Утром, уходя на завод, Трофим Иваныч рассказал, что вчера у них маховиком зацепило смазчика и долго вертело, а когда его сняли, он пощупал голову, спросил: «Где шапка?» — и кончился.
Окно уже было выставлено, Софья протирала тряпкой стекла и думала про смазчика, про смерть, и показалось, что это будет совсем просто — вот как заходит солнце, и темно, а потом опять день. Она встала на лавку, чтобы протереть верх, — и тут ее подхватил маховик, она выронила тряпку, закричала. На крик прибежала Пелагея, это Софья еще помнила, а больше не было ничего, все вертелось, все неслось мимо, она кричала. Один раз она почему-то очень ясно услышала далекий звонок трамвая, голоса ребят на дворе. Потом все с размаху остановилось, тишина стояла, как пруд, Софья чувствовала — из нее льется, льется кровь. Должно быть, так же было со смазчиком, когда его сняли с маховика.
«Ну, вот и конец», — сказала Пелагея. Это был не конец, но Софья знала, что до конца теперь только минуты, надо было скорее, скорее… «Скорее!» — сказала она. «Что — скорее?» — спросил Пелагеин голос. «Девочку… покажи мне». «А ты почем знаешь, что девочка?» — удивилась Пелагея и показала вырванный из Софьи живой красный кусок: крошечные пальцы на подобранных к животу ногах шевелились, Софья смотрела, смотрела. «Да уж на, на, возьми», — сказала Пелагея, положила ребенка на кровать к Софье, а сама ушла в кухню.
Софья расстегнулась, приложила ребенка к груди. Она знала, что это полагается только на другой день, но ждать было нельзя, надо было все скорее, скорее. Ребенок, захлебываясь, неумело, слепо начал сосать. Софья чувствовала, как из нее текут теплые слезы, теплое молоко, теплая кровь, она вся раскрылась и истекала соками, она лежала теплая, блаженная, влажная, отдыхающая, как земля, — ради этой одной минуты она жила всю жизнь, ради этого было все. «Я к себе наверх сбегаю — тебе больше ничего не надо?» — спросила Пелагея. Софья только пошевелила губами, но Пелагея поняла, что ей теперь больше не надо ничего.
Потом Софья как будто дремала, под одеялом было очень жарко. Она слышала звонки трамваев, ребята на дворе кричали: «Лови ее!» — все это было очень далеко, сквозь толстое одеяло. «Кого же — ее?» — подумала Софья, открыла глаза. Далеко, будто на другом берегу, Трофим Иваныч зажигал лампу — шел густой дождь, от дождя было темно, лампа была крошечная, как булавка. Софья увидела белые, как клавиши, зубы — Трофим Иваныч, должно быть, улыбался и что-то говорил ей, но она не успела понять — что, ее тянуло ко дну.
Сквозь сон Софья все время чувствовала лампу: крошечная, как булавка, — она была теперь уже где-то внутри, в животе. Трофим Иваныч ночным голосом сказал: «Ах ты… Софка моя!» Лампа стала так жечь, что Софья позвала Пелагею. Пелагея дремала около кровати сидя, она вздернула голову, как лошадь. «Лам… па…» — трудно выговорила Софья, язык был как варежка. «Потушить?» — метнулась Пелагея к лампе. Тогда Софья совсем проснулась и сказала Пелагее, что жжет в животе, в самом низу.
На рассвете Трофим Иваныч сбегал за докторшей. Софья узнала ее: та же самая, грудастая, в пенсне, она тогда была у столяра перед концом. Докторша осмотрела Софью: «Так… хорошо… очень хорошо… А здесь больно? Так-так-так…» Потом весело, курносо повернулась к Трофиму Ива-нычу: «Ну, надо скорее в больницу». У Трофима Иваныча зубы потухли, рукой с угольными прожилками он ухватился за спинку Софьиной кровати. «Что с ней?» — спросил он. «А еще не знаю. Похоже — родильная горячка», — весело сказала докторша, пошла в кухню мыть руки.
Софью подняли на носилки и стали поворачивать к двери. Мимо нее прошло все, с чем она жила: окно, стенные часы, печь — как будто отчаливал пароход и все знакомое на берегу уплывало. Маятник на стене метнулся в одну сторону, в другую — и больше его не было видно. Софье показалось: надо здесь, в этой комнате, что-то еще сделать последний раз. Когда уже открылась дверца в карете, Софья вспомнила — что, быстро расстегнулась, вытащила грудь, но никто не понял, чего она хочет, санитары засмеялись.
Некоторое время ничего не было. Потом опять появилась лампа, она была теперь вверху, под белым потолком. Софья увидела белые стены, белых женщин в кроватях. Очень близко по белому ползла муха, у нее были тоненькие ноги из черных катушечных ниток. Софья закричала и, отмахиваясь, стала сползать с кровати на пол. «Куда? Куда? Лежите!» — сказала сиделка, подхватила Софью. Мухи больше не было, Софья спокойно закрыла глаза.
