Но мы мало знаем, пока не попробуем сами, как много неукротимых порывов скрыто в нас, зовущих через ледники, и потоки, и в опасную высь, даже против воли рассудка.
Джон Мьюир “Горы Калифорнии”
Но заметил ли ты неприметный изгиб уголка рта Сэма Второго, когда он глядит на тебя? Это значит, ему не хочется, чтобы ты называл его Сэмом Вторым, это во-первых, а во-вторых, это значит, что в левой штанине у него обрез, а в правой – крюк, и он готов убить тебя любым из них, стоит лишь дать повод. Отец взят врасплох. Обычно в подобных случаях он говорит: “Да я пеленки тебе менял, сопляк!” И это – не самая уместная реплика. Во-первых, потому, что это ложь (девять пеленок из десяти меняют матери), а во-вторых, поскольку это постоянно напоминает Сэму Второму о том, что его бесит. А бесит его то, что он был маленьким, когда ты был большим, но нет, не это, его бесит, что он был беспомощным, когда ты был силен, но нет, и это не так, его бесит, что он был зависим, когда ты был необходим, но не совсем, его сводит с ума, что когда он любил тебя, ты даже не заметил.
Дональд Бартельм “Мертвый отец”
После спуска с Пальца Дьявола, метель и сильный ветер три дня удерживали меня в палатке. Часы текли медленно. Пытаясь пришпорить их, я выкурил одну за другой все свои сигареты и запойно читал. Когда я прочел все, на чем были буквы, оставалось изучать узор рипстопа5, вплетенного в верхнюю часть палатки. Этим я и занимался часами, лежа на спине, не прекращая яростный спор с самим собой: должен ли я возвращаться на берег, как только погода улучшится, или стоит подождать здесь и вновь попытаться взойти на гору?
Честно говоря, результат эскапады на северной стене поставил меня в тупик, и я не имел ни малейшего желания вновь идти на Палец. Но мысль о возвращении в Болдер с поражением тоже не слишком радовала. Слишком легко было представить себе самодовольное сочувствие тех, кто с самого начала был уверен в моей неудаче.
На третий день шторма это стало непереносимо: комья смерзшегося снега, упирающиеся мне в спину, ледяные нейлоновые стенки, касающиеся лица, невозможный запах, выползающий из недр спального мешка. Я шарил в мешанине у изножья, пока не обнаружил маленьких зеленый мешочек, внутри которого было завернутое в фольгу сырье для того, что, как я надеялся, стало бы моей победной сигарой. Я собирался приберечь его до возвращения с вершины, но, судя по всему, вряд ли мне было суждено ее достичь в ближайшем будущем. Я высыпал большую часть содержимого мешочка на обрывок сигаретной бумаги, скатал корявый косяк и быстро выкурил его до последнего клочка.
Марихуана, конечно, лишь сделала палатку еще более тесной, удушающей и невыносимой. А меня – жутко голодным. Я решил, что немного овсянки исправит положение. Приготовление ее, однако, было долгим, до смешного запутанным процессом. Требовалось зачерпнуть снаружи котелок снега, затем собрать и зажечь горелку, найти овсяные хлопья и сахар и соскрести с миски остатки вчерашнего ужина. Я установил горелку и начал топить снег, когда уловил запах гари. Тщательная проверка горелки и места вокруг нее ничего не обнаружила. Озадаченный, я уже было приписал это игре моего усиленного химически воображения, когда услышал за спиной потрескиванье.
Я обернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как из мешка с мусором, в который я бросил спичку после зажжения горелки, выбивается пламя. За несколько секунд я затушил его ударами голых рук, но немалая часть внутренней оболочки палатки испарилась у меня на глазах. Встроенный тент уцелел, так что я все еще был более-менее защищен от снега, однако внутри стало примерно на тридцать градусов холоднее.
