Снаряд срезал вершину сосны и тяжко грохнул в кустах буйно цветущей черемухи, взметнув вместе с фонтаном еще не просохшей от весенних дождей земли жухлую прошлогоднюю листву, прелую хвою и целое облако белых душистых лепестков.
Сладковатая гарь взрывчатки запершило в горле.
Смолк птичий гомон.
На миг в прифронтовой роще наступило настороженное безмолвие. Даже шмель, деловито возившийся на желтом одуванчике, будто присмирел. В тишине раннего вечера слышно было лишь, как с обезглавленной сосны, чуть шурша в воздухе, слетает тоненькая, почти невесомая, кора, словно кусочки золотистой кожи.
Тишину вспорол крупнокалиберный пулемет, ударивший где-то далеко на левом фланге.
И, словно по сигналу, снова грянул птичий хор. Засвистел, защелкал соловей: «Сидор, Сидор! Сало варил, крутил, вертел! Пёк, пёк, пёк — сырое глыть!» — выговаривала голосистая птаха, неведомо откуда прилетевшая на передний край.
Шмель тяжело поднялся с цветка, боком-боком полетел куда-то по своим шмелиным делам.
Тревожно мы ждали второго снаряда. Мы — это молодые солдаты из роты связи. Старшему из нас было двадцать, младшему недавно исполнилось восемнадцать. Но снаряд, напугавший нас, видно, был шальным.
Всякий раз, когда обстрел заставал нас врасплох, без какого-нибудь укрытия поблизости, каждый старался не показать виду, что ему страшно. То ли мальчишеская удаль, то ли еще какое чувство, испокон веков присущее российскому солдату, властно диктовало в минуту опасности: «Пусть поджилки трясутся, пусть небо с овчинку кажется, а сердце уходит в пятки — не подавай виду. Возьми страх за глотку». И мы старались, как могли, побороть собственный страх.
Все завидовали Исмаилу Кужбаеву. Он умел «дремать» во время огневого налета. Вот и сейчас что-то подозрительно быстро его стало клонить ко сну. Исмаил сел на корточки, прислонился спиной к шершавой липкой коре елки, уперся рябым подбородком в колени и сделал вид, что дремлет. Отчаянный Васька Ставров, несмотря на свои восемнадцать лет, стреляный и перестрелянный, с невозмутимым видом лежал на животе с травинкой в щербатых зубах. Николай Жернов, самый старший и рассудительный в отделении, пытался слепить цигарку. Это почему-то ему никак не удавалось. Махорка то и дело просыпалась на предусмотрительно подставленный подол гимнастерки. Николай тщательно, по крупинке, собирал ее и снова принимался за цигарку.
Не сиделось спокойно нашему ездовому Андрею Каргополову. Он вынул из кармана сухарь, вытер его о засаленные шаровары и принялся сосредоточенно жевать, то и дело вытягивая тонкую, со шрамом от ожога шею, на которой не очень аккуратно выточенным шаром торчала стриженая голова.
Ездовой беспокоился — не попал ли осколок в его любимца, маленького белого коня Зюбрика.
Зюбрик был гордостью отделения. Слава о нем гремела по всему полку. Как попала на фронт эта цирковая лошадка — неизвестно. Нам привел ее, взамен убитого накануне работящего одноглазого мерина, старшина роты Валов, известный в полку франт и щеголь, ходивший всегда в бог знает чем отутюженной пилотке с красными кантами. Особенно он гордился легкими сапожками, сшитыми из плащ-палатки за пару банок консервов фронтовым умельцем.
— Вот вам конь по кличке Зюбрик, настоящий «араб», — похлопав лошадку по спине, с видом знатока заявил старшина. — Берегите его. Он, говорят, ученый, из цирка, не убережете — другого не дам. У меня резервов нет.
«Араб» ни у кого из нас не вызвал особого восторга. Против широкогрудого Косого он казался совсем маленьким и невзрачным.
— Как этот «араб» катушки возить станет? — сокрушался Андрей Каргополов. — Ведь на них чуть ли не пятнадцать километров кабеля намотано, да еще телефонные аппараты, да…
Тут наш ездовой начал загибать пальцы, пересчитывая, что у него нагружено на бричке. Выходило, как ни крути, а одной лошадиной силы, да еще такой маленькой, явно недостаточно. Но Зюбрик, против всех наших ожиданий, оказался жилистой лошадкой. Любо было смотреть, когда он, по-лебяжьи выгибая шею, высоко поднимая ноги, казалось, без особого напряжения тянул нашу донельзя перегруженную повозку.
Правда, вначале лошадке работать приходилось мало. Полк стоял в обороне, и, как всегда в таких случаях, катушки с кабелем «ездили» на наших спинах. Пока отделение хлопотало, налаживая телефонную связь то с наблюдательными пунктами, то с саперами, или натягивало нити кабеля между штабными землянками, Зюбрик с ездовым находились в надежном укрытии. Андрей занимался стряпней, конь, если не грозил обстрел, тут же пасся неподалеку или смирно стоял в отрытом для него окопе. Мы, помня слова старшины, берегли лошадь, благоразумно рассудив, что на маршах возить катушки в повозке все же лучше, чем мозолить ими собственные плечи.
