Андрис Пуриньш НЕ СПРАШИВАЙТЕ МЕНЯ НИ О ЧЕМ

I

Сознание возвращалось медленно.

Со мной так бывало. Я сделался лишенной формы субстанцией, которая расширялась и сжималась, стремилась распространиться вокруг, порваться на части и, когда это вот-вот должно было произойти, опять стягивалась втугую, и все повторялось сызнова, ритмично, как сокращения сердца, только во много, много раз медленней. Потом я почувствовал, что тихо всплываю, словно бы выныриваю из теплой и мглистой тьмы океанской глуби, и было мне невдомек: отчего все так? Затем в этом океане забытья послышалась музыка, играл целый оркестр, он играл марш. Я почувствовал, что сейчас что-то произойдет, но не знал — хорошее или страшное, и тут совершенно неожиданно меня вынесло из тьмы на поверхность и ослепило ярким светом.

Я проснулся.

Оно верно, что сон — брат смерти, как нам говорили в школе и как говорили древние греки. Нет ничего проще и легче, чем уснуть и однажды не проснуться.

Я рывком сел и откинул одеяло.

Кончились мои каникулы, и сегодня предстоит снова идти в школу. Говоря по правде, я немного соскучился по ребятам. Телефон еще не провели нам, мама никого ко мне не пускала, а так недолго и спятить. «Каждый умирает в одиночку» — называется книга, которую я, к сожалению, не читал, но человек, написавший ее, должно быть, совсем не глуп. Автор знает, каково быть в одиночестве. Я испытывал это состояние только две недели и то едва концы не отдал. Ах да, следует еще сказать — я простудился и подхватил нечто вроде воспаления легких. Но я не люблю это вспоминать. О чем говорить, если все позади.

Потопал в ванную умываться и чистить зубы. Полюбовался на себя в зеркале. Отощал, под глазами круги. Дни напролет человек валяется в постели, лопал все, чего душа ни пожелает, и вот в результате — из зеркала на меня смотрит голодный индус.

В темпе поел и одеваюсь. Складки у брюк как ножи, белоснежная сорочка и красный галстук, тот самый, что слегка отливает золотом, если смотреть под определенным углом. Первый раз надеваю плетеные туфли. Элегантно. Сингапурские. Якобы ручной работы. Какой-то сингапурец плел их целую ночь ради того, чтобы я их надел. Надеюсь, хозяин отслюнявил ему рублишко или что там у них за валюта, потому что туфли что надо. Вообще захотелось одеться поприличней. Обычно в таком виде я в школу не хожу. Только в гости.

Опуская в карман пиджака ключи, нащупал там две бумажки. Я их даже вынимать не стал. Предки ежедневно выдают мне два рубля рублями и никогда чтобы мелочью. Я давно хотел спросить, как это им удается, но то забуду, то некогда. А иной раз просто неохота.

Сегодня на душе почему-то беспокойно. Никакого повода, однако самочувствие муторное.

Хотелось поскорей в школу.

До школы пришлось бежать бегом, потому что с этими троллейбусами вечно какая-то ерунда. Все равно звонок я услышал, открывая парадную дверь. К счастью, физик болтал в вестибюле с неким толстым субъектом. Сегодня первый урок у нас физика.

На третьем этаже, где наш класс, все уже были загнаны по своим помещениям. Ничего удивительного, не зря по коридору плыла навстречу старая литераторша Балоде с красной повязкой на рукаве. Она физически не переносила беспорядка. А голос у Балоде не дай бог! Кое-кто полагает, что пара ее зычных окриков может разбудить всех мертвецов на кладбище среднего размера. Но до этого дело не дойдет, поскольку Балоде читает газеты и знает, что мир и без того перенаселен. И она так страстно любит порядок!

Теперь мне предстояло рассказать о себе; Балоде, помимо любви к порядку, еще страшно любопытна по части всего, что имеет отношение к болезням. Это не я один заметил.

— Берг, имей в виду, что с легкими шутки плохи, — сказала она озабоченно.

— Да, я знаю, с ними шутить не стоит.

— Теперь ты должен очень беречься и не допустить до осложнения.

— Да, да, знаю, спасибо, мне надо идти, сейчас начнется урок, у нас физика, — отрываюсь я от нее. От ее нудной заботливости я почувствовал всамделишную слабость.

И уже у двери класса я внезапно сообразил, чем вызвано мое сегодняшнее беспокойное состояние. Оказалось, мне чертовски хочется увидеть их, тех, кто за этой дверью. Нет, правда! Когда они рядом, то иной раз охота удрать на необитаемый остров, но стоит какое-то время побыть без них, и ты чувствуешь: должного порядка в душе нет.

Я сделал глубокий вдох, рванул дверь и ввалился в класс. Все, конечно, загалдели, вы же знаете, какой поднимается галдеж, если кто-то долго не ходил в школу. Топай теперь перед всем классом, а каждый лупит глаза на тебя как на привидение или на восьмое чудо света. И все же надо признаться, это немножко приятно. По крайней мере, знаешь, что по тебе, пусть микроскопически, но соскучились.

— Иво!

Екаб, или Яко, как мы его зовем, для вящего эффекта вскочил на парту и сверху обрушился мне на шею. Я едва устоял. А Яко хохотал, сверкая белыми зубами. Я кое-как высвободился и немножко поизображал недовольство: мол, взрослый человек, десятый класс, а ведет себя как пятиклашка. По правде же, я был очень рад, что Яко встретил меня именно так, и не иначе. Но нельзя же от радости сразу растаять, как кусок сахара в горячем чае.

Обычно я сижу на последней парте с Алфредом, или Фреди (он предпочитает, чтобы его именовали так), но сейчас он отсутствует. Очевидно, потому что сегодня две контрольные — по физике и по инглишу.

Хоть я отнюдь не «светлая голова», однако кое-что соображаю, поскольку заглядываю в учебники довольно регулярно. Фреди же в них довольно регулярно не заглядывает. Вот только с точными премудростями я малость не в ладах. Ими, говорят, надо заниматься систематически и методично. Такое не для меня.

Едва успел Яко переселиться на мою парту, как вошел физик. Все мы не менее чем в миллионный раз встали и вновь рухнули на парты. Единственное утешение, что этот миллион раз не подряд. Он поделен на десять лет и пришелся на десять пар штанов — каждый год пара. Но для моего сидячего места шел лишь третий год — клетки нашего тела, как известно, обновляются каждые семь лет, так что сейчас моей плоти всего три года, и я живу как бы свою третью жизнь.

Мои логические умствования прервал Яко — надо решить для него задачку. Из материала повторения.

— Думаешь, после болезни я еще что-нибудь помню? Потому и контрольную не заставляют писать.

— Пошевели мозгами. Авось вспомнишь.

— Да тебе самому ее решить — раз плюнуть!

Вот Яко, он светлая голова. Надо признать. И он мог бы избавить меня от этой повинности. Но он полагает, так дело пойдет скорее, и я раскрыл учебник.

Какой-то радиолюбитель сделал катушку на десять витков, длина катушки четыре сантиметра, диаметр — два. Катушка была без сердечника, и по обмотке проходил ток в шестнадцать миллиампер. Смастерить катушку он мог, но в теории не рубит, и рассчитывать магнитный поток вместо него должен я.

Я посчитал, и ничего страшного, даже наоборот! Есть шансы стать толковым радиолюбителем. И, сделав такую катушку, теперь я буду знать, что магнитный поток у нее примерно 1,6*10-9 вб. Это надо же! Я и не предполагал за собой столь недюжинного ума.

Выяснил, что у Эдгара с Яко одна и та же группа задач.

Переписал решение и отослал в другой конец класса Эдгару, а Яко тем временем принялся за задачи второй группы, чтобы помочь Рихарду.

В классе нас четверо друзей: Фреди, Яко, Эдгар и я. Впрочем, насчет Эдгара, может, я зря так сказал. У меня с ним сложные отношения. Иной раз я чувствую, что он меня недолюбливает, а в другой — что я ему необходим. Мы с ним вроде двух магнитов, которые часто меняют полярность. Поди тут разберись! Человеческие взаимоотношения все-таки исключительно хитрая штука — это надо признать.

Незаметно глянул на Эдгара. Получив записку, даже не посмотрел в мою сторону. Только сгорбился над листом и стал передирать.

Физик сидел, подперев руками подбородок, и смотрел в класс, чтобы создать впечатление, будто он видит каждого, кто попытается слизывать. В действительности при нем можно было сдирать запросто, если только не слишком нагличать. Потому что физик думал, что, списывая решение задачи, мы обманываем самих себя. Он думал, что мы сами должны это понимать, раз мы взрослые. Мысль благородная, нельзя не согласиться. Беда лишь в том, что почти всему классу — и мне тоже — вся физика до лампочки. Мы не собираемся стать физиками. И мне без разницы, сам ли я себя или кто другой обманет меня в этой области. Нет, правда! Мне абсолютно безразлично. И не только о физике речь. Конечно, я понимаю, что учиться надо, если уж ты начал ходить в школу, но что необходимо знать все, что тут заставляют долбать, в это позвольте мне не поверить. По-моему, каждый должен учить то, что он сам считает для себя необходимым.

До звонка оставалось восемь минут. Когда останется пять, физик объявит об этом во всеуслышание.

Сейчас нас в классе двое учителей. Мы оба наблюдаем класс. Только я вижу намного больше.

«Илона Прекрасная» («Прекрасная» она главным образом благодаря косметике, по крайней мере, так мне кажется) только что получила записочку от Юриса. Вы не поверите, по тем предметам, которые ей не даются, он стал чуть ли не отличником и лишь для того, чтобы решать Илоне задачи и подсказывать. Головастик Анастасия наконец набралась храбрости и раскрыла под партой учебник. Но это ей все равно не поможет. Карлуша, подперев голову руками, напряженно мыслит. Ручаюсь, едва прозвенит звонок, решение будет готово, но он не успеет его записать, потому что работы сейчас соберут. Сармите с Марой, неразлучные подружки, ехидно улыбаясь, перешептываются. Сармите довольно приятная девочка. Не слишком глупа, да и фигурка ничего себе. Это если рассуждать объективно. С субъективной же точки зрения она не мой тип. Я не мог бы втрескаться в нее по уши. Говорю это потому, что, кажется, она втрескалась в меня. Это точно! Только не подумайте, что я хочу набить себе цену.

Эдгар дописал. Посмотрел в мою сторону и чуть заметно кивнул, будто лишь сейчас заметил, что я в классе. А мне почему-то вдруг стало радостно. Яко, закусив язык, лихорадочно строчит. Рассказать вам про всех двадцать восемь, увы, не могу. Да и нет ни малейшей надобности: чем уж таким особенным отличается наш класс от других десятых?

Очень люблю смотреть, как класс работает. Все склонили головы над белыми листками, что-то пишут, черкают и пишут снова, иной раз даже скомкают и начнут все наново. Все думают. Все вынуждены думать. И тогда случается, что даже лодырь Рихард, который только и делает, что смотрит спорт по телевизору либо сидит на стадионе, а самому лень хотя бы мяч погонять, что-нибудь да придумает.

И вот звонок!

После уроков мы с Яко и Эдгаром надумали пойти к Фреду.

И тут со мной произошло нечто удивительное. Едва мы свернули за угол школы, как в лицо ударило холодком. Это был весенний ветер, и нес он дыхание лета. Я набрал его полную грудь, и ветер теперь бесновался во мне; голова закружилась, на душе стало весело и легко, и от захлестнувшей меня радости жутко захотелось отчубучить какую-нибудь глупость. В этот миг я совершенно реально ощутил лето, словно оно уже пришло и стояло за спиной, обняв меня теплыми руками. Какое-то мгновение каждая клеточка моего тела жила в лете, но чудо сразу исчезло.

Когда подошли к двери Фредовой квартиры, я о нем еще помнил, но вскоре забыл.

Старый прогульщик пребывал в своей резиденции: он расположился в кресле и водрузил ноги на подоконник между горшками с кактусами. Фред читал книгу и, казалось, был весьма недоволен тем, что его побеспокоили за этим бесконечно прекрасным занятием.

— А вы не могли дверь закрыть потише?! — зарычал он. — И нечего галдеж подымать.

Фреди сказал это, даже не взглянув на дверь. Он прекрасно знал, что так вести себя можем только мы. Когда он повернул голову и увидал меня, то стал сразу приветливей.

— Иво, старина! Когда твоя мутер не пускала к тебе, мы уже хотели было скинуться по полтиннику на венок с черной лентой. Что еще нам оставалось? Но я обалденно счастлив, что твои ноги вновь топчут сей прекрасный шар земной, а заодно и неказистый паркет отвратного школьного пола, чего никогда не стали бы делать мои ноги, если бы их движение зависело только от меня.

Он еще довольно долго изощрялся в словоблудии ради нашего увеселения. Но выходить из дому не хотел. Он сказал своей мутер, что ему нездоровится и в школу он не пойдет. Теперь он не хотел надуть мамашу.

В конце концов мы убедили Фреди в том, что может же он сходить в аптеку за лекарством. Тогда он выпрямился во весь свой исполинский рост и единственно спросил: за каким? Такого добра, как аспирин и порошки от головы, дома имелось предостаточно. Мы тоже не знали и потому решили перекинуться в картишки, коль уж во Фреде так громко заговорила совесть.

Мне вообще-то нравилось у Фреда.

Посреди комнаты стоял круглый стол, в углу старинный комод с прямоугольным зеркалом, у стены массивный платяной шкаф производства пятидесятых годов. Симпатичные такие стулья с плетеными спинками, на подоконниках шеренги горшков с цветами и кактусами. Возле двери висел мешочек со спичками, с которого синий гном грозил пальцем и предупреждал об опасности пожара. Я и теперь еще не знаю, отчего мне так нравится эта комната.

Яко ухитрился с ходу завладеть единственным мягким креслом, с которого только что встал Фред, а книжку, лежавшую там, кинул на подоконник, к цветочным горшкам. Из нас четверых Фреди был самым хладнокровным и рассудительным человеком, но до тех пор, пока не трогали книги. Он не выносил неряшливого обращения с книжками. Ни разу я не видал, чтобы он небрежно бросил книгу, загнул страничку или подчеркнул в тексте, за исключением учебников. Этот вид литературы он презирал. А фантастику обожал. Он читал ее и по-русски, а если была бы возможность регулярно доставать ее и на английском языке, то по английскому у него в табеле наверняка были бы пятерки. Теперь Яко за неуважительное отношение к книжке был вытурен с кресла, и, чтобы все поняли, что хозяин поступил так не ради собственного удобства, кресло получил Эдгар.

Мы уселись за стол, и Фред выдал колоду карт.

Вообще-то, в смысле лет, все мы одинаковы — семнадцать. Кроме Фреда, которому уже восемнадцать.

В игре мне чертовски не везло. Карта не шла и не шла, хоть головой бейся о стенку или об стол. Должно быть, я уже прочно сидел на минусах. Спросил об этом у Эдгара. Запись вел он.

— Ты хотел спросить, сколько тебе осталось потрепыхаться? — неожиданно насмешливо переспросил он. — Уже совсем немного. Всего восемь. Не хватает только восьми очечков. Так-то вот, — с улыбочкой и нараспев протянул он.

— За меня не волнуйся! — отрезал я.

— Сдался ты мне!

Стального цвета глаза смотрели на меня из-за длинных ресниц враждебно и с насмешкой…

Эдгар был тощеват и казался выше меня и Фредиса, хоть мы и были одного роста. Вообще мы трое были длиннее людей нормального роста, потому как акселерация или что-то в этом роде, говорят, поставила на нас свою печать.

Эдгар был нервный и капризный, жуткий недотрога; одевался он всегда как-то странно. Например, если на нем были джинсы, то непременно местного производства по четыре семьдесят за штуку и с дурацкими бизонами на заду. Однажды мы скинулись и подарили ему на именины приличные импортные джинсы, но он почему-то ни за что не хотел их брать, мы с трудом его уломали. И знаете, что было дальше? Он ни разу их не надел! И вообще, я тогда не мог его понять, но все равно он мне нравился. Нравился, какой есть, хоть подчас он меня и недолюбливал.

И вот сейчас он странно глядел на меня, склонив набок кучерявую голову. Я готов был расквасить ему нос и тут же дать избить себя, лишь бы не видеть этой кривой его ухмылки. (Чувствую, что несу черт-те чего, но для меня это очень важно.)

Фред сдал карты и был свободен, так как мы играли в «подметку». На этот раз ко мне пришла сносная карта: два туза и крупные козыри. Вроде бы можно сделать игру. Фреди заглянул ко мне в карты и пришел к такому же мнению. И тогда я, не раздумывая, объявил подметку. Пошел с туза пик. Если оба туза пройдут, я выиграл. Яко кинул десятку в масть, этот гад Эдгар побил бубновым тузом и усмехнулся.

— Так-то вот, малыш!

Потом он сходил с десятки червей. Я побил тузом червей, а Яко положил сверху бубнового короля. Меня зло взяло, до того по-дурацки складывалась игра.

— А ты влип, Иво, — сказал Эдгар, и нельзя было не видеть, какое это доставило ему удовольствие. Яко тоже засмеялся и хлопнул меня по плечу, но я знал, что он радуется выигрышу, а не тому, что проиграл я.

Яко смеялся, и меня это вовсе не злило.

Он был мне чуть повыше плеча, но ловок, как дикая кошка. С ним получилось довольно занятно. Отец у него русский, мать цыганка, сам же Яко латыш. У него черные волосы, карие глаза и темного цвета кожа, поэтому казалось, что на взморье загар к нему пристает скорее, чем к нам. Он был очень душевный малый, и мне нравился.

Я заметил, Эдгар упорно делает вид, будто не слышит, когда говорю я, так, словно бы меня тут вовсе не было. Если же что-нибудь говорил он, это было адресовано Фреди или Яко, кроме нескольких двусмысленных замечаний на мой счет. Черт его разберет, что на этого Эдгара иной раз накатывает.

Подсчитав очки, он вдруг неестественно весело заржал. Обычно он так не смеялся, этот его смех был только для меня.

Честное слово, я едва не двинул ему в челюсть. Он разозлил меня до предела. И еще пялился своими холодными рыбьими глазами. Ей-богу, я мог двинуть ему запросто, потому что внутри все у меня напряглось, точно перетянутая гитарная струна.

Фреди сразу понял, чем дело пахнет, но Яко во вселенской своей добродушной наивности лишь весело похохатывал.

— Все, ребята, на сегодня хватит, — примирительно заговорил Фреди. — Не то вы еще подеретесь.

— Да, так и так надо кончать, — сказал Эдгар. — Иво уже на три очка вылез за тридцать.

Яко взял бумажку с расчетом и огорченно добавил:

— Кто мог знать, что тебе сегодня так не повезет, Иво! Но ты не огорчайся…

— Ладно, хватит уже! — перебил его я. Терпеть не могу, когда он из-за любой ерунды начинает дико сочувствовать. Я знаю, что он искренен, но и это может однажды надоесть.

— На плюсах больше всего у меня, — сказал Эдгар.

У него должно быть где-то за сорок.

— Плюс сорок два, — объявил Яко.

— Тогда давай думай быстрей! — сказал Фреди. — Скоро предки вернутся.

Мы с Эдгаром сидели каждый на своей стороне стола, сколько там их есть у круглого стола? Эдгар нервно барабанил по нему косточками пальцев. Я изобразил на лице ухмылочку и смотрел на Эдгара, но он опустил взгляд и изучал свои руки, будто на уме у него не было ничего более важного, кроме как барабанить по столу. Меня очень интересовало, что он надумает, раз уж избегает смотреть мне в глаза. Чуть не забыл сказать о наших правилах игры. У кого бывало больше всех на минусах, тот считался проигравшим и должен был безоговорочно сделать все, что ему прикажет «максимальный плюсовик». Обычно ничего страшного в этом задании не бывало. Забить гол в свои ворота на уроке физкультуры, громко пролаять пять раз во время урока или что-нибудь равновеликое этому по глупости. Вариантов было множество.

Яко собирал карты, Фреди вытряхнул пепельницу и распахнул настежь окно, чтобы вытянуло табачный дым, я курил и стряхивал пепел в спичечный коробок, Эдгар сидел напротив меня и думал, барабаня пальцами какой-то ритм.

— Иво, ты как-то рассказывал, будто нырял с десятиметрового трамплина, — процедил наконец Эдгар. — Трепанул, наверное, да?

— Раз говорил, значит, нырял.

На самом-то деле я нырнул с пятиметровой площадки. Но какой-то леший потянул меня за язык сказать ребятам, что я прыгнул с десятиметровки.

И вот я ждал приговор Эдгара.

В коробке осталось шесть спичек. Все шесть серных головок я обсыпал пеплом. Но Эдгар не видел ничего, кроме своих барабанящих пальцев.

— Ты, может, наконец родишь?! — не выдержал я. — Не собираюсь торчать тут до вечера.

— Неужели ты прыгнул с десятиметровки? — еле слышно спросил он.

— Да, да, да! И еще десять тысяч раз «да»!

— Ну раз так, придется поверить, — сказал Эдгар. — Ты прыгнешь в Даугаву с Понтонного моста.

Я не успел опомниться, а Яко уже хохотал, точно ему щекочут под мышками.

— Ты обалдел, Эдгар! — вопил он восторженно. — Ну и колоссальные же идейки ты подкидываешь!

Яко, очевидно, думал, что Эдгар шутит, но еще до того, как Эдгар заговорил, я знал, что на этот раз шуток не будет. Я видел это по его глазам. Однако такого я не ожидал.

— Ты это всерьез? — все-таки спросил я, все еще ухмыляясь.

— Ну конечно, — он тоже скривил физиономию в ухмылочке.

— О-ля-ля, старики! Мир на земле и благоволение во человецех! — нарушил молчание Фреди.

