РАССКАЗЫ

Этот высокий девятый этаж

В пятницу, часов в семь вечера, когда стала спадать дневная жара, Валентина Ивановна заявилась вдруг к свояку Федору, чем сильно озадачила его. Уже много лет они не навещали друг друга: повздорили из-за какого-то пустяка — и словно разъехались в разные края.

— А где Клавдия? — спросила Валентина Ивановна, чтобы скрыть неловкость.

— Шут ее знает…

Валентина Ивановна поправила платок, но не уходила.

Федор вспомнил, что она его считает шалапутным, и лицо его стало угрюмым.

— Чего случилось? — хмуро спросил он.

— Да так, ничего, — ответила Валентина Ивановна с нотками некоторого торжества. — Уезжать я собралась отсюда.

— Это дело… Поди, в город? Уж там тебя заждались, как же, — неторопливо проговорил Федор и ширкнул спичкой о коробок.

Гостья между тем прошла в комнату и устроилась на стуле у окна.

— У меня, Федор, внучок народился.

Федор разогнал дым ладонью, осознал услышанное, и лицо его просияло.

— Ух ты! У Кольки, что ль?

— Ну-у! Вот получила письмо. Пишет — нянчить некому. Давай, вроде того, приезжай. Сильно зовет. Ну, я прикинула — здесь ли век доживать в одиночку, там ли кружиться — какая разница? Дай-ка, думаю, попробую.

— Смотри, одна попробовала — семерых родила, — пошутил Федор. — И как теперь думаешь?

— А чего тут думать? Дом продам, уже покупатель есть. А пока то да сё, хочу им корову отвезти. Не подсобишь?

— Так и надо было начинать, — сказал Федор. — Это, конечно, хлопоты — везти корову за триста километров. Все же в кузове, а не в лайнере. Но кто тебе поможет, кроме меня? Шалапутные только и помогают.

— Да ладно тебе, — махнула рукой Валентина Ивановна.


В субботу ранним утром Федор подогнал свой грузовичок к дому свояченицы. Посигналил, чтобы пошевеливались, и в ответ раздалось встревоженное коровье мычание. На крыльце появилась Валентина Ивановна, в цветастом платочке, с узелком и плетеной корзинкой в руках.

— Больно рано нарядилась, — проговорил Федор.

— Ничего, я аккуратненько, — ответила Валентина Ивановна и положила в кабину на пружинистое, с потрескавшимся лаком сиденье узелок и корзинку.

Потом подставили к кузову доски, по ним завели корову, и Валентина Ивановна держала ладонь на теплом боку ее, словно бы подстраховывала.

— Ну вот, — сказал Федор, когда был завязан последний узел, — теперь твоя буренка как на качелях. Ишь ревет, не терпится поехать.

— Ты, Федя, будь поосторожней. Камешки там какие, ямки, уж как-нибудь — живая все же.

— Ладно стонать! Хочешь — налей стакан и поставь в кузов, довезу, капли не пролью.

Он крутнул ключиком, подергал рычаг и облапил покрытую синей изолентой баранку.

Когда выехали из села и от носа машины до непроглядной дали протянулась линия асфальта, Валентина Ивановна ослабила платок на голове и повернулась к заднему окошку. Корова, видать по всему, смирилась со своим положением, темный глаз, который видела Валентина Ивановна, был спокоен, как у пережившей себя старухи. Надо же — ведет себя так, словно всю жизнь ездила на грузовиках. И тут только Валентина Ивановна заметила, сколько всяких цветных картинок с девушками понаклеено в кабине.

— Федь, вчера постеснялась, подумала: все запросишь — ничего не получишь, а сегодня все же попрошу. Мы в город не могли бы завернуть, хоть на одну минутку?

— Это еще зачем? Такого крюка давать…

— Хотелось бы дочку повидать, ведь ни разу не бывала, особенно внучку Светочку.

Федор хмыкнул и надолго замолчал. Валентина Ивановна далее забеспокоилась: не сказала ли чего лишнего?

— Ну что ж, дело говоришь, — подал наконец голос Федор: — Обязательно надо заехать.

Валентина Ивановна согласно кивала и не переставала удивляться понятливости и бескорыстию свояка Федора.


Дочка Зоя перебралась в город, когда ей исполнилось шестнадцать лет. Уехала поступать в техническое училище — и канула, словно ключ на дно. Через два года написала письмо, что вышла замуж за архитектора. Все, кому давала читать письмо Валентина Ивановна, ахали и поздравляли, хотя никто толком не знал, чем занимается архитектор. Из того же письма Валентина Ивановна узнала, что архитектор старше Зои на тринадцать лет. В деревне к таким перепадам не привыкли, поэтому она первое время прямо извелась ночами, придумывая разные горестные возможности в дальнейшей дочкиной жизни. И свадьбы-то, наверное, не было, раз ее не пригласили…

В гости молодежь нагрянула на второе лето, когда Зоя четвертый месяц вынашивала ребенка, стало быть, Светочку. Зять оказался веселым человеком и совсем не походил на того а р х и т е к т о р а, который представлялся Валентине Ивановне. В нем не было тучности, второго солидного подбородка, в нем вообще, на первый взгляд, не было никакой солидности. Только иногда взгляд его из-за очков как бы покалывал, легонько так, осторожно.

Когда вечером выпили по случаю приезда, зять разоткровенничался.

— Мне, мамаша, Зоя сразу понравилась. Мы дом принимали, и я ее увидел. Почему-то представил, как мы вместе в театр идем. На премьеру. Все говорили: что ты делаешь?.. А я так считаю: хорошие манеры, мамаша, — это ерунда. Женщины легко приспосабливаются, когда попадут в приличное общество. Вот, допустим, из деревни в город. О-о, через месяц уже не отличишь от горожанки. Топ-топ каблучками, прости-подвинься… Ресницами взмахнет — и ничего больше не надо.

Больно все складно выходило у зятька: и про деревенскую неиспорченность, и про красоту, и про деньги. И очки у него какие-то странные — дужки тонюсенькие, а на носу две перекладинки… Беспокойно было Валентине Ивановне, не по себе.

Но когда она увидела, как уверенно чувствует себя дочь, как она подсказывает мужу, даже поучает его, то немного успокоилась.

Ни в этот день, ни на следующий молодые в лес по ягоды и грибы не ходили, по селу не гуляли. Зоя к подружкам наведывалась, а ее, Валентину Ивановну, пустили по селу — ищи, вроде того, лапти и старые книги. А где их искать? Старых книг отродясь не видывала, а лапти — лапти только у Сони были. Потом молодые отмывали их у колодца от навоза. Самовар еще увезли, прялку…


Машину Федор вел хорошо: умело притормаживал перед канавами и рытвинами, с легким сердцем разрешал обгонять себя — и это при его-то характере! Ни в чем ведь не знает угомону, живет так, словно перед ним еще добрая сотня лет выстилается. Работает за двоих, отдыхает — тоже. Как-то жену Клавдию на танцы в клуб позвал. Та, конечно, отказалась — зачем срамиться, сами седые, внуки скоро в школу пойдут. А он шум устроил: не смотри, как живут другие, живи так, как сам хочешь…

Перед развилкой Федор сбавил скорость:

— Вот и поворот на город.

Голос у него был какой-то потухший, и Валентина Ивановна забеспокоилась: может, она в тягость ему со своей затеей? Сама виновата, что за десять лет ни разу не побывала у дочки.

— Может, зря мы, Федя, в город? Так бы и поехали по прямой…

Валентина Ивановна повернулась к заднему окошку. Стекло заметно запылилось, но темный глаз и черный замшевый нос были видны.

— Надо заехать, — сказал Федор, но без прежнего увлечения. — Если откровенно, не люблю я город: милиции там полно и светофоров. Куда ни повернешься — что за черт, одни «кирпичи».


По городу блуждали недолго, всего раз или два спросили у пешеходов дорогу. Наконец остановились у двенадцатиэтажного дома, в квадратном дворе, образованном такими же домами.

— Как в яме, — сказал Федор.

Он запрокинул голову и оглядывал этажи. Балконы были окрашены одинаковой синей краской, кое-где висело сохнущее белье.

На девятый этаж поднялись в лифте. У двери, рябой от медных узорных шляпок, остановились, посмотрели друг на друга. Валентина Ивановна сделала глубокий вдох, Федор нажал на кнопку звонка и напряженно уставился в стеклянный кругляш.

Дверь открыла Зоя, которую Федор сразу и не узнал, настолько изменили ее годы, прожитые в городе. А еще — шапка крупных железных бигуди, стянувшая голову.

Секунду она оторопело смотрела на пришедших и с протяжным криком:

— Ой, господи, ма-мень-ка! — уткнулась лицом в грудь Валентины Ивановны.

Худенькие плечи в голубом поролоновом халатике вздрагивали, а в крике прозвучало столько тоски, что посторонний человек мог подумать: из темницы девку освободили, не иначе.

— Да что же это я! — стала говорить Зоя, опомнившись. — Да вы проходите, проходите.

Квартира была добротная: большой коридор, темноватый от зеленой краски, которая покрывала стены и прихватывала края потолка, так что филенка была не на стене, как у людей, а на потолке; зеркало, перед ним маленькая табуретка; чудная картинка на стене: мальчик лет четырех повернулся ко всем спиной и справляет малую нужду. Федор сразу подумал: вот бы достать такую себе домой.

В первой комнате блеск и чистота, видно, не долетает сюда, на этот высокий девятый этаж, уличная пыль. В углу, на видном месте, на обычных красных кирпичах прялка. Самовар — где книги, за стеклом. В общем вроде бы хорошо, но повеяло на Валентину Ивановну каким-то неуютом.

— А Светочка где?

— В пионерлагере, на две смены. Коля поехал проведать ее, к вечеру должен вернуться.

А глаза у Зои напряженные, будто ждет от них чего-то неожиданного.

Валентина Ивановна опустилась на диван, который был словно набит песком, до того жесткий. А Федор сказал:

— Мы ей корову привезли показать.

— Какую корову?

— Нашу, — сказала Валентина Ивановна. — Да ты ее не знаешь. Без тебя заводила. Мы к Коле едем, у него сын родился. А это убери. — Она протянула Зое корзинку с клубникой. — Как к Светочке поедете, отвезете гостинца.

К большому удивлению приезжих, Зоя не бросилась сразу показывать свое хозяйство, не повела по комнатам, а носилась бестолково по квартире, то пряча руки в карманы халатика, то вынимая их. И вместо того чтобы удивиться рождению племянника, засыпать вопросами, Зоя сказала:

— Что же вы не предупредили заранее о своем приезде? Я бы хоть подготовилась…

— А чего готовиться? — ответила Валентина Ивановна. — Мы гости скорые: приехали, попили чайку — и дальше.

— Может, правда, чайку поставить? — воскликнула обрадованно Зоя. — Я сейчас, я мигом.

«Кошку бы запустить сюда, — отчего-то подумалось Валентине Ивановне. — Когда есть кошка, жилой дух в доме».

Федор подошел к висевшей на стенке полочке с деревянными игрушками и хотел что-то потрогать, но Зоя тут как тут: не трожьте, мол, все еле держится. Федор нахмурился и отошел к двери.

— Ладно, — сказала Валентина Ивановна. — Чаек пусть пока подождет, а мы сейчас парного молочка попробуем. Где ты, дочка, в городе парного молочка попробуешь? Корову как раз подоить надо.

Тут наконец до Зои дошло.

— Мама, да вы что, и вправду корову привезли?

Глаза ее округлились и губы от великого удивления сложились в колечко. Она выскочила на балкон, и было видно, как, перегнувшись через перила, она смотрит вниз.

Федор ехидно кашлянул.

В груди у Валентины Ивановны стоял неприятный холодок. Конечно, все можно объяснить и оправдать. Дочь, в молодости покинувшая дом, — отрезанный ломоть. Сыновья еще могут наладить жизнь, как у родителей, а дочки — нет. Жалко, что Светочка в пионерлагере. В конце концов ради нее приехали…

Валентина Ивановна стала возиться с дверным запором, и Зоя вернулась с балкона.

— Мама, ты куда?

— Подоить корову-то надо.

— Погоди… — Зоя снова стала суетиться, хотела что-то сказать, но, видно, от волнения забывала слова. — Не надо сейчас этого делать… Ну, как тебе объяснить? Все же город, порядки другие, опять же разговоры…

— Какие еще разговоры? — нахмурилась Валентина Ивановна.

— Всякие, ну понимаешь, мама, вся-ки-е…

— А что, в городе не едят, не пьют? — спросил Федор. — Может, у вас думают, что молоко растет в бутылках?

— Да нет же, — словно от назойливой мухи отмахнулась от него Зоя.

Она между делом успела накинуть на бигуди косынку, и теперь голова ее была большой и шишковатой.

— Вы что, в самом деле, не понимаете? В центре города, перед большим домом — доить корову! Потом каждый будет говорить… Хоть меняй квартиру.

Выражение лица у Федора было сердитое, он хотел выругаться, но вместо этого достал ключи на цепочке, покрутил их на пальце, побренчал.

— Я на улице подожду, — сказал он и вышел.

Валентине Ивановне было стыдно перед Федором. Дочке этого не скажешь, по всему видно — не поймет. Может, сейчас все по-другому? Сама-то жила не так, и трудности были другие, и заботы. Дети еще по избе ползали, когда муж из дома ушел. До шестнадцати лет Зоя была второй хозяйкой в доме, ее переезд в город был таким же ударом, как и уход мужа. Что теперь осталось в дочери от тех шестнадцати лет, которые она прожила в родном доме? Может, и родителям нет надобности приезжать в город проведывать своих детей? Как-никак — навозом пахнут. И эта последняя мысль вдруг испугала Валентину Ивановну. Ерунда! Быть того не может!

Надо идти доить и не обращать внимания на Зойкнны полные слез глаза. Надо подоить и собираться ехать — солнце уже перевалило за половину дня.

— Я пойду, — сказала Валентина Ивановна.

Зоя промолчала.


Когда за матерью захлопнулась дверь, Зоя метнулась следом. Остановилась у двери, зачем-то потрогала английский замок, словно была необходимость убедиться в его надежности. И прильнула к глазку.

Лестничная клетка была пуста. Лишь едва доносились удаляющиеся шаги матери.

«Что же это? — с ужасом подумала Зоя. — Что же это, в конце концов?»

Не зная, как унять волнение, она поправила на полке матрешку, которую хотел потрогать Федор.

Вышла на балкон и стала смотреть вниз. Далеко внизу, словно игрушечный, стоял грузовичок, и в кузове его была видна рыжая корова. Какая-то фигурка примащивалась рядом с коровой. Дневной свет слепил глаза, набегавшие слезы затуманивали все происходящее на дворе. Господи, как стыдно-то! Ведь все будут потом ходить и спрашивать: чья это деревенская женщина доила корову?

И тут на руки матери словно навели увеличительное стекло — так резко и так близко увидела их Зоя. Темные от загара, в тяжелых синих венах, они ритмично двигались над ведром. Зоя услышала, как звучно бьют в цинковый бок ведра белые молочные струи.

М а м а п о л о ж и л а л а д о н ь н а г о р я ч и й л о б…

Зою вдруг пронзила острая жалость к матери. Оторваться бы от балкона, превратиться в птицу и неслышно опуститься у маминых ног…

Словно найдя какое-то успокоение, Зоя вздохнула и вытерла кулачком глаза, как делала когда-то в детстве.


Федор — молодец, не лез с ненужными вопросами и вел себя так, словно ничего не случилось.

Он обошел машину, по каждому колесу постучал носком ботинка, а сам с интересом наблюдал за окнами и балконами. Бедные горожане, да сколько же вас, любопытных, собралось там.

— Видала? — сказал он вполголоса Валентине Ивановне. — Это же для них такое событие! Это же им на всю жизнь!

— Не мельтеши, Федя, а сними-ка меня отсюда, и давай все обратно закрепим. Ехать скоро.

К машине подошла старушка с алюминиевым ковшиком.

— Милая, — сказала она добрым голосом, — не нальешь чуток? Внучке хоть разок дать попробовать парного-то.

— Что за разговоры! — ответила Валентина Ивановна. — Налью, конечно. Внучке сколько?

— Второй пошел. Дай бог тебе здоровье, милая.

Старушка поковыляла к подъезду. Валентина Ивановна, прищурившись, смотрела ей вслед.

— Федя, — сказала она, — давай не пойдем наверх. Больно высоко. Посидим вот здесь, в тенечке.

Валентина Ивановна говорила, а сама думала: если дочка захочет увидеть ее, сама прибежит. Не такой уж и высокий этот девятый этаж. А нет… Ну что ж, поедут они дальше, туда, где их ждут. Пусть тогда дочка пишет письма…

Валентина Ивановна прижалась к Федору, единственному близкому здесь человеку.

— Знобит чего-то, — сказала она и заплакала

Желанный гостюшко Димитрий

Когда с утра пораньше Полина Филипповна занялась кухонными делами, со стола упал нож — как будто сам спрыгнул, громко ударившись тяжелой деревянной ручкой. Полина Филипповна подняла его и некоторое время стояла в задумчивости, затем подошла к настенному календарю, взглянула и удивилась — будто теперь только узнала, что на дворе стоит ранний сентябрь.

«Пора бы приехать, — подумала Полина Филипповна, — пора бы ему приехать, пока не зарядили дожди. Вот и нож упал. Не иначе к приезду упал. Не иначе…»

И тут ей показалось, что прошумела колесами возле дома машина.

— Ну и слава богу, — сказала она и быстро вышла на крыльцо.

Но пустынна была дорога перед калиткой, а шуршал, видно, ветер, собирая у забора листья.

Нет никого!

Сына она не ждала. Занятый серьезной работой, он уже который год сидел безвылазно в своей Сибири. Зато каждую осень, в самом начале сентября, пока тверда сухая земля, приезжал на один денек товарищ сына, Дима Самохин. Приезжал на черной легковой машине, сам за рулем, руки в тонких кожаных перчатках.

Полина Филипповна кормила его, чем могла, радовалась, какой он веселый и ладный, как легко носится по саду, лазит по старой лестнице на чердак, ведет себя как мальчишка, которого отпустили минут на пятнадцать погулять. И не верилось ей, что прошло уже тридцать лет.

Полине Филипповне было далеко за пятьдесят, но выглядела она моложе. Тело ее не расползлось, руки не дрожали от душевной слабости, глаза сияли добротой и спокойствием. Правда, к ночи, особенно часто в последнее время, стало напоминать о себе сердце, и тогда накатывал на Полину Филипповну неведомый ранее страх: а вдруг что случится? Тогда один конец! Нет никого в убогой развалюхе, только увертливые усатые тараканы да мыши. Но больше всего досаждали ноги — отказывались ходить, окаянные, ныли и стонали, словно обжигали их изнутри медленным огнем. Она и к врачам уже не обращалась — что толку? Так и жила от пенсии до пенсии, от праздника до праздника, когда ранним сентябрем остановится за калиткой черная машина, и выйдет из нее дорогой Димитрий, и побежит ей навстречу, размахивая руками.

Это сейчас он может за один день, пока бывает здесь, два костюма сменить и тремя рубашками похвастаться. А тридцать лет назад, когда Максим, сын Полины Филипповны, и Димитрий поступили в институт, ничего у Димы не было, кроме голодных глаз. За то и пожалела его, приезжего, Полина Филипповна, пустила жить в свой дом.

С тех пор каждый год, каждую осень, в самом начале сентября, где бы ни находился доктор наук Дима Самохин, он выкраивал денек заскочить сюда, чтобы, ахая и восторгаясь, полазать по дому, побегать по приусадебному участку. Впрочем, и от дома, и от сада мало осталось такого, что могло бы вызвать восхищение.

В прошлом году он приехал не один. Опережая его, из машины выскочил мальчик лет десяти, худенький, чернявый. Дима придержал его за плечо и сказал Полине. Филипповне:

— Это мой младший. А старший сбежал.

— Батюшки, как это сбежал? — всплеснула она руками. — Куда же?

— А кто его знает? Если верить записке — на Байкал, отдыхать. С женой, говорит. Жена тут, оказывается, появилась. Я в командировке был, в Париже. Трех дней, стервец, не дождался. Кое-что в ломбард отнес. Хорошо, хоть квитанции оставил.

