С. Заяицкий Найденная Повесть



I. «КРАСНЫЙ ВИТЯЗЬ»


Кинотеатр «Геракл» был признан всеми парижанами как самый злободневный и роскошный кинотеатр. Что он был в то же время и самым большим, свидетельствовали цифры. Стоило измерить вдоль и поперек зрительный зал «Геракла», чтоб убедиться, что такого другого кино в Париже нет. Все мировые фильмы, все американские боевики и сверхбоевики начинали в «Геракле» свою парижскую карьеру. Уж такая была ловкая дирекция: все перехватывала. Как ни лезли из кожи директора других кинотеатров, ничего не могли они поделать. Им приходилось лишь с завистью поглядывать на величественный купол огромного кинематографа, на котором вечером вспыхивали огненные надписи: «Тайна погибшего броненосца», «Сокровище пустыни», «Чарли поступает в лакеи». Эти надписи то неподвижно висели на фоне ночного неба, то переливались всеми цветами радуги, то бешено крутились, потухали и снова вспыхивали.

Директор кинематографа господин Жюль Фар, сидя в своем небольшом, но роскошном кабинете, с наслаждением прислушивался к гулу толпы, наводнявшей фойе. Этот гул сливался с отрывистыми аккордами огромного негритянского оркестра и с журчанием фонтанов. Директор навострил себе ухо настолько, что по этому гулу мог приблизительно оценить выручку. Когда гул достигал известной силы, он бормотал: «полный сбор», и с аппетитом закуривал сигару. И в этот самый миг обычно являлся администратор Дюру и говорил, утирая пот со лба:

— Уф! Ну, и столпотворение! Аншлаг сейчас вывесили: «Все места проданы».

Одним словом, дела «Геракла» шли превосходно.

* * *

Однажды (согласно отметке директора на календаре, это было 11 июля 1926 г.) директор по обыкновению сидел в своем кабинете.

Первый сеанс должен был уже начаться, но, как ни прислушивался Жюль Фар, гул толпы все не достигал желательной силы.

— Или мои часы отстают? — пробормотал он.

Вошел администратор.

— Как дела? — спросил директор с деланным равнодушием.

Дюру пожал плечами.

— Двести билетов осталось в кассе. Не понимаю, в чем дело. «Крылатый бандит» — мировой боевик, но вот подите вы. Случайность.

Жюль Фар терпеть не мог подобных случайностей.

На следующий вечер повторилось то же, а потом знакомый гул стал уменьшаться с упорством и равномерностью останавливающегося механизма. Казалось, погас очаг, и котел перестает кипеть.

В чем дело?

Мелкие кинотеатры радовались. В газетах уже стали появляться карикатуры, изображающие «Геракла», бредущего на костылях с подвязанною щекой.

Жюль Фар выписал из Нью-Йорка сверхбоевик «Страшный апельсин», но, как ни сверкала и ни переливалась в небе огненная надпись, нужного гула не получалось.

Еще один месяц, и «Геракл» начнет давать убыток. От этой мысли Жюль Фар покрывался холодным потом. Он был не просто капиталистом, но убежденным капиталистом, и деньги для него представляли единственную прелесть жизни. Но факт оставался фактом. Огромный зал «Геракла» пустовал наполовину.

— Что вам нужно, Дюру? Вы видите, что я занят.

— Простите, господин Фар, но если бы вы уделили мне пять минут времени...

— В чем дело?

— Если бы вы разрешили мне высказать одну мысль, которая давно не дает мне покоя.

— Какая еще мысль?

— По поводу фильм, которые мы демонстрируем...

— Ну?

— Я прислушивался к тому, что говорят в публике ...

— Так...

— Говорят: опять гонки на автомобилях, опять львы и тигры, опять прыжки через пропасти, опять всякие сыщики.

— Ну, ну...

— Одним словом, у меня сложилось определенное и твердое убеждение: американские боевики надоели.

— Как надоели?.. Вздор.

— Нет, не вздор. Публика зевает уже после первой части. Вы сами посмотрите... Пойдите сейчас и посмотрите на выражение лиц.

Директор пожал плечами... Однако Дюру уже не раз высказывал здравые мысли. Поэтому он взял со стола ключ и вместе с администратором поднялся по витой лестнице в свою ложу. Проскользнув в дверь, он оглядел зал.

На экране мчался в автомобиле какой-то джентльмен в белом костюме. Трах... Автомобиль перекувырнулся и полетел в пропасть с неимоверной высоты.

Жюль Фар быстро поглядел на зрителей. Лица, озаренные экраном, были безразличны и равнодушны. Кто-то в самом деле зевнул, кто-то хихикнул, кто-то сказал: «на небо не упадет», и многие засмеялись.

А это был самый жуткий и торжественный момент во всей фильме.

Жюль Фар с невольным содроганием вернулся в свой кабинет.

Они долго молчали.

— Какой же выход видите вы из этого положения? — спросил он, наконец, несколько холодно.

Администратор сел в кресло довольно развязно. Видно было, что в данный момент он чувствовал над директором свое превосходство.

— Господин Фар, — сказал он, — я человек бедный. Если моя мысль покажется вам стоящей...

— То я заплачу за нее столько, сколько она будет стоить, — перебил его Фар.

Дюру поклонился.

— Видите ли, господин Фар... когда человеку надоедает смотреть в одну сторону, он начинает смотреть в другую... Вот мне сейчас надоело смотреть на эту картину, я смотрю на лампу.

— Что вы хотите этим сказать?

— Французские фильмы нами все исчерпаны... Они надоели!

— Ну? еще что?

— А то, что нельзя все время пялить глаза и на Америку. Ну, Америка раз, Америка два... а потом, пожалуй, и довольно будет...

— Ставить немецкие фильмы?!. Спасибо за совет. Могли бы его оставить при себе, — воскликнул Фар.

— Кто же вам говорит про немецкие фильмы? До сих пор мы все смотрели на запад, а что если нам теперь для разнообразия поглядеть на восток.

— Ну, я же и говорю: немецкие фильмы.

— Позвольте, позвольте... Разве на востоке одна Германия?

— А что же еще?

— За Германией...

— Польша?

— За Польшей...

— За Польшей?!. Росс... — Жюль Фар осекся, посмотрел на Дюру и нахмурился. — Вы с ума сошли! — произнес он.

— Именно Россия, и даже не Россия, а, с вашего разрешения, Союз Советских Социалистических Республик.

— Вы предлагаете?..

— Поставить русскую фильму. Уверяю вас, что они там научились вовсе не так плохо снимать.

— Вздор.

— Почему вздор?

— Потому что никто не пойдет смотреть революционную фильму... Никто не пойдет и... не должен ходить.

— Господин Фар, отложите пока в сторону политические симпатии и рассуждайте как коммерсант. Ну, разве сейчас у нас не интересуются большевиками?.. На такую фильму пойдут все: буржуа — из любопытства, русские эмигранты, чтоб посмотреть родные места, наконец, рабочие — из сочувствия.

— Вы хотите, чтоб я занялся коммунистической пропагандой?

— Господин Фар... кто вы? Политик или коммерсант? Вот, например, большим успехом пользуется сейчас в России картина «Красный витязь»... Да, «Красный витязь». Съемку произвели этою весною. Там эпизоды гражданской войны. У нас это будет чрезвычайная новость.

— Пойдите вы...

— Я пойду, но вы на свободе подумайте... А рекламу мы оборудуем.

Жюль Фар в ярости даже сломал сигару.

На следующий вечер в зале было две тысячи пустых мест при общем числе три тысячи.

С этого дня «Геракл» начал давать убытки.

* * *

Толпа, гулявшая 16-го июля вечером по Итальянскому бульвару, была привлечена странным и неожиданным зрелищем.

В небе внезапно вспыхнула огромная красная пятиконечная звезда. Вспыхнула и медленно поплыла по небу.

Небо было покрыто облаками. Очевидно, с помощью прожектора звезду эту зажгли на облаках, пользуясь ими как экраном.

Публика недоумевала. Ожидали, что появится надпись, но никакой надписи не появилось.

Полицейские немного забеспокоились, однако звезда скоро погасла.

Но на следующую ночь повторилось то же явление. На этот раз зажглось сразу три звезды, и все они медленно стали описывать над Парижем огромные круги, то исчезая, то снова появляясь.

Полицейские заподозрили-было коммунистическую пропаганду, но в полпредстве только рассмеялись. Да и действительно, что за смысл в такой пропаганде? Тем более, что префект, очевидно, знал, в чем дело.

Русские эмигранты сердились и негодовали.

— Испортили парижское небо, — говорили они, — стоило уезжать из России, чтоб здесь любоваться этой мерзостью.

Однако любопытство было сильно возбуждено. На третий день все высыпали на улицу, и, подняв головы, глядели на небо, но небо оставалось темным.

Вдруг во мраке вспыхнули сразу целые сотни красных звезд. Они забегали, засверкали и на одно мгновение сложились в какую-то надпись. Но ее никто не успел разобрать.

Однако теперь все уже начали догадываться, в чем дело. Новая реклама «Геракла». Но почему красная звезда? Или директор «Геракла» записался в коммунистическую партию?

И вот на четвертую ночь всеобщее любопытство было удовлетворено. Кружащиеся звезды вдруг вытянулись в ряд, и весь уличный Париж одним могучим хором прочел надпись: «Красный витязь».

Директор «Геракла» с балкона слышал этот хор, на секунду покрывший шум уличного движения. В эту ночь он совсем не спал от волнения.

II. «МАРУСЯ»

Когда Жюль Фар подъезжал на автомобиле к «Гераклу», он в первый момент подумал, не пожар ли в кинематографе.

Огромная толпа запрудила всю улицу. Полицейские надрывались, крича и стараясь установить порядок. Движение останавливалось.

— Пустите же, чорт возьми, — кричал кто-то по-русски, — вы меня раздавили.

— Извините, ваше сиятельство, — отвечал другой насмешливо, — но я не виноват, меня самого сейчас превратят в блин.

Дамские шляпы, роскошные и дешевые, пестрели среди черных мужских котелков и соломенных шляп. Все стремились проникнуть в громадную дверь «Геракла», ослепительно сверкавшую сотнями лампочек.

Жюль Фар в волнении выскочил из автомобиля и через служебный вход проник в свой кабинет.

Здесь он задрожал с головы до ног. Не гул, а страшный рев доносился из зала. Казалось, Атлантический океан внезапно подступил к самому Парижу и ворвался в зал «Геракла».

Дюру, с прилипшими ко лбу волосами, измятый, с съехавшим на бок галстуком, вошел в кабинет и не сел, а упал на стул.

— Все... — прохрипел он, — все продано, а еще по крайней мере тысяча человек требуют билета.

— Дополнительные места?

— Уже.

— Служебные кресла?

— Уже.

— Запасные ложи?

— Уже.

Жюль Фар не выдержал и в восторге потер руки.

Впрочем, он тут же сдержался, ибо знал, что проявления восторга иногда обходятся дорого.

Так оно и случилось.

— Господин Фар не забыл нашего уговора?

— Какого уговора?

— Относительно стоящей мысли...

— Ах, да... вот чек на...

— Десять тысяч...

Директор проглотил слюну, но подписал. Дюру ведь могла прийти в голову и еще какая-нибудь мысль. Надо было его удержать при «Геракле».

Но вот послышался удар в гонг. Директор быстро поднялся в свою ложу. Море голов шумело и волновалось под ним.

Внезапно погасли люстры и вспыхнул экран.


Жюль Фар увидал набережную реки с каким-то причудливым сооружением, каким-то сказочным городом башен и колоколен.

— Кремль! Кремль! — послышались голоса. Русские пришли-таки посмотреть советскую фильму.

Оркестр, усиленный для этого торжественного вечера, заиграл какой-то бравурный марш. Под этот марш потянулись московские улицы, мелькнула Сухарева башня и вдруг надпись:


Стройные ряды солдат в остроконечных суконных шлемах мерно шли вдоль какой-то белой стены.

И вдруг оркестр, на секунду сделав паузу, грянул:

Вставай, проклятьем заклейменный!

Казалось, что бомбу бросили в огромный зал. Все вскрикнули, свистки смешались с аплодисментами, ноги затопали, тросточки застучали, полицейский комиссар вскочил со своего кресла, но это был заранее обдуманный трюк.

Оркестр сыграл только первую фразу и тотчас перешел на военный марш. Придраться было не к чему. Между тем уже эти несколько аккордов произвели впечатление удара хлыста. Страсти разгорелись.

Теперь все уже принимали в ходе действия непосредственное участие.

— Молодец, Иван Храбрый! — кричали одни. — Иди бей буржуев!

— Они тебе покажут, где раки зимуют, шантрапа! — кричали другие.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

— Да здравствует лига наций!

— У-лю-лю...

— Молчать...

Раскинулась необъятная степь.

Господин Жюль Фар никогда еще не видал таких огромных равнин.

Там и сям, как застывшие волны, возвышались одинокие курганы. Маленькая точка появилась на горизонте. Она все разрасталась и разрасталась. Теперь можно было ее разглядеть: это всадник, скачущий во весь опор. Оркестр грянул лихой галоп.

— Ого! Иван Храбрый! — кричала публика.

— Пусть-ка он сломит себе шею.

— Зачем ему ломать свою шею. Он лучше сломит шею другим...

— Долой! Фью...

Свистели в ключи, хлопали в ладоши. Полицейский комиссар вертелся, словно сидел на горячих угольях.

Но всадник исчез.


Появилась базарная площадь маленького степного городка.

Мирные волы спокойно стояли, пережевывая жвачку, стояли арбы, нагруженные мешками.

