Часть 3. Синдром «Святого Климента»

Мы прибыли на вокзал Термини около семи часов вечера среды. Воздух был насыщен влагой после пронесшегося над Римом ливня, не сумевшего, однако, справиться с духотой. До заката солнца оставался еще час, но от уличных фонарей уже расходились светящиеся ореолы, а освещенные витрины переливались диковинными оттенками. Влага липла к лицам, выступала на лбу. Мне хотелось провести рукой по его лицу. Я мечтал поскорее добраться до отеля и душа и рухнуть в кровать, прекрасно понимая, что если у нас не будет хорошего кондиционера, душ вряд ли принесет облегчение. И все же мне нравилась истома, висевшая над городом и ложившаяся на плечи, словно утомленная, нетвердая рука возлюбленного.

Может, у нас будет балкон. Тоже неплохой вариант. Устроиться на прохладном мраморе и наблюдать, как солнце садится над Римом. Минеральная вода. Или пиво. И какие-нибудь закуски. Отец зарезервировал номера в одном из самых шикарных римских отелей.

Оливер хотел сразу же взять такси. Я выразил желание поехать на автобусе. Меня манили переполненные автобусы. Мне хотелось влезть в один из них, вклиниваясь в гущу потных тел, чувствуя, как он пробирается следом за мной. Но едва оказавшись в автобусе, мы решили сойти. Чересчур реалистично, посмеялись мы. Пришлось пятиться сквозь напирающую толпу обозленных пассажиров, едущих домой и не понимающих, какого черта мы делаем. Я умудрился наступить на ногу какой-то женщине. «E non chiede manco scusa, даже не извинился», – прошипела она из толпы, проталкивающейся вглубь автобуса и мешающей нам выбраться наружу.

Наконец, мы подозвали такси. Услышав название нашего отеля и английскую речь, таксист решил сделать несколько лишних кругов. «Inutile prendere tante scorciatoie, не обязательно столько срезать. Мы не торопимся!» – произнес я на римском диалекте.

К счастью, в большей из наших смежных спален помимо окна имелся балкон, и стоило отворить стеклянные двери, как в раскинувшейся перед нами безграничной перспективе закатное солнце отразилось в сверкающих куполах бесчисленных церквей. Кто-то прислал нам букет цветов и корзину фруктов. Записка была от итальянского издателя Оливера: «Приходи в книжный магазин около половины девятого. Захвати с собой рукопись. Будет вечеринка в честь одного из наших авторов. Ti aspettiamo, ждем тебя».

Мы ничего не планировали на вечер, только пойти поужинать, а потом побродить по улицам.

– Я тоже приглашен? – мне было неловко спрашивать об этом.

– Теперь да, – ответил он.

Мы ковырялись в корзине с фруктами, сидя перед телевизором и очищая инжир друг для друга.

Он сказал, что собирается принять душ. Увидев его обнаженным, я тут же разделся сам.

– Подожди секунду, – попросил я, когда наши тела соприкоснулись, потому что мне нравилась липкая влажность его тела. – Вот бы тебе не нужно было мыться.

Его запах напомнил мне о Марции, от которой тоже всегда исходил этот соленый дух моря в те безветренные дни на пляже, когда тебя окружал только резкий, мертвый запах раскаленного песка. Мне нравился вкус соли на его руках, плечах, вдоль позвоночника. Он еще не был мне знаком.

– Если ляжем сейчас, не попадем на вечеринку, – сказал он.

Эти слова, произнесенные в минуту высшего блаженства, которое, казалось, никто не мог отнять у нас, вернули меня в наш номер и в этот влажный вечер ferragosto[25], когда мы стояли, облокотившись на подоконник, обнаженные, и вбирали в себя невыносимую духоту вечернего Рима. В носу еще стоял спертый запах купе, где мы спали, соприкоснувшись головами, на виду у других пассажиров поезда, который теперь уже, вероятно, приближался к Неаполю. Высунувшись в окно и вдыхая вечерний воздух я понимал, что такое, возможно, уже никогда не повторится, и все же не хотел в это верить. Он, должно быть, думал о том же, пока мы любовались изумительным видом на город, курили и поедали инжир, стоя плечом к плечу, и каждому хотелось как-то отметить эти мгновения, вот почему я, поддавшись абсолютно естественному в тот момент импульсу, провел рукой по его ягодицам, а затем проник в него средним пальцем. «Продолжишь, и мы точно не попадем на вечеринку», – отозвался он. Я попросил его сделать одолжение и продолжать смотреть в окно, только немного наклониться вперед. Когда мой палец целиком оказался внутри, у меня возникла безумная мысль: что если мы начнем, но не станем заканчивать. Мы примем душ, выйдем на улицу и будем, словно два оголенных провода, разбрасывать искры при малейшем соприкосновении. Разглядывать старые здания, мечтая обнять друг друга; видеть фонарный столб на углу улицы и хотеть по-собачьи пометить его; проходить мимо картинной галереи, выискивая сокровенную лазейку в обнаженных телах; смотреть в улыбающееся лицо прохожего, испытывая желание раздеть его, или ее, или обоих, если их будет двое, пригласить их выпить, поужинать, куда угодно. Повсюду в Риме наталкиваться на Купидона, потому что мы подрезали ему одно крыло, и теперь он вынужден летать кругами.

Мы никогда не принимали душ вместе. Никогда не бывали вместе в одной ванной комнате.

– Не смывай, мне хочется посмотреть, – сказал я.

Увиденное переполнило меня нежностью – к нему, к его телу, к его жизни, вдруг показавшимся такими хрупкими и уязвимыми.

– Теперь у нас нет секретов друг от друга, – произнес я, когда пришла моя очередь. Он уже забрался в ванну и собирался включить душ. – Я хочу, чтобы ты тоже смотрел. – Он сделал даже больше. Вылез из ванны, поцеловал меня в губы и, положив ладонь мне на живот, поглаживал его, наблюдая за процессом.

Я хотел, чтобы между нами не было ни тайн, ни барьеров, ничего. Однако, находя удовольствие в этих вспышках откровенности, когда клятва «мое тело твое тело» с каждым разом все теснее связывала нас, я вряд ли осознавал, что получаю не меньшее наслаждение от каждого нового проблеска стыда. Его тонкий луч проникал точно в то место, где какая-то часть меня стремилась спрятаться. Стыд был неразрывно связан с близостью. Останется ли эта тесная связь, когда запас скромности иссякнет, и все уловки будут исчерпаны?

Не знаю, почему задавался этим вопросом, и не уверен, могу ли ответить на него сегодня. Была ли наша близость оплачена неверной монетой?

Или близость является желанным товаром, независимо от того, чем платишь за нее, где находишь, как приобретаешь, – на черном рынке или на сером, облагаемом или не облагаемом налогами, подпольно или открыто?

Я понимал только, что мне больше нечего скрывать от него. Никогда в жизни я не чувствовал себя свободнее или защищеннее.

На три дня мы оказались совсем одни в городе, где никого не знали, где я мог стать кем угодно, говорить что угодно, делать что угодно. Я чувствовал себя военнопленным, внезапно освобожденным союзнической армией и узнавшим, что теперь можно отправляться домой – без заполнения бланков, без выяснения обстоятельств, без вопросов, без ожидания автобусов, пропусков или чистой одежды – просто идти.

Мы приняли душ и надели одежду друг друга, включая нижнее белье. Это была моя идея.

Возможно, это позволяло ему вновь почувствовать себя беспечным, юным.

Возможно, для него это был уже пройденный этап, короткая остановка на обратном пути к взрослости.

Возможно, он подыгрывал, наблюдая за мной.

Возможно, он никогда не делал этого ни с кем, и я подвернулся в нужный момент.

Он взял рукопись, солнцезащитные очки, и мы вышли из номера. Словно два оголенных провода. Мы спустились на лифте. На лицах – широкие улыбки, расточаемые окружающим. Гостиничному персоналу. Уличному торговцу цветами. Девушке в газетном киоске.

Улыбайся, и мир улыбнется в ответ.

– Оливер, я счастлив.

Он недоверчиво взглянул на меня.

– Ты возбужден.

– Нет, счастлив.

По пути мы увидели живую статую Данте в красном плаще, с массивным орлиным носом и выражением крайней степени презрения на лице. Красное одеяние, красный колпак и очки в толстой роговой оправе придавали его и без того строгому лицу аскетичный вид сурового исповедника. Толпа окружила великого поэта, застывшего на мостовой. Он стоял гордо выпрямившись, демонстративно скрестив руки на груди, как будто поджидал Вергилия или опаздывающий автобус. Как только какой-нибудь турист бросал монету в полую антикварную книгу, он принимал облик влюбленного Данте, только что подглядевшего Беатриче, гуляющую по Понте-Веккьо, и по-змеиному вытягивая шею, произносил на выдохе, словно плюющийся огнем уличный артист:

Guido, vorrei che tu e Lapo ed io

fossimo presi per incantamento,

e messi ad un vascel, ch’ad ogni vento

per mare andasse a voler vostro e mio.