Мальчик смотрел на отца большими черными глазами, и у него от нетерпения вздрагивали ноги. Полина Филипповна спохватилась:

— Чего ж это мы стоим? Милости прошу в дом! Сейчас корыто отодвину, удобней будет проходить. Вот уж не думала, что приедете, стирку тут затеяла.

Дмитрий Иванович бросился помогать.

— Ого! Как вы одна такую тяжесть ворочаете?

— Да ничего, куда ж деваться?

— Бабья доля… извечная… — говорил Дмитрий Иванович, с трудом передвигая корыто.

Потом он прошел в комнату.

— Колька, иди сюда.

— Ну?

— Ты мне не нукай. Ты смотри и запоминай: в этом доме жил твой отец.

Дмитрий Иванович развел руками, словно он находился на сцене, глаза его повлажнели.

— А вот здесь была комнатка, в которой спал твой отец. Полина Филипповна, а куда девалась моя комнатка?

— Весной, Митя, разобрали стенку.

— Смотрите-ка… И кладовки нет.

Колька подошел к картине: серый волк увозит прекрасную царевну. Цветная бумага была сплошь засижена мухами, от этого она приобрела суровый коричневатый тон и напоминала древнее полотно. Колька пожал щуплыми плечами и с улыбкой, как на маленького, посмотрел на отца.

Дмитрий Иванович нахмурился.

— Это тебе не Лувр. Но запомни, когда твой отец недосыпал и недоедал, она висела здесь же и он любовался ею. А теперь, дружок, иди-ка в сад и займи себя чем-нибудь. Мы тут о своем поговорим.

Колька, несмотря на то что был весь крученый и верченый, из комнаты удалился с достоинством, не проронив ни слова.

Полина Филипповна накинула косынку.

— Мне бы, Митя, до магазина добежать, колбасы взять, пряников да заварки.

— Вечно вы беспокоитесь, тетя Поля, — сказал Дмитрий Иванович. — Есть мы не будем, мы сейчас в столовую заезжали. А вот чайку бы… со смородиновым листом, как тогда, помните?

— Ну что ты, Митя, совестно, что мы, хуже других?

Полина Филипповна ушла, а Дмитрий Иванович стал подробно осматривать дом.

Все здесь оказалось не таким, как было. Громче обычного пели под ногами половицы. Там, где стояла большая шершавая печь, теперь выделялся на полу лишь глиняный прямоугольник. Навсегда исчез огромный, как зонт, абажур с проволочным каркасом. Дмитрий Иванович помнит, что был он вишневого цвета, на гладко натянутой поверхности выпирал уголок, образованный отпаявшейся проволочкой.

От прошлого остался лишь сладковато-сухой, едва уловимый запах тлена. А может, этот запах появился позднее? Но как бы там ни было, он неразрывно связан с этим домом, присущ только ему одному.

Да! Именно здесь была комната, четыре шага в длину, три в ширину, словно специально размеченная для железной кровати и старого стула с высокой спинкой.

Когда Дмитрий Иванович поселился здесь и достаточно освоился, его вдруг стала тяготить постоянная заботливость Полины Филипповны, а Максим со своими разговорами просто раздражал.

Сам он рассчитывал каждую минуту, потому что твердо знал: за плечами не десять жизней, и нужно торопиться, чтобы успеть кое-что сделать. Надеяться он мог только на себя, тылов у него не было. Отец погиб на войне, мать с горя стала пить. Пить и плакать. И чем больше пила, тем неудержимей были слезы.

Максим, наверное, рассказал Полине Филипповне о нем. Добрая женщина денег с Димы не брала ни копейки все шесть лет.

А времена были трудные!

На первую стипендию Дмитрий купил большой черный портфель с двумя ремешками, двумя блестящими латунными замками, которые густо белели, когда Дима на них дышал.

Он любил вспоминать, как первую неделю вскакивал по ночам взглянуть на стоявший у кровати портфель, провести ладонью по теплой бугристой коже. Как несколько лет подряд пил тайком по чайной ложечке постное масло, чтобы дополнительными жирами поддержать дух и тело.

С возрастом сознание удивительным образом перестроилось. Успех и обеспеченность словно наизнанку выворачивают память. И многие подробности далекого прошлого, о которых, казалось бы, и вспоминать-то не надо, чтобы не унижать себя в собственных глазах, вдруг получают вторую жизнь.

Вот так и с маслом.

Постное масло в доме свято экономили. И никто не знал, что Дима каждый день берет масло из общей бутылки… Да, много всякого припоминалось неожиданно в каждый приезд.

Когда возвратилась Полина Филипповна, он почувствовал себя застигнутым врасплох, словно только что встал с постели, был не одет и не умыт. И он сказал голосом более звонким, чем всегда:

— Вы зря сломали печку, тетя Поля, все же оживляющая деталь. И здорово поддерживала прежний уют.

Полина Филипповна, выкладывая на стол кульки, мельком взглянула на глиняный прямоугольник.

— Поддерживала, Митенька, да перестала. Тяжело мне одной. Сам помнишь, сколько она дров съедала.

— Помню, — сказал Дмитрий Иванович. — Мы с Максимом по три охапки приносили, день — он, день — я.

Из сада пришел Коля, увидел в руках Полины Филипповны связку сушек и оживился.

За столом разговор не клеился. Мальчик хрустел сушкой и смотрел по сторонам. Дмитрий Иванович, опустив глаза в стакан, помешивал ложечкой душистый чай из листьев смородины, часто вздыхал и говорил с продолжительными паузами:

— Сколько лет… Да… Все изменилось… Да…

Полина Филипповна подливала чай и думала: всегда он такой неразговорчивый, дорогой гостюшко Димитрий. И в детстве, и сейчас. Лишнего слова не скажет, а ровно столько, чтобы не обидеть человека молчанием. И на уме у него всегда свое: то учеба, то работа. Поддерживал себя в молодости, постное масло пил. Это Полина Филипповна узнала сразу — одна ложечка утром всегда жирная была, холодной водой не ополоснешь. «Господи, только бы на пользу», — подумала тогда. У самой жизни не получилось, так пусть получится у детей ее.

Колька поерзал на стуле и вдруг спросил:

— А почему вы не отремонтируете дом?

Дмитрий Иванович удивленно посмотрел на Кольку.

— А ты, брат, материалист.

— Чаю подлить? — спросила Полина Филипповна вместо ответа.

— Нет, спасибо, тетя Поля. — Дмитрий Иванович встал. — Пожалуй, пора. Вы даже представить не можете, как успокаивается душа, когда побываю у вас.

— Да полноте, Митенька, у меня, наоборот, ощущение. — ты приезжаешь, чтобы быстрей уехать.

— Ну, ну, ну…

Прощались в саду. Колька с нетерпеливым видом стоял у калитки.

— Все время думаю, тетя Поля, что бы вам такое хорошее сделать? И ничего не могу придумать. Слушайте, тетя Поля, хотите, я вас на машине покатаю? А?

— Нет, нет, вот еще, додумался… Помни, Митенька, пока жива, всегда рада видеть тебя.

И тогда Дмитрий Иванович привлек к себе старушку, троекратно, по-русски, расцеловал ее.

Аккуратно выводя машину на трассу мимо проулочных колдобин, местных футбольных команд, досок с гвоздями, безобидных на вид клубков проволоки, Дмитрий Иванович вспомнил Колькины слова о ремонте.

Вспомнил и подумал: это стихия, а стихия должна быть незыблемой. До тех пор, пока будет стоять этот дом и будут шуметь вокруг него вишни и яблони, другой, красивый и сложный мир, никоим образом не напоминающий это милое сердцу убожество, будет цениться во сто крат больше. Как награда, доставшаяся в тяжелом бою.

Как всегда после приезда Дмитрия Ивановича, Полине Филипповне несколько ночей спится плохо. Она лежит, натянув до подбородка теплое одеяло, и думает о Максиме.

Лунный свет замечательно преображает комнату и придает особую выпуклость и значительность думам.

Все же надо как-нибудь решиться, продать дом и сад и уехать к сыну.

К рассвету резче становятся тени, тускнеет и пропадает голубой лунный свет и на смену ему приходят ослепительные солнечные лучи. Полина Филипповна встает, собирается в магазин за хлебом. Она идет по улицам, не замечая неровностей дороги. Иногда она внезапно останавливается, улыбается, покачивая головой. В эти минуты она вспоминает, как троекратно, размашисто, по-русски разудало, целовал ее, прощаясь, дорогой гостюшко Димитрий.

А завтра домой

Портфель был легкий, но неудобный. Когда он покупался, Владимир Петрович шутливо посоветовался с продавщицей: пятнадцать бутылок кефира войдет? «Войдет», — был ответ. И сейчас, пробираясь в автобусе к выходу, Владимир Петрович подумал, что протаскивает за собою не портфель, а набитый рюкзак.

Сошел он у сквера, здесь ему надо было сесть на трамвай и еще минут двадцать катить до институтского общежития, где его приютили по старой памяти.

Когда, сделав последний рывок, он ступил на асфальт и прохладный воздух остудил вспотевшее лицо, он вдруг понял с удивлением и радостью, что никаких больше командировочных забот и волнений в этом городе у него не осталось, а в бумажнике лежит проездной билет на завтрашний вечер.

Захотелось курить. Владимир Петрович зажал между ног портфель, нащупал в кармане мятую пачку, огляделся и увидел пустую скамейку.

Скверик весело зеленел, скрывая в густой листве памятник какому-то писателю, по желтым дорожкам носились на велосипедах дети, их крики переплетались с голосами птиц.

Владимир Петрович курил, выпуская дым длинной струей, поглядывал на детей.

Что же еще оставалось сделать? Оставалось только одно — самое приятное — увидеть Ольгу. Когда-то она встречалась с его товарищем по курсу. Все так и думали — свадьбы не миновать. У них все уже шло в открытую. Но в решительный момент — накануне было отпраздновано получение дипломов — товарищ скрылся в неизвестном направлении. Никто, кроме вахтерши, не видел, как он выносил чемодан.

Женским вниманием в те времена Владимир Петрович похвастаться не мог, поэтому радовался и тому, что унаследовал Ольгин телефон.

За последние пять лет он приезжал сюда дважды и, когда заканчивал все дела, звонил Ольге и они встречались. Один раз ходили в театр, другой — в кино. Отношения между ними оставались прежние: к себе Ольга не приглашала, в гостиницу к нему не шла, даже в отдельный номер.

Владимир Петрович взглянул на часы: половина шестого, пожалуй, можно звонить — она к этому времени возвращается. Если, конечно, работает на том же месте. А нон и будка освободилась…

— Кто это? — спросила Ольга.

— Я-я, — сказал Владимир Петрович и почувствовал, как затрепыхалось сердце. — Володя, может, помнишь?

— Снова приехали, — обрадовалась Ольга. — А я вчера только вспоминала вас, какой легкий на помине. Надолго?

— Сам еще не знаю, как получится. Оля, а я соскучился. Приходи, хоть посмотрим друг на друга. Я сейчас в сквере. Ну, где в прошлый раз…

— Хорошо, — сказала она. — Сейчас приеду, даже переодеваться не буду.


Владимир Петрович повесил трубку и поднял портфель. «Вот тоже еще вагонетка, — озабоченно подумал он. — Надо было забросить его в общагу, а потом звонить. Не терпелось…»

В этом городе Владимир Петрович обычно был просто командированным, улаживал, увязывал, утрясал, приводил в соответствие заводские дела. На сей раз служебную надобность начальство придумало искусственно — хорошему работнику пошли навстречу, а ему было необходимо приехать сюда: зайти в институт, о котором он стал понемногу забывать, поговорить насчет аспирантуры, разведать первые подступы. Сам-то он, может быть, и не додумался бы до этого — работалось ему неплохо, лучшего, наверное, и не найдешь. Но жена…

Жена вцепилась во Владимира Петровича мертвей хваткой. Подрастал сын, и ему необходимо было обеспечить будущее. Жизнь, по мнению жены, имела тенденцию к усложнению, и ученое звание будет надежным подспорьем.

Противиться ее доводам Владимир Петрович не мог: жена была на десять лет моложе и досталась ему нелегко. Она досталась ему ценой постоянных телефонных звонков, чудовищного количества просмотренных фильмов, пустых общих разговоров о дружбе, о любви, о долге. Что поделаешь — ей было тогда восемнадцать, ее интересовала не сама жизнь, а представление о ней. Она ценила оригинальные суждения, и он старался, как мог: заучивал Омара Хайяма и в окружающей действительности специально для нее находил столько несоответствий, что самому делалось тошно. Когда же они наконец расписались, хождения по кинотеатрам сразу прекратились, как ножом отрезало.

Несмотря на молодость и прежнюю обеспеченную жизнь, хозяйство жена повела так умело, с таким вниманием к запросам мужа, что Владимир Петрович вскорости перестал делать «заначки» и полностью отдался приятным домашним хлопотам.


Владимир Петрович, поставив портфель на низкую кирпичную ограду сквера, неторопливо прохаживался вдоль нее, а когда подходил очередной автобус, прищурившись, разглядывал выходивших.

Последний раз он видел Ольгу два года назад, зимой. Вот будет дело, если сейчас не узнает!

Но Ольга осталась прежней Ольгой, он сразу же увидел ее, и она его тоже — шла к нему, улыбаясь, поправляя растрепанную ветром прядь. За какие-то секунды он успел разглядеть ее замшевые туфельки с модным ремешком на подъеме, отметить, что стала она как будто даже стройней и красивей.

— Приветик, — помахала она ладошкой. — Быстро я?

— Быстро, — сказал он и подумал: «А действительно, как быстро», стащил с изгороди портфель, и они пошли вдоль сквера.

— Чуть не попала в ваш город в командировку, — сказала Ольга. — Вот был бы сюрприз, да?

— Конечно, — ответил Владимир Петрович. — Это был бы очень приятный сюрприз. Встретил бы на самом высоком уровне.

— Знаю я эти уровни, — усмехнулась Ольга. — Ты даже адрес не оставил.

— Разве? Ну, это свинство с моей стороны.

Ольга покачала головой:

— Сейчас это называется — инстинкт самосохранения.

— Какие глупости! — возразил Владимир Петрович, а про себя подумал: права, наверное. Жены стали прозорливы. А быть кофейным зерном между двух жерновов — просто неприлично.

— Как ты хоть живешь-то?

— Хорошо, — ответила Ольга. — Только времени мало.

— Да у тебя работа вроде бы не пыльная.

— Если бы только она! Я еще подрабатываю вечерами на полставки в жилищном кооперативе. Такие запутанные дела, столько ловкачей, иногда просто теряешься.

— Смотри-ка, значит, ты свой человек в кооперативе. В случае чего можешь помочь?

— Могу, — сказала Ольга. — Только тебе-то зачем?

— Ну, вообще…

— Конечно, неплохо, если где-нибудь сидит свой человек. Но — тяжело…

— Так бросай!

— Бросила бы, но, понимаешь, два «но». С одной стороны, ко мне очень хорошо относятся. А с другой — наверное, скоро получу однокомнатную. Председатель твердо обещал.

— Совсем забыл, что ты с подселением, — пробормотал Владимир Петрович. — Я думал, дело в деньгах.

— И это тоже. Тут одни сапоги знаешь сколько стоят… Да что там, все равно не поймешь.

Но Владимир Петрович все понимал. И рыночную стоимость женских сапог он знал не хуже Ольги.

«А правда, как они выкручиваются, одинокие женщины? За модой не угонишься, а они каким-то чудом поспевают».

Ольга повторила:

— Что бы вы, мужчины, понимали…

Голос ее был спокойный, с незнакомым Владимиру Петровичу оттенком усталости. Он озабоченно взглянул на нее.

— Ты сильно изменилась.

И чтобы не начались какие-нибудь грустные разговоры, которые сегодня ему были просто ни к чему, он с грубоватой осторожностью стал выправлять положение.

— Позвольте! А то на своих гвоздиках… — он подхватил ее под руку.

— Догадался, — хмыкнула Ольга.

Идти Владимиру Петровичу стало неудобно — обе руки заняты, а тут еще сразу же захотелось курить. Раздутый портфель шаркал по колену и решительно отравлял настроение.

— Чего ты носишься с этим чудовищем? — не выдержала Ольга. — Поехали на вокзал, сдадим в камеру хранения.

— Да смысл-то — общага в двух шагах.

— Кстати, почему ты остановился в общежитии?

— Стратегический шаг. Хочу в аспирантуру, а изнутри виднее. Может, забежим? — предложил он без всякой надежды. — И ты сколько не была, — он прикусил язык: похоже, прокол.

— Забежим, — неожиданно ответила Ольга.

Чудеса!

А Ольга действительно изменилась. Какой-то надлом… Поняла, наверное, — годы идут, и каждый последующий быстротечней предыдущего.


Они дождались нужного трамвая, Ольга села, а Владимир Петрович встал рядом, как часовой.

В окно било солнце, свет его был не по-вечернему яркий, хотя уже с какой-то легкой желтизной, создававшей определенную контрастность. Все вокруг выглядело немножко не так — старше, что ли, суровей. Дома, несмотря на свою блочную конструкцию, смотрелись ровесниками прошлого столетия, и люди как будто стали плоскими.

На лице Ольги сквозь косметику проступала бледная кожа, морщинки были уже сложившиеся — никаким кремом не расправишь; под глазами припухлости.

Владимир Петрович отвел взгляд и подумал со злостью: на себя посмотри, от самого-то что остается? Ты пока еще сам себе не признаешься, но начинаешь понимать: молодость жены — не самый щедрый дар судьбы. Это и гиря обязанностей.

Когда у общежития он снова подхватил Ольгу под руку, она увернулась, и вид у нее стал независимый — гуляет девушка сама по себе.

Владимир Петрович хотел было обидеться, но тут же подумал, что ее можно понять.

— А здесь все по-прежнему, — сказала Ольга. — Деревья только стали повыше, и вот — кустарник… Ведь его не было?

— Это подшерсток, побеги так разрослись, — и Владимир Петрович перекинул портфель в левую руку.


На вахте сидела незнакомая женщина. Взгляд ее тут же впился в Ольгу, стал недобрым. Она даже вышла из за своей стойки, преградила дорогу к лифту.

— Документик! Ваш документик!

Владимир Петрович достал паспорт.

— Это ко мне, я — аспирант, У меня отдельная комната.

Надо было слышать, как это прозвучало — про отдельную комнату. На вахтершу, во всяком случае, впечатление произвело. Она что-то проворчала, но паспорт Владимира Петровича взяла.

— Не позже десяти! Сама приду проверю.

Они молчали, когда поднимались в лифте, когда он, поставив портфель между ног, искал по карманам ключ, И только в комнате Владимир Петрович понял, как он устал. Что ни говори, а за день сделано очень много.

— Ты, аспирант, будто за покупками приехал, — кивнула Ольга на портфель.

— Набирается по мелочам… В другом городе все кажется лучше.

— А с аспирантурой ты, вижу, серьезно. Необходимость или просто есть возможность?

— Да скорей всего ни то, ни другое. Как повезет.

— Может, и мне попробовать?

— Тебе-то зачем? Была бы семья, дети подрастали. Хоть знать, за что терпеть, — ответил на это Владимир Петрович, продолжая убирать остатком полотенца крошки со стола.

Он не видел, как Ольга взглянула на него, развернулась на своих каблучках и отошла к окну.

Владимир Петрович сунул тряпку с крошками в тумбочку и посмотрел на Ольгу. Та стояла не шелохнувшись. Можно подумать, что из этого окна видно что-то интересное. Угол столовой и свалка кирпича — вот что видно из этого окна.

А Ольга все-таки хороша! Всегда его тянуло к ней, случалось, даже снилась. Кофточка, юбочка, туфельки… Очень странно, что она до сих пор одинока. Давно бы пора нянчить ребенка, поддерживать домашний очаг. Владимир Петрович почувствовал вдруг такое нетерпение, что прошелся по комнате, успокаивая себя. Потом встал за Ольгиной спиной, положил руку на ее плечо, осторожно, чтобы в случае чего быстро убрать и все обратить в шутку. Но она оставалась неподвижной. Стояла и молчала. И тут до Владимира Петровича стало доходить… Его аж пот прошиб. Неужели его час настал?

И такое ликование охватило душу, что захотелось двигаться, что-то делать, что-то говорить.

— Закусим? Есть растворимый кофе и пачка галет.

— Закусим, — сказала Ольга.

— И бутылочка есть марочного, с медалями, сойдет?

