Глава 3 В которой Ришикеш Рита опасается чего-то неопределенного, а Любочка Златовратская хочет изменить свою жизнь.

Будуар был обставлен в неоготическом стиле. Остроконечная устремленность исполненной из орехового дерева мебели придавала всему интерьеру странный, какой-то неуместно агрессивный вид. Темно-синий бархат обивки и голубые стены (а, как известно, синий цвет успокаивает) еще подчеркивали парадоксальность обстановки, и делали ее откровенно, хотя и невнятно, говорящей. Неуместная в будуаре неоготика явно хотела что-то сообщить или даже навязать случайному (или неслучайному?) зрителю.

Хрупкая женщина с живыми, широкими, почти сросшимися на переносице бровями, которые практически уничтожали в визуальном восприятии ее узкий и бледный лоб, сидела на кровати, покрытой фиолетовым покрывалом. Серебряные месяцы, вытканные на нем, странно, и, пожалуй что, неприятно гармонировали с ее вымученно изогнутой улыбкой и даже с продолговатыми глазами, в глубине которых тоже переливалось тускловатое рыбье серебро.

– Я не хочу и не могу больше ждать, Николаша, – сказала женщина. Голос ее звучал ровно, но где-то вблизи чувствовалась подступающая истерика. – Не желаю. Ты слышишь?

Мужчина стоял возле окна. Мучительный вечерний свет, проникавший через окно из узкой, похожей на ущелье петербургской улицы, не красил его лицо, делал его землистым и брезгливым. Черты этого лица, впрочем, можно было бы назвать правильными и даже породистыми. Вместе с тем присутствовала в них некая несоответственная более чем зрелому возрасту мужчины расплывчатость и неопределенность. Внимательному наблюдателю могло бы показаться, что этот человек начал стариться прежде, чем окончательно повзрослел.

– Я не понимаю тебя, Любочка. Чего тебе не хватает? Я даю тебе слишком мало денег? Так скажи прямо. Я надеюсь, что это скоро изменится… Честное слово, я пришел сюда вовсе не для того, чтобы выслушивать твои упреки и глядеть на истерики…

– А для чего? Для чего ты сюда пришел? Скажи прямо… – язвительно передразнила женщина.

– Изволь. Я прихожу сюда, как в то место, где я могу сбросить опостылевшую маску и быть самим собой. Место, где я хочу отдохнуть возле женщины, которую я люблю и которая любит меня… Этого достаточно?

– Нет! Теперь – нет! – резко вставая, ответила женщина. Приблизившись почти вплотную к мужчине, она едва доставала ему макушкой до подбородка. – Много лет мне было достаточно меньшего. Я ждала в Егорьевске, живя от одного твоего письма до другого. Потом я приехала сюда и много лет ждала уже тут. Ты поселил меня в этой квартире и пообещал, что все это ненадолго и скоро мы сможем окончательно быть вместе. Я поверила тебе и опять ждала. НО где это все?!

– О чем ты говоришь? Что такое «все», Любочка? Я обижал тебя? Обманывал касательно моего действительного здесь положения? За эти годы я когда-нибудь давал тебе повод усомниться в моей любви?

– Твоя любовь? А в чем, позволь узнать, она проявляется? В том, что ты меня содержишь? Очень, надо сказать, скромно содержишь, но за то я, поверь, не в обиде. Я знаю, что у тебя просто нет больших средств. Но вот другое… Ты приходишь сюда, отдыхаешь душой, сбросив, как ты сам выражаешься, маску, пользуешься моим телом, которое всегда к твоим услугам, рассеянно целуешь меня на прощание и уходишь обратно, к своим делам, интригам, надеждам и разочарованиям, к друзьям и недругам, к своей действительной жизни. А я остаюсь… Сижу, гляжу в окно, читаю опостылевшие романы, бранюсь с кухаркой и мужиком, который приносит дрова…

– Но, Любочка, так живут тысячи женщин в Петербурге. И по всей России… Я опять не понимаю тебя. Тебе скучно? Сочувствую тебе. Но в чем же ты видишь выход? Ты что, хочешь поступить на службу? Но что ты станешь делать?