Шел базарный торг. Длинноусые дядьки приценивались к обливной глиняной посуде.

Оркестр заиграл: «Ой, за гаем, гаем». Странно прозвучала для ушей парижан украинская мелодия.

Какая-то женщина остановилась, разговаривая со старухой-торговкой, и в этот миг в огромном зале «Геракла» раздался звонкий возглас:

— Маруся! Маруся!

Все оглянулись.


Какой-то мальчик лет пятнадцати стоял, простирая руки к экрану. Это он крикнул: «Маруся».

Но базар уже исчез, и теперь по степи медленно пробирались люди в мохнатых шапках, с ружьями наперевес.

Жюль Фар, слышавший непонятный для него возглас и тоже посмотревший на кричавшего мальчика, повернулся снова к экрану. Он знал, что сейчас должны были появиться белые.

А мальчик между тем что-то с живостью объяснял своим соседям, и те удивленно качали головою.

— Тсс... — крикнул кто-то, — довольно болтовни.

Опять появилась базарная площадь, но на этот раз она была уже пуста. По ней лихо промчались казаки, размахивая нагайками.

Оркестр грянул

Боже, царя храни!

Успокоенный комиссар перевел дух и вытер со лба пот. Часть публики зааплодировала, кто-то свистнул.

На экране начался бой.

Барабан гремел, изображая артиллерийскую пальбу. Лошадь пронеслась без всадника, размахивая пустыми стременами. Казаки мчались, рубя кого попало.

В степи клубились дымки — взрывы снарядов.

И опять вдруг грянуло в оркестре:

Это будет последний

И решительный бой.

И опять в страхе подпрыгнул комиссар, но опасная мелодия мгновенно перелилась в бешеный марш. Танки упорно заковыляли по неровной земле. Их преследовали меткие выстрелы.

Какие-то верховые в погонах пронеслись вихрем, и один из них, раскинув руки, упал на круп своего коня.

Иван Храбрый появился раненый, оборванный, но счастливый, размахивая саблей.

Бешеные свистки и бешеные аплодисменты потрясли могучий купол «Геракла».

Вспыхнул свет.

Казалось, все только-что сами принимали участие в сражении. Глаза горели, кулаки сжимались. Хохот, возгласы, все сливалось в один нестройный вопль, слышный даже на улице.

Жюль Фар, бледный и взволнованный, сошел в кабинет.

А новая толпа, жаждущая второго сеанса, уже рокотала в фойе.

Дюру, не стучась, вошел в кабинет. Он смотрел именинником.

— Ну как? С аншлагом? — улыбаясь, спросил его Фар.

— Десять аншлагов надо вывесить, чтоб остановить эту толпу. Нас штурмует весь Париж. Полный сбор обеспечен еще по крайней мере на три недели, если не на месяц. Мы одним ударом убили Америку. Ха-ха... «Кровавая рука», «Золотой корабль». Никто не будет больше смотреть этой требухи. Давайте нам что-нибудь такое, что шибало бы в нос, но не как шампанское, а как запах пороха. Я удивляюсь, как это обошлось без драки, ей-богу. А ловко это мы подсунули интернационал. Вы следили за выражением лица полицейского комиссара? Я думал, что с ним будет нервный припадок. Честное слово.

В это время в кабинет просунулась голова одного из распорядителей.

— Простите, господин Фар.

— В чем дело? Я занят.

— Там какой-то мальчик, очевидно, русский.

— Ну...

— Он умоляет пустить его на второй сеанс...

— Ведь билетов же нет.

— Нет... но он очень просит... он чуть не плачет...

— Знаете, если мы будем пускать всех парижских мальчишек...

— Он говорит, господин Фар, что ему показалось...

— Ну...

— Что он видел на фильме свою сестру, которую считал погибшей... просто трогательно на него смотреть.

Господин Фар вспомнил странный возглас и мальчика, простиравшего руки к экрану.

— Он хочет еще раз посмотреть, чтоб убедиться...

— Ерунда. Придумал нарочно, чтоб вдоволь насмотреться, да еще вдобавок даром.

— А места есть?

— Ни одного места... кроме... вашей ложи, господин Фар.

— Убирайтесь к чорту!

Распорядитель мгновенно «убрался».

Он пошел к той двери, возле которой только-что покинул мальчика.

Но его уже не было.

— Где же этот паренек? — спросил он у другого распорядителя.

— Какой-то человек уступил ему свой билет, — отвечал тот, — уж очень волновался мальчишка.

Директор между тем не мог отказать себе в удовольствии посмотреть и второй сеанс. Он снова поднялся в свою ложу.

И эта вторая смена зрителей так же реагировала на картину и так же волновалась.


Опять та же женщина разговаривала со старухой. Директор вздрогнул. Тот же голос, но еще с большим волнением и еще громче крикнул: «Маруся!». Но на этот раз, как ни вглядывался директор, он среди множества голов не мог найти кричавшего мальчика.

III. БОЛЬШЕВИК

Есть в Париже великолепные дворцы с тенистыми садами, есть многоэтажные гостиницы, где проживают богатые иностранцы, но есть и убогие мансарды — нечто в роде чердака с окном в крыше, где летом жарко как в печке, а зимой холодно и сыро.

В одну такую мансарду в огромном доме вошел поздно вечером худой мальчик лет пятнадцати и с удивлением оглядел пустую комнату.

— Куда же делся дядюшка? — пробормотал он, — и дверь не запер. На него не похоже.

Мальчик бросил на стол шляпу, потом долго стоял, задумавшись. Слышно было, как по соседству громко ругались какие-то бедняки из-за прокисшего молока.

— Вот, покупаем молоко на последние гроши, а оно прокисает. Это ты виноват... надо было вовремя менять воду в ведре.

— Нет, ты... Я пишу, мне некогда следить за молоком.

— Какой важный. Подумаешь — писатель.

— Молчи.

Мальчик долго стоял задумавшись, потом, очевидно, почувствовал голод, ибо подошел к шкафику, заменявшему буфет. Он с безнадежным видом растворил дверцы, но тут лицо его выразило вдруг сильнейшее изумление.

— Вот так штука, — произнес он, — чудеса в решете.

На тарелке лежал кусок сыру и половина белого хлеба.

Мальчик недоуменно пожал плечами. Затем он отломил кусок хлеба, отрезал сыру и принялся есть.

— Ага!

Из-под кровати высунулась лысая голова с очками на лбу, с лицом морщинистым как печеное яблоко. Маленькие глазки сердито сверкали из-под седых бровей.

— Очень рад, накрыл-таки... таки накрыл, меня на удочку не поймаешь.

Из-под постели вылез маленький обтрепанный человечек. Он был весь в пыли и в паутине.


— Я давно подозревал, что ты обжора... а теперь я в этом убедился, — продолжал он шамкая и запирая буфет, — обжора и воришка... Вместо благодарности, ты меня объедаешь, ты меня разоряешь. Разве люди едят по ночам? Разве какому-нибудь порядочному человеку хочется есть ночью? А ты ешь... Ешь со злости и из распущенности...

— Я и днем-то почти ничего не ел, — возразил мальчик, нахмурившись.

Старик всплеснул руками.

— Он не ел! Это называется, он ничего не ел... Вот смотри, я нарочно записал: ты съел сегодня хлебец, съел тарелку бобов и еще сосиску... А? Ты ничего не ел?.. Ты будешь говорить, что ты голоден? Будешь лазить по буфетам?.. Вор.

Мальчик так и вспыхнул.

— Я не вор.

— Нет, ты вор... я еще удивляюсь, как это ты меня всего не ограбил...

— Вы не можете так говорить.

— А это что? — старик кивнул на буфет. — Жаль, я не догадался посадить с собою под кровать полицейского. Тебя бы и забрали в тюрьму... и забрали... ты большевик... я всегда говорил, что ты большевик...

— Зачем же вы меня привезли сюда?

— А, вот твоя благодарность... Я тебе жизнь спас... от Советской власти тебя увез... человека из тебя сделать хотел...

— Вы меня даже и не учите ничему.

— Учить тебя?! Да ведь ученье-то денег стоит. А откуда я их возьму? На мой век и то, глядишь, не хватит... Разве я знал тогда, что так все затянется... Думал: ну, год просидят большевики — ан вон десять лет... А я тебя все ж таки не выгнал... кормил тебя... А ты вместо благодарности... Дядя я тебе или нет?..

— Я к Марусе поеду... к сестре...

— Да ее небось давно и косточки сгнили.

— Я ее сегодня видел...

Мальчик при этих словах даже побледнел от волнения.

— Где видел... во сне что ли?

— В кино.

— Что? — Старик всплеснул руками. — Он по кино шатается... откуда у тебя деньги?.. Откуда у тебя деньги, мерзавец?

— Я эти дни ходил за обедом для больного художника, и он дал мне три франка. Я купил себе немного еды, а на остальные деньги...

— Три франка? ... три франка... да ведь это же капитал... И ты их истратил на кино... на гнусное развлечение, вместо того, чтоб дать их своему старому больному дяде и благодетелю.

Но мальчик перебил его.

— Вот там-то я и видел Марусю...

— Она была в кино?

— На экране... шла русская драма «Красный витязь». В объявлении написано, что ее снимали этой весной, стало-быть...

— Красный витязь!.. Боже милостивый!..

— Я Марусю сразу узнал... и она хорошо одета... Там был снят рынок. Она что-то покупала. Только не знаю, в каком это городе снимали.

— Красный витязь!.. И ты пошел. Ну, я же говорю, что ты большевик. Подлец! Дрянь!

— Не смейте меня так бранить...

— Что?.. Ты не смей мне так отвечать... Ты пойми, ведь эти три франка ты украл у меня... вытащил из моего кармана... понимаешь?

— Неправда. Я их заработал. А если по-вашему я вор...

— Да, ты вор.

— Так я уйду от вас...

— Знаем мы эту песенку... по буфетам лазить...

— Уйду и никогда больше не приду.

— Вот счастье... коли не обокрадешь перед уходом... Вор, вор... Тебе же и деваться некуда...

— Я в Россию поеду.

— В какую еще Россию. Нет теперь никакой России... теперь совдепия проклятая...

— Поеду в Россию к Марусе.

— Да ведь ты эмигрант, тебя там в тюрьму...

— Я не по своей воле уехал. Я тогда и не понимал ничего.

— Не по своей воле... Большевик... Три франка... да на три франка можно жить два дня... Целых два дня...

— Завтра же уеду.

— Нет, уж тогда уходи сейчас...

Старик подошел к двери и распахнул ее.

— Скатертью дорога... Марш!

— Кого это вы выпроваживаете, господин Колобов? — послышался грубый женский голос.

Соседка француженка — госпожа Мишар — заглянула в комнату.

— А вот полюбуйтесь, три франка у меня украл, сыр весь чуть не съел тайком, хорошо, что я подсмотрел, — сказал Колобов тоже по-французски.

— И правильно делаете, господин Колобов, теперь не такое время, чтоб раскисать от родственных чувств. Коли вор, конечно, гоните. А он еще и грубиян к тому же... сдружился с художником, а художник, сами знаете, последний человек... общий грабеж проповедует.

— Общий грабеж?

— Ну да... Я как-то подслушала, хотела в полицию итти, право слово. Такой негодяй... Заболел — я было обрадовалась, — подохнет, а этот ваш Митя ему обеды носить принялся. Тьфу...

— Вот видишь, какой ты негодяй.

— Если я негодяй, то я и уйду.

Митя подошел к сундуку, на котором обычно спал, и стал собирать свой скарб.

— Вы следите, чтоб он не украл чего...

Госпожа Мишар удалилась, очень довольная сознанием своей честности.

— Эту рубашку не смей брать, это моя рубашка.

— Берите, пожалуйста...

— И хлеба тебе не дам ни кусочка...

— И не нужно...

— Ступай, ступай...

— И пойду...

Однако, говоря так, Митя очень волновался. Правда, самолюбие его было сильно задето, в особенности вмешательством госпожи Мишар. Но он отлично сознавал, что жить на что-нибудь нужно, что работу найти трудно и что Россия очень далеко. Да еще вопрос, не ошибся ли он, в самом ли деле видел он на экране свою сестру, свою милую Марусю, о которой он еще до сих пор так часто со слезами вспоминал. Неужели она в самом деле жива?

Он связал узелок.

Старик между тем переживал борьбу двух противоположных чувств. С одной стороны, одержимый больною скупостью, он радовался, что Митя больше не будет проедать деньги, с другой — он жалел, что не на кого будет поворчать в свободное время, некого будет попрекнуть «бесконечными» тратами.

— Посмотрю, куда ты денешься без копейки денег, — сказал он. — На улице тебе ночевать не позволят полицейские. Тебя заберут как бродягу или попрошайку, да еще и высекут пожалуй... и хорошо сделают...

— Пусть попробуют.

— Хо-хо... Иди, иди... ночью придешь, реветь будешь: «пустите»... А я-то и не пущу.

— Никогда я больше к вам не приду. Ваши попреки мне надоели.

— Правильно, мой мальчик, никогда к нему не приходи.

Собеседники не заметили, что в двери уже несколько минут стоял высокий, худой, как скелет, человек, повидимому, только-что оправившийся от болезни. Лицо его было небрито, а сквозь расстегнутый ворот рубашки виднелась шея толщиною в человеческую руку. — Идем ко мне ночевать... Я тебе и дело найду подходящее... К чорту этого старого скрягу.

Это был художник Арман — предмет ненависти госпожи Мишар.

Хотя разговор происходил по-русски, но Арман по жестам дядюшки и по тону голоса догадался, о чем идет речь.