— Сойдет, — сказала Ольга, продолжая смотреть в окно, и добавила: — Странно, осень, а какая духота…

— Слушай, — вскричал Владимир Петрович. — Идея! Пойдем в душ? Тут прямо на этаже, и мужской, и женский, сделано по такому классу!.. Давай освежимся?

Он сам удивился, что такая простая мысль не пришла ему в голову раньше: ну конечно, после такого дня, после въедливой городской пыли, сладковатой духоты промтоварных магазинов, после муторной очереди за билетом освежиться просто необходимо. И кофе успеется, и галеты… Ямщик, не гони лошадей!

— Ну как, идем?

И ему показалось, что Ольга посмотрела на него как-то странно.

— Ты освежись, а я посижу. Можно взять сигарету?

— Да ради бога! Так ты решительно против? Зря! Тогда я на секунду.


Горячий душ окатил Владимира Петровича, волшебные струи смывали усталость и заряжали бодростью. Владимир Петрович не выдержал и запел:

Мы красные кавалеристы,

И про нас

Былинники речистые

Ведут рассказ.

Ого-го, как хор-рошо! Вот придет он и скажет: ты многое теряешь в жизни, Ольга, душ — это вещь!


Владимир Петрович еще не закрыл дверь комнаты, как почувствовал — что-то здесь неладно. От сквозняка затрепетала занавеска. Комната была пуста.

Он бросил на кровать полотенце и метнулся к столу. Он уже привык — если жена уходила хоть на десять минут к соседке, она обязательно оставляла записку.

Но записки не было. Лишь в консервной байке лежала раздавленная сигарета.

На узкой лестнице

На диване маялась дурью беременная Наталья. Лежала на спине, согнув ноги, и читала пособие для практического врача. К изголовью был придвинут журнальный столик, и на нем лежали наручные часы с большой секундной стрелкой. Время от времени Наталья по этим часам подсчитывала пульс.

Муж ее, Василий, чинил транзисторный приемник. В электронике он ровным счетом ничего не понимал, но был глубоко уверен: если каждый проводок пошевелить, подергать, проверить надежность контактов, то что-то выправится и приемник заговорит.

— Тоска зеленая, — произнесла Наталья, прочитав очередную страницу, и потянулась за часами.

Василий отвлекся от работы и, прищурившись, молча посмотрел на жену, на ее устрашающих размеров живот, на синее платье в белый горошек, от которого рябило в глазах.

«Да за что же такое невезение, господи, — подумал он. — У других все по-человечески. Подошел срок — айда и родилку. Раз-раз — и готово… А тут…»

А дело было вот в чем: все сроки давно прошли, еще тринадцать дней назад Наташа должна была стать матерью. Из этих сроков исходил Василий, когда брал очередной отпуск. Жена родит, и он тут же отправит ее к теще в деревню, а сам, не мешкая, не тратя драгоценного времени, уедет к товарищу в Горно-Алтайск. Давненько зовет товарищ, обещает охоту, рыбалку, шашлыки и бочонок выдержанного самодельного вина.

Но жена не могла разродиться и, похоже, пропадали и утренние зори, и барашек на вертеле, и бочонок вина.

Василий отодвинул от края стола газету, на которой был разложен разобранный приемник, и вытряс из пачки сигарету. Еще совсем недавно Наташа составила бы ему компанию. Но сейчас она люто возненавидела табачный дым, и поэтому Василий каждый раз выходил на кухню и высовывался в окно.

Тротуар закрывали деревья, и летнее буйство тополей, обилие открытого неба успокаивали лучше валерьянки, умиротворяли и пробуждали в душе светлые мысли.

А еще из кухонного окна хорошо просматривались балконы соседей. Что ни балкон — то яркая индивидуальность: один выложен кафелем, другой превращен в спальню, а на некоторых просто стояли пустые бутылки и ведра с мусором. Опрятен был балкон у старушки, жившей под ними, — чистенький, не забитый хламом.

Вот и теперь старушка дремала на своем мягком стуле с высокой гнутой спинкой, и под ногами у нее был сшитый из разноцветных лоскутов коврик. Василий уже знал: когда старушка отдохнет и уйдет в комнату, она унесет с балкона и стул, и коврик. И он всегда думал: тяжко быть на старости лет одиноким, за хлебом сбегать — и то самой.

Как-то Василию понадобилось разменять пять рублей, чтобы ублажить слесаря трояком. Время рабочее, и дома была только старушка. Она открыла и смотрела на Василия, и он должен был дважды повторить свою просьбу.

— А-а, — словно проснулась она, — проходите, проходите.

Василий зашел в комнату и удивился, как чистенько живет бабушка и как современно — мебельная стенка, палас, и даже эстампик на стене. А около открытой двери балкона — знакомый мягкий стул с гнутой спинкой, пестрый коврик и на нем валенки с черными нашитыми задниками.

Старушка тем временем беспорядочно вытаскивала из кошелька рубли, засовывала их назад и никак, наверное, не могла понять, зачем она достала кошелек и для чего перебирает эти бумажки.

Василий увидел ее растерянные глаза, морщинистые руки, сумятицу чувств, отразившихся на лице, и вдруг понял, как невозможно стар этот человек. И каждый благополучно прожитый день для него подобен подвигу. Два года он с Наташей живет в этом доме и ни разу не видел, чтобы к бабке кто-нибудь ходил. Впрочем, время сейчас какое-то странное, даже здороваются жильцы друг с другом случайно, когда уж встретятся глазами и отвернуться неудобно. А в гости друг к другу и подавно не ходят. Иной раз лучше без соли просидеть, но к соседу за щепотью ни-ни…


Днем невозможно жарило, а к вечеру небо обложило тучами. Дождь пошел ночью. Василий проснулся от звонкого дробного перестука капель, бивших в цинковый таз, оставленный на балконе.

Он встал и, пошатываясь спросонья, закрыл балконную дверь. Прежде чем глуше задернуть штору, взглянул на дома напротив, на верхушки тополей. Дома были без единого огонька и еле угадывались в темноте, а верхушки деревьев неистово раскачивало из стороны в сторону.

Он вернулся к постели, сел на край, сжал коленями ладони и стал думать, что лету, пожалуй, приходит конец; не успеешь глазом моргнуть, как погонят на картошку. А без него подобные мероприятия не обходятся, еще не было такого, чтобы про него забыли. Хорошо бы еще на день, на два, как в других организациях, так нет — вывезут недели на полторы, а то и поболе. Завод шефствует над совхозом, в котором не хватает рабочих рук, а у них, как видно, итээровцев девать некуда.

Наташка родит, и, может, вместе с ней поехать на недельку к теще, погостить? И снова впрягаться на целый год? Ждешь лета, ждешь, да так ни разу и не побываешь на природе.

Неделька у тещи — это тоже выход, это уже кое-что. Можно будет сходить за грибами, заготовить на зиму шиповник.

Тут Василия охватила тревога: чего-то не хватало в окружающем пространстве, такое ощущение бывает, когда внезапно прекращается тиканье ходиков. Недоумевая, он покрутил головой и вдруг понял: неестественно тихо лежит Наташа, как будто и нет ее, не шелохнется, не всхлипнет, даже дыхания не слышно. Он осторожно провел по ее лицу ладонью. Наташа отвернула лицо к стенке, а пальцы Василия стали влажными.

— Ты чего? — шепотом спросил он. — Что случилось? Может, вызвать врача?

— Мне страшно… боюсь, — проговорила она так, что он едва услышал.

Василий стал поглаживать ее волосы.

— Глупенькая, да чего тут бояться? Все проходят через это. Возьми, любая женщина.

— Я понимаю, а все равно страшно. Говорят, когда бабы рожают, то проклинают своих мужей.

— Успокойся, глупенькая, успокойся, проклинай и ты, если это поможет.

— Ну что ты… — сказала Наташа и прижалась влажной щекой к его руке.

— А бояться не надо, я же с тобой, я рядом, ты не одна, ты не как старушка, что под нами.

— А правда, — сказала Наташа, всхлипывая. — Случится с ней чего, так никто и не узнает.

— Не нагнетай ужасы, — мягко сказал Василий, укладываясь. — Ни с ней, ни с тобой ничего не случится. Сейчас у тебя просто нервы. Но это временно. Постарайся уснуть.

Оба затихли, и Василий уже впадал в полузабытье, когда видения теряют графическую четкость и, сливаясь друг с другом, рождают нечто-фантастическое, как голос Наташи пробудил его, вернул на землю.

— Вася, а почему ты был против ребенка?

Теперь началось… Это воспоминание для него было сейчас самое неприятное. Что и говорить, он был неправ, когда сразу предложил Наташе лечь в больницу, а она — молодец — не согласилась. Плакала, но не соглашалась. Тогда ему казалось, что с рождением ребенка он перестанет чувствовать так полно, как сейчас, свою независимость, свою способность в любой момент начать, если потребуется, жизнь заново, и будет он, как трамвай, который идет только по заранее проложенным рельсам.

— Глупости говоришь, — сказал Василий. — Я никогда не был против ребенка, я только высказывал предположение: не преждевременно ли? Квартиру едва получили, да и то одна комната… Впрочем, теперь все это ерунда…

— Но ты был против! Вырастет наш ребенок, как ему в глаза посмотришь?

— Слушай, не используй свое положение, у меня нервы не железные.

— Я не использую. — Наташа теснее придвинулась к нему и затихла.

Уже засыпая, Василий думал: появится ребенок, и все пойдет по-другому — плавно и широко и, главное, полноводно. И еще он подумал: тихо-тихо, еле-еле, а капли на балконе все-таки слышны.

С утра Наташа отложила книги, которые так придирчиво читала накануне, и принялась за уборку. Ее лицо удивило Василия спокойствием и торжественностью, словно она приступила к самому главному делу жизни.

— Ты чего порхаешь, как бабочка? — обеспокоенно спросил Василий.

— Я тебе мешаю?

— Да в общем-то нет, но я на твоем месте все-таки лежал бы. Мало ли чего!

Наташа не ответила. Иногда наступали периоды, когда у нее проявлялась отвратительная способность выпадать из разговора: оттолкнется от какого-нибудь слова и начинает думать о своем. Вначале Василий переживал, бесился, но потом привык.

Одна мысль не давала ему последнее время покоя: вот когда мать была в положении им, Василием, интересно, отец требовал, чтобы она досрочно сходила в больницу? Требовал или нет? Может, требовал? А мать, наверное, как Наташа, плакала первое время по ночам и все-таки настояла на своем. А прояви она слабохарактерность, значит, не было бы его, Василия? Какая несуразная чепуха… Вот была бы глупость…


Василий поглядел на женину карусель, покачал головой, ушел на кухню и высунулся в окно. Да! Знатный прошел ночью дождище. Кусочек асфальта, который всегда был виден внизу, затопила мутная лужа, таз на балконе наполнился до краев, а вот у старушки было вообще что-то непонятное. Старухи всегда такие аккуратистки, такие чистюли — если бы из них действительно песок сыпался, они бы носили совок и щетку, чтобы тут же за собой убирать. А эта — умрешь от смеха — забыла вечером занести в комнату и стул, и коврик, и валенки; елки-палки, даже валенки… Сейчас они стоят набрякшие и напоминают не столько валенки, сколько сапоги из резины толщиною в палец. Ну и бабка… Вот начнет ахать и причитать. Сколько же ей сушить придется это хозяйство?

Василий уже хотел было крикнуть Наташу, но она сама ворвалась на кухню, как азиатский смерч.

— Покурил? Давай в комнату. — В руках у нее была тряпка.

— Что за суета, что за надобность… Вот приспичило, — заворчал Василий и тут же забыл про старуху, про ее валенки-сапоги, опять его охватила тревога, потому что он почувствовал несоответствие мелкого дела, выполняемого Наташей, и торжественного, прямо-таки отрешенного от житейской суеты выражения ее лица.

Когда у жены лицо становится отрешенным, к Василию приходят грустные мысли. В последнее время ему все чаще казалось, что Наташа могла быть и получше: помягче, поласковей. Была же она другой! В те недолгие недели их первых свиданий все было чуть-чуть по-иному, проще, что ли, и спокойней… К большой радости, к святому изумлению, что в миллиардной толпе человечества, в бесконечной веренице эпох им выпало повстречать друг друга, добавлялась еще и маленькая радость: они были свободны, ничем не обязаны друг другу, не опутаны житейскими условностями, могли говорить о себе все что угодно, и о том, кого любили, и даже о том, как любили. Те недели и первое время после свадьбы они словно пребывали во хмелю от сознания сохранившейся свободы, от полной душевной раскрепощенности.

А потом, словно невзначай, даже как будто бы и без особого повода, стали сами собой случаться первые легкие щелчки, какие-то упреки…

Он удивился и обиделся, что эту кампанию начала Наташа. А она, в свою очередь, думала, что все начал он, и тоже обиделась.


К тому времени, когда Василий узнал, что у них будет ребенок и тут же предложил Наташе как самый удобный выход — больницу, для нее все было решено, отмерено по семи раз, предугаданы любые слова, которые может, исходя из мужской ограниченности и мужского эгоизма, говорить Василий, и на каждое из них найден убедительный ответ. Наташа не только мечтала о ребенке, она понимала — он необходим. Необходим, как столб в шатровой палатке. Слишком много своих дел появилось у каждого. Еще влюбится Василий в какую-нибудь сотрудницу… Теперь все пошли страшно деловые, даже романтики перековываются в рационалистов. Чтобы долго любить человека, нужно видеть, как он работает, как он живо и находчиво откликается на происходящие вокруг события.

Наташе с каждым днем все настойчивее хотелось знать — не чувствовать, а именно знать, — что Василий постоянно думает о ней. Но она убеждалась по разным мелочам: это не так. Взять последнее время. Она приляжет — он не спешит, как прежде, тут же к ней; он в это время может чистить мундштук, точить столовые ножи, перебирать коллекцию монет, делать все что угодно, чтобы только не подойти к ней, не присесть рядом, не прикоснуться. Наташа считала себя обворованной, тут и получались щелчки.

Василий тоже в долгу не оставался.

А ребенок будет цементировать…

В одну из перебежек из кухни в ванную Наташа задержалась и сказала с удивлением, словно сама себе задала вопрос:

— Старуха под нами зачем-то мягкий стул мыла и валенки…

— Не мыла, — ответил Василий. — Это они с вечера остались.

Василий потрогал ладонью лоб, вздохнул и дал себе слово сегодня же написать товарищу в Горно-Алтайск, извиниться и все прочее; сообщить, что судьба играет человеком, а человек играет на трубе.

Кстати, Наталья окончила музыкальную школу. Трудно сказать, чему их там учили и почему ей не привили особой чувствительности к музыке. Симфонические концерты по телевидению она не слушает, а приемник настраивает на волну «Маяка». В ее исполнении Василий только один раз слышал романс «Я встретил вас», было это в гостях, довольно поздним вечером, и Наташа не играла до тех пор, пока не выключили верхний свет и не поставили по бокам две зажженные свечи. Это было здорово и убивало наповал. Тогда они еще только встречались. Тогда же она под большим секретом сообщила, что хорошо знакома с известным московским композитором. И у них даже что-нибудь и получилось бы, будь композитор чуточку внимательней, а то — эгоист, дальше некуда. Тогда они вместе осудили его: уж эти знаменитые москвичи, так и думают они, что им все дозволено.

Сейчас-то Василий понимает, что Наташе до того композитора, как ему, Василию, до Софи Лорен, но тогда ему нравилась эта маленькая ложь, она поднимала его в собственных глазах.

А он ей, в свою очередь, рассказывал, как больше года бродяжничал по России, набирался жизненного опыта. Подрабатывал, как придется, и двигал дальше. Что ни день — то приключения, борьба — за жизнь, за право оставаться человеком. А на самом деле никогда он не бродяжничал: и надобности не было, и родители не пустили бы. Сейчас и вспоминать-то противно о своем вранье. Зачем это было нужно? Для чего? И это в то время, когда их ничто не связывало и оба они чувствовали святую душевную раскрепощенность. Вот и приходят сейчас иногда туманные мысли, что они, помимо своей воли, мелко мстят друг другу за прежние красивые неправды. Чем дольше они были в супружестве, чем ближе узнавали друг друга, тем откровенней происходило то, что происходит с бумажным рублем, когда он не подкреплен настоящим золотом.

От красивых сказок жить в дальнейшем веселей не стало. Когда они поженились, родители выдали им по пятьсот рублей с каждой стороны и отправили на частную квартиру. Старики сказали: дерзайте самостоятельно, под лежачий камень вода не потечет.


С мокрыми волосами, закрученными наподобие короны, Наташа вихрем прошла по комнате, и снова Василий почувствовал тревогу, словно смотрит она на все в последний раз. Он решил высказаться по этому поводу, но Наташа опередила его.

— Каша в духовке, — сказала она, — суп на плите. С едой все в порядке. Смотри, не опускайся, не зарастай грязью.

— Ну, знаешь ли, — возмутился Василий. — Я не слесарь дядя Федя…

— Тише! — приказала Наташа шепотом и подняла указательный палец. — Иди, вызывай «скорую помощь».

Василий от неожиданности так и присел.

«Это конец!» — промелькнуло в голове, да с таким сильным чувством, словно вплотную приблизилась всемирная катастрофа. Вместо радости — сколько они ожидали это событие! — предчувствие внезапного и страшного конца. И ноги ослабели, и в горле — как после стакана ледяной воды.

— Может, подождем? — вдруг попросил он. — Может, как-то образуется?

Тон был жалобный, и Наташа посмотрела на него с презрением:

— Вы-зы-вай «ско-ру-ю»!

С этого момента все закружилось, все завертелось… Он звонил, диктовал Наташкины данные, высовывался в окно, словно что-то мог увидеть за деревьями.

«Скорая помощь» прибыла очень быстро. В комнату вошла тучная пожилая женщина в белом халате, заметно напудренная, с большими красными губами; по груди у нее спускались резиновые трубки фонендоскопа, удерживаемые на шее стальной пружиной. Она тут же встретилась взглядом с Наташей и направилась к ней, задев тугой душистой волной Василия и бросив ему через плечо:

— А вы на кухню!

«Земля трещит, как пустой орех, как щепка, трещит броня», — вдруг вспомнилась старая песенка, и чтобы она не застряла в голове, Василий сказал вслух:

— Старик! Не суетись!

Он успел увидеть — стоит у горизонта свинцовая тучка, похоже, снова к дождю… Но тут его окликнули, и энергичная врачиха сказала:

— И вы с нами.

— Я понимаю, — покорно ответил Василий.

Он был готов делать все, что прикажут; сейчас для него две эти женщины были высшими командирами.

Василий и Наташа устроились в салоне микроавтобуса, а врачиха взгромоздилась на высокое неудобное сиденье рядом с шофером. Села она вполоборота, чтобы видеть Наташу; перегородки, разделяющей салон и кабину, не было, так что — одна компания.

— Что-то, наверное, случилось, — сказала Наташа и пояснила врачихе: — Старушка под нами живет, всю ночь у нее на балконе валенки и мягкий стул мокли.

— Ага, — охотно подхватил Василий. — Ночью так хлестало, а у нее все мокло.

— Старуха чего, одна живет? — спросила врачиха.

— Как перст, — ответил Василий.

— Совсем никого нет? — настойчиво уточнила врачиха.

— Соседи говорят, три сына, — ответила Наташа. — Но точно не знаем, живем здесь недавно, так ни с кем особенно…

— Все правильно, — удовлетворенным и враз потеплевшим тоном сказала врачиха. — Уж эти старые галоши… Одинокие несчастные эгоистки… Жизнь живут для себя, для своего личного удовольствия. Что, по-вашему, все три сына дураки? Все три — плохие, а она одна хорошая? Э-э, нет, так не бывает. Справляла, наверное, всю жизнь свои личные удовольствия, а страдали — дети. Вот и не хотят теперь, не берегут ее старость. Кому это нужно — беречь!

— Может, все не так, — слабо возразила Наташа. — Мы же толком ничего не знаем.

Врачиха посмотрела на нее сбоку и свысока:

— Да, пожалуй, все так. Именно так и бывает сейчас. За двадцать лет на «неотложке» чего не насмотришься.

И врачиха отвернулась.


Свинцовая туча прошла стороной, и район, где живет Василий, едва окропила несколькими каплями.