– Я хочу, пока еще не стало поздно, пожить настоящей жизнью, ради которой я…

– Да что же это за жизнь такая, черт подери, объясни же ты мне наконец! – раздражение исковеркало и еще стерло черты лица мужчины, сделало его не столько старым, сколько призрачно-несуществующим. – Может быть, ты ее просто выдумала, эту жизнь, еще там выдумала, в егорьевской глуши? А по правде ничего такого и вовсе нет!

– Неправда! – вскинув голову, выкрикнула Любочка, и мелкие капельки ее теплой слюны осели на скулах Николаши. – Все есть, да только не для меня! Я уже много лет живу здесь на таком положении, каковое вообще не подобает приличной женщине, а тебе все это трын-трава… Я могла бы так жить и в Егорьевске, но там, по крайней мере, у меня мать, отец, сестры, подруги… Я все это бросила ради тебя, а ты сделал меня… Я не такая….

– Люба! Я, кажется, понял. Ты страдаешь от того, что мы с тобою живем невенчаны. Хорошо! Ты видишь, я готов во всем потакать тебе. На той неделе поедем куда-нибудь в уезд, там за соответствующую мзду любой попик нас тайно обвенчает…

– Я не хочу – тайно!! – взвилась Любочка. – Я хочу везде бывать вместе с тобой, хочу знать твоих друзей и иметь своих. Хочу принимать их в своем, в нашем доме… Хочу открыто ходить с тобой в театр и в концерты… Я хочу, чтобы этот мир меня увидел, наконец! Не бойся, я не опозорю тебя, я многому научилась, манеры у меня не хуже, во всяком случае, чем у Софи Домогатской…

В ответ на упоминание этого имени Николаша поморщился, как от невралгической боли, и осторожно снял с лацканов сюртука цепкие пальчики Любочки, которые вцепились в него в пылу спора.

– Люба! Ты же знаешь, что сейчас все это невозможно! Я объяснял тебе тысячу раз…

– Объясни еще раз, не возьми за труд. Может быть, я, наконец, разберу…

– Хорошо. Мой кровный отец – Владимир Павлович Мещерский, маменька Евпраксия Александровна сказала мне об этом много лет назад. Владимир Павлович – опытный царедворец, входит и к прошлому, и к нынешнему государю без доклада. Однако положение его, тем не менее, опасно и щекотливо, так как всегда есть желающие свалить очевидного, тем более многолетнего, фаворита и сесть на его место.

Я приехал сюда, к нему два года спустя, как после бунта бежал из Егорьевска. Ты, еще ребенок, тогда помогла мне, фактически спасла. Я этого не забыл, как видишь. Меня разыскивала полиция, или можно было так полагать, у меня совсем не было средств. Я даже не мог официально объявиться под своим собственным именем. Впрочем, какое оно было мое, если Викентий Савельевич когда-то матушку за себя взял уже беременной мною!.. При всем при том Владимир Павлович принял меня, представил в свет под именем своего какого-то дальнего родственника Ивана Самойлова (он тоже проживает или жил в Сибири). Нынче у меня есть известные знакомства, я уж несколько лет пытаюсь сотрудничать в журналах, другие еще дела и связи… Могу ли я теперь быть неблагодарным?