Левую руку жгло. Осмотрев ее, я обнаружил розовый рубец от ожога. Но больше всего меня огорчало, что палатка даже не была моей: я одолжил дорогое снаряжение у отца. Перед поездкой она была совсем новой – с нее даже не сорвали ярлыков, и отец отдавал ее, скрепя сердце. Несколько минут я сидел, ошарашено глазея на испорченную оболочку палатки среди едкого запаха паленой шерсти и расплавленного нейлона. Надо было отдать мне должное – у меня был особый талант оправдывать самые худшие ожидания предка.
Мой отец был изменчивой, очень сложной личностью, чьи нахальные манеры маскировали неуверенность в себе. Если он хоть раз в жизни признал, что бы неправ, меня в этот момент рядом не было. Но он был моим отцом, он проводил выходные в горах и обучил меня альпинизму. Когда мне было восемь, он подарил мне первый ледоруб и веревку, и повел меня в Каскадные горы, чтобы подняться на Сестру Юга, красивый вулкан высотой десять тысяч футов недалеко от нашего дома в Орегоне. Ему и в голову не могло прийти, что когда-нибудь я решу связать свою жизнь с восхождениями.
Добрый и щедрый человек, Льюис Кракауэр глубоко любил своих пятерых детей в типичной для отцов самовластной манере. Его взгляд на мир был окрашен духом состязательности. Жизнь в представлении отца была поединком. Он читал и перечитывал работы Стивена Поттера – английского писателя, придумавшего термины “one-upmanship” – стремление быть первым, и “gamesmanship” – искусство выигрывать любыми средствами, и воспринимал это не как сатиру, а как руководство к действию. Он был невероятно амбициозен, и, подобно Уолту МакКэндлессу, передал свои стремления потомству.
Не успел я пойти в детский сад, а он уже начал готовить меня к блестящей медицинской карьере – или, на худой конец, к юридической. На Рождество и дни рождения я получал такие подарки как микроскоп, набор юного химика и Энциклопедия Британника. В школе и мне, и прочим детям постоянно внушалось, что мы должны добиваться отличных оценок по всем предметам, выигрывать медали на олимпиадах, становиться королевами бала и побеждать на выборах в школьный совет. Так и только так мы сможем поступить в хороший колледж, который, в свою очередь, распахнет нам двери медицинского факультета Гарварда – единственного верного пути к серьезному успеху и долгому счастью.
Вера отца в эту схему была непоколебимой. В конце концов, именно так преуспел он сам. Но я не был клоном своего отца. Придя подростком к пониманию этого, я сначала постепенно отклонялся от предначертанного пути, а затем резко сменил направление. Мой мятеж породил немало скандалов. Окна нашего дома дрожали от громовых ультиматумов. К тому времени я покинул Корваллис и поступил в отдаленный колледж, не увитый плющом6. Я либо говорил с отцом сквозь зубы, либо вовсе отмалчивался. Когда через четыре года я закончил колледж, и вместо Гарвардского или любого иного медицинского института стал плотником и фанатом альпинизма, непреодолимая пропасть между нами расширилась.
С юных лет я был наделен необычной свободой и ответственностью, за которые мне надлежало быть предельно благодарным. Но я не был. Вместо того, меня давили ожидания предка. Мне вдалбливали – все, что меньше победы, это поражение. С сыновней восприимчивостью я считал это не риторическим оборотом, а его веским словом. Именно поэтому, когда долго хранимые семейные тайны выплыли наружу, когда я обнаружил, что это божество, требовавшее от меня совершенства, само было от него весьма далеко, и что оно вообще не является божеством, мне не так-то легко было сбросить это со счетов. Мной овладела слепая ярость. Открытие, что он был всего лишь обычным – весьма обычным человеком, было за пределами моих способностей к прощению.