Все! Непривычная полная свобода — и странная удручающая пустота. Давно Василий мечтал о таком вот моральном отпуске. Но, к своему немалому удивлению, он обнаружил, что делать, в общем-то, нечего. Даже прогуляться к кому-нибудь лень. Часа через четыре уже можно будет позвонить Наташе. Все, казалось бы, хорошо, но вот что-то все-таки угнетало… Какой-то смутный, непонятный, давящий груз.

Кто-то постучал в дверь: звонок не работал. Василий открыл и увидел невысокого человека в темном костюме, наглухо застегнутом, с блестящими волосами, расчесанными на прямой пробор, со свернутым зонтом в руке, и рядом с ним парня, который был головы на две повыше.

— Прошу покорно извинить, — начал мужчина, — но дело вот в чем: я сын той женщины, которая живет под вами. А это, — кивнул он на парня, — внук ее, и мой, так сказать, сынишка. Мы звонили и стучали к бабусе, моей, так сказать, мамаше, но она нам не открыла. Мне сегодня приснился плохой сон, мы взволновались: может, чего случилось?

— Да, — сказал Василий, — вполне возможно, что-нибудь случилось. У нее на балконе мокнут мягкий стул и валенки.

— Вот видите, мы тоже беспокоимся. Мы даже в замочную скважину посмотрели, но ничего не увидели, в коридоре темно. Но зато из замочной скважины нам сильно надуло в глаз. Такой сквозняк… Думаем, дверь на балкой открыта. У вас, простите, веревочки не будет?

— Какой веревочки?

— Да любой. Какой-нибудь рулончик, бельевой хотя бы.

— Должна быть.

— Презентуйте на минуточку и разрешите пройти через вашу комнату: мальчик по этой веревочке спустится на бабушкин балкон и откроет нам дверь.

Василий тут же проиграл в голове заманчивую возможность немедленно проникнуть в тайну старухи и увидел всю несостоятельность метода.

— Нельзя, кто будет отвечать, если мальчик сорвется?

Карлик помолчал, пошевелил зонтом половик, у порога, пробор на голове был ровный, словно прочерченный мелом по линейке.

«Гражданин из сферы обслуживания», — подумал Василий.

— Вы, пожалуй, правы, не стоит рисковать. Слишком дорогая цена. Мы еще попробуем позвонить и постучать.


Незаметно подошел вечер. На улице все так же светило солнце, но в косых лучах его уже не было яркости. Там, где залегли тени, исподволь накапливался сумрак; разнообразные звуки, приходившие с улицы, стали мягче, спокойнее, незаметней.

Василий позвонил в роддом и спросил: как дела? Через минуту девичий голосок радостно пропищал:

— Девочка, поздравляю вас! Родилась в семнадцать часов тридцать минут.

— Послушайте, это точно? Вы ничего не перепутали?

— Да точно же… Ох, какие вы все, папаши…

Сердце билось так, что дыхание стало прерывистым. Он прилег и попытался осознать свое состояние. В висках молоточками пульсировало: отец! отец! отец!

Василий посмотрел на часы — около восьми, значит, два с половиной часа он уже был другим, два с половиной часа он уже не принадлежал только себе, как это он чувствовал всегда. Теперь он принадлежал — Им! И в первую очередь — Ей! Дочке!

То, что он сейчас испытывал, можно было, пожалуй, сравнить только с первым утром супружеской жизни, когда он, рано проснувшись, мгновенно ощутил рядом прекрасное существо. И он вздрогнул всем телом, словно от удара током, и моментально и ясно, осознал: нет теперь прежнего Василия, и все в жизни каким-то образом изменилось. Первая близость с женщиной, словно могучая волна, вознесла его на новую нравственную ступень, и окружающий мир многократно усложнился. То, что вчера казалось пустяком, сегодня пустяком уже не казалось. Он провел рукой по лицу жены, как будто удостоверяясь в подлинности, в реальности существования ее; прикосновение его было нежным и легким. Потом он ходил по комнате, разглядывал Наташкины вещи, развешанные на спинке кровати, разбросанные на стуле, и все время был в таком состоянии, словно через него пропускали электрический ток.

Тогда он даже не смел предположить, что это чувство не на всю жизнь, что вскорости многое пройдет, постепенно растворится в монотонном житейском потоке. И чем сильнее захватывал этот поток, тем все меньше верилось, что когда-нибудь еще будут возможны подобные минуты.

С частной квартирой оказалось не так-то просто. На объявления никто не откликнулся, и Василий после работы ходил по дворам, заводил знакомства с дворниками и всезнающими старухами. Нашел комнату в частном секторе, с отдельным входом, но без удобств. Вода во дворе и дровишки тоже: словно из гигантских спичек сложенная поленница, пахнущая преющим осенним лесом.

Не прошло и двух месяцев, как Наташа сказала задумчиво — она сидела на корточках перед открытой печкой и наблюдала, как медленно поддавались огню отсыревшие дрова:

— Еще одна девчонка из нашего класса выскочила замуж.

— Повезло, — сказал Василий.

— Да! Повезло! — с вызовом повторила Наташа. — Они тут же купили кооперативную квартиру. Двухкомнатную.

— Значит, жулики. Откуда сразу столько денег?

— Родители помогли.

— Ну, знаешь ли… Почему тебе не помогли? Ты же одна дочка.

— А ты один сынок. Ты работаешь младшим инженером за какие-то гроши, а у той муж защитил кандидатскую.

— Видали мы таких кандидатов, — сказал Василий и показал, что сплевывает.

На этом разговор прекратился, но у Василия долго еще скребли кошки на душе. Он и сам видел, как лезут, как работают локтями другие, и глубоко переживал, что у самого не получается. Спасибо армии, хорошего техника из него сделала, удостоверила это солидным свидетельством, а то бы только мечтать о чистой интеллигентной работе. Но будущего на ней, похоже, не сотворишь. Уйти же в простые рабочие — духа не хватает. А платят действительно мало. Хотя вообще-то человек существо такое: сколько ни плати, всегда будет мало.

Но теперь Василию будет везти! Он даже зубами скрипнул — обязательно должно везти! Отныне он обязан долго жить, хорошо зарабатывать, ставить на ноги существо, которому он даровал жизнь. Стоп! Стоп! А Наташкины слова: хотел ли даровать? Да! Хотел! Тысячу раз — хотел… И чего бы там ни бормотала Наташка, как бы ни казнила его в приступах плохого настроения, высшее благо, отпущенное природой человеку, — даровать и сохранять жизнь, чувствовать свою причастность, свое прямое пособничество в том, что вокруг все живет, расцветает и множится; в случайном миге бесконечного времени, наперекор всему! Именно так!

Василий почувствовал жажду деятельности, а поскольку дома делать было нечего, решил сбегать за угол, купить цветов, чтобы первый утренний визит к Наташе обставить как следует.

Итак — за цветами!


Дверь в квартиру старушки была приоткрыта. И с плеч Василия свалился тяжелый груз. Так вот что его угнетало…

«Действительно, чудят старые галоши, как хотят», — подумал Василий. И тут же забыл об этом.


Домой он вернулся около десяти: не выдержал, съездил к родителям. Те ахали, охали, настойчиво выпытывали подробности и никак не хотели понять, что Василий при сем таинстве не присутствовал.

Отец сказал:

— Пенсию принесут двадцать девятого, считай, она ваша, купите малышке, что требуется.

Василий промолчал: денег в доме было не густо. Раз он не поехал в Горно-Алтайск, надо окончательно рассчитаться за мебель, которую брали в кредит. Наташкины декретные разошлись на разные ползунки, распашонки и одеяльца. И коляску купили, импортную, с окошком, пусть лопнут от зависти дворовые обыватели.

Дома Василий бросил авоську на стол и навис над телефоном, соображая, кому бы позвонить; просто сил нет, как хотелось с кем-нибудь пообщаться. Пока он раздумывал, припоминая лица и номера, в дверь постучали, и Василий обрадовался и удивился: у кого же, интересно, такая интуиция?

Пришла соседка, живущая через стенку, женщина лет сорока, общительная и добрая. Когда Василий и Наташа вселились сюда, она первая объявилась, предложила свою помощь. Она все умеет: и щели зашпаклевать, и гардины повесить, и побелить, и покрасить. А может и за хлебом сбегать.

— Ну, как у вас? — весело спросила соседка.

— Дочка, — ответил Василий.

— Ой, радость моя! Ой, как хорошо! Все, теперь помощница есть. А я вот решила по квартирам походить, пока все дома. У нас на венок принято собирать, когда кто усопнет… Бабушка под вами умерла.

— Как? — только и смог сказать Василий.

— Да вот так, как и все… Мучилась — ужас, не дай бог такой смерти. Сын с внуком приходили, стучали, стучали, никто не открывает. Тогда дверь топором отжали. А она тут же, под дверью, и лежит. Сутки, наверное, ползла к дверям. Еще теплая была. Хоронить будут или завтра, или послезавтра. Жара, нельзя долго держать.

В первую минуту Василий не мог понять случившегося, не поверил. Он молча смотрел на соседку круглыми темными глазами, смотрел не мигая, и это, наверное, было неприятно, потому что она отвела взгляд и стала словно бы оправдываться:

— Так-то вот… Была — и нету… Тут и мы виноваты, все виноваты. Заметили же — не появляется… Кто-нибудь обеспокоился? Ку-уда-а там! А шутить — так все: жениха нашла, к жениху ушла. А чтобы подняться к ней, узнать в чем дело — нет. Это же надо подниматься, лишние шаги делать. А кто будет лишние шаги делать? Кому это нужно? Нам сейчас друг до друга… — Соседка покачала головой и замолчала.

— Извините, я ваших порядков не знаю, по скольку собираете?

— Твердого тарифа нет, кто сколько даст, — ответила соседка. — Кто и рублевку, а кто и ничего, есть кашалоты.

Василий достал из кармана сверкающий юбилейный рубль.

Соседка подбросила денежку на ладони, лицо ее расцвело, и было видно, как она прямо на глазах проникается к Василию еще большей симпатией.

Василий закрыл дверь и прошел на кухню. Не зажигая света, встал у окна. Беспросветная темень царила над городом. И таким Василий почувствовал себя маленьким, ничтожным, что горло перехватил спазм. После соседкиного сообщения все вдруг сместилось и перемешалось. Так исподволь накапливается электричество, и когда образуется излишек его, — в какой-то неожиданный момент сверкает молния. Вот и у Василия что-то накапливалось в тайниках подсознания, что-то тасовалось, выстраивалось в определенный порядок, и ему казалось, что все идет правильно, как и должно идти. Но вдруг вспыхнула молния, и распался четкий порядок, и как будто бы не было никогда этого-порядка.

А он, Василий, уже не первой молодости. Это Наташке двадцать четыре, ей пока что проще, тут и спросить не с чего: школа, институт, теперь вот — ребенок… Жизнь Наташку еще не испытывала серьезными развилками. А ему через год разменивать четвертый десяток. Женился поздно, в двадцать семь лет; наивно полагал: чем дольше и тщательней выбор, тем надежней. Ерунда! Как повезет!

Ни городов, ни профессий Василий не менял. Подобно взвешенной частице, стоял на одном месте, жил, смотрел, как живут другие. Смотрел и слушал. И сама жизнь, условия ее учили Василия сохранять неподвижность, занимать одно и то же положение, какие бы там подводные течения ни возникали, как бы ни взбалтывали сосуд. По крупицам накапливал он золотой свой, бесценный опыт, выстраивал четкий нерушимый порядок. И уважал себя за то, что сумел-таки найти честный контакт — без унижений, без пошлых изгибов — между своей совестью и совестью окружающих.

Впервые о такой взаимосвязи он задумался еще в армии. Было тогда их три неразлучных друга: он, Боря из Горно-Алтайска, и еще один из Рязани. Тайн между ними не было, касалось ли это домашних дел или служебных. Они вслух читали письма, делились посылками, выручали друг друга последней папиросой. Однажды Василий и Борис были в дозоре, и почта пришла без них, был пропущен жгучий момент, когда старшина запускает руку в рюкзак, достает письмо и выкрикивает фамилию. И каждый раз замирает сердце, потому что следующее письмо обязательно должно быть твоим. Тот, который из Рязани, весь вечер ходил молчаливый, какой-то подавленный. Василий и Борис решили, что он получил плохое известие. Но как ни пытались они узнать причину, ничего не получалось: все хорошо, все отлично, повода для переживаний нет. После отбоя тот сразу же накрылся о головой одеялом и затих. Василий и Борис поболтали немного о том о сем — койки друзей стояли рядом, — и показалось им странным, что товарища так быстро потянуло в сон. Постепенно казарма затихла, стали раздаваться первые храпы и первые злые советы:

— Сапогом его!

А этот, из Рязани, как умер. Может, задохнулся? Сорвали одеяло и обалдели: товарищ лежал в обнимку с огромной жестяной банкой джема; запускал туда палец, поддевал, сколько сможет, и отправлял в рот. Друзья растерялись и молча смотрели на него, а он смотрел на них перепуганно, инстинктивно закрыв банку растопыренными пальцами.

Дружба была самым позорным образом предана, растоптана, оплевана. Стали решать: как проучить подлеца. Избить? Нет, слишком все просто, к утру очухается. Не разговаривать? Других друзей найдет, таких же подонков, как и сам. И тогда они придумали самое жестокое наказание: пусть сейчас же, на их глазах пятерней, пальцем, как угодно, съест всю банку. Тот вначале обрадовался, что так легко отделался. Но чем ближе становилось донышко, тем сильнее проступали на его лице му́ка и отвращение.

Василий, глядя на того, испытывал и злорадство, и ненависть, и зависть: жрет, скотина, не горчицу, а клубничный джем. Но потом отвел взгляд. Ему стало не по себе, как бывает не по себе сильному воину перед беспомощным врагом, которого все-таки необходимо уничтожить. Ему стало стыдно и за себя, и за того, и вообще — за людей. Самые умные — и самые жестокие! Что они делали? Они медленно казнили себе подобного, и, самое главное — наслаждались этой медленной казнью.

А сегодня весь день? Старуха… Та, что под ними… Как ни утешай себя, как ни доказывай себе, что ты несообразителен до тупости, что закручен суетой, повязан беременной женой, — все это, в сущности, наивные и вовсе не успокаивающие отговорки. Все он видел, все предчувствовал. Просто боялся потревожить себя лишним движением.

А-а-а… Умирает тот, кому суждено умереть. И не нам судить природу.

Василий щелчком отправил окурок в окно, проследил, как огненная точка описала плавную дугу и пропала в черной листве тополя.

Узнать бы, как звали старуху, и этим именем назвать дочку…

Он долго не мог уснуть и слышал, что и под ним не спали: там передвигали мебель, глухо бубнили мужские голоса, женский, тонкий, плакал…


Утром Василий в белой рубашке, с коробкой конфет и бутылкой сухого вина — на всякий случай, может, кого удастся угостить — спускался по лестнице. А навстречу ему два грузчика, хрипло дыша, затаскивали гроб. За ними поднимался сын старухи. Его еще не было видно, но слышался ласковый голос, который, как несмышленышей, уговаривал грузчиков:

— Осторожненько, осторожненько, как бы на ободрать. Такая узкая лестница.

Василий остановился как вкопанный. Еще секунда — и появится ровный, словно прочерченный мелом по линейке, пробор. Что они скажут друг другу, когда встретятся взглядами?

И Василий бегом вернулся к себе, прикрыл дверь, стоял и ждал, когда утихнет возня этажом ниже.

Две стопки чистого серебра

Раз или два в месяц, чаще всего по субботам, Иларион устанавливает в портфеле бутылку кагора — только его и пьет отец — и отправляется проведывать родителей. Делать это он старается с утра пораньше, чтобы вручить ее до завтрака.

Погромыхивая медяками в кармане, он толкается на трамвайной остановке, игриво поглядывает на красивых девушек и подумывает: а что, елки-палки, может быть, и жениться пора?

Но по мере приближения к родительскому дому добродушное настроение улетучивается, и мысли становятся малоподвижными.

Дверь, как всегда, открывает мать.

Она плохо видна в коридорном сумраке, блестят лишь очки да седина.

— Приветствую, — говорит Иларион и, как будто он находится на трибуне, поднимает для приветствия руку.

— Привет, привет, — отвечает мать.

— Молодежь дома? — Иларион имеет в виду сестру, ее мужа и детей.

— Ушли куда-то, да ты проходи. Лучше в нашу комнату, отец там.

В это время из первой комнаты выезжает на машине четырехлетний Сергунька. Одной рукой он держится за руль, другой — бьет гаечным ключом по железному капоту да еще вопит дяде что-то радостное.

— Тише ты! — кричит на Сергуньку мать. — Вот еще навязали на мою голову. Самих по суткам дома не бывает… И когда все это кончится?!

Начинается старая песня, слушать которую Иларион не может без душевного содрогания. Сразу хочется чем-то помочь старикам. А чем поможешь?

Он опускает глаза и прошмыгивает в комнату родителей.

В этот последний приход Илариона отец стоял возле письменного стола и что-то делал. Он кивнул Илариону и продолжал свое занятие.

Отец был в синих сатиновых шароварах, висевших на нем наподобие цыганской юбки, и в застиранной майке, которая подчеркивала неестественную белизну кожи и старческий бархатистый жирок на плечах.

Несмотря на пенсионный возраст, он еще работал, имел несколько приемных дней в заводской поликлинике. Всю жизнь, сколько помнит Иларион, отец с первым светом уходил к своим больным и возвращался, когда в доме уже горело электричество.

Однако на склоне дней, при полном уме и ясной памяти, им овладело более чем странное увлечение: он стал мастерить картонные коробки и обклеивать их цветными картинками из журналов.

Железные шумы в коридоре и пронзительные вопли наконец-то смолкли, и в комнату вошла мать. Ее лицо еще сохраняло суровое выражение укротителя.

— Ты не спешишь? Сейчас запущу пельмени, через десять минут будут готовы.

— Да нет, завтракать я не буду, нет времени. Я просто забежал поздравить вас с праздником.

И посмотрел на мать: какова будет ее реакция?

Мать с каждым приходом Илариона выглядела все хуже и хуже. Под глазами надежно залегли темные водянистые мешки, седые волосы совсем поредели, и трогательно и печально было видеть теперь ее стрижку «под мальчика». А на стене над зеркалом висела увеличенная фотография: ОН и ОНА. Оба молодые и красивые, лица слегка тонированы розовым, фон слегка тонирован голубым. Смотрели ОНИ оттуда на забитую старой мебелью северную комнатку в семнадцать квадратных метров величиною, на старика, клеящего коробки, на старуху, безуспешно воюющую с жизнерадостным мальцом, и чему-то легко и светло улыбались.

Мать часто рассказывала: семья жила в Актюбинске, Илариону было пять лет, а Людмиле — его сестре — три года. Отец тогда заведовал городской больницей и безумно ревновал мать. Ей приходилось по два раза в год менять место работы. И все сводила мать к тому: не стыдно ли отцу — двое детей на руках.

Слушал эту историю Иларион не один десяток раз. Но только последнее время стал смотреть на нее несколько по-иному.

— Значит, поздравляю вас, — торжественно произнес Иларион, демонстративно кряхтя, нагнулся к портфелю и достал бутылку.

— Хотел какой-нибудь сувенир, а потом подумал — на кой он шут? Пусть хоть какая-то польза, хоть на минуту, да праздник.

У матери на глазах выступили слезы.

— Какой уж тут праздник! — сказала она дергающимися губами. — Эти уходят с утра и до вечера, а ребенок на мне. Ни сил, ни здоровья нету. Завязать глаза и бежать куда-нибудь на край света…

— Тише, тише, тише, — вмешался отец, оторвавшись, наконец от своих картонок. — Ерунду говоришь, слушать неприятно.

— Ладно, — сказала мать, вытирая глаза, — это я так… нервы… Мальчишка-то хороший, только все жилы повытянул.

Она взглянула на бутылку, которую Иларион продолжал держать в руках.

— Зачем ты тратишься? Сам, наверное, сидишь без копейки.

— Ерунда, — храбро сказал Иларион, — вчера у соседей перехватил.

— Ну, спасибо, друг, — сказал отец.

— Ему твое спасибо, знаешь… Ему бы сейчас десяточку подбросить. Вот бы ему что, а не спасибо.