О, Гвидо, если б Лапо, ты и я,

Подвластны скрытому очарованью,

Уплыли в море так, чтоб по желанью

Наперекор ветрам неслась ладья[26].


Как это верно, подумал я. Оливер, вот бы мы с тобой и теми, кто нам дорог, смогли жить вечно под одной крышей…

Произнеся вполголоса эти строки, он вновь медленно принял свою вычурную, презрительную позу, пока другой турист не бросил ему монету.

E io, quando ’l suo braccio a me distese,

ficcaï li occhi per lo cotto aspetto,

sì che ’l viso abbrusciato non difese

la conoscenza süa al mio ’ntelletto;

e chinando la mano a la sua faccia,

rispuosi: “Siete voi qui, ser Brunetto?”

Я в опаленный лик взглянул пытливо,

Когда рукой он взялся за кайму,

И темный образ явственно и живо

Себя открыл рассудку моему;

Склонясь к лицу, где пламень выжег пятна:

«Вы, сэр Брунетто?» – молвил я ему[27].


Тот же презрительный взгляд. Тот же изгиб рта. Толпа стала расходиться. Никто, кажется, не узнал отрывок из пятнадцатой песни «Ада», в которой Данте встречает своего старого наставника Брунетто Латини. Двое американцев, сподобившихся наконец выудить из рюкзаков деньги, бросили Данте горсть мелких монет. Тот же недовольный, сердитый взор:

Ma che ciarifrega, che ciarimporta,

se l’oste ar vino cia messo l’acqua:

e noi je dimo, e noi je famo,

“ciai messo l’acqua

e nun te pagamo.”

Кого заботит, кого волнует

Коль у кабатчика вода, а не вино.

Мы ему скажем, пусть нас не дурит:

«Платить за воду мы не станем все равно»


Оливер не мог понять, почему все подняли на смех незадачливых туристов. Потому что это строчки из римской застольной песни, смешной только для посвященных.

Я сказал, что знаю короткий путь до книжного магазина. Его больше устраивает длинный. Может, прогуляемся, зачем спешить? – сказал он. Но мой вариант лучше. Оливер настаивал на своем и, казалось, начал терять терпение.

– Я чего-то не знаю? – наконец спросил я, давая ему возможность высказать то, что его беспокоит. Его что-то не устраивало? Что-то, связанное с издателем? С кем-то еще? Возможно, дело в моем присутствии? Я прекрасно сам могу о себе позаботиться, если ты предпочитаешь идти один. Я вдруг догадался, что его тревожит. Я буду профессорским сынком, увязавшимся следом.

– Дело вовсе не в этом, балда.

– Тогда в чем?

Не останавливаясь, он обвил меня рукой за талию.

– Не хочу, чтобы что-нибудь помешало нам или испортило вечер.

– Ну и кто здесь балда?

Он ответил мне долгим взглядом.

Мы выбрали мой маршрут и перешли с Пьяцца ди Монте-Читорио на Виа дель Корсо. Потом поднялись по Виа Бельсиана.

– Здесь все это и началось, – сказал я.

– Что?

– Это.

– Поэтому ты хотел прийти сюда?

– С тобой.

Я уже рассказывал ему эту историю. Молодой парень на велосипеде, в фартуке, вероятно, помощник бакалейщика или посыльный, три года назад проехал мимо меня по узкому тротуару, глядя мне в глаза, в то время как я смотрел в ответ, без улыбки, просто провожая его озадаченным взглядом. А потом я сделал то, что сделал бы любой в такой ситуации. Выждав несколько секунд, я обернулся. Он тоже. У нас в семье не было принято заговаривать с незнакомцами. Он же, видимо, привык к этому. Развернув велосипед, он снова поравнялся со мной. Несколькими фразами завязал непринужденную беседу. Как легко у него это получалось. Вопросы, вопросы, вопросы – просто чтобы что-то говорить – я же едва успевал набрать воздуха в грудь, чтобы пробормотать «да» или «нет». Он пожал мне руку, очевидно затем только, чтобы дотронуться до меня. Потом положил руку мне на плечо и прижал к себе, как если бы мы вместе смеялись над какой-то шуткой. Может, я хочу встретиться с ним в кинотеатре, тут неподалеку? Я помотал головой. Тогда, может, пойдем в магазин? Босс скорее всего уже ушел к этому времени. Я снова помотал головой. Ты стесняешься? Я кивнул. Все это время он держал мою руку в своей, пожимал мое плечо, поглаживал сзади шею с покровительственной и понимающей улыбкой, как будто уже сдался, но все еще не хотел прекращать попыток. Почему нет? – спрашивал он. Это могло бы случиться, запросто – но не случилось.

– Я стольких отверг. Никогда не добивался никого.

– Ты добивался меня.

– Ты мне позволил.

Виа Фраттина, Виа Боргоньона, Виа Кондотти, Виа делле Карроцце, Виа делла Кроче, Виа Виттория. Я вдруг полюбил их все. Когда мы уже подходили к магазину, Оливер сказал, чтобы я шел один, а он быстренько сделает один местный звонок. Он мог бы позвонить из отеля. Но, возможно, это был личный разговор. Так что я пошел дальше один, по пути зайдя в бар купить сигареты. Оказавшись перед большой стеклянной дверью книжного магазина, у входа в который на двух с виду старинных постаментах стояли два глиняных римских бюста, я вдруг занервничал. Внутри было не протолкнуться, и сквозь толстое стекло двери, отделанной по периметру бронзой, можно было различить толпу солидных людей, угощавшихся, как мне показалось, маленькими пирожными. Один из них увидел, как я заглядываю с улицы, и жестом пригласил меня войти. Я покачал головой, сделав неопределенное движение указательным пальцем, показывая, что жду тут кое-кого с минуты на минуту. Но владелец, или же его помощник, словно менеджер в клубе, не переступая порога, широко распахнул стеклянную дверь и удерживал ее рукой, почти приказывая мне войти. Рукава его рубашки были щегольски закатаны до плеч. «Venga, su, venga!»[28] – произнес он. Презентация еще не началась, но магазин был забит до отказа, все курили, громко разговаривали, листали новые книги, каждый держал в руке пластиковый стаканчик с чем-то похожим на шотландский виски. Люди теснились даже на галерее, опоясывающей второй этаж, тут и там виднелись обнаженные локти и предплечья женщин. Я сразу узнал автора. Это был тот же мужчина, который подписал нам с Марцией экземпляры своего сборника стихотворений «Se l’amore». Он пожимал протянутые к нему руки.

Когда он проходил мимо, я тоже не удержался от рукопожатия и сказал, что мне очень понравились его стихи. Когда я успел прочесть их, если книга еще не вышла? Стоящие рядом услышали его вопрос. Теперь меня вышвырнут из магазина как обманщика?

– Я купил ее в книжном магазине в Б. пару недель назад, и вы любезно подписали ее для меня.

Ах да, он помнит тот вечер. «Un vero fan, истинный поклонник, значит», – добавил он громко, во всеуслышание. И действительно, все обернулись к нам.

– Скорее даже не поклонник – сейчас они называют себя фанатами, – прибавила пожилая женщина с зобом и в платье кричащих тонов, делавшем ее похожей на тукана.

– Какое из стихотворений тебе понравилось больше всего?

– Альфредо, ты же не учитель на устном экзамене, – усмехнулась какая-то женщина лет тридцати с хвостиком.

– Я просто хотел узнать, какое из них ему понравилось больше. Я что, не могу об этом спросить? – произнес он притворно плаксивым дрожащим голосом.

На секунду я поверил, что женщина, вступившаяся за меня, избавила меня от необходимости отвечать. Я ошибся.

– Итак, какое же? – снова спросил он.

– То, где жизнь сравнивается с базиликой святого Климента.

– То, где любовь сравнивается с базиликой святого Климента, – поправил он задумчиво, как будто взвешивая смысл обеих фраз. – «Синдром "Святого Климента"». – Поэт вперил в меня взгляд. – И почему же?

– Господи, да оставь бедного мальчика в покое, – вмешалась другая женщина, решившая, видимо, поддержать мою прежнюю защитницу. Она взяла меня за руку. – Давай-ка, я отведу тебя к закускам, чтобы ты мог отделаться от этого чудовища, у которого эго такого же размера, что и ноги. Ты видел, какие огромные у него туфли? Альфредо, тебе правда нужно сделать что-то со своими туфлями, – произнесла она уже с другого конца переполненного магазина.