Через двадцать лет я обнаружил, что моя ярость улеглась уже много лет назад, вытесненная горьким взаимопониманием и чем-то, не слишком отличающимся от любви. Я осознал, что разочаровывал и злил отца не меньше, чем он – меня. Я увидел, что был эгоистичным, негибким и очень занудным. Он построил для меня мост к избранности, проложенную вручную магистраль к хорошей жизни, а я отплатил ему ее разрушением и вдобавок нагадил на обломки.
Но это прозрение наступило лишь после вмешательства времени и злого рока, когда самодостаточное существование отца стало рассыпаться. Это началось с предательства его собственной плоти: тридцать лет спустя после приступа полиомиелита, болезнь загадочным образом возвратилась. Изуродованные мышцы усыхали, синапсы не работали, измученные ноги отказывались ходить. Из медицинских журналов он узнал, что страдает от недавно открытого недуга, известного как синдром пост-полиомиелита. Боль, подчас невыносимая, заполнила его дни, подобно неумолкающему шуму.
В отчаянной попытке одолеть болезнь, он прибег к самолечению. Отец никуда не выбирался без чемоданчика из искусственной кожи, набитого десятками оранжевых пластиковых пузырьков с пилюлями. Каждый час или два он шарил по нему, вглядываясь в этикетки и вытряхивая таблетки Декседрина, Прозака и Селеглина. Отец глотал, кривясь, целые пригоршни, без воды. В раковине валялись использованные шприцы и ампулы. Все в большей степени его жизнь вращалась вокруг фармакопеи из стероидов, амфетаминов, антидепрессантов и болеутоляющих, и лекарства затмили его когда-то мощный ум.
По мере того, как его поступки становились все более иррациональными и бредовыми, его покидали последние друзья. Необъятное терпение моей матери истощилось, и она уехала. Отец пересек грань безумия, и едва не свел счеты с жизнью на моих глазах.
После попытки самоубийства он был помещен в психиатрическую больницу около Портленда. Когда я навещал его там, его руки и ноги были привязаны к кровати. Он бессвязно разглагольствовал и гадил под себя. Глаза были безумными. В них вспыхивал то вызов, то неизъяснимый страх, зрачки закатывались вверх, не оставляя сомнений в состоянии его измученного разума. Когда сиделки пытались сменить его простыни, он колотил по своим оковам и проклинал их, проклинал меня, проклинал судьбу. В том, что беспроигрышный жизненный план отца в итоге привел его в этот кошмар, была своеобразная ирония, не доставившая мне ни малейшего удовольствия и ускользнувшая от его понимания.
Он не мог оценить и другой шутки судьбы: его борьба за перековку меня по своему образу и подобию увенчалась успехом. Старый чудак и вправду сумел наполнить меня большими амбициями, они лишь нашли выражение в неожиданной форме. Он так никогда и не понял, что Палец Дьявола был, в сущности, тем же медицинским факультетом, только иного рода.
Думаю, именно унаследованное честолюбие не дало мне признать поражение на Ледяном куполе Стикина после провала первой попытки восхождения и поджога палатки. Через три дня я вновь вышел на северную стену. На этот раз я поднялся лишь на 120 футов над бергшрундом, прежде чем нехватка самообладания и снежные шквалы не заставили меня повернуть вниз.
Однако вместо того, чтобы вернуться к базовому лагерю, я решил переночевать на крутом склоне горы, прямо под достигнутой высшей точкой. Это оказалось ошибкой. Ближе к вечеру шквалы разрослись в еще одну бурю. Каждый час насыпало по дюйму снега. Я скорчился в бивуачном мешке под бергшрундом, со стены падали лавины и перекатывались через меня, как прибой, медленно погребая мое убежище.
За двадцать минут они полностью затопили мой мешок – тонкий нейлоновый чехол в форме сумки Бэггис для сэндвичей, только больше – так, что для дыхания оставалась лишь щелка. Четыре раза это случалось, и четыре раза я откапывал себя. После пятого погребения я решил, что с меня хватит, бросил снаряжение в рюкзак и начал прорываться в лагерь.