– В чем же неблагодарность, ежели ты, Николаша, или пусть Иван Самойлов, теперь меня благодетелю представишь, как свою жену? В твоих годах, пожалуй, неженатым страннее быть…

– Любочка! – Николаша мученически заломил кисти и правую бровь. – Ты настаиваешь, чтоб я вслух объяснился? Но это же…

– Настаиваю! – женщина притопнула изящной ножкой в домашней, вышитой туфельке. – Уж как-нибудь переживу…

– Изволь. Владимир Павлович имеет давнее пристрастие к содомской любви. Как уж там и на каких чувствах он в юности матушку мою оприходовал, и меня породил – того мне неведомо, но вроде бы не только у ней, но и у него сомнений в том нет. Стало быть, было. Но после уж все складывалось иначе… Когда он меня откуда-то из Сибири принял, и у себя в доме поселил, все подумали… Понятно, что? И он в том никого не разубеждал…

– Господи! – воскликнула Любочка, прижав ладони к внезапно загоревшимся щекам. – Значит… Значит, все эти годы ты… Ох, Николаша! Он фактически представил тебя всем не как своего сына, а как своего… любовника? Какой кошмар! Но как…

– Разумеется, он сразу растолковал мне, зачем и почему это делает, и тогда я просто не мог с ним не согласиться. Какое-то объяснение ведь должно было быть. Он меня совершенно не знал, видел впервые в жизни, матушкин медальон и письмо, конечно, сыграли свою роль, но… В общем, он просто не мог рисковать, учитывая еще ту историю, которая за мной тянулась, и его собственное положение… Тогда я принял все, как есть, надеясь, что со временем положение изменится…

– И что ж теперь, Николаша? – нетерпеливо спросила Любочка.

Казалось, она слегка уже позабыла собственную обиду и теперь искренне сочувствовала действительно трудно выносимому, на ее взгляд, положению возлюбленного. Небольшие, но блестящие глазки женщины еще разгорелись, напоминая о завидевшем добычу куньем зверьке, чудесно очерченная верхняя губа мелко шевелилась.

– Теперь я понимаю, что Владимира Павловича все устраивает так, как сложилось, – горько сказал Николаша. – Его долг передо мной, с его точки зрения, исполнен. Я присмотрен, введен в круги. Сложившиеся обо мне слухи и репутация никак не могут его волновать, ввиду собственных его особенностей. Далее я, по его замыслу, должен крутиться самостоятельно, искать возможности…

– То есть, признавать тебя как сына и обеспечивать наследством он не собирается? – четко сформулировала Любочка.

– Очень похоже на то.

– Тогда что же мешает тебе сейчас жениться на мне и представить всем, как свою супругу?

– Но, Люба! Пойми же! – Николаша умоляюще сложил ладони. Видно было, что ему действительно не хочется говорить того, что его так настойчиво вынуждали сказать. – Что за странная получится партия? Записной «любовник» князя Мещерского вдруг женится и берет в жены – кого? Почему? Откуда? С какой стати, в конце концов? Если бы это был брак сугубо по расчету – из-за наследства или титула, – например, я женился бы на богатой вдове – это все поняли бы, и вопросов ни у кого не возникло. Но жениться на никому в Петербурге не известной… Кто ты по сословию, Люба, мне всегда было как-то недосуг спросить?.. Устроив свою семейную жизнь таким образом, я разом загублю все свои знакомства и всю складывающуюся карьеру, князь Мещерский тут же попросит меня выехать из его дома, из знакомых Владимира Павловича меня никто никуда больше не позовет… И на что, позволь спросить, мы будем жить в этом случае? Что вообще делать? Рука об руку вернемся в Егорьевск, станем кормиться из Васькиной милости? Но зачем тогда все это было?

– Вот оно, значит, как… – Любочка обожгла Николашу едким, словно концентрированная кислота взглядом (он невольно потер щеку, словно кожей ощутив ожог), отошла от него и присела на обитую синим бархатом козетку. – Здесь, значит, все шиворот-навыворот. Блистательный Петербург! Искренние чувства человеческие смотрятся бредом, а любой бред или даже преступление, пройдя через преломляющие свет болотные миазмы, становятся вполне понятной, складной и всеми одобряемой картинкой… Что ж. Мне следовало давно это понять, и более читать господина Достоевского, чем слащавых романов… Нынче я и вправду получаюсь тебя и твоего нынешнего круга недостойна. Только не по рождению или богатству, а по, так сказать, степени гнилостности души… Это, разумеется, требуется исправить…

– Люба! Что ты говоришь?!