Да, не сказал еще о Фреди. Он был здоровенный амбал. На два пальца длинней меня, но в плечах шире на миллион километров. На вечера мы с ним ходили смело. Кулаки как булыжины. Мы охотно признавали его старшинство, но тем не менее он никогда не помыкал нами. Он и в практических делах был из нас самый умный. Вообще, мне страшно нравилось, что у меня есть друг, который нагонял страх на любого. Я мог чувствовать себя так же уверенно, как и он. Когда мы однажды катались на лодке, он подгреб к двум девочкам и в порядке трепа выдал им, что я его младший брат. Я был очень польщен этим. Мне хотелось такого брата, как Фред. У меня больше нет брата, и потому я рад, что у меня есть такой друг, как Фреди, хоть я и никогда ему об этом не скажу. Есть вещи, о которых не говорят.

— Благоволение во человецех! Еще бы! — подхватил Яко, но Эдгар протянул:

— Отчего бы и нет? Иво обычно держит свое слово.

— Бросьте дурака валять! — вмешался Фреди. — Нашли развлечение — весной в центре Риги прыгать с моста в реку. Если по второму разу не свалишься с воспалением легких, то сграбастает милиция.

— Фреди, больше всего очков было у меня, — напомнил Эдгар.

— Ну, купит Иво бутылку вина, и ладно!

— Денег у него хватит не на одну бутылку. И на четкий галстук и правильный костюм. Но на плюсах больше всех было у меня.

Фреди ничего не ответил и пошел затворять окно. Я потушил сигарету о коробок. Яко встал, потянулся и заявил:

— Надо сматываться! Сейчас придет Фредова мутер и малыш из школы.

— Это нечестно, — дрожащим от возмущения голосом вдруг сказал Эдгар. — Был уговор. Ведь я выиграл!

— Придумай что-нибудь другое.

— Я уже сказал.

— Вот елки-палки! Скажи что-нибудь другое.

— С какой стати я должен придумывать другое?! Я ведь выиграл!

Честное слово! На этих словах у него навернулись на глаза слезы. От своей идеи он не желал отступаться, хоть кол на голове теши. Почему? — это до меня не доходило. Мне ни капельки не хотелось прыгать в воду с этого чертова моста и, следует добавить, было малость, а может, и более чем малость, страшно, но не мог же я об этом сказать прямо. Я целиком и полностью зависел от воли Эдгара, хотя силой никто не заставил бы меня прыгнуть в Даугаву.

И тут, видя, что Фреди с Яко не хотят, чтобы я демонстрировал свое умение прыгать в воду, Эдгар принялся нудить, что я, конечно, могу поступать как угодно, но у порядочных людей принято слово держать, хотя я могу, мол, и не сдержать, и лично ему это все равно и т. д., покуда внутри у меня все не закипело и я не заорал, чтобы он заткнулся.

— Как было объявлено, так и сделаю! Но я не обязан выслушивать твою бормотню, такого уговора не было.

Он сразу замолк, и наперебой затарахтели Фред с Яко. В том смысле, что пускай Эдгар перестанет дурака валять, а я чтобы тоже не дурил и много не воображал.

Им бы надо было раньше повыступать с такой страстью, тогда не пришлось бы это делать сейчас, и к тому же напрасно, потому что уже ничего нельзя было изменить.

Я вскочил со стула и направился к двери. Эдгар продолжал сидеть и о чем-то думал.

— Так пошли же! — рявкнул я.

Но он сидел, молчал и думал.

Надо сказать: хоть я и понимал, что дело серьезное, по на сто процентов не верил, что требование придется исполнить. Мы, возможно, даже дошли бы до моста, я снял бы пиджак и туфли, перелез через перила, и тут у Эдгара сдали бы нервы. Но и вместе с тем: если бы он выдержал, мне пришлось бы сделать еще полшажка и прыгнуть.

Но мне не хотелось ни того, ни другого. В конце концов, мои нервы тоже не так уж крепки.

И вдруг Эдгар сказал:

— Тебе необязательно прыгать сегодня. Можешь хоть через два месяца, когда вода будет теплая.

— И на набережной полно народу, — ехидно добавил я, хоть и почувствовал, что гора колыхнулась и тихонько поехала с плеч долой.

— Можно и утром, пока людей поменьше, — наивно сказал он, и Яко с Фреди засмеялись.

— Тогда запишу в блокнот, иначе, не дай бог, позабуду, и ты всем раззвонишь, что Иво Берг не сдержал слова.

— Не волнуйся. Я тебе напомню.

— Благодарю!

— Не стоит!

Надо было убить оставшееся до вечера время, и мы дотопали до «птичника». Кафе еще было закрыто.

— В такую прекрасную погоду! — возмутился Эдгар и, сунув Фреду свой портфель, решительно направился к киноафише.

Через двадцать минут начинался очередной фильм про мафию. Я колебался: идти или не идти? Эта тема уже начала мне надоедать, как надоели гедеэровские картины про индейцев. Елки-палки, да что эти немцы секут в индейских делах? Лепят во весь экран будку Гойко Митича, а мысли у него в глазах столько, будто он вчера слез с дерева. Я не строю из себя черт-те какого интеллектуала, но и не желаю, чтобы во мне видели остолопа, которому можно всучить такой барахольный фильм.

— Раз лучшего не показывают, обойдемся и этим, — сказал Яко. — Надо же что-то смотреть.

В конце концов, Яко был прав, и я согласился поглядеть на извечную борьбу мафии с полицейскими, но тут заартачился Фреди. Чего, мол, ему там смотреть, будто он и сам не знает, что мафия сильнее и оставит полицию в дураках. Я сказал, что делать все равно нечего, а кое-какие недурные моменты не исключены. Фреди уверял, что это дело нестоящее, и предложил мне пойти с ним в «Рицу». Он там договорился насчет канадских джинсов и опасался, как бы не всучили дрянь. Это, конечно, все чепуха. В подобных делах он ориентировался лучше меня. Просто ему неохота было идти одному. Яко с Эдгаром потопали в кино, а мы в «Рицу».

По спиральной лестнице спустились в нижний зал. В полутьме сигаретный дым клубился вокруг тусклых лампочек. Белесый туман окутывал намалеванные на стенах виды озера Рица. Бедное озеро, по-видимому, не знало ни единого солнечного дня.

Публика в этом зале бывала более или менее постоянная. Сюда приходили преимущественно школьники старших классов вроде нас, молодые, пока еще официально не признанные художники, музыканты. Здесь «ловили кайф» те, кого солидные люди именовали «длинноволосыми», и те, кто экстравагантно одевался. Тут вы нередко могли увидеть ультрамодные заграничные вещи. Здесь же вы могли завязать знакомство с представительницами прекрасного пола. Многие из девушек были школьницами, студентками или уже работали. Носить одеяния самого несусветного покроя, держаться свободно было здесь признаком хорошего тона. Не в девятнадцатом, мол, веке живем и даже не в начале двадцатого, когда от знакомства до первого поцелуя проходило десять световых лет. Мы дети двадцатого века, которому уже идет восьмой десяток. И если парню нравится девушка и девушке парень, тогда они целуются, и что плохого, если они знают друг друга всего один вечер? Они же друг другу нравятся, иначе они не стали бы целоваться. Чего ради ждать? Ведь нету времени. Мы должны спешить, нам надо поймать убегающее время, и все, что ты словил, принадлежит тебе, этого уже никому не отнять, что бы там ни случилось. И кто знает, что происходит в нашем зыбком мире, например, в тот момент, когда я пишу эти строки или вы их читаете? Я понимаю, что вероятность войны год от года убывает, что теперь люди во всем мире достаточно хорошо знают, что такое атомная бомба и какой будет третья мировая война, чтобы не допустить до нее. И тем не менее.

Бывали в «Рице» женщины известной породы — это верно. Заходили сюда и прилично одетые фарцовщики, снабжавшие местную пеструю публику кое-какими дефицитными вещицами. За пару красненьких они предложат вам «Плейбой» или другой журнал в подобном духе, альбом стереодисков, поступивших в магазины страны, где его издали, всего пару месяцев назад и музыку которого по рижскому радио еще не дают. Бойко торговали предметами одежды. Джинсы, модные рубашки, обувь и тому подобный товар обращался тут по ценам, в несколько раз превышавшим его первоначальную стоимость. Впрочем, не хочешь, не покупай! Но если у вас было желание и, главное, деньги, вы могли одеться по последней моде, не дожидаясь, покуда подобные товары появятся в магазинах.

Я захаживал в «Рицу» время от времени, а завсегдатаями тут были Яко с Эдгаром. В особенности Яко. Он просто чокнулся на «группах». Он знал наизусть, по крайней мере, миллион названий разных «групп», знал их составы, когда и какие альбомы были записаны. По стилю игры он на слух мог определить даже, какая «группа» исполняет. Еще бы! Пространственная музыка. Уинд оф чейндж! Ю’д беттер били вит! Сайк-дэлик Уорлоодз! А это что играют? Хокайнд! Дэйв Брук на двенадцатиструнной и соло гитаре, играет на синтезаторе и органе. Еще там есть Лемми. Саймо Хауз. Он играет также на мелотроне и скрипке. Мик Тёрнер. Дэл Дэттмар. Ты слыхал о таком инструменте — калимба? Ах нет! Он играет на нем. Саймон Кинг сидит на ударных. Память у Яко изумительная. Но я этому не очень удивляюсь. Разве у крупных шахматистов она слабее?

Мы с Фреди сразу взяли курс на уголок, где в облаках дыма между двух женщин уютно сидел Харий. Это был плечистый малый среднего роста, рыжий и в красном джемпере. Ему было уже двадцать восемь лет, и, когда он улыбнулся, во рту у него блеснули два золотых зуба. Виноваты были в этом его волосы. В школе Хария дразнили «поджигатель». Однажды он разозлился и затеял драку с двумя обидчиками, они тогда и выколотили ему эти зубы. Правда, Харий в долгу не остался. Первому он хоть и выбил только один зуб, зато второму так саданул в глаз, что тот еще и сегодня вынужден ходить в очках. С Харием шутки плохи. К нам это, конечно, не относится. Мы с Харием дружим. С Харием можно было держать себя совсем свободно, и разница в годах нисколько не чувствовалась. Однако нельзя было забывать и об осторожности, потому что он был очень умным. Иной раз он мог так в тебя заползти, точно был телепатом. Это доставляло ему удовольствие. Подопытному кролику, конечно, радости от этого мало. Но в остальном он был замечательный парень. Вообще он производил на меня глубокое впечатление.

Завидев нас, Харий искренне обрадовался.

— О, старики всегда являются, когда их ждут с нетерпением. Иво, я тебя не видел целую вечность!

— Я болел, Харий.

— Шутить изволишь, — усмехнулся Харий. — Ты непохож на такого, кто может когда-нибудь захворать.

— И тем не менее я хворал, Харий.

— Присаживайтесь, ребята, — сказала одна из дам Хария.

Я их незаметно рассматривал. Поразительный факт: они показались мне похожими как две капли воды. Поразительный, потому что ничего общего у них не было, кроме возраста — лет двадцать пять — и косметики, употребленной в избытке. Одна была темноволосая, другая — блондинка, одеты совсем по-разному, и в их лицах человек даже с никудышным зрением не усмотрел бы ни малейшего сходства. И тем не менее они были страшно похожи! Черт знает что! Даже голоса: у одной низкий, у другой как колокольчик.

— А что нам еще делать? — отозвался Фреди на предложение блондинки и обрушил свою тушу на стул напротив троицы. Я сел рядом с ним.

Блондинка была ничего.

— Как дела, Харий? — Фреди устроился поудобней, вытянув ножищи во всю длину, и испачкал мне туфлю, но я смолчал. Он вообще не смотрит, куда сует свои длинные рычаги, и вы можете сделать ему хоть тысячу замечаний, но в этом смысле человека из него не получится никогда.

— Если я что обещаю, — сказал Харий, — это вам не обещание бюро погоды. Это дело надежней, чем в банке.

Он выволок из-под стола внушительный портфель свиной кожи с массивной серебряной монограммой на уголке клапана и раскрыл, но тут подошла официантка и поставила на стол пол-литровый графинчик с бальзамом и три рюмки. Харий хозяйским жестом выбросил вверх три пальца и кивнул на нас. Официантка ответила тоже кивком и ушла, а Харий кинул Фредису сверток. В нем были канадские джинсы «Рэнглер». Не скажу, что я пришел от них в восторг, но они были хороши.

— Вам нравится? — спросила блондинка, но Фреди не расслышал, он разглядывал покупку.

— Ничего, — ответил я за него.

— Вообще-то я больше не вожусь с этой мурой, — сказал Харий, — но надо же выручать друзей, верно?

Что да, то да. Я был убежден, что он сдерет с Фреди не более десятки сверх вложенного им самим капитала. Он зарабатывал достаточно много, чтобы не обирать друга до последней копейки. В конце концов, мы с ним знакомы с детства (разумеется, нашего). До девятого класса я жил в одном доме с Харием и Яко. Потом мы переехали в кооперативную квартиру, а Яко по-прежнему живет не только в одном доме, но и в одной квартире с Харием.

Официантка принесла еще две рюмки. Харий, не дожидаясь кофе, накапал всем бальзаму.

— Покупку надо спрыснуть, — усмехнулся он. Он уже основательно поддал, и его дамы тоже. — А то твои джинсы расползутся в первую же неделю.

— Эти не расползутся, — сказал Фреди.

— Тогда их с тебя сдерут где-нибудь в темном закоулке.

— Впервые слышу про такие дела.

— Каково было бы тебе идти домой с голым задом? — заржал Харий.

— В теплую погоду ничего, — сказал я, и Фред покосился на меня исподлобья.

— Не накликайте беду, — пошутила брюнетка. — Поднимем-ка лучше бокалы!

Мы выпили, и через минуту я почувствовал себя уютнее.

— А ты не мог бы раздобыть еще пару таких джинсов? — спросил Фреди.

— Для кого?

— Пообещал я одному малому. Ты его не знаешь.

Нет, нет и еще раз нет. Харий не знает и знать не желает незнакомых малых. Мне и Фреду всегда пожалуйста. А больше никому; к тому же он сказал, что по пустякам больше не работает.

— А по какому же крупному ты теперь работаешь? — поинтересовался я.

— Иво, Иво! Не спрашивай. Разговор на эту тему окончен.

Окончен, так окончен, — мне что. Фреди сунул Харию под столом деньги, которые тот положил в карман не считая. Он знал, что мы не смошенничаем.

— Теперь твоя очередь наливать, — сказал мне Харий. — Смотри, не давай Марике скучать.

Я наполнил рюмки; Марике, чтобы не скучала, — через край. Разумеется, не нарочно.

— А как живется вам, малярам? — спросил Харий.

Блондинка подтолкнула его в бок, Харий подался вперед и оперся локтями на стол. Женщины за его спиной принялись о чем-то болтать. Естественно и логично: что им до того, как живется незнакомым людям.

— Как наши дела? — скучно протянул Фреди. — Одно и то же изо дня в день. Одно и то же. И так до лета и еще один год. Разве это жизнь?

Мы выпили.

— Фреди, ты говоришь как шестидесятилетний старик, — рассмеялся Харий. Сегодня он вообще был настроен весело. — Настоящая ваша жизнь только начинается. Но жить, старики, надо умеючи. В школах этому, конечно, не учат. Мы этому обучаемся существуя.

И он принялся излагать свою философию жизни. Так умно он никогда еще с нами не разговаривал.

Главным его тезисом было:

— Живи сам и давай жить другим. Не причиняй зла другим, и они не подгадят тебе. А главное — воспринимай Большой мир таким, каков он есть. Применяйся к нему, а не старайся приспособить его к себе. К себе же ты приспосабливай мир Малых людей, и ты поднимешься над их большинством. Вам, наверное, кажется, что жизнь полна противоречий?

— Ну да!

— Это не только кажется, но так оно и есть. И не верьте в то, что сегодня все вам доступно: ступай, бери и так далее, как кролик траву в клетке. За так ничего не дается, за одно «спасибо». Каждый стоит лицом к лицу с этим противоречивым враждебным миром и должен уметь постоять за себя. Но умный человек не станет лезть на рожон, как Александр с гордиевым узлом — решить все сразу одним махом. Умный сперва разделается с противоречием, которое мешает жить, потом разрешит еще одно, что позволит ему жить хорошо. И помните: разрешить противоречие не означает прийти к правде. Это означает прийти к субъективной эгоистической выгоде.

Я не знаю, как мне относиться к рассуждениям Хария. Судя по всему, он живет в соответствии со своей философией, и не плохо живет. Впрочем… Не знаю, как лучше сказать… по-моему… все-таки, где-то и не очень хорошо… Быть может, когда мне стукнет двадцать восемь, я стану думать иначе.

— Кончай свою проповедь свинства, — сказала блондинка.

— Ну хорошо, хорошо, — отмахнулся Харий. — Зато благодаря этому свинству мы тут сидим и пьем дорогой бальзам. И поскольку так называемое свинство имеет место, то, может, действительно лучше выпить?

Не думаю, чтобы блондинка была настолько щепетильна. Она просто не хотела, чтобы Харий излагал свою философию в нашем присутствии. Очевидно, она нас принимала за маменькиных сынков, которых Харий может испортить, но меня это почему-то не задевало. Она непрерывно смотрела на нас, даже когда разговаривала с подругой. Блондинка мне нравилась. И при этом я почему-то немножко побаивался ее. Когда она посмотрела мне в глаза, у меня сразу возник интерес к кофейной чашке и сахару на блюдечке — очень уж занятно он был упакован: на обертке какой-то трубач на фоне гор.

— Да кончайте вы переливать из пустого в порожнее, — скучающе сказала Марика. — Поговорите о чем-нибудь более интересном.

— Прекрасно. — Харий не стал с ней спорить, обнял за плечи одной рукой, другой налил бальзаму.

— Давно бы так, — сказала она холодно, и я не понял, что она имела в виду: перемену темы разговора или то, что было бы кстати выпить еще рюмочку. Блондинка вращала сигарету в серебристых ногтях, и я предложил ей огня. Она взяла мою руку в свою и держала, держала, пока пламя спички не обожгло мне кончики пальцев. Курить захотелось и Марике, огонь ей поднес Фреди. Я тоже закурил и стал извергать дым, словно вулкан, и вовремя, потому что Харий опять стал приставать с дурацкими вопросами, а с сигаретой в зубах все-таки легче хранить невозмутимость.

— А как у вас насчет этого? — прищурил глаза Харий и усмехнулся. Фред отшутился, но теперь Харий пристал ко мне. С такими вещами он почему-то всегда лез ко мне.

Быть может, оттого, что давным-давно, когда я был еще ребенком, впервые о таких вещах я узнал именно от него. Харий нас, шкетов, «просвещал». До него я полагал, что киндеры появляются на свет оттого, что родителям очень этого хочется, одним словом, духовным путем, надо лишь очень, очень сильно захотеть. Таким образом, теоретические основы секса я во всей полноте узнал от Хария. Он стал себя считать как бы моим наставником в этой области. Это доставляло ему странное удовольствие. При встрече он всегда рассказывал что-нибудь новенькое. Особое внимание он уделял нюансам. А по части некоторых отклонений его познания были достойны ученой степени. Не верится, но сам он был вполне нормальным. Это я знаю точно.

Я не мог сразу сообразить, как ответить, а он, обняв за плечи обеих женщин, покачивался вперед-назад, подбадривающе подмигнул и прогнусавил:

— Иво, наше маленькое общество жаждет услышать па-асле-ед-ние новости!

Когда до меня дошло, что он имеет в виду, я покраснел, хотя единственным способом сорвать его замысел было бы не выдавать свое смущение, но Харий хитрый бес. Мне надо прожить еще десять лет, тогда ему не удастся делать болванов из таких, как я, а сейчас я курил и струей выпускал дым, как Омар Шариф в «Майерлинге», улыбался, выпускал дым струей, хоть кольца и не получались, последними словами клял Хария и наконец сказал:

— Да все так же, ничего такого особенного. Что может быть нового в таких делах?

— Брось, Иво, скромничать, расскажи что-нибудь, — не отлипал он. — Какая она из себя?

— Ты ее не знаешь, — сказал я. — И по-моему, она не в твоем вкусе.

— А все-таки?

— Говорю же — ничего особенного. Старая, в морщинах, кривоногая и горбатая, — сказал я безразличным голосом. — Подойдет, Харий, а? Лишь бы годилась для этого дела, верно?

Все рассмеялись, и спасибо Фреди, который, давясь от смеха, вытолкнул:

— Харий, а у тебя у самого-то как?

Бедняга Харий. Меня донимать он больше не мог. Теперь всеобщее внимание перекинулось на него. Обе женщины глядели на него с интересом и скептически. Но Харий не из тех, кто полезет за словом в карман.

— А вы что же, сами не видите? — рассмеялся он. — Полюбуйтесь!

Он обнял брюнетку за шею и громко чмокнул ее в щеку.

— Вот что значит женщина в расцвете лет. Не то что какая-нибудь школьница, правда, Иво?

— Еще бы, конечно, — сказал я.

— Ты, когда выпьешь, Харий, ты делаешься дикий циник, — сказала Марика и высвободилась из-под его руки.

— Будет, малышка, неужели это возможно? — Харий снова обнял ее и привлек к себе. — Ты чем злее, тем больше мне нравишься.

И вдруг я ощутил, как моей ноги коснулась нога, нога в чулке. Меня кинуло в дрожь, но никто ничего не заметил, дрожь была внутри. Я поднял глаза и посмотрел через стол. Блондинка глядела на меня. И я был уже не я. Мы смотрели друг другу в глаза.

— Слушай, донжуан, а куда девалась маленькая и романтичная продавщица цветов? — Это опять Фред.

Вам надо было видеть, какие взгляды моя блондинка и Марика метнули на Фреда! Если бы так посмотрели на меня, я залез бы под стол или превратился в камень. Одно только упоминание о продавщице вызвало в них такую злобу, что, ей-богу, я на месте той девчонки, пожалуй, переехал бы в Цесис или Валмиеру, лишь бы ненароком не повстречаться с этими дамами в темном переулке.

Излишне говорить, что с блондинкой мы оставались такими же чужими, как раньше. Вероятно, она видела во мне не более чем мальчика, которого забавно подразнить. Но я был даже рад, что все осталось по-прежнему; я почему-то чувствовал странный страх.

