Ты ничего не забыла сделать?
Каждый день после нашего довольно позднего завтрака, хотя жизнь в доме начинается рано — надо выпустить во двор двух чудных английских сеттеров, едва дотерпливающих до утра, — звучит этот нежно-укоризненный вопрос, с каким хозяин дома, тридцатишестилетний инженер Жак Дармоп, обращается к своей жене Жанне. Вообще-то завтрак продолжается, мы еще долго будем сидеть за столом, подливая в чашки остывающий кофе и делясь впечатлениями о романских соборах, ради которых прикатили из Парижа на берег Бискайского залива, но Жанна покончила с домашними хлопотами и может бежать по своим делам. Она много успела: приготовила завтрак, убрала комнаты, накормила собак, проверила уроки детей и собрала их в школу, поставила суп на плиту, накрасилась, надушилась, приоделась и сейчас, свежая, благоухающая, готова на выход. Не на службу, как думал я вначале, — Жанна, работающая чертежницей в строительной конторе, взяла отпуск на время приезда гостей.
Гостями были их старые друзья и верные партнеры по летнему отдыху Воллары — парижская семья: муж — журналист, жена — фотограф и моложавая черноглазая хохотушка, которую язык не поворачивается назвать тещей. Мы с женой гостили у Волларов, пригласивших нас во Францию и устроивших эту поездку. Предполагалось, что Воллары остановятся у Дармонов, а нам снимут номер в маленькой приморской гостинице. Но Жак, с которым мы виделись однажды у Волларов, запомнил, как я уплетал привезенные им из Олерона великолепные устрицы, запивая терпким белым вином, и, будучи большим гастрономом, настоял, чтобы мы тоже остановились в его не слишком поместительном доме. Нам выделили комнату на первом этаже, в гаражной пристройке, удобную своей полной изолированностью, хотя и несколько холодноватую по нынешней дождливой, знобкой весне.
Жак перевернул наше представление о французском гостеприимстве, весьма сердечном по форме, но крайне скудном по содержанию. Чем богаче француз, тем прижимистей, у бедняков обнаруживается порой и широта, и даже щедрость. Но в зажиточных домах неизменно поражает несоответствие сервировки: хрусталь, серебро, старинный фарфор — мизерности угощения.
Широта Жака обескураживала. И главное — тут не было никакого насилия над собой, болезненного преодоления собственной сути. Жак, несомненно, был выродком в своем племени. Я часто вглядывался в его четкое смуглое лицо, обрамленное небольшой ухоженной черной бородкой, пытаясь угадать примесь чужой крови, делающей понятной совсем не галльскую, а какую-то славянскую, итальянскую или закавказскую тороватость. Нет, он был истинный француз и внешностью, и манерами, и душой, типичный француз, лишь с одним отклонением — щедростью. В духе своей доброты Жак воспитал и детей: десятилетнюю Флоранс и одиннадцатилетнего Жоржа, и жену, тут уместнее сказать «перевоспитал», ибо у радушной Жанны все же кривилось лицо, когда Жак безрассудно ставил на стол третью опутанную паутиной бутылку коллекционного вина, но атавистический спазм бережливости, унаследованный от крестьянских предков, быстро проходил, и Жанна опять сравнивалась в учтивости с мужем.
Дети Дармонов — серьезный, грустный, худенький Жорж и на редкость статное для десяти лет, крепенькое существо Флоранс, чемпионка города по дзюдо в своем возрасте, озабочены тем, чтобы дать выход томящей их доброте. Они то и дело одаривают окружающих собственными рисунками, изделиями из бумаги, картона и щепочек — у них замечательно умелые руки, — игрушками, книжками, фруктами, разной чепухой, возведенной в ранг значительности детским сознанием: шишками, пуговицами с военной формы, камешками, зацветшими ветками; обрядно, каждый день гладят и целуют собак, шелковых, ушастых, трогательно-костлявых сеттеров, воспевают родителей в стихах. Жорж выражает свои чувства в сонетах и четверостишиях, любовь богатырши Флоранс эпична, как и ее большая душа, она корпит над поэмами. Уходя спать, дети всех подряд целуют, даже нас — приживал из гаражной пристройки. В них нет ни слюнтяйства, ни сентиментальности, ничего от расслабленности домашних баловней — серьезные, задумчивые, тихие и деятельные дети. Они живут не просто потому, что родились, а словно бы догадываясь о необходимости своего пребывания в мире.