— Все будет, — сказал отец, но таким тоном, что Иларион тут же сообразил — деньги в настоящий момент в этом доме отсутствуют. И как только это сообразил, сразу почувствовал, как раскрепостилась его душа, появилась свобода и легкость в мыслях. В последнее время, когда возраст Илариона почти вплотную подкатил к тридцати, все чаще стал задумываться он, глядя на фотографию молодых родителей, и все дотошней переводить их возраст на свой собственный. Вспоминал, допустим, себя пяти или восьми лет и прикидывал: а сколько отцу было тогда, чем он занимался, как они жили? Выходило так: отцу тридцати не было, а занимал он уже хороший пост, и семья была большая, и жили не бедно.

Отчего же он — молодой толковый инженер, в общем-то не пьющий — не только не может обеспечить спокойную старость своим родителям, а наоборот, продолжает тянуть с них, не по крупному, правда, счету, но тянуть. А казалось бы, — самое время заботиться о них, скрашивать их старость. Да что тут говорить…

В соседней комнате снова грохнуло, следом раздался плач Сергуньки.

— Опять началось, — сказала мать, вздохнув, и пошла наводить порядок.

— Ничего, ничего, — сказал отец добродушно, — всякое бывает, и ты падал, и ты разбивал что-то.

Иларион сидел притихший, поглаживал висок.

— Скажи-ка, отец, а сколько мне было, когда вы мне подарили зеркальные шашки, помнишь: клетка — зеркальная, клетка — матовая?

— Не помню.

— Тогда мы жили в каком-то большом дворе. Склады помню… Еще — пожар, черный дым валил.

— Актюбинск, — сказал отец, — тебе тогда три года было.

— И у нас дед гостил?

— Мой отец. Тогда он ездил в Москву за орденом, а на обратном пути к нам заехал.

— А за что он получил орден?

— Заслуженный учитель республики.

— А прадед?

— Донской казак.

— Надо же, — удивился Иларион. — А мне сколько раз говорили, что я похож на Григория Мелехова. Смотри-ка, через сколько проявились гены.

Столь длительный семейный разговор был, видимо, отцу не под силу. Он молча прошелся по комнате, зорко поглядывая на каждый предмет, нагнулся и вытащил из-под стола небольшую коробочку. Коробочка имела черный цвет, по черному были разбросаны там и сям белые ромашки, вырезанные отдельно и наклеенные.

— Вчера сделал, — с гордостью сказал отец, постучав ногтем по крышке. — Бесцветным нитролаком покрыл. Пять слоев. Смотри как здорово получилось!

— Ничего, — вежливо сказал Иларион. — Приятная вещица.

— Бери на память.

— Да ладно, отец, у меня их дома уже десятка два.

— И эту возьми. Смотри, можно и сигареты хранить, и карандаши, и скрепки, вообще любую мелочь.

Илариону стало нестерпимо жаль отца. Он взял коробок, повертел его в руках и, положив на стол, подошел к окну.

Отсюда хорошо просматривались девятиэтажки нового микрорайона. Маленькие люди гуляли в маленьком сквере, катили перед собой маленькие детские коляски, а перед одним домом стояли две красные пожарные машины, хотя не было там ни дыма, ни огня.

Иларион подумал: странное дело — у любой породистой собаки прародители до десятого колена известны, а тут про деда узнаёшь лишь кое-что, и то случайно. Если бы каждый человек к концу жизни писал о себе, было бы здорово. Мы-то еще ладно, хоть поздно, да приходит к нам необходимость знать — а от кого мы сами? Кровь землепашца или моряка бьется в наших жилах? Но ведь и нам достаются крохи, а что сможет узнать Сергунька, когда придет пора?

Внезапный сквозняк взбил волосы, Иларион повернулся — так и есть, отец ушел на подмогу матери.

В открытый коробок уже были брошены две пачки сигарет «Прима» и горсть недорогих, но любимых здесь конфет в ярких восковых бумажках.

Так его собирали всегда, еще не было случая, чтобы он уходил с пустыми руками. Сейчас достанут банку тушенки, будут предлагать хлеб, чтобы ему в магазин сегодня не бегать. И он все берет, хоть и отказывается. И все пригождается…

Мать и отец зашли в комнату одновременно. Мать сразу открыла верхнюю стеклянную дверцу буфета и стала что-то искать, шурша бумагой и позванивая стеклом, а отец уселся в кресло около телевизора.

Наконец мать поставила на стол две серебряные стопки, шершавые бока их светились матово и ровно.

— Мы с папой посоветовались, — начала она, — и решили подарить эти стопки тебе. Чистое серебро, а изнутри — позолота. Посмотри, как зеркало.

— Ладно вам чудить, — обиделся Иларион. — Еще не хватало… Даже разговоров быть не может.

Как всегда в задумчивые или трудные минуты, он поглаживал висок.

— Не спорь, — сказала мать. — Во-первых, они нам совершенно не нужны, а во-вторых, будет трудно — отнесешь в комиссионку.

— Все правильно, — кивнул отец.

Он сидел и щурился. Сразу не поймешь — то ли улыбался, то ли хотел получше рассмотреть Илариона.

Стопки уложили в черную коробку с белыми ромашками, поспешно, словно времени было в обрез.

— Теплой водой с мылом помоешь, — сказала мать на прощанье, — и они заблестят как новенькие.


Дома Иларион разобрал коробку, бросил в рот конфету, которая, как и все, хранившееся в буфете родителей, пахла сосновой стружкой, и подумал, что люди, пережившие войну, имеют обыкновение создавать запасы и подолгу хранить их.

Серебряные стопки были тонки и одновременно приятно тяжелили ладонь.

Иларион подошел ближе к окну, чтобы лучше рассмотреть подарок. Он крутил стопочки и так и сяк, поглаживал литые стенки, пытался рассмотреть пробу. И тут увидел, что внутренняя поверхность заметно поистерлась, снизу доверху шли тонкие светлые круги, словно по позолоте прошлись мельчайшей наждачной бумагой. С чего бы это?

Вдруг он понял: их протирали изнутри. Значит, не просто стояли они в буфете, значит, были торжественные дни, вечера были, какие-то свои, сокрытые от глаз детей, когда сходили с портрета двое молодых и красивых… И были они розовы от волнения, а все остальное закрывал голубой фон.

Оградка

Алексей Матвеевич уходил из отдела последним. Он внимательным взглядом окинул комнату: электроприборы выключены, окурки нигде не тлеют. Полный порядок.

На улице творилось что-то невероятное: осень не осень, зима не зима. От свирепого ветра зашлось дыхание, и папироса, закуренная в коридоре, сразу же оторвалась от губ и унеслась невесть куда. Даже в трамвай набивался жесткий и колючий, как дробленый рис, полуснег-полуград.

Ехал Алексей Матвеевич в сторону, противоположную дому, и, поглядывая на посиневшую от холода шею впереди сидящего, думал, что только большая необходимость заставляет людей в такое время покидать жилье. У него самого было срочное дело к матери.

Казалось, что прошла целая вечность, пока трамвай наконец не остановился на нужной остановке. Бывшей его. Здесь он вырос, здесь, как считал, каждая деталь навсегда отпечаталась в памяти. Хотя в последние годы он с каждым приездом в гости к матери делал неожиданные открытия. Дубы перед домом словно уменьшились, как будто время пригнуло их к земле. И вообще в этом доме все стало старым и ненадежным: запущенная веранда с выбитыми стеклами, прогнившее крыльцо, возле которого валялись сломанные козлы для распилки дров.

Если бы жил отец…

В первую же весну после его смерти грунтовые воды затопили погреб. Уже никогда не приводился в порядок крошечный приусадебный участок. Все естественно. У матери силы не вечные — шестерых воспитала. Почти все вышли в люди, разъехались. Здесь остались мать, сестра Валя с пятилетнем сыном Витькой и Костя-лоботряс.

Алексей Матвеевич рос первенцем — надежда и гордость отца. Они и внешне были похожи: оба высокие, крупноносые. И если мать каким-то чудом ухитрялась сводить концы с концами, то только благодаря отцу, который тянул на себе три совместительства.

Будущую свою жену Алексей Матвеевич повстречал, когда уже не было отца. Жить он перебрался к ней и очень скоро перестал понимать, как мог тридцать два года обходиться без утреннего душа.

Узнал он ласковую заботливость женщины, совсем не похожую на заботливость матери, которой приходилось своей нежностью в равной степени одарять шестерых.

У Нины он был один и сразу почувствовал, насколько благодарней жить для одного человека, чем, выбиваясь из сил, вытягивать большую семью, где усилия, собственно, и не видны.

Нельзя сказать, что Алексей Матвеевич изменился сразу. Он продолжал дарить матери по праздникам пестрые косынки, зимой завозил дрова, но делалось это все реже и реже и так, чтобы жена ничего не знала.

Сегодня, окоченевший от холода, осторожно поднимаясь по скользким полусгнившим ступеням крыльца, он увидел сломанные козлы и от всей души чертыхнулся.

«Тоже мне, интеллигенция. Не сегодня-завтра ляжет снег, а в доме нет ни щепки. Живут, как дети, не позвонят, не напомнят, не попросят. Ну и пусть, если нравится».

Алексей Матвеевич постучал в окно. Дверь открыл Костя, длинный худой парень с остреньким хитрым лицом и пушистыми белыми бакенбардами.

— Эге! — обрадовался он. — Что-то давненько, ваша светлость, не заявлялись.

— Паясничаешь по-прежнему, — с нотками удовлетворения произнес Алексей Матвеевич. — Лучше бы о дровах позаботился. Ни черта вы не жалеете мать.

— Уж как-нибудь, Алексей Матвеевич.

В коридорчике, где раздевался Алексей Матвеевич, было значительно теплее, чем на улице. Из комнаты вышла мать в пальто, накинутом на плечи, и в шерстяном платке. Обрадовалась и уже ни на секунду не присела, сразу включила плитку, поставила разогревать борщ — только его она и варила в традиционной ведерной кастрюле, которую Алексей Матвеевич помнит столько же, сколько помнит себя. А сама без передышки говорила, словно боялась, что ее перебьют. Никто не пишет, значит, живут хорошо; кошка на днях утащила целую треску, как только смогла — килограмма два было; вчера свет дали, а до этого три дня сидели впотьмах, не погладиться Валечке, обед не сготовить…

— Это плохо, — пробормотал Алексей Матвеевич. — Погладиться могла бы приехать к нам. Ну а Костя чем занимается? Работает?

— Увольняется, — сразу же за Костю ответила мать. — Работа тяжелая. Всю прошлую неделю ящики с гвоздями таскал. А у него сердце больное.

— Вот и учился бы, чтобы не таскать. Семнадцать лет человеку. Я в его годы школу бросал, хотел матросом уйти на Волгу, чтобы дома легче было. Помнишь, мать? Отец не пустил. Вот у него тогда действительно сердце схватило. Помнишь, мать?

— А как же? Врача вызывали. Папа тогда долго болел.

— А чего Витьку не видно?

— Валя за ним зайдет. Он у нас в группе продленного дня. Ну, садитесь, садитесь! Костя…

Алексей Матвеевич придирчиво оглядел стол. Так, наверное, художник смотрит на готовый холст.

— Смотри-ка, совсем неплохо живете: сало, помидоры, грибки. Совсем неплохо.

— Вчера пенсию за отца принесли.

Алексей Матвеевич только хотел сказать главное, не на грибы же он пришел сюда в конце концов, — но мать перебила его:

— Совсем забыла. Вот… Думала вчера, брать или нет, с деньгами-то не очень. Но как сердце чувствовало, что ты придешь.

И на стол была поставлена четвертинка.

У Алексея Матвеевича потеплело в груди, он покосился на Костю и сказал утвердительно:

— Ты, конечно, не будешь.

Брат сглотнул слюну, глаза его потухли.

— Вроде бы нет…

Когда ужин подходил к концу, пришла Валентина, изящная, гибкая, как лисичка, привела из садика Витьку. Малыш обрадовался дяде и сразу же спросил, когда они будут делать лук.

Наевшись, Алексей Матвеевич блаженно откинулся на стуле.

— Время, братцы, позднее, пора по домам. Я пришел, собственно, вот зачем. Мы все только говорить любим, в смысле болтать — оградка отцу на могилку нужна, оградка. А хоть бы кто пальцем пошевелил. А я взялся — и все… Завтра оградка будет готова. Из лучших труб варят. Картинка. Так-то… меньше слов, больше дела.

Алексей Матвеевич снисходительным взглядом обвел притихшую родню.

— Вот и хорошо, Лешенька. Когда я последний раз ходила к папе, могилка совсем оплыла, пустое место, и только, — сказала мать.

— Ты — человек, Леша, — прочувствованно говорила Валя, которая чаще других вспоминала отца, но, загруженная службой и заботами о ребенке, сделать ничего не могла.

— Все, договорились, будет! А теперь, собственно, что? Оградка стоит тридцать рублей. Давайте делить на всех, по десятке. Костя не в счет, ему только собакам хвосты крутить.

Все было так неожиданно… Мать как-то виновато засуетилась, достала из шифоньера, из-под груды белья кошелек, долго копалась в нем. Костя стиснул зубы и вышел в другую комнату. У него не было ни гроша — всего час назад клянчил у матери на кино.

Алексей Матвеевич сунул деньги в карман и повернулся к Вале:

— А ты чего? Давай-давай, не жмись.

— У меня нет сейчас, все отдала за садик. Мама, дай до завтра.

— А у меня нету, все… — мать достала из кошелька несколько смятых рублей. — Только на завтра осталось. Хлеба надо, картошки, постного масла.

— Ладно, Валька, я могу заплатить за тебя, но на честность — завтра отдашь. Договорились?

Вот и все. Делать здесь больше было нечего. Алексей Матвеевич встал. Пока он одевался, пока рассовывал по карманам спички, сигареты, отдельно откладывал медь на трамвай, мать успела наложить ему с собой в банку помидоров и завернуть добрый кусок сала.

— Заходи, — повторяла она. — Сам, вот так, после работы, и с Ниной.

Погода ничуть не улучшилась, но на душе у Алексея Матвеевича было тепло и покойно — от сознания благополучно завершенного дела.

«А все-таки, — подумалось Алексею Матвеевичу, — жизнь неплохая штука. Даже очень неплохая…»

Подняв воротник пальто, он в ожидании трамвая стал смотреть на матово светившуюся цепочку неярких фонарей.

Сосна у дороги

Вчера перед сном старик перепугался всерьез, подумал, что на этот раз кардиологички ему не миновать. Но, слава богу, ничего, опять пронесло, отдышался. В следующий раз не пронесет, это уж точно. Так и не выполнишь задуманного.

Сон старика уже долгое время был похож на тонкую корочку льда: любой звук с улицы или шорох, за стеной тут же оставлял трещинку, и сочилась в щель темная стылая вода воспоминаний. То виделось всю ночь, как гонялся за сестренкой, хотел стукнуть ее лопаткой для песка; было ему тогда около четырех. А сегодня, когда и не надеялся дотянуть до рассвета, вдруг вспомнил студенческие годы, первый курс. Полувековая давность… Вот бежит он на занятия и видит в жесткой мураве блеснувшую монетку. Отчетливо увидел он эту монетку, будто постоянно держал в памяти, и была она «орлом» кверху, сулила счастье… Если долгую жизнь считать счастьем — значит, так оно и вышло. Всех пережил — и родных, и близких…

За окном разыгрывался неторопливый сентябрьский рассвет. В углах кабинета еще держался мутный сумрак, но уже скрипели половицы этажом выше — дом постепенно просыпался.

Старик вышел на кухню, налил из термоса кофе и сел у окна. В этом когда-то экспериментальном доме окно было большое, больше обычного, с низким, не шире ладони, подоконником; и когда старик наклонял голову к стеклу, у него возникало ощущение, что он смотрит в иллюминатор зависшего над землей вертолета. Сразу за квадратиком дворового асфальта начинался парк, и на вершинах сосен еще лежали языки тумана.

После кофе стало совсем хорошо, и старик, бодрясь, подумал: рано еще ставить последнюю точку. Пока не наступил вечер и нет перед глазами таблеток, нужно провести одно мероприятие.

Одевался он придирчиво, возводя повседневное дело в ранг значительного события. Сначала хотел надеть свитер и куртку, но тут же подумал, что это не соответствует моменту, в спортивности всегда есть какая-то ребячливость. Китель с орденами отпадал — не Девятое мая. Выбрал серый костюм, сшитый хорошим портным из добротного военного сукна. Вспомнил про языки тумана, про облака — и достал плащ.

Старик долго топтался у входной двери, и было у него ощущение: что-то, и притом очень важное, он упустил. Ну, конечно, — забыл полить цветы. Последнее время, выходя из дома, он щедро поливал цветы.


Медленно и осторожно ступая — земля потеряла для него былую твердость, — старик дошел до стоянки такси.

— Здравствуйте, — сказал он, открыв дверцу. — К вам можно?

Таксист кивнул, глядя прямо перед собой.

Старик сел, подобрал на колени полы плаща и сразу увидел визитную карточку водителя Ивана Ивановича Шикова. Очень кстати!

— Послушайте, Иван Иванович, у меня к вам большая просьба: мы можем выехать за город?

Водитель помолчал, что-то прикидывая.

— Вообще-то смотря зачем…

— А просто так, прокатимся — и назад. За оплату не беспокойтесь, обижены не будете.

— А там чего, стоять?

— Посмотрим.

— Час простоя у клиента…

— Сколько надо!

Решительный ответ удовлетворил шофера, и он, стараясь это сделать незаметно, оценивающе оглядел старика. Ничего, представительный папаша.

— Подскажете куда, — обронил он, включая счетчик.

— Все будет хорошо, — невпопад ответил старик, думая о чем-то своем.


Пенсионером он стал как-то неожиданно, да и примеров почти не было. Товарищи, работавшие рядом, уходили не в отставку, а сразу, совсем. Так вот получалось… Еще накануне встречались, обсуждали то да се, шутили, а чуть свет — звонок от дежурного, короткий доклад и такая тишина в трубке, которая бывает только после артналетов.

На шестьдесят четвертом году его внезапно свалил инфаркт. Почти год ушел на лечение, а когда пришла возможность снова приняться за дела, начальство повело себя странно — предложило отдохнуть по-настоящему. И только тогда он понял, до чего же она преждевременна — пенсионная книжка…

Но он сумел стать выше обстоятельств и ничего не сказал в свою защиту. И все облегченно вздохнули, потому что решили, что подобрали верный ключик к сердцу старика.

Он отказался жить в Москве: стали в тягость ему прежние телефоны и адреса, они только обостряли образовавшуюся пустоту. И он сказал жене: ну что, мать, ни МХАТ, ни Третьяковка нам уже не нужны, без елисеевского магазина тоже обойдемся. Давай-ка двигать на Волгу, хоть зори настоящие увидим, подышим напоследок воздухом Жигулей, чего нам еще… И она сразу согласилась, потому что привыкла к походной жизни и сама считала, что в Москве они и так задержались.

Короткими были сборы. Но увидеть рассветное солнце над Жигулями, когда большой красный шар незаметными толчками выбирается из-за горизонта и закрывает полнеба, окрашивая речную волну в нежно-розовый цвет, им так и не удалось. Все время отвлекали какие-то неотложные домашние дела или же наваливались болезни, будто судьба специально составила для них график — болеть поочередно.

Когда не стало жены, он перебрался спать в кабинет, а в ту комнату заглядывал редко, все больше по ночам, если особенно нестерпимой была бессонница. И каждый раз ему казалось: что-то неуловимо менялось в комнате.


Машина уже вырвалась за черту города. Старик, устав смотреть в окно, теперь с интересом разглядывал салон. Как-то необычно было в нем: дверцы ящичка и приборная панель оклеены пленкой «под орех», окна украшала рыжая бахрома.

— С комфортом устроились, — сказал старик.

— А куда денешься? — отозвался шофер. — Я здесь провожу лучшую часть жизни. Но и мучаюсь за это, — кивнул он на бахрому. — Начальству нашему ничего не докажешь.

— А сами-то здешний?

— Здешний.

— Значит, окрестности хорошо знаете?

— Особо не жалуемся.

— А есть у вас любимые места? Полянка, допустим, или речка?

Водитель пожал плечами.

— О чем не думал, так не думал. А Волга — вот она!

— Во-олга, — протянул старик. — Волгу, батенька мой, вся Россия любит. Значит, и мы с вами Волгу обязаны любить по уставу. Тут особой заслуги нету. А вот свой, личный уголок?