В обороне, или, как метко заметил Каргополов, «на курорте», Зюбрик быстро «набрал тело».
Однажды разведчики ходили в ночной поиск. Васька Ставров выпросил у командира разрешение пойти вместе с ними.
— Почему не щипнуть фрицев лишний разок, — красуясь перед нами в пятнистом, как леопардовая шкура, маскировочном халате, разглагольствовал Васька.
Но мы-то хорошо знали его слабость. Не одна жажда подвига обуяла парня. Васька был неисправимый трофейщик и, конечно, не хотел упустить удобный момент обзавестись диковинным кинжалом, полевой сумкой или, на худой конец, зажигалкой.
Поиск удался. Разведчики взяли двух «языков», заодно прихватив все, что попало под руку во вражеском блиндаже, куда им удалось внезапно ворваться. Среди разных вещей оказался небольшой аккордеон. Разведчики уступили его Ваське в знак дружбы со связистами, а может потому, что никто из них на этом инструменте не умел играть. Ставрову аккордеон вскоре надоел, поскольку ему, как он сам признался, «медведь на ухо наступил». Васька презентовал инструмент ездовому, втайне надеясь, что задобренный подарком хозяин повозки не будет выбрасывать из нее Васькин трофейный хлам.
Когда кругом все было спокойно, линия связи не рвалась и не надо было бежать сломя голову ее исправлять, мы собирались послушать музыку. Андрей Каргополов кое-что играл на слух. От нечего делать мы горланили песни, но особенно любили фронтовые.
Кто сказал, что надо бросить
Песни на войне, —
запевал Андрей. Голоса у него не было никакого, но главное дело не в голосе, а в настроении.
После боя сердце просит
Музыки вдвойне, —
тянул наш музыкант-ездовой. В несколько глоток мы громко подхватывали:
Нынче у нас передышка,
Завтра вернемся к боям.
Что же твой голос не слышно,
Друг наш, походный баян…
Пели «Землянку», «Огонек», «Закури, дорогой, закури». У каждого была своя любимая песня. Но все как-то преображались, когда Андрей тихонько, душевно начинал:
Алена, Алена, дорогая подруга.
До тебя далеко мне, и в год не дойдешь.
Прескверная штука — печаль да разлука,
Но становится легче, когда песню поешь.
Песня звучала мягко, лирично. Старались подпевать и мы. У каждого в мечтах была своя Алена: у кого мать, у кого сестра. Не стану утверждать, что у таких юнцов, как мы, были невесты, но уверен — в этот момент каждый рисовал в воображении любимый образ на свой лад. А песня летела:
Я знаю, Алена, ты меня не забыла,
У знакомой калитки по-прежнему ждешь.
Пылают пожары в степи нелюдимой,
Но становится легче, когда песню поешь…
…Как-то Андрей сыграл вальс «В лесу прифронтовом», а потом сразу перешел на веселый марш. То, что произошло дальше, всех нас очень удивило. Зюбрик, спокойно щипавший траву, резко поднял сухую, аккуратную головку, розовые ноздри лошади стали раздуваться, уши нервно задвигались. Искоса посматривая на коня, Андрей продолжал играть. Зюбрик высоко поднял переднюю ногу, сделал шаг, другой, тряхнул головой и вдруг побежал по кругу. Музыка его словно подхлестывала. Обежав круга три, остановился, потоптался на месте, словно что-то вспомнил, потом стал кружиться то в правую, то в левую сторону.
Мы сидели с открытыми ртами и, не дыша, глядели на все эти поразительные штуки. Андрей заиграл громче, Зюбрик вдруг взвился на дыбы, постоял свечой несколько секунд, потом опустился на все четыре ноги, подогнул колени и отвесил нам поклон. Музыка смолкла. Лошадь отряхнулась и как ни в чем не бывало принялась за траву.
— Скажи на милость, вспомнил! — хлопал себя по бедрам Васька Ставров. — Вот умница. Не соврал старшина, конишко-то и впрямь из цирка.
Исмаил Кужбаев порылся в полевой сумке, достал кусочек сахару, тщательно завернутый в бумагу, развернул, дунул на него и пошел к коню. На его рябоватом лице расплылась довольная улыбка. Такую его улыбку мы видели только раз — когда сам командир дивизии вручал ему медаль «За отвагу».
С тех пор и началось. Втайне от нас Андрей стал готовить, как он проговорился, «концерт». Что за концерт, мы не знали и сгорали от любопытства. Но Андрей проводил «репетиции» с Зюбриком в то время, когда мы были на исправлении линии либо дежурили на телефонной станции. На все расспросы ездовой отмахивался:
— Чего пристали? Скоро узнаете.