Спуск был кошмарным. Из-за облаков, поземки и слабого затухающего света, я не мог отличить склона от неба. Я боялся, и вполне обоснованно, что могу слепо ступить в пустоту с вершины серака, и, пролетев полмили, закончить свой путь на дне Ведьминого Котла. Когда я, наконец, добрался до ледяного купола, то обнаружил, что мои следы уже давно занесло. Я не знал, как отыскать палатку среди однообразного плато. Надеясь, что мне повезет случайно наткнуться на нее, я целый час наматывал круги на лыжах, пока моя нога не соскользнула в небольшую трещину, и я не сообразил, что действую как идиот, и мне нужно затаиться прямо там, где я стою, чтобы переждать шторм.
Я вырыл неглубокую пещеру, завернулся в бивуачный мешок и уселся на свой рюкзак посреди клубящейся метели. Вокруг меня громоздились наносы. Ноги онемели. Влажный холодок полз по груди от основания шеи, где поземка пробралась под мою парку и намочила рубашку. Если бы только найти сигарету, думал я, единственную сигарету, я бы смог собрать волю в кулак и достойно встретить сраную ситуацию, всю эту сраную поездку. Я туже закутался в мешок. Ветер хлестал по спине. Забыв про стыд, я спрятал голову в руках и погрузился в оргию жалости к себе.
Я знал, что люди иногда погибают в горах. Но в двадцати три года собственная смертность не укладывалась в мою картину мира. Когда я отправился из Болдера на Аляску с головой, набитой картинами славы и искупления на Пальце Дьявола, мне и в голову не приходило, что на меня распространяются те же причинно-следственные связи, которые управляют поведением остальных. Поскольку меня так сильно тянуло в горы, поскольку я так долго и часто думал о Пальце, казалось просто невероятным, что какая-то мелочь вроде погоды, трещин или заиндевевшей скалы может воспротивиться моей воле.
На закате ветер стих, и тучи поднялись на 150 футов над ледником, позволив отыскать базовый лагерь. Я добрался до палатки невредимым, но было невозможно отворачиваться от того факта, что Палец спутал все мои планы. Я осознал, что одна лишь воля, даже самая сильная, не может вознести меня на северную стену. И вообще ничто не может.
Однако экспедицию еще можно было спасти. Неделей раньше я объехал юго-восточную сторону горы, чтобы осмотреть маршрут, по которому собирался спуститься с пика после подъема на северную стену – путь, по которому Фред Беки, легендарный альпинист, впервые взошел на Палец. Во время рекогносцировки я заметил непройденный участок к северу от него – ледяные наросты, хаотично нагромождающиеся через юго-восточную стену, которые показались мне относительно легким способом достичь вершины. В то время я счел их недостойными внимания. Теперь, после отказа от злополучной схватки с северным лицом, я был готов умерить свои аппетиты.
15 мая, когда метель окончательно стихла, я вернулся на юго-восточную стену и взобрался на вершину тонкого гребня, примыкающего к верхнему пику, подобно контрфорсу собора. Я решил переночевать там, на узкой площадке в тысяче шестистах футах под вершиной. Вечернее небо было холодным и безоблачным. Я видел все пространство до границы прибоя и далее. На закате я с замиранием сердца разглядел огоньки Петербурга, мерцающие к западу. Самый близкий контакт с человеком со времени визита самолета, эти дальние огни пробудили волну чувств, заставшую меня врасплох. Я представлял, как люди смотрят по телевизору бейсбол, едят в залитых светом кухнях жареную курицу, пьют пиво, занимаются любовью. Когда я лег спать, меня переполняло мучительное одиночество. Никогда в жизни я не ощущал его столь сильно.