Харий поглядел с упреком на Фреди, но пути для отступления у него не было. А Фреди — тот временами обрастал слоновой кожей. Но Харий был не из тех, на кого подобные мелочи слишком действовали.

— Посмотри, Иво, как Фред отстал от жизни! — И он с деланным отчаянием схватился за голову. — Дорогой Фред, больше не цветут для меня цветочки в том симпатичном киоске на рынке напротив мясного павильона. А я так обожаю цветочки! Оказалось, маленькая продавщица тоже любила их по-страшному, а я никогда не дарил ей цветов, думал, зачем ей, раз у нее в киоске их так много. И тогда она вышла замуж за человека, у которого этого добра было столько, что он мог осыпать им цветочницу с головы до пят. Теперь она на рынке перешла из государственного сектора в частный, а я советский человек и не имею дела с подобными элементами. Она для меня больше не существует, и не стоит о ней говорить.

— Когда мы шли по рынку, ты все-таки поплелся с ней потрепаться, — вытолкнула Марика.

— Хотелось еще раз взглянуть, до какой степени может пасть человек.

— Если ты еще раз пойдешь смотреть на ее падение…

— Перестань, Марика! — перебила блондинка. — Люди слушают. — И неожиданно сказала: — Всех таких хариев надо бы к стенке поставить.

Марика осушила свою рюмку и налила еще. Она изрядно захмелела. Харию не надо бы позволять ей так наливаться, но он и пальцем не пошевелил. Я вмешиваться не собирался. И она опять подняла рюмку.

— Выпейте, мальчики! А то болтовню Женни становится уже скучно слушать. Что умного может сказать эта воображала? Когда выпьешь, тогда и утиное шлепание можно слушать.

— Заткнись! — холодно бросила Женни; она была очень, очень белокурой, она, наверно, отбеливала волосы.

— Завидуешь?! Почему — мне говорить не надо. Сама прекрасно знаешь. — Марика засмеялась и запустила пятерню в огненную шевелюру Хария.

— Еще раз говорю: заткнись! — выпалила Женни и, достав из пачки новую сигарету, попросила у меня закурить. Когда она тыкалась сигаретой в огонек, рука у нее дрожала. Но это было не от алкоголя. Она была очень взволнована, хоть и пыталась этого не выдать. Во всяком случае, мне так казалось.

Мы с Фреди были тут единственные трезвые. Марика без конца задиралась, и это начало мне действовать на нервы. Напускная холодность Женни только еще больше распаляла ее. Но этот чертов Харий сидел, словно воды в рот набрал, и пытался собезьянничать, глядя на меня, и выпустить дым кольцом.

— Кури валяй, кури больше, воображала тупая, — не отставала от Женни Марика. — Чего тебе остается? Может, удастся склеить какого из этих мальчуганов. Как вы на это смотрите, ребятки?

Я молчал, а Фред сказал, что с ним она может пойти хоть сейчас. Мы опять подняли рюмки, и я окончательно обалдел, когда блондинка, глядя на меня, понесла еще более откровенную пошлятину… Мне стало стыдно, но никто ее не останавливал.

У нее словно произошел заскок в голове.

Наконец в Харии пробудилась совесть.

— Женни, прекрати, — сказал он и сильно сжал ее локоть. — Ты прекрасно знаешь, чем заканчиваются твои истерики, а я не желаю связываться с милицией. Думаю, что и тебе это ни к чему.

— Ты прости меня, Харий, ради бога, — захныкала она. — Прости. Ты-то ведь знаешь

— Скукотища. Вечно одно и то же, — протянула Марика.

Женни отвернулась и что-то искала в своей сумочке, очевидно, носовой платок.

— Успокойся, — сказал Харий. — Не стоит. Да ты и сама хорошо знаешь… Не надо сцен…

Харий высказался и опять восседал, словно хан посреди гарема. И вообще мне показалось, что он далеко не равнодушен к белобрысой Женни, только он ничем этого не выказывал. Я видел, какими глазами посмотрел Харий на меня, когда Женни длинно выступала на скользкую тему насчет постели.

Ткнул Фреди в бок — мол, пора идти. Он не возражал, и мы было поднялись, но тут Харий вспомнил, что задолжал Эдгару восемь рублей. Он не сказал, что это за долг, просто ему было некогда встретиться с Эдгаром. Фреду дом Эдгара был не по пути, но надо было это сделать для Хария. Обо мне в этом смысле не могло быть и речи, раз уже Эдгар устроил мне номер с прыжком в Даугаву. Пропади он пропадом!

Харий достал помятую трешницу и одну исключительно гладенькую пятерку, бросил на стол. Фред сгреб деньги, и мы встали.

— Пока, Харий, счастливо оставаться, милые дамы! — галантно попрощался Фреди. — И не разорвите повелителя на куски. По воскресеньям давайте ему выходной. Иначе скоро придется подыскивать нового!

Здорово у него получилось. Я бы не смог так высказаться. Не из-за того, что был несогласен. Просто постеснялся бы.

— Не трепи языком, длинный! — обрезала Марика. — И давайте поживей уматывайте!

— Ого-го-го! — смачно заржал Харий. — Нет, вы скажите, разве он не прав?

— Всего хорошего, — попрощался я.

Харий, смеясь, сделал ручкой, Марика даже не посмотрела, лишь Женни отозвалась чуть потеплее:

— Чао, малыш!

Мы с Фреди стали подниматься по винтовой лестнице. Пестрая и шумливая публика окутывалась сизой мглой.

Я распахнул дверь, и нас обдала волна бодрящего свежего воздуха. Ветер швырнул в глаза тающие на лету снежные хлопья. Погода менялась с фантастической быстротой.

Странная вещь. Когда я входил в «Рицу», я испытывал чувство радости. Теперь, уходя из нее, я был рад не меньше.

Я почему-то решил, что у влажных снежинок должен быть вкус лета и холодных абрикосов. Так дико захотелось лета, что я высунул язык, и холодные пушинки садились на него. Фреди поглядел на меня как на ненормального и рассмеялся.

— Давай сходим к Эдгару, — сказал он. — Надо же отдать ему деньги.

— Ты ведь знаешь, что после сегодняшнего я не могу, — прошепелявил я с высунутым языком.

— Еще что за новости?

— Пошел к черту! Точно сам не знаешь.

— Да знаю, знаю.

— Вот и о’кэй!

— Это все пустяки.

— Как для кого.

— Просто тебе неохота топать такой кусок.

Я втянул язык и прижал к небу. По зубам стекло что-то скользко-холодное. Я с отвращением сплюнул.

— Нет, Фреди, у снежинок еще нет вкуса лета и абрикосов.

— Тебе всегда лень подрыгать своими чертовыми копытами, если бывает надо сделать небольшой крюк.

— Сам же знаешь, что это не так. На своих чертовых копытах я могу удрыгать вдвое дальше, чем твой чертов крюк, но я не желаю видеть этого чертова хмыря.

— Чудной ты малый. Неужели все надо сразу принимать к сердцу?

— Если тебе нравится, можешь принимать к другому месту. Я принимаю это к сердцу.

— Дело твое! Но проводить меня до Эдгарова дома ты ведь можешь?

Логично. Раз я был в состоянии сделать крюк вдвое больший, то проводить Фреди на половинное расстояние я был должен. И вообще Фреди мастер уговаривать. Единственно с Яко ему не удавалось справиться. У Яко разговор короткий: сказал, не буду это делать, и все. И кончен бал. Своего мнения он не меняет. Фреди говорит, что у Яко отсутствует гибкость мышления. Яко никогда не станет ученым. А я, конечно, стану, поскольку у меня она есть. Меня переубедить можно запросто. Поначалу я на сто процентов знаю, что надо поступить так и не иначе. Но почти всегда выходит, что можно и иначе, а не только так. И я делаю иначе. Таков я есть, это нехорошо, но что я могу с собой поделать? Единственное утешение в том, что есть шансы стать ученым. Разумеется, когда речь идет о чести, я своего мнения не меняю, потому что в таком случае можно поступать лишь однозначно.

Эдгар жил в Старой Риге.

Попетляв в узких улочках, мы подошли к свежепокрашенным воротам. Я ни разу не бывал у Эдгара. Даже не знаю, отчего так получилось. Да он никого особенно и не приглашал к себе домой. Поглазел на табличку с названием улицы и номером, чтобы на всякий случай знать.

— Ворота крашеные! — крикнул Фреди. — Осторожно!

— Чего, чего?! А я не собираюсь заходить.

Честно, я действительно не хотел заходить к этому чертову хмырю, но опять Фреди уговорил меня. Я решительно не знаю, как воспитать в себе железную волю.

Фреди Златоуст уверял меня, что, едва оправившись от болезни, я немедленно простужусь в эту слякоть, если останусь на улице, что я вовсе не обязан первым кидаться Эдгару на шею, я даже могу ни слова не говорить о том, что пришел только из-за него, из-за Фреди, и что ему, Фреди, в конце концов надоело, что его друзья ссорятся из-за ерунды. И таким образом он меня убедил. Тут еще важную роль сыграло то, что я никогда у Эдгара не бывал. Иной раз я делаюсь очень любопытным.

Мы вошли в тесный дворик — такие в Старой Риге на каждом шагу. Под аркой ворот было наставлено с десяток мусорных контейнеров, вокруг которых, истошно мяукая и цапаясь между собой, хлопотали кошки. Через двор была протянута веревка с бельем, которое не сохло на ней, а скорей полоскалось в мокром снегу. Приоткрытые окна изливали запахи пищи, а какой-то парнишка занудно долбил мячом в брандмауер.

Фреди тут ориентировался словно давний жилец. Пнул ногой какую-то дверь, а когда оказалось, что она заперта, саданул по ней пару раз кулаком.

— Иди сюда смелей! — окликнул он меня, когда я поотстал. — Еще подумают, что я пришел тырить белье.

За дверью чем-то погромыхали, затем раздался пропитой голос:

— Чего лупишь! Кто там?

— К Эдгару! — рявкнул в ответ Фреди.

Дверь приоткрылась. На пороге появился мужчина с давно не бритым лицом. Он недоверчиво разглядывал нас, потом заправил рубашку в брюки и нелюбезно сказал, даже скорее проорал:

— На кой он вам сдался?

— Учебники ему принесли.

По лицу мужчины было видно, что ему охота послать незваных гостей куда подальше. Но он махнул рукой и пробормотал:

— Поменьше бы шлендрали по своим школам, а шли работать как все порядочные. Несли бы в дом копейку… Входи… Сидят только на шее у отца с матерью.

— Ничего, — ласково увещевал Эдгарова отца Фред, — вот выучится, а тогда рубли в дом понесет, не то что копейку.

— Дождешься! Черта с два! — И он неожиданно рассмеялся надтреснуто и скрипуче. — Дерьмо, а не рубли! А ну, живо залетай!

Мы прошмыгнули в квартиру, а отец Эдгара, недовольно бурча под нос, запер дверь.

Мы вошли в большую кухню, в которой, к моему великому удивлению, у стен стояли три кровати, застеленные красноватыми одеялами. На одной сидела десятилетняя девочка и складывала в школьную сумку книжки. Увидела нас, и ее рука с учебником застыла на полпути. За столом, уставленным грязной посудой, сидел мальчишка немного постарше и, громко чавкая, хлебал суп. Появление посторонних ему ничуть не помешало. Покосившись на нас, он продолжал орудовать ложкой, только чавкал чуть потише. Над плитой сушилась одежда, а на краю плиты стояла наполовину опорожненная бутылка водки, кусок хлеба с мясом и пустой чайный стакан. Как видно, Эдгаров папаша пребывал в запое.

Неожиданно открылась дверь комнаты, в ней стоял Эдгар. Он был неприятно удивлен, чтоб не сказать больше. При виде меня в глазах у него вспыхнули враждебные огоньки. В какой-то момент казалось, он вот-вот набросится на меня.

— Чего стали?! Валяйте уж дальше! — крикнул он нам.

Мы вошли в комнату, такую же неприбранную, как кухня. У стен еще четыре кровати, на которых валялись скомканные простыни и одеяла, на полу — груда картонных коробок. Здесь так же, как на кухне, стоял непонятный смрад. Теперь я понял, почему от Эдгаровой одежды всегда так странно пахло.

Единственным островком порядка в этом хаосе был стол у окна. Там находилось имущество Эдгара. Учебники десятого класса и его сумка, большой глобус. И вы только представьте, ваза с сосновыми ветками. Они никак уж не подходили к здешней обстановке.

— Ну, как кино про мафию? — спросил Фреди.

— Сходи и посмотри! — огрызнулся Эдгар.

Постель с ближайшей кровати он перебросил на другую и буркнул:

— Садитесь, чего стоите.

Я сел, а Фред почему-то остался стоять и сказал, что мы очень торопимся:

— Мы к тебе только на минутку. Харий просил забежать, передать тебе деньги.

— Он сам не зайдет?

— Сказал, сегодня не получится. Но тебе деньжата нужны, — сказал он, — сегодня же.

Фред вручил Эдгару деньги, тот пересчитал и разочарованно протянул:

— Всего-то?

— Сколько он дал, столько ты и получил, — пожал плечами Фреди.

И тут на пороге возник Эдгаров папаша. Это произошло так бесшумно, что я даже вздрогнул, заметив, что он там стоит.

Эдгар неуловимым движением убрал руку с деньгами за спину. Отец постоял, посмотрел на нас и, не сказав ни слова, повернулся и вышел.

Мне стало как-то не по себе. Хоть бы он слово вымолвил.

Фреди вопросительно поглядел на Эдгара, и тот проговорил вполголоса:

— Запах денег чует за километр.

— Ладно, мы почесали дальше, — так, чтобы Эдгаров отец понял, что о деньгах разговора нет, сказал Фреди. — Книжки тебе принесли, так что сиди теперь и зубри!

Эдгар молчал, и мы собрались идти.

Когда мы проходили через кухню, отец Эдгара сидел на табуретке у плиты и курил папиросу. Наверно, только что пропустил глоточек, судя по довольному виду, с каким он закинул ногу на ногу.

— Мыладой члаэк, мож тож дернешь? — вполне приветливо, даже несколько заискивающе предложил он и протянул нам чайный стакан, на одну треть наполненный водкой.

— Не приставай! — крикнул Эдгар.

Мне показалось, он вот-вот набросится на отца с кулаками. Чего-чего, но такого я не ожидал. Эдгар стал страшно нервным. То со мной, то с отцом готов схватиться.

Но Эдгаров отец как ни в чем не бывало спросил:

— Чо боишься, сынок? — и улыбнулся. — Для меня в ваши годы рвануть стопарь была самая большая радость! А, ребята, ну как? Вы, поди, не такие дурни, как мой, а?

Мы с Фредом молчали. Ради Эдгара.

— Придержи язык, старый, и керосинь сам! — закричал он на отца.

— Ого, — воскликнул тот. — Гляньте, ребята, какого гада взрастил да еще за свои же денежки! Дерьмо паршивое!

Эдгар вытолкал нас за дверь, и она захлопнулась. До меня еще донеслось, что из Эдгара вроде бы можно сделать человека, а этих сморкачей, которые пить не желают, больше не пустят на порог.

— Давай обождем, — шепотом сказал Фреди.

Мы постояли. Все стихло, и мы пошли.

— Он что, бьет Эдгара? — спросил я.

— Теперь уже нет, — ответил Фреди, поднимая воротник куртки, так как гнусная мокрота продолжала валить с неба как раньше. — Установилось равновесие сил. Он уже кончил лупить Эдгара, а Эдгар его еще не начал. Пару годочков можно переждать. Немало поколошматил Эдгара старик, когда бывал под балдой.

Мне стало смешно.

— До сих пор фатер делал из Эдгара человека, а теперь, когда Эдгар им стал, он, в свою очередь, сделает человека из фатера.

— Чушь порешь! Побыл бы ты, голубь, на месте Эдгара, запел бы по-другому.

— Не стану спорить, может, запел бы и по-другому, меня-то ни разу в жизни никто не колошматил…

…И все же…

…За исключением того единственного раза…

…и он впечатался мне в память, наверно, на всю жизнь, как врезанная в камень надпись, которая остается на нем, покуда существует камень…

(И тут я должен рассказать о своем брате Эдисе. Скорей всего я упомяну его еще не раз, быть может, даже впаду в сентиментальность, что-то преувеличу, — не знаю; а возможно, то, что произошло, предстанет несколько иным, чем было, ведь время нас самих тоже меняет, верно? Но сейчас мне хочется рассказать о моем брате.)

Мне было одиннадцать лет. Мы с другом целый месяц копили деньги, а потом отправились на поиски приключений. Короче говоря, смотались из дому, никому не сказав ни слова. Как мы провели время, неважно, но через два дня, когда кончились деньги, вернулись восвояси.

Это было днем, и дома никого не было. Я юркнул в свою комнату, залез в постель и усталый заснул.

Проснулся от шума. Хлопнула наружная дверь. По шагам понял: пришел из школы мой брат Эдис. Я отвернулся к стенке и, когда братец вошел в комнату, притворился спящим.

Он подошел ко мне, но я спал. Он отбросил простыню.

И тут я взвизгнул от боли. В руке у него был ремень, и я взвизгнул еще раз.

— Эд! — заорал я, но получил новый удар. Я вскочил, но его рука схватила меня за шиворот и придавила лицом к подушке. — Эд, братец, милый! — верещал я, заливаясь слезами. — Прости, я больше не буду! — Новый удар чуть не прошиб меня сквозь кровать. Я извивался, вырывался, но рука брата придавила мое лицо к подушке, и я ничего не мог поделать, потому что он был на пять лет старше и сильнее меня. — Эд, Эдик, братец, не надо! Я никогда больше не буду так делать, прости, пожалуйста, братец! — Но братец и слушать не желал, пока мне не удалось вырваться и залезть под кровать.

Наконец я, к величайшему своему счастью, услыхал, как он вышел из комнаты и запер дверь, так и не проронив ни слова.

И тогда меня обуяла неистовая злоба. Я ругал его последними словами, грозился оторвать ему голову, кричал, что вот подрасту побольше и разобью ему морду в кровь и повыбиваю все зубы, я пинал ногами дверь, но никто не приходил, и у меня зверски болела спина.

Я бросился на кровать, яростно лупил подушку, воображая, будто это Эдис.

Вернулись папа с мамой, но никто не отпирал мою дверь и не шел ко мне.

На землю опустилась ночь, и я уснул, лежа на животе, ненавидя весь свет.

А среди ночи ни с того ни с сего проснулся.

Кто-то сидел у моей постели. Я приоткрыл левый глаз на одну тысячную его часть и на одну тысячную долю секунды и тотчас закрыл. Кто-то переставил стул от противоположной стены и сидел подле моей кровати.

И руки прикоснулись к моим ноющим плечам, нежные, как лепестки роз, и не сказали ничего. Я тоже молчал, лежал, будто не просыпался и не ощущал прикосновения рук. И потом, сам не знаю почему, повернулся на бок и что-то пробормотал, словно бы во сне, словно бы нечаянно взял Эда за локоть и затянул его руку под себя, и почувствовал его ладонь у моей щеки. И так я лежал целую вечность, пока вдруг не разрыдался, долго не мог успокоиться, и слезы весенним дождиком брызнули из глаз, а рука братишки так и оставалась у моей щеки, и другая лежала на плече, и я плакал целую вечность, а Эдис целую вечность сидел у моей кровати, пока я не уснул с солнышком в сердце.


Фред проводил меня до остановки.

Троллейбус пришел битком набитый, но кое-как удалось втиснуться. Когда дверь уже закрывалась, я заметил, что сзади идет еще один, тот же номер.

На следующей остановке выскочил, чтобы пересесть. И тут на меня наскочили Сармите с Марой из нашего класса.

Сармите так уж была рада, так рада! Я их ангел-спаситель. Взглянув на Мару, по ее лицу понял, что в моей спасительной миссии надобность не так уж велика и Сармите просто играла. Я опять подставил язык холодным пушинкам.

Ах, неужели это так вкусно?

— Да, да, — прошепелявил я с высунутым языком.

А чем я занимаюсь?

— Еду домой.

Ее, видите ли, пригласили в гости, одной идти неудобно, и я должен ее выручить. Ради бога! Очень, очень прошу тебя! Я покосился на Мару, и лицо ее стало еще кислее, так как, по-видимому, теперь решалось, пойдет ли Сармите со мной или с нею. Я втянул язык и сплюнул. Мара с неожиданной обидой сказала «всего наилучшего» (не из-за плевка, конечно), и я остался с Сармите вдвоем. Мне не оставалось ничего другого, как согласиться, хоть я не очень-то люблю ходить в гости к незнакомым.

В портфеле у Сармите оказалась бутылка шампанского. Она переложила ее в мой, и мы пошли в гости.

Это было типичнейшее сборище мещан, корчивших из себя невесть что. Таких мне уже доводилось видеть у нас дома. Мутер с фатером мещанами не были, но иногда бывали вынуждены прикидываться, потому что мутер работает директором техникума, а фатер в Академии наук, и у нас в гостях бывают люди разных кругов. Я тогда в гостиной не показываюсь, потому что их разговоры до того скучны, что от зевоты не удержаться, а за столом зевать неприлично. Однако поздороваться с гостями я обязан. «Ах, какой большой уже у вас сын, как летит время, как оно летит, каковы твои школьные успехи, Иво, да-а, современная молодежь, каких только не насмотришься на улице, спасибо, да, да-да, я с удовольствием отведаю это пирожное, я могу попросить еще чашечку кофе и т. д…» И всякий раз какая-нибудь тетка заставит меня «чуточку побыть в нашей компании». И когда всем нальют коньяку, а мне сухого вина, то какая-нибудь тетка обязательно выскажется, что в моем возрасте рюмка вина не повредит, а какой-нибудь дяденька расскажет, что сегодня «в отделе спиртных напитков гастронома видел двух вдрызг пьяных юношей, и они без очереди купили еще две бутылки крепленого вина. Это же прямо-таки ужасно, почему милиция допускает подобные вещи, и вы знаете, молодые люди пьют все больше и больше, стакан вина — это бы еще ничего, даже медики это признают, но вы знаете…» и т. д. И папаша с мамашей согласно кивают, хотя прекрасно знают, что в гостях, когда все «свои», я выпиваю водки вместе со всеми (разумеется, соблюдая меру).