Душою дома был Жак, а не его миловидная, всегда приветливая жена. Ее словно бы чуть-чуть не хватало на ту жизнь, какую они вели, жизнь очень разнообразную, насыщенную и почти всегда осложненную гостями. Жак был жаден к жизни, людям, знаниям, на редкость отзывчив на мировую кутерьму. Он не терпел покоя и заверчивал каруселью окружающий его мирок. Ему хотелось все знать. Ни в одном доме не видел и такого количества отменной справочной литературы. Стоило возникнуть какому-либо спорному вопросу, Жак тут же доставал с полок нужный справочник, Его интересовали — не знаю, одновременно или в разные годы жизни — цветы, деревья, птицы, бабочки и звери Франции, марки и монеты, марксизм и философия экзистенциализма, французская литература от древности до наших дней и русская классика, мировая история, новейшие течения в музыке, кино, охотничьи собаки и охотничьи ружья, спиннинговая рыбалка, романская архитектура, виноградарство и виноделие, рыбы рек и морей, коневодство, учение йогов и, конечно, бетон во всех видах, ибо он был специалистом по бетону.
Разумеется, Жак не ограничивался справочниками, у него была неплохая библиотека исторических и философских сочинений, полные серии большого и малого Скира, много мемуаров и старых редких книг о приготовлении пищи, о винах, о лекарственных растениях, о ведьмах и оккультных науках. И главное, Жак все это читал и помнил, обладая феноменально цепкой памятью. Он умел, никогда не торопясь и не суетясь, удивительно много успевать за день. Он, как и жена, устроил себе маленький отпуск, но кое-какую не терпящую отлагательств работу взял на дом. Утром он выгуливал собак, ездил на базар и до завтрака работал. Потом просматривал газеты, иронизируя и возмущаясь, иногда делал вырезки и вклеивал в альбомы, после чего вез нас на очередную экскурсию — мы находились в центре романской архитектуры, которую Жак ставил выше готики и Ренессанса, не говоря уже о последующих стилях. За обедом — о, благость долгого застолья! — он объяснял нам достоинства той или иной марки вина, доставая холодные, запотелые, а то и опутанные паутиной бутылки из своего погреба. Оказывается, вино дегустируют языком, нёбом и горлом, это три совершенно разных ощущения, но только так можно вполне оценить букет и плотность. Мы научились различать бургонское урожая разных лет, стали тонкими ценителями бордо и славного анжуйского винца, которым миледи хотела отравить д'Артаньяна и его друзей. И лишь отсутствие свободного времени не позволило нам вступить в «клуб божеле». Жак открыл нам душу вина, как и душу романской архитектуры. Мы изъездили всю Нижнюю Шаронту, и нам открылось, что грузноватая, хотя и догадывающаяся о высоте неба средневековая архитектура значительна и прекрасна не тем, что в ней проглядывает устремленная ввысь готика, а совершенным выражением очнувшейся в свет варварской души. Слезило уголки глаз дивное уродство церковных горельефов и скульптур — простодушный и трезвый реализм, призванный воплотить духовную экзальтацию. Каким неискусным вдруг стал человек, желающий выразить себя в пластических образах, куда кануло изысканное мастерство греков и римлян! Конечно, то был совсем другой человек, и в своих грубых созданиях он воплощал идею времени и собственную душу с не меньшей полнотой, чем божественный Пракситель в своих. Каждая эпоха начинает все с начала, и опыт предшественников не служит постаментом новому искусству.