Наконец день «премьеры» настал. Андрей сам объявил нам об этом. Накануне он ездил в расположение роты и пригласил на представление всех своих дружков-ездовых. Эта компания не заставила просить себя дважды. Благо на фронте было тихо, не слышалось даже пулеметных очередей.
Зрители расположились на полянке, курили, смеялись, обменивались солеными солдатскими шутками.
О, благодатные часы фронтового затишья! О чем только не услышишь, чего не насмотришься за это время! Вон под кустом ольхи сидит пожилой солдат. Его окружила стайка молодежи. По жестам рассказчика нетрудно догадаться — идут охотничьи воспоминания.
— Шагаю это я по городу с зайцем за плечами. Народ на меня глаза так и пялит, завидует. А мне лестно. Дай, думаю, пройду мимо дома да опять заверну на главную улицу. Знай, мол, наших…
В другом конце полянки коренастый парень рассуждает:
«Почему, думаете, сибиряки приземистые да широкоплечие? Полагаю, климат виноват. Напялят на тебя с детства овчинный полушубок, и гнет он тебя, сердечного, подняться кверху не дает. Делать нечего, приходится вширь раздаваться…»
Но вот заиграла музыка. С аккордеоном в руках Андрей вышел из-за брезента, натянутого между двух березок. На нем был клоунский костюм, сшитый из мешков и немецкого маскхалата. Небольшой хлыстик торчал из-за кумачового пояса. Важной походкой из-за кулис вышел Зюбрик. И тут сразу поднялся хохот. На голове лошади была прилажена привязанная полотенцем и кусками телефонного кабеля немецкая каска. На шее болталась гитлеровская награда — железный крест. А передние ноги были «обуты» в здоровенные фрицевские сапоги с гвоздями на подошве. Зюбрик остановился посреди поляны и по сигналу хозяина поклонился «публике».
— А ну-ка, Зюбрик, покажи-ка, как немцы из-под Москвы драпали! — распорядился Андрей. И заиграл веселый марш.
Зюбрик задрал хвост, заржал и понесся по кругу, смешно подкидывая задом. Дружные аплодисменты подбадривали лошадку. С его ноги вдруг соскочил сапог и полетел в «публику». Это вызвало новый взрыв смеха.
— Гляди-ка, и впрямь фриц. Ай да Зюбрик! Вот молодец, вот удружил!
— А еще что он может? — выкрикивали со всех сторон.
Зюбрик добросовестно исполнил трюки, которым его обучил хозяин. Напоследок, когда Андрей попросил его показать, «как Гитлер подыхать будет», лошадь улеглась на бок, потом перевернулась на спину, засучила в воздухе ногами и замерла.
На веселый шум подходили солдаты из соседних подразделений, из комендантской роты. Поглядеть на представление пришли саперы и разведчики. «Программу» пришлось повторять несколько раз. Зюбрик не чувствовал усталости. Казалось, что вся эта суета ему очень нравится. Зато взмолился Андрей:
— Пустите, братцы, дайте отдохнуть.
С каждым днем крепла дружба Зюбрика с ездовым. Мы тоже оказывали всяческое внимание лошади — холили, кормили сухарями, правдами и неправдами доставали у старшины лишнюю порцию овса. Андрей под сиденьем брички возил в немецкой каске пушечное сало, часто смазывал коню копыта, чтобы не трескались, и вообще проявлял о нем нежную заботу. В походах, если случалось, подвода с катушками застревала в грязи, мы разматывали с ног обмотки, привязывали их к оглоблям и дружно тянули. Парни мы были здоровенные, бричка, как пробка, вылетала из любой топи.
Наша любовь к маленькой цирковой лошадке еще больше возросла после одного случая, жертвой которого чуть не стал наш ездовой.
В те дни началось большое наступление. Натиск наших войск был настолько мощным, что мы, связисты, еле-еле успевали за пехотой. В день порой приходилось разматывать и вновь сматывать до пятнадцати километров кабеля. Конечно, все мы уставали до невозможности.
Никогда не забыть августовскую ночь — светлую, теплую, душную. Весь горизонт на западе был в огне. Пылали ближние и дальние деревни. Над нами висели бомбардировщики, сбрасывая зажигательные бомбы на поля созревающих хлебов. Одна зажигалка угодила в сарай, где, вконец измученный, крепко спал Андрей. Подле своего хозяина находился Зюбрик. С тех пор, как «завистники» из соседнего полка хотели похитить лошадку, ездовой не расставался с любимцем ни на шаг. Мы подбежали к сараю, когда уже полыхала соломенная крыша и пламя гудело внутри постройки, чуть ли не доверху набитой сеном. Дверь была заперта изнутри, открыть ее было нам не под силу. Казалось, ничто не могло спасти Андрея.
Ездовой проснулся оттого, что кто-то сильно толкал его в бок. Лошадь тихонько ржала, как бы призывала хозяина: «Что ж ты спишь? Так и сгореть можно, торопись!»
Пламя преградило дорогу к двери. Занялись стропила, едкий дым забивал легкие.