– Прости, я размышляю вслух…

В ответ на свою оскорбительную для женщины (он не мог не понимать этого) откровенность, Николаша ожидал слез, истерики, может быть, даже попытки любовницы броситься на него с кулаками или ножом для разрезания бумаги (бурный темперамент Любочки был ему хорошо известен). Внезапная сосредоточенность и спокойствие Любы почти испугали его.

– Любочка, солнышко, я все время гадаю над тем, как все устроить…

– И как же, милый? – отстраненно поинтересовалась женщина, думая о своем и не собираясь того скрывать.

– Я тебе сейчас все расскажу, чтоб ты не думала, что я от тебя скрываю, – торопливо заговорил Николаша, старательно отводя взгляд от любочкиного лица, на котором происходили какие-то странные и, откровенно сказать, жутковатые видоизменения. – С кем мне еще и говорить откровенно, как не с тобой? Там… – мужчина махнул рукой за окно, в стремительно сгущающиеся сумерки. – Там все всем врут, и даже сами иногда не помнят и не понимают, как соврали… А я… Я, раз уж в Сибири вырос, так и хочу золото в Сибири добывать… Подожди! Сейчас я тебе все растолкую. Владимир Павлович, я уж говорил, в придворной камарилье не последний человек выходит. А царь дает своим людям, как бы за верную службу, концессии на разработку Кабинетских земель. Золото, медь, черные металлы. Как раньше дворянам деревни в корм давали, понимаешь? Кабинетские земли – это Нерчинский округ и Алтай, да ты то, наверное, сама с детства помнишь. Наш, Ишимский уезд к Кабинетским землям никогда не относился. Так вот, Владимир Павлович тоже может эти земли от государя получить, и как бы уже не получил. Но самому ему этим заниматься недосуг и ни к чему. Стар он, и все интересы его уже много лет вокруг Зимнего дворца крутятся. Что ему медь или хоть золото в Сибири?

– И что же, полагаешь, Мещерский тебе эту концессию за красивые глаза отдаст? – язвительно спросила Любочка. – Как-то это не согласуется с тем, что ты до того говорил…

– Разумеется, за так никто никому ничего не отдаст. Мир не на том с давних пор стоит, и дураком надо быть, чтобы того не разглядеть. Владимир Павлович хочет эту концессию с выгодой для себя продать. Тому, кто будет золотодобычей сам заниматься. Но в Сибири, да и вообще в России сейчас таких капиталов немного, чтобы можно было разом, в расчете на грядущие прибыли, в горно-добывающую отрасль вложить. Однако, есть еще Европа…

– И теперь твой Владимир Павлович метит выгодно перепродать доставшиеся ему кабинетские земли иностранцам, – опять точно и четко подытожила Любочка. – А что ж, уж и желающие есть?

– Он со мной на эту тему, зная мой интерес, говорит не особо, но окольными путями я знаю, что вроде бы есть. Англичане. Готовы учредить в Лондоне акционерное общество и…

– А отчего же в Лондоне?

– В том-то и дело, то-то я и пытаюсь Владимиру Павловичу втолковать. Надуют ведь англичане, не резон им в Сибири промышленность развивать. Легче так как-нибудь, через биржу денег срубить и в кусты. Ты и то поймешь, если поразмыслишь…

– Да уж, конечно, если даже такая дура, как я…

– Любочка, я вовсе не о том хотел сказать, не заводись, пожалуйста, лучше дослушай меня…

– Слушаю внимательно.