Ну и вот сейчас. Представляете, на столе были даже мисочки для ополаскивания пальцев, вода в них пахла лимоном, а рядом блюда с микроскопическими бутербродиками. Неужели, съев такой бутербродик, человек до того перемажет руки, что надо будет их немедленно отмывать? Зато мне понравились старинные стулья, наверно, самого начала века, они были наподобие табуреток с гнутыми ножками, а заместо сиденья — рамка с туго натянутой тканью. Сидеть было хоть и не очень удобно, но они мне нравились. На стенах картины в массивных позолоченных рамах, портьеры на дверях и окнах.

Хозяева, очевидно, полагали, что человек, войдя сюда, должен застыть с разинутым ртом. А я — хоть бы хны! — и потому большой радости им не доставил. Если бы Эдгар не выбил меня из колеи, я, может, даже изобразил бы восторг, чтобы потешить их. Ведь так мало надо, чтобы осчастливить.

Пили мы что-то наподобие водки, только еще противнее на вкус. Оно было в бутылках, напоминавших формой большие флаконы для одеколона. Судя по этикетке, напиток был импортирован из Польши, но мне показалось, что соответственное этикетке содержимое было давно употреблено, а то, что пили сейчас, сильно отдавало чем-то местного производства.

Разговоры за столом были остро интеллектуальными. В изысканных выражениях разглагольствовали о современной латышской живописи. Оптом отрицалось видение и восприятие, какими они были в прошлом, и выводить живопись, а также скульптуру на мировую арену предстояло молодым. Упадок литературы был очевиден. Перемен в ближайшем будущем не предвиделось. О латышском художественном кинематографе вообще говорить было нечего. Его уровень в целом столь низок, что дальше уж ехать некуда, меняться он может только к лучшему. Латышской эстрадой они были довольны. Театральные актеры были признаны хорошими, но репертуар никуда не годным. Они требовали интеллектуальных пьес, потому что хотели мыслить.

Не берусь утверждать, что их суждения ошибочны, так же, как не могу утверждать, что они верны, потому что во всем этом, кроме кино, насчет которого я был с ними согласен, и эстрады, где не согласен, — во всем остальном я смыслил довольно мало. Им не нравились заграничные ансамбли, «где воют и лают», а мне латышская эстрада, за исключением Раймонда Паулса. Его послушать можно. Он хорош. Да, и еще Имант Калнынь.

Но тон, каким они говорили обо всем, заставлял меня чувствовать себя если не дураком, то, во всяком случае, порядочным лопухом, и это меня бесило.

Из всей компании мне понравился один мужчина, ему было за тридцать. Волосы у него доставали до плеч, хотя макушка уже начала плешиветь. Одет он был небрежно, как и полагается художнику, — он был причислен к младшему поколению живописцев. К тому же ради собственного удовольствия он еще пописывал и стихи. Его звали Энтони. Это не было его настоящее имя — так его называли в кругу художников.

Мы с ним оба слушали, но не поддакивали. Сармите, правда, ухитрялась время от времени подкинуть реплику. Энтони мне сказал, что эти разговоры нагоняют на него скуку. Он сюда пришел ради того только, чтобы задаром выпить и закусить. Энтони в этой компании был единственным представителем малюющей братии и считал, что остальные еще должны радоваться тому, что он тут ест и пьет. Если бы можно было прокормиться на одном искусстве, то он и не подумал бы сюда прийти. Наверно, чтобы я не обиделся, он добавил, что обо мне он так не думает, потому что я в эту ораву интеллектуалов, надо полагать, затесался случайно.

Когда разговор снова повернул к живописи, Энтони рассказал историю, случившуюся будто бы с одним его приятелем-художником.

Этот самый приятель решил в течение недели намалевать сколько-то там картинок, да случился у него загул. И настает вечер воскресенья, срок. Но характер у приятеля сильный. Если что наметил, то сделает. С похмелья берет он холст, стелет на пол, намазывает у своего известного места одну половину красной, другую — желтой краской и садится на холст. Получились два пятна. Остальное пространство холста замалевал нежно-голубым тоном, отмылся в ванной и преспокойно завалился спать.

Утром пришли знакомые. Им почему-то больше всего понравилось произведение, созданное накануне вечером. Они долго спорили по поводу замысла, покуда приятель не был вынужден разъяснить им, что к чему, добавив, что его известное место интеллектом превосходит головы его знакомых, коль скоро творение сего низменного места оказалось непостижимым для их возвышенных умов.

Умы были просвещены, и несколько недель подряд к приятелю водили знакомых «ценителей» искусства, а по пути им поясняли, что идут они чуть ли не к гению, и в мастерской в качестве гвоздя программы показывалось упомянутое уже полотно, которому приятель дал название «Яблоки Солнца». Какой только чуши не несли уста этих ценителей! Энтони сам присутствовал при том, как одна досрочно увядшая от богемной жизни барышня высказалась, что видит в картине раскол детей Солнца — праматери цивилизации — на две мировые системы. Другие там видели извечную тему жизни — любовь, причем одно яблоко символизировало мужчину, другое — женщину, стремящихся к слиянию друг с другом. Конечно, добавил Энтони, автор достоин публичного осуждения за то, что решает такую тему столь прозаическими средствами.

Однако похвалы вскружили тому приятелю голову, и он вообразил, что в его нашумевшей мазне действительно «что-то» есть. Он решил заявить ее на выставку. Но разговоры о способе написания картины вышли за пределы мастерской, и, когда приятель, зажав под мышкой «Яблоки Солнца», притопал сдавать свое творение, его вместе с его «яблоками» послали куда подальше.

Мне было смешно, но остальным рассказ Энтони не пришелся по вкусу. Очевидно, он каким-то образом задевал их лучшие чувства. Вынужденные посмеяться, они приговаривали: чего только не бывает на свете!

Опрокинув пару рюмок, я почувствовал себя хорошо, только появилось желание говорить. Я был готов говорить на любую тему и, наверно, намолол бы немало глупостей, но другим захотелось потанцевать, и это спасло меня.

Пока мы с Сармите коловращались в полумраке при свечах, она мне порассказала, что за типы тут собрались. Ничего особенного — две продавщицы из книжного магазина, архитектор, электромонтер, учительница математики, только окончившая Даугавпилсский пединститут, и еще пара служащих.

Я пригласил на танец математичку. Хоть я и длинный, а она маленькая, кругленькая, у меня возникло желание потанцевать с ней — она смахивала на ту, что ставила мне двойки в школе. Она выглядела очень умной, но я собрался с духом и спросил:

— Вы любите ставить двойки?

— Люблю! — ответила она.

Я обалдел. Впервые в жизни видел учительницу, которая призналась, что любит ставить двойки. Это привело меня в дикий восторг.

— И выводить в журнале «ципу» доставляет вам наслаждение?

— Ну еще бы! Я не знаю ничего блаженнее.

Мне было нечего на это сказать. Если бы она так серьезно не глядела на меня сквозь круглые стекла очков в позолоченной оправе, ей-богу, я подумал бы, что она меня разыгрывает. Затем спросила она:

— А получать двойки приятно?

— Не очень, — сказал я, — хотя если не записывают в дневник, то невелика трагедия.

— Я этого не знала, — сказала она, — впредь каждую двойку буду ставить еще и в дневник.

Это надо бы слышать ее ученикам. Тогда они наверняка три дня и три ночи караулили бы у меня под дверью, чтобы вложить мне ума. Ладно, это между прочим. Но мне вдруг подумалось: а сама она знает ли всю высшую математику? Как-то не верилось. Мне кажется, что человек, в совершенстве знающий всю высшую математику, либо гений, либо у него не все дома. Впрочем, говорят, умные люди исследовали этот вопрос, и оказалось, что гений не так уж далеко отстоит от психа. У своего училы я ведь не мог спросить, знает ли он всю высшую математику; мне же еще предстояло сдавать у него экзамены.

— Скажите, а вы… сами вы знаете всю высшую математику?

— Учитель не должен знать все. Достаточно, если он свободно ориентируется в объеме программного материала.

— Но ведь в институте вас…

— В институте нас много чему учили, — холодно улыбнулась она. — Но в моем возрасте человеку необходимо абстрагироваться от излишней информации.

Мне сказать было нечего. И к тому же, знаете, она все время прижималась ко мне. Со стороны это выглядело, наверно, очень глупо: я такой долговязый и она, маленькая, кругленькая. И потом я чувствовал себя страшно неловко, потому что танцевать ведь можно и без того, чтобы обязательно нравиться. Она была, очевидно, противоположного мнения. Я обрадовался, когда пластинка кончилась и я проводил ее к столу. Потом она все время не переставала пялить на меня глаза, как будто тот единственный танец связал нас невидимыми нитями. А Сармите забыла обо всем на свете, для нее существовал только электромонтер, и она подчеркнуто громко хохотала над каждой его глупостью.

Сармите разыгрывала легкую обиду, хотя, по-моему, она с таким же удовольствием потанцевала бы с учителем мужского пола. Я не сказал этого Сармите, но потом танцевал только с ней.

Я себя чувствовал замечательно. Шепотом умолял Сармите не сердиться: мол, танцевать с ней совсем не то, что с этой холодной очковой змеей. Сармите смеялась, и мне с ней было хорошо. Она была красивей всех, и я ей это сказал. Она была счастлива. Она даже откинула упавшие мне на глаза волосы. Совершенно естественно получилось, что мои руки обнимали ее талию, а ее руки — мои плечи, и мы танцевали, плотно прижавшись друг к другу. Я зажмурил глаза и спрятал лицо в ее волосах, и ее щека коснулась моего плеча. И было чертовски хорошо.

Мы оказались у двери в проходную комнату и как-то нечаянно проскользнули в нее. В комнате было темно, лишь через приоткрытую дверь падала полоска света. Мы стали целоваться. Это произошло так просто, словно мы уже давно дожидались этой минуты.

Глаза свыклись с темнотой, и я у стены приметил старомодный диван, который тут догадались поставить эти премилые бяки мещане. По обе стороны дивана стояли два граммофона с большими трубами. Мы сели на диван, но он был какой-то чудной, потому что был, наверно, рассчитан только на полтора человеческих зада. И я вдруг почувствовал, что безнадежно съезжаю на пол. К счастью, хоть граммофон не опрокинул.

Шум, однако, был услышан, и в дверь просунул голову глава семейства. По-видимому, убедившись, что оба граммофона целы и невредимы, он безмолвно исчез. Сармите тихонько засмеялась, и я тоже. Поднялся и хотел сесть на диван, но каким-то непонятным образом вместо дивана очутился у Сармите на коленях. Я ее целовал, бормоча, что еще никого так сильно не любил, что любить буду вечно и разве что не обещал на ней жениться, — леший его знает, отчего я захмелел, точно канарейка на солнышке, и Сармите тоже. Она гладила меня по голове и целовала, и я чувствовал, как скольжу в светлую бездну, у которой нет ни конца, ни края.

И в подсознании мне все время было страшно. Вообще-то мне надо бы кое о чем вам рассказать, но тогда вы, вероятно, станете обо мне думать не так, как надо. А я отнюдь не хочу, чтобы меня считали малость дефективным.

Потом она ни с того ни с сего расплакалась. Ладонью я вытирал слезы на ее лице, но она все плакала, и я уже начал нервничать. Вообще слез я не выношу, но этот случай не был заурядным. Еще я подумал, не затекли ли у нее ноги — я ведь далеко не комарик. Так оно, наверно, и бывает, что человек, оказавшись где-нибудь на вершине Джомолунгмы, почему-то вынужден думать о земных мелочах.

— Иво, я тебя люблю уже давно, — всхлипывала она. — Ты об этом только ничего не знал. Совсем ничего. Я бы тебе этого не сказала никогда в жизни. Разве был бы в этом какой-то смысл, если ты ни капельки меня не любишь? Возможно, ты просто посмеялся бы надо мной.

— Ты не должна так говорить, — шептал я. — Ты нравишься мне уже давным-давно.

Мне казалось, что так оно и есть, и я в это верил, честное слово, красивей ее не было никого на целом свете.

— Когда ты впервые почувствовал, что я тебе нравлюсь?

— Не знаю. Мне кажется, я любил тебя всегда.

— А я по-настоящему тебя заметила в прошлом году весной, когда мы были на экскурсии в Кулдиге. Когда ты качал нас с Марой на качелях в парке. Помнишь? Не понимаю, как это до того дня ты был для меня чужим? И каждый день в одном классе… Волосы тебе закрывали глаза, а ты все смеялся, смеялся и раскачивал качели что было сил. И тут ты поскользнулся и упал на траву, мы с Марой расхохотались, ты разозлился, вскочил и так раскачал нас, что чуть не до верхушек деревьев. И ты опять смеялся, смеялся так, как один ты умеешь смеяться, и стоял в мокрых джинсах, и так хорошо смеялся…

И у нее, не переставая, катились слезы, и я тоже — стыдно сказать — готов был расплакаться, потому что к горлу подступил светлый ком, и сердце в груди колотилось как ненормальное.

— Успокойся, не плачь, — говорил я. — Я помню тебя тогда в парке. Мне казалось, ты похожа на Вию Артмане в юности, наверно, она была такая же. Такой же вздернутый носик и очень светлые волосы. У меня дома есть ее фото. Я тебе потом покажу. Только не плачь. У тебя были очень добрые глаза. Это я помню. И еще мне очень нравились твои ноги. Когда качаешь кого-нибудь, их очень хорошо видно. Ты не сердишься за то, что я так говорю?

Нет, нет, она не сердилась, и мы опять целовались, как две маленькие ящерки.

После мы ехали в троллейбусе, я провожал Сармите домой, воздух снова потеплел, на западе еще светило солнце, потому что гости разошлись очень рано.


В нашу кооперативную квартиру я приперся совершенно обалдевшим. На самом деле это был сумасшедший день. Да, поболеешь вот так две недели, выйдешь наконец на свет божий и лишь тогда начинаешь по-настоящему понимать, сколько в нем происходит разных разностей.

Включил магнитофон и перемотал ленту до того места, где поет Пинк Флойд. Я еще до конца не разобрался с этой группой: она мне просто нравится или нравится очень, но музыка отвечала моему теперешнему настроению.

К счастью, дома никого не было. Иногда это хорошо. В особенности, когда у тебя такое настроение, что сам не знаешь, какое оно. Тогда хорошо, если никто не беспокоит.

Одна из комнат нашей квартиры принадлежит мне. Я в ней устроился соответственно моему вкусу. Даже мебель купили именно такую, какую хотелось мне. У окна стоит письменный стол. Под стеклом портреты заграничных кинозвезд. Это мне посоветовал Яко. Когда сидишь за таким столом, лучше думается. Фреду нравилась Анита Экберг, и ее фото я подарил ему. Надо же, чтобы он учился получше. Мне самому больше всех нравится Нэнси Синатра, дочь того певца, Фрэнка Синатры. Я с удовольствием женился бы на ней. И у нас было бы пятеро сыновей и три дочки, и все они пели бы, как соловьи весной на Гауе.

У другой стены стояла кровать, над нею коврик в народном стиле, к которому были приколоты разные иностранные значки. В одном углу книжный шкаф, в другом — потрясная чехословацкая магнитола. На окне затягивающиеся шторки с драконами в японском стиле. Если шторы задернуть, то в комнате делается почти темно, только там, где драконы, брезжит тусклый свет. Зрелище колоссальное. Десятки светящихся драконов.

Улегся на кровать, потом надумал выкурить сигаретку, поскольку это, говорят, способствует размышлениям.

Раскрыл настежь окно, и на меня прянуло изумительным дыханием весны и земли. Сел на подоконник и свесил ноги наружу. Закурил, стал болтать ногами в ритме музыки.

Высоко в небе были облака, они куда-то плыли неизвестно откуда, и подгонял их теплый ласковый ветерок. Лето было близко. И только теперь я вдруг понял смысл невнятной болтовни Яко, понял, что он хотел сказать тогда, зимой, когда все было в снегу. Я уловил это скорей физически, чем разумом. Точно мне кто-то треснул молотком по башке. Яко в тот раз, в зимнюю стужу говорил, что ему хотелось бы сбросить опостылевшую тяжелую одежду, плюхнуться на горячий, пахнущий солнцем морской песок и чтобы закружилась голова от ветра, а кругом пахло морскими водорослями. И еще я хочу, говорил он, чтобы небо надо мной было ослепительно синим и только у горизонта толпились хлопья белых облачков. На меня иногда что-то накатывает, и тогда мне хочется воспринимать мир одними ощущениями. Чувствовать, как прикасаются к коже песчинки, и стать травой, деревом, кустом, растущим из земной глуби, так он говорил, чувствовать, как меня ласкает дуновение теплого ветра, и я буду быстрокрылой птицей в облаках; нырнуть в море и качаться на волне, как рыба или водоросли. Стать атомом моря, земли, неба. Слиться со всем, из чего мы произошли, на миг вновь превратиться в это.

Этажом ниже скрипнула балконная дверь. Я глянул вниз. Облокотясь на перила, там стояла Анита. Она была на четыре года старше меня.

Деликатно кашлянув, я сказал:

— Добрый вечер, Анита!

Она посмотрела вверх и улыбнулась.

— Добрый вечер, Иво! Это у тебя музыка?

— Да. Тебе не нравится?

— Ну что ты! Я потому только и вышла на балкон.

— Я сделаю погромче!

— Не надо. Как называется эта песня?

Энги. А поет Мик Джегер, Кэйс Ричард, Билл Уаймен, Мик Тейлор и Уот… Склероз чертов!

— Ты всех певцов так здорово знаешь? — Она почему-то продолжала улыбаться.

— Нет. Так, кое-кого. Тех, которые мне нравятся.

— Знаешь что, Иво, — вдруг тихо сказала она и посмотрела куда-то вдаль. Белокурые волосы падали ей на плечи. — Знаешь что, Иво…

— Нет, — ответил я.

— Если бы ты, Иво, знал…

— Не представляю, о чем ты.

— Иво, я выхожу замуж, — и она счастливо рассмеялась и откинула назад длинные светлые волосы.

— Брось ты! — удивился я.

— Ну да.

— Не хочется верить.

— Все говорят то же самое, — улыбнулась она. — Никто не верит. Говорят, молода еще. Куда было спешить: мол, еще намаюсь в замужестве.

— Кто так говорит? Мутерша или фатер?

— Подружки так считают…

— Не слушай их, — сказал я со знанием вопроса. — Дети любят, когда у них молодые родители. Они любят их больше, чем старых. Я об этом читал.

— Правда, Иво?

— А то как же! Головой отвечаю.

Сам, правда, так не думал. Не так я глуп, чтобы жениться. Когда-нибудь придешь домой ночью, и — бац! — жена скалкой по голове. Разве мало юмора на эту тему в журналах? Но у Аниты голова по этому поводу не болит. Скалкой-то охаживать будет она. Могу лишь выразить сочувствие ее будущему мужу.

Анита вдруг сказала:

— Они не знают Жоржа… Ты его, кажется, видел, Иво?

И голос у нее был такой, будто скорей Луна свалится на Землю, чем кто-то упустит возможность посмотреть на ее Жоржа.

— Я не знаю. Может, и видел, да не знал, что это он.

— Иво, если б ты только знал, как я его люблю! — сказала она неожиданно. — Ведь тебе об этом можно сказать, верно?

— Сама смотри, не знаю…

— Ты не такой, как другие…

Чего-чего, а этого я про себя не знал! Так какой же я?! Но она продолжала о своем:

— Ты ведь правда не станешь смеяться, Иво? И если тебе тоже станет смешно, тогда смейся тихонько. Ты не сердишься, Иво?

Конечно, я не сердился. С какой стати мне было сердиться? Ну и тут пошло. Каких только глупостей она не намолола! Ей-богу, роман, да и только! Говорит, она даже представить не может, чтобы вдруг Жоржа не стало, если бы он вдруг отдал концы, то и она не стала бы жить ни минуты или что-то вроде этого, что ей самой это кажется странным, но так уж оно есть, и она тут бессильна что-либо поделать, вот такая штука — настоящая любовь-то и т. д.

Насчет смеха она была права. Я с трудом удерживался, чтобы не прыснуть. От сдерживаемого смеха меня всего корчило, я извивался, но она не могла видеть моего лица, стоило мне чуть отклониться назад.

Потом она вдруг словно бы опомнилась и взглянула кверху. Я принялся кашлять, потому что подавился сигаретным дымом.

— Иво, а тебе это не кажется странным?

Понятно, казалось, но я сказал:

— Ну что ты! Это естественно. Так и должно быть. Иначе и быть не может, раз вы любите друг друга. Ты видела фильм, помнишь, Ромео тоже хватил яду, когда Джульетта лежала в склепе, и как она потом себя кинжалом…

Я прикусил язык, до того это получилось вульгарно. Прозвучало почти как издевка.

— Иво, — слегка покраснев, сказала она, — я тут разного наболтала, но ты никому не рассказывай, ладно? Просто хотелось с кем-нибудь поговорить. И мы с тобой так давно знаем друг друга.

— Это верно.

— Ты не сердишься, Иво?

— Конечно, нет. У меня у самого иногда так бывает.

Она даже обрадовалась:

— Если тебе когда-нибудь захочется поговорить и никого больше поблизости не будет, мы могли бы с тобой поболтать.

Ишь, до чего додумалась! Это о чем же я мог бы с ней болтать? Если бы по уши влюбился в какую-нибудь девочку, так ведь не пошел бы трезвонить об этом по свету! Идиотство! Этот Жорж совсем вывихнул ей мозги.

— Ну я пошла, Иво. Сегодня по телевизору будут передавать концерт Жильбера Беко. Будешь смотреть?

— Нет. Не люблю его.

— У него очень грустные глаза.

— Мне не нравятся его песни.

Она сказала, чтобы я слушал не что он поет, а как он поет.