— Скорее сквозь огонь к двери! — мелькнула лихорадочная мысль. — Но как пробиться через такое пекло? Эх, будь что будет!
Андрей вскочил на спину коня, пригнулся, крепко обняв шею умного животного руками. Зюбрик будто только этого и ждал. Почувствовав на спине седока, он прыгнул в пламя. Ездовой крепко зажмурил глаза, уткнув лицо в конскую гриву. С разбегу Зюбрик грудью ударил в дверь, вышиб ее и выскочил наружу. Пробежав немного, остановился как вкопанный, трясясь мелкой дрожью.
Андрей мешком свалился нам на руки. На нем тлела гимнастерка, на шее образовался огромный волдырь. С пальцев рук чулком слезала кожа. Зюбрик тоже крепко пострадал. Брюхо у него было опалено, от шикарного белого хвоста почти ничего не осталось. Голова — в ожогах, глаза помутнели и слезились. Шерсть на груди — в крови.
Все проходит. Андрей болел недолго — молодость взяла свое. Раны скоро зажили, на пальцах наросла новая розовая кожица. Зюбрик помаленьку стал ходить в упряжке и даже пытался вновь танцевать под аккордеон. Но получалось у него почему-то не весело. Лошадь часто спотыкалась. Мы не придавали этому никакого значения — считали, что наш любимец еще не окреп после болезни.
Но если бы было так!
В наступлении, в тяжком ратном труде дни бежали незаметно. Особенно много хлопот было у нас, связистов-проволочников. Порой под жестоким минометным огнем, ползком на животе, мы по нескольку раз в день разматывали и сматывали катушки с кабелем, маскировали линию связи, искали и исправляли перебитые осколками провода. Все свободнее вздохнули, когда полк вывели из боя на отдых. Но отдых на фронте лишь желанное слово. По существу его никогда не бывает. В тылу, если можно назвать так наше новое расположение в пяти километрах от передовой, начались разные учения и смотры. Не избежали смотра и ездовые с их несложным хозяйством.
На выводку мы готовили Зюбрика тщательно и заботливо: кто расчесывал гриву, кто подрезал копыта, кто орудовал скребком. К месту сбора вели Зюбрика всем отделением гордо и торжественно, к немалой зависти хозяев заурядных лошадей.
Старичок ветеринарный фельдшер обошел несколько раз кругом нашего «араба», по-цыгански заглянул ему в зубы, долго и пристально всматривался в глаза. Потом спокойно вытер руки, неторопливо снял очки и тихонько произнес фразу, прозвучавшую для нас словно пушечный выстрел:
— А лошадка-то у вас, други, того… ослепла. Придется пустить в расход…
Эти спокойные слова нас оглушили.
Первым пришел в себя Андрей. Лицо его как-то странно перекосилось, губы побелели, глаза зажглись лихорадочным блеском.
— Пристрелить Зюбрика?! — свистящим шепотом выдавил из себя Андрей. — Ни за что! Нет!!! Слышишь, нет!!! Никогда не допущу такого злодейства.
Он крепко схватил за узду своего любимца и, как-то сгорбившись, быстро зашагал прочь.
Что делать? Этот вопрос не давал нам покоя. Расстаться с Зюбриком все мы наотрез отказались. Васька Ставров клялся, что достанет нового коня, при случае уведет у немцев, а Зюбрика предлагал «проводить на пенсию», то есть оставить в отделении, только освободить от работы. Однако держать лишнюю лошадь, да еще слепую, нам, конечно, никто разрешить не мог.
Шальной снаряд, разорвавшийся в прифронтовой роще, прервал наш маленький «военный совет». Дожевав сухарь, осмотрев коня и убедившись, что осколки его не задели, Андрей вновь возвратился на свое место.
Николай Жернов наконец-то свернул цигарку и, сладко затянувшись едким дымом, заговорил:
— Лошадь — не игрушка. Таскать ее без дела по фронту никакого резону нет. Да и убьют — жалко. Она для нас вроде как родная. Ну, от пули сбережем, а от снаряда чем ее загородишь? — показал он на место, где среди кустов во влажной земле зияла черная, еще дымившаяся яма.
— Калхоз Зюбрик дать нада, шипка кароший конь, справный конь. Много пользы давать будет, — вмешался вдруг молчавший до этого Кужбаев.
— Правильно рассудил, Исмаил, по-хозяйски рассудил, — похвалил его Жернов, — об этом и я хотел сказать.
Последнее слово было за ездовым. Андрей без особой на то нужды перемотал обмотки, посмотрел всем нам по очереди в глаза и, как-то жалко улыбнувшись, вздохнул:
— Не могу я с Зюбриком расстаться, ребята. Никак не могу…
…Май подходил к концу. Походной колонной наш, поредевший в последних боях, полк во втором эшелоне спешил на запад. Шли вперед по Минскому шоссе.
Дорога была сплошь изрыта большими и малыми воронками, словно исклевали ее гигантские злые птицы.