– Моему отцу, князю Мещерскому, по большому счету наплевать, что там в Сибири случится или не случится. Даже деньги, и то… На его век ему с лихвой хватит. Единственное, что его по настоящему занимает – власть, возможность вертеть колесо в ту сторону, в которую именно ему захочется. Я же как раз туда и мечу: как это так, какие-то англичашки вас того и гляди надуют?! Было ведь уже два аналогичных случая как минимум. На Лене вроде собирались золото добывать, и еще где-то на Урале – медь. Лопнули компании или уж там финансовые общества, как мыльные пузыри, а деньги в песок, или, точнее, в чей-то английский карман утекли. Так не лучше ли своих подобрать, которых хоть всегда увидеть можно, рукой пощупать, а как понадобится, так тою же рукою и за горло взять…

– Но ведь у тебя, Николаша, своих денег ни копейки нету. Или ты надеешься, что Владимир Павлович ссудит тебе?

– Как же, ссудит… Держи карман шире! В том-то и закавыка. Если я сумею сейчас деньги и людей отыскать, и соответствующее общество с потребным уставным капиталом сколотить, так уж, конечно, и сам в его совет войду и после внакладе не останусь. Понимаешь? Если дело выгорит, тогда я, наконец, богат и свободен. И ты – со мною вместе.

– Да если я тебе в нынешнем положении женою не нужна, потому что неровня, так уж после-то, когда разбогатеешь и освободишься – зачем? – резонно вопросила Любочка.

– Зачем? – Николаша почесал лоб и как бы не впервые задумался над этим вопросом. – Ну… я же люблю тебя и… Что ж ты про меня думаешь, я и благодарности не понимаю? Как ты для меня все эти годы…

– Да я уж не знаю теперь, что и думать… – Любочка покачала аккуратной головкой. – А только где же ты эти потребные капиталы отыщешь? Кого уговаривать станешь? И чем возьмешь?

– Есть мысли. Во-первых, Константин Ряжский. Он из промышленных кругов, толстовец и мистик, света, несмотря на свое вполне благородное происхождение, чурается, но за новое поле деятельности возьмется охотно, если обоснования будут достаточно вескими. Свободных денег у Ряжского не так уж много, почти все вложены в дело, но, если он на это подпишется, то, зная его деловое чутье, многие из общества, поменьше его масштабом и поглупее, тоже захотят поучаствовать. Другая фигура – Ефим Шталь…

– Брат Туманова?! С которым Софи…

– Да, да, тот самый, – быстро оборвал реплику женщины Николаша. – У Ефима как раз есть деньги, и довольно много. После смерти матери он фактически заморозил ее наследство и живет на то, что сам зарабатывает, занимаясь, вслед Константину, подрядами и играя на Бирже. Но психическая картина здесь, увы, вовсе иная. Ряжский имеет убеждения, любопытство к жизни, строит какие-то планы. Шталь же даже по виду похож на окаменелость, вроде тех, которые еще в Егорьевске отыскивал Коронин вместе с моим блажным братцем. Судя по всему, его вообще ничего не интересует и не заботит. Он живет как бы по инерции своего физического тела, и те, кто сталкивался с ним в делах, говорят, что потом им приходилось долго отогреваться, как тому мальчику, который в недобрый час повстречался со Снежной Королевой.

– Кай… – напомнила Любочка. – Он еще должен был сложить из льдинок слово «вечность»… А этот Ефим Шталь женат?

– Кажется, да, но я никогда не слышал о его браке ничего, что мне бы запомнилось…

– И как же ты собираешься привлечь этого Шталя, точнее, его деньги, к своим делам? Если его совершенно ничего не интересует, то… То он, скорее всего, даже не станет тебя слушать…

– Здесь у меня тоже есть кое-какие соображения, но мне не хотелось бы о них тебе говорить.

– Именно мне?

– Именно тебе.

– Тогда тем более скажи.

– Хорошо. Но, учти, что твое неодобрение моих планов не изменит… Так вот. У меня есть основания полагать, что, если я заявлю, что у меня есть свои, личные счеты к Софи Домогатской, которые я намереваюсь предъявить к оплате, то это не оставит его равнодушным. Он вступит со мной в контакт и…

– Николаша! А какие, собственно, у тебя могут быть счеты к Софи?! Ну, у Ефима Шталь, если судить по Софьиному роману, еще туда-сюда (хотя я вполне допускаю, что она все придумала). Но ты-то?