— Надо будет попробовать, — сказал я.

— Спокойной ночи, Иво! — крикнула она.

— Спокойной ночи, спокойной ночи, — сказал я, но все же не удержался: — Только не лупи Жоржа слишком сильно. Может быть сотрясение мозгов. Или сперва его застрахуй. Тогда выгодно.

— О чем ты говоришь? — не поняла она.

— Да так, — ответил я. — Спокойной ночи, Анита! И пускай тебе приснится Жорж.

Так и не поняв меня, Анита ушла в комнату и закрыла за собой балконную дверь.

Лента в магнитофоне кончилась, но я не шел ставить другую. Хотелось посидеть в тишине и подумать. О чем, я и сам не знал, просто мне хотелось побыть одному.

Закурил новую сигарету.

Мы жили в строящемся жилом массиве, и домов тут было еще не так много. Неподалеку от наших окон росли пышные ветлы, а за ними начинались частные домики. Сейчас мы жили вроде бы на окраине. Пройдет несколько лет, и тут будет город. Мне хотелось, чтобы все оставалось как теперь, но людям нужны квартиры. Я это прекрасно понимал. Таких, как Эдгар, еще много.

Солнце только что потонуло за горизонтом, и небосклон красиво заалел. Голые ветви ветел на алом фоне образовывали сложный орнамент. Откуда-то доносился собачий лай.

Земной шар вращался, я сидел на подоконнике и посвистывал.

И тут у меня вдруг снова перехватило дыхание, когда я представил себе лето. И я почувствовал, да, именно почувствовал, что оно не может быть похожим на прежние, что близилось нечто неведомое, волнующее и чудесное. И я ощутил себя стоящим на морском берегу летом, а вокруг вроде бы что-то готовится, что-то происходит, что-то свершается, но я стою один у моря, сейчас, в этот миг, стою здесь именно я; множество других людей стояло на этом же месте, и еще больше будет стоять, но в эту минуту стою я, я один, и море мое, и берег мой, и небо, и все — мое, и то, что было, и то, что есть, и, самое важное, то, что будет. Это мой миг между рождением и… другого уже не будет, возьми все, абсолютно все, не упусти, отведай, насладись им до последней капли, и можешь плакать или петь, другого не будет, когда захлестнут волны, о дальнейшем боюсь думать, когда солнце золотым глазом откроется во весь небосвод и потом, усталое, дымчато-багровое, сомкнет над собой веки моря, о дальнейшем боюсь думать, я лучше запущу на всю мощь магнитолу, и к чертям все грустные песни, пусть летят в пространство голоса Роллинг Стоунз, потому что теперь существую я, я есть, я есть, я есть, я есть, я есть, я есть…

Сердце мое дико колотилось от восторга, и это было отлично.

Я есть!

II

В больших домах ведь как: ты можешь прожить хоть сто лет, поближе узнаешь жильцов лишь нескольких квартир. Бегаешь вверх-вниз, ты, как чужой, проходишь мимо других, мимо тебя тоже идут чужие, в точности как на улице.

В нашем подъезде единственная семья, которую мы узнали получше, это Бриедисы. Правда, мы были знакомы и раньше, еще до того, как переехали в кооперативную квартиру, потому что жена Бриедиса работает вместе с фатером в АН, а я, когда был поменьше, тренировался у Бриедиса по баскетболу. Он тренер по баскету в детской спортшколе.

Их единственный отпрыск Айгар учится во втором классе. С мальчишкой им не повезло — малокровный. Хоть и говорят, что теперь эту болезнь запросто вылечивают и никаких последствий. Сейчас малыш в санатории. У них там прямо на месте есть своя школа, и учиться надо все равно, даже если болен. Дети там живут месяцами, и терять время из-за какой-то паршивой болезни было бы просто глупо. Но такому маленькому быть оторванным от дома тоже глупо, и мне жаль Айгара — он славный карапуз.

И должно же было еще совпасть так, что его родители получили туристические путевки на Карпаты, о которых давно мечтали, выкроили время, прикопили денег, а Айгар в санатории. И теперь вконец отчаявшиеся Бриедисы — родительские чувства боролись в них с желанием все-таки поехать на Карпаты — постучались в наши сердца и попросили, чтобы мы разок-другой навестили Айгара, пока они в отъезде.

Разумеется, мы согласились, а если и были бы какие-то возражения, их мы все равно не высказали бы, потому что мы прекрасно знаем, как им жутко хотелось съездить в Карпаты.

Муж и жена Бриедисы были людьми резко выраженного спортивного типа и к тому же еще страстные туристы. Это я хорошо знаю, потому что раньше несколько раз бывал с ними в путешествиях по нашей Латвии, а один раз даже в Эстонии. Особенности их спортивного склада я имел счастье испытать на собственной шкуре.

Каждое утро мы должны были обязательно вставать в шесть утра (у него был с собой будильник). Все равно, сияло солнце или моросил дождик. Затем следовало умывание до пояса в озере или на реке, дабы разогнать сон, как любил выражаться Бриедис, или дядя Карл, как полагалось величать его мне. Это умывание было чертовски противной процедурой, но неизбежной.

Однажды ранним солнечным утром (вы, надо полагать, знаете, сколь оно теплое, это солнечное утро в шесть ноль-ноль, когда вылезаешь из нагретого логовища и чихать ты хотел на то, видна эта светлая лепешка там на горизонте или не видна) я напялил джинсы и рубашку, потому что решил разогнать сон за одну минуту. Я ополоснул только лицо и, когда дядя Карл спросил, как же это так, сказал ему, что не собираюсь раздеваться догола или хотя бы до пояса и поливать себя водой, когда мне и без того холодно, а сон улетучился в тот момент, когда я высунул нос из палатки, и что я мылся вечером и за ночь перепачкаться никак не мог. Одним словом, я попытался его переубедить логически. Он согласно покивал головой, и я еще сказал, что мог бы умыться и совсем голым, но не вижу в том абсолютно никакого смысла, ради которого стоило бы это проделать. По своей наивности я решил, что уже убедил дядю Карла.

И знаете, что он учинил? Мои логические аргументы он опрокинул без единого слова. В тот момент, когда я наклонился за мылом и полотенцем, он сзади схватил меня за лодыжки, и я вместе с мылом и полотенцем полетел в озеро. К счастью, кеды еще не успел надеть.

А он стоял и хохотал. Очевидно, это была шутка спортивного типа. Но за такие шутки надо бить по шее. Шутка идиотская, но ведь спортивные типы никогда не бывают вполне нормальными. Я это знаю.

Не помню уж, как я отдышался, но Бриедис мог торжествовать. Норму утреннего умывания я перевыполнил вдвое. Выбрался на берег, дрожа от холода. Мокрая одежда липла к телу, я шел, будто описавшийся ребенок, а Бриедис хоть бы хны. Мне хотелось двинуть ему в челюсть, но я сдержался, поскольку знал, что ничего не получится, накостыляет он мне по шее, и все. Его жена, правда, заметила, что поступить следовало как-то иначе, но Бриедис сказал, что искупаться в одежде иной раз очень даже прекрасно.

Они оба делали зарядку, а я сидел на кочке и дрожал. Я был зол как черт, и Бриедис мог еще десять раз кинуть меня в озеро, я все равно не пошел бы выгибаться и корячиться вместе с ними.

Следующим номером программы был бег на лугу.

Наверно, он хотел прожить долгий-предолгий век и протянуть ноги, когда седая борода отрастет на целый километр. Те, кто бегает, живут вроде бы подолгу. Читал про это. Но я не хочу растить седую бороду. Не хочу я быть старикашкой, как те, что сидят в парке на скамеечках, опершись подбородком на клюку. Потому что у них ничего нет впереди, кроме одного. О чем им думать? О том, сколько долгих весен еще увидят, сколько песен Лиго еще услышат?.. Я хочу жить вечно, вечно, вечно, я не желаю так

…И вдруг я вскочил на ноги, сорвал с себя мокрые джинсы и рубашку, кинул и помчался догонять своих мучителей, пронесся мимо на предельной своей скорости, ноги скользили на сырой тропинке, а я летел и летел по лугу.

Ярко-желтое солнце вставало из легкой, пронизанной светом дымки, окутывавшей зеленый ивняк. Солнце открывалось все шире, больше, гигантское, во весь мир сияние, и я бежал на солнце. Босые ноги мои, словно крылья птицы, сбивали росу со стеблей травы, с донника, маргариток, листиков щавеля, сине-лиловых колокольчиков и ромашек, с одуванчиков и белых цветочков земляники, и комары, мухи, жуки задавали стрекача во все стороны, и голубовато-буро-зеленые стрекозы, как аэропланы, кружили с выпученными глазищами над головой, пчелы и шмели вместе со мной летели на солнце, и кузнечики наяривали Симфонию Желтого Солнца, и птицы среди ветвей деревьев лили звонкие трели.

Я бежал во весь опор, покуда от восторга у меня не перехватило горло, я поднялся на крыльях и розовым фламинго взмыл в поднебесье, все ближе, ближе к солнцу, все вверх, вверх, и солнце становилось ослепительным, белым-белым и пламенело так, что глупое мое сердце от восторга почти перестало биться.

Потом я споткнулся о кочку и упал в море росы и Жизни. И сверкающие капли согнали с глаз моих какую-то тонкую паутину, и я увидел мир словно заново сотворенным. Я лежал, объятый лугом, и миллионы прикосновений зеленой Жизни ощущали мое лицо, грудь, руки, ноги, и пьянящее счастье взяло меня в свои ладони.

Я вскочил на ноги. Бело-золотой диск плыл в небе. Я был осыпан каплями и походил на жемчужного гурами, как будто только что искупался. Я словно заново родился. Свершился Я!!!


Так вот и топал я теперь к Айгару. От станции до санатория надо было пройти приличный кусок. Мне не везло, как обычно. Пока я покупал в лавчонке мороженое — не придешь же с пустыми руками, — автобус тронулся. Чертов шофер прекрасно видел, что бегу, но не остановил свою колымагу.

Санаторий был расположен на реке Лиелупе.

Возле калитки мне попались первые малыши. Такие, лет по десяти от роду. Они из-за чего-то повздорили. Подбежала запыхавшаяся дюжая тетка в белом халате, разняла забияк и принялась меня упрекать за то, что не вмешался. Я искренне удивился: с какой стати мне было вмешиваться? Малыши сами выяснили бы отношения.

— Уважаемая, я тут абсолютно посторонний человек, — учтиво сказал я ей. — Кто-нибудь еще подумал бы, что я сам пристаю к малышам.

— А чего ты мне сделаешь! Подумаешь, какой! — презрительно протянул один из пацанов, у которого два передних зуба были непомерно большие и выдавались вперед, как у крысы.

— Ты как разговариваешь с незнакомым дядей! — накинулась на него тетка. Второй мальчуган тем временем улизнул.

— Никакой он не дяденька! — возразил мальчишка и захныкал.

— Ну ладно, ладно, Эгон, не плачь. — Тетка вдруг подобрела и погладила его по голове.

— Чуть чего, так сразу меня ругаете! — разревелся мальчишка, будто его выдрали, и от рыданий стал уже заикаться. — Чего я ему сделал?! Он сам первый лезет… Чего-о ему от меня на-адо? Янка у меня все равно палу-учит!

Ей-богу, у пацана были не все дома. Тетка уговаривала его всякими ласковыми словами и с трудом утихомирила. Потом посмотрела на меня так, точно я был виноват в этом скандальчике, и сердито спросила, чего мне тут надо. И посоветовала убираться, поскольку никакого Айгара никто вызывать не станет. Мне осталось лишь констатировать, что теперь она вышла на один уровень с крысозубым мальцом, если когда-либо раньше пребывала в нормальных.

Разумеется, Айгара я разыскал, и он был дико рад, когда меня встретил. Дежурная выдала мне его под расписку. Это же смех! Если с Айгаром до обеда что-нибудь случится, меня могут посадить в тюрьму с ворами и бандитами, хоть я не вор и не бандит и не намерен таковым когда-либо стать.

Айгар мне немного поплакался, так как от одного посещения до другого кое-что накапливается, и утащил меня на Лиелупе, где один предприимчивый старикашка подрабатывал тем, что за полтинник давал на час лодку покататься. Его мелкий бизнес, очевидно, процветал, так как нам пришлось изрядно подождать, покуда подошла лодка. Из нее на берег вышел солидный господин с дамой. Они катали своего отпрыска.

Айгар устроился на заднем сиденье. Он был одет в серую курточку, клетчатые штаны, и на тонких ножках у него были кожаные сапоги. Он ел конфеты, смотрел на меня карими глазенками и хохотал так, будто через пару часов ему не предстояло вновь очутиться на своей койке в палате, как будто он нисколько не был болен. Впрочем, если глядеть со стороны, никому не пришло бы в голову, что он больной.

Наверно, я и сам был рад ничуть не меньше. После города это было чистое наслаждение — сидеть вот так в лодке и грести.

Я наваливался на весла что было сил и чувствовал, что малость пороху у меня в пороховнице еще есть. Малец совал руки в воду, и мне то и дело приходилось на него прикрикивать. Это было единственным, что связывало меня с окружающим миром, потому что теперь я превратился в лодку. Тело мое было из дерева, и я был корпусом лодки, а мои руки веслами. Словно пущенная из невидимого лука стрела, скользил я вперед, и вся жизнь в эти мгновения была отнюдь не в цели, а в движении.

Я вогнал лодку в песок отмели.

По лугу, заросшему желтой калужницей, Айгар помчался вприпрыжку, как теленок весной. Пока он собирал цветы, я выволок лодку наполовину из воды и улегся в ней. Стал расстегивать рубашку. Хотелось позагорать, потому что весенние ультрафиолетовые лучи якобы самые сильные.

И тут я услышал шорох и хруст камушков.

Кто-то подходил к лодке. Я подниматься не стал. Если кому-то что-то надо, пускай сам подойдет.

Пахнуло духами. Кто-то стоял в нескольких шагах от меня.

— Здравствуйте! — произнес приятный женский голос.

— Здравствуйте! — ответил я, не видя женщину, так как для этого мне понадобился бы третий глаз — на темени.

Лодка легонько дрогнула. То ли волны ее шевельнули, то ли женщина оперлась о борт.

Она молчала. Я молчал, глаза мои были закрыты. Приятно грело солнце.

— Бедняжка! Наверно, он всю ночь не спал, — проговорила она наконец.

— Да, — отозвался я. — С десяти лет сплю исключительно днем.

— Удивительное дело! — Чувствую, что ей смешно. — Ты что же, чудо природы? Говорят, живет один такой в Югославии, тот и вовсе не спит.

— Нисколько. Я вполне нормальный человек, только ночью мне некогда спать. По ночам я разбойничаю.

— Нет, правда?!

— Да, да. Сперва мы грабили вместе с папой, но вот уже два года, как промышляю сам, — травил я почем зря.

— Тогда ты очень богат?

— И опять не угадали. Награбленное-то я продаю, но по воскресеньям мы на Птичьем рынке скупаем птичек и выпускаем на волю.

— Тогда вы настоящие друзья птиц!

— Да-a, так оно и есть, — подтвердил я.

Теперь она, наверно, сочла меня за полного придурка, поскольку я все сказал очень серьезным тоном. Но меня это не волновало. Пускай себе думает. Не хватало, чтобы я с каждым встречным-поперечным пускался в серьезные разговоры.

— Н-да, — с сожалением протянула она, — а я уж было хотела тебя кое о чем попросить.

Все-таки надо было подняться, потому что я, как правило, людям помогаю.

И тут произошло черт-те что. Не берусь объяснить, почему это произошло, мне это самому до сих пор не вполне ясно, но то, что произошло, безусловный факт. Когда я ее увидал, по моему телу пробежал ток высокого напряжения, и я покраснел. Я чувствовал, как пылают уши и краска заливает лицо. Я хотел откусить себе язык за то, что молол всякие глупости, но это только прибавило бы счет глупостям.

У носа лодки стояла молоденькая девушка, стройная и грациозная, как лань. Она стояла и смеялась, очевидно, заметила, как я покраснел, и наверняка смеялась надо мной, поскольку больше не над чем было смеяться. Темные, слегка волнистые волосы доходили ей до плеч, и зубы были так белы и так красивы, когда она смеялась, и глаза так велики и так темны, что, ей-богу, я был потрясен; и глаза такие добрые-добрые, что от радости можно бы их поцеловать. На ней был черный нейлоновый плащик, и в руке она держала сумочку из крокодиловой кожи, а на ноги я даже не смел посмотреть, хоть мне и очень хотелось, но я уже сейчас выглядел дурак дураком, и если бы уставился на ноги понравившейся мне девушки, мой вид стал бы еще более идиотским, и я страшно боялся, не обидел ли ее чушью, которую нес, потому что знаю: красивые девушки моментально обижаются, если им хоть что-то не по вкусу, и еще больше я боялся, что она приняла меня за кретина и смеялась оттого, что не на каждом углу встретишь такого олуха, и это было бы ужасно, потому что она действительно очень мне нравилась, я мог бы попытаться ее описать, но все равно не сумел бы воссоздать для вас ее образ, даже если бы воспользовался для этого языком Диккенса или Толстого. Я могу лишь сказать, что она была очень, очень, очень красива, вот и все. Она была самой красивой из всех, кого я когда-либо встречал, и это тоже все, что могу сказать. Вам никогда не увидеть ее такой, какой видел я, потому что умом я понимаю, что для каждого всех красивей та, которая нравится и в которую он влюблен, пусть даже с первого взгляда, все равно она самая красивая, самая лучшая на свете, и я даже верю, что где-то есть парень, которому нравится, что у его девушки глаза смотрят в разные стороны. Это вполне возможно. Тем не менее я думаю, что, увидев ее, вы бы тоже по уши влюбились. Иначе просто не может быть. Это факт.

Она смеялась, смотрела мне в глаза, и я, словно загипнотизированный коброй, был не в состоянии опустить взгляд, и все птицы, которых за награбленные деньги я выкупил и отпустил на волю, несметными стаями воробьев и скворцов в вишеннике порхали и щебетали у меня над головой, а я стоял неподвижный, как каменный сфинкс, и что же мне, черт возьми, было делать еще, если я остолбенел от изумления.

— Ты поедешь на тот берег? — спросила она.

Я молча кивнул и стал спихивать лодку в воду.

— Ты не мог бы взять меня с собой?

— Отчего же нет? — вытолкнул я, капельку придя в себя. — Пожалуйста. Залезай.

— Тот мальчуган не с тобой?

Я начисто позабыл про Айгара, но сказал:

— Вообще-то я могу перевезти тебя сейчас, а потом сплавать за ним.

Я принялся вставлять весла в уключины, но она сказала, что подождет, поскольку не так уж велика радость грести взад-вперед два раза. Я был вынужден согласиться, что радость действительно не так велика. Я вложил весла в уключины и канителился с ними еще с полчаса, и дольше с ними возиться было уже нельзя, да и воды набралось на дне порядочно, как во всякой нормальной лодке, и я должен был заговорить, потому что это полагается делать мужской стороне, но я не знал, что бы такое умное сказать. Она положила сумочку на переднюю банку и глядела на луг, где Айгар не спеша рвал калужницу. Ему и в голову не приходило поторопиться.

— Сейчас позову мальчика! — выпалил я, не придумав ничего лучшего, и хотел уже побежать за Айгаром, но она вполне резонно возразила, что он и сам придет, как только нарвет цветов.

— Он из санатория?

— Да. Из санатория. Ага.

— Твой брат?

— Нет. Он мне не брат.

— А кто же?

— Сынишка соседей… А как ты переправляешься через реку? Ждешь, пока кто-нибудь не приедет на этот берег?

— В километре отсюда есть мост.

— Ты… тут живешь?

— Нет, здесь живет мой дядя, папин брат.

— Ах так, — выдохнул я, набрал воздуху и понес: — Прямо не верится, что такой мальчуган может быть болен, верно? Хотя еще пару таких жизнерадостных мальцов на шею, и тогда тебе, человече, не останется ничего другого, как пойти и утопиться. Но учитель, у которого целый класс таких, думает по-другому. И слава богу! А то что было бы с людьми, не будь охотников собирать таких шкетов в кучу и обуздывать? Это же сумасшедший дом! Только не подумай, что я терпеть не могу малышей. Наоборот, они мне очень нравятся, а говорю я так только потому, что иногда охота бывает пофилософствовать об абстрактных вещах, то есть придумывать, что было бы, если бы случилось то-то и то-то…

Она пристально посмотрела на меня, как на микроба под микроскопом, и улыбнулась. Я обнажил зубы в ответной улыбке. Несмотря на то, что я чрезмерной чувствительностью не отличаюсь, на сей раз я был чувствителен, как лягушка, к нервам которой едва прикасаются, а она сучит ногами, как еретик на костре.

Наконец пришел Айгар с такой охапкой калужницы, что можно везти на рынок. Залез на переднюю скамейку, и это было самое глупое, потому что теперь я сидел нос к носу с незнакомкой и наши ноги почти соприкасались. Я навалился на весла и пожалел, что гнал сюда в таком темпе. Сейчас у меня уже не получалось так быстро, но не хотелось ударить в грязь лицом. Я вкладывал все силы и знал, что завтра тело будет разламываться от боли. Смотрел куда-то поверх ее головы, но чувствовал ее взгляд. Наконец мне надоело, и я уставился на нее в упор. И так мы смотрели друг на дружку, и я греб себе и греб, не отводя глаз. Вдруг она рассмеялась. Засмеялся и я, а она сказала:

— Погреби немножко левым веслом!

Оказалось, что я в этаком олимпийском спокойствии плыл вниз по течению. Нет, ей-богу, я не поверил бы, если бы мне кто-нибудь сказал, что я могу поглупеть до такой степени. Я опять покраснел до ушей, но на этот раз она, быть может, не заметила, так как я раскраснелся от махания веслами. Вообще черт знает что: когда нельзя краснеть, ты только это и делаешь; когда понимаешь, что должен быть на сто процентов серьезен, достаточно только подумать, что нельзя смеяться, и тебя душит смех, и ты уже не в силах совладать с собой, остается лишь выхватить носовой платок и сделать вид, будто сморкаешься.