– Моими туфлями? А что не так с моими туфлями? – спросил поэт.

Они. Слишком. Большие. Разве они не кажутся огромными? – спрашивала она меня. – У поэтов не может быть таких больших ступней.

– Оставь в покое мои ступни.

Кто-то из толпы вступился за поэта.

– Хватит смеяться над его ступнями, Лючия. С ними все в порядке.

– Ступни бедняка. Всю жизнь проходил босиком и до сих пор покупает обувь на размер больше на случай, если вдруг вырастет к следующему Рождеству, когда придет пора праздничных распродаж! – Все это произносилось тоном озлобленной брошенной мегеры.

Но я не отпускал ее руку. Она мою тоже. В этом сквозил дух товарищества. Было приятно держать за руку женщину, о которой я ровным счетом ничего не знал. Se l’amore, подумал я. И все эти загорелые руки и локти всех этих женщин на галерее. Se l’amore.

Но тут в показную перепалку между мужем и женой вмешался владелец магазина. Se l’amore, провозгласил он. Все засмеялись. Неясно было, вызван ли смех облечением от того, что прекратилось супружеское брюзжание, или повисшей в воздухе фразой «Если это любовь, то…»

Но присутствующие уловили сигнал к началу презентации и поспешили устроиться поудобнее в каком-нибудь уголке или опереться о стену. Мы заняли лучшее место, на винтовой лестнице, усевшись прямо на ступени. По-прежнему держась за руки. Издатель как раз собирался представить поэта, когда входная дверь скрипнула. Оливер пробрался внутрь в сопровождении двух сногсшибательных красоток, не иначе как фотомоделей или киноактрис. Складывалось ощущение, что он прихватил их где-то по дороге в магазин – одну для себя и одну для меня. Se l’amore.

– Оливер! Наконец-то! – воскликнул издатель, поднимая стакан с виски. – Милости просим!

Все обернулись.

– Один из самых молодых и самый талантливый из американских философов, – произнес он, – в компании моих прелестных дочерей, без которых «Se l’amore» никогда не увидела бы свет.

Поэт выразил согласие. Его жена повернулась ко мне и прошептала: «Какие красотки, правда?» Издатель спустился с возвышения и обнял Оливера, затем взял у него большой темный конверт, в который Оливер засунул пачку страниц.

– Рукопись?

– Рукопись, – отозвался Оливер.

В обмен издатель вручил ему сегодняшнюю книгу.

– Ты уже дал мне одну.

– Точно.

Оливер из вежливости просмотрел обложку, затем огляделся по сторонам и наконец заметил меня рядом с Лючией. Он подошел, обвил меня рукой за плечи, и наклонился поцеловать ее. Она по-новому взглянула на меня, затем на Оливера, оценивая ситуацию.

– Оливер, sei un dissoluto, ты развратник.

Se l’amore, – ответил он, демонстрируя книгу ее мужа, словно та своим содержанием полностью оправдывала его поведение.

– Да ну тебя.

Мне было не совсем ясно, назвала ли она его развратным из-за двух девушек, с которыми он пришел, или из-за меня. Или все вместе.

Оливер представил меня обеим девушкам. Очевидно, он хорошо знал их, и обе питали к нему интерес.

Sei l’amico di Oliver, vero? Ты – друг Оливера, да? – спросила одна из них. – Он рассказывал про тебя.

– Что же?

– Хорошее.

Она прислонилась к стене рядом со мной и женой поэта.

– Он так и будет держать меня за руку? – спросила Лючия, как будто обращаясь к кому-то еще. Возможно, она хотела, чтобы девушки заметили это.

Мне не хотелось отпускать ее руку сразу же, но я знал, что должен. Поэтому взяв ее ладонь в свои, я поднес ее к губам и поцеловал краешек, а затем отпустил. Было такое чувство, как будто она пробыла со мной полдня, и теперь я отпускал ее к мужу, как выпускают птицу, чье сломанное крыло срасталось целую вечность.

Se l’amore, – сказала она, покачивая головой, словно укоряя меня. – Такой же развратный, как все, только прелестнее. Оставляю его вам.

Одна из дочерей издателя принужденно хихикнула.

– Посмотрим, что с этим можно сделать.

Я был на седьмом небе.

Она знала, как меня зовут. Ее звали Аманда. Ее сестру – Адель.

– У нас еще есть третья сестра, – поведала Аманда. – Она должна уже быть где-то здесь.

Поэт прокашлялся. Выразил всем слова благодарности. Последние по очереди, но не по значимости, свету его очей – Лючии. Почему она терпит его? Действительно, почему? – процедила жена с любящей улыбкой.

– Из-за его туфлей, – сказал он.

– Точно.

– Продолжай, Альфредо, – произнесла тукан с зобом.

Se l’amore. «Se l’amore» – это сборник стихотворений, написанных в Тайланде в течение того года, когда я вел курс по Данте. Как многие из вас знают, я любил Тайланд до поездки и возненавидел, оказавшись там. Позволю себе перефразировать: Я возненавидел его, едва приехал, и полюбил, как только покинул.

Раздался смех.

В ход пошла очередная порция напитков.

– В Бангкоке я не переставал думать о Риме – о чем же еще? – об этом маленьком неприметном магазине, о прилегающих улицах в предзакатные минуты, о звоне церковных колоколов в Пасхальное воскресенье, и в дождливые дни, которые в Бангкоке кажутся бесконечными, я готов был рыдать. Лючия, Лючия, Лючия, почему ты не сказала «нет», хотя знала, как сильно я буду скучать по тебе в эти дни, чувствуя себя более опустошенным, чем Овидий, изгнанный в ту забытую богом дыру, где он потом умер? Я уехал глупцом и вернулся, не став мудрее. Люди в Тайланде красивы, а одиночество может творить жуткие вещи, когда ты слегка пьян и готов увязаться за первым встречным – они все красивы, но их улыбка продается за выпивку.

Он остановился, собираясь с мыслями.

– «Скорби». Так я назвал эти стихи.


«Скорби» заняли добрых двадцать минут. Затем раздались аплодисменты. От одной из девушек я услышал forte. Molto forte[29]. Тукан с зобом повернулась к другой женщине, которая не переставая кивала в такт каждому слову поэта и теперь все еще повторяла, Straordinario-fantastico[30]. Поэт спустился с возвышения, взял стакан воды и на миг задержал дыхание, пытаясь избавиться от приступа икоты. Я ошибочно принял его икоту за сдерживаемые всхлипы. Поэт, ощупав карманы своего спортивного пиджака и не найдя ничего, соединил указательный и средний пальцы и помахал ими у рта, показывая владельцу магазина, что хочет покурить и перевести дух. Straordinario-fantastico, уловившая его жест, мгновенно вытащила свой портсигар.

Stasera non dormo, сегодня я не усну, такова расплата за поэзию, – сказала она, возлагая на его стихи вину за свою ночную бессонницу.

К этому моменту в помещении, да и на улице тоже, стало невыносимо душно, как в парнике, и присутствующие покрылись липкой испариной.

– Ради всего святого, откройте дверь, – взмолился поэт, обращаясь к владельцу магазина. – Мы задохнемся здесь.

Синьор Venga открыл дверь и вставил маленький деревянный клинышек между стеной и бронзовой рамой двери.

– Лучше? – спросил он почтительно.

– Нет. Но мы хотя бы знаем, что дверь открыта.

Оливер посмотрел на меня, в его взгляде читался вопрос, Тебе понравилось? Я пожал плечами, давая понять, что пока не решил. Однако, я лукавил – мне очень понравилось.

Но даже больше, пожалуй, мне нравился сам вечер. Все приводило меня в трепет. В каждом встреченном взгляде таился комплимент, заинтересованность или обещание, повисавшие в воздухе между мной и окружающим миром. Я был наэлектризован дружескими насмешками, иронией, взглядами, улыбками, которые радовались мне, оживленной атмосферой магазина, придававшей очарование всему – стеклянной двери, маленьким пирожным, пластиковым стаканчикам с золотисто-охряным шотландским виски, закатанным рукавам синьора Venga, поэту, ступенькам винтовой лестницы, на которой мы стояли в компании сестер – казалось, что от всего исходит сияние, дурманящее и волнующее одновременно.

Я завидовал всем им, думая о жизни родителей, лишенной всякой чувственности с их изнуряющими застольными беседами, о наших кукольных жизнях в кукольном доме, об окончании школы в следующем году. Все казалось примитивным в сравнении с этим. Зачем ехать в Америку через год, когда я запросто мог провести четыре года здесь, посещая подобные презентации и ведя беседы, как сейчас? В этом крошечном переполненном магазине можно было узнать больше, чем в любом из первоклассных университетов по ту сторону Атлантики.