Той ночью меня мучили кошмары о полицейской облаве, вампирах и бандитских расправах. Я услышал, как кто-то шепнул: “Думаю, он здесь…”, сел и открыл глаза. Солнце вот-вот должно было взойти. Все небо было окрашено багрянцем. Оно еще было чистым, но тонкая пена перистых облаков разлилась в вышине, и темная дождевая завеса виднелась над горизонтом на юго-западе. Я натянул ботинки и быстро пристегнул кошки. С момента пробуждения не прошло и пяти минут, как я уже покинул лагерь.
Я не взял ни веревки, ни палатки или бивуачного мешка, ни какого-либо снаряжения за исключением ледорубов. Я планировал быстро двигаться налегке, чтобы достичь вершины и вернуться до того, как погода изменится. Торопясь и постоянно сбивая дыхание, я почти бежал вверх и влево, через маленькие снежные поля, связанные забитыми льдом расщелинами и короткими промежутками скал. Восхождение выглядело почти забавой – скалы были удобны для лазания, а лед, хоть и тонкий, никогда не становился круче семидесяти градусов, – но я опасался грозового фронта, надвигавшегося от океана.
Я не взял часов, но, по ощущениям, очень быстро оказался на последнем ледовом поле. Тучи уже запятнали все небо. Казалось, что легче двигаться с левой стороны, но быстрее – прямо к вершине. Не желая быть застигнутым бурей на высоте и без укрытия, я выбрал короткий путь. Лед становился круче и тоньше. Я размахнулся, и мой левый ледоруб чиркнул по скале. Я нацелился на другую точку, и вновь он звякнул о диорит. И вновь, и вновь… Это выглядело повтором моей первой попытки с севера. Взглянув под ноги, я увидел ледник более чем в двух тысячах футов внизу. В желудке екнуло.
В сорока пяти футах надо мной стена выполаживалась в предвершинный склон. Я крепко вцепился в ледорубы и застыл в страхе и нерешительности. Снова взглянул вниз, на ледник, затем вверх, затем отер налет льда над моей головой. Я зацепил острие левого ледоруба за выступ скалы толщиной с монету и попробовал нагрузить его. Он выдержал. Я вытащил правый ледоруб изо льда, вытянул и засунул в полудюймовую трещинку, пока его не заклинило. Едва дыша, я начал поднимать ноги. Острия кошек чиркали по голому льду. Вытянув левую руку как можно выше, я аккуратно воткнул ледоруб в блестящую матовую поверхность, не зная, что под ней. Острие вонзилось с обнадеживающим звуком. Через несколько минут я уже стоял на широкой полке. Вершина – небольшой каменный гребень, обросший гротесковыми наростами атмосферного льда, высилась на двадцать футов прямо надо мной.
Из-за ненадежных ледяных выступов эти последние двадцать футов оставались тяжелыми и страшными. Но вот неожиданно больше не осталось, куда подниматься. Мои потрескавшиеся губы сложились в болезненную усмешку. Я был на вершине Пальца Дьявола.
Вершина оказалась сюрреалистичным жутким местом, необычайно тонким клином из камня и инея, не шире тумбочки. Мешкать не хотелось. Под правым ботинком на две с половиной тысячи футов падала южная стена, под левым – вдвое более высокая северная стена. Я сделал несколько фотографий для доказательства восхождения, потратил несколько минут, чтобы выпрямить погнутое острие, затем встал, осторожно повернулся и отправился домой.
Неделю спустя я разбил лагерь под дождем у берега моря, блаженствуя при виде мха, ивняка и москитов. Соленый воздух пах морской живностью. Крохотная моторная плоскодонка скользила по Заливу Томаса все ближе, пока не ткнулась в берег рядом с палаткой. Человек в лодке представился как Джим Фримен, лесоруб из Петербурга. По его словам, у него был выходной, так что он решил показать семье ледник и посмотреть на медведей. Он спросил: “Ты охотник или что?”
– Нет, – робко отвечал я. – На самом деле, я только что взошел на Палец Дьявола. Путешествую уже двадцать дней.