И все же прав Паскаль: человеку по-настоящему интересен только человек. И меня куда больше романских соборов, колоколен и часовен привлекал Жак. Должен признаться, что поначалу он показался мне современным вариантом флоберовских бедолаг: Бювара и Пекюше, недалеких буржуа, решивших овладеть всеми знаниями и наслаждениями века, но в результате лишь набивших шишки на тугодумные лбы и заболевших дурной болезнью.
Я ошибся. Жак был умен, остер и необыкновенно способен к физическим и умственным упражнениям, — меткий стрелок и сильный спорщик, блестяще владеющий оружием диалектики, он добивался успеха во всем, чем только ни занимался. Собаки Жака — золотые медалисты выставок, его дом набит охотничьими трофеями — чучелами зверей и птиц, он чемпион провинции но стендовой стрельбе, его статьи о памятниках старины печатаются не только в местных, но и в парижских газетах; член общества по охране природы, Жак считается грозой браконьеров и устричных пиратов. При этом он никогда не упускал из внимания своей нежности ни жены, ни детей, ни друзей, ни соседей. А вот Жанна, занятая меньше мужа, забывала поцеловать его, когда уходила после завтрака. Настигнутая уже в дверях его вопросом: «Ты ничего не забыла сделать?», она вспыхивала своим круглым лицом, высокой открытой шеей и грудью в глубоком вырезе корсажа; неловким девичьим движением, трогательным в ее налитой, зрелой женственности, непременно запнувшись о ковер, она кидалась к Жаку и целовала в висок. Жак задерживал ее сильной волосатой рукой и целовал в губы. Смущенная, красная, она выскакивала за дверь.
Но Жак оказался сложнее, чем я думал, уже отбросив образы Бювара и Пекюше. Я видел примерного семьянина, обаятельного и даровитого дилетанта, возмещающего многосторонней деятельностью скромные успехи в основной профессии. Жак не был светилом в своей бетонной специальности, занимал среднюю должность, дающую среднеприличный заработок. Я его недооценивал…
Черноглазая теща Воллара, одинокая и незанятая, претворяла в наблюдательность богатые возможности своей живой, не остуженной годами натуры. Она приметила мою заинтересованность Жаком и на редкость проницательно угадала, что я на ложном пути. Однажды, когда мы возвращались к машине после осмотра очередной романской церкви, она заговорила со мной будто из глубины давно начавшегося диалога, хотя за все время нам не пришлось обменяться и десятком фраз.
— Жак вовсе не такой благодушный пресняк, как вам кажется.
— А он вовсе не кажется мне таким, — сказал я удивленно. — С чего вы взяли?.. Меня поражает его многогранность; наполненность, энергия…
— Да, он за все хватается. Увлекающаяся натура. Но собирать марки, стрелять по тарелочкам и рыться в справочниках — это все чепуха. Жак способен на куда большее. Он настоящий мужчина.
— Что вы имеете в виду?
— Жак может покончить с собой из-за любимой женщины, — с той важностью, с какой даже самая циничная парижанка говорит о любви, произнесла черноглазая теща. — Дармоны и Воллары всегда отдыхают вместе. Несколько лет назад они поехали на машине в Болгарию, на берег Черного моря. И там Жак влюбился в гречанку. Она была с мужем, много ее старше, но не лишенным обаяния. А гречанка — прелесть: черные волосы, синие глаза, я ее потом видела, она приезжала во Францию. То ли она любила мужа, то ли у них не приняты случайные связи — Жак получил решительный отказ. Он стал как помешанный. Бродил целыми днями невесть где, ничего не ел, только лил в себя литрами красное вино, худой, черный, с запавшими глазами. Дочь и зять ужасно за него переживали, пробовали говорить с гречанкой, но та и слушать не стала. Одна Жанна ни о чем не догадывалась, она была на редкость инфантильна, чему теперь довольно трудно поверить. Она застала Жака, когда он писал прощальную записку. Девочка мгновенно превратилась в женщину и ринулась на защиту мужа и семьи. Никто не знает, что она там сказала гречанке, но уже на другой день Жак был самым счастливым человеком на свете. Он и вообще заводной, но таким его еще не видели. Фейерверк!.. Они провели замечательный месяц.