Пожилой мужчина с огромной всклокоченной бородой и фальстафовским животом принес мне стакан виски.

Ecco. Вот.

– Это мне?

– Разумеется. Тебе понравились стихи?

– Очень, – ответил я, отчего-то напуская на себя насмешливый, наигранный вид.

– Я его крестный и ценю твое мнение, – сказал он, как будто разгадал мой блеф и решил не развивать тему. – Но твоя молодость мне импонирует больше.

– Через несколько лет молодость потускнеет, обещаю, – сказал я, подражая притворной скромности окружающих мужчин, которые знали себя.

– Да, но тогда меня уже не будет рядом.

Он поддразнивал меня?

– Так что бери, – сказал он, протягивая мне пластиковый стаканчик. Поколебавшись, я согласился. Это была та же марка виски, которую отец пил дома.

Лючия, слышавшая наш обмен репликами, сказала:

Tanto[31], один стакан виски не сделает тебя еще более развратным.

– Немного разврата мне не помешало бы, – произнес я, оборачиваясь к ней и не обращая внимания на Фальстафа.

– Почему? Чего тебе не хватает в жизни?

– Чего не хватает? – Я собирался ответить «Всего», но передумал. – Друзей. Такое ощущение, что здесь все друг другу близкие друзья. Я хотел бы иметь таких друзей как ваши, как вы.

– У тебя для этого еще уйма времени впереди. С друзьями ты перестанешь быть dissoluto?

Это слово снова и снова возвращалось ко мне, как будто обвинение в серьезном и неприглядном изъяне.

– Мне бы хватило одного друга, с которым не нужно было бы разлучаться.

Она взглянула на меня с задумчивой улыбкой.

– Ты углубляешься в серьезные материи, друг мой, а мы сегодня заняты только пустяками. – Она по-прежнему смотрела на меня. – Я сочувствую тебе.

Она с жалостью медленно погладила меня по лицу, как будто на секунду я стал ее ребенком.

Это мне тоже понравилось.

– Ты слишком молод и не понимаешь, о чем я говорю, но однажды, я надеюсь уже скоро, мы вернемся к нашему разговору, и тогда посмотрим, достаточно ли я стану взрослой, чтобы забрать свое слово назад. Scherzavo, я шучу.

И она поцеловала меня в щеку.

Удивительно. Она была старше меня вдвое, но в ту минуту я мог бы заняться с ней любовью или же выплакаться на ее плече.

– Мы пьем или нет? – прокричал кто-то в другом углу магазина.

Последовало mêlée[32] звуков.

Потом на мое плечо опустилась рука Аманды. На талию мне легла другая рука. О, эту руку я знал превосходно. Только бы она не отпускала меня сегодня. Я боготворю каждый ее палец, каждый ноготь, обкусанный тобой, милый мой Оливер. Не отпускай меня пока, мне так нужно чувствовать эту руку. По спине у меня побежали мурашки.

– А я – Ада, – произнес кто-то почти извиняющимся тоном, как будто осознавая, что пришлось слишком долго добираться до нас, и теперь нужно было загладить вину и довести до нашего сведения, что она Ада, о которой только и могла идти речь. Что-то в ее слегка хриплом и бойком голосе, или в манере растягивать свое имя, или в том, как она, по-видимому, ни во что ни ставила книжные презентации, формальности, даже дружбу – словом, что-то вдруг сказало мне, что в тот вечер я действительно попал в зачарованный мир.

Я никогда не бывал в этом мире, но мне он очень нравился. И я полюблю его еще сильнее, как только выучу его язык, ибо это был и мой язык тоже, знакомая мне манера общения, когда самые сокровенные желания выдаются за шутку не потому, что смеяться над тем, что может шокировать, безопасней, но потому что самая суть желания, всех желаний в этом новом для меня мире, могла быть выражена только в игре.

Все были открыты, жили открыто – как и сам город – и полагали, что окружающие стремятся к тому же. Я отчаянно хотел стать похожим на них.

Владелец магазина позвонил в колокольчик, висевший рядом с кассой, и все замолчали.

Слово взял поэт.

– Я не собирался читать сегодня это стихотворение, но из-за того что кое-кто, – здесь он сделал ударение, – кое-кто упомянул его, я не смог устоять. Оно называется «Синдром “Святого Климента”». Должен признать – конечно, если стихотворцу дозволено так отзываться о результате своей работы – что оно является моим любимым. (Позже я выяснил, что он никогда не называл себя поэтом или свое творчество поэзией.) Потому что оно далось мне сложнее всего, заставило меня ужасно тосковать по родине, спасло меня в Тайланде, потому что объяснило мне мою жизнь во всей ее полноте. Я считал дни и ночи, держа в голове «Святого Климента». Мысль о возвращении в Рим прежде, чем я закончу стихотворение, пугала меня даже больше, чем недельная задержка вылета из аэропорта Бангкока. И все же, именно в Риме, не далее чем в двухстах метрах от базилики святого Климента, я нанес завершающие штрихи на стихотворение, которое, как это ни смешно, начал в Бангкоке целую вечность назад, как раз потому что Рим был от меня на расстоянии галактик.

Пока он читал стихотворение, я успел подумать, что в отличие от него, всегда избегал считать дни. Мы расстанемся через три дня, и всему, что у меня было с Оливером, суждено раствориться в воздухе. Мы поговорили о встрече в Штатах, о том, чтобы писать друг другу и созваниваться, но на всем этом лежал какой-то странный налет нереальности, от которого мы не спешили избавиться. Не потому что хотели оказаться застигнутыми врасплох, чтобы потом винить обстоятельства, а не самих себя. Просто не планируя будущего, мы как бы продлевали жизнь настоящему. Мы приехали в Рим в той же атмосфере недосказанности. Эта поездка была последней возможностью насладиться отдыхом и забыться, отложить проблемы на потом, продлить праздник. Возможно, не ведая того, мы устроили себе не просто короткие каникулы; мы совершили совместный побег с обратными билетами в разные концы.

Возможно, это был его подарок мне.

Возможно, это был подарок отца нам обоим.

Смогу ли я жить без его руки на своем животе, на бедрах? Не целовать и не трогать языком ссадину на его бедре, которая еще долго будет заживать, но уже без меня? Кого еще я смогу называть своим именем?

Конечно, будут другие, и другие после них, но желание назвать их своим именем в минуту страсти покажется вымученным, искусственным.

Я вспомнил пустой шкаф и собранный чемодан возле его кровати. Скоро я буду спать в комнате Оливера, положив рядом его рубашку, надевая ее во снах.

После чтения – новая порция аплодисментов, веселья, выпивки. Вскоре пришло время закрывать магазин. Я вспомнил о Марции и о том вечере после закрытия книжного магазина в Б. Таком далеком, таком непохожем. Какой нереальной она теперь казалась.

Кто-то сказал, что неплохо бы нам вместе поужинать где-нибудь. Нас было около тридцати человек. Кто-то другой предложил ресторан у озера Альбано. Моему воображению представился ресторан под ночным звездным небом, словно сошедший с иллюминированной рукописи позднего Средневековья. Нет, слишком далеко, сказал кто-то. Да, но ночные огни на берегу… Огни на берегу подождут до следующего раза. Может, лучше где-нибудь на Кассиевой дороге? Да, но это не решает проблему с машинами: их попросту не хватит на всех. Было же ведь достаточно машин. А что если нам сесть на колени друг другу, кто-нибудь возражает? Конечно нет. Особенно, если я окажусь между этими двумя красотками. Да, но что если Фальстафу придется сесть к ним на колени?

Машин оказалось только пять, и все они были припаркованы в разных боковых проездах неподалеку от магазина. Так как мы не могли отбыть сообща, то договорились встретиться где-нибудь у Мильвийского моста, и уже оттуда по Кассиевой дороге ехать до траттории, точное местоположение которой почти никто не знал.

Поездка заняла больше сорока пяти минут, но все-таки меньше, чем мы добирались бы до далекого Альбано, где ночные огни на берегу… Заведение оказалось просторной тратторией на открытом воздухе с клетчатыми скатертями на столах и противомоскитными свечами, расставленными там и тут между гостями. Было около одиннадцати часов вечера. В воздухе все еще чувствовалась влага. Она выступала на наших лицах и одежде, отчего мы выглядели измятыми и взмокшими. Даже скатерти казались измятыми и взмокшими. Но ресторан располагался на возвышенности, и время от времени вялый ветерок шевелил кроны деревьев, предвещая, что завтра снова пойдет дождь, но духота никуда не исчезнет.