Шофер задумался и, похоже, всерьез.

— Так-то уголков знаю много, только который лучше — об этом не думал. Вроде бы все одинаковые: деревья, трава, ну там водица какая-нибудь.

— Трава-а… водица… Лет-то сколько?

— Да уж тридцать четыре зимой будет.

— Не «уж», — сказал старик, — не «уж», а всего-навсего. Ваше счастье, голубчик, что всего-навсего.

Таксист фыркнул и поглядел на старика с интересом.

«Выламываются люди, — подумал он, — кто как может. А чего бы не выламываться, если есть деньги. Пенсию, похоже, гребет по потолку, шмотки покупать не надо, наверняка запасся, только донашивай. Еды и то не надо. Старики мало едят. Возьмут какой-нибудь плавленый сырок — и на неделю. Вот и выламываются. Один такой же все во дворе бегал на прошлой неделе, больше всех орал, не понравилось ему, как собачатники работали. Дети орали, и тот лысый дурак орал. А собачатнику что, у него разнарядка, у него план, у него, может, семеро по лавкам разевают рты, шамать хотят, а папаня заработать не может, потому что какой-то пенсюк выламывается: нехорошо, нехорошо… Заставить бы его самого ловить собак, вот было бы дело».

Раньше он работал на «скорой помощи». Вначале нравилось, теперь-то понимает: по-молодости. Внезапные выезды, гонки под сиреной, когда пешеходы, как брызги, в разные стороны. И гаишники помалкивают. Все чин чинарем. Но окладик в «неотложке» небольшой, было совестно перед молодой женой: выложил в «аванец» четыре десятки, а что с ними делать? Туда-сюда, день-два, индийский фильм в двух сериях посмотришь, вот и все, и нет «аванца».

Как ни удерживали, как ни уговаривали, ушел в автохозяйство на фургон, развозить по магазинам продукты. Окладик почти такой же, зато с пустыми руками домой не возвращался. Авоська, как и водительские права, всегда при себе. Кое-как дела поправили, мебельную стенку купили, ребенка родили.

Но лафа с левыми перевозками скоро кончилась. Нового зама по кадрам прислали. Со стороны посмотришь — кожа да кости, а шуровать начал — только пух полетел! Ладно бы еще выговорешники: двоих сразу под суд отдал. Посоветовались тогда с женой и решили не рисковать. За это время он повидал и послушал множество тертых людей, и все сходились на том, что если и уходить куда, то в таксопарк. Устроиться помог дружок. И пошло и поехало: после каждой смены жене червонец отдай и не греши, хотя бы медяками. Все пока идет хорошо, лишь бы счетчик исправно щелкал да клиентов побольше. Таких, как этот друг, покосился он на старика. Берет такси просто так, без всякой нужды, а на эти деньги можно на всю зиму картошки запасти. Нет, что ни говори, заелись люди, выламываются…

Счетчик знай пощелкивает; уже хорошо набежало, а конца не видно. С каждой новой цифрой шофер чувствовал, как возрастает зависимость его от старика. Надо с клиентом налаживать контакт. Превозмогая себя, сделал попытку.

— Если хотите, можете курить, только стекло опустите.

Сам-то он не переносил курящих.

— Спасибо, не курю.

«Ну, точно, — решил шофер, — не может простить эти дурацкие полянки да ручейки. Не курит, гад. Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет…» Но вслух сказал раздумчиво, словно делился сокровенным:

— Жалко, облачка идут, могут все испортить.

— Не испортят, — сказал старик. — Это безобидные облака.

Таксист крякнул и завозился, устраиваясь поудобнее.

— Э-э, не скажите, народные приметы не обманывают. В детстве однажды отправился с дедом на рыбалку. Погода была самая отличная, полный антураж. Уже у реки были, стали готовить снасти, дед огляделся и говорит: «Ничего, Ванька, у нас с тобой сегодня не получится. Пропал денек». Ну да, говорю, лучших дней не бывает. «А во-он, — говорит, — вишь барашки? Они и принесут ветер». Я, конечно, деду не поверил. Но часа через два ветер поднялся — ого-го! А эти самые барашки шли над нами и были уже не барашками, а целыми баранами.

— Ясненько. А дед сколько прожил?

— Почти девяносто. Кряж был, ой-ей. Курил, между прочим, и стаканчик пропустить был не прочь.

Старик сразу перевел на себя: ему до того деда еще жить пятнадцать лет. Пятнадцать лет… Даже голова кружится, стоит представить.

— А дед воевал? — спросил старик.

— Награды были, значит, воевал, — простодушно сказал таксист. — Вообще-то он рассказывать не очень любил, но уж если выпьет, как заладит…

Старик помрачнел и нервно поправил сползающие полы плаща. А таксист после некоторого молчания обосновал свою позицию:

— Я так считаю: воевал? Хорошо! Большое тебе спасибо. А чего об этом говорить? Я бы тоже воевал, если бы маленько пораньше родился. И из пушки пальнуть бы мог, и гранату в танк бросить. Так что мне потом, всю жизнь шуметь об этом?

Старик почувствовал, как тихая ноющая боль словно замедлила биение сердца и отдалась в левом плече. Спокойствие, главное сейчас — спокойствие… Это еще не боль, ни в коем случае нельзя думать сейчас о сердце.

— А ты сам почему в армии не служил? — спросил старик неожиданно.

— С чего это вы взяли? — с некоторым вызовом поинтересовался шофер.

— Да с того и взял, что ни пушки, ни танка ты не видел. Если бы видел, говорил бы по-другому.

Шофер напрягся, ожидая продолжения. Но старик молчал. И когда он понял, что от того больше ничего не добьешься, сказал примирительным тоном:

— Зря вы думаете, что я в поле обсевок. Я бы рад послужить, но не взяли — нашли плоскостопие. Так что вы не думайте…

— Давай-ка налево и прямо. Я скажу, где остановиться.

— Это мы остановимся, такое наше дело. Только разговор все время какой-то нескладный…


Старик отогнул боковую форточку, и в лицо ударил свежий воздух.

Всю жизнь он давал себе слово не вступать в разговоры с первым встречным. Когда человек раскрепощается перед другим, совершенно посторонним, такое выявляется иногда, что лучше бы ничего этого не знать. Главное, не надо заострять внимания на плохом, хорошего в жизни все-таки больше.

Поколение таксиста — черт его знает, что за поколение. Этот еще молодящийся возраст старик не понимал. Чего они хотят? Каким образом выгребают к солнцу? Он чувствовал, что и живется, и дышится им легче, нежели ему в его молодые годы. Но, несмотря на это, он испытывал к ним какую-то необъяснимую жалость. Словно от него ждут помощи. А чем им поможешь? Чем поможешь, допустим, вот этому орлу? У него, если вглядеться, два лица. На фотографии в удостоверении — круглые наивные глаза, искренне ждущие, когда из объектива вылетит птичка, черты лица строгие, подобранные, сразу видно неизбалованного человека. А над баранкой зависло лицо другое, уже оплывающее. И взгляд иной — с прищуром, тяжелый.


Машина легко катила по узкому асфальтовому пути. Старик знал, что проложен он был во время войны, когда изыскатели обнаружили здесь залежи первосортной нефти. А когда затихли пушки и самолеты возвратились на свои аэродромы, промысел закрыли: берегли природу. Старик входил в ту самую комиссию, которой предстояло решить, закрывать скважины или заставить природу еще потерпеть. Сейчас прошло уже более тридцати лет, за это время изменился не только климат, но и кое-что посерьезней: ценой потерь, ценой утрат вершилась какая-то перестройка сознания. Годы разрушали в человеке, казалось бы, безнадежно глухую стену — стену между сердцем и сознанием. Раньше, считал старик, все на земле существовало только благодаря сознанию, которое четким лучом уходит на годы вперед. Все остальное — сантименты. А если в тебе много сантиментов, тогда не мельтеши, иди вон в филармонию.

Что теперь вспоминать… В комиссии он был самый непримиримый. Он шел на все, чтобы отстоять промысел. Он не жалел ни слов, ни докладных в министерство, открыто презирал тех, которым бы в филармонию, а не в комиссию. Как они думают поднимать разрушенные города, чем думают питать боевую технику, которая может понадобиться в любую минуту? На учете каждая пригоршня горючего, а они — закрыть промысел! Стыдно говорить: из-за васильков-лютиков…

Через некоторое время старика отозвали. Начальство свое решение обосновало так: мы тоже считаем, что в твоей озабоченности есть доля правды. Но не кипятись, мы не последний день живем, разрушенные города восстановим, но эту, будь она неладна, редкую живность никаким приказом не поднимешь. Что детям скажешь?

А кому было говорить? Сын погиб в сорок третьем, на Ленинградском фронте.


Лес подходил к самому асфальту. Несмотря на яркие осенние краски, он выглядел мрачным, совсем не расположенным принимать гостей.

Странные чувства будоражили старика, рождали какую-то душевную суетливость. Ему казалось, что он припоминает эти места. В растерянности он крутил головой. Вроде здесь бывал он когда-то…

— Останови, голубчик, — попросил. — Вон у той сосны.

Отделясь от своих сестер, сосна вышла к самому асфальту, но заплатила за это дорогую цену: на ровном длинном стволе оставалось всего три-четыре уныло повисшие ветви. Конечно, он еще тогда обратил на нее внимание, просто не мог не обратить.

Шофер затормозил, откинулся на спинку и посмотрел на старика; мало-помалу он втягивался в необычную для него игру, все ему сейчас было интересно, и хотелось узнать, чем закончится сегодняшнее мероприятие.

Старик вылез из машины, постоял рядом, глубоко дыша, словно проверяя здешний воздух.

— Немного пройдусь, — сказал он.

«Шуруй-шуруй, — добродушно подумал таксист. — Чудит клиент. Что, интересно, ему здесь надо? Упорно выгребал прямо к сосне…»

Таксист посмотрел на ровный ствол, на тяжело обвисающие ветви. Сами отпали или кто-то обломал? Чтобы, допустим, заприметить место?

Когда за стариком затихло шуршание ветвей и потрескивание сушняка под ногами, шофер вылез на асфальт, потянулся до хруста в позвоночнике и взялся за тряпку. Он протирал машину с таким остервенением, будто хотел отшлифовать заново. Лесной воздух подействовал и на него: думалось обо всем понемногу, легко и свободно. Сынишку, как только подрастет, нужно определить в плавательный бассейн — пусть сызмальства умеет. Всемирную литературу выкупили полностью, теперь идет детская, тоже всемирная. Все чин чинарем, ни перед кем не стыдно. Одно только обидно: хоть бы в гости кто зашел. Все делаешь с таким напряжением, а другим совершенно наплевать. Объяснил бы кто, почему получается такая несуразица?

Интересно, что этот дед сейчас делает… Сидит на каком-нибудь пеньке или шастает, навешивая на себя паутину? Паутины в этом году ужас как много, даже в городских условиях. Конечно, неплохо бы всей семьей махнуть куда-нибудь в лесок, испечь картошки, чай заварить травами, пока еще не все травы позабыл. Только жаль, не выйдет: по воскресеньям в доме затевается большая уборка со стиркой.


В лесу было тихо и влажно. Крупные узорчатые листья сплошь укрыли землю. До удивления чист был каждый из них, словно нарочно омыт и положен на свое единственное место. Сквозь высокую плотную крону солнце до земли добиралось с трудом, и это тоже было прекрасно — листья, казалось, светились изнутри.

Старик чувствовал, как с каждым шагом, с каждым вздохом давно позабытая бодрость наполняет тело. Старческие слезы мешали видеть, он вытер их пальцем и до сердечной боли осознал, что не смог бы уйти из жизни, не испытав этой священной и высокой сопричастности природе. А он еще возмущался, когда его отозвали из комиссии и сказали, что без цветочков-лютиков страна так же не может жить, как и без нефти! Со временем он стал подозревать, что ранняя отставка была вызвана именно его постоянной непримиримостью, его глубоким убеждением в том, что если заниматься одними цветочками — проку не будет.

Старику не хотелось верить, что все поголовно были рады его уходу. Иначе не тянуло бы такой откровенной грустью от торжественных проводов, от перечня заслуг, зачитанных по бумаге, от шутливых сожалений, от упакованных в магазинную тару подарков, от бессрочного служебного удостоверения, с которым никогда и нигде не пропадешь.

Старик шевелил прутиком листья, передвигал с места на место и никак не мог додумать свою мысль. Где сейчас те проблемы, которые волновали его тогда? Что-то с тех пор изменилось. И сейчас уже не кажется, как тогда, что для каждой проблемы существует одно-единственное решение. И все-таки их поколение сделало много! Душа огрубилась, но свое сделали. Худо, что огрубление, или сухость, как там ни называй, каким-то искаженным эхом откликнулось в других поколениях. Они, которые нынешние, толком не знали ни дедов, ни отцов. Отцам и дедам пот некогда было смахнуть с лица…

Кружение головы от свежего воздуха стало нестерпимым. Старик выбрал местечко посуше, опустился на листья, на мягкий ковер из пестрых лоскутьев…


Таксист нервно ходил вокруг машины, беспокоился: доходит второй час, а клиент не появляется. Никуда он, конечно, не денется, но не прихватил ли его, случаем, какой-нибудь старческий недуг? Надо бы потревожить дедулю, погудеть, что ли: пора, дедуля, вроде того, пора… Чертыхнувшись, таксист осторожно направился в глубь леса.

На старика он наткнулся неожиданно. Тот стоял на коленях и перебирал листья. Таксист замер: ему показалось, что старик не просто перебирает листья, а раскладывает их в определенном порядке. Неужели что-то припрятал здесь, а теперь маскирует место? Таксисту эта мысль здорово понравилась. Глупая, на первый взгляд, поездка приобретала значительный смысл.

— Эй, — негромко крикнул он.

Старик вздрогнул, обернулся, и таксист увидел направленные на него белые глаза, такие белые, словно в голове были две сквозные дырочки и сквозь них просвечивал ствол ближайшей березы. Таксисту стало не по себе. Да! Вид у старика был такой, словно он только что окончил важную работу. И еще Ивану Ивановичу показалось, что на щеках старика следы слез.

— Домой, Иван Иванович, — сказал вдруг старик теплым голосом.


Они развернулись возле уродливой сосны, и таксист подумал: прекрасный ориентир, недаром так настырно выгребал к нему старик. Не-ет, не простая эта поездка, не за здорово живешь тащился сюда дед. Только что в наши дни можно прятать? Деньги зароет только дурак, хрусталь — слишком громоздко, тут не яму, целую могилу надо рыть. А вот золотишко — да! Знающие люди рассказывают, что его в городе во время войны осело ой-ой сколько. Эвакуированные меняли на продукты почем зря. А когда золотишка собирается много, его не особенно-то реализуешь. Спрятать — самое милое дело! Сто лет пролежит, если не тысячу — таксист уже сам поверил в свою легенду. Жаль, не обратил внимания, но вроде бы с одного боку плащ старика отторбучивался. Конечно, если бы знать заранее все, можно было разглядеть получше, а то и пощупать, как бы невзначай…

Лес давно кончился, за окном расстилались вспаханные пригородные поля. Вдалеке, с правой стороны, показалась будка автоинспекции. Шофер сбавил скорость. И вот уже стал виден стоявший у будки сине-желтый мотоцикл милиции.

И тут они встретились глазами. Таксист почти физически ощутил тяжесть, жесткую проницательность стариковского взгляда и испытал неприятное ощущение, словно укололи его иглой сквозь пижонский фирменный пиджак.

Машина, поспешно набирая скорость, понеслась по асфальту. Старик уставился прямо перед собой. Спокойно! Спокойно! Не надо думать о сердце. Все образуется! Оживут по весне черные поля, лес оденется новой листвой, все будет, как всегда. И какой-нибудь новый жилец выйдет на его кухню, прислонится лбом к стеклу и будет чувствовать себя как на вертолете, зависшем над землей. А может быть, и ничего не будет чувствовать, поведет вокруг молодым пустым взглядом и скажет: «Какая скука…»

Остановились у дома старика. Первый раз за всю поездку шофер резко затормозил, и то потому, что в опасной близости перебегала дорогу девушка. Старик отсчитал положенную сумму, подумал и добавил десятку. Шофер держал руки на баранке и смотрел прямо перед собой, демонстрируя полное пренебрежение к дензнакам.

Старик положил их ему на колени, вылез, стараясь не наступать на полы плаща.

Машина медленно поползла к стоянке, осторожно, словно раненый зверь, и плоским был ее багажник, будто по заду машины стукнули гигантским кулаком.

День нынешний и день грядущий

* * *

Супругов Гуркиных Олег застал дома совершенно случайно. Они так и сказали:

— Тебе крупно повезло — мы только приехали.

В комнате стоял сухой, сладковатый неподвижный воздух, на журнальном столике, на картинах, подоконнике — полупрозрачный, словно дыхание на зеркале, слой пыли.

— Возьми тряпку на кухне, — сказал Олегу Андрей. — И вытри столик. Я пока разберу сумку, а Елена организует душ.

Олег пошел на кухню за тряпкой. Из ванной вышла Лена. За спиной у нее покашливал и пофыркивал водопроводно-газовый агрегат.

— Не вода, а чудо, — засмеялась Лена. — Голая ржавчина. Пусть Андрей моется первым.

А потом пили сухое румынское вино, и в сумеречной комнате потихоньку накапливалась вечерняя свежесть. В углу на табурете работал проигрыватель. Меланхолично крутила свои тридцать три оборота большая черная пластинка с концертом Вертинского.

Андрей сказал, что Вертинский удивительно идет к вечернему сухому вину. Лена промолчала, но на Олега снизошел внезапно стих. Сейчас его осенил Вертинский. Олег сказал, что бывают моменты, когда слушаешь его и такая охватывает тоска… О чем бы он ни пел. Сразу представляется дождливый вечер, мрачная теплушка на глухом разъезде, русские офицеры, бегущие от родины, грубый свет керосинок, синие пласты кокаинового дыма и на потных лицах офицеров желтые блики; блики на оружии, на черном оконном стекле. Люди молчат, тупо уставясь в одну точку, и отяжелевшие головы их никак не могут постигнуть всю глубину случившегося. И в этом чаду, в этой могильной отрешенности голос Вертинского — словно мостик из сейчас в никуда…

— Все это так, — сказал Андрей. — У тебя, старик, богатая фантазия, и самое удивительное, что она работает в такое жаркое время.

— Ты просто прелесть, Олег, — сказала Лена. — Последнее время ты стал так редко заглядывать к нам. У тебя какие-то изменения в жизни? Может, ты наконец повстречал девушку?

Олег погрыз ноготь на большом пальце и ответил не торопясь:

— На танцы ходить — я уже вышел из этого возраста. А библиотека, как вы понимаете, не место заведения знакомств.

— Можно подумать, — опять же Елена, — что среди твоих сослуживцев нет ни одной такой, чтобы…

— Не замечал, — сухо ответил Олег.

— Ты бы, Елена, кофию заварила, — попросил Андрей. — Да покрепче.

Олег проводил ее взглядом: маленькую, свежую после душа, в красной вязаной безрукавке и черных брючках, и вздохнул.

Ему вспомнилось, как на прошлой неделе он пригласил одну сослуживицу в кино. До этого они обменивались только взглядами.

Когда коротали время перед началом сеанса, Олег предложил посмотреть новый мебельный магазин, который был оформлен Андреем Гуркиным. Сослуживица на интерьер — ноль внимания. Она подтащила Олега к высокой тумбочке, на которой крепился светильник, и сказала шепотом, вбирая в себя воздух:

— Вот бы такую…

Лена принесла две чашечки кофе.

— Это она перед тобой культуру показывает, — заметил Андрей. — Я, например, пью кофе на русский манер, вон у меня глиняный горшок на пол-литра. Выпьешь — и чувствуешь.

— Где вы сейчас пропадаете?

— Мы за Волгой палатку сняли. Это изумительно. Мы с Еленой нигде еще так не отдыхали. От солнца и воды обалдеваешь. А утром умываться: вода холодная.

— Он мокрой тряпочкой по утрам глаза протирает.

— Елена, как всегда, шутит. Но я на твоем месте приехал бы на субботу и воскресенье. А? Это идея! Сегодня вторник, в субботу мы ждем тебя. Будем считать, договорились.

— И Неля приедет в субботу, — сказала Елена. — Хорошая девушка, с запросами.