Задыхаясь, подгреб к берегу, но когда не везет, то уж не везет. Лодка села на мель метрах в двух от суши. Я пересадил Айгара с цветами на свое место, встал ногами на переднюю банку, оттолкнулся и прыгнул, удерживая конец веревки в руке. Все было бы прекрасно, если бы эта чертова веревка не запуталась. На прыжке она дернула меня назад, и я оказался по щиколотку в воде. И хорошо еще, что так. Еще бы чуть, и я поставил бы личный рекорд в открытии купального сезона. Я шел к берегу и тащил за собой лодку и сам себе казался таким дураком, что расхохотался. Засмеялись и Айгар с девушкой, и неожиданно я почувствовал себя так необычайно легко и свободно, как пароход, вырвавшийся изо льдов.

Продолжая смеяться, я подал ей локоть, поскольку руки перепачкал, она оперлась и легко соскочила на берег, Айгар, как истый джентльмен, преподнес ей букетик калужницы, мы обменялись малозначащими фразами, она поблагодарила за перевоз, потому что в это время только дошла бы до моста, я сказал — не стоит благодарности, мне все равно пришлось бы плыть на эту сторону, она еще раз сказала спасибо и пошла вверх по тропинке, которая вела на шоссе. Там неподалеку была автобусная остановка.

Я в изумлении смотрел, как она уходит, как перебрасывает сумочку из правой руки в левую, и чего-то не мог осмыслить. Я только стоял и смотрел, смотрел, как она вышла на шоссе и…

Внезапно я бросился бегом по тропинке, бежал в каком-то отчаянии, и все время слышал, как в туфлях хлюпает вода. Догнал ее уже шагом.

Она обернулась и удивленно спросила:

— Да-а?

Я стоял, взволнованно дыша, мне было безразлично, что она обо мне думает, я больше не боялся показаться ей смешным, не боялся, что она скажет, что я глупый или ненормальный, я чувствовал себя странно, очень странно, в голове не было мыслей, только предчувствие, и я знал лишь то, что она не может так уйти и растаять, словно ее и не было.

— Понимаешь ли… что-нибудь найти… Как жемчужину в раковине… жемчужину… и… увидеть… сразу потерять…

— Ты очень странный мальчик, — сказала она наконец.

— Я это… Я это знаю… но нельзя так потерять… словно никогда ничего и не было… только раз увидеть… как жемчужину в раковине… и больше не…

— Сейчас подойдет автобус. Следующего ждать мне некогда.

— Да… да… я знаю…

— Нет, ты ужасно странный мальчик, — сказала она еще раз, глядя на меня в упор.

— А могу я тебя… еще раз увидеть когда-нибудь? — выговорил я, потому что больше не знал, что сказать. Это было все, что я мог ей сказать. Все прочее не имело значения.

— Зачем это тебе?

Я молчал. Видел: вдали катит автобус. Он ехал тихо-тихо, тащился как черепаха, но все равно сейчас он будет здесь. И если шофер не торопится, то наверняка сделает остановку.

— Я живу на улице Кляву, — неожиданно сказала она.

— Я не знаю… Где это…

— Захочешь — найдешь. Четырнадцатый номер.

— А как… тебя… зовут?..

— Захочешь — и так найдешь.

— Я тебя разыщу. Обязательно разыщу тебя!

— Что же, дело твое, — пожала она плечами. — Прощай!

Она поднялась в автобус, достала из сумки кошелек, заплатила шоферу и села к окну.

Я смотрел и смотрел на нее, но она, наверно, уже забыла обо мне. Мотор рыкнул, и я остался один на дороге в черно-сизом облаке гари. Чертов шофер, наверно, слишком много масла намешал в бензин.

По шоссе ко мне шел Айгар, желтый, как цветочный божок.


С тех пор как Гутенберг изобрел книгопечатание, люди, кроме учебников, печатают еще и другие книги, в том числе всевозможные справочники. И найти по такому справочнику, где находится какая-нибудь улица, просто раз плюнуть.

Странно, однако. Я давно уже знал, где улица Кляву, знал, как туда добраться, шли дни, становилось все теплей, а я все так никуда и не съездил. Она права была, заметив, что я малость чудной. Хотя и не во всем, но все-таки…

Сегодня последний урок был физкультура. На перемене мы с Эдгаром задержались в уборной, пока выкурили по сигаретке (у нас опять стали нормальные отношения). Когда до звонка оставалось несколько минут, мы потушили сигареты и пошли в спортзал. Не скажу, что к спорту мы были полностью равнодушны, но и не скажу, что обожали. Но вот Фред с Яко по этой части нередко доходили до крайности. Едва прозвенит звонок с урока, а следующий физкультура, как Фреди хватает портфель — и в раздевалку. Крикнешь ему: «Фред, эй, Фред, постой!» В ответ: «Ну тебя! Некогда, внизу поговорим!» Я не удивляюсь энергии Яко. У него горячая кровь, цыганская. Его вообще надо бы заставить делать упражнения и играть в мяч в два раза дольше, чем нас.

— Не успеем переодеться, — печально рассудил я, спускаясь по лестнице.

— Да ладно, — отозвался Эдгар и, сев на перила, скатился вниз. Я последовал за ним.

— Лиепинь опять будет ругаться, — усмехнулся Эдгар.

— А я давно забыл о нем, забыл о нем, забыл о нем, — распевая, покатился я по перилине.

— Я тоже. Однако плохо: мне охота всегда отлаиваться, а он этого терпеть не может.

Мы ворвались в раздевалку. Почти все успели уже переодеться. Фред накинулся на нас, обхватил каждого рукой и прижал друг к другу.

— Канительщики! — прорычал он. — Удушу на месте.

Я попробовал вырваться из железной его хватки; надо сказать, силищи у Фреда в полном соответствии с его обликом бульдозера. Хотя я видел и таких «бульдозеров», что от щелчка летят с копыт долой.

— Пусти, медведь, — хрипел Эдгар. — Получишь по морде.

— Хо, хо! — смеялся Фред и сжимал нас еще сильней.

— Мы переодеться не успеем! — провякал я, но сзади наши затылки уже сграбастал Яко и стукнул нас лбами.

— Надо вовремя приходить!

Это было чересчур. Вырвавшись от Фреда, мы бросились за Яко и под общий хохот стали за ним гоняться. Яко прятался за длинным Антоном, который стоял, держа в каждой руке по кеде, офонарело моргал и стонал:

— Да кончайте же наконец!

— Тогда подержи его, холера! — крикнул Эдгар и схватил Яко, но тот вырвался и укрылся за широкой спиной Фреда. Фред вдруг принял боксерскую стойку и стал размахивать своими кувалдами — поди-ка подступись!

Эдгар плюнул и пошел раздеваться.

Я сунул руки в карманы, отошел в угол, сел и закинул ногу на ногу. Я был само безразличие.

— Ну раздевайся же, Иво! — смеялся Илвар.

— Ничего не могу поделать, — ответил я. — Стоит нормальному человеку войти в раздевалку, как на него наскакивает пара ненормальных. И он не может приготовиться к уроку. И вдобавок ему еще ломают ребра и в голове устраивают сотрясение мозгов. А тебя, крыса малая, еще поймают, и ты узнаешь, что делают человеки с крысами!

— Кончай придуриваться, а то сам узнаешь, что учила делает с теми, кто не хочет приобщаться к спорту, — прокаркал Фреди.

— Ты же сам еще до конца не переоделся. Сам увидишь, что Лиепинь делает с такими.

— Ах я?! — воскликнул Фред и с обезьяньим проворством, которого никак нельзя было ожидать от такого амбала, стал переодеваться.

Но что произошло через минуту, можно сдохнуть со смеху, как вспомнишь. За дверью послышались голоса девчонок, трещавших про какие-то булочки, она скрипнула и хлопнула, закрытая пружиной. Из коридора влетели две девочки из параллельного класса. У одной, что поменьше и лицо в веснушках, в зубах была сдобная булочка. Вторая была здоровенная деваха, со временем она наверняка сможет добиться выдающихся результатов в толкании ядра. Пока они сообразили, куда их занесло, инерция вытолкнула их на середину комнаты. И тут они встали как вкопанные. И самое страшное то, что Фреди в этот момент надевал другие трусики и стоял нагишом.

— Ка-ак… — протянула, не вынув даже булочки изо рта, маленькая — так она опешила.

— Да-а-а… — протянул, в свою очередь, Фред и отвернулся, прикрывшись майкой.

— Свинья! — заорала здоровая и толкнула маленькую к двери. Мы корчились от хохота, до того все это было комично.

А к двери уже прыгнул Яко и загородил ее, изобразив на физиономии чарующую улыбочку.

— А ну-ка пусти! — злобно прошипела толстуха, но улыбка Яко только расползлась шире.

Маленькая стояла как восковая кукла и единственно, что могла сделать, это вынуть изо рта булочку, а здоровая залилась краской, стала оттаскивать Яко от двери, размахнулась портфелем и огрела его по спине. Яко, как зашибленный кролик, взвизгнул наполовину от боли, наполовину от восторга, но дверь не отпускал. Здоровая врезала еще раз, и Яко взвизгнул громче. Тогда она плечом вперед бросилась на дверь, а вернее, на Яко, и тут уж он отскочил, потому что был бы расплющен, как пятачок под колесом трамвая. Все трое с криком вывалились в дверь, и она захлопнулась.

Не знаю, как остальные, но я еле стоял на ногах, так меня корчило от смеха.

— Свинья!.. Обезьяна!.. Гамадрил!.. Орангутанг! — орал я, тыча пальцем в направлении Фреда.

— Питекантроп! — захлебывался Антон.

— Шимпанзе!

— Морская свинка!

— Толстая обезьяна! — вопили со всех сторон, и бедный Фреди окончательно растерялся, но тут открылась дверь, и в ней появились сам Лиепинь, молодой учитель с коротко подстриженными волосами и маленькими усиками, и Яко — единственные, кто не смеялся. Яко было не до смеха, потому что он стоял, согнувшись в три погибели: рука учителя держала его за ухо.

У меня тоже смех вдруг как-то прошел. Со мной так иногда бывает. Во всеобщей сумятице я под шумок втиснулся в одежный шкафчик и притворил дверцу. Дальнейшее я мог наблюдать через три вентиляционные дырки.

Смех постепенно стих, и Лиепинь отпустил ухо Яко.

Вообще-то у нас было два преподавателя физкультуры, старшим был Петкевич. Макушка у него уже полысела, и он ходил в очках. Мне он нравился больше, потому что он имел обыкновение относиться к нам по-человечески. Если тебе было неохота тянуться и тужиться, он не слишком приставал. Лишь изредка. Когда мы стояли в строю, а он прохаживался перед нами, словно генерал, и отечески наставлял нас в том смысле, что мы обязаны стать настоящими мужчинами, что это зависит от нас самих, заодно он любил вспоминать о случившемся с ним происшествии, когда однажды темной ночью к нему привязались двое хулиганов и хотели его избить. Кончилось дело тем, что один из них потом все не мог понять: то ли его дяденька стукнул, то ли лошадь копытом зашибла. Свое выступление Петкевич обычно заканчивал словами о том, что орлы улетают, а воробьи остаются. Мне и посейчас непонятно, что он хотел этим сказать. Кому из нас суждено стать орлом, кому воробьем? Надо полагать, орлами могли стать лишь те, кто активней других занимался на уроках физкультуры. Фреди с Яко так именно и считали и обижались, когда Эдгар прикладывал палец к виску. Справедливости ради следует признать, что был момент, когда Петкевич и мне тоже заморочил голову. Это случилось, когда мы готовились к эстафете второго мая. Непонятно с чего он взял, что можно стать выдающимся бегуном совсем запросто, надо, мол, только в толстые подошвы залить свинца. Если бегать в таких башмаках на тренировке, нога привыкнет к тяжести, и на соревнованиях в шиповках будет бежаться очень легко и можно будет развить скорость страуса. Один знаменитый зарубежный бегун якобы тренируется только таким способом. Я уже было твердо решил, что после эстафеты приступлю к тренировкам по такому методу, но все мои планы сорвались в день эстафеты. Наша команда второго мая пришла к финишу если и не последней, то, во всяком случае, где-то в середине, не раньше. Я представил себе всех, кто пришел раньше нас, и понял, что свинцовые подметки не помогут.

Совсем другого типа был Лиепинь. Он из тех, у кого нет ни малейшего уважения к личности человека. Как можно дойти до того, чтобы кого-то схватить за ухо? Но те, кто недавно закончил институт, все такие. Стоит сказать такому одно слово поперек, и он тебя заставит десять раз обежать вокруг зала. Со своей чисто субъективной точки зрения, я считаю, что стоило оттаскать Яко за уши. Поделом ему! Но объективно — не согласен с этим ни под каким видом.

Я даже не решался себе представить, что произошло бы, если бы он сейчас выволок меня из шкафчика. Все ребята тоже стояли, присмиревшие, как агнцы божьи перед ликом творца своего.

— Был звонок или не был? — спросил Лиепинь.

Все молчали, один Яко пропищал:

— Был.

Лиепинь глянул на него, опять защемил ему ухо, и Яко присел.

— С тобой будет отдельный разговор насчет уважения к девушкам.

И Фред — ха, ха! — выдавил:

— Был уже…

— В таком случае существует, по-вашему, дисциплина или не существует?

— Нет.

Это сказал Петерис. Я все видел сквозь свои три дырки и тихонько прыснул. К счастью, Лиепинь не услыхал, потому что прыснул не я один.

— Кто это сказал? — выкрикнул Лиепинь.

И вновь все как воды в рот набрали.

— Кто это сказал? — спросил он еще раз.

И поскольку никто не ответил, он высказался сам:

— Если на других предметах такое дело, как дисциплина, для вас понятие растяжимое, то на уроках физкультуры по-другому. И если вы этого не усвоили, то ошибка моя, и я постараюсь ее исправить. Поняли?

— Нет, — сказал Антон, не пошевелив губами. У него это всегда здорово получалось. Если с ним кто-то рядом стоит, вы ни за что не подумаете на Антона. На лице у него написана такая немота, что вы скорее заподозрите стоящего рядом.

Лиепинь прикинулся, будто не слышал, и скомандовал:

— Первый круг шагом, далее бегом! И-и шагом арш в зал!

Все ребята сразу ходу из раздевалки. Какой смысл торчать тут? Остались мы с Яко. Яко наконец мог выпрямить затекшие ноги, чего я сделать все еще, увы, не мог.

Взял его Лиепинь в оборот. Мол, нельзя так обращаться с девушками, это непорядочно и т. д., вы знаете, что принято говорить в таких случаях. Яко только кивал: да, конечно, больше никогда не буду, простите. Это вообще единственное, что в таких случаях можно сказать, чтобы тебя поскорей отпустили.

— Но ты, очевидно, еще в том возрасте, — заканчивал свое выступление Лиепинь, видимо, не слишком уповая на искренность покаяния Яко, — когда истины постигают чем угодно, только не головой.

Затем он отправил Яко в зал, а сам стал ходить взад-вперед по раздевалке. Можете себе представить, в какое дурацкое положение я попал. Мне было совсем не до смеха. Он остановился у окна, посвистел, стал смотреть наружу и улыбаться. И надо же — резко повернулся и пошел прямиком к моему шкафчику. Нервы мои сдали. Я набрал воздуху в легкие и хотел уже пнуть ногой дверку, чтобы выйти ему навстречу, я ведь не какая-нибудь мышь, с которой он мог поиграть, как кошка. Но так же неожиданно он нагнулся, поднял рубашку, кем-то в суматохе уроненную на пол, и кинул ее на скамью.

Хлопнула дверь, и наконец я остался один.

Из шкафчика я вылез скрюченный, как столетний старикашка. Потянулся и вдруг, не знаю почему, почувствовал себя так хорошо, ну так хорошо, что даже петь захотелось. Не потому, что меня не нашел Лиепинь, нет. Просто так себя чувствовал, и все.

Принялся потихоньку насвистывать и выглянул в окно посмотреть, что там интересного, чему улыбался Лиепинь. Ничего, кроме мусорных контейнеров, я там не увидел.

Через приоткрытую дверь доносился топот. Целый табун лошадей промчался мимо двери, стук копыт стихал, опять нарастал, и вновь табун, храпя, проносился мимо. Лиепинь обучал ребят дисциплине.

Прошло порядочно времени, покуда они приступили к игре в баскетбол, и я подошел к двери. Боже, что я увидел! Яко у стены приседал и вставал как заведенный. Мне было жутко смешно. Я смотрел, как Лиепинь обучал Яко уважению к девочкам до тех пор, покуда Яко не заметил меня.

— Браво!.. — негромко воскликнул я и показал, что аплодирую. — Браво!

Яко застыл стоя, молча показал мне кулак и, выразительно разевая рот, чтобы я его понял однозначно, беззвучно кинул:

— Иди…

— Сам иди! — кинул я ему в ответ, но Лиепинь, наверно, засек Яко, и… продолжил свое обучение уважению к девочкам, даже не глянув в мою сторону.

Пора было сматывать удочки. Я вылез через окно, а потом сто лет пыжился, чтобы его снова закрыть.

И я ушел.

Будь здорова, родная школа! Век бы тебя не видать! Ты мне опостылела. И твои широкие коридоры, и светлые классы. Бывайте здоровы, мудрые педагоги, знающие все на свете и не ведающие сомнений. Будь здорово, твое здание из серых панелей и с большими окнами, с газоном перед ним и дующими с Даугавы ветрами, с тысячью лиц мальчишек и девчонок, делающих тебя живой. Я, Иво, покидаю тебя.

И вдруг меня осенило, куда теперь пойти. Может, конечно, и не вдруг, может, я обдумал это еще раньше…


Как я ее разыскал, об этом умолчу. Навряд ли это интересно.

Под номером четырнадцать на улице Кляву стоял особняк. Не такой, конечно, в каких живут буржуи на киноэкранах. Нормальный одноэтажный домишко в дремучем саду. Перед окнами большие кусты сирени, а в комнатах, наверно, всегда полумрак.

Я легонько коснулся калитки, и она чуточку приоткрылась. Я толкнул посильней, и она очень тихо растворилась до конца. Так хорошо навешенная и смазанная калитка в наше время вещь удивительная. Это следует признать.

Прикрыл калитку и прошелся до конца улицы. Она была недлинная и упиралась в приморские дюны. Я слышал плеск моря в вершинах сосен. Решил пройтись до пляжа.

Иногда мне охота потянуть время. Хорошо знаешь, что делать все равно придется, но хочется немножко оттянуть. В особенности, когда иду к зубному врачу. Вот и петляю, петляю, хоть и знаю прекрасно, что так и так предстоит разинуть рот и сверло залезет в дупло зуба.

Взошел на дюну и вернулся, нажал кнопку звонка, которую раньше не заметил.

В доме залаяла собака. Я отошел на два шага в сторону и стал за кустом сирени. Теперь мне была видна наружная дверь, а я оставался невидимым. Пес все лаял, но никто не выходил. Я позвонил еще раз, звонок наверняка работал, раз собака залаяла.

Наконец внутри скрипнула дверь, звякнула предохранительная цепочка — на крыльце стояла она.

Я отругал себя тысячу раз за то, что поехал именно сегодня. Почему не мог я это сделать завтра! Тогда все было бы иначе. Я себя чувствовал бы по-другому, голова у меня, возможно, была бы полна мудрых мыслей, а сейчас я был как вычерпанный колодец, в котором можно лишь погреметь порожним ведром. И отступить было уже поздно. Тогда я вообще никогда уж не посмел бы появиться, если бы сейчас ускакал, как Братец Кролик.

Она направилась к калитке, дошла до половины дорожки и спросила:

— Есть там кто или нет?

— Это я, — ответил, хоть и звучало это довольно глупо, потому что она меня не видела.

— Кто? — переспросила она.

— Иво.

И тогда я предстал перед ней. Выскользнул, как актер из-за кулисы.

Она смешалась. Откинула волосы. Вымучила улыбку. Сейчас я действительно почувствовал, что пришел некстати.

— Я все-таки нашел.

— Ну раз уж нашел, так заходи, — безразлично сказала она.

Я открыл калитку и последовал за ней. В самом деле, мне было не по себе. Я определенно пришел не вовремя.

В передней на меня уставилась здоровая овчарка серой масти. Не лаяла и не скалила зубы, но именно уставилась.

— Не бойся. Это Джерри.

Можно подумать, что-то менялось от того, что это Джерри. Плевать мне на имя собаки, которая тяпнет меня за ногу. По мне, так пса могут звать хоть Нероном, хоть Ральфом, один леший, если у него клыки как у этого Джерри.

— Я не боюсь, — сказал я и прошел мимо собаки. Но все-таки чуточку съежился. Прошел мимо ее зубов сантиметрах в двадцати. Про этих тихих овечек мне рассказывали. Такая молчит, молчит, а потом так вцепится в ногу, как не смогут десять брехливых.

Она провела меня в свою комнату, посадила за круглый столик и ушла приготовить кофе. Хоть я и не любитель кофе, однако лучше пить кофе и разговаривать, чем только разговаривать, пялясь друг на дружку, в особенности если и говорить-то почти не о чем. Ведь я даже не знаю, как ее зовут.

За стеной забренчала посуда и послышался разговор женщин. Один голос принадлежал ей.

Оглядел комнату.

Половину окна заслонял куст сирени. У стены диван с цветными вышитыми подушками. Над ним гобелен, на котором рыбаки вытягивают из воды лодку и на скале высится замок. Все это озарено кроваво-красным светом заходящего солнца. Тревожный какой-то пейзаж… В углу кресло-качалка — я его потихоньку опробовал. В остальном ничего особенного, как в любом доме. На столе раскиданы какие-то пачечки с лекарствами, из которых мне был знаком лишь седуксен, заграничные журналы. Чтобы скоротать время, стал перелистывать. Очень элегантные мужчины и женщины, красивые, как она. Честное слово, она могла бы украсить собой этот парад одетых и оголенных красавиц. Не дай бог, чтобы я подумал о ней нечто такое, но я точно знал, что она была бы даже красивей… Кинул журнал на место.