За сожженным дотла городком, свернув в сторону, сделали привал в небольшой деревеньке Ляпино-Ямы. Стояла пора, когда напоенная влагой земля начинала подсыхать, гребни пахоты уже подернулись сырым пепельным налетом. Невольно на память приходили горькие строки стихов полкового поэта Бориса Богаткова:
Впереди города пустые,
Нераспаханная земля.
Тяжко знать, что моя Россия
От того леска не моя.
Жители деревни после ухода врага, вновь объединившись в колхоз, старались хоть чем-нибудь обработать землю. Тракторов не было, лошадей и плугов тоже — все уничтожили фашисты. Стиснув зубы, люди ковыряли землю лопатами. Сердце сжималось, когда видели мы, здоровые парни в солдатских гимнастерках, как пять-шесть женщин, впрягшись в борону, с натугой волокли ее по пашне. Злость, обида, ненависть к войне, ко всем, кто навлек на народ такое бедствие, клокотала в наших сердцах.
Привал затянулся. Пока кашевары орудовали у походных кухонь, солдаты, засучив рукава, дружно взялись за лопаты.
Вот в эти-то часы и решилась окончательная судьба нашего Зюбрика.
Увиденное на колхозной пашне настолько потрясло Андрея, что он решил отдать своего любимца колхозникам, благо Васька Ставров сдержал слово и пригнал откуда-то толстого, будто копна, трофейного битюга.
Провожать Зюбрика вышли на околицу всем отделением. Андрей последний раз расчесал коню гриву и хвост, нагнувшись, подозрительно долго возился, смазывая пушечным салом копыта. Пока он прихорашивал коня, мы, вывернув карманы, совали Зюбрику все, что попалось вкусного. Кто сахар, кто сухарь, кто кусочек пшенного концентрата. Зюбрик благодарно кивал головою, но его незрячие, затуманенные слезой глаза казались нам по-человечески печальными.
— Ну, все, — стараясь быть спокойным, сказал Андрей, — поведу.
Мы видели, как задрожала его рука, когда в последний раз он взялся за уздечку.
Сгорбившись, как тогда, после смотра, Андрей зашагал в сторону, где женщины боронили с таким трудом взрыхленную лопатами, обильно политую потом, полоску земли.
Деревня догорала. Лишь сизый дымок низко стелился над землей да кое-где, пожадничав сперва, сытые, ленивые язычки пламени нехотя лизали черные, обугленные бревна — все, что осталось от разрушенных, разметанных поистине сатанинской силой изб. В безветренном, морозном, звонком, будто кованом, воздухе висел смрад пожарища, горький и печальный запах войны. К этому смраду никак не мог привыкнуть Егор Лыков, хотя воевал не первый год. И не впервой ему приходилось видеть сожженные города и села.
Каждый раз, когда он вдыхал то едкую, то приторно-сладкую гарь пожарища, в груди его словно что-то перевертывалось, к горлу подступал предательский комок, заставлявший отворачиваться от товарищей и для вида сморкаться, хотя стыдиться своей слабости было некого — слезы порой блестели на глазах у многих. Упади такая слеза на землю — камень прожжет.
Бой чуть слышно погромыхивал уже далеко на западе. Потрепанную в атаке роту сменили. Можно было отдохнуть, отпустить до предела натянутые нервы, словом, вздохнуть свободнее. Но душевное равновесие никак не приходило к Егору Лыкову. Думы будоражили душу.
Невдалеке трое солдат рыли братскую могилу. Они устали и, чтобы не долбить мерзлую землю, подравнивали лишь края глубокой воронки от разорвавшегося тут тяжелого снаряда. Рядом лежали те, для кого сегодняшний бой был последним.
Егор старался отогнать мысль, что, может, завтра, может, через неделю сам будет похоронен вот так же просто, без лишних речей и ненужных рыданий где-нибудь в безымянной роще. Ему было немножко жаль себя, уже пожилого человека, оторванного войной от родных, от любимого дела. Еще больше он жалел вот этих, совсем молодых ребят, с которыми дружно поднялся сегодня в атаку под шквальным пулеметным огнем. И вот они, уже неживые, лежат и стынут на морозе.
Солдату вспомнился недавний разговор со старшиной, когда он после очередного тяжелого боя подошел к Егору. Егор сидел на пеньке, зажав автомат меж колен, и, еще не остывший, возбужденный, дрожавшими пальцами с желтыми от махорки ногтями скручивал цигарку.
— Шел бы, Устиныч, в ездовые, — не то попросил, не то посоветовал старшина, — человек ты в годах, да и горячего хлебнул по самые ноздри. Глянь-ка на себя, ведь живого места нет, весь в шрамах. Коней ты любишь, возил бы ротный скарб да харч ребятам подбрасывал. Вот было бы и ладно…
Ничего не ответил тогда Егор, лишь глубоко затянулся махорочным дымом да так посмотрел на старшину, что тот, взглянув в побелевшее от гнева лицо солдата, все понял и, махнув рукой, подался куда-то по своим тоже нелегким, хлопотным делам.