— Это та, которая брала у нас книги? Да-а, с запросами. И ноги длинные.

— Ты его не слушай, Олег. Мужичку бы длинные ноги… Она у нас была минут пять — рта не раскрыла. Гуркин ее своей бородой испугал.

Андрей поскреб бороду. Была она действительно диковатая: рыже-серая, спутавшаяся, как шерсть на бездомной дворняге, и, по-видимому, ужасно жесткая. Ветер, по крайней мере, такой бородой не поиграет.

Олег любил дом Гуркиных. Когда бы ни приходил он, с его приходом начиналась веселая кутерьма: Елена хваталась за кофейник, Андрей выкладывал на журнальный столик свежие книги.

Но не высокие разговоры об искусстве, не стопы книг притягивали сюда Олега, а что-то другое, пожалуй, минутная, кажущаяся, но причастность к сложному и пока непонятному Олегу состоянию — супружеству. Приятная меланхолия всегда накатывала на Олега, когда он возвращался от Гуркиных. Он шел домой, вдруг став мудрым, все окружающее воспринимая особенно выпукло и в то же время как бы обособленно от себя. Вот хмурый вечер. У мокрого асфальта стальной блеск. Прошла девушка с правильным профилем. А вот идет он, Олег, чуть раскачиваясь по-матросски, зоркий и для всех загадочный, с интересной книгой в руке.

…Уже давно горел торшер и даже в горшке Андрея высохли остатки кофе, когда Елена потянулась и сказала, что она ужасно устала, а мужички, если хотят, могут продолжить беседу на кухне. Туда и переселились.

На кухне висели на стенах уродцы из древесной коры и набор кухонных ножей. Такими ножами, наверное, сражались воины Спартака.

Андрей ногой придвинул Олегу табурет, а сам сел на подоконник.

— У тебя на работе все нормально? — спросил он.

— Как всегда.

— А почему такой суетливый?

— Сам не знаю, — ответил Олег.

— Завидую тебе, одинокому и грустящему.

— И я тебе завидую, семейному и веселому.

— Зря так говоришь, — помрачнел Андрей. — Я, старик, уже полгода не работаю, живу мелкой халтурой, рекламными щитами. И знаешь, что самое жуткое? Мне мои институтские работы нравятся больше, чем те, что сейчас делаю. Если бы не Елена, давно смотался бы в какой-нибудь богом забытый уголок.

— Сейчас таких уголков нету.

— Есть, есть, старик, такие уголки. Не может быть, чтобы не было. У кромки леса я бы поставил избу, чтобы к самому порогу подходили белые речные пески. Из толстого ствола выдолбил бы лодку.

— Это уже было.

— Было… Самое скверное, что все уже было.

Олег посмотрел на часы: Андрею, может быть, пора на боковую. Ну да ладно. Гуркиным завтра не на службу, отдохнут в своей палатке, вокруг которой такая красота по утрам. Олегу вдруг захотелось рассказать Андрею о девушке, красивой и умной, которая знает бездну всяких интересных вещей и с которой хорошо, как ни с кем. У нее будут пушистые волосы или модная челочка, это все равно. Но когда они будут идти по улице или ехать в трамвае, чужие парни будут поглядывать на нее. Если бы кто мог знать, сколько неизрасходованной нежности скопилось в душе Олега. Как тяжело переполняет его эта нежность. И как хочется ему одарить ею другого человека.

Под окном затарахтел автомобильный мотор — прибыл известный футболист, который недавно получил квартиру в этом доме и скоро должен получить гараж. Футболист, не переставая петь, на всю округу стукнул дверцей.

Андрей кивнул в окно:

— Кстати, жена у него знаешь кто? Певица в филармонии. Вот сколько живут они здесь, ни разу не видел их вместе. А она красивая. Очень красивая. Везет же некоторым…

— Тебе-то, надо думать, жалеть не о чем.

— Ты хотел сказать — поздно жалеть, да? — Андрей посмотрел на дверь, словно там могла стоять Елена, и махнул рукой. — Да что там говорить, мы сами того не стоим, чего требуем. А со временем многие связи слабеют. Впрочем, я говорю что-то не то. А может, именно то, но не так. Но ты должен понять меня. Кстати, старик, если увидишь где в продаже путную детскую кроватку, дай знать. Я слышал, они редко бывают. Вот так. И никаких деревянных домиков на лесной опушке, никаких белых песков… Магазины тоже кому-то оформлять надо, рекламу гнать, детей растить. Осенью возьму еще дополнительную работу. А насчет нашего предложения подумай серьезно. В субботу будем ждать тебя. Можешь приехать в пятницу вечером. Построим вам с этой Нелей отдельную фанзу из бамбука и лиан, крышу покроем пальмовыми листьями…

Когда прощались у двери, Олегу вдруг резко бросилось в глаза, что Андрей не такой, как всегда. Худая шея нескладно торчит из воротника клетчатой рубахи, черты лица заострившиеся, предельно четкие, как на чеканке, и непривычная для Гуркина несобранность. Может, это от плохого коридорного света или от лишней чашки кофе, а может, от месячного безделья под солнцем у реки?..


В субботу Олег переправлялся через Волгу на плоскодонной широкой барже. На серой от грязи палубе стояли друг за другом несколько парковых скамеек, покрашенных ярко-голубой масляной краской. Но пассажиры — а их было немного — скучились в тени под брезентовым навесом около рубки.

Олег смотрел на рябую, словно покрытую чешуей, поверхность реки, на приближающийся лесистый берег с желтой лентой песка, на островерхие, похожие на рисунок ребенка палатки, там и сям разбросанные между деревьями. Настроение было отличное, как всегда бывает на реке, когда после городского сухого воздуха вдыхаешь чистый, почти морской, освежающий, как холодный душ, воздух реки и чувствуешь и понимаешь, какое это наслаждение — дышать.

Баржа натужно заскрипела днищем о песок, и нос ее выполз на сушу. Два матроса живо спустили трап — три длинные доски с прибитыми поперек планками. Трап приятно пружинил под ногами. На берегу, поросшем лесом, в лицо сразу повеяло теплом.

Олег приблизительно знал, где разместились Гуркины, и по тропинке шел довольно уверенно. Его подгоняло легкое волнение, вызванное предстоящим знакомством. И как он ни старался о нем не думать, это у него не получалось. Ни на минуту не покидало ощущение приподнятости, и он хотел верить — нет, он верил, что значительные перемены в его жизни произойдут вот-вот.

Тропинка свернула к реке. Между деревьями засияло однотонной голубизны небо. Олег вышел на полянку и увидел в конце ее палатку Гуркиных.

Встреча была бурной, но Олег сразу почувствовал апатию. Здесь были только Гуркины, и больше никого.

К вечеру приготовили большой костер. Зажгли его, когда потемнело небо и над рекой встала белая дымка, сквозь которую, однако, хорошо пробивались огни города. Было красиво и тихо, и только потрескивали в огне ветви. Пили душистый чай, молчали, почти физически ощущая влекущую, все подчиняющую себе силу вечернего умиротворения.

Утром, когда проснувшийся Олег наполовину выполз из палатки, большое красное солнце уже стояло над горизонтом. Гуркины умывались.

Немного погодя вдоль берега потянулись приехавшие с первой баржой. С шумом проходили многодетные семьи, словно призраки, проскальзывали туристы-одиночки, на их окаменевших лицах угадывалось стремление к чему-то лучшему.

В двух шагах от костерка остановилась девушка с хозяйственной сумкой, украшенной надписью «Привет из Риги».

— Здравствуй, Лена, — сказала она, и всем: — Здравствуйте.

— Нелька! — закричала Елена. — Да что же это получается? Мы тебя вчера ждали, ждали! Разве можно так?

К своему удивлению, Олег не почувствовал ни одышки, ни сердцебиения. Правда, что-то екнуло внутри, но так, самую малость. Он снизу вверх смотрел на Нелю. Шлепанцы на пробковой подметке, тонкие щиколотки, полные бедра, талия затянута желтой змейкой, груди маленькие, короткие светлые волосы.

— Ну во-от и Неля, — сказал Андрей. — Как добралась и нашла нас?

— Хорошо, как видите.

— Давай на «ты», а то отвыкать будет трудно.

— Давайте.

Олег видел, как Неля разделась около палатки, аккуратно повесила на крепежную веревку платье. В желтом купальнике, вся залитая уже высоко взошедшим солнцем, она словно растворялась в обилии света, сама превратившись в огромное солнечное пятно. Наблюдал за Нелей и Андрей. Мужчины проследовали за ней взглядами, когда она, никого не пригласив с собой, побежала купаться. Она хорошо плавала, и через несколько минут стало трудно находить на неровной поверхности воды ее рыженькую голову.

— Елена, сколько ей лет? — спросил Андрей и поскреб бороду.

Елена посмотрела на него с прищуром.

— Гуркин, она еще девочка, она еще ребенок.

— Я не это хотел, ты всегда понимаешь меня превратно, и в этом наша трагедия.

— Давай, Гуркин, давай, облегчи душу.

— Давать нечего. В этот город я приехал только из-за тебя. У меня были отличные возможности остаться в Москве. Ты сама хорошо знаешь, что из пункта А в пункт Б на пароходе добираться лучше, чем на обычной лодке.

— А тебе не кажется, что ты частенько стал в бутылочку заглядывать?

— Нет, не кажется. В том мире, который я создал для себя, это нормально. Это нормально… Я уже два года не выставляюсь.

— Бог ты мой, можно подумать, я не даю.

— А-а-а, — досадливо поморщился Андрей. — Я зарабатываю хлеб, а это далеко не то, на что я гожусь. Как только мы вернемся в город, начнется все сначала: оформи то, оформи это… забор покрась, черт возьми. А мне надо жить на что-то, и я соглашаюсь. А свою «Автобусную остановку перед грозой» все никак кончить не могу.

— Твой тон ужасен. Что ты от меня хочешь? Хоть сейчас езжай и кончай свою «Остановку».

— Старуха, ты неглупый человек, но что́ я буду стоить, закончив одну, пусть даже прекрасную, работу? Ты понимаешь: одну-у… Я же на этом не кончаюсь.

Елена встала, отряхнула прилипшие песчинки.

— Олег, идем купаться. Гуркин, надеюсь, ребенка, — повела подбородком в сторону реки, — в тонкости нашей домашней службы посвящать не будем?

Андрей не ответил.

Олег был в замешательстве. Впервые ему пришлось наблюдать супругов, потерявших чувство юмора.

— Что с Бородой? — спросил он у Елены.

Та пожала плечами:

— Я его сама последнее время не пойму. Что-то накатывает на мужичка.

Олег плыл медленно, и ему хотелось петь. С приходом Нели, обыкновенной девушки Нели — такие у них в библиотеке почти все, — Олег почувствовал облегчение. Ощущение было такое, словно он должен был сдавать сложный экзамен, готовился, переживал, а ему вдруг сказали, что экзамен отменяется. Итак, чуда сегодня не произошло. Чудеса бывают только в искусстве. Художники и писатели сами создают их силой своего ума и воображения.

— А ты хорошо плаваешь, — сказал он Неле, когда они выходили на берег.

— У меня второй разряд.

— Ого! И сейчас занимаешься?

— Бросила. Нет времени.

— Жаль. А работаешь где?

— Нигде.

— Учишься?

— Пока нет, осенью поеду в Москву, во ВГИК сдавать.

Олег понимающе улыбнулся. С этого надо было и начинать. В красивом большом городе на Волге, где по утрам такие ясные зори, жила-была девушка Неля. Как и тысячи ее сверстниц, она мечтала быть киноартисткой.

— Я слышал, там конкурс большой.

— Ну и что?

— Не страшно?

Неля хмыкнула, и Олегу сразу стало неприятно. Глупый разговор какой-то. Какое ему дело, куда она поступает, зачем поступает… И эта, казалось бы, спасительная мысль тоже была Олегу неприятна. Не так давно он встретил товарища, с которым вместе учился в столице в институте. Товарищ был проездом, и Олег засыпал его вопросами: что там с однокашниками-москвичами? Как там они устроились? Товарищ ничего не знал, досадливо отмахнулся:

— Меня они совершенно не интересуют. Не думаю, чтобы их интересовала моя судьба…

Андрей продолжал лежать в прежней позе.

— Старики, — сказал он. — У меня начинается ностальгия. Я свирепо соскучился по цивилизации. И читать нечего.

— Хотите, могу оставить, — сказала Неля и взялась за свою сумку. — Правда, у меня стихи. Бодлер, «Цветы зла».

Гуркин так и расцвел.

— Слушай, а чего-нибудь попроще нет? В духе майора Пронина?

Неля повела плечом и отвернулась к реке. Но затем быстро вытащила из сумки толстенькую книжку, открыла наугад и закусила нижнюю губу.

* * *

Уезжали с последней баржой. На уже потемневшем небе была видна белая россыпь первых звезд. Баржа, урча и дергаясь из стороны в сторону, сползла с отмели, и берег стал плавно отходить назад.

Еще какое-то время Олег мог различать Гуркиных — Елену, сложившую руки на груди, и за ее спиной Андрея, неподвижного и сурового, словно индеец из зарубежного кинофильма.

* * *

Вечером после дождя мокрые деревья блестели под фонарями, словно стеклянные. Осень стояла теплая, сырая, безветренная.

Вот уже несколько месяцев Олег поддерживал с Гуркиными только телефонную связь: все были завалены служебными хлопотами. Андрей же еще готовился к областной выставке и, если верить Елене, из мастерской выбирался только в ближайший гастроном за едой и питьем.

В общем, скучные дела.

И сам Олег с головой ушел в изучение французского языка и философии: на следующий год он решил попытать счастья в аспирантуре. Но перед Октябрьскими праздниками пришел в мастерскую Андрея.

Здесь было все как и прежде. Огромное окно. На стенах — гравюры и композиции на исторические сюжеты. Кровать с обрезанными ножками, и на тумбочке позеленевший от времени тульский самовар.

Гуркин сидел за столом, подперев подбородок кулаками, и курил трубку. К потолку поднималось непрерывное лохматое облако, и в мастерской пахло хорошим табаком.

— Старик, — обрадовался Андрей. — Вышла монография о Модильяни. У нас в таком объеме впервые. Много неизвестных работ. Ты говорил, у тебя знакомство в книготорге, сделай экземплярчик.

Прежде чем сесть, Олег пальцем провел по табуретке, посмотрел на палец.

— Модильяни?

— Прошу тебя, это серьезно. А ты чего сморщенный какой-то?

— Это не важно. Главное, что ты выглядишь хорошо. Как-то звонил Елене, она сказала, что ты пашешь за двоих.

— Это точно. Сейчас я покажу тебе одну штуковину, интересно, что ты скажешь?

Гуркин повернул подрамник, прислоненный к стене, лицевой стороной к Олегу.

Олег посмотрел на холст и внутренне напрягся, ощутив знакомое беспокойство, какое бывает, когда чувствуешь, как что-то важное безвозвратно уходит из жизни и ты с этим ничего не можешь поделать.

На портрете была Неля.

Знакомая девушка Неля… Шевелила прутиком угли в костре, накрывалась пиджаком Олега, когда вечерний ветер гулял по палубе баржи. Они тогда расстались просто знакомыми, ничего между ними не было и быть не могло. Каждый день встречаются люди и каждый день расстаются… Глядя на Нелино лицо, Олег увидел нечто большее, что не сумел рассмотреть тогда. Он снова поразился ее взгляду, который, как на барже в тот вечер, был пристальным, но невидящим. Олегу стало даже как-то не по себе; неужели Гуркин почувствовал то же самое?

— Ты что, по памяти? — спросил Олег, чтобы что-то сказать.

— Нет, старик, у меня плохая память. Я писал ее здесь.

— Вот как… Созванивались?

— Вспомнил Волгу, старик… Я тебе как-нибудь расскажу, когда будет настроение. — Андрей выпустил большой клуб дыма, похожий на подушку. — Я еще сам многого не понимаю, но одно усек точно — мы слепы, глухи и нелюбопытны. Знаешь, такая вот нелюбопытная лень. А все, что мы делаем, это лишь жалкая имитация настоящего.

— Ты ее часто видишь?

— Сейчас — нет. — И добавил с явным сожалением: — Она сейчас в Москве, поступила. А я знал, что поступит. Ей пока удалось остаться такой, какая есть… Ну, как, по-твоему, — Гуркин кивнул на работу, — получилось?

— Получилось.

Гуркин курил и смотрел в окно. Олег думал, что будет ужасно, если он не поступит в аспирантуру.

А может, и хорошо будет, если не поступит? Может, все это только потому хорошо, что еще не наступило?

И вдруг он совсем другими глазами взглянул на Гуркина. Живет человек, суетится, ищет и находит более или менее объективные причины, которыми объясняет сегодняшние неудачи. И создается впечатление — у него, вероятно, в первую очередь, — что весь он устремлен в завтрашний день. Но сегодняшний-то он не забывает. Он и сегодня берет сполна. Может быть, именно в этом и заключается тот самый смысл нашего житья-бытья…

— Да, — вдруг вспомнил Олег, — Андрей, а как у тебя с кроваткой?

— С какой кроваткой?

— С детской, ты говорил, что их трудно достать.

— А-а… — Андрей положил трубку, встал, подошел к портрету, повернул его к стене. — Кроватка, говоришь? Нет, старик, кроватка пока не нужна.

Про бабку Нюру

Бабка Нюра грызла семечки на скамейке перед домом, а у самого подъезда на своей, принесенной из квартиры табуретке окаменевшая соседка Светлана злыми глазами смотрела в сторону магазина — наверняка из тех краев появится ее ненаглядный, исчезнувший еще утром.

Из подъезда вышел красномордый мужик, которого все звали Рыжий, личность в окрестностях пятиэтажки приметная. Кому замок врезать или в магазин сгонять — он всегда под рукой. Лет пять назад Рыжий свалял дурака: бросил хорошую работу на ипподроме. Там и делов-то — лошадкам еды подбросить да следить, чтобы от своей же папиросы конюшня не загорелась. Ему и до пенсии оставалось немного. Но уперлась душа, не пожелала подчиняться какому-то сморчку-жокею. А сейчас была бы пенсия, не пришлось бы стрелять полтинники…

Встряхивая головой, словно у него в ушах была вода, Рыжий подошел к бабке Нюре:

— Дай хоть семечек, колотит всего.

Бабка взглянула на него ясными глазами и протянула горсточку.

Рыжий медленно шевелил челюстями: разгрызать каждую семечку в отдельности не хватало нервов, душевного спокойствия не хватало.

— Сейчас бы копеек восемьдесят семь, а может, и весь рубль…

Бабка Нюра обрадованно подхватила:

— Плохо ли, целый рубль!

Рыжий повернулся к ней всей своей гвардейской статью. Его плоские красные щеки вздрогнули и замерли: а вдруг?.. От подъезда, где сидела Светлана, донесся глубокий со стоном вздох и словно бульканье: «Мамочка моя родная…»

Мимо проходил представительный мужчина в светлых брюках и полосатой рубашке, прошел было своей дорогой, но вдруг остановился, потер лоб, что-то припоминая, и пошел прямиком на Рыжего.

— Здорово, — приветствовал он Рыжего с неожиданным напором. — Что молчишь, не помнишь, что ли?

У Рыжего отвисла нижняя губа.

— Нет, почему же, помню, — смело протянул он руку незнакомцу.

А тот сел рядом с бабкой Нюрой, поерзал задом, устраиваясь удобней. Шустрый какой! На голове у него только по краям остались белые клочки. И еще один клок был под носом, каждый волос торчком, и поэтому казалось, что незнакомец приспособил под нос ершик для мытья молочных бутылок.

— Инспектор пожарной охраны Василий Петрович, — протянул он руку бабке Нюре.

— Ох уж! — кокетливо откликнулась бабка, освобождая от семечек ладонь.

— Тогда скажем так: бывший инспектор. Двенадцатый год на пенсии.

— Вспомнил, — закричал Рыжий. — Инспектор! Как же я споначалу-то не признал…

— Гуляю сегодня, — сказал Василий Петрович. — Нюхаю чистый воздух. Пивка попил. Пло-охое пивко.

— Ну их, — с пол-оборота завелся Рыжий. — На комбинате не выдерживают, да тут еще разбавляют.

— А ты, парнишка, как я погляжу, все знаешь. На-ка тебе пятерку, сообрази чего-нибудь.