Официантка, женщина лет шестидесяти, быстро сосчитав нас, попросила помочь составить столики полукругом, что незамедлительно было сделано. Затем она озвучила предлагающиеся нам блюда и напитки. Слава богу, что не надо решать самим, сказала жена поэта, потому что, учитывая, как он выбирает блюда, мы потратили бы еще целый час, и к тому времени у них на кухне закончилась бы еда. Она перечислила длинный список закусок, материализовавшихся как по команде, за ними последовали хлеб, вино, минеральная вода, frizzante и naturale[33]. Без изысков, объяснила она. Без изысков нам и нужно, откликнулся издатель.

– В этом году мы снова залезли в долги.

Очередной тост за поэта. За издателя. За владельца магазина. За жену, дочерей, никого не забыли?

Смех и дружеская атмосфера. Ада произнесла короткую импровизированную речь – ладно, не импровизированную, созналась она. Фальстаф и Тукан подтвердили, что приложили к этому руку.

Тортеллини в сливочном соусе подали через полчаса или чуть больше. К тому времени я решил не пить вино, потому что две порции наспех проглоченного виски как раз возымели эффект. Сестры сидели между нами, и на нашей скамье мы все оказались тесно прижатыми друг к другу. Блаженство.

Позже – вторая подача блюд: тушеное мясо, бобы, салат.

Затем – сыры.

Слово за слово речь зашла о Бангкоке.

– Они прекрасны, но их красота ни на что не похожа, поэтому я и хотел поехать туда, – сказал поэт. – Они не азиаты, не белые, и евразийцами их назвать недостаточно. Они экзотичны в чистейшем смысле этого слова, и все же живут среди нас. Мы мгновенно узнаем их, даже если никогда не видели раньше и не знаем, как назвать то, что они пробуждают в нас или чего сами хотят от нас.

Вначале мне казалось, что они думают по-другому. Потом я понял, что они чувствуют по-другому. И наконец, что в них заключено невыразимое очарование, но не такое, к какому мы привыкли здесь. О, мы можем быть любезными, внимательными и сердечными в нашей жизнерадостной, страстной средиземноморской манере, но их очарование бескорыстно, оно – в их сердцах, в их телах, очарование без примеси печали или злого умысла, очарование детей, без тени иронии или стыда. Это мне было стыдно за свои чувства к ним. Я словно попал в рай, каким я его воображал себе. Ночной портье моего затрапезного отеля, в фуражке без козырька, видевший посетителей всех сортов, смотрит на меня и я смотрю в ответ. Ему двадцать четыре года, у него женские черты лица. Он напоминает девчонку мужеподобного типа. Девушка за стойкой «Американ Экспресс» смотрит на меня, я отвечаю тем же. Она похожа на парня, пускай женоподобного, но все же парня. Молодые парни и девушки принимаются хихикать, стоит мне взглянуть на них. Даже девушка из консульства, изъясняющаяся на беглом миланском диалекте, и студенты последних курсов, каждое утро в один и тот же час ждущие наш автобус, таращатся на меня, а я таращусь на них. Сводится ли это переглядывание к тому, что я думаю, потому что как ни крути, но когда дело касается чувств, все люди говорят на одном и том же животном языке?

Граппа и самбука по второму кругу.

– Я хотел переспать со всем Тайландом. И весь Тайланд, казалось, флиртовал со мной. Нельзя было шагу ступить, не увязавшись за кем-нибудь.

– Вот, глотните-ка этой граппы и скажите, что это не колдовское зелье, – прервал его владелец книжного магазина. Поэт позволил официанту наполнить еще один бокал. На этот раз он пил медленно. Фальстаф осушил свой бокал залпом. Straordinario-fantastico, крякнув, влила его себе в глотку. Оливер облизал губы. Поэт сказал, что словно помолодел.

– Предпочитаю пить граппу вечером, она наполняет меня живительной энергией. Но тебе, – обратился он ко мне, – этого не понять. В твоем возрасте, бог свидетель, ты не нуждаешься в дополнительных стимулянтах.

Он смотрел на меня поверх бокала.

– Ты чувствуешь ее?

– Что? – спросил я.

– Живительную энергию.

Я сделал еще один глоток.

– Не особенно.

– Не особенно, – повторил он с озадаченным, разочарованным видом.

– Это потому, что в его возрасте энергии у него и так хоть отбавляй, – заметила Лючия.

– Верно, – подтвердил кто-то, – твой стимулянт действует только на тех, кто исчерпал ее.

Поэт продолжил:

– В Бангкоке живительная энергия повсюду. Однажды теплым вечером я сидел у себя в номере и думал, что сойду с ума. То ли дело было в одиночестве, то ли в доносящемся с улицы шуме, то ли в проделках дьявола. Но именно тогда я подумал о «Святом Клименте». На меня снизошло какое-то неопределенное, смутное ощущение, отчасти возбуждение, отчасти тоска по дому, отчасти видение. Ты едешь в другую страну, нарисованную в твоем воображении, с намерением постичь ее. Потом ты понимаешь, что у тебя нет ничего общего с местными жителями. Ты не можешь распознать базовые сигналы, которые всегда считал универсальными, общечеловеческими. Ты решаешь, что совершил ошибку и все придумал. Но копнув чуть глубже, понимаешь, что вопреки всем разумным доводам, тебя по-прежнему тянет к ним, хотя ты не знаешь, что конкретно тебе нужно от них, или чего они хотят от тебя, потому что они тоже, оказывается, смотрят на тебя с одной лишь мыслью в голове. Но ты говоришь себе, что выдумал все это. И ты готов упаковать вещи и вернуться в Рим, потому что эти тревожные сигналы сводят тебя с ума. Но затем что-то вдруг щелкает, словно приоткрывается потайная дверь, и ты понимаешь, что они тоже отчаянно, нестерпимо хотят тебя. И хуже всего то, что несмотря на наличие опыта, чувства юмора и способности преодолевать робость в любой ситуации, ты чувствуешь себя как на иголках. Я не знал их языка, не умел читать в их сердцах, не разбирался даже в самом себе. Для меня оставалось загадкой, чего я хочу, или же я не знал, чего хочу, или же я не хотел знать, или же я всегда знал это. Возможно, это чудо. Или проклятие.

Как в любой переломный момент в жизни, я вдруг ощутил себя вывернутым наизнанку, выпотрошенным, четвертованным. Это подводило итог всему, составляло квинтэссенцию всех моих «я»: когда я пою на кухне, жаря овощи для семьи и друзей по воскресеньям; когда просыпаюсь холодными ночами и хочу натянуть свитер, бежать к рабочему столу и писать о том неизвестном никому человеке, кем являюсь; когда хочу очутиться голым рядом с другим голым телом или же остаться в совершенном одиночестве; когда составляющие меня сущности разделены пространством и временем, и тем не менее каждая из них носит мое имя.

Я назвал это синдромом «Святого Климента». Современная базилика святого Климента построена на месте, где когда-то христиане укрывались от гонений. Здесь стоял дом римского консула Тита Флавия Климента, выгоревший дотла в период правления Нерона. Рядом с пепелищем, где, по всей видимости, имелся большой подземный склеп, римляне построили языческий храм во славу Митры, бога утра, светоча мира. Затем на этом месте ранние христиане выстроили другую церковь, посвященную – по случайному совпадению или нет, этот вопрос подлежит дальнейшему исследованию – другому Клименту, римскому папе Клименту I. Поверх нее образовалась еще одна церковь, позже выгоревшая дотла, на месте которой и стоит сегодняшняя базилика. В это можно углубляться до бесконечности. Словно подсознательное, или любовь, или память, или само время, или каждый из нас, церковь зиждется на руинах сменявших друг друга строений, нет нижнего предела, нет ничего первичного, ничего конечного, только напластования, тайные ходы и связанные друг с другом помещения, словно христианские, или даже иудейские, катакомбы.

– Но, выражаясь словами Ницше, друзья мои, я преподнес вам мораль прежде рассказа.

– Альфредо, любовь моя, будь краток, пожалуйста.

К тому времени управляющий ресторана, сообразив, что мы пока не собираемся уходить, в очередной раз подал граппу и самбуку.

– Итак, в тот теплый вечер, думая, что теряю разум, я сижу в затрапезном баре своего затрапезного отеля, и кому же суждено оказаться за соседним столиком, как не нашему ночному портье в его странной фуражке без козырька. Не на дежурстве? спрашиваю. Нет, отвечает он. А домой почему не пошли? Я живу здесь. Захотелось пропустить стаканчик перед сном.