Не сменил Егор Лыков боевого оружия на кнут ездового. И сейчас он глядел на свои жилистые руки, на заскорузлые, узловатые пальцы, до хруста сжимал кулаки, словно ломал вражье горло. Нет, силы у него не убавилось. Этим бы рукам ворочать рычаги трактора, самой мирной и доброй машины, какую он только знал. А сейчас в шершавых, мозолистых ладонях старый солдат держал автомат — оружие такое же злое и беспощадное, как сама война, которой ничего не стоило просто так, мимоходом сравнять с землей вот эту тихую и мирную деревушку.
Теперь он твердо знал, что, пока бьется в его груди сердце, пока не сгинет с родной земли накипь в серо-зеленых мундирах, он будет идти вперед. Будет беспощаден к врагу, чтобы не было вот таких пожарищ, чтобы не было вдов и сирот, как у тех, кто лежит сейчас у воронки на грязном, покрытом копотью взрывов снегу.
Постепенно Егор «отходил». Выпитые до капли в тяжелом бою физические и духовные силы возвращались к солдату.
«Однако, сутки во рту маковой росинки не было, — подумал он. — А тут старшина, язви его, где-то задерживается. Так с голоду ноги протянешь, а мне это сейчас ни к чему».
Егор вспомнил, что в вещевом мешке, завернутый в чистую тряпицу, лежит ржаной сухарь, последний из неприкосновенного запаса.
«И то ладно, червячка заморить можно, а там, глядишь, и обед подвезут. Не век старшина блукать будет», — так рассуждал он, бережно перебирая небогатое содержимое потрепанного солдатского «сидора». Тут лежал запасной диск к автомату, пачка махорки, новые портянки, коробочка с бритвой и еще кое-какая необходимая мелочь. Котелок Егор привязывал сверху, за лямки мешка, а ложку запихивал за голенище.
О, эти пахучие ржаные сухари! Кто из фронтовиков не вспоминает их с великой благодарностью к тем, чьи руки взрастили хлеб, намололи муки, испекли и высушили ароматные ломти. Сам сибирский хлебороб, Егор Лыков хорошо знал, как достаются эти черные, твердые куски. Может, и солоны-то они оттого, что поля, на которых взращиваются злаки, обильно политы людским потом да слезами вдов-солдаток. Ему казалось, что на ладони лежит не просто кусок сухого хлеба, а малая, но весомая и зримая толика человеческого труда.
Солдат хотел было наскоро пожевать сухарь, но передумал, отвязал котелок и пошел поискать снега почище, чтобы сначала согреть воды, а потом уж приняться за еду.
Каково было его удивление, когда-то, что он принял за какие-то лохмотья, валявшиеся в канавке, оказалось псом. Собака была настолько тоща, что можно было свободно пересчитать ребра.
Животное еле шевелилось. Видимо, пес околевал от голода. На Егора глядели совсем, как у человека, грустные, грустные глаза, из которых крупными градинами катились слезы.
Когда солдат подошел ближе, собака хотела привстать, но ее не держали ноги.
— Вот ведь до чего дошел, — с горечью подумал Егор, — больной, что ли, либо раненый? — Но тут его взгляд остановился на обрывке цепи, и солдату стала ясна разыгравшаяся здесь маленькая трагедия. Собака случайно запуталась цепью за торчавший из земли железный прут.
Чтобы разом покончить с мучениями пса, Егор оттянул затвор автомата, но с выстрелом медлил. На миг ему представилась давно забытая, но сейчас вновь ожившая в памяти картина: закончены полевые работы, отшумел веселый праздник урожая, по первой пороше Егор идет с Цыганком в тайгу белковать. Нет, не на промысел, а так, размять плечи, подышать смолистым воздухом, полюбоваться на красоту зимнего леса.
Впереди скачет Цыганок. Лайке радостно, что хозяин наконец-то взял ее на охоту, а он, Егор, глядит и наглядеться не может и на этот белый до голубизны снег, и на стройные кедры, и на манящую фиолетовую даль родных просторов.
Выстрел так и не прозвучал. Егор решил выходить собаку, а там будь что будет. Главное — не дать ей пропасть. Пусть гуляет по свету, ведь живая тварь, что ж ее убивать, а того хуже — бросить беспомощную. Он взял совсем легкого пса на руки и пошел к тому месту, где оставил свой вещевой мешок.
Дальше Егор делал все быстро и проворно. Набил котелок снегом, поставил его на еще тлеющие головни, с трудом раздобыл соломы, сделав для себя и собаки временное удобное логово.
Когда вода согрелась, развернул заветную тряпицу, аккуратно собрал и ссыпал крошки в котелок. Хотел было откусить кусочек, но, несмотря на липкую голодную слюну, заполнившую рот, удержался от соблазна.
Размочил сухарь, отломил частичку и, положив на ладонь, подал собаке. Но у пса лишь мелко-мелко дрожали губы да участилось дыхание. Знать, не было сил лизнуть ладонь человека.