— Вряд ли это можно сказать о муже гречанки.
— Почему? Он быстро утешился. — Черноглазая пожилая дама издала какой-то нутряной мурлыкающий звук. — Он стал ухаживать за моей дочерью.
— А как это понравилось вашему зятю?
— Он ужасно тщеславный. Любит, чтобы жена имела успех. Его злило, что Жак безумствует из-за другой женщины, а не из-за Люси. Теперь все были довольны.
— И Жанна?
— Конечно! Она спасла мужа. И сразу выросла в глазах окружающих… и в своих собственных глазах. Жак молился на нее.
— Значит, нет проблем?
— Проблема была снята мужеством малышки Жанны. Ах, это так хорошо, когда нет проблем!.. Вы только не выдавайте меня, — сказала она быстро, увидев, что моя жена остановилась и поджидает нас. — Рано или поздно Жак сам все расскажет, он так гордится мужеством Жанны.
Очаровательно улыбнувшись моей жене, словоохотливая дама прибавила шагу и ушла вперед.
— Какие у нее черные глаза! — удивленно сказала жена. — И какие блестящие!.. Наверное, вы здорово посплетничали!..
О да! Плоскостной пейзаж семейной жизни Дармонов обрел стереоскопичность, в нем открылись глубины и размытая, лунная, как у Леонардо, перспектива. Я думал, что дальнейшее пребывание в доме приведет к новым открытиям, но неожиданно мы заторопились в отъезд. Жака срочно командировали в Париж. Он предложил ехать вместе, чтобы показать нам по дороге дивные замки Луары.
На прощание Жак решил угостить нас дарами моря. Ни свет ни заря мы отправились с ним на рыбный базар.
Огромный, под стеклянным куполом павильон стоял у самой воды, и рыбачьи катера доставляли улов к его воротам. Рыба была еще живой, в корзинах бились тунцы, камбалы, скаты, мурены, горбыли, душно пахли короба с устрицами, креветками, мулиями. Но их сильный йодистый запах не шел в сравнение с той острейшей, свежайшей, великолепной и невыносимой вонью, какой пропитался воздух базара. Меня слегка мутило, а Жак наслаждался, его волосатые ноздри плотоядно сужались и раздувались, вбирая и выпуская крепчайший настой воздуха. Он погружал руки в цинковые ванны, где истомлялись последней жизнью красные морские окуни; иные еще плавали, сонно шевеля плавниками, другие медленно наискось всплывали светлым брюхом кверху, но, ощутив прикосновение Жака, ударяли хвостом и погружались на дно. Жак восторженно копался в скоплении тугих гладких тел, оставлявших серебристые блестки на его пальцах. Он жадно нюхал свои руки.
— Люблю! — сказал он, подметив мой взгляд. — И не передать, как люблю все это. И вонь, и скользоту под ногами, и всю эту холодную рыбью плоть, которой будет насыщаться другая плоть — горячая, человеческая. Есть тут что-то первозданное, как в романской архитектуре, — готика уже от лукавца разума, — как в виноградном вине, как в любви… Только не надо мудрствовать! — воскликнул он, предупреждая возражения. — Права рыба, которая хочет остаться в своей сумрачной глубине, но прав и человек, который хочет ее к себе на стол.
Меня раздражали его раблезианские восторги прежде всего своей искренностью; я тоже буду жрать эту рыбу, но предварительно оболью серебрящиеся полумертвые тела незримой и тухлой слезой раскаяния. Я ведь, гад этакий, у каждой устрицы прошу прощения, прежде чем отправить ее, живую, пищащую от едкого лимонного сока, в пасть. Жак был целен, прям и честен в своем отношении к подчиненному миру. Мне это не дано…
И потому я покорно и молча помогал Жаку выбирать рыб, лангуст и розовых колючих морских раков…
— …Ужасно трудно признать, что есть не только твоя правда, по и чужая правда, столь же справедливая, — заметил Жак, когда мы ехали назад в душно воняющей рыбой машине.