— Я бы вас попросил, господин художник, не лезть, куда вас не просят, — сердито прошамкал Колобов. — Это мой племянник, а не ваш...

— Коли вы его выгнали, стало-быть, он никому теперь не племянник. Пойдем, Митя. Я беден, но у меня найдется для тебя и хлеб и масло...

— Хлеб и масло... ночью еще пиры устраивать, сумасшедшие... Не смей к нему ходить, слышишь, не смей. Он тоже вор...

Но, сказав так, старик мгновенно осекся, ибо увидел прямо перед своим носом огромный кулак. Кулак этот при худобе художника производил впечатление арбуза, надетого на палку, и был очень внушителен.

— Он дерется, — пробормотал старик.

— Пока еще нет, но буду драться, если ты отпалишь[1] еще одно подобное словечко. Впрочем, как знаете. Я никого не принуждаю.

И художник повернулся спиной.

— Я иду, господин Арман, — сказал Митя, взяв узелок.

Старик сердито захлопнул дверь и два раза повернул ключ. Потом он сел за стол, взял книжечку расходов и долго что-то вычислял. Лицо его постепенно все более и более расплывалось в довольную улыбку.

— Двести франков экономии, — пробормотал он, — на одной только еде. А если прикинуть башмаки, чулки, белье...

И он опять погрузился в вычисления.

Скупость — страшная болезнь.

IV. ХУДОЖНИК АРМАН

Мансарда, в которой жил художник Арман, отличалась от других подобных мансард лишь множеством больших и маленьких наполовину конченных картин, а также сваленными в углу гипсовыми руками, ногами и головами. На мольберте стояла почти готовая картина, поперек которой синей краской написано было «Хлам». Очевидно, художник сделал эту надпись в припадке разочарования в своем таланте.


Впустив Митю, Арман сел на постель и закурил трубку. Затем, кивнув на стол, где стояли остатки убогого ужина, он произнес:

— Ешь. — И, топнув ногой, прибавил: — все ешь.

Митя не отказался, ибо был очень голоден.

— Вы знаете, господин Арман, — сказал он, жуя хлеб с маслом, — я сегодня был в кино на «Красном витязе», и мне показалось, что я видел на экране свою сестру...

— Как? Что ты говоришь?

— Там снят базар в каком-то городе, и вот среди толпы покупателей я вдруг увидал Марусю... Я, право, не ошибся... Разве бывают люди совершенно похожие друг на друга?

— Бывают, конечно, но редко... И ты сразу ее признал?

— Сразу. Ее походка, все ее... Неужели не она?

— Гм. Странный случай. Но ничего невероятного в этом нет. — Ты ее когда видел в последний раз?

— В девятнадцатом году. Мы как раз тогда из Москвы удирали... В Белгороде она от нас отбилась на станции.

— А сколько ей лет было тогда?

— Тогда, да лет восемнадцать. — Вот, помню, ревел я, звал ее... Она мне вместо матери была... Дядя сердился: мол, привлекаешь внимание. Тогда в Белгороде была граница украинская. А потом о ней ни слуху, ни духу... А ведь там самый разгар был гражданской войны. Махновцы, петлюровцы. Едешь в поезде, а со всех сторон зарево. Пушки грохочут. Страшно. А только я не за себя боялся, а за Марусю.

— А была она какая, — спросил художник, — не кислятина?

— Ух, была храбрая...

— Ну, так, может-быть, как-нибудь и в самом деле уцелела. Ты лицо-то ее твердо помнишь?

— Еще бы... По ночам она мне до сих пор снится... Добрая была. Глаза голубые, волосы золотистые...

— Гм. Тебе надо ее разыскать! — вдруг крикнул художник, вдохновенно хватив кулаком по кровати. — Поезжай в Россию. Брось ты всех этих скаредов и сплетников. Как я их презираю!.. Презираю! — заорал он вдруг во всю глотку.

В стену постучали.

— Господин Мазилка, не мешайте спать честным людям.

— Ваша честность мне еще противнее вашей тупости.

— Вы больно умны. Никто ваших картин не покупает.

— Я их и не продаю идиотам.

— Рисуете каких-то уродов.

— К дьяволу!

Он мрачно взъерошил себе волосы.

— Если бы я мог, я бы заложил в метрополитен пироксилину и взорвал бы все это подлое гнездо... Дух разрушенья... а... кха... кха... есть дух созидания... Но мне надо думать не о социальных подвигах, а о могиле. А ты молод... ты силен, и у тебя впереди вся жизнь... Поезжай в Россию... завтра же, найди сестру и... передай, что я восхищаюсь ею.

Митя вздохнул. Он очень любил этого тощего художника, но уж очень тот всегда начинал фантазировать.

— Там, — хрипел между тем Арман, — ты будешь строить новую жизнь. Ты будешь жить среди людей, оказавшихся достаточно умными, чтоб послать к чорту всю буржуазную гниль. Ты будешь трудиться не ради себя, не ради того, чтоб набить себе живот сыром и сосисками, а ради счастья человечества.

— Далеко очень до России... Как доехать?

— И это говоришь ты? Брат той героической девушки, которая сумела пережить все эти годы в центре гражданской войны. Поезжай на вокзал, возьми за горло кассира и скажи: олух, давай билет в Москву.

Но тут художник сам понял, что зарапортовался. Он немного сконфуженно посмотрел на Митю и произнес:

— Ложись спать. Утро вечера мудреней. За ночь я непременно что-нибудь придумаю. Но дай мне слово, что ты не вернешься к этому старому скряге...

— Он меня обидел... все думает, что я краду у него.

— Не смей к нему возвращаться!.. Будь человеком!.. Имей чувство собственного достоинства!

— Но как бы мне узнать, Маруся это или нет?

— Я же тебе сказал, что за ночь я обязательно что-нибудь придумаю. Спи спокойно.

— А то ведь я пропаду в Париже.

— Вздор, ты будешь помогать мне... мыть палитру и кисти... Рано или поздно я продам все эти картины за сотни тысяч... О, как я буду тогда издеваться над этими безмозглыми самодовольными ослами. Они теперь издеваются надо мной, обливают меня помоями, вешают мне на дверь дохлых кошек, а тогда... они будут хвастаться на всех перекрестках, что имели честь жить в одном доме с Пьером Арманом... Ха-ха-ха... Только я-то не нуждаюсь в их похвалах... Все деньги, которые я буду зарабатывать, я буду отдавать на пропаганду мировой революции Я... кха...

Он страшно закашлялся.

— Ну, впрочем, спи... и не смей ни о чем думать. Я все обдумаю. Ты должен собираться с силами на великое путешествие в Россию... видишь, я встаю, когда произношу это слово. Ибо это... а, кха... проклятый кашель. Ну, что же, ты спишь?

— Нет еще.

— Спи. Будь спокоен, у меня уже намечается план... Завтра мы его осуществим.

Митя лежал, глядя на звезды, видневшиеся сквозь окно в потолке.

Вдруг все это происшествие показалось ему дикой и нелепой фантазией.

Неужели он в самом деле видел сегодня на экране Марусю, свою милую сестру Марусю, о которой он так тосковал все эти годы, пока жил с дядей, медленно выживавшим из ума.

А как знать? Возможно. Но что предпринять?

А художник, лежа в постели, смотрел, вытаращив глаза в одну точку, и что-то бормотал себе под нос. Очевидно, придумывал план.

V. ХУДОЖНИК АРМАН ДЕЙСТВУЕТ

Жюль Фар сидел днем в своем кабинете и подводил итоги трех последних дней. Дюру, сидя тут же, пытливо на него поглядывал. На лице директора то и дело появлялась самодовольная улыбка, Дюру раздумывал, как бы перевести на деньги эти улыбки. Десять тысяч хорошая сумма, но такая идея стоит больше.

В дверь внезапно постучались.

— Ну, что еще?

— Простите, господин Фар, там явились какие-то чудаки: мальчик и долговязый человек, худой как щетка. Мы никак не поймем, чего им нужно... Мальчик насчет своей сестры хлопочет, говорит, что вы все знаете...

— Какой сестры? Что за вздор?

— Я им объяснял, что вы заняты...

В это время у двери кабинета послышался шум.

— Я не желаю стоять у двери, словно проходимец... Не имеют права меня задерживать... Я такой же гражданин, как и он...

Началась возня, но дверь кабинета вдруг растворилась, и на пороге появился художник Арман, тащивший за руку Митю.

Он в самом деле напоминал щетку для снимания паутины с потолков. Его волосы взъерошились, глаза сверкали, а руки вертелись, словно на шарнирах.

Жюль Фар вскочил с места.

— Что вам надо? — вскричал он.

— А вот сейчас узнаете, — прохрипел художник, садясь в кресло и вызывающе глядя по сторонам, — обучите ваших слуг более вежливому обращению, господин капиталист.

— Извольте убираться вон!

— Не уйду.

— Я прикажу вытащить вас силой!

— А тогда я убью кого-нибудь вот этой штукой.

Художник взял со стола тяжелую пепельницу.

Все невольно отступили.

— Пошлите за полицией, — сказал Фар.

— Тот, кто первый тронется с места, упадет с проломленным черепом! — трагически воскликнул Арман, взмахнув своей палкообразной рукой. — А теперь идите за полицией.

Фар быстрым движением открыл ящик стола и, вынув револьвер, направил его в Армана.


— Бросайте пепельницу...

— Не брошу.

— Ну, так я вас убью...

— Хорошо.

— Раз, два...

Господин Фар стоял, направляя револьвер в грудь Армана, но, разумеется, не стрелял. То, что годится в американской фильме, не совсем пригодно для жизни.

— В чем дело? — наконец, пробормотал он, пожав плечами.

— Так-то лучше. Пьер Арман не такой человек, чтоб испугаться какой-то хлопушки... Дело в том, что вот этот мальчик — русский — Митя видел в кино свою сестру...

— Мало ли кто ходит к нам, разве я знаю по имени всех девиц, посещающих «Геракл».

— На экране, чорт возьми, он ее видел... т.-е. он думает, что это его сестра. В «Красном витязе»...

Жюль Фар посмотрел на мальчика и вдруг вспомнил.

— А как ее зовут?

— Маруся, — удивленно произнес Митя.

— Это ты тогда кричал?

— Я.

— Вот что...

— Мы вчера ходили с ним на сеанс, — продолжал художник, — но горе в том, что появляется эта Маруся только на несколько секунд... Он не успевает ее как следует рассмотреть... А между тем он считал ее умершей, и это его единственная родня в России... Понимаете? Вы — люди с ледяными сердцами?

— Чего же вы хотите?

— Покажите нам ее специально.

— Какой вздор!

— Господин Фар, — сказал Дюру, — я бы доставил им это удовольствие.

Господин Фар удивленно посмотрел на Дюру.

— С какой стати?

— Надо уважить чувства этого мальчугана... а, кроме того, как знать...

В этом «как знать» прозвучало нечто понятное для директора. Дюру что-то задумал, а у Дюру на плечах была голова, и в голове этой был мозг, а не студень. Это не подлежало сомнению.

— Ну, ладно, — сказал он.

— Мы сейчас это сделаем, — проговорил Дюру, — идемте, честные люди. Оператор здесь.

Арман торжественно взял Митю за руку.

— Эй, оставьте пепельницу.

— Я ее принесу после. Она еще может мне пригодиться.

Жюль Фар подождал, пока они ушли, а потом поднялся в свою ложу. Любопытство его разбирало.

В этот час огромный зрительный зал «Геракла» был пуст и темен. В нем было тихо как в склепе.

«А что, если бы такая тишина была тут и по вечерам?» Директор содрогнулся при одной мысли о подобном убытке.

Внизу приотворилась дверь, на секунду в зал вонзился дневной свет. Но затем опять стало темно. Освещая дорогу карманным фонариком, Дюру вел за собой Армана и Митю.

— Вот сюда сядем, — говорил он, и его голос отдавался в гулком куполе. — Господин Жамэ?

— Да, — послышался голос оператора, и на задней стене зала вспыхнул квадратик.

— Давайте прямо третью часть.

На экране сразу появилась степь.

— Дальше, — кричал Дюру, — вертите, вертите... еще, еще... ага, вот базар. Мальчик, ты скажи, когда...

— Вот, вот...

— Стоп. Стоп... поворот назад... так... больше не вертите.

Директор видел, что мальчик вскочил с места, разглядывая женщину, неподвижно застывшую на экране.

— Это она... это она, — кричал он, — это Маруся... Смотрите, господин Арман, это Маруся...

На секунду даже господин Фар был взволнован.

Ему представились далекие степи, маленький городок, где теперь живет эта Маруся. Она и не подозревает, что в Париже сейчас ее брат смотрит на ее изображение.

— А ну-ка, два поворота! — крикнул Дюру.

Женщина сделала несколько шагов.

— Ее походка... она всегда так ходит... Это Маруся.

— Да, это Маруся! — восторженно гаркнул художник, хватив пепельницей по ручке кресла.

— А вы тоже ее знаете?

— Нет я ее не знаю... Я так полагаю...

— Что же, довольно вам?

— Еще секундочку.

Мальчик с жадностью пожирал глазами экран. Он подошел ближе, но вблизи было хуже. Маруся стала громадной словно колокольня. Он снова отошел и все смотрел, смотрел...

— Но какой же это город?

— А уж это чорт его знает.

— Не только чорт его знает, — смеясь, сказал, Дюру. — Знает еще тот, кто снимал эту фильму.

— Да, а Москва, к сожалению, не на кончике вашего носа.

— Ерунда, — вскричал художник, — всюду можно пробраться. Ну, спасибо, гражданин... Да, еще вопрос, какая фабрика снимала эту фильму?