Я не свожу с него глаз, он – с меня.

В следующее мгновение он берет свой стакан в одну руку, графин другую – я было подумал, что ему неприятно мое вмешательство, и он хочет отделаться от меня и пересесть подальше – как вдруг он подходит прямо к моему столику и садится напротив. Хочешь попробовать? – спрашивает. Конечно, почему бы нет, думаю я, в Тайланд, как в чужой монастырь, со своим уставом не ездят... Конечно, я слышал самые разные истории, поэтому чую в этом какой-то подвох, но вида не показываю.

Он щелчком пальцев приказывает принести маленький стаканчик для меня. Сказано – сделано.

– Глотни.

– А если мне не понравится? – спрашиваю.

– Попробуй хотя бы. – Он наливает немного нам обоим.

Пойло довольно приятно на вкус. Стакан едва ли больше наперстка, с которым моя бабушка штопала носки.

– Выпей еще, чтобы понять наверняка.

Я выпиваю еще. Никаких вопросов. На вкус напоминает граппу, только крепче и не такое кислое.

Тем временем портье продолжает глазеть на меня. Мне не нравится, когда на меня так пристально смотрят. Его взгляд почти невыносим. Я замечаю в нем насмешливые искорки.

– Ты пялишься на меня, – говорю наконец.

– Знаю.

– Почему?

Он наклоняется ко мне через стол: Потому что ты мне нравишься.

– Слушай… – начинаю я.

– Выпей еще. – Наливает себе, мне.

– Я хочу прояснить: я не…

Но он не дает мне закончить.

– Именно поэтому тебе стоит выпить еще.

Мой разум посылает тревожные сигналы. Тебя напоят, увезут куда-нибудь, обчистят до нитки, а когда обратишься в полицию, не менее жадную, чем сами грабители, тебя обвинят во всевозможных грехах и предъявят фотографии в доказательство. Меня захлестывает другая тревога: счет из бара может оказаться астрономическим, в то время как тот, кто угощает, пьет подкрашенный чай, делая вид, что пьян. Старинный трюк из учебника – что я, вчера родился?

– Не думаю, что меня это интересует. Пожалуйста, давай просто…

– Выпей еще.

Улыбается.

Я уже готов повторить свой слабый протест, но знаю, что услышу: выпей еще. Я почти готов рассмеяться.

Он замечает это, но ему все равно, чем вызван мой смех, ему важно лишь то, что я улыбаюсь.

Затем он наливает себе еще.

– Слушай, амиго, надеюсь, ты не думаешь, что я собираюсь платить за все это.

Во мне наконец заговорил мой меркантилизм. Он, должно быть, предвидел это. Должно быть, проделывал это миллион раз. Приходит с опытом, вероятно.

– Вот, выпей еще, во имя дружбы.

– Дружбы?

– Тебе нечего бояться.

– Я не буду с тобой спать.

– Возможно, нет. Но может и да. Вся ночь впереди. И у меня еще есть шанс.

С этими словами он снимает фуражку, высвобождая копну таких длинных волос, что я не могу взять в толк, как такая огромная масса могла уместиться под такой маленькой кепкой. Он оказался женщиной.

– Разочарован?

– Нет, наоборот.

Тонкие запястья, застенчивый вид, гладкая кожа, взгляд, лучащийся нежностью – словом, не вульгарность, но волнующее обещание невероятной сладости и целомудрия в постели. Был ли я разочарован? Возможно – потому что пикантность ситуации исчезла.

Ее рука коснулась моей щеки, задержавшись на какое-то время, словно пытаясь умерить шок и удивление. Теперь лучше?

Я кивнул.

– Тебе не помешает выпить.

– И тебе тоже, – говорю я и сам на этот раз наполняю ее стакан.

Я спросил, зачем она нарочно вводит людей в заблуждение, заставляя думать, что она мужчина. Я ожидал услышать, Так безопасней для работы, или что-нибудь более игривое, например: Ради таких моментов.

Она хихикнула, на этот раз открыто, как будто речь шла о неудачном розыгрыше, результат которого нисколько ее не обескуражил и не расстроил. Так я и есть мужчина, сказала она.

В ответ на мое изумление она кивнула несколько раз, словно это тоже являлось частью розыгрыша.

– Ты – мужчина? – спросил я не менее разочарованно, чем когда выяснилось, что она – женщина.

– Боюсь, что так.

Оперевшись локтями на стол, он наклонился вперед и почти коснулся моего носа кончиком своего и сказал:

– Ты мне очень-очень нравишься, синьор Альфредо. И я тебе тоже очень-очень нравлюсь. И чудеснее всего, что мы оба это знаем.

Я в упор смотрел на него, на нее – кто разберет.

– Давай выпьем еще, – сказал я.

– Я как раз собирался предложить, – произнес мой проказливый друг. – Ты хочешь меня как мужчину или как женщину? – спросил он/она, как будто можно было повернуть вспять процесс эволюции.

Я не знал, что ответить. Хотелось сказать, Я хочу тебя интермеццо. Поэтому я произнес, Я хочу оказаться с обоими, или между ними.

Кажется, он такого не ожидал.

– Негодный шалун, – произнес он, как если бы впервые за вечер я по-настоящему смог шокировать его своим до крайности развратным ответом.

Когда он встал, чтобы пойти в уборную, я заметил, что это и в самом деле женщина, в платье и на каблуках. Я глаз не мог оторвать от ее восхитительной кожи и прелестнейших щиколоток.

Она снова рассмеялась, признавая, что в очередной раз провела меня.

– Присмотришь за моей сумочкой? – спросила она, должно быть, почувствовав, что если не попросит меня последить за ее вещами, я расплачусь по счету и покину бар.

Вот, в двух словах, то, что я называю синдромом «Святого Климента».

Раздались аплодисменты, его рассказ был принят очень тепло. Нам понравилась не только история, но и сам рассказчик.

Evviva il sindromo di San Clemente, Да здравствует синдром «Святого Климента», – произнесла Straordinario-fantastico.

La sindrome, – поправил кто-то, сидевший рядом с ней.

Evviva la sindrome di San Clemente! – провозгласил другой мужчина, которому, очевидно, не терпелось выкрикнуть хоть что-нибудь. Он в числе небольшой группы явился на ужин с опозданием и при входе, словно объявляя всем о своем прибытии, на отчетливом римском диалекте взывал к владельцам ресторана Lassatece passà, дайте пройти. К тому времени ужин был в самом разгаре. Его машина не туда свернула у Мильвийского моста. Потом он не мог найти ресторан, и так далее. В результате он пропустил первые две подачи блюд. Теперь компания, приехавшая из книжного магазина в его машине, сидела в самом конце стола и довольствовалась последними сырами, оставшимися в заведении. Плюс два пудинга на каждого, и это все. Он компенсировал нехватку еды избыточным количеством вина. Он слышал большую часть речи поэта о «Святом Клименте».

– Я нахожу всю эту климентщину очаровательной, – сказал он, – хотя не думаю, что твоя метафора лучше вина поможет нам разобраться в том, кто мы есть, чего хотим, куда движемся. Но если назначение поэзии, как и вина, заставить наше зрение двоиться, тогда я предлагаю еще один тост, пока мы не выпьем достаточно, чтобы увидеть мир четырьмя глазами – а если вовремя не остановимся, то и восемью.

Evviva! – вмешалась Аманда, поднимая тост в честь опоздавшего, лишь бы только он замолчал.

Evviva! – откликнулись остальные.

– Лучше напиши еще один сборник стихов, и поскорее, – вставила Straordinario-fantastico.

Кто-то предложил отправиться в кафе-мороженое неподалеку от ресторана. Нет, к черту мороженое, поехали пить кофе. Мы расселись по машинам и направились вдоль набережной Тибра к Пантеону.

Я был счастлив. Однако, в машине я не переставал думать о базилике и о том, как это перекликается с нашим вечером, когда одно влечет за собой другое, третье, наконец, что-то совершенно непредвиденное, и едва ты начинаешь думать, что круг замкнулся, как снова происходит что-то, затем еще, пока ты не осознаешь, что оказался там, откуда начал, в центре старого Рима. Всего день тому назад мы плавали при свете луны. Теперь мы здесь. Через пару дней он уедет. Если бы только он вернулся ровно через год. Я обвил рукой руку Оливера и прислонился к Аде. А затем уснул.