Я думал, он возвращается к прерванному разговору, но мысль Жака унеслась далеко от исходной точки.
— Вы слышали о нашей болгарской истории? — спросил он.
Из деликатности следовало бы соврать, но не хотелось утруждать его понапрасну, и я подтвердил, что слышал.
— Жанна вела себя благородно?
— В высшей степени!
— Я сумел ей не уступить, хотя мне это куда труднее. Жанна при двух детях оставалась девочкой, женская суть еще не очнулась в ней тогда. Но я-то не мальчик… — Он искоса внимательно посмотрел на меня. — А-а, вы ничего не знаете!.. — И просто, деловито: — Жанна изменяет мне. Она каждое утро ездит к своему любовнику.
Я поймал себя на том, что не могу представить себе Жанну, рядом с которой провожу столько времени. Ее облик все время менялся: то молодая, но уже усталая женщина с лицом, оплывающим, как воск на жару, то крепенькая безмятежная кобылка, звонко цокающая копытцами крепких ножек, то растерянная крестьяночка, так и не приспособившаяся к городской жизни, то красавица спортсменка, тугая, как тетива, вся в устремлении к далекому ристалищу. Зыбкость ее облика, видимо, как-то связана с переменчивостью внутренней жизни.
Признание Жака застало меня врасплох, я пробормотал какую-то чушь: мол, ему только кажется…
Он поглядел насмешливо.
— Жанна ничего не скрывает. Зачем ей делать из меня дурака? Я этого не заслужил. Мы всегда были честны друг с другом.
— Честнее было бы расстаться, — услышал я с удивлением голос старого моралиста, вдруг вселившегося в меня.
— И швырнуть кошке под хвост четырнадцать лет жизни? И любовь, и семью, и благополучие детей? Мы пережили столько трудного: нужду, болезнь Жоржа, мои сумасшедшие влюбленности, со всем справились, а сейчас разжать руки? Ну нет… Я делаю все, чтобы сохранить Жанну, не дать ей забыть меня, отвыкнуть…
— А тот человек?
— Я его не знаю. Он старый холостяк и вроде бы не собирается терять свободу. Много старше меня, совсем седой, но Жанне хорошо с ним, и это главное.
— Главное — для кого?
— Для Жанны, разумеется. Бедная девочка, за тринадцать лет не поцеловать ни одного мужчины. Вы понимаете, я сделал ее женщиной, но пробудилась она только сейчас. Я рад за нее. В этом есть вечная правда жизни!..
Мне хотелось понять, что в рассуждении Жака идет от живого чувства, а что от «лукавца разума», но нам не удалось договорить — нас окликнула Жанна. Она тоже решила внести лепту в прощальный обед и вышла за корзиночкой клубники. Сейчас она пребывала в образе школьницы: никакой косметики, чистое свежее лицо, волосы расчесаны напрямую, вылинявшие джинсы и майка-безрукавка. Это было что-то новое и, наверное, наиболее годилось под отъезд Жаку…
А разговор наш мы продолжили на другой день по пути в Париж, куда продвигались со многими остановками не только у старинных замков, но и у всех винных подвальчиков. Жак был возбужден и счастлив. Жанна хорошо попрощалась с ним, поцеловала без напоминания, Флоранс вручила завершенную наконец-то поэму, прославляющую отца, а Жорж, чуть захлебываясь, прочел патетическое четверостишие.