— «Красное Знамя».

— Там должны знать?

— Разумеется.

— Адрес фабрики у вас известен?

— Мы сносились через русское представительство.

— Хорошо. Я пойду в представительство.

— Жамэ, можете гасить аппарат!

В руках Дюру снова вспыхнул электрический фонарик.

Жюль Фар спустился в кабинет.

«Чудная история, — подумал он, — впрочем, все это в конце концов нас не касается. Не понимаю, для чего Дюру с ними возится».

Через полчаса администратор появился в кабинете. Вид он имел довольный и веселый.

— Едва уговорил их сняться, — сказал он, — наврал, что у нас принято снимать всех, кто посещает кино в неположенное время. Распространился, кроме того, насчет выразительности лица художника. Ну, и согласились.

— А для чего вам это было нужно? — спросил директор.

Дюру удивленно уставился на него.

— Как для чего? — воскликнул он и расхохотался. — Пишите еще чек на пять тысяч, — сказал он, — и это даром, уверяю вас. Моя идея стоит раз в десять больше.

VI. ХУДОЖНИК АРМАН ПРОДОЛЖАЕТ ДЕЙСТВОВАТЬ

На следующее утро Арман и Митя отправились в русское полпредство.

Они оба не спали всю ночь. Митя рассказывал про свою сестру и про Москву, а художник Арман произносил яростные речи против буржуазного строя. Им раз десять стучали в стену и грозили выселением.

Улицы были запружены народом, как всегда в эти утренние часы. Все торопились на службу, автобусы ползли набитые битком, даже на метро (подземная железная дорога) трудно было найти место.

Красный флаг на здании полпредства привел в восторг Армана.

— Вот настоящий флаг, — кричал он, — не то что эти пестрые тряпки... это огонь... это заря новой жизни... Я знаю, какую картину я напишу. Красный флаг на фоне голубого неба — и больше ничего. Я представлю эту картину на академическую выставку специально для того, чтобы извести профессоров. Я не получу ни одного голоса, но я испорчу им аппетит. А это тоже чего-нибудь да стоит.

Если бы Арман и Митя были менее увлечены своими мыслями, они заметили бы одно странное явление.

Почти все прохожие оглядывались на них и говорили при этом что-то друг другу. Некоторые даже останавливались, чтобы получше разглядеть их. А между тем в их наружности не было ничего особенно замечательного. Разве что худоба Армана, но в конце концов мало ли в Париже худых людей.

Они вошли в здание полпредства.

Арман остановился посреди первого зала, в который они вошли, и восхищенно оглядел всех секретарей и машинисток.

— Граждане единственной трудовой республики, — пробормотал он. — Мне нужно видеть секретаря полпредства, — прибавил он, обращаясь к какому- то молодому человеку.

— Я сейчас ему скажу.

Молодой человек пошел куда-то.

И здесь, как и на улицах, все перешептывались, глядя на Армана и Митю.

Молодой человек возвратился.

— Господин Арман, пожалуйте.

Художник выпучил на него глаза, но тут же произнес тихо, обращаясь к Мите:

— Оказывается, я так известен в Париже... Я даже не называл ему моей фамилии, а он между тем ее знает.

Секретарь сидел в кабинете с опущенными шторами. В эту пору солнце начинало сильно припекать в Париже, и в комнатах становилось невыносимо жарко.

Секретарь ответил поклоном на поклон и жестом предложил сесть. Он с любопытством поглядывал в особенности на Митю, который смущенно озирался по сторонам.

— Мы пришли к вам по очень удивительному делу, товарищ, — сказал Арман, со смаком выговаривая слово «товарищ», — вы, вероятно, и не представляете, о чем мы будем беседовать с вами.

— To-есть вы, вероятно, пришли по поводу этой Маруси? — сказал секретарь.

— Какой Маруси?

На этот раз художник так выпучил глаза, что казалось, они сейчас выскочат.

— Как какой Маруси... сестры этого малого. Скажите-ка откровенно, сколько заплатил вам «Геракл» за всю эту комбинацию?

— Заплатил?.. Кто заплатил? За какую комбинацию?

— Ну, вот за эту штуку?

Секретарь презрительно кивнул на газету.

И тут Арман с ужасом увидал свое изображение на первой странице самой ходкой парижской газеты — «Парижское эхо».

Он дрожащими руками взял газету. Кроме него, красовалось еще изображение Мити и кусок фильмы, изображавшей Марусю.

На двух столбцах была подробно рассказана вся история. Были сочинены какие-то подробности о мальчике, рыдавшем перед директором, о том, как директор был потрясен до глубины души. Арман был всюду назван «забавным чудаком» или «трогательным простаком». В статье упоминались какие-то его картины, выставленные на последней выставке «отвергнутых». Было написано, что Митя предполагает выехать в Россию на поиски сестры.

— Недурная реклама, — заметил секретарь. — И вы, повидимому, хотите развивать это дело?

Арман вскочил с места.

— Я сейчас пойду и убью его! — воскликнул он. — Убью той самой пепельницей. Ах, почему я не сделал этого вчера!

И он кинулся бежать.

Митя устремился за ним.

— Господин Арман! — кричал он.

Все делопроизводители и машинистки со смехом глядели на них.

— Считали нас за дураков, — заметил секретарь своему помощнику. — Увидали, что их дело не выгорело и удрали. Ловкачи.

А художник мчался по улицам, налетая на ругавшихся при этом прохожих.

— Осторожнее, «забавный чудак»! — крикнул какой-то веселый человек, читавший на-ходу газету.

— Я хочу видеть директора, — гаркнул Арман, влетая в подъезд «Геракла».

— Господин директор уехал на море, — отвечал швейцар.

— А этот... администратор?

— А он тоже уехал. Дела временно ведет помощник.

Арман сжал кулаки и крикнул швейцару:

— С каким бы наслаждением я взорвал на воздух этот ваш притон... или нет... подарил бы его трудящимся.

— А покуда убирайтесь, — мне с вами языком чесать некогда.

А возле кинематографа уже собралась толпа зевак.

— Вон, Арман, — кричали они, — «забавный чудак».

— А это — брат Маруси.

Арман побежал в парикмахерскую и велел себя остричь наголо. Он сбрил усы и бороду. Но на следующий день в газете появилась фотография, изображающая его выходящим из парикмахерской.

В доме ему и Мите теперь не давали прохода.

Старик Колобов по совету жильцов подал на Митю в суд, требуя, чтобы тот отдал ему деньги, полученные за рекламу от «Геракла». Недаром же он его кормил все эти годы.

Митя чуть не плакал от обиды и злости. Арман громил буржуазию и потрясал кулаками.

Конечно, суд Колобову в иске отказал, и Колобов теперь, встречая Митю на лестнице, кричал ему: «Вор, вор, держите большевика!». И все вторили: «Вор, вор».

Арман не выдержал и переехал на противоположный конец города. С ним переехал и Митя.

Хозяин дома, куда они переехали, к счастью, не читал «Парижское эхо».

Митя немного отдохнул от всеобщего внимания, но положение его было не из завидных: во-первых, ни у него, ни у Армана не было денег, а во-вторых, мысль о Марусе не давала ему покоя.

VII. ГОРОД АЛЕКСЕЕВСК

Алексеевский базар по утрам представлял из себя очень живописное зрелище. В особенности красивы были светло-желтые горшки, сверкавшие на жарком украинском солнце.

— Ось леденцы, кому леденцы?

— Ось бублики!

— Тiкай, тiкай, хлопче! Хiбa можно лапой в товар тыкать?

Сивые волы лениво пережевывали жвачку. Пахло сеном, навозом, зелеными садами, которые окружали базарную площадь.

Старик нищий-слепой играл на бандуре и пел старинные песенки-«думы».

— Здравствуйте, Марья Петровна, ну, как дочка ваша?

— Да ничего, поправляется. Теперь, знаете, абрикосы. Ну, и накушалась не в меру.

— Ну еще бы. С малышами летом горе. Абрикосы, вишни, а скоро груши пойдут, яблоки, дыни, кавуны.

— Яблоки-то полезные фрукты.

— Ну, коли десяток съесть, польза вряд ли большая получится.

— А вы слышали, к нам кино приезжает. Ту самую будут картину показывать, которую, помните, весною снимали.

— Да что вы? Вот интересно. А как называется?

— «Красный витязь».

— Надо пойти посмотреть. Небось, и мы там все вышли.

— Ну, как же... базар-то, помните, снимали.

Такой разговор происходил между двумя женщинами, пришедшими на базар за обычными утренними покупками.

Одна из этих женщин — та, которую звали Марьей Петровной — была еще довольно молода, другая была постарше. Они еще некоторое время бродили по базару, прицениваясь к суровому холсту, привезенному для продажи хуторянами.

Марья Петровна, наконец, купила все, что ей было нужно, и отправилась домой.

Городок был маленький, с немощеными улицами и кирпичными тротуарами, обсаженными белыми акациями. Акации эти защищали пешеходов от жгучего июльского солнца. Во всех домах на солнечной стороне были наглухо закрыты ставни. В садах наливались подсолнухи. Свинья с поросятами развалилась на самой середине улицы.

Марья Петровна прошла две или три улицы и вошла в калитку небольшого садика, в глубине которого стоял белый одноэтажный домик.

На заборе была вывеска с изображением тигра, держащего сапог, и надпись: «Сапожник Носов».

В домике было почти совсем темно: ставни были затворены.

— Это ты, мама? — послышался детский голос. — А папа башмаки понес Авербаху.

— Ладно. А мы пока будем обед варить. Ступай-ка, картошку почисти.

Дмитрий Иванович Носов скоро вернулся.

Это был высокий человек лет тридцати с загорелым лицом и веселыми глазами.

— Ну, — сказал он, — заплатил мне Авербах и еще долг отдал. Стало-быть, мы теперь при деньгах. А оно и кстати...

Он принял таинственный вид.

— Угадайте, кто к нам в Алексеевск пожаловал?

— Кто? Кто? Папочка, скажи.

— Знаю, знаю, — засмеялась Марья Петровна, — кино... Красный — как его — витязь. На базаре говорили.

— Эх, бабье. Все-то они на базаре пронюхают...

— Говорят, нас там показывать будут.

— В том-то и дело. Ведь съемку-то здесь производили. Я помню, что смеху было. Идем мы с Андреем Петровичем с хутора, вдруг — батюшки светы! Всадники скачут, нагайками размахивают, мы, ни живы, ни мертвы, в канаву — и сидим. Андрей Петрович говорит: «ну, брат, беда — бандиты. Уж не Махно ли опять пошел по степи разгуливать». Проскакали всадники... Мы было вылезли, а на нас прямо автомобиль, и штыки из него торчат... Мы опять в канаву. А с автомобиля нам кричат: «Вылезайте, чего струсили, это — съемка для кино». Фу, ты, чорт возьми.

— А на базаре что было. Сначала, как аппарат наставили, тоже все перепугались. Кричат: «пулемет!» Насилу баб наших убедили. Интересно.

— А меня возьмете? — спросила Оля, с жадным любопытством слушавшая разговор.

— Туда не пускают таких, которые фруктами объедаются.

— Я больше не буду...

— Знаем, как это не будешь. А губы в чем?

— Одну вишенку попробовала...

— Ну, вот и сиди, значит, дома.

Оля начала всхлипывать.

— Ну, ладно, не хнычь только, возьмем, — сказала мать.

Но в это время в дверь постучались.

— Можно, что ли? — спросил густой бас.

— А, Андрей Петрович! Здорово.

— Фу, жарища, прямо нету возможности, особливо при моей комплекции...

— На этот стул не садись, не выдержит.

— Я вот лучше на подоконнике. Жена и то дразнит, что для меня нужно железную мебель делать. Слыхали?

— Слыхали.

— Пойдете?

— Непременно.

— Ведь это то самое, из-за чего мы тогда в канаве сидели.

— Ну, да же, вот я только-что Марусе рассказывал.

— С завтрашнего дня начинается.

* * *

Алексеевск — маленький городок, и там все отлично знают друг друга. Каждая новость мигом облетает весь город.

Забежит ли к кому на двор бешеная собака, поймают ли мальчишек, собравшихся ночью «потрусить» абрикосовые деревья, укусит ли кого тарантул — сразу все об этом узнают и долго обсуждают происшествие.

А что было, когда агроном Бельчук поставил у себя радио. Весь город перебывал у него, слушая харьковские концерты и речи.

В Алексеевске был и театр, скорее похожий на большой сарай, окруженный садом. В саду этом по вечерам играл оркестр музыки, а за столиками можно было пить чай и прохладительные напитки. Был кегельбан, из которого доносилось глухое громыханье катаемых шаров и сухой стук падающих кегель.

Спектакли устраивались редко, и обычно каждая пьеса шла всегда один раз. На второй спектакль уже ходить было некому.

Теперь на воротах сада красовалась громадная афиша:

КРАСНЫЙ ВИТЯЗЬ
ДРАМА ИЗ ВРЕМЕН ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ

Антрепренер правильно рассчитал, решив показать в Алексеевске эту фильму. Все билеты сразу были распроданы.

В восемь часов вечера объявлено было начало.

— Эх, кабы Митя был тут, — сказала Марья Петровна, — вот бы, небось, доволен был. Так он всему всегда радовался.

— Ну, вспомнила. Небось он там живет себе где-нибудь в Америке и в ус себе не дует.

— Хорошо, если жив... Ведь семь лет прошло с тех пор.

— Наверное жив.

— Кто его знает... тогда ведь что делалось-то...

— Ты ведь жива?

— Так я тебя повстречала...

Маруся вспомнила станцию, внезапно покинутую всеми.