Минул уже час ночи, когда мы всей компанией прибыли в кафе «Сант-Эустакьо» и заказали кофе. Кажется, я понял, почему все расхваливали тамошний кофе; или же только решил, что понял. Я даже не был уверен, что он мне понравился. Возможно, он не нравился никому, но все считали себя обязанными соглашаться с общим мнением и заявляли, что они тоже не могут жить без него. В знаменитой римской кофейне было многолюдно, посетители пили кофе сидя за столиками и стоя. Мне нравилось наблюдать за этими людьми в легкой одежде, стоящими так близко от меня. Всех объединяло главное: любовь к этой ночи, к городу, его жителям, и горячее стремление слиться в единое целое – не важно с кем. Любовь ко всему, что удерживало вместе маленькие группки людей, пришедших сюда. После кофе наша компания уже собралась расходиться, но кто-то сказал: «Нет, нам еще рано прощаться». Кто-то предложил пойти в паб неподалеку. Лучшее пиво в Риме. Почему нет? Так что мы устремились по длинной и узкой улице в сторону Кампо-де-Фиори. Лючия шла между мной и поэтом. Оливер, разговаривавший с двумя сестрами, шел следом. Старик Фальстаф сдружился со Straordinario-fantastico, и оба щебетали о «Святом Клименте». «Поразительно жизненная метафора!» – сказала Straordinario-fantastico. «Ради бога! Не стоит перебарщивать, климентифицируя все направо и налево. Это всего лишь фигура речи, знаете ли», – отозвался Фальстаф, которому, видимо, уже приелась слава его крестника. Заметив, что Ада идет в одиночестве, я чуть замедлил шаг и взял ее за руку. Она была в белом, ее загорелая кожа отливала глянцем, мне хотелось коснуться каждой поры ее тела. Мы шли молча. Я слышал, как ее высокие каблуки стучат по тротуару. В темноте она казалась привидением.

Я не хотел, чтобы эта прогулка заканчивалась. Тихая и пустынная аллея была погружена во тьму, и древние, выщербленные камни мостовой блестели от влаги, как будто разносчик из незапамятных времен пролил маслянистое содержимое своей амфоры прежде чем исчезнуть под землей древнего города. В Риме не осталось ни души. И опустевший город, видевший стольких на своем веку, теперь принадлежал лишь нам одним и поэту, который воссоздал его сообразно своему представлению, пускай только на одну ночь. Невзирая на духоту мы могли, если бы захотели, ходить кругами, и никто не понял бы и не стал бы возражать.

Пока мы медленно брели по пустынному лабиринту тускло освещенных улиц, я принялся размышлять о том, как разговор о «Святом Клименте» соотносится с нами – как мы движемся сквозь время, как время движется сквозь нас, как мы меняемся и, меняясь, возвращаемся к тому, с чего начали. Можно прожить всю жизнь и не научиться ничему, кроме этого. Таков был урок поэта, я полагаю. Через месяц или около того, когда я снова вернусь в Рим, наше с Оливером пребывание здесь сегодня покажется абсолютно нереальным, как если бы оно произошло с кем-то другим. И желание, родившееся здесь три года назад, когда парень-посыльный пригласил меня в дешевый кинотеатр, имевший определенную славу, покажется мне таким же неосуществимым через три месяца, как казалось три года назад. Он возник. Он исчез. Ничего не изменилось. Я все такой же. Мир все такой же. И однако, ничто уже не будет как прежде. В остатке – только грезы и смутное воспоминание.

Когда мы пришли, бар уже закрывался.

– Мы закрываемся в два.

– Что ж, у нас еще есть время, чтобы выпить.

Оливер хотел мартини «по-американски». Отличная мысль, подхватил поэт. «Мне тоже», – вставил кто-то еще. Из большого музыкального автомата доносился все тот же летний хит, который мы слушали весь июль. Услыхав слово «мартини», старик Фальстаф и издатель тоже поддакнули. «Ehi! Taverniere! Эй! Трактирщик!» – крикнул Фальстаф. Официант предложил нам на выбор только вино или пиво – бармен ушел пораньше в тот вечер, поскольку его мать слегла и ее положили в больницу. Путанное объяснение официанта вызвало сдержанные усмешки на лицах. Оливер спросил, почем у них мартини. Официант прокричал вопрос девушке за кассой. Она назвала стоимость.

– Что если я займусь напитками, а вы запишете их на наш счет, раз уж мы сами можем смешать их?

Официант и кассирша некоторое время колебались. Хозяин уже давно ушел.

– Почему нет? – сказала девушка. – Если знаете, как их делать, faccia pure, валяйте.

Оливер, сопровождаемый бурными овациями, вальяжно направился за барную стойку и несколько секунд спустя, добавив в джин лед и каплю вермута, уже энергично тряс коктейльный шейкер. В крошечном холодильнике рядом с баром оливок не оказалось. Пришла кассирша и, поискав, достала полную миску. «Оливки», – произнесла она, глядя на Оливера в упор, мол, Они были у тебя прямо под носом, ты вообще смотрел? Ну, что еще?

– Может, соблазнишься выпить мартини с нами? – спросил он.

– Этим вечером тут полный дурдом. От маленькой порции вряд ли станет хуже. Сделай одну.

– Хочешь, научу?

И он принялся объяснять тонкости приготовления сухого мартини в чистом виде. Он с легкостью вжился в роль бармена.

– Где ты этому научился? – спросил я.

– На курсах барменов. В Гарварде. По выходным я подрабатывал барменом в течение всех лет учебы. Потом стал шеф-поваром, потом распорядителем. Плюс покер.

Его университетские годы, стоило ему завести о них речь, приобретали ослепительное магическое сияние, как будто принадлежали другой жизни, к которой у меня не было доступа, поскольку она была частью прошлого. Доказательство ее существования обнаруживалось, как сейчас, в его умении смешивать напитки, или различать виды граппы, или общаться со всеми женщинами, или в адресованных ему таинственных квадратных конвертах, прибывавших в наш дом со всех концов света.

Я не завидовал его прошлому, оно меня не смущало. Эти аспекты его жизни носили тот же таинственный характер, что и случаи из жизни моего отца, произошедшие задолго до моего рождения, но отражающиеся в настоящем. Я не завидовал его жизни до меня, не горел желанием вернуться назад в прошлое, где он был семнадцатилетним.

За большим деревянным столом в деревенском стиле нас оставалось не меньше пятнадцати человек. Официант объявил о закрытии во второй раз. В течение десяти минут другие посетители разошлись. Официант стал опускать металлический ставень под тем предлогом, что уже настал час chiusura[34]. Музыкальный автомат наконец выключили. За разговорами мы могли пробыть здесь до рассвета.

– Я шокировал тебя? – спросил поэт.

– Меня? – спросил я, не вполне понимая, почему из всех сидящих за столом он обратился именно ко мне.

Лючия неотрывно смотрела на нас.

– Альфредо, боюсь он знает о грехах молодости больше тебя. E un dissoluto assoluto, он законченный развратник, – произнесла она нараспев, уже привычно потянувшись рукой к моей щеке.

– В этом стихотворении тема одна и только одна, – сказала Straordinario-fantastico.

– Вообще-то, в «Святом Клименте» их четыре, по меньшей мере! – возразил поэт.

В третий раз нам объявили о закрытии.

– Слушай, – прервал официанта владелец книжного магазина, – может, позволишь нам остаться? Мы вызовем такси для юной леди, когда закончим. И заплатим. Еще по мартини?

– Как хотите, – отозвался официант, снимая фартук. Он махнул на нас рукой. – Я иду домой.

Оливер подошел ко мне и попросил сыграть что-нибудь на фортепиано.

– Что ты хочешь? – спросил я.

– Что угодно.

Это будет моей благодарностью за самый чудесный вечер в жизни. Я пригубил уже второй мартини, чувствуя себя одним из тех опустившихся джазовых исполнителей, которые много курят, пьют, и чьи тела обнаруживают в канаве в конце каждого фильма.

Я намеревался сыграть Брамса. Но внутренний голос подсказал мне исполнить что-нибудь медленное и медитативное. Так что я сыграл одну из вариаций Гольдберга, погрузившую меня в медитативное состояние. Кто-то из присутствующих удовлетворенно вздохнул, что польстило мне, поскольку это был мой единственный способ отплатить за волшебный вечер.

Когда меня попросили сыграть что-нибудь еще, я предложил каприччио Брамса. Все согласились, что это отличная идея, но тут какой-то бес вселился в меня, и, сыграв начальные такты каприччио, я вдруг заиграл stornello[35]. Этот контраст застал их врасплох, и все запели, хотя и не в унисон, так как каждый пел свой куплет. Каждый раз доходя до припева мы, по общему согласию, пели одни слова, которые ранее тем вечером мы с Оливером услышали от статуи Данте. Все пришли в экстаз, и меня просили играть еще и еще. В отличие от надрывных, душещипательных неаполитанских мелодий римские куплеты в большинстве своем – непристойные, задорные песни. После третьей я обернулся к Оливеру и сказал, что хочу выйти на свежий воздух.