Жак настырно крутил ручку радиоприемника, попадая то на венские вальсы, то на старинную лютневую музыку, то на скрипку Вивальди, но его возбуждение требовало иных звуков, и, оставив какой-то гавот, он добавил к нему ядреный рок-н-ролл Элвиса Пресли. В оглушительном шуме мы мчались от замка к замку, от погребка к погребку и, наливаясь местным, домодельным, терпким и легким вином, исполнялись все большей веры в будущее.
— Мне здорово не хотелось ехать, — признался Жак. — А сейчас я даже рад. Надо дать малышке Жанне немного свободы.
Мне казалось, что Жанна никак не может пожаловаться на недостаток свободы, но Жак был иного мнения.
— Ведь я давлю на нее просто своим присутствием. Она будет благодарна мне за короткое самоустранение.
— И вам все это по душе?
— Так вопрос не стоит. Это случилось, это данность, факт нашего существования. И положив руку на сердце нельзя сказать, что факт нежелательный. Рано или поздно Жанна должна была стать настоящей женщиной. И стала. Она расцвела, похорошела и безумно мне нравится. Наш брак выйдет из этого испытания окрепшим, а любовь — освеженной.
— Но ведь вы ревнуете?
— Конечно, ревную! — Жак повернулся ко мне и утишил музыку. — Откуда вы знаете? Кажется, я ничем себя не выдал?
— Я просто спросил.
— Ревность тоже естественное и по-своему прекрасное человеческое чувство. Оно делает жизнь горячей и богаче. Вспомните, без него не было бы «Отелло».
Он произнес это таким искренним и глубоким голосом, его концепция жизни была так крепка, цельна, округла, будто тронутое морозцем антоновское яблоко, что я ощутил другое естественное человеческое чувство, которое все же не решаюсь назвать «прекрасным», хотя именно оно, жгучее, ядовитое чувство Яго, в основе шекспировской трагедии, а ревность — вторична, — я ощутил зависть.
Быть настолько защищенным от жизни, от ее самых больных ударов, от самых невыносимых терзаний несложными построениями, обретающими в душе, выдрессированной снисходительной и удобной этикой многих поколений соглашателей, непреложную и освобождающую силу закона, — этому остается только завидовать. Впрочем, чему тут удивляться? Разве не описал все это в костюмах и декорациях иной эпохи Ф. М. Достоевский в своих гомерически смешных парижских очерках «Зимние заметки о летних впечатлениях»? Его великолепно приладившиеся друг к другу Мабиш, Брибри и Гюстав — чем не сегодняшний треугольник? У Достоевского глубокий аморализм буржуазной семьи изображен беспощадной кистью сатирика, в чем никто не мог соперничать с самым трагическим писателем мировой литературы, в жизни все выглядит мягче, человечней, но суть-то одна.
Как удобно, однако, устроились на клочке земного пространства, именуемого Францией! Понятно, откуда даже у самого захудалого француза чувство насмешливого превосходства над остальными жителями земли, не сумевшими так ловко договориться с богом, роком и собственной душой. И брала досада, что я не могу искренне восхищаться этой великолепной защищенностью, — несчастный и безумный Рогожин мне ближе, понятнее…
Изложив свой символ веры, Жак совсем развеселился и стал подсвистывать Элвису Пресли. Под его искусный свист я задремал и проснулся в электрической ночи Парижа, на углу Елисейских полей, где мне надо было сходить. Вторая машина отстала, и я решил дождаться жену в маленьким кафе при драг-сторе.
— До свидания, Жак. Спасибо за все. Желаю удачи.
Зеленый неон вывески драг-стора, растворяясь в вечернем тумане, погружал эту часть улицы словно на дно аквариума.
— Все будет о′кэй! Желаю хорошо провести время.
Мы обменялись рукопожатием. Я ждал, когда он сядет в машину, чтобы помахать ему на прощание, но Жак чего-то медлил. Из черной рамы бороды смотрело бледное, в прозелень, будто неживое лицо.
— Мне одно непонятно, — донеслось словно издалека, — Там, в Болгарии, я действительно помешался… Хотел умереть… Но с холодным дневным сознанием… как она может?..