Вошла Ганька — с полным мешком дров. Она села на корточки, широко раздвинув колени, оглянулась на Софью, ухмыляясь, встряхнула белой челкой на лбу. Сердце у Софьи забилось, она ударила ее топором и открыла глаза. К ней нагнулось курносое лицо в пенсне, толстые губы быстро говорили: «Так-так-так…», пенсне блестело, Софья зажмурилась. Тотчас же вошла Ганька с дровами, села на корточки. Софья опять ударила ее топором, и опять докторша, покачивая головой, сказала: «Так-так-так…» Ганька ткнулась головою в колени, Софья ударила ее еще раз.
«Так-так-так… Хорошо, — сказала докторша. — Муж ее тут? Позовите скорей». «Скорей! Скорей!» — крикнула Софья; она поняла, что — конец, что она умирает и надо торопиться изо всех сил. Сиделка побежала, хлопнула дверью. Где-то очень близко ухнула пушка, ветер бешено бил в окно. «Наводнение?» — спросила Софья, широко раскрывая глаза. «Сейчас, сейчас… Лежите», — сказала докторша.
Пушка ухала, ветер гудел в ушах, вода подымалась все выше — сейчас хлынет, унесет все — нужно скорее, скорее… Вчерашняя, знакомая боль рванула пополам, Софья раздвинула ноги. «Родить… родить скорее!» — она схватила докторшу за рукав. «Спокойно, спокойно. Вы уже родили — кого ж вам еще?» Софья знала — кого, но ее имя она не могла произнесть, вода подымалась все выше, надо было скорее…
Ганька, уткнувшись головой, на корточках сидела возле печки, к ней подошел и заслонил ее Трофим Иваныч. «Не я — не я — не я!» — хотела сказать Софья — так уже было однажды. Она вспомнила эту ночь и сейчас же поняла, что ей нужно сделать, в голове стало совсем бело, ясно. Она вскочила, встала в кровати на колени и закричала Трофиму Иванычу: «Это — я, я! Она топила печку — я ударила ее топором…» «Она без памяти… она сама не знает…» — начал Трофим Иваныч. «Молчи!» — крикнула Софья, он замолчал, из нее хлестали огромные волны и затопляли его, всех, все мгновенно затихло, были одни глаза. «Я — убила, — тяжело, прочно сказала Софья. — Я ударила ее топором. Она жила у нас, она жила с ним, я убила ее, я хотела, чтобы у меня…» «Она без ф-фамяти… без ф-фамяти», — губы у Трофима Иваныча тряслись, он не мог выговорить.
Софье стало страшно, что ей не поверят, она собрала все, что в ней еще оставалось, изо всех сил вспомнила и сказала: «Нет, я знаю. Я потом бросила топор под печку, он сейчас лежит там…»
Все кругом было белое, было очень тихо, как зимой. Трофим Иваныч молчал. Софья поняла, что ей поверили. Она медленно, как птица, опустилась на кровать. Теперь было все хорошо, блаженно, она была закончена, она вылилась вся.
Первым опомнился Трофим Иваныч. Он кинулся к Софье, вцепился в спинку кровати, чтобы удержать, не отпустить. «Померла!» — закричал он. Женщины соскакивали с постели, подбегали, вытягивали головы. «Уходите, уходите! Ложитесь!» — махала на них сиделка, но они не уходили. Докторша подняла Софьину руку, подержала ее, потом сказала весело: «Спит».
Вечером белое стало чуть зеленоватым, как спокойная вода, и такое же за окнами было небо. Возле Софьиной постели опять стояла грудастая докторша, рядом с ней Трофим Иваныч и еще какой-то молодой, бритый, со шрамом на щеке — от шрама казалось, что ему все время больно, а он все-таки улыбается.
Докторша вынула трубочку, послушала сердце. Софьино сердце билось ровно, спокойно, и так же она дышала. «Так-так-так… — докторша на секунду задумалась, — а ведь выживет, ей-богу, выживет!» Она сняла пенсне, глаза у нее стали как у детей, когда они смотрят на огонь.
«Ну, что же — начнем!» — сказал бритый молодой человек и вынул бумагу, ему было больно, но он улыбался шрамом. «Нет, уж пусть спит, нельзя, — сказала докторша. — Придется вам, товарищ дорогой, завтра приехать». — «Хорошо. Мне все равно». — «А уж ей и подавно все равно, теперь уж что хотите с ней делайте!» Пенсне у докторши блестело; молодой человек, улыбаясь сквозь боль, вышел.
Докторша все еще стояла и смотрела на женщину. Она спала, дышала ровно, тихо, блаженно, губы у нее были широко раскрыты.
1930