Она принесла чашечку с дымящимся кофе, и я сдвинул в сторону журналы и лекарства.

— Положи на книжную полку, — сказала она, и я поспешно исполнил просьбу.

Она вышла и вернулась с сахарницей и ложечками, и мы сели за стол.

— Тебе две ложки?

— Одну.

Мы размешивали сахар и молчали. Она положила ногу на ногу, и наши туфли почти соприкасались. Промежуток составлял лишь один сантиметр.

— Ты долго меня разыскивал?

— Да, — соврал я. — Никогда бы не подумал, что ты живешь в Саулкрастах.

— Почему?

— Лиелупе и Саулкрасты… Как-то не стыкуется.

— Я и не ждала, что ты станешь меня искать… Ты в тот раз был такой чудной…

Вид у нее был очень усталый. Под глазами круги. Возможно, она даже была нездорова. Немного раньше я успел заметить на подушке вмятину от головы.

— А… как тебя зовут?

— Диана.

— А меня Иво.

Она несколько раз торопливо кивнула: дескать, уже известно, и спросила:

— Почему у тебя такое странное имя?

— Не знаю. Так меня назвали.

— Неплохо звучит… И-иво… — произнесла она, по думала, наверно, о чем-то другом.

— А мне не нравится. Я считаю, в мужском имени обязательно должна быть буква «р».

— Не обязательно.

Мы молчали и пили кофе. И я все время чувствовал себя не в своей тарелке.

— Диана… — несмело начал я. — Может быть, ты… больна… А я тут тебе… все-таки беспокойство…

— Больна? — нервно усмехнулась она. — Нет! Здоровей здоровой.

Из той же «крокодиловой» сумочки, уже знакомой мне, она достала сигареты, и я предложил огня. Потом закурил и сам. Хоть какое-то занятие.

— Послушай, а сколько же тебе лет? — неожиданно обратилась она с вопросом.

— Мне?

— Ну да.

Я, едва не покраснев, ответил:

— Девятнадцать.

Не знаю, поверила ли она.

Наконец кофе был допит, сигарета докурена. Пора уходить. Взял портфель и встал. Она меня не удерживала. Наверно, даже рада была, что остается одна.

Я попытался улыбнуться, как это полагается, но ничего хорошего из моей попытки не получилось. Она проводила до калитки. Когда я проходил мимо пса, он снова уставился на мои копыта. Кажется, я уже ничего не имел против, чтобы он пару раз цапнул меня, если это доставит ему удовольствие…

У калитки она постаралась улыбнуться и сказала:

— Спасибо, что заехал.

Я что-то пробормотал и покивал головой, что, видимо, должно было означать «не за что».

Рука моя покоилась на брусе калитки. Диана сверху положила свою. Так мы и стояли.

— Извини… сегодня я в самом деле чувствую себя неважно… — вымучила она. — И все же я очень рада, что ты приехал…

— Я тоже, — сказал я.

— Приезжай как-нибудь… в другой раз…

Я наклонил голову. Она крепко сжала мою руку.

— Обещай, что приедешь.

— Приеду.

— Обязательно?

— Да, обязательно.

Вдруг она прикоснулась губами к моей щеке, и я остался один.

Я шел на станцию. В голове была пустота, как после пятикилометрового кросса. Я ничего не соображал. Я был не в состоянии связно мыслить.

Купил билет и выпил в буфете кружку пива. Поезд уже дожидался меня. Зеленый, зеленый поезд.


Свистит поезд, зеленый, зеленый поезд, стучат колеса и вращаются с бешеной скоростью, и несутся вперед, вперед несется зеленый поезд, и колеса стучат, стучат, стучат, летит вперед зеленый поезд… и привозит нас на Гаую. Эдиса, Лилиану, девушку, которую он любил, и меня.

Через густой кустарник мы продрались к самой Гауе, в тихое местечко, куда никому даже в голову не пришло бы сунуться.

Мы купались, загорали на больших покрывалах, сине-белых, а это белое было верблюды. Эдис лежал посредине покрывала. Я прижал ухо к земле и слышал дыхание Эдиса, слышал, как он смеется и как смеется Лилиана, и они, наверно, чувствовали себя так, будто на всем свете они одни, а меня тут вовсе и нету.

Но Эдис обо мне не забывал.

Иво, тебе пить не охота, можно бы попить, да нечего, из Гауи пить не станешь; чего тут только не плавает. Знаешь, братишка, я дам денег, а ты слетай в буфет, дорогу помнишь, а? Ну конечно же, а деньги сможешь отдать потом, мама мне сегодня дала два рубля. Так вот, купи Лилиане и себе по две бутылки лимонада, а мне две пива, два рубля тебе хватит. Я сказал, что две бутылки не выпью и возьму для себя одну, но брат почему-то хотел, чтобы каждому было обязательно по две.

Я напялил джинсы, схватил сумку и отправился, на ходу еще уточняя:

— А если пиво кончилось?

— Тогда и мне купи лимонаду!

— Тоже две бутылки?

— Да, две!

Я ушел, потом вдруг вспомнил, что деньги остались в карманчике рубашки. Повернул обратно и, уже выходя из кустов, замер как вкопанный.

Я застыл, будто могучий магнит притянул мои пятки к земле.

Поставил сумку на землю и присел на корточки. Я знаю, что это было нехорошо с моей стороны так поступать, умом я это понимал, но мною овладела более могучая сила, чем рассудок, и мешала уйти. Я смотрел, разинув рот, и сердце мое колотилось как-то совсем странно. Раньше этого со мной не случалось.

Эдис с Лилианой кусали друг дружке губы и гладили друг друга в каком-то отчаянье, если только это слово годится, но другого я не знаю.

Я сознавал, что сидеть вот так и смотреть страшно дурно, но, повторяю, я был не в силах уйти, да и к тому же это был мой брат.

Ее губы приоткрылись в странной улыбке, и руки ее скользили по спине брата и оставляли на ней красные полосы. И после этого глаза ее налились слезами.

А взгляд Эдиса был устремлен куда-то вдаль, и я подумал, что он меня не заметил бы, даже если бы я встал перед ним во весь рост.

Потом они лежали без движения, словно мертвые, и я уже начал было волноваться, не случилось ли что, но тут Эд поднялся и пошел в воду.

Я быстро убрался, потому что, когда он пошел бы обратно, он стопроцентно увидал бы меня.

Дунул в буфет. Хоть и без денег, но надо было как-то убить время. В буфете было «Рижское» пиво и лимонад.

— Буфетчица куда-то ушла, — сказал. — Киоск скоро откроется. Немного погодя схожу.

— Может, потерпим? — сказал Эдис.

— Да, — сказала Лилиана. — Для чего Иво бегать взад-вперед.

Они опять лежали, загорали, так же, как тогда, когда я от них уходил. И если бы я не забыл взять деньги и не побежал бы обратно, то ни за что не подумал бы ничего подобного о них.

Эдис лежал ничком. Я растянулся подле его ног и невинно спросил:

— Эди, а что у тебя со спиной? На ней какие-то красные полосы.

Лилиана зарделась.

— Это пчелы, Иво, — сказал мой братец. — Меня покусали пчелы.

— Ни черта не пчелы!

— Снимай, братишка, джинсы и давай с нами загорать. А то на горизонте тучи собираются.

Я стянул с себя джинсы и хотел было улечься, но Эдис вскочил с ловкостью дикой кошки и, хохоча так, как умел хохотать только он, сгреб меня в охапку, сколько я ни брыкался, — правда, и мне тоже было весело и смешно, — зашел по колено в Гаую и бросил меня в воду.

Не иначе как он догадался.


Должен я рассказать еще об одном дне. Последствия он имел печальные. Однако, надо сказать, мне везло. Я плыл по жизни, как бумажный кораблик по ручью. Одни кораблики опрокидывались, другие застревали меж каменьев, третьи прибивало ветром к берегу, и они подолгу отстаивались, а я все плыл и плыл посвистывая. Не потому я плыл, что хорошо умел управлять, преодолевать повороты и пороги, а просто потому, что мне везло. Иного объяснения я не вижу, потому что ни дальновидностью, ни холодной рассудочностью я не обладаю. Я только живу, и все.

В тот день мы честно отсидели все уроки. Фреди, правда, схватил пару по геометрии, но для него это все равно что промокшему человеку лишнее ведро воды на голову.

Эдгар куда-то умотал с Эдитой. Смех. Он такой длинный, а она коротышка. Очевидно, у них духовная гармония. Даже имена начинаются на одну и ту же букву.

Мы остались втроем. И тогда наша холостяцкая компания решила махнуть в Юрмалу. Для купания еще холодновато, но поваляться на солнце было можно вполне, погода стояла дивная. Ветерок такой ласковый, солнце такое теплое, небо такое синее, что все разноцветные мотыльки, наверное, уже готовились выпорхнуть из куколок.

Но к тому времени, когда мы дотряслись до моря, солнце подернулось дымкой. Будь он неладен, этот климат Прибалтики, иной раз просто действует мне на нервы. Никогда ни в чем не можешь быть уверен до конца.

Ехать обратно не хотелось, но еще меньше было охоты прогуливаться по бережку, как старым теткам, и время от времени воздыхать: ах, как он бодрит, этот морской воздух, ах, как он полезен для легких…

В пивном баре в эту пору дня посетителей было не слишком много, и мы заняли хороший столик у самого окна. Обер быстренько принес нам без заказа по паре кружек пива каждому и горошек. Но Фред, сразу выдув залпом одну кружку — ему очень хотелось пить, — подмигнул нам. Яко пожал плечами — мол, ничего не знаю. Я сказал:

— Я тоже не знаю.

— А кто же знает? — спросил Фреди.

— Ты, наверное.

— Что ж, тогда о’кэй! — сказал Фред и исчез.

— А денег нам хватит? — поинтересовался Яко и стал подсчитывать на салфетке. В принципе у меня была заначка: две красненькие и синяя, но их мне мама дала на туфли.

— Хватит, — констатировал Яко, засовывая салфетку с расчетами в карман и доставая «Марлборо». — Каждому, кроме этих двух, еще по четыре кружки. Если мы хотим еще и закусывать, то надо посчитать еще раз.

— Там будет видно.

Мы курили и слушали старые латышские романсы — их негромко наигрывал магнитофон — и лениво потягивали пиво.

Яко смеялся, вспоминая классную руководительницу.

— Если бы нас только видела старуха Тейхмане!

— Хо, хо, хо! — ржали мы с Фредом. — Вот это было бы да!

Все печали наши отступили на задний план. Было приятно тут сидеть, чесать языками и не думать о сером завтра.

— Да пускай они мне лепят пары в каждой пустой клетке журнала и, если не хватит места, могут подклеить еще лист в клетку, — потешался Фреди.

— Да хоть два! — поддержал я.

— Все, мужики, кончилось, — протянул Яко и отодвинул порожнюю кружку.

— Ни фига! — объявил я и вытащил пятерку. — Пропьем каблуки от моих туфель, набьем в подметки гвоздей, и я заделаюсь спринтером.

Ребята были в восторге. Не от того, что мы можем выпить еще, дело не в этом. Просто приятно, немыслимо приятно посидеть с друзьями, — а как ты будешь сидеть за пустым столом? Когда пьешь пиво, совсем другое дело. А когда ты разогрелся, то и беседа легко идет. Можно молоть всякую чепуху, обговорить разные всевозможные мелочи, о которых в другой раз не вспомнишь. Одним словом, излить душу. Конечно, это не означает, что можно говорить обо всем. Например, про Диану я не сказал ни слова — это мое личное, о чем даже с друзьями, как бы они тебе ни были близки, никто болтать не станет. Это факт. У каждого должно быть нечто такое, что принадлежит только ему.

Мы с Фредом чувствовали себя сильно на взводе и подтягивали магнитофону:

Я цве-еточки а-алые

Па-абрасаю в Гаую,

С ними я люби-имой

Свой па-ашлю привет…

И нам так складно и хорошо пелось, что я чуть было слезу не пустил. Это еще оттого, что мне вспомнилась Диана.

— Иво, старик, — говорит Фреди. — Ты даже не представляешь, как я тебя люблю. Легче на хорошей жене жениться, чем найти хорошего друга.

— Фреди, ты об этом никогда не пожалеешь. — Я растроганно пожимал его руку. — Что бы ни случилось, ты мне всегда будешь другом.

— Если кто тебя вздумает тронуть, Иво, ты мне только скажи — я ему рожу растворожу.

— Я знаю, Фреди!

Мы чокнулись кружками и выпили.

— Жаль, что Эдгар с нами не поехал, — бормотал я. — Иногда он очень чудной, но мне нравится. Он тоже мой друг. Но куда пропал Яко?

— Пошел менять каблуки от своих туфель на пиво.

— Ах, вон что… Я уже позабыл. Яко тоже мой друг.

— И как мы только собрались все в одной школе, — протянул Фред. — Было бы совсем хреново, если бы мы учились в разных скулах.

— Да, Фреди, это было бы ужасно.

Возвратился Яко вместе с обером. Обер заменил кружки.

Свежий воздух вернул Яко толику здравого смысла, и, увидев на столе кружки с пивом, он спросил:

— Иво, а у нас хватит расплатиться? Я не хочу мыть посуду в этой забегаловке.

— Мы тебе поможем, — сказал Фреди.

— Не волнуйся, — успокоил я Яко. — Можно же пропить лак с моих туфель. Он дорогой, но шиповкам он ведь ни к чему.

— А где же музыка? — спросил Фред и трахнул по столу кулаком: — М-музыку!!!

То ли кто услышал, то ли совпало так, но поставили ленту с новейшими шлягерами.

Подошел обер и попросил расплатиться.

— Мы еще не уходим! — благородно возмутился Фред.

— Сидите сколько угодно, если будете вести себя потише.

— О’кэй, хозяин! — отозвался Яко, но официант все-таки желал, чтобы мы рассчитались, поскольку ему, оказывается, надо было сдавать кассу. (Побормотали про неточность цифр, но я тем не менее по счету заплатил.)

К нам подошел длинноволосый малый, волосы у него были перехвачены ленточкой с народными узорами. Он был в обтрепанных джинсах и таких же кедах. У нас тоже были длинные волосы, но у этого малого они доставали чуть не до лопаток. И на лице такое блаженное выражение, что я было начал думать, не сектант ли он какой-нибудь.

Он вежливо попросил разрешения присесть за наш стол и поговорить. Я сказал:

— Садись, добрый человек, и отведай нашего пивца!

Придвинул ему свою кружку, потому что в меня уже больше не лезло. Он опять же вежливо поблагодарил и отхлебнул пару глотков.

Начал он издалека. Дескать, мы наверняка ценители и знатоки приличной музыки. Вывел он это из того, какую музыку заказал Фред. Для Яко разговор о музыке был все равно что для медведя горшок меду. Да, конечно, еще бы, как же, как же, мы любим такую музыку, мы в ней ориентируемся как в собственном кошельке. Всякие там симфонии и бренчание на рояле, очевидно, тоже неплохая вещь — если бы никто не слушал, то и не играли бы, но лично нам нравится поп-музыка. Малый подхватил, кому же она не нравится и т. д., и в конце концов приступил к делу. Оказалось, он занимается альбомным бизнесом и все это длинное вступление понадобилось для того, чтобы всучить нам какой-нибудь диск.

— Можно бы кое-что вам принести показать, — сказал он.

— Давай, давай тащи, — сказал Яко.

— А бабки у вас есть? — спросил еще малый.

Фред выхватил бумажник из кармана и, как бывалый барышник, хвастливо треснул им по столу. Откуда малому было знать, что в лучшем случае там могла быть пара двугривенных. Он прошел в угол зала, где сидели его приятели, и принес пластиковую сумку, набитую альбомами.

Мы с Яко рассматривали альбомы, а Фред время от времени самозабвенно похлопывал по своему бумажнику.

— Да ладно, чего глядеть! Пускай завернут! Беру все! Только пускай перевяжет розовой ленточкой с бантом. Только так.

У малого, наверно, зародились подозрения насчет конечного успеха его бизнеса с Фредом, и он сказал:

— Все продавать я не собираюсь.

— А чего же тут разоряешься? Хочешь похвастать, что у тебя есть пластинки, а у меня нету?

— Я только показываю человеку, который любит музыку.

— Брось вешать лапшу на уши! Музыку слушают, а не смотрят. Ты, может, хочешь нам динаму крутануть?

Малый перестал отвечать Фреду.

Яко отложил в сторону альбом ультрамаринового цвета, на обложке которого гигантская капля, падая на поверхность жидкости, образовывала внушительных размеров кратер.

— Да-а, — прошептал Яко. — Рубикон. Тэнджерин Дрим. Это очень ценная вещь. И посмотри, Иво, ты только взгляни! — Он был по-настоящему взволнован. — Мифы и Легенды Короля Артура и Рыцари Круглого Стола.

В восхищении он придвинул альбом ко мне. На коричневом фоне круглый стол, обставленный всевозможными рыцарскими доспехами эпохи средневековья.

— Сила!.. — вытолкнул я. — Рик Уэйуман Бру.

— Ты знаешь, Иво, — бормотал Яко не очень внятно. — Это очень ценные альбомы. Я слышал кое-что из них по радио. Эти мне нужны позарез. Не могу без них. Альбомы колоссальные. Видеть я их вижу впервые, но слышал. В них есть потрясные вещи. Если их не слышал, то вообще нечего слушать музыку.

— Давай тогда суй в котомку! — выкрикнул Фред и трахнул кошельком по столу.

— Пятьдесят рэ штука, — сказал малый и остальные стал засовывать в сумку.

— Чего-о? — разыгрывал удивление Фред. — Так дешево? За пятьдесят копеек мы не берем. Платим самое малое по трешнику.

— Одна штука пятьдесят рублей! — терпеливо пояснил малый.

— Нет, определенно чокнутый, — сказал Фреди. — В магазине диски такого же размера можно взять за рубль восемьдесят.

— Старик, ты сам чокнутый, — не выдержал малый и, тыкая себя пальцем в висок, показал на Фреда. — Ты ничего не смыслишь в музыке. Со своими пластинками из магазина ты можешь чесать знаешь куда?

— Знаю, знаю. Но что я там буду делать с пластинками?

Малый взял себя в руки и сказал Яко:

— Ладно, если эти диски так тебе нравятся, отдам пару по сорок пять. Но тогда забирай оба.

Яко совершенно уже офонарел и бубнил, что, мол, нет, пятьдесят за такие пластинки нормально — это настоящая их цена, можно запрашивать даже больше, ну и все в таком духе. В принципе это уже не имело никакого значения. Мы не смогли бы купить эти альбомы даже по десяти за штуку. Единственно, если бы малый мог отложить сделку на другой день… Но такой вариант перечеркнул Фреди.

— Что я буду делать там с твоими пластинками? — начал он задираться.

— Старик, этого уж я не знаю. — Малый норовил поскорее отделаться от него.

Я пробовал утихомирить Фреда, но он твердил свое:

— Да я ничего, я спокоен, но пускай он скажет, что я буду делать там с пластинками.

— Ну, берешь альбом или нет? — Малый хотел полной ясности.

Что мог Яко на это отвечать? Он только отодвинул альбом к хозяину, и все.

— Мы могли бы договориться на какой-нибудь другой день, — сказал я.

Яко сокрушенно помотал головой.

— Где мне взять эти девять бумаг?

Малый сунул и эти два злополучных альбома к остальным. На лице его было написано презрение. Я его понимал. Когда бизнес стоит на месте, дело плохо. В особенности после столь длинного пустопорожнего трепа. От его учтивости ничего не осталось, и, уходя, он не попрощался. Но далеко он не ушел. Фред поймал его за карман джинсов, поскольку больше не за что было ухватить, и спросил:

— Что я буду делать в сортире с пластинками?

Малый побледнел и взял сумку в другую руку, чтобы Фред не мог заодно ухватиться и за нее.

— Старик, чего тебе от меня надо?

— Чтобы ты сказал, что я буду делать в сортире с пластинками, ты, чучело с бантиком!

Малый подумал, потом коротко ударил по Фредовой руке и высвободился. Вернулся к своей компании.

— Ну чего ты к нему пристал! — сказал я.

Я и сам был хорош, но мне и во хмелю почему-то всегда хочется все уладить мирным путем. Я просто физически не выношу, когда размахивают кулаками, за исключением случаев чрезвычайных.

— Я к нему не пристаю! Пускай он только объяснит, что мне делать в уборной с пластинками по рубль восемьдесят за штуку?

— Ты прекрасно знаешь, что он хотел этим сказать.

— Иво, — выдохнул Яко, — а может, толкнуть маг и купить эти альбомы?

— Не знаю. Сам думай, стоит ли.

— А может, он думал, я там буду слушать пластинки? — спросил Фред. — Это очень интересно.

Он вдруг вскочил со своего места и направился к компании в углу зала, где сидел тот малый. Я почувствовал, что дело добром не кончится, встал и пошел за ним.

Из-за столика поднялся парень в белой сорочке с галстуком. Он что-то сказал Фреду, потом кивнул музбизнесмену, и тот произнес один-единственный глагол, которого и следовало ожидать.

— Ты доволен? А теперь чеши отсюда, обезьяна! — сказал парень в галстуке.

Вот этого говорить не надо было. Ни в коем случае не надо было ему произносить именно это слово.

Фред коротко замахнулся и врезал. Парень отлетел к своим. Подскочил еще один, сидевший с краю, и, в точности как в вестернах, Фред врезал и ему, и тот повалился на музбизнесмена, отчаянно завопившего над своими альбомами. Я понял, что сейчас начнется заваруха. Я оттащил Фреда, и мы подались к выходу. Хорошо еще, что портфели мы оставили дома… Яко успел крикнуть, что встречаемся через час на станции. Поднялся всеобщий переполох, швейцар пытался закрыть двери. Яко ухватился за ручку и рванул, но швейцар облапил его сзади и потащил назад. Яко не выпускал ручку, и дверь на миг распахнулась. Я шмыгнул в открытый прямоугольник и был таков.