Фримен возился с крепительной уткой и ничего не сказал. Было ясно, что он мне не поверил. Также ему не слишком нравились мои спутанные волосы до плеч и запах после трех недель без ванны или смены белья. Тем не менее, когда я спросил, не подбросит ли он меня обратно в город, Джим буркнул: “Почему бы и нет?”
Море волновалось, и поездка через Лагуну Фредерика заняла два часа. Мы беседовали, и Фримен все более смягчался. Он еще не верил, что я взошел на Палец, но когда плоскодонка вошла в пролив Врангеля, уже притворялся, что верит. Пришвартовав лодку, он настоял на том, чтобы купить мне чизбургер. Вечером он пригласил меня переночевать в старом автофургоне на заднем дворе своего дома.
Я немного полежал, но сон не шел, так что я встал и добрался до бара под названием “Пищера Кито”. Восторг, невероятное чувство облегчения, переполнявшие меня при возвращении, утихли, их место заняла нежданная меланхолия. Люди, с которыми я беседовал у стойки, не сомневались, что я взошел на Палец Дьявола, им просто было наплевать. Глубоко ночью бар опустел, остались лишь я и старый беззубый тлинкит за дальним столиком. Я пил в одиночку, опуская четвертаки в музыкальный автомат и проигрывая одни и те же пять песен, пока барменша не заорала: “Оставь его в покое, твою мать!” Я пробормотал извинения, вышел и побрел обратно к автофургону. Там, окруженный сладковатым запахом старого машинного масла, я лег на пол рядом с выпотрошенной коробкой передач, и забылся.
Менее чем через месяц после восхождения я снова был в Болдере и заколачивал гвозди в облицовку таунхаусов на Еловой улице. Теперь мне платили уже четыре доллара в час, и к концу лета я смог переехать из рабочего фургончика в дешевую студию к западу от городского торгового центра.
Когда ты молод, очень легко поверить, что ты заслуживаешь не меньше, чем желаешь, и если ты что-то хочешь по-настоящему сильно, то имеешь на это данное Богом право. Я был зеленым юнцом, принявшим увлеченность за откровение, и действовал согласно этой дырявой логике. Я полагал, что восхождение на Палец Дьявола залатает все прорехи в моей жизни. В итоге, конечно, оно не изменило почти ничего. Но я осознал, что горы не слишком снисходительны к нашим мечтам, и выжил, чтобы поведать эту историю.
В юности я многим отличался от МакКэндлесса – так, у меня не было ни его интеллекта, ни возвышенных идеалов. Но я считаю, что на нас в равной степени повлияли непростые отношения с отцами. И я подозреваю, что у нас двоих были сходная энергичность, сходное безрассудство и сходное душевное смятение.
То, что я смог выжить во время своего приключения на Аляске, а МакКэндлесс – нет, было по большому счету делом случая. Если бы я в 1977 году не вернулся с Ледяного купола Стикина, люди бы поспешили сказать обо мне, как сейчас говорят о нем, что у меня была тяга к смерти. Восемнадцать лет спустя я сознаю, что был отягощен, возможно, излишней гордыней и наверняка – невероятной наивностью, но только не склонностью к самоубийству.
На том этапе моей юности смерть оставалась таким же отвлеченным понятием, как неевклидова геометрия или супружеская жизнь. Я еще не осознавал ее ужасной необратимости и мучений тех, кто любил погибшего. Меня будоражила темная загадка смертности. Я не мог устоять перед возможностью подойти к самому краю и заглянуть через него. След того, что таилось в этих тенях, ужаснул меня, но краем глаза мне удалось увидеть нечто запретное, загадку природы, которая притягивала не менее чем сладкие тайные лепестки близости с женщиной.
В моем случае – и я верю, что и в случае Криса МакКэндлесса, это было совсем иным, нежели жажда смерти.