Толпа оттеснила ее от поезда, на котором уехали ее дядя и брат. А тут же началась пальба... Какие-то бандиты налетели на хлебный склад. Началась перестрелка. Маруся побежала в станционный сад, что-то страшно толкнуло ее в плечо... а опомнилась она уже на телеге, медленно ехавшей по степи. Над степью сверкали звезды...

— Да, если бы я тебя тогда не подобрал, — сказал Носов — была бы тебе крышка... плечо все в крови... Тут самому надо было удирать... да я уж рискнул... и прямо к доктору Артемию Филипповичу. А на поверку-то вышло, рискнул не зря... И жену приобрел и дочку... Ну! готовы, что ли?

Они заперли дом и пошли на улицу.


— Ну, Полкан, смотри, сторожи... И ты, Мальчик, не подкачай.

Псы, высунув язык, с важностью проводили хозяев до калитки, а затем, вернувшись, разлеглись на крыльце.

Если бы важный директор «Геракла» увидал алексеевский кинематограф, он наверное изобразил бы на своем лице полное презрение.

Вместо обитых кожею кресел из красного дерева — скамейки, исписанные и изрезанные во время длинных антрактов соскучившимися зрителями. Вместо огромного стеклянного купола, — деревянные перекладины, перевитые иссохшими гирляндами. Вместо гладкого белоснежного экрана — сомнительной чистоты полотно. Вместо громадного негритянского оркестра — расстроенный рояль и надтреснутая скрипка.

Однако жители Алексеевска, никогда не имевшие чести и счастья побывать в «Геракле», были весьма довольны и с нетерпением ожидали начала сеанса. В особенности дети из себя выходили от любопытства.

Оля никогда еще не была в кинематографе. Она все никак не могла понять, где же будет происходить представление. Как же могут люди двигаться на этом полотне. Вот еще небылицы.

Наконец, в зале погасили свет, и аппарат затрещал.


Те зрители, которые бывали в Москве, радостно загудели.

— Кремль, Кремль! — кричали они.

— Оля, смотри, это Кремль, — говорила Маруся, — это — Москва-река. Жалко, что ты, Дмитрий, никогда в Москве не был.

— Не пришлось. Эх, красиво!

А потом начались знакомые картины.

Рояль и скрипка надрывались во-всю, отмахивая галопы и марш, а лихая конница мчалась по степи.

— Бачь, бачь, Терентьев Хутор... Вон Дарья белье развешивает...

— Ха-ха-ха... да это Перезвон за автомобилем помчался...

Но когда вдруг появилась алексеевская базарная площадь, тут уже все не выдержали.

— Вон я, вон я, — раздавались голоса.

— Вон Маруся... Маруся... Маруся... Марья Петровна. Носов, гляди.

— Да я гляжу.

— Ух!

Базар исчез, и какие-то люди в мохнатых шапках медленно стали пробираться с ружьями наперевес.

Но публика никак не могла успокоиться.

— Разве я такая нескладная? — ворчала какая-то полная торговка. — Какой меня коровой изобразили.

— А Марья Петровна-то, как живая.

— И картошка даже вышла на лотке.

— Интересно.

Выходили из театра, оживленно болтая и споря.

— Дома как-то непохожи получились.

— Ну, вот, сказал... Дома-то самые похожие.

— Как я увидала себя, так чуть сквозь землю не провалилась. Все смотрят... страшно.

— Чего ж страшного-то?

— Ну, как же, все-таки публика.

— Подумаешь, какая артистка.

Одним словом, картина имела в Алексеевске большой успех, может-быть, не такой как в Париже, но для Алексеевска вполне достаточный.

Оля была в полном восторге. Хоть она половины не поняла — было ей всего 6 лет, но все-таки картина произвела на нее сильное впечатление.

— Зря таких маленьких детей водите по театрам. Спать не будет девчонка.

— Оставить не с кем. Бабушка наша к старшей дочери уехала, через неделю только вернется.

В этот вечер все жители Алексеевска живо вспомнили страшные дни гражданской войны.

Вот тогда было не до театров. Власть сменялась то и дело, разбойничьи банды шатались по степи и делали налеты на город. Много было ужасов, много людей погибло, много людей сгорело.

Носов тогда служил в Красной армии, но выбыл из строя из-за полученной раны. Марусю он подобрал возле станции в разгар петлюровщины. Благодаря счастливой случайности ему удалось беспрепятственно проехать те десять верст, которые отделяли городок от железнодорожной станции.

Рана, полученная Марусей, оказалась неопасной, и она скоро поправилась. В бреду, еще во время болезни, она все вспоминала своего брата Митю, звала его и очень по нем тосковала. Носову она очень понравилась, и по ее выздоровлении он предложил ей стать его женой.

И ей тоже понравился Носов. Веселый, добрый и смелый, он пользовался всеобщей любовью в Алексеевске. Никаких родных у Маруси в России не осталось, дядя ее Колобов и Митя исчезли, может быть, погибли в дороге. А Носова к тому же еще и звали Митей. Маруся подумала и согласилась. Они поженились, а через год родилась у них дочка Оля.

Нужно теперь сказать, как случилось, что Маруся и Митя вздумали отправиться за границу в обществе своего дядюшки.

Яков Николаевич Колобов был суровый и необщительный человек. Был он очень хорошим бухгалтером, знал языки и служил в банке, пайщиком которого состоял.

Маруся и Митя были дети его сестры, вышедшей замуж за бедного музыканта, который вскоре после рождения Мити умер от чахотки. Вдова с детьми жила впроголодь, получая иногда от брата скудную поддержку, а главным образом промышляя шитьем белья.

Брат не мог простить ей, что она вышла за музыканта.

— Разве музыка — это приличное занятие? Трень-трень-трень... Все музыканты спокон века под заборами умирали. А теперь ты и мне обуза и детей воспитать не можешь.

Впрочем сестра недолго обременяла своего брата. Она умерла от брюшного тифа в больнице.

Маруся продолжала работу матери — шила белье. Но после Февральской революции заказы стали очень редки, а цены росли.

Дядюшка разворчался окончательно и почти перестал помогать племянникам, хотя дела банка шли очень хорошо.

Общая неразбериха была на руку банкирам. Вздувая цены, они откладывали себе солидные проценты. Но так продолжалось только до октября.

В октябре все частные банки были национализированы, а их владельцы постарались возможно скорее перебраться за границу, захватив все, что было возможно.

— Годочек переждем, а потом вернемся, — рассуждали они.

Яков Николаевич сразу возненавидел большевиков.

— Негодяи, — говорил, — грабители... Украли у меня весь капитал...

У него впрочем было кое-что на руках — несколько тысяч долларов, и с этими деньгами он решил ехать за границу.

— И вас с собою возьму, не желаю, чтобы ты с большевиками оставалась. Еще замуж выйдешь за подлого грабителя.

Маруся была тогда сбита с толку всеми событиями. Поездка за границу казалась ей заманчивой: хотелось увидать те страны, о которых столько читала она в книжках. А Митю приводила в восторг уже одна мысль так долго ехать в поезде, да еще на пароходе. Впрочем, его и не спросили. Ему тогда было всего восемь лет.

Отъезд состоялся в самое тревожное время. Гражданская война была в разгаре. На станции Белгород, во время пересадки из вагона в вагон началась паника. Возле вокзала вдруг загремели выстрелы. Дело было ночью. Пассажиры бросились кто куда. Толпа оттеснила Марусю. Она слышала, как Митя плакал и звал ее. Но затем поезд тронулся. С тех пор она никогда уже не видела своего брата и не имела о нем никаких сведений. Были слухи, что поезд, на котором они ехали, потерпел крушение, и многие пассажиры погибли. Но проверить эти слухи не удалось. Тогда были испорчены все телефоны и телеграфы; даже о приходе неприятеля давали знать, зажигая на курганах костры.

Ночью сигналом служил огонь, а днем — дым. Этим способом пользовались лет шестьсот тому назад наши предки, оповещая о нашествии татарских орд. В двадцатом веке пришлось прибегать к этому старому способу.

Маруся все время вспоминала брата. В ее воображении он все еще оставался восьмилетним мальчуганом, хотя на самом деле ему должно было бы теперь исполниться пятнадцать лет. Впрочем Маруся была уверена, что он погиб.

Вернувшись из кино, Маруся уложила Олю, которая давно клевала носом, а сама подала ужин. За ужином они толковали о недавних страшных событиях.

Затащили к себе и Андрея Петровича.

— Н-да, — говорил он, поливая пельмени уксусом, — были передряги. Помните, как меня бандит этот Горелов допрашивал. Раздул головешку и в морду мне тычет, а сзади стена и податься некуда. Допытывал, где красные.

— А помните, как у нас в саду зарытый пулемет искали? Ведь чуть дом со злости не сожгли, а никакого пулемета и в помине не было.

— А как свинью у Поваленок белые ручной гранатой взорвали. Ведь вот подлость, из озорства просто.

— А сколько народу тогда погибло в дороге. Тогда нужно было по местам сидеть. У наших одних хуторян мальчишка вздумал в Кременчуг к деду пробраться. Ну, его по дороге и прикокошили. Мол, разнюхивает, что и как... Шпион.

Носов слегка подмигнул Андрею Петровичу. Некстати, мол, завел про это речь. И действительно, Маруся как-то грустно вдруг поникла головою.

— Ну, не все гибли, конечно, — стал изворачиваться Андрей Петрович, — бывали случаи, что и ничего... Раз на раз не приходится... Многие и выбрались. Слыхали, от Ивана Сурова письмо из Парижа было? С голоду помирает. Жить вовсе не на что и работы нет...

— Ну, что толковать, — сказал Носов, — мало ли горя на свете.

— Верно.

* * *

А в этот самый час в убогой мансарде сидел Митя и грыз сухую корку, глядя на расхаживающего по комнате художника.

Шум столицы доносился сюда, подобно рокоту моря.

— Митя, — Крикнул вдруг художник, — посмотри-ка под матрацом, нет ли там вязаного шарфа. Его можно продать ...

— Да ведь вы ж его отдали зеленщику в счет долга.

— Да... да... Гм.

Художник перестал ходить, сел на кровать и задумался.

* * *

— Ну, — сказал Андрей Петрович, — мне пора до дому, спокойной ночи.

Маруся и Дмитрий Иванович проводили его до калитки.

Небо было безоблачно, звезды сверкали, а из-за прямых тополей выходила медно-красная луна.

Над рекою пел стройный хор, а ему как аккомпанемент отвечал собачий лай со всех дворов Алексеевска.

— Счастливого пути!

— Покойной ночи!

Андрей Петрович пошел, и его тень скоро исчезла за изгородями.

* * *

— Надо спать, — сказал художник, — гениальные идеи приходят только во сне.

Митя не мог удержаться от улыбки. Уж очень забавен был этот милый художник.

Все-таки вдвоем было легче.

Они заснули.

VIII. ЛЮБЯЩИЙ БРАТ

Сообщение, напечатанное в «Парижском эхо», произвело большую сенсацию в Париже. Французские буржуа очень падки на подобные чувствительные и романтические истории. Интерес к фильме «Красный витязь» превзошел всякие ожидания. Люди ломились, чтобы посмотреть картину, и «Геракл» начал давать огромную прибыль.

В сцене базара теперь уже вся публика кричала: «Маруся», и оператор, крутивший рукоятку аппарата, пускал картину совсем медленно.

* * *

Секретарь русского полпредства сидел в своем кабинете и просматривал газеты.

— Товарищ Демьянов, к вам можно? — спросил заведующий канцелярией, заглядывая в дверь.

— Пожалуйста, товарищ Карцев.

— Не очень заняты?

— Занят, но могу уделить вам несколько минут.

— Понимаете, получил сегодня письмо от заведующего «Красным Знаменем». Мы ведь им послали вырезки об их фильме. Я им и историю с Марусей тоже описал и послал вырезку. Так, вообразите, они пишут, что это, может-быть, и в самом деле так. Что называется, факт, а не реклама.

— Быть не может.

— Да, вот, что они пишут: «наш съемщик Гурьев, производивший съемку в городке Алексеевске, познакомился там с какой-то Марьей Петровной, фамилию он забыл, которая рассказывала ему о своем брате, исчезнувшем в эти годы, но ехавшем в Париж со своим дядей... Ее он, между прочим, заснял на базаре и теперь сразу узнал по приложенной фотографии в газете». Видите, какая штука.

— Гм...

Секретарь задумался.

— Если это так, то надо бы справиться об этом мальчике... Тогда действительно случай поразительный.

— Пойдемте сегодня вечером в кино, там и справимся. Кстати еще раз посмотрим «Красного витязя».

* * *

Дюру часто хвастался, что его изобретательность не знает пределов.

Когда господин Жюль Фар высказал мысль, что интерес к «Марусе» и к «Красному витязю» начинает у публики ослабевать, он только усмехнулся.

— Господин Фар, пока Дюру служит у вас администратором, вам нечего опасаться. Откровенно говоря, вам бы следовало подарить мне несколько паев...

— Господин Дюру, — сказал распорядитель, входя, — гамены пришли.

Гаменами в Париже называют уличных мальчишек, они — нечто в роде наших беспризорных.

Господин Фар никак не мог понять, какие это гамены явились к Дюру и зачем, но из самолюбия он не стал ни о чем расспрашивать, чтоб администратор не зазнавался.

В громадной пустой передней толпились человек двадцать мальчиков. Они с любопытством оглядывали переднюю, пересмеивались и подталкивали друг друга локтями.


— Где вы их набрали? — спросил Дюру у швейцара.