– Это все сейчас уже неважно, Любочка. Главное, что под эту марку Шталь согласится иметь со мной дело. Остальное – вопрос моей ловкости и сообразительности… И доброй воли князя Мещерского, конечно…

– Понятно, – протянула Любочка, и опять ее странно спокойная и неопределенная по знаку реакция почти напугала мужчину. – Что ж, планы у тебя обширные, это я теперь вижу… Мешаться в них мне не след. Ну что ж… Поглядим тогда, что из всего этого выйдет…

– Ты у меня умница, Любочка! – с чувством сказал Николаша, склонился и поцеловал сидящую женщину в напудренную щеку. – С тобою мне всегда говорить можно, а это дорогого стоит. Вот сейчас, здесь, разложил все, и самому стало яснее…

– Ну что ж, и то хорошо, – Любочка отвела взгляд. – Ты ужинать станешь?

– Стану непременно. Вроде бы и ел, а вот, отчего-то снова проголодался. От нервов, наверное. Вели подавать.

– Сейчас распоряжусь.

Любочка спокойно встала, не торопясь, вышла в соседнюю комнату и аккуратно притворила за собой дверь. Там, вместо того, чтобы пойти в коридор и кликнуть кухарку, она остановилась у этажерки с безделушками, взяла с полки металлическую статуэтку, изображающую лебедя с двумя лебедятами и, глядя прямо перед собой и плотно сжав губы, тоненькими изящными ручками уверенно посворачивала шеи всем троим птицам. Потом бросила изуродованную вещицу под стол и медленно улыбнулась себе в старинном, в тяжелой дубовой раме зеркале.


Близкая весна подступала из-за горизонта желтой лихорадочной зарей, наполняла воздух острыми запахами из каналов и подворотен. Ветер, тяжелый, как мокрая парусина, прилипал к окнам, и кому-то хотелось немедленно задернуть все шторы, а кому-то, наоборот – бежать через город к плоскому морскому берегу, смотреть и дышать.

Женщина, стоявшая в скудно освещенной комнате у окна, хотела как раз второго. Но была слишком пуглива и коротконога, к тому же страдала отеками, да и годы уже, честно сказать, были не те. Желтая полоска зари над крышами притягивала ее взгляд. Она щурила близорукие глаза, смаргивая выступавшие от напряжения слезы.

– Знаете, я ее уже почти чувствую, – сообщила шепотом, оборачиваясь, – она зеленая.

Подождала резонного вопроса «почему?» и, не получив его, протянула почти умоляюще, стискивая пухлые руки в тяжелых восточных перстнях и браслетах:

– Ирочка, до чего же вы странно на все реагируете. Не молчите, скажите что-нибудь. Когда вы так вот сидите молча, мне становится совсем не по себе.

Ее гостья играла с собаками, наклонившись с дивана. Три старые левретки, подернутые сединой, как солью, вертелись у ее ног, припадали на передние лапы, тявкали дребезжащим фальцетом. Женщина у окна стиснула руками виски:

– Прекратите! Милые! Ну, невыносимо же!

– Ксеничка, извините, – Ирен Домогатская вскинула голову, жестом показывая собакам, что – все, игр больше не будет. Хозяйка была старше ее почти вдвое, но обращения по имени-отчеству не терпела. Признаться, ей и «Ксеничка» не слишком нравилось, «Ришикеш Рита» звучало гораздо лучше, но – разве объяснишь Ирен? Молча улыбнется и пожмет плечами. Ладно уж, пусть зовет хоть так.

– Вы ведь про чистую энергию говорите, да? Она – зеленая?