Тогда Егор достал ложку, почерпнул воды, размял в ней хлеб и, разжав собаке челюсти, влил в пасть коричневое месиво. Так он делал до тех пор, пока от сухаря ничего не осталось. Подтянув потуже ремень, голодный, но с какой-то необыкновенной легкостью на душе, словно осилил что-то трудное и очень важное, улегся спать, прикрыв собаку полой шинели.
В сожженном поселке рота задержалась надолго. Ждали пополнения, а его все не было. Солдаты быстро обживают новые места. Вот уж выкопаны теплые блиндажи. Из обгорелых досок построены нары и даже настланы полы. Чьи-то заботливые руки соорудили оградку на братской могиле. Поставили искусно вытесанный топором из пощаженного огнем бревна обелиск, прикрепив к нему звездочку, вырезанную из консервной банки. Это только пока. А придут сюда люди, станут поднимать из руин село, глядишь, и поставят на этом месте настоящий памятник.
Все помылись в построенной по-черному бане, почистились, побрились, и как-то сразу стало веселее. Чаще раздавался смех, соленые шутки, от которых, казалось, даже у Егорова найденыша прижимались уши. Появилась гармошка, ее кто-то из больших любителей музыки таскал в вещевом мешке.
На «вольных» харчах Цыганок, как назвал собаку Егор в честь своей лайки, быстро поправился, шерсть очистилась от свисавших клочьев и заблестела. У пса появился пропавший было голос.
К землянке, где жил Егор, часто наведывались свободные от наряда солдаты — поболтать, повозиться с Цыганком, ведь от этих шумных забав веяло чем-то родным, далеким, домашним.
Иногда вечерами солдаты усаживались в кружок, появлялась гармонь, и долго над мертвой деревней звучали песни про то, как на позицию девушка провожала бойца, про синий платочек, про все, что дорого было солдатскому сердцу. Казалось, что к песне прислушиваются и обгорелые печи, и нахохлившийся обгорелый деревянный ветряк, и те, кто лежит рядом в тесной и сырой могиле.
Изредка над головами звенел мотором заблудший «мессер», бросал пару бомб, пугал ротных лошадей пулеметными очередями и так же внезапно исчезал, как появлялся. Жизнь шла по-прежнему.
У хозяйственного старшины были особые виды на собаку. Однажды в разговоре с Егором он начал издалека:
— Устиныч, куда Цыганка денешь, как опять в бой пойдем?
— Знамо, куда, — зло отмахнулся Егор, — с собой возьму.
— Собаку к делу пристроить надо, понял? — старшина для большей убедительности постучал пальцем по лбу.
Егор не возражал, чтобы к делу. Но не мог понять, к какому.
— К нашему ротному, — объяснил старшина, — сделаем Цыганку сани вроде маленькой лодочки, упряжь сошьем, раненых будет вывозить из боя. Собака — мишень не велика, да и санитарам большое облегчение — все под огнем не на себе тащить человека.
После этого разговора судьба Егорова найденыша решилась окончательно. А вскоре о собаке заговорили во всем батальоне. Рослую, смышленую дворняжку, запряженную в лодку-ледянку, часто видели в самой гуще боя. По команде санитара она ложилась, бежала, а где нужно, ползком подбиралась к раненому.
Многие жизни спас Цыганок в те горячие дни зимнего наступления. При встрече солдаты гладили пса, совали ему кусочек сахара либо колбасы из неприкосновенного запаса.
…Зеленая ракета, шипя, взметнулась ввысь, глянула сверху недобрым волчьим глазом и рассыпалась искрами. Земля-матушка, тебе одной ведомо, как стучит солдатское сердце, когда лежит он в ожидании атаки под пулеметным огнем. И нет, кажись, такой силы, чтобы оторвала его от тебя, защитница. Ан, находится такая сила, имя ей — солдатский долг. Она-то, словно пружина, поднимает солдата, хоть небо кажется ему с овчинку.
Тотчас, как погасла ракета, Егор Лыков услышал свисток взводного — сигнал к атаке. Дальше солдат знал, что делать. Он давно, еще на исходном рубеже, приглядел, куда лучше сделать рывок.
Прямо перед ним, перед чужой траншеей, в проволочном заграждении был проход — то ли заранее проделанный саперами, то ли образовавшийся после артиллерийского обстрела. Туда и бежал сейчас солдат. Одна мысль сидела в голове: быстрее добраться до вражеского окопа, а там, в рукопашной, он себя покажет…
Это было последнее, о чем подумал Егор. На миг ему показалось, что огненная змея больно куснула его в плечо, в бок, в бедро… Он не услышал ни пулеметной очереди, опрокинувшей его на снег, ни взрыва гранаты, который ее оборвал. Солдату показалось, что он летит на дно глубокого темного колодца…
…Очнулся Егор оттого, что кто-то, взвизгивая, шершавым горячим языком лизал ему лицо.