Рыжего как ветром сдуло, лишь прошуршал розовый керамзит, которым была посыпана дорожка к магазину, да от подъезда опять донеслось: «Господи, и эти туда же…»

— Тебе лет-то сколько? — толкнул Василий Петрович бабку Нюру локтем.

— И-и, нашел чего спрашивать. Я, Петрович, стара ворона…

— Скажешь, такая гладкая.

— Ты очки, поди, забыл.

— Очки вообще не употребляю.

— Орел степной, — сказала бабка Нюра и тоже толкнула его локтем.


Пятнадцать лет — это с тех пор как заселили микрорайон — живет здесь бабка Нюра. Живет в однокомнатной квартирке на втором этаже с неизменным алоэ на окне. Нижние ветви его обломаны, розданы соседям как средство от всяких хворей, и теперь растение напоминает старого голоногого петуха.

Много разных событий произошло за пятнадцать лет. У кого-то родились дети, кого-то проводили в последний путь. Вон за тем углом останавливался, поджидая, автобус с черной полоской посередине. А сколько раз переделывали дощатую будку на пустыре — то в пивнушку, то в «Кулинарию», сейчас там принимают бумажные отходы. Соседка Светлана мужа поменяла, думала, к лучшему, а вышло: шило на мыло. Этот, правда, каменьями в окно не запускает, но и до дома не всегда добирается, засыпает по дороге.

Рядом с такими крупными событиями тихая жизнь бабки Нюры не видна совсем. Может, один Рыжий замечает ее, да и то после того, как бросил работать. А еще вспоминают о бабке Нюре, когда у соседей объявляются тараканы. Тут грешат на нее вовсю — рассадница, дескать! Чаще других этот вопрос поднимает Светлана, уж она на бабку Нюру… Бабка-то все слышит через стенку. А перед получкой Светлана приходит за пятеркой, как в кассу взаимопомощи. Бабка дает, зла не помнит.


Вернулся Рыжий.

— Карета подана, — похлопал он по торчавшему из кармана горлышку большой бутылки из зеленого стекла. — Зинка мне хотела «Вермут», а я ей: «Не-ет… Он, говорю, для будней, а у меня сейчас компания». Дала «Иверию».

— Моего змея там не видел? — донесся от подъезда голос Светланы.

— Не смотрел, — Рыжий даже не повернулся в ее сторону.

— Как будем дальше? — проявил нетерпение Василий Петрович.

— Ко мне зайдем, ко мне-е, — решительно встала бабка Нюра. — Грибков нету, а вареной курицей угощу.

— Я как чувствовал, — сказал Василий Петрович, — уходил из дома и думаю: вставлю-ка протез, вдруг жевать придется.

В комнате у бабки Нюры стоял еще довоенный потемневший буфет, дощечки его потрескались, в одной дверце вместо стекла была фанерка; у окна — круглый стол, у стенки — кровать, высоко взбитая, не иначе, с двумя матрасами. Но все прошли на кухню, где на тряпичном половичке лежал солнечный зайчик, тикали ходики под потолком. Бабка проворно нарезала хлеб и достала из холодильника обещанную курицу, разломила ее на большие куски.

— Кушайте. Вот соль.

Василий Петрович взял ножку, покрутил перед глазами.

— Как путешествие в молодость… Там тоже вокзалы и буфеты, так же курицу ломали… Да-а, много всякого было… Было и прошло… Раньше сын и его семья у меня жили, а теперь — я у них. Что изменилось? А ничего не изменилось. Уходить пора. В дальний путь. У нас в доме соли нет. Невестка говорит: от соли склероз. Подумаешь, склероз…

— Это уж точно, — согласился Рыжий. — У меня в доме тоже нету соли.

Василий Петрович мотнул подбородком на Рыжего.

— Нюра, а как живет этот парнишка?

— Рыжий-то? Кто что подаст.

Рыжему это не понравилось, но бабке Нюре было все равно:

— А много ли ему, одинокому, надо? Поклевал чего-нибудь, и сыт. Зато безвредный. Не то что за стеной. Ту я зову Плюгавица.

— Что верно, то верно, — поддакнул Рыжий. — Двадцать копеек у нее только с рукой выломаешь. А насчет работы подкалывать меня нечего: я в котельную устраиваюсь, уже всех врачей прошел, один хирург остался.

— А ты, Нюра, так и живешь в одиночестве? — спросил Василий Петрович. — Дети-то где? Разлетелись небось, и след простыл?

— Далеко улетели, — ответила бабка Нюра. — Один с финской не вернулся, другой вот с этой.

— М-мда…

— Я ста́ра ворона… Скоро двенадцать, как пережила свово мужика. Калекой с войны пришел… — она помолчала, а потом спохватилась, захлопотала: — Ешьте курицу, чего вы, как в гостях!

Василий Петрович неожиданно наклонился — чуть стол не опрокинул — и поцеловал руку бабке Нюре. Та чуть со стыда не провалилась.

— Хорошо у тебя, — сказал Василий Петрович. — Даже сам не знаю почему.

— Ну и живи, кто тебя гонит, — что еще бабка могла ответить на это?

— Еще по маленькой, — предложил Василий Петрович.

Рыжий достал очки — оправа детская, будто посадил на переносицу ободки от двух пятаков, — и стал изучать этикетку на бутылке.

— Сколько читаю, и всегда как в первый раз.

Голос его окреп, руки больше не дрожали. Он допил свой стакан и поднялся из-за стола. Он понимал: пора и честь знать.

Похоже было по всему — Василий Петрович домой не собирался. Он умылся, потребовал полотенце, и бабка Нюра смутно заволновалась. Что-то подступало к сердцу теплой волной, давно позабытой. А он еще говорит:

— Хочешь, помогу по хозяйству? Ты не смотри, что я старый. Я многое умею. Любой утюг починю. А фанерку в твоем буфете на стекло заменить — как дважды два. Жаль, стеклорез дома остался. У меня хороший, за семьдесят копеек. Это только неучи режут семирублевым.

— Купим, — сказала бабка Нюра. — Вот завтра сходим в магазин и купим.

— Правда! — удивился Василий Петрович. — Как же я сам не догадался?

Покрасневшие от «Иверии» глаза его затуманились, седые усы встопорщились, и бабка Нюра поняла — такой человек все может: и утюг починить, и стекло разрезать.

Солнце ушло на другую сторону дома, в комнате стало прохладней и не так ярко, словно зашторили окно.

— Может, пока отдохнешь, голубь?

— Вполне, — согласился Василий Петрович. — Чуть-чуть уравновесить бы давление, а то виски ломит.

Он прилег на бабкину кровать, сложил руки на груди, и она подивилась: как святой на иконе.

— А ты тоже не суетись, посиди рядом.

Бабка придвинула к кровати стул.

— Нюра, а ты пошла бы в дом престарелых?

— Чего это вдруг ты так?

— Все думаю. Последнее время ни о чем другом не могу. Сперва было страшно, а теперь — нет. А чего бояться? Такие же люди, как мы с тобой.

— Дома надо жить, голубь, дома. Или не заслужили хорошей смерти?

— Ты говоришь так, будто все зависит от нас. От меня, например, если ты хочешь знать, вообще ничего не зависит. Когда с внучатами сидел, еще туда-сюда… Характер мог показать. А стал не нужен внучатам — вообще никому не нужен стал. Сын и невестка мою комнату уже заранее распланировали: когда околею, там кабинет сына будет. Они уже двухтумбовый письменный стол купили. У окна они его поставят, а мой — на дачу.

Последние слова его были чуть слышны: Василий Петрович засыпал.

Покойно было на бабкиной душе, и опустилась на бабку дрема. И увидела она своих сыновей: и того, который погиб на финской, и того, который — на этой. Маленькими увидела она их, чуть ли не годовалыми. Вот так всегда, и ни разу не явились они взрослыми.

Очнулась, поправила одеяло и подумала: надо принести стакан воды, а то проснется голубь, а в горле сухо. А еще лучше — заварить ему листья черной смородины.

На кухне, нашаривая в подвесной полке узелок с листьями, она уронила банку с пшеном. Та упала в пустую кастрюлю. Такой раздался грохот — хоть уши затыкай.

И тут же из-за стены донеслось:

— Ни днем, ни ночью… Все, хватит, буду писать участковому! Это надо же — мужиков стала водить!

Значит, Светланин змей не пришел, задремал где-то.

Бабка Нюра повернулась к стене и показала язык.

Продается хороший шкаф

1

Инвалид Саврасов приковылял домой с увесистым свертком под мышкой.

— Что это? — высунулась с кухни жена.

— Что надо, — ответил Саврасов и, раздевшись, перенес сверток в свою комнату.

Там он развернул на кровати шуршащий лист оберточной бумаги и долго смотрел на новенький вишневого цвета телефонный аппарат. Четкими и выпуклыми были черные цифры на белом диске. Саврасов осторожно просунул палец в дырку и погладил цифру. Шершавая…

Потом он набрал девятку, и диск поехал назад с едва слышимым шорохом.

2

С той самой поры как заселили дом, Саврасов стоял в очереди на телефон и вообще значился под номером один. Но обскакивали его люди умелые: Лешка из таксомоторного, Клавка из продмага. В последние годы, слава богу, стали условия создавать, телефон вот провели, к магазину прикрепили. Чтобы питался лучше, чтобы жил дольше. И еще много всяких льгот. И он радовался — ведь до этого считал, что испортил жизнь окружающим. Много ли проку от безногого, да еще с больным сердцем? Хорошо хоть в переплетной мастерской прижился, спокойная работа, от дома недалеко, в общественном транспорте давиться не надо. А жене и дочке от его работы… Им чего-то особенного хочется, а что можно сделать, если сидишь в переплетной мастерской? Где достать разные гарнитуры да паласы, да синие штаны для Машки? Штаты грубые, похоже, сшитые из мешковины, но работать за них Саврасов должен полтора месяца.

3

Дело было зимой, как сейчас помнит он покрытую инеем входную дверь и тогдашние свои раздумья, пока поднимался на пятый этаж: почему дверь не бухнула, как всегда, с треском и дребезжанием? Ему и хотелось пройти тихо-тихо: час был поздний, а он, Саврасов, был подогрет «пшеничной». Но дверь он не придержал, а она вдруг закрылась без грохота… Только одно могло быть объяснение: заледенели края и порог.

Саврасов долго звонил домой, потом стучал, потом снова звонил, даже испугался, не случилось ли чего с ними там? А вдруг забыли газ перекрыть? Но заскрипели наконец половицы, и в получившуюся от дверной цепочки щель он увидел половину лица жены, припухшее от сна веко, ее злобный глаз.

— Ты чего это растрезвонился?! — напустилась она, не снимая, однако, цепочку. — Ты чего это весь дом ставишь на ноги?!

— Давай открывай, не дури, — как можно добродушней сказал Саврасов.

— Вона чего? А ты ночуй, где был!

И дверь захлопнулась. Сначала Саврасову показалось, что жена просто шутит из воспитательных соображений. Но тут же он перепугался так, что вспотела спина и лицо обдало жаром. Он пустил звонок на всю длину, пока не занемел палец, а потом еще поддал протезом.

Дверь снова приоткрылась, из темной щели ему выбросили несколько газет, как это делала соседка этажом выше. А потом волчьей челюстью клацнула задвижка и на два оборота прокрутился замок. И Саврасов понял: стучи теперь, не стучи — все без толку.

Он собрал газеты, согнул их вдвое, чтобы стопка была потолще, и сел, спиною привалясь к стене.


Сквозь опущенные веки Саврасов чувствовал свет — невозможно яркая лампочка горела на лестничной площадке. Он успокоился: что произошло, того не поправишь, а значит, зачем попусту тратить нервы?

В последнее время он начал часто вспоминать Сашу Семенова, которого теперь уже нет. Бок о бок прошли они всю войну, а потом писали по праздникам друг другу открытки, все мечтали встретиться. Саврасов даже не мог представить, каким теперь стал Саша.

А потом Саша написал, что сильно заболел. Саврасов совсем было собрался к нему в Ярославль, но жена сказала:

— Ладно-то дурью маяться. Без тебя разберутся.

И на работе тогда людей не хватало.

Не поехал Саврасов и до сих простить себе не может этого, и никогда не простит, потому что вскоре после письма Саша умер. А ведь они вместе выходили из окружения, вместе били немца на Украине и в логове его. Адреса друг друга носили в карманах гимнастерок: мало ли, а вдруг не повезет кому…

И вот впервые в ту ночь, когда от ледяного бетона спасала пачка пожертвованных газет, Саврасов подумал: надо бы завести сберкнижку, хорошо защищенный тыл — великое дело, тогда жить будет не в пример спокойней, тогда, может быть, не придется прозябать вот так.

Вечером он врезал замок в дверь своей комнаты. Когда сгребал на бумажку мусор, жена уже устала, — не шумела она, не наскакивала на него лохматой собачонкой, лишь испуганно следила за ним издали, от телевизора.

А Машка ушла гулять.

4

Субботним утром, когда все были дома, пришел шустрый парень с чемоданчиком, в каких обычно носят инструмент.

— Здесь живет инвалид войны товарищ Саврасов?

Жена и дочка кивнули, очень удивленные осведомленностью парня, а Саврасов, который вышел на звонок, сказал:

— Это я.

— Я к вам из атээс. Телефон будем ставить. — Парень снял красивую куртку с многочисленными замками «молния», с россыпью сверкающих никелем пуговиц и остался в спортивном свитерке. — Куда вести проводку? — тут он обратился прямо к Саврасову.

— Ко мне в комнату, — ответил Саврасов.

В свою комнату — показать место для проводки — он пропрыгал, подобно птице; было еще утро, и он не успел прицепить протез.

— Вот сюда его, — кивнул Саврасов на тумбочку у кровати, поскольку мебельных излишеств в комнате не было. Парень пожал плечами: ему-то какое дело, хоть на потолок. Потом ушел на лестничную клетку и занялся с распределительным щитком.

И тут к Саврасову подступили жена и дочь.

— Ты чего же это делаешь, а? — начала жена и уперла кулаки в бока.

— Между прочим, телефон — общее достояние семьи, — сказала Машка.

— Щас пойду и скажу мастеру: пускай ставит в коридоре на трельяже.

— Или на кухне, — поддержала Машка. — Кухня у нас — как третья комната. Всем будет хорошо.

5

Саврасов нервничал, раскачивался на кровати…

Им уступать нельзя — тут же сомнут, как танки.

Когда обнародовали дополнительные льготы инвалидам Отечественной войны, сколько у них сразу появилось соображений. Они додумались даже до того, что решили через него, Саврасова, достать мебель каким-то Машкиным приятелям.

А первый раз в продовольственный магазин, как он ни отнекивался, заставили идти самого.

Дорогой он вздыхал и думал: как там все обойдется? Не мог отделаться от чувства, что идет с черного хода, да еще за счет других.

Но обошлось. Заведующая, к которой послали продавцы, встретила его с энтузиазмом. Сверкнув серьгами, она пожала ему руку, сказала, что давно пора обратить внимание на таких, как он, тем более что таких, как он, остается все меньше и меньше.

А еще она сказала: сегодня завоза, к сожалению, не было, а что есть за прилавком, уважаемого клиента вряд ли заинтересует. Лучше зайти завтра.

Саврасов не обиделся, понимал: дело новое, нужно время, чтобы раскачать маховик.

Жена приняла из его рук пустую сумку и, не дожидаясь разъяснений, назвала его размазней.

— Как кровь проливать, — ворчала она, — так пожалуйста, а как придавить этих жуликов, так простите…

— Ты бы снял протез да их по головам. Тебя не посадят. Зато в следующий раз достанут что-нибудь вкусненькое, — сказала Машка.

Саврасова затрясло. Многое захотелось сказать ему любезной доченьке, но он сказал лишь:

— Яйца курицу не учат, — и пристукнул самодельным увесистым костылем.

— Подумаешь, — передернула Машка плечами. — Тоже мне Сент-Экзюпери.

6

Машка — позднее дитя, и на свет появилась она на восьмом году его инвалидности, в пятьдесят втором, когда Саврасову было под тридцать, то есть столько же, сколько сейчас самой Машке.

Родилась Машка, и он понял: в техникум поступать поздно. И в одночасье успокоился. До этого жил он на пенсию, теперь ее стало не хватать. Тогда-то и нашел Саврасов переплетную мастерскую. Спасибо Машке, а то до конца жизни не знал бы, что живет и здравствует эта уютная контора, пропитанная духом казеинового клея и щекотным дешевым папиросным дымком.

В том же пятьдесят втором снесли барак, в котором они жили, дали хорошую двухкомнатную квартиру.

Едва обжились, как до жены дошло — ничего ей лучшего в жизни теперь не светит, и стала она помаленьку закусывать удила. Прямо какой-то потребностью стало у нее показывать, что вдвоем с дочкой им было бы не хуже. Зарабатывала она тогда, правда, больше. А Машка что? Машка подрастала и отбивалась от рук. Сколько помнит Саврасов, каждый жил своей жизнью, каждый смотрел свое кино.

7

Мастер шустро раскручивал провод, приколачивал его к плинтусу, тянул в комнату Саврасова. Под конец достал из своего неожиданно емкого чемоданчика телефонный аппарат, подключил его, набрал номер:

— Клава? Это я. Запускай пельмешки, минут через двадцать буду. Да… лавровый листик не забудь.

Потом мастер попросил Саврасова расписаться — где «птичка», оставил квитанцию для оплаты, щелкнул замочками на чемодане и ушел.

— Чего же это ты делаешь, а? — вновь подступила жена. — Срамота какая, люди засмеют. Хоть бы людей постеснялся!

— Не твое дело, — коротко ответил Саврасов.

— Давай, мам, напишем ему на работу, пусть все знают, как он ведет себя дома.

— И напишем. Там с тебя спросят.

У Саврасова мелко-мелко затрясся подбородок, и он никак не мог совладать с ним. Голова его словно заполнилась туманом. Он вдруг перестал понимать, что нужно от него этим людям, зачем они мельтешат здесь, размахивают руками… А когда увидел, как что-то с тумбочки нырнуло в руки жены, чужим голосом закричал:

— Убью!.. — и вскинул над головой свою палку.

Телефонный аппарат выскользнул из рук жены, грохнулся и развалился на несколько частей. Что-то задребезжало там, в обломках…

8

После этой вспышки Саврасов долго чувствовал себя плохо. Лежал, тяжело дыша, казнил себя, думал: кто ты есть такой, чтобы срываться? Нет такого права ни у кого. Они тоже несчастные… К чему тут мелочные обиды? Их бы тоже пожалеть.

Супруга не теряет надежды перестроить, переиграть судьбу, а вот зачем и для чего — сама не знает. Она совсем забыла, что суетиться надо в молодости, когда перед тобой открыт еще широкий и ясный путь. Машка уже раза три пыталась рожать — и все не получается.

Вот и Саша. Саша, Саша, друг закадычный… Хоть завтра взял бы отпуск за свой счет и поехал в твой далекий Ярославль. Тридцать лет собирались встретиться, да где тридцать — тридцать семь. Тридцать семь лет!

9

В обеденный перерыв работники переплетной мастерской разбрелись по углам и развернули свертки с едой; ближняя столовая была им не по карману — блюда туда завозили из ресторана. Саврасов поел быстрее всех и пошел к секретарше.

— Люда, ты не могла бы отпечатать объявление? — чувствовал себя Саврасов неловко: не умел он просить. — У меня немного, всего одна строчка: «Продается хороший шкаф». И еще номер телефона.

Людочка развернулась вместе с креслом к машинке, и десяток автоматных очередей вспорол сгустившуюся обеденную тишину.

После работы Саврасов зашел в сберкассу и снял тридцать рублей: двадцать семь на телефонный аппарат, а троячок — Людочке на конфеты.

10

В тот же вечер раздался резкий требовательный звонок.

Саврасов провел рукой по взмокшему лбу и снял трубку.

— Да! — сказал он. — Але! Да! Але!

— Это насчет шкафа. Вы продаете шкаф?

— Одну минуточку, — попросил Саврасов.

Он положил трубку на кровать, доковылял до двери, проверил, плотно ли ока закрыта.

— Слушаю вас, — сказал он, вернувшись. Сердце билось как угорелое. — Слушаю вас! — Дышать стало легче. — Вы только трубочку не кладите, сейчас все обсудим…

Загрузка...