Ксения кивнула, жалобно глядя на Ирен. Жалобно – потому что ей отчего-то было тяжело и неловко смотреть на эту молодую, высокую, тонкую девушку с тяжелой косой, уложенной над головой короной. Не красавица, да: слишком много резких углов, а Ксения любила плавные линии, – но так молода, и такая чистая кожа… и что ей, спрашивается, делать в Ксенином пыльном, безнадежно старом жилище?

– Я на каждом шагу чувствую доказательства правоты учителя, – заявила она, идя по комнате нарочно мелкими шагами – для того, видимо, чтобы их (и, соответственно, доказательств правоты учителя) было побольше. – Но, понимаете, мой разум так устроен, что не может объяснить… Ничего не может! – Ксения вновь прижала ладони к вискам и сообщила, глядя куда-то мимо гостьи:

– Ирочка, я боюсь.

Ирен смотрела на нее молча – ждала продолжения. В громоздких складках черной шали с блестками и длинной бахромой, в наверченном на голову бисерном тюрбане, из-за которого ее маленькая головка казалась почему-то еще меньше, Ксения была очень похожа на чирка, отъевшегося за лето. Так и хотелось глянуть на подол: не высунется ли из-под него перепончатая лапа. Можно бы посмеяться, но Ирен было сейчас вовсе не до смеха. Чирок боялся… и вполне обоснованно.

– Боитесь его, – сказала она полувопросительно.

Ксения кивнула так энергично, что бисерные подвески на тюрбане хлестнули ее по лбу.

– Вы знаете, что не зря! Ирочка, я как раз об этом хотела с вами поговорить. Я, поверите ли, разрываюсь… Иногда так совестно! Как я смею! Подозревать – его? А иногда… – она махнула рукой, не находя слов.

Одна из левреток вспрыгнула на диван и улеглась, осторожно вытянув возле Ирен узкую седую морду. Две другие, завистливо порыкивая, крутились, нервно взглядывали то на хозяйку, то на Ирен: почему не гонят с дивана? Несправедливо же!

– Погодите, я вам сейчас все объясню, – Ксения уселась было на низкую оттоманку, но тут же поднялась, подошла к дивану, склонилась, рассеянно гладя собак:

– Тише, милые, тише… Знаете, мне в прошлом месяце сказали одну странную вещь. Как будто дядя… ну, мой дядя Владимир Павлович, князь Мещерский – понимаете? – бросила быстрый взгляд на Ирен и снова начала гладить левреток. – Будто он мне собирается оставить состояние. Я его самая близкая родственница. Детей же нет…

Ирен машинально кивнула, морщась от безуспешных попыток понять, причем тут дядя Владимир Павлович. То, что с Ксенией не все в порядке (вернее – все не в порядке!), она видела отчетливо – точно так же отчетливо, как желтую полосу зари в окне. Эта желтизна обвивалась вокруг отечных Ксениных щек, обхватывала их будто жестким монашеским платом… Но князь Мещерский? Кто же тут виноват?..

– Я не думаю, что это правда. У дяди есть и без меня кому деньги отдать. Хоть своему клубу, он говорил как-то… Вы согласны?

– Почему же клубу, а не вам?

– Вот! И он мне так же сказал. Я, Ирочка, с ним советовалась. Вернее, не то, чтобы… Просто сказала, как бы нам всем, всему нашему Ex Oriente Lux, – Ксения резко понизила голос, произнеся латинскую фразу нараспев, как заклинание, – пригодились бы эти деньги. И вдруг у него стало такое лицо… такое… такое острое, как нож.

– У него всегда такое лицо, – сказала Ирен тихо.

– Нет! Вы не видели и не говорите. Понимаете, он вдруг понял – и решил… Но что? Решил, что не надо этих денег? Я так всегда и думаю. Я думаю, что от денег вся моя жизнь… ну, не получилась.

Она вновь села на оттоманку, и две левретки тотчас же принялись суетливо устраиваться рядом, а за ними и третья, без сожаления покинув диван. Ксения обняла их обеими руками. Ирен молча ждала, что она еще скажет. Сидела неподвижно и прямо, как за гимназической партой. Ксения вдруг подумала: да она сейчас вскочит и убежит! Не станет слушать наговоров на учителя.