— Да мало ли их тут шатается. Иные не идут, боятся, что их будут подбивать на работу. Ведь это такие, сударь, балбесы.

— Ну, работа будет нетрудная и выгодная. Мне главное, чтоб была на плечах голова. Вот что, Жан, впускайте их ко мне по-одиночке, смотрите только, чтоб они не передрались.

Дюру прошел в контору.

Мальчики были несколько изумлены этим началом, но им понравилась такая таинственность. К тому же огромное здание внушало им почтение. Еще бы, ведь отсюда по ночам рекламы на облака запускают. Шутка ли!

Немного поспорили о том, кому итти первым, но швейцар с помощью подзатыльников установил очередь.

— Ну, ступай, — сказал он первому, рыжему мальчугану в драной куртке.

Тот пошел и через секунду вышел, ругаясь:

— Спросил, как зовут, — ворчал он, — а когда я сказал, он меня выпроводил. Сволочь. Буржуй.

Со вторым, с третьим и с четвертым произошла та же история.

Среди мальчиков начался ропот.

Пятым пошел боевого вида парень по прозвищу Марсель Всезнайка. Он был ловчее всех в драке и умел изобретать самые удивительные шутки над прохожими. А уж по-собачьи лаял прямо артистически.

Он вошел в контору и испытующе посмотрел на Дюру. «Тут какая-нибудь штука — не иначе», — подумал он.

Дюру сидел в кресле, попивая лимонад.

— Ну-ка, мальчик, скажи мне, как тебя зовут.

Марсель поглядел на Дюру и ответил:

— А вам бы как хотелось, чтоб меня звали?

— Ого, — сказал Дюру, — ты, кажется, малый со смекалкой. Ну, а скажи, ты деньги любишь?

— Если они даром достаются — люблю, а коли работать — ну их к чертям.

— А язык у тебя хорошо подвешен. Очки втирать умеешь.

— Да, пожалуй, могу с вами потягаться.

— Гм!

Дюру вынул экземпляр «Парижского эхо», бегло взглянул на газету и потом пожал плечами.

— Разве тут что разберешь, — пробормотал он и крикнул швейцару:

— Остальных в шею. Дайте им по франку и — горошком...

* * *

Демьянов и Карцев пришли в «Геракл» на второй сеанс.

Ожидая в великолепном фойе, они увидали большую толпу, собравшуюся в одном углу. Оттуда доносились какие-то жалобные причитания и возгласы.

Из этой толпы время от времени выходили люди с какими-то брошюрками и читали их, сочувственно качая головою, некоторые смеялись.

— В чем дело? — спросил Демьянов у какого-то просто одетого человека, только-что прочитавшего брошюру.

— А это брат Маруси. Он, видите ли, продает книжку, в которой рассказана вся его история. Тут написано, между прочим, что как он ни тоскует по своей сестре, а назад в Россию он не поедет, ибо он не может примириться с Советской властью. Власть эта ограбила его родителей и лишила их родовых поместий. Вот, видите, написано: «Бедная Маруся, она живет в стране, управляемой ворами и мошенниками. Я очень скучаю по ней, но я не поеду к ней, а постараюсь стать большим и тогда с оружием в руках завоюю советскую Россию и спасу сестру из когтей разбойников».

Демьянов покачал головой.

— Ну, нам тут, кажется, делать нечего.

— Да. Совсем скрутили мальчишку.

— Поговорите с ним.

— Нет, уж слуга покорный, я таких фруктов не очень долюбливаю.

— Да, впрочем, конечно.

Мальчик, скрытый толпою, продолжал издавать какие-то печальные возгласы, кстати сказать, звучавшие довольно искусственно.

Демьянов и Карцев пошли домой. Им обоим было не по себе.

— Эти коммерсанты, — сказал Демьянов, — ни перед чем не останавливаются. А случай все-таки удивительный.

IX. ХУДОЖНИК АРМАН ЗАРАБАТЫВАЕТ ДЕНЬГИ

В том доме, куда переехал художник с Митей, жил Шарль Губо, хозяин зеленной лавочки. Дела у него шли очень недурно, и это, несомненно, благотворно отражалось на его наружности. У господина Губо было очень толстое круглое и добродушное лицо. На голове у него сияла лысина. Сам он был маленький и толстый. Когда на лестнице он сталкивался с тощим, лохматым и высоким художником — казалось, что арбуз накатился на подсолнечник.

Шарль Губо всем интересовался. Однажды он заглянул и в комнату художника и принялся критиковать его картины.

— Ну, что вы все какую дрянь рисуете, господин Арман, — говорил он. — Ну, глядите: нарисовал трубу и возле нее кошку. Стоило ее, подлую, рисовать. По ночам мяукает, спать не дает. А это... Мать пресвятая... и не поймешь: не то человек, не то зверь какой-то... Или это фантазия. Тогда так и напишите — фантазия... Конечно, за такие картины вам никто денег платить не станет. Нарисовали бы что-нибудь приличное: ну, министра какого-нибудь с орденом или военного генерала. Нарисовали бы мой портрет, я бы вам за это кредит открыл в лавке... Хоть бы зеленью подкормились... А то вон малый хуже лимона. Сын он вам, что ли?

Художник в таких случаях делал вид, что спит, и из презрения к господину Губо громко храпел.

Митя, несмотря на мучивший его постоянно голод, смеялся в кулак, глядя на эту комическую пару.

Шарль Губо уходил, покачав головою и неодобрительно отозвавшись о современных художниках вообще.

Митя старался найти себе работу, но это оказалось очень трудно, а между тем положение их становилось все тяжелее.

Однажды утром художник вдруг треснул кулаком по столу, затем взял палитру и краски и принялся энергично за работу.

— Ага, — бормотал он, размахивая кистью, — ты хочешь видеть свою толстую морду увековеченной — получай... Но знай, что я творю сейчас без капельки вдохновения, исключительно ради денег. Кто посмеет сказать, что твое рыло меня вдохновило, тому я отрежу уши вон тою бритвою... Слышишь, Митя, мой мальчик. Смотри на меня и знай, Пьер Арман продает свою кисть, но не сердце... ибо сердце художника нельзя купить за все сокровища Калифорнии... Так-то.

Между тем на холсте постепенно обозначалась физиономия Шарля Губо. Митя даже рот разинул от удивления. Уж очень быстро и ловко писал художник. Вот залоснилась тугонатянутая кожа на толстой щеке, вот засверкали заплывшие жирные глазки. Закруглилась лысина. Раз. Белый мазок и плешь засияла, как электрический фонарь на Итальянском бульваре. Сходство было просто замечательное.

— Получай нос, получай губы, — бормотал художник, — получай свою мерзкую бородавку, получай свои три подбородка. Хочешь четыре. Могу прибавить. Пьер Арман щедр в этих делах. О! когда-нибудь, когда имя Армана будет столь же знаменито, как имя Рафаэля или Пикассо, весь мир будет издеваться над твоей рожей. Но ты этого хотел, мой милый. Получай свои ослиные уши.

Шарль Губо смотрел из холста как живой.

Митя, затаив дыхание, следил за работой художника. Так вот как пишутся картины. До сих пор Арман ни разу еще при нем не брал в руки кисти.

Как ни кричал художник, что он работает сейчас только ради денег, а между тем волосы слиплись у него на лбу, глаза сверкали, а ноздри раздувались как у тигра, чуявшего добычу. Начав писать для денег, он, сам того не замечая, увлекся работой и теперь предавался ей уже с упоением артиста.

Шарль Губо, шутивший в это время в своей лавчонке с кухарками и поварами, наверное не подозревал, что пятью этажами выше, под раскаленной крышей, постепенно вырастал на холсте его двойник.

Уже солнце клонилось к западу, уже крыши стали оранжевыми, а небо бирюзовым, а художник все еще искал каких-то новых и новых черточек, дополнявших сходство.

— Готово, — сказал он, наконец, швырнув палитру.

И, отойдя от мольберта, закурил трубку.

Митя с восторгом посмотрел на него.

— Как это вы научились так... — начал он и осекся.

— Ерунда. Разве это искусство?! Вот искусство. — И он вытащил из-за кровати какую-то перекошенную женскую голову. — Это мой стиль, а это — «гони монету».

И, говоря так, он, очевидно, лгал. Что поделаешь с этими художниками! Чудной народ!

Вечером Арман взял портрет и понес его Шарлю Губо. Митя остался его ждать.

Однако через некоторое время любопытство сильно его разобрало, и он пошел к двери комнаты, где жил Губо. Из-за этой двери раздавались громкие крики. Арман рычал, проклинал и изливал из уст целый поток страшных ругательств.

Митя заглянул в замочную скважину и увидал следующее странное зрелище.

Шарль Губо с вытаращенными глазами сидел в кресле, с ужасом глядя на художника. Рядом, на стуле, стоял как две капли воды похожий портрет. А художник расхаживал взад и вперед по комнате и, потрясая какой-то книжонкой, вопил:

— Будет время — и весь мир взлетит на воздух, т.-е. не весь мир, разумеется, а вы — капиталисты. Вы полетите турманами, и мальчишки, хохоча, будут показывать на вас пальцами. О, шакалы, с тугонабитыми кошельками. О, акулы, обалдевшие от денег и крови... О... о... о... Рука торжествующего пролетариата сотрет вас с лица земли и никаких следов не останется от вас на земном шаре... А это разве не след, этот портрет буржуя Шарля Губо? К чорту его!

Митя даже ахнул от жалости.


Художник своим длинным пальцем проткнул портрет. Сочный, как помидор, нос господина Губо сразу превратился в жалкую дыру. Не удовлетворившись этим, художник погрозил портрету кулаком и так стремительно бросился из комнаты, что Митя не успел отскочить, и получил здоровенный синяк на лбу.

— Смотри, что они делают, эти буржуи, — кричал Арман, тыча Мите в нос книжонку, — читай...

— Да пойдемте к себе в комнату.

— Нет, читай тут же...

— Да я ничего не вижу. Темно.

— Ну, пойдем!

Войдя в комнату, Митя раскрыл брошюру и вскрикнул от удивления, увидав фотографию Маруси.

— Это толстое животное было вчера в «Геракле» и купило там эту подлость. И знаешь, у кого он ее купил? У тебя.

— Как у меня?..

— Да у тебя... У брата твоей сестры... У твоей сестры оказался другой брат.

— Как другой брат?..

— Да, да... радуйся... поздравляю тебя с миленьким братцем. О, жулики, кровопийцы, подлецы... Они спекулируют твоим горем, они наживаются на твоем несчастьи. О... о... Сегодня я проткнул только изображение этого Губо, а когда-нибудь я проткну его самого...

И художник вдохновенно ткнул пальцем в пространство.

— Кхы, — сказал он при этом, словно в самом деле что-то проткнул.

Митя между тем с удивлением читал свою нелепо выдуманную биографию.

— Это я-то фашист! — воскликнул он, наконец, в полном недоумении. — Ну и ну!

— И мы еще ждем, — вопил художник, — мы еще не подложили динамит под этот очаг оскорблений и клеветы. Мы еще не отбили себе ладоней о щеки этого Фара. Но мы все это сделаем... Да... сделаем... Пролетарии всех стран...

— Но кто же тот мальчик?

— А это мы сейчас узнаем. Идем в «Геракл».

И он не сошел, а скатился с крутой высокой лестницы, пахнущей кошками. Следом за ним скатился и Митя.

А господин Губо долго не мог опомниться. Когда, наконец, он пришел в себя, и его жена вместе с испуганными детишками решились появиться в комнате, произошла сцена оханий и причитаний над испорченным портретом.

— Папа, — сказал вдруг старший из мальчиков, — а разве нельзя тебе зашить нос?

— Карапуз прав, — заметил Губо, — лучше даже не зашить, а заклеить сзади тряпочкой. Тащи-ка гуммиарабик.

Когда портрет был залечен, Губо повесил его на стену, долго рассматривал с удовольствием и, наконец, сказал:

— Ну, и сумасшедшие эти художники. Будь я правительством, я бы устроил для них особый дом и выпускал бы их только по воскресеньям, да и то под надзором жандармов... Как это он мне самому нос не оторвал!.. Надо будет поговорить о нем с домовладельцем...

Покуда Шарль Губо предавался таким размышлениям, Арман и Митя мчались по парижским улицам пешком, ибо у них не было денег для того, чтобы воспользоваться метрополитеном.

X. ДВА БРАТА

— По-моему, — сказал Жюль Фар администратору, — интерес к «Красному витязю» заметно падает.

Дюру слегка пожал плечами. По правде сказать, он и сам это замечал, но еще не хотел в этом признаться.

— Конечно, это уже разогретое блюдо, но что же вы хотите... Я полагаю...

— Вот уже через две минуты дадут звонок к началу, а в фойе сравнительно тихо.

Дюру прислушался.

Да. Гул был, но не на аншлаг... Билетов сто наверное осталось в кассе.

И вдруг... Произошло нечто необычайное.

Из фойе донесся такой шум и крик, какого ни Фар, ни Дюру не слышали со времени основания «Геракла».

— Это что такое?

— Не пожар ли?

— Ну, что вы...

Дюру выбежал из кабинета.

Вся публика, собравшаяся в кино, столпилась в одном углу фойе, в том самом, в котором сидел «брат Маруси». Оттуда доносились неистовые крики.

Дюру, бледный как смерть, с трудом протиснулся сквозь толпу и вдруг прямо перед собою увидал искаженное бешенством лицо Армана.

— А, гадина, — орал он, — а, администратор разбойничьей шайки. А, так это брат Маруси? Говори? Это брат Маруси?

И, схватив Дюру за шиворот, он тыкал его носом во Всезнайку, словно администратор был провинившейся кошкой.