– Что такое, ему нехорошо? – спросил поэт.

– Нет, просто нужно подышать воздухом. Не беспокойтесь.

Кассирша наклонилась и одной рукой приподняла рольставень. Я подлез в образовавшийся проем и, едва оказавшись в пустынной аллее, ощутил свежее дуновение.

– Пройдемся немного? – попросил я.

Мы побрели по темной аллее, в точности как два бесплотных духа у Данте, младший и старший. Было все еще очень жарко, и в свете уличного фонаря я заметил, как блестит у Оливера лоб. Мы углублялись в лабиринт погруженных в тишину улиц, которые, словно фантастические сырые подземные переходы, вели в другой, скрытый мир, куда попадаешь в состоянии оцепенения и изумления. Я не слышал ничего, кроме мяуканья уличных кошек и плеска воды неподалеку. Должно быть, мраморный фонтан или один из тех бесчисленных городских fontanelle[36], которые в Риме встречаются на каждом шагу.

– Воды, – выдохнул я. – Я не создан для мартини. Я надрался.

– Тебе не стоило пить. Сначала виски, потом вино, граппа, а теперь еще джин.

– Это все из-за вечернего воздержания.

Он усмехнулся.

– Ты выглядишь бледным.

– Меня блевать тянет.

– Тогда лучше спровоцируй рвоту.

– Как?

– Наклонись и засунь палец в рот.

Я помотал головой. Нет уж.

Мы нашли мусорный бак на тротуаре.

– Давай сюда.

Моим естественным стремлением было сдержать рвотные позывы. Но я стыдился своего ребячества. В то же время мне было неудобно блевать перед ним. Да и Аманда могла пойти вслед за нами.

– Давай, наклонись, я подержу тебе голову.

Я отнекивался.

– Я уверен, что это пройдет.

– Открой рот.

Я открыл рот и не успел еще толком сообразить, как меня вырвало, едва он коснулся небного язычка.

Каким облегчением было ощущать его руку, какая беззаветная готовность держать кому-то голову, пока его тошнит. Был ли я готов сделать то же самое ради него?

– Кажется, все.

– Подожди, может еще что-то осталось.

Конечно же, с очередным позывом вылетела новая порция съеденного и выпитого за сегодня.

– Ты что, не жуешь бобы? – спросил он, ухмыляясь.

Как же я любил, когда он вот так глумился надо мной.

– Надеюсь, я не испачкал твои туфли, – проговорил я.

– Это не туфли, а сандалии.

Мы согнулись пополам от хохота.

Оглядевшись, я увидел, что меня вырвало прямо возле статуи Пасквино. Очень похоже на меня – блевать перед статуей самого почтенного римского памфлетиста.

– Клянусь, там были неразжеванные бобы, которыми можно накормить голодающих детей Индии.

Снова смех. Я умыл лицо и прополоскал рот водой из фонтана, попавшегося нам на обратном пути.

По дороге мы снова встретили живую статую Данте. Он уже снял свой колпак, его длинные черные волосы были распущены. Должно быть, с него семь потов сошло в этом костюме. Теперь он был занят тем, что пререкался со статуей царицы Нефертити, тоже без головного убора, со слипшимися от пота длинными волосами.

– На сегодня с меня хватит, доброй ночи и счастливо оставаться.

– Скатертью дорога и vaffanculo[37].

– Сам fanculo, e poi t’inculo[38].

С этими словами Нефертити швырнула в Данте горсть монет, и хотя тот успел пригнуться, одна из них попала ему в лицо.

– Ай-й-й! – взвыл он. На секунду я подумал, что дело дойдет до драки.

Мы возвращались по другой, не менее темной, безлюдной, поблескивающей во мраке аллее, затем по Виа Санта-Мария-дель-Анима. В тусклом свете уличного фонаря, висевшего на стене маленького старого углового дома, я остановился, он тоже. В прежние времена здесь, скорее всего, висела газовая горелка. «Самый прекрасный день в моей жизни окончился тем, что меня стошнило». Он не слушал. Он прижал меня к стене и стал целовать, его бедра вжались в мои, руки почти оторвали меня от земли. Когда он остановился на секунду, не открывая глаз я понял, что он оглядывается по сторонам: кто-нибудь мог пройти мимо. Я не хотел смотреть. Пусть на этот раз беспокоится он. Потом мы снова стали целоваться. С закрытыми глазами я вроде бы различил голоса двух пожилых людей, пробурчавших, что только взгляни на этих двоих, что видано ли было такое в прежние времена. Но я не хотел думать о них. Плевать. Если он не волновался, я тоже не волновался. Я мог бы провести остаток жизни вот так: с ним, ночью, в Риме, с закрытыми глазами, обвив одной ногой его ногу. Я подумал о том, чтобы вернуться через несколько недель или месяцев сюда – на наше место.

В баре мы никого не застали. Было уже около трех часов ночи, а то и больше. Город словно вымер, лишь изредка тишину нарушала проезжавшая машина. Обычно людная площадь Ротонды в районе Пантеона, куда мы забрели по ошибке, тоже оказалась непривычно пустой, за исключением нескольких туристов с большими рюкзаками, пары пьяных и драгдилеров. Оливер остановил уличного торговца и купил мне лимонад. Горький вкус лимона освежал, и я почувствовал себя лучше. Себе Оливер купил оранж биттер и дольку дыни. Он предложил мне укусить, но я отказался. Как же чудесно – душной ночью вот так шагать по блестящим серым камням римской мостовой, будучи слегка навеселе, с лимонадом в руке, чувствуя его руку на талии. Мы свернули налево и направились в сторону площади Феба, как вдруг до нас донеслось бренчание гитары и песня – не популярный хит, но старая-престарая неаполитанская мелодия. «Fenesta ca lucive».[39] Я не сразу узнал ее, но потом вспомнил.

Мафальда научила меня этой песне много лет назад, когда я был маленьким. Она пела мне ее в качестве колыбельной. Я едва знал Неаполь, лишь по нескольким кратким поездкам с родителями, и кроме Мафальды и ее ближайшего окружения никогда не общался с неаполитанцами. Но щемящая душу песня рождала такую сильную тоску по утраченной любви, по всем утратам в жизни, по жизни моих дедов, прошедшей задолго до моего рождения, что я внезапно перенесся в бедный, безутешный мир простого народа, предков Мафальды, влачивших свои суетные дни на тесных улочках старого Неаполя. Их воспоминания я теперь хотел разделить слово в слово с Оливером, как будто он тоже, подобно Мафальде, Манфреди, Анкизе и мне, был южанином, встретившимся мне в чужом порту, и мог понять, почему эта старинная мелодия, словно древняя молитва об умершем на самом мертвом из языков, способна вызвать слезы даже у тех, кто не понимал ни слова.

Эта песня напомнила ему государственный гимн Израиля, сказал он. Или в ее основу легла «Влтава»? Хотя если подумать, это могла быть и ария из «Сомнамбулы» Беллини. Мимо, хотя уже теплее, сказал я, хотя песню действительно часто приписывают Беллини. Мы ушли в климентификацию, ответил он.

Я перевел слова с неаполитанского на итальянский, потом на английский. Она о молодом парне, который подходит к окну своей возлюбленной и узнает от ее сестры, что Ненелла умерла. Те уста, где однажды бутоны цвели, только черви теперь обживают. Прощай, окошко, в котором не покажется впредь моя Ненелла.

Какой-то турист-немец, без компании и в стельку пьяный, услышав, как я перевожу песню на английский, подошел к нам и на ломаном английском спросил, не могу ли я оказать ему любезность и перевести слова на немецкий тоже. По дороге в отель я научил Оливера и немца припеву, который мы втроем повторяли снова и снова, наши голоса эхом разносились по узким, сырым римским улочкам, и каждый выводил неаполитанские слова на свой лад. Наконец, мы попрощались с немцем на Пьяцца Навона. Продолжив путь, мы с Оливером снова затянули припев, но уже тихо,

Chiagneva sempe ca durmeva sola,

mo dorme co’ li muorte accompagnata.

Она всегда печалилась, что спит одна,

Теперь она спит с мертвецами.


Даже сейчас, по прошествии многих лет, мне кажется, что я все еще слышу голоса двух молодых парней, распевающих на рассвете слова этой неаполитанской песни, то и дело обнимающихся и целующихся на темных улицах старого Рима и не отдающих себе отчета, что этой ночью они будут заниматься любовью в последний раз.

– Давай завтра сходим в базилику святого Климента, – сказал я.

– Завтра уже наступило, – отозвался он.


Загрузка...