— Никак, Цыганок, — мелькнула радостная мысль. — Выходит, жив я, жив…
Он хотел поднять руку и погладить пса, но не смог. Хотел позвать на помощь, но только пошевелил сухими губами и снова впал в забытье.
Вторично Егор пришел в себя, когда уже лежал на душистых еловых ветках в палатке медсанбата. Ему только что сделали переливание крови, и жизнь медленно возвращалась к солдату.
Сквозь полудрему он слышал, как их ротный санинструктор кому-то неторопливо рассказывал:
— Обошли мы с Цыганком после боя нейтралку, раненых вроде не видать, никто голоса не подает. А темень такая — глаз выколи, да еще поземка началась. Продрог я до костей. Дай, думаю, зайду в землянку, где раньше было наше боевое охранение, погреюсь малость да покурю. Дал собаке котелок каши, ее солдатский паек. Пока, мол, ест, я управлюсь. Выхожу, нет Цыганка. Я туда, я сюда — пропала собака. Вдруг слышу, воет, да жалобно так. Не то пес кого разыскал? Схватил лодку-волокушу да и к нему. А он, видишь, своего хозяина раненого нашел. Все бы ничего, да, когда назад возвращались, накрыл нас миномет, меня-то с Егором не задело, а вот собаку…
У Егора застучало сердце и сразу высохло во рту. Он подумал, что сейчас услышит страшное слово «убило».
Но санитар, затянувшись дымком махорки, закончил: «…зацепило крепко, лапу переднюю перебило. Ничего, срастется, перевязали по всем правилам. Все за Устинычем порывалась бежать, да ребята не пустили…»
…Долго Егор Лыков лечился в разных госпиталях, а когда вновь возвратился в родную роту, весна была в разгаре. На березах зеленели клейкие листочки, свежая изумрудная травка пробивалась по обочинам дороги — природа обновлялась.
Лишь война не меняла своего страшного лика. По-прежнему чернели головешки пожарищ, исковерканные, изуродованные танки, холмики могил…
…Первым, кто узнал Егора в роте, был, конечно, Цыганок. Радостно визжа, собака прыгала вокруг, стараясь лизнуть солдата в лицо. После ранения пес охромел. Знать, доморощенные эскулапы допустили какую-то промашку, потому и срослась передняя лапа собаки неправильно. Теперь она стала, будто согнутая в локте рука.
Окружившие Егора солдаты, среди которых старых знакомых было совсем мало, между расспросами о том, «как там в тылу», сообщили, что Цыганок теперь на «пенсии». Но собака не ест хлеб даром. Она исправно несет караульную службу при хозяйственном взводе.
…С переходом через старую западную границу Родины бои еще более ожесточились. Сплошного фронта не было, война стала маневренной. Выгадывал тот, кто неожиданно нападал на противника, зайдя ему в тыл.
В один из таких походов и была снаряжена рота Егора Лыкова. По бездорожью за ночь надо было пройти немало верст, чтобы оказаться у врага за спиной. Пулеметы, мины, тяжелые минометные плиты и стволы — все несли солдаты на своих плечах. В темноте Егор не заметил, что вслед за ним увязался Цыганок, а когда увидел, было поздно: рота успела отмахать уже верст десять.
«Что делать с собакой? — с досадой подумал Егор. — Не дойдет ведь на трех лапах, пропадет пес».
…Вязнут ноги в липкой весенней грязи, мочи нет вытягивать ставшие пудовыми сапоги. Присесть бы, отдохнуть, затянуться дымком махорки, да нельзя. Командир торопит: скорей, скорей…
Шумят над головами сосны, бросают вниз набухшие от весенних дождей шишки, а рота все идет, идет, и нет конца-краю пути.
Иногда попадаются топи, от ядовитого тумана першит в горле. Сбрасывают солдаты с плеч тяжелую ношу, берутся за топоры, строят гать. И снова вперед…
На коротких привалах не садятся — грохаются люди на землю без разбора. Ломит тело, глаза склеивает липкая дрема… А через пять минут: «Подымайтесь!»…
На одном из таких привалов Егор устало продел руки в лямки вещевого мешка, шагнул было раз-два, но, вспомнив о собаке, оглянулся. Цыганок лежал, положив голову на изуродованную лапу.
— Вставай, Цыганок! — позвал солдат. — Вставай скорей.
Пес виновато пошевелил хвостом, но не поднялся. Тогда Егор, не долго думая, подошел к другу, поднял собаку на руки и пошел догонять строй.
Как в полудреме, обливаясь потом, с тяжелой ношей шагал Егор Лыков, шатаясь от усталости, но скорей провалился бы сквозь землю, чем бросил пса. Вдруг он услыхал:
— Устиныч, дай-ка я понесу собаку маленько. Отдохни…
Потом Егор Лыков видел, как Цыганка передавали из рук в руки, сами донельзя уставшие, измученные тяжелым походом солдаты.
«С такими людьми дойдем, — думал Егор, — дотопаем до самого Берлина…»