— Пустите меня! — орал тот при всеобщем хохоте.

Полицейские уже спешили ему на помощь. Арман, увидав их, схватил стул, поднял его и приготовился защищаться.

Шум кругом стоял невообразимый.

— Жаль, что мне не дали свернуть ему шею, — кричал Арман, — но я еще сверну ее ему завтра... Вот настоящий брат Маруси... пусть все знают, на какую гнусность способны эти толстосумы для набивания своих карманов. Идем, Митя, завтра мы пойдем в русское полпредство. Мы им объясним, в чем дело...

Они направились к выходу. Дюру украдкой подмигнул полицейским, и те не стали задерживать художника.

Раздался звонок, и публика устремилась в зрительный зал.

А Дюру уже сидел в кабинете Фара и говорил ему, потирая себе шею:

— Не я буду, если завтра сюда не притащится весь Париж. Этот болван дарит нам целое состояние. Это — какая-то ходячая реклама. Вы увидите, что я еще придумал. Газеты ни о чем больше не будут писать.

И он побежал в фойе к Марселю Всезнайке.

Тот сидел, как-то нахохлившись, и ковырял пальцем в носу.

— Вот что, мой мальчик, — сказал Дюру, облокачиваясь на стол и убедившись, что кругом никого нет. — Ты завтра же пойдешь в полпредство и тоже заявишь, что ты настоящий Митя. Русский язык ты вполне мог позабыть за эти годы...

— Никуда я не пойду.

— Как не пойдешь?

— Так. Очень просто... вы мне не сказали, что у этой Маруси есть живой брат... Свинья вы этакая.

— Что?..

— Свинья вы этакая.

Дюру даже вспотел весь от ярости.

— Ты что это?..

— Ничего... Я домой иду.

— Как домой?..

Администратор поглядел с секунду в глаза мальчику.

— Слушай, — сказал он, — я понимаю, в чем дело. Ты за это получишь тысячу франков.

Марсель встал.

— У вас щеки не чешутся? А то я и почесать могу.

— Да, ты...

— Успокойтесь... Подлости за деньги я делать не стану. Коли он настоящий брат, стало-быть, мне надо смываться.

— Две тысячи хочешь?

Мальчик свистнул.

— Я — рыцарь, — сказал он важно, — убирайтесь к чорту!

И с этими словами он направился к выходу...

— Не вздумайте поднанять другого, — прибавил он, обернувшись, — я всех ребят знаю... Буду у двери караулить...

— Пять тысяч франков, — прошептал Дюру, не замечая, что на него косятся удивленные распорядители.

Но Марсель опять только свистнул. Гордо вышел он из ярко освещенного подъезда «Геракла». Он поддержал честь парижского гамена.

XI. ТОРЖЕСТВО ХУДОЖНИКА АРМАНА

Газета «Маленький Парижанин» поместила на другой день такую заметку.

СКАНДАЛ В КИНЕМАТОГРАФЕ
«ГЕРАКЛ».

Знаменитый «брат Маруси» оказался просто парижским гаменом по прозвищу Всезнайка.

Дирекция наняла его «для рекламы». Вот на какие шантажи пускается почтенный господин Фар для поправления своих дел. Вчера отыскался настоящий брат. Произошел большой скандал. Надо надеяться, что публика сумеет проучить господина Фара за его наглое издевательство и перестанет посещать его огромный, но, к слову сказать, довольно уродливый театр. Тем более, что в Париже имеется такой первоклассный кинотеатр, как, например, «Меркурий».

Очевидно, редакция «Маленького Парижанина» получила солидный куш от «Меркурия».

* * *

Карцев вошел в кабинет секретаря и сказал:

— Товарищ Демьянов, пришли те двое... Художник кипятится как паровоз какой-то...

— Я, вот, занят...

Дело в том, что у секретаря сидел приехавший из Москвы профессор истории искусств Николай Петрович Конусов. Он приехал в Париж для работы в музеях, ибо писал книгу о французской новейшей живописи.

— А в чем дело? — спросил он, — я ведь не тороплюсь. Принимайте, кого вам нужно.

— Хорошо... Вам, может-быть, даже будет интересно на них посмотреть... Дело очень странное: один мальчик...

Он не успел договорить. Дверь распахнулась, и художник, таща за руку Митю, влетел в кабинет.

— Здравствуйте, — закричал он, — ну, что? Поверили теперь?

— Поверил, — улыбнулся Демьянов.

— Но каковы негодяи!.. Все равно. Рано или поздно я растащу по кирпичикам их притон. Поступать так с людьми! Хамы! Мерзавцы!

— Мы имеем сообщить вам кое-что интересное. Дело в том, что мы писали в Москву по поводу этой всей истории, и оказалось, что, действительно, съемщик, производивший съемку в городе Алексеевске, познакомился там... товарищ Карцев, у вас письмо. С кем он познакомился?

— С какой-то Марьей Петровной, которая...

Митя так и подскочил.

— Марья Петровна. Это она... она... Меня зовут Дмитрий Петрович.

— А в чем дело? — спросил Конусов, видимо, очень заинтересованный.

— Да, вот, видите ли, этот мальчик пошел в кино на «Красного витязя». Эту фильму снимали в России совсем недавно. И вообразите, в одной из женщин на базаре он узнал свою сестру.

— Что вы говорите?

Демьянов рассказал все подробности. Рассказал, как «Геракл» обратил все это в рекламу для себя, как Демьянов и Карцев сначала сочли Армана и Митю за ловких мошенников, как после ответа из Москвы они изменили-было свое мнение, но потом, придя в «Геракл» и прочтя брошюру, снова разочаровались в лже-Мите.

Но теперь истина была с несомненностью установлена.


Художник был восхищен. Он вдруг встал и пожал всем руки.

— Так надо ему ехать в Россию, — заметил Конусов, кивая на Митю.

— Ну, а если ее там нет?

— Есть, есть! — крикнул Митя так убежденно, что все рассмеялись.

— Самое правильное было бы написать в Алексеевский исполком и послать карточку Маруси... городок маленький... Должны ответить: есть там такая или нет...

— Очень долго, — пробормотал Митя.

— Вот комик! Что ж, ты хочешь так прямо ехать? А на что ты поедешь?

При этих словах Митю словно обдало кипятком. В самом деле, на что он поедет?

Он покраснел, потом побледнел. Покраснел и художник.

— Ну, положим, мы тебе денег на дорогу наберем, — заметил Демьянов, улыбаясь, — разбогатеешь — вернешь. А все-таки ехать так сразу, неизвестно на что... А вдруг ее уж и нет в Алексеевске.

— Есть, есть! — закричал на этот раз художник.

Опять все рассмеялись.

— Ну, вы друг дружке подстать, — сказал Демьянов. — Нет, так действовать не годится. Запасайтесь терпением недельки на две. А мы сегодня же пошлем запрос...

Митя нехотя кивнул головой.

Ему уже ясно представлялось, как он мчится в поезде по полям и лесам, как на какой-то степной станции встречает его Маруся, и как они оба обнимаются и прыгают от радости.

Две недели. Да разве хватит у него на две недели терпения? И чем питаться эти две недели? Но об этом он не заговорил из самолюбия.

Художник вдруг стал как-то молчалив и мрачен.

Пока они шли домой, он не проронил ни слова, а дома также молча взялся за кисть и принялся писать новую картину. Он работал с каким-то злобным упоением, нахмурив брови, и, казалось, забыл все на свете.

Митя пошел бродить по улице, и ему удалось найти однодневный заработок по очистке одного торгового помещения. Надо было выгрести целую гору каких-то бумажных обрезков. За эту работу он получил 5 франков и на них купил хлеба и сосисок.

Когда он вернулся, было уже поздно. В комнате ничего нельзя было разглядеть, кроме оконного квадрата в потолке.

Митя ощупью зажег свечку и увидал художника, сидевшего перед почти оконченной картиной. Он сидя спал, а рядом валялась палитра и кисти. Митя поглядел на картину и вздрогнул.

Это была женская голова, очень похожая на Марусю, с такими большими и прекрасными глазами, что Митя не мог на них налюбоваться. Он положил на стол сосиски и хлеб и все смотрел, смотрел...

А художник Арман посвистывал носом, уткнувшись лбом в мольберт.

XII. ТОВАРИЩ СИМОЧКА

У Носовых случилось несчастье. Оля вдруг заболела. У нее сделался очень сильный жар, а все тело покрылось сыпью. Пришедший доктор определил скарлатину.

Олю тотчас же уложили в постель. Соседским детям строго-настрого запретили подходить к дому. Так как детей в доме больше не было, то доктор разрешил оставить Олю дома.

К взрослым скарлатина пристает редко. Но бывают и исключения из общего правила. И вот однажды вечером Марья Петровна почувствовала себя очень плохо, а к утру и она покрылась такой же сыпью, как и Оля. Пришлось их обеих отправить в больницу.

К счастью, в это время приехала из побывки мать Носова и его младшая сестра Даша, веселая, красивая девушка лет восемнадцати. Они помогали по хозяйству, да и Носову с ними было не так тоскливо сидеть дома. К жене и дочери его допускали только один раз в неделю.

Оля захворала сравнительно легко, но Марье Петровне было очень плохо. У взрослых скарлатина протекает труднее, чем у детей.

У нее плохо работало сердце, и доктор опасался за ее жизнь. Носова он предупреждал намеками о возможной опасности, но, видя, как тот при этом меняется в лице, всегда добавлял:

— Впрочем, болезнь — вещь капризная. Сегодня так, завтра иначе.

Ах, уж лучше было бы иначе.

Дмитрий Иванович совершенно утратил свою обычную веселость.

* * *

Было воскресенье.

Дмитрий Иванович, бабушка и Даша сидели в саду и пили чай со свежим вишневым вареньем. Однако они и не замечали, как вкусно это сочное сладкое варенье. Даша, смех которой обычно так и разносился кругом, теперь сидела печальная.

Осы кружились над банкой.

Бабушка то и дело отгоняла их салфеткой, но они с наглостью возвращались обратно и лезли прямо в банку, приклеиваясь к ее липким стенкам.

— А вон Симочка идет, — сказал Дмитрий Иванович.

Может-быть, читатель при этом вообразит себе разодетую по-праздничному украинку, с черными косами и белыми, как снег, зубами. Напрасно.

Во-первых, Симочка — фамилия, а не имя, и вдобавок фамилия самого алексеевского предисполкома.

Предисполком был человек толстый и добродушный, в жару соображавший довольно медленно. Поговаривали, что его собирались провалить на следующих выборах именно за это качество.

— Начальство, — говорили дядьки, покуривая люльки, — должно думать сразу, а он думает, ровно вол по степи бродит... Хiбa так можно?

Но ценили Симочку за честность и неподкупность.

На этот раз Симочка шел, отдуваясь и смахивая пот со своего багрового лица.

— Никак сюда идет, — заметил Носов, видя, что Симочка переходит улицу.

— Ну, зачем ему к нам?

Но Симочка в самом деле остановился у калитки.

— Здравствуйте, — сказал он с певучей украинской интонацией. — А я к вам по дiлу.

Отогнав залаявших-было псов, Носов пошел навстречу гостю.

— По якому дiлу?

— А вот послушайте...

Симочка сел и сказал:

— Ффу-у...

— Чайку хотите с вареньем?

— А что ж, налейте.

Он вытер платком лицо и шею.

— Такое дiло. Побачьте...

И он протянул Носову фотографию, изображавшую Марусю.

— Ничего в толк не возьму, — продолжал Симочка разводя руками. — Она это, или не она?

— Она.

Носовы с удивлением рассматривали фотографию.

— Откуда к вам эта карточка попала?

— В том-то и дело, что из Парижа.

— Откуда?

— Из Парижа.

Наступило недоуменное молчание.

— Препровождена при письме из полпредства, — продолжал Симочка. — Вот.

«Сообщите, проживает ли в вашем городе гражданка Марья Петровна, имеющая сходство с прилагаемой фотографией, и нет ли у нее в Париже брата Дмитрия»...

— Что за приключение?!

— Неужто брат ее отыскался?

Бабушка хотелa-было по привычке перекреститься, да опустила руку. Неудобно при председателе исполкома.

— Только как же это он узнал, что Маруся-то здесь...

Симочка пожал плечами.

— А я-то про что же говорю? — сказал он. — Полнейший мрак неизвестности. Не шпионят ли это французы?.. Может, подложное письмо?

— Ну, вот, хватили.

— Положим, вероятия мало. Что же теперь делать?

— Ответить, конечно, что, мол, есть.

— Да точно ли это она.

— Ну, а кто же?

Симочка долго глядел на портрет.

— Сходство абсолютное, — сказал он, наконец.

— Неужто это Митя там в самом деле отыскался?!

— Ведь могло же статься, что он в Париже, ведь если он тут не погиб, так уже верно до Парижа доехал.

— Ну, а как он узнал, что Маруся-то в Алексеевске? — сказал Дмитрий Иванович.

— Тут так просто не угадаешь, — сказал Симочка. — Очевидно, обстоятельство до крайности непонятное. Говорю вам: полнейший мрак неизвестности.

— А вы им ответ напишите.

— Придется написать... да точно ли это она?

— Ну, конечно.

Симочка поднялся.

После его ухода все долго молчали.

— Вот какая оказия, — сказал, наконец, Дмитрий Иванович.

— Надо бы Марусе рассказать! — воскликнула Даша.

— В самом деле, пойдем-ка в больницу. Дело важное.

Но доктор, узнав в чем дело, руками на них замахал.