Но разве она, Ришикеш Рита, – наговаривает?

Ей стало так обидно, что перехватило горло. Зачем она откровенничает с этой девочкой? Чуть было не рассказала ей, как выходила замуж по большой любви, против воли матери… за человека, которому были нужны ее деньги. Как банально! А она столько лет думала, что во всем виноват камень. Сапфир «Глаз Бури», который у нее похитили.

– Я снова боюсь ошибиться, Ирен. Я слишком дорожу нашей общиной и нашей истиной, чтобы… Я этого не перенесу.

Последние слова она еле договорила сиплым сорвавшимся голосом.

Ирен тряхнула головой, будто сбрасывая наваждение.

– О чем вы, Ксеничка? Ему… Ачарье Дасе ваши деньги совсем не нужны. Он и свои-то отдал! С чего вы взяли?

– Да! Конечно же! Тем более, что денег-то никаких нет. Я пытаюсь это всем объяснить, но мне не верят…

– Кто не верит? Кому вы об этом говорили?

Вот, опять насторожилась. Ксения смотрела на Ирен пристально, забыв, что подозревает вовсе не ее, а учителя. Вернее – что значит подозревает? Она и не думала его подозревать! И не понимала, когда и как влезла в ее голову эта неотвязная мысль: будто он хочет отправиться в новое дальнее путешествие на ее, Ксенины, деньги.

Ирен была, конечно, не первой, с кем она этой мыслью делилась. Но – первой, кто явно принял ее слова близко к сердцу. С чего бы, если это такая чушь, как она уверяет?

– Ирен, милая, скажите мне определенно: успокойся! И я успокоюсь. Но прежде будьте спокойны сами. Я ведь для того вас и позвала, доверяя вашему… вашему третьему глазу.

– Третьему, четвертому, пятому, – беззвучно (чтобы не услышала и не обиделась Ксеничка) пробормотала Ирен, раздраженно хмурясь. Поднялась, собираясь уходить. Нет, не бежать без оглядки, просто уходить. Одна из левреток последовала за ней, извиваясь, как рыба-игла, и ловя настороженными ушами ничего не значащие прощальные слова.

Вижу, что не следует мне успокаиваться, подумала Ришикеш Рита.


Заря еще не погасла, но на тихих улицах стояла сумеречная тишина. Пустые улицы с внезапными крутыми поворотами, из-за которых непременно должен был выйти кто-то неожиданный и страшный – но не выходил. Вязкое, слегка светящееся небо – точно как в июне, в пору белых ночей. Остатки почерневшего снега в тяжелой тени подворотен. Ирен миновала их одну за другой, оставляя дробное эхо шагов под темными сводами. Она шла очень быстро, даже не пытаясь найти извозчика и почти дошла уже до дома на углу Фонтанки и Вознесенского… как вдруг остановилась, будто вспомнив что-то чрезвычайно важное. Постояла, наверно, с полминуты. Потом повернулась и почти бегом бросилась назад.

В доме, второй этаж которого занимала квартира Ксении Благоевой, не светилось ни одного окна. От улицы его отделяла широкая полоса газона, покрытого сейчас растаявшей снежной кашей, изящная решетка и ворота. Совсем недавно, когда Ирен проходила в эти ворота, они стояли распахнутые, а теперь с ними возился дворник в черном тулупе, аккуратно проталкивая меж прутьев толстую цепь с болтающимся замком.

– Подождите… – начала Ирен. И замолчала.

Стукнула дверь подъезда. Высокая худая фигура в чем-то темном и длиннополом, отделившись от двери, обозначилась на фоне светлой стены.

– Эй, любезный, открой-ка ворота, – услышала Ирен и стремительно шагнула назад, скрываясь в сумерках.

Загрузка...