— Что вы! — сказал он. — Да разве ее можно теперь волновать? Дверью хлопнут — она, пожалуй, того... а вы — «брат отыскался». Это при ее-то сердце. Температура-то сорок. Да она и не поймет ничего. А дочке сегодня совсем хорошо. Ступайте.

Носовы грустно пошли домой.

Не радовал их ясный летний день, голубой свод, раскинувшийся над миром.

А ну как в самом деле умрет Маруся?

XIII. ЕЩЕ НОВОЕ ТОРЖЕСТВО ХУДОЖНИКА АРМАНА

Митя от времени до времени ходил наведаться в полпредство. Но ответ из России все еще не приходил.

Один раз он снова застал у секретаря Николая Сергеевича Конусова, и тот спросил его:

— А что поделывает этот твой приятель?

— А он все картины рисует.

— Он художник?

— Художник.

— То-то он такой худой, — заметил Конусов, улыбаясь, — должно-быть, есть забывает.

Митя смутился. Ему было досадно сознаться, что его друг живет впроголодь.

— Ну, а посмотреть его картины можно?

— Я думаю...

— Видишь ли, я из Москвы приехал специально, чтобы знакомиться с французской живописью. Но меня, кроме картин, интересует и жизнь художников. Как ты думаешь, могу я с тобою зайти в гости к Арману? Не рассердится он?

— Нет, он такой добрый, когда... не сердится.

Все засмеялись.

— Да он не рассердится, — поспешил прибавить Митя. Ему уж очень хотелось похвастаться своим другом. — Только это далеко, через весь Париж ехать.

— Ничего.

Через полчаса они поднимались по темной, пахнущей кошками лестнице.

— Еще выше?

— Еще... чуточку...

Наконец, они остановились перед обитой клеенкой дверью.

— Кто там? — послышался яростный голос.

— Мы...

Митя оробел. Ему вдруг представилось, что художник в припадке творческого раздражения не слишком любезно обойдется с гостем.

Он сидел перед мольбертом в какой-то неестественной позе, казалось, он собирается почесать ногою ухо. Увидав Конусова, он сначала как-то бессмысленно выпучил глаза, а потом вскочил так стремительно, что опрокинул табуретку.

Комната представляла из себя очень странное зрелище. Все предметы — стол, стулья, этажерка для книг — были взгромождены на постель. Митя знал, что это делается для того, чтобы художник мог бегать свободно из угла в угол. Это было ему необходимо во время припадков творческого вдохновения.

Он был, видимо, очень смущен и озадачен приходом гостя. А Конусов между тем стоял неподвижно уставившись на только-что законченную картину.

Должно-быть, Арман уловил в его взгляде что-то особенное, ибо он вдруг побледнел и отошел в сторону. Митя тоже искоса поглядывал на Николая Петровича. А тот положительно пожирал картину глазами, улыбаясь так, словно испытывал необыкновенное удовольствие.

То, что он видел перед собою, не было обычным, созданным по шаблону, художественным произведением, какие сотнями можно видеть на любой парижской выставке.

Нет. Это было настоящее свежее и пылкое творение подлинного искусства, смелое, новое, яркое... Казалось, художник пренебрег всеми школьными правилами, но в то же время создал свою новую школу, столь же определенную и точную, как и старые, но свою собственную. Ничего такого замечательного Конусов еще не видал на парижских выставках.

Долго длилось молчание.

— Скажите, где вы будете выставлять это? — спросил Конусов.

Хвалить он не стал. Никакие похвальные слова не выразили бы его восхищения.

— Я предложу ее в «Салон», но ее забракуют.

— Не может быть!

— Не может быть? Глядите!

И Арман, бросившись к постели, вытащил из-за нее и поставил к стене другую картину, изображавшую Париж ночью.

У Николая Петровича даже дух захватило от восхищения. Такой игры красок он никогда еще не видел, а он видел немало картин на своем веку.

— А теперь смотрите сюда.


Художник перевернул картину. Сзади на холсте наклеен был ярлык с одним только словом:

«Забракована».

— Если они забраковали эту, они забракуют и ту! — вскричал Арман, — а я все-таки буду писать по-своему... Да. К чорту!

Конусов задумчиво созерцал картины. Какая-то мысль словно пришла ему в голову. Но он ничего не сказал, только с чувством крепко пожал художнику руку.

— Правильно. Пишите по-своему. К чорту!

И он ушел, чтоб не мешать работать художнику.

Арман не заметил даже его ухода. Он снова вдруг впился в свою картину. Он размахивал кистью, бормотал что-то. Потом вдруг крикнул, обернувшись к Мите:

— Может-быть, вы хотите кофе?

Вообще вел себя как сумасшедший.

Наконец, он вдруг с размаху подписал под картиной свое имя и год, а потом поднял оконное стекло и, встав на табурете, выставил наружу голову. Положив подбородок на крышу, он с наслаждением вдыхал вечерний воздух. Мягкий летний ветерок ласкал его гладко обстриженную голову, а кошки и коты равнодушно поглядывали на него. Париж с этой высоты казался морем крыш, обагренных закатом. Из этого моря, словно трубы далеких пароходов, вылезали дымящиеся трубы фабрик. Как огромный прозрачный маяк возвышалась Эйфелева башня, а немного поодаль — две плоских колокольни собора Богоматери. Художник торжественно оглядывал все это. В этот миг он чувствовал себя в тысячу раз выше всех этих буржуа, которые сейчас мчатся в Булонский лес переваривать сытные обеды. Гудки тысяч автомобилей сливались в великолепную симфонию. Да, художник Арман в этот миг чувствовал свою силу.

* * *

Митю уже все знали в полпредстве.

— А, Марусин брат пришел!

Такими словами встречали его в канцелярии.

Но однажды утром, когда он явился, все почему-то встретили его молча и как-то даже смущенно.

На этот раз он пришел не один, а вместе с художником. Закончив одну картину, тот пока собирался с силами для другой и отдыхал. Дома сидеть ему было и жарко и скучно.

— Есть для тебя новости, — сказал Карцев, но как-то странно.

У Мити даже дух захватило.

Секретарь сидел на своем обычном месте. При виде Мити он словно смутился и взял со стола письмо.

— Читай-ка, — сказал он, — только, чур, помни, что ты должен держать себя в руках.

Буквы так и скакали у Мити перед глазами.

Однако, он собрался с силами и прочел:

«Подобная фотографии Мария Петровна в Алексеевске имеется, это — гражданка Носова. И брат у нее есть Дмитрий. Это подтверждается неоднократными ее заявлениями. А впрочем, ответственности на себя не беру, ибо сама она в настоящий момент абсолютно при смерти.

С комприветом предисполком СИМОЧКА».

Митя молча поглядел на секретаря. Сердце у него ходило ходуном.

— Что же, — сказал секретарь, — можешь, конечно, ехать... В конце концов, в Советском Союзе ты, пожалуй, скорее работу себе найдешь... И о здоровье твоей сестры мы телеграфный запрос послали... Ответа ждем с минуты на минуту. Деньги мы тебе на поездку дадим, заимообразно, ну а там....

В этот самый миг телеграфист принес целую пачку телеграмм. Каких-каких штемпелей тут не было! И Лондон, и Нью-Йорк, и Москва, и... Алексеевск.

Секретарь, слегка нахмурившись, взялся за телеграмму. Все бывшие в комнате затаили дыхание. Слышно было, как звенела муха, забившись в уголке окна.

Лицо Демьянова вдруг прояснилось.

— «Носова поправляется», — прочел он торжественно.

Митя вздрогнул, огляделся по сторонам и вдруг, не выдержав наплыва чувств, бросился обнимать художника.

Бедный Арман! Он ничего не понял из того, что говорилось, но теперь он отчетливо уяснил себе одно: Митя едет в Россию. И слезы навернулись у него на глазах. Жить одному в жалкой мансарде — грустная перспектива.

Через час оба выходили из полпредства.

Как ни радовался Митя, как он ни ликовал, а мысль расстаться с художником была и для него очень тягостна.

В дверях полпредства они столкнулись с Конусовым.

— А я-то вас ищу, — воскликнул тот, — ходил к вам, стучался — никого... У меня к вам есть серьезное дело, гражданин Арман.

Они вернулись в зал полпредства.

Художник, удивленный, смотрел на Николая Петровича. К нему, дело! Уже давно никому не было до него дела.

— Видите ли, — продолжал Конусов, — мне отпущены советским правительством деньги на покупку наиболее выдающихся произведений современной французской живописи. Я бы хотел спросить, не продадите ли вы мне те ваши две картины.

Художник молчал. Он видимо плохо соображал, в чем дело.

— Как продать?

— Ну, так, как обыкновенно продают.

— И вы заплатите мне за них деньги?

— Ну да же. Вот чудак! Сколько вы за них хотите?

Арман все молчал и бессмысленно хлопал глазами.

— Не знаю, — пробормотал он, наконец, — ничего не понимаю.

— Ну, хотите за одну пять тысяч, а за другую — три?

— Чего?

— Франков, конечно.

— Франков?!.

— За обе восемь тысяч, больше к сожалению...

Но Арман уже не слушал. Он вылетел на улицу, схватил за шиворот какого-то незнакомого толстого господина в цилиндре и, тряся его, орал во все горло:

— Слышишь, буржуа, за восемь тысяч франков купили большевики картины кисти Пьера Армана, те самые, которые ты забраковал по тупости и невежеству... Вот тебе!

И он поднес к носу удивленного и перепуганного прохожего неимоверной величины кулак.

ЭПИЛОГ

Маруся медленно поправлялась. Постепенно силы начали к ней возвращаться. Однажды доктор и Носов с таинственным видом вошли в палату, где лежала (вернее, сидела) Маруся. Палата была на трех человек, но в это время Маруся находилась в ней одна. Шла уборка хлеба, и хворать должно-быть было некогда.

— Вот что, — сказал Носов, ласково посмотрев на Марусю, — угадай, от кого тебе поклон?

Маруся вдруг так вся и затрепетала.

— От Мити! — вскрикнула она, схватив мужа за руку.

Дверь в это время отворилась, и... Но уж тут трудно рассказать, что было.


Маруся, когда вспоминала эту встречу, часто говаривала, что она и не помнит, о чем тогда думала и что чувствовала. Знала только, что была совсем, совсем счастлива.

Обо всем хотели друг друга спросить, обо всем поговорить, а на самом деле все молчали и только улыбались.

Наконец, доктор сказал:

— Довольно на первый раз.

* * *

Через неделю Маруся отправилась домой. За ней приехал на извозчике Дмитрий Иванович.

Всякий, кто благополучно перенес тяжелую болезнь, особенно остро воспринимает радость жизни. Маруся ехала и наслаждалась и воздухом, и голубым небом, и зелеными акациями. Все ее радовало. А больше всего радовала мысль, что дома ждет ее Митя.

Знакомые (а знакомыми были все встречные) весело кивали ей головою. Митя уже бежал им навстречу. Оля, еще слабенькая, издали, стоя у калитки, махала платочком. Еще у калитки стояли бабушка, Даша и какой-то высокий худой человек.

— А это кто же? — спросила Маруся.

— А это, — отвечал Носов, смеясь, — наш новый приятель. Зовут его Арман. Мы тебе про него не говорили нарочно, хотели тебе сюрприз сделать. Чудак. А славный. Никак только с ним не сговоришься. Даша, впрочем, немножко по-французски балакает.

В саду был приготовлен обед. Все говорили одновременно, все смеялись, всем было весело.

Художник Арман, освоившись, пришел в экстаз и произнес пламенную речь, которую никто, кроме Мити, не понял. Но Митя восторженно чокнулся с ним.

Даша умирала со смеху, глядя, как размахивает руками художник.

Разумеется, Марусе уже рассказали во всех подробностях историю с кинематографом.

Между прочим перед самым отъездом Мити и Армана из Парижа, они прочитали в газетах о том, что директор «Геракла» Жюль Фар бежал неизвестно куда, очевидно, спасаясь от долгов. Огромный кино прогорел внезапно и бесповоротно. Его рекламы уже не производили прежнего действия.

Художник решил ехать в Россию, получив от Конусова деньги за картины. А Конусов советовал ему устроить в Москве выставку своих картин. Там, по его словам, могли вполне оценить оригинальный талант Армана, казавшийся западным академикам слишком дерзким. Художник радовался, как дитя. Его все поражало в России и удивляло на каждом шагу.

После Парижа с его тысячами улиц, запруженных автомобилями, скромный Алексеевск, окруженный зеленой стеною, производил странное впечатление. У художника глаза разбегались. Он не успевал делать наброски.

А Митя стал в Алексеевске сразу знаменитостью. Весь город приходил посмотреть на «брата Маруси», отыскавшегося при столь необыкновенных обстоятельствах. Симочка предложил ему даже место в исполкоме по разбору корреспонденции.

Выставка Пьера Армана имела в Москве огромный успех. Он сразу стал известным художником, и рецензии о нем появились в переводе во всех парижских газетах. Французы теперь гордились своим соотечественником.

Митя работает в исполкоме, а одновременно готовится к экзаменам в Харьковское техническое училище.

Носовы живут попрежнему. Маруся после болезни стала еще веселее.

Когда в Алексеевск приезжает на гастроли харьковское кино, Маруся с Митей непременно ходят на все сеансы. К кинематографу они относятся с какою-то нежностью, словно к близкому другу.

— Ведь если бы не он, — говорит Марусе Митя, — мы бы так с тобой никогда и не увиделись...

— Ну, пошли если бы да кабы, — смеется Дмитрий Иванович, — идите лучше вареники есть... Оля, что лучше: вареники или кино?

И Оля, набив обе щеки варениками, отвечает:

— Кино.


Загрузка...