Добежал до ближайшего переулка и свернул в него. Пробежал еще немного и, запыхавшись, перешел на шаг. Час пошлялся по улицам, остерегаясь, как бы не напороться на тех ребят. Это был бы конец. Никто не посчитался бы с тем, что я к драке никаким образом не причастен. Хватило бы, что я был вместе с Фредом. Взяли бы меня под руки, затащили бы в дюны и там обработали. Это влетело бы мне в копеечку, так как пришлось бы вставлять недостающие зубы. Поскольку золото достать почти невозможно, мне вставили бы железные, и все звали бы меня впредь не Иво, а Железный Зуб. И тогда единственно, где меня не мучил бы комплекс неполноценности, это у американских индейцев.

Подошел к станции, но ни Яко, ни Фреда там не было.

Мне отчего-то подумалось, не сказал ли Яко, что через два часа. Глупо, конечно, но так мне подумалось, и я решил помотаться еще час.

Походил, зашел в какую-то кафешку. Сел и заказал кофе. Вид у меня был, наверное, тот еще, потому что официантка подозрительно покачала головой.

— Принесите, пожалуйста… Я тут не засижусь, — успокоил я ее и причесался.

Она принесла кофе и сразу потребовала расплатиться. Бывают же дни, когда ни у кого нет к тебе доверия. Это сущее наказание, и я сказал ей:

— С удовольствием заплачу… Тем более что на сегодня у меня намечено ограбить вашу кассу. Так что в принципе никакой разницы, платить или не платить.

— Нет, вы определенно хватили малость лишку, — посмеялась она и ушла.

Вдруг позади раздался оклик:

— Эй, Иво!

Я обернулся. Это был Энтони. Я страшно обрадовался. Наконец-то в этом враждебном городишке, где я вполне мог потерять зуб-другой, объявился хоть один добрый человек.

— Привет, Энтони! — крикнул я в ответ.

— Пересаживайся за мой столик!

— Иду!

— Ты отрастил бороду? — удивился я. — Не позови ты, я тебя не узнал бы.

— Борода придает человеку достоинство, — ответил он. — Любой болван с бородой другим кажется уже только полуболваном.

Я уселся напротив него. На столике стояла почти полная бутылка «Черной аронии» и три чашки кофе.

— Нагоняю тонус, — пояснил Энтони и крикнул официантке: — Элвира, тащи сюда что там у него на столе!

— Ладно, ладно, — отозвалась женщина, — только не ори так громко.

— Всякое бывает в жизни. Ходишь, говоришь, смеешься и вдруг замечаешь… ты уже готов…

Энтони как-то странно посмотрел на меня, но ничего не сказал, осушил рюмку и запил кофе.

— Ну а в остальном как дела, Иво?

— Хорошо.

— Чем занимаешься?

— Я? Ничем. Живу.

— Жить — дело хорошее, верно?

— Да, — подтвердил я. — Конечно. Правда, нет-нет да даст она загиб. А потом обратно все хорошо.

Он стал оглаживать бороду и погрузился в раздумье. А мне очень хотелось поговорить.

— Энтони! Мы же не виделись целых полгода. Нарисовал ты что-нибудь за это время?

— Да, — сказал он. — Одну даму, одетую, как Ева до того, как она отведала с Адамом яблока. Разумеется, не считая пары золотых зубов, косметики, серег, трех колец, браслета и чего-нибудь еще, чего я не углядел. Ее любовник купил эту мазню за восемь сотенных.

— Иди ты!.. Значит, заколачиваешь — будь здоров! — Я был восхищен.

— Ну, так получается не всегда!

— Тем не менее! Если бы умел рисовать, я целые дни не вылезал бы из мастерской и малевал одну картину за другой.

— А дальше что?

— Дальше ничего. Продавал бы. За пару лет скопил бы на машину. Ты знаешь, я жутко люблю ездить на машине. В деревне я ездил. Прав у меня нет… Но представляешь, махнуть вот так куда-нибудь — это же мировая штука! Машина все равно что дом. Сиди в ней и крути баранку. Можешь ехать куда тебе хочется. Никто тебе не указывает, по какой дороге. Триста шестьдесят градусов, и правь на любой из них.

— А дальше?

— Что — дальше?

— У тебя есть машина. Куда ты поедешь?

Я не знал, как на это ответить. Если подумать, в самом деле, а куда?

— За город, — сказал я.

Энтони усмехнулся.

— Энтони, что с тобой сегодня? — спросил я.

Он посмеялся, налил себе вина.

— Тебе наливать не стану. Этого греха не возьму на свою душу. Может, когда меня будут в аду смолить в котле, то скостят за это несколько часов.

— Энтони, а трудно писать маслом?

— Нет, — ответил он.

— Тогда ты счастливый. Вот у меня ничего бы не получилось.

— А ты пробовал?

— Нет, но я так предполагаю.

— Писать, Иво, нетрудно, — сказал Энтони. — Но это противно. Если ты знаешь, что твоя картинка годна висеть только у какого-нибудь олуха в спальне. И больше ни на что. Если ты знаешь, что недостает добра, которое очень обыкновенно именуют талантом. Это печально, Иво. Сколько их, таких холстомарателей, шатается по белу свету. И сознавать, что ты один из них, горько, Иво. Кошмарно горько. Это не жизнь…

Энтони налил себе, рука у него задрожала, несколько капель пролилось на скатерть.

— А что же такое жизнь, Энтони? Ты можешь мне это сказать?

— Что такое жизнь? А ты еще не почувствовал?

— Толком еще не понял.

— Жизнь? — Он посмеялся и закурил «Приму». — Ну и чудной же ты парень, Иво!

Я тоже закурил, но «Элиту». Мне вообще нравятся сигареты с фильтром. Тогда табак не лезет в рот.

— Я тебе сперва скажу, что такое не жизнь, а потом что есть жизнь, — сказал Энтони, с наслаждением затягиваясь.

— Элвира, а Элвира! — ни с того ни с сего позвал он официантку, но, когда та подошла, сказал, что передумал. Он здесь, как видно, был завсегдатаем, потому что Элвира шаловливо ткнула его кулаком в спину и, посмеиваясь, ушла.

— Жизнь, Иво, это тебе не розарий, — сказал он. — Жизнь — это сортир, где люди дерутся за место на унитазе.

Мне стало смешно.

— Что за муру ты несешь, Энтони? Какая связь у жизни с сортиром?

— Я тебе уже сказал.

— Ну нет уж, жизнь — это никак не сортир. Тут я с тобой не согласен на все сто процентов.

Он опять как-то забавно поглядел на меня и сказал:

— Так что же тогда жизнь?

— Мне как-то трудно на это ответить, Энтони, — сказал я, поскольку действительно никогда над этим вопросом не задумывался.

— Тем не менее, Иво, попробуй мне ответить.

— Ну, жизнь, — замялся я, не в силах собраться с мыслями. — Ну, жизнь… Жизнь — это что-то совсем другое. Что-то вроде большого-пребольшого, светлого-светлого мира. Как огромный сад, где каждый цветок цветет и пахнет по-своему. Никто цветов не срывает, не мнет, и они цветут и пахнут на радость себе и другим. И нет разницы — полевой это цветок или сама роза. Они только цветут, и каждому так хорошо на душе, что если он еще и не цветок, то превращается в цветок, и цветы покрывают весь земной шар. Ты пойми, Энтони, что я хочу сказать. У меня это выходит бессвязно и, возможно, не вполне понятно, но ты знаешь — весь мир, он как сад, где птицы и пчелы могут жить без страха. Хоть цветы в нем и разные, однако это один большой сад. И нет вражды. Потому что ведь в этом саду, от полюса до полюса, все добрые, как цветы…

— Давай дальше, — буркнул Энтони. — Сущая пастораль.

— Я видел однажды в лесу лося, — рассказывал я, — он жевал листья и глядел на меня большими карими глазами. Я стоял в десяти шагах и смотрел на него. И вдруг я подумал про книги и фильмы, в которых люди убивают животных. И я смотрел в глаза лося и в этот момент понял, что никогда не смогу никого лишить жизни. Я никакой не особенный гуманист, я мог бы запросто убить какого-нибудь негодяя и даже глазом не моргнул бы, но сделать что-нибудь такое я не мог бы ни за что. Я видел, как лось жует листья и нисколечко не боится меня. Убить слона или льва на киноэкране просто, но совсем другое дело, когда ты видишь его вот так, рядышком, в лесу, и он объедает с куста листочки. Он ест и глядит тебе в глаза. И дерьмо, Энтони, тот, кто может угробить такого вот лося, тот, кто в убийстве животного видит проявление мужества. Застрелить легко. Нужно не более одной десятой части имеющихся у человека мозгов, чтобы нажать на курок ружья. По-моему, куда больше надо мужества, чтобы защитить такого лося. Гораздо больше мужества, чем у этих сволочей из разных охотничьих обществ, которые стреляют по животным, а потом напиваются как скоты. Я это знаю.

— Не надо, Иво, так говорить, — сказал Энтони. — Когда ты подрастешь и поумнеешь, за такие слова тебя никто не захочет принять в охотничье общество.

— На фига оно мне, это общество, — пробормотал я. — Я лучше буду жить ради того, чтобы жаворонки и скворцы могли петь по утрам, чтобы каждый день на небо выкатывалось солнце, а когда оно заваливается в море, чтобы в хоровод звезд выплывала луна. Ты, Энтони, понимаешь ведь, что я имею в виду, хотя и говорю так непонятно, что сам черт не разберется, да и мне самому понять тоже нелегко. Если не будет меня, Энтони, не будет всего того, что несет на себе земной шар, не будет ни звезд, ни планет! Ничего! Все это моя жизнь… Потому что все живет до тех пор, пока я жив. И я буду жить ради того, чтобы лосенок бегал по лесу, чтобы среди водорослей плавала козерага, и уж прятался в землянике, и муравьи ползали по луговым тропинкам, чтобы десятки тысяч диких голубей порхали над Межапарком, потому что я им нужен и они нужны мне. Это и есть моя жизнь, Энтони!

— Вот, значит, как, — протянул Энтони и опять уставился на меня как чокнутый.

Черт его знает! Эти художники, наверно, все такие. С приветом. Ты рассказываешь про то, что у тебя на душе, говоришь, что думаешь, хоть это и получается не совсем вразумительно, но он все равно смотрит на тебя как на придурка.

— Вот так, Энтони, — сказал я. — И пожалуйста, не пялься на меня, будто я только что удрал из психбольницы.

— Избави бог, — обиделся он. — Ничего подобного мне даже в голову не приходило.

Я кинул взгляд на свои японские часы. Да, стрелки двигались чертовски быстро.

— Пей лучше кофе, — сказал Энтони и придвинул ко мне одну из своих трех чашек. Свою я уже выпил. И поезжай-ка ты домой.


Заварилась каша. Оказалось, из нашей троицы только мне удалось смыться из бара. Приехала милиция, Фреда с Яко увезли в отделение. Лейтенант сказал, что бражку пластиночных бизнесменов они знают как облупленных. И пластинки там не главное. Затем он спросил, кто был третий.

— Мы сказали, что это был ты, — объявил мне Фреди. — Запираться было бессмысленно. Лейтенант сказал: если мы не будем дураками, то все обойдется более или менее тихо, если же нет, то будет очень и очень плохо. Что он имел в виду, не знаю. Но в школу тем не менее сообщат. Это, дескать, их обязанность. Отпустил нас и велел по-быстрому мотать на станцию и постараться не наскочить на ту шайку. «На моем участке и так хватает происшествий», — сказал лейтенант.

— А когда мы уходили, — добавил в наивной радости Яко, — он признался, что, между нами говоря, он был бы рад, если бы Фред тому, в галстуке, врезал еще пару раз.

— Наверно, он был бы рад, — сказал я, — но тогда сегодня Фред не сидел бы тут с нами. Он же убил бы того малого.

— Ну, это ты уж того… — протянул Фред, но я видел, что мои слова ему здорово польстили.

Мы расхаживали по школе как ни в чем не бывало. И никому ни о чем не рассказывали.

Дни шли за днями.

Когда мы уже решили, что все обошлось, перед уроком литературы появилась классная руководительница и ядовито-сладеньким голосом объявила, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Алфред, Екаб, Иво! Вас ожидает у себя в кабинете директор.

— По какому поводу? — удивился Фред.

— Есть, наверное, о чем поговорить.

— Прямо сейчас? — буркнул Яко. — Может, после урока?

— Прямо сейчас, — сказала Тейхмане. — И давайте шевелитесь побыстрей.

— Да идем, идем, — протянул я, хотя с большим удовольствием отсидел бы шесть уроков математики подряд, чем разговаривал бы с директором.

За крайней партой, у двери, сидел Райтис. Когда проходили мимо, он поймал Яко за полу пиджака.

— Что случилось?

Яко нагнулся и что-то шепнул. Райтис разинул рот.

Тейхмане стояла у дверей класса и смотрела, как мы плетемся по коридору и спускаемся вниз по лестнице. Наш класс на третьем этаже, кабинет директора на первом, и мы зашли в туалет на втором этаже покурить.

Говорить нам было не о чем. Все было ясно без слов. Молчали и дымили в потолок. Фред дернул за рукоятку, и мы слушали, как забурлила вода в клозете.

— Ты что сказал Райтису? — спросил я.

— Сказал, что мы взяли банк, — ответил Яко.

Это у него прозвучало так забавно и наивно, что мы с Фредом рассмеялись. Яко тоже не удержался, и мы втроем ржали, как от щекотки. Смех какой-то надсадный, истерический, так как смеяться-то было не над чем, скорее наоборот. Я с трудом перевел дух. На глаза навернулись слезы, но я все смеялся и смеялся, корчился от смеха, сгибаясь в три погибели. Фред еще раз спустил воду, и мы опять расхохотались. Уже начали было успокаиваться, но тут я показал палец, и нас скрутил новый приступ веселья. Это было форменное идиотство, но что поделаешь, если смешно.

Фред предложил выкурить еще по сигарете, поскольку неизвестно, когда можно будет опять побаловаться дымком. Покурили, Фред в третий раз спустил воду, и мы направились к директору.

Она ожидала нас, как сама сказала, «с нетерпением».

Предложила сесть, и мы развалились в мягких креслах. Наша директриса была видная женщина: дородная брюнетка с двумя золотыми зубами в верхней челюсти. Она была человеком покладистым и зла нам не желала — что бы там ни было. Другие только говорят так, но поступают совсем наоборот. Она была не из тех. К тому же и глаза у нее были добрые и смешливые, возможно, оттого, что она любила постоянно слегка иронизировать.

— Ну-с, джентльмены, развлеките даму, — улыбнулась она. — Расскажите что-нибудь интересненькое.

Мы молча пожали плечами: мол, ничего интересного вроде бы и нет.

— За последнее время у вас в жизни не происходило ничего достойного внимания, из ряда вон выходящего?

— Так вы же знаете, — промямлил Фреди.

— Вот как? — удивилась она. — Ну так расскажи, будь добр. Очень люблю послушать какую-нибудь захватывающую историю.

— Так у вас же в той писульке все описано, — сказал Фред. Он рассудил вполне логично. В противном случае ведь никто ни о чем не узнал бы.

Кое-что описано, — сказала директриса, — но совсем другое впечатление производит рассказ самих действующих лиц.

— Товарищ директор, — собрался я с духом, — а что там такого ужасного написано в этой бумаге?

— Письмо, Берг, адресовано мне, — сказала она. — Вот мне не пришло бы в голову дознаваться, о чем идет речь в письме, присланном тебе.

Я хотел сказать, что не имел бы ничего против, поскольку письма получаю всего три раза в году: на именины, день рождения и на Новый год. И в конверте никогда не бывает ничего, кроме поздравительной открытки. Вообще мне очень нравится получать письма. Жаль только, что это случается крайне редко.

Я, однако, ничего этого не сказал, потому что Фред, как главное действующее лицо, начал повествовать о наших злоключениях. Начал с того момента, когда мы вышли из школы, чтобы поехать в Юрмалу. Это он сделал правильно — пусть директор знает о причинах, повлекших столь печальные последствия.

В бар мы зашли выпить по кружке пива, так как очень хотелось пить.

Директриса усмехнулась.

— Товарищ директор, — стал оправдываться Фред, — пиво, оно ведь безалкогольный напиток.

— Ладно, ладно, — директорша замахала рукой, — продолжай.

Фред объяснил, что мы себе мирно сидели, болтали о том о сем, покуда не подошел тот настырный торгаш с пластинками, который оскорбил Фреда. В этом месте повествования Фред упрятал свои кулачищи в карманы пиджака. Когда же Фред пошел объясниться, то его оскорбили вторично, он не сдержался и ударил. Вот и все. Больше ничего.

— Невинные, простодушные пай-мальчики, — сокрушенно произнесла директриса. — Как ужасен и жесток мир! Не так ли, Берг? Например, Алфреду Осису он представляется именно таким.

Дернул же ее леший обратиться именно ко мне.

— Я не знаю, что собой представляет в действительности наш мир, — вымучил я с грехом пополам.

— Не знаешь? — удивилась она. — Я могла бы понять, не знай ты, как решить задачку по математике или физике, но это-то ты знать должен. Тебе ведь без малого восемнадцать!

— Ну да… Это я знаю…

— Слава богу, это тебе известно. Тоже немало, если человек знает, что ему скоро восемнадцать лет. А что сообщит Екаб по поводу мира, в котором вам в тот день пришлось столько выстрадать?

Яко пораскинул мозгами, нашел приемлемый вариант.

— Мир, он не только злой, но и не только добрый, — сказал он и улыбнулся.

— Я рада, что ты еще в состоянии улыбаться в отличие от этих сломленных горем мужей. Хоть и следует признать, что особых поводов для улыбок нету.

Фред тяжело вздохнул.

— А теперь подведем итоги и сообща подумаем, что с вами делать. Итак, вы, три ученика десятого класса, учинили драку в пивном баре. Учтите: я не принимаю во внимание то обстоятельство, что Осис бил один. Виноваты все трое…

Так мы подводили итоги до конца урока литературы.

Наше дело будут разбирать на комсомольском собрании класса. Практически это означало, что нас будет обсуждать весь класс, поскольку комсомольцами были мы все, весь коллектив.

— Наименьшее из всех зол, какие могли свалиться на наши головы, — резюмировал Яко.

— Я всегда говорил, что наша директорша золотой человек, — сказал я, когда мы вошли в уборную покурить для успокоения нервной системы.

Фред признался:

— А все же спина у меня от этого допроса взмокла.

В туалет вошли Райтис с Антоном, посмотрели на нас квадратными глазами.

— Нет, вы правда отчубучили то самое?..

— Что — то самое? Делайте по-быстрому свои дела и идите готовиться к комсомольскому собранию, — отмахнулся от них Фред. — Какой срок нам приварит собрание, такой и утвердит народный суд.

— Так что, ребята, вы уж нас пожалейте, — плаксиво проканючил Яко. — Мы, конечно, иногда конфликтовали с вами, но вы уж не губите наши молодые жизни.

— Да ну вас, вы оба какие-то чокнутые, — удивленно проговорил Райтис. — Хоть бы ты, Иво, толком сказал, что там случилось?

— Бедные мои старики родители! — вырвалось из моей груди рыдание.


Во вторник я прибежал домой в радужном настроении. Получил четверку по латышской грамматике, а на уроке истории при повторении пройденного вообще блеснул, да, да: в тридцатых годах два очага войны, самураи и Гитлер со шприцем, в котором яд нацизма, назревает безобразие и похуже, но в то время люди только смутно предчувствуют, что их ждало, а я уже знаю и узнаю даже, что будет спустя десятилетия, если перелистаю учебник следующего класса. Рузвельт, СССР в Лиге Наций, о’кэй, но и не такой уж большой о’кэй, потому что негодяи агрессоры поплевывают на Лигу Наций, коллективный отпор агрессии, система коллективной безопасности, распрекрасные речи о мире, и ни черта не получается. Республиканская Испания и интернациональные бригады, китайцы и японцы… История и культура человечества мокнут в крови, по крайней мере, так было до сих пор, насколько я постиг историю человечества, учась в школе. Садись, Иво, отлично, и пятерка заработана.

Вообще я стал хорошо учиться. Вторую неделю у меня ни одной двойки. Даже по геометрии круглая тройка, не с двумя минусами.

Говоря по правде, я учился ради папы и мамы. Мне хотелось, чтобы, помимо неприятностей, им перепадала от меня и какая-нибудь радость. К тому же наше дело на собрании еще не разбиралось.

Ввалился в квартиру: привет, мама, поцеловал ее, сегодня четверка и пятерка. Она обрадовалась не меньше меня, всегда бы ты, Иво, так, тебе же не приходится делать ничего другого, кроме как хорошо учиться. Обязательно, сказал я, хорошо учиться вовсе не так трудно, если капельку приналечь, а получать четверки и пятерки приятнее, чем тройки и двойки. Наконец-то ты это уразумел, смеялась она, съесть бы что-нибудь, только сперва переоденься. Кинул одежду в шкаф, надел черный тренировочный клоз, перекусил и с учебником математики улегся на кровать.

Завтра контрольная по материалу четверти, и пробел в мозгах по этой чертовой математике надо постараться за сегодняшний вечер заполнить. Хотя бы частично.

Включил магнитолу. Без музыки я не могу как следует думать.

И тут отворилась дверь, и в комнату вошел фатер. Это было нечто странное!

— Ты почему так рано сегодня, отец?

— А как по-твоему, почему?

Он посмотрел на моих блистательных драконов на шторах и отдернул одну половину. Теперь одна часть комнаты принадлежала солнцу, другая — мраку и драконам. Фатер подошел к магнитоле, но не выключил, только сделал потише. Подошел к окну и оперся о подоконник.

— Сегодня я был у твоей классной руководительницы.

— Почему? — глупо спросил я, и вдруг мне стало не по себе. Ясно почему.

— Она позвонила мне на работу и попросила прийти.

— Ах так?.. — протянул я.

— Да, так, — сказал он.

Это уж не лезло ни в какие ворота!

Я приподнялся и сел на кровати, прислонился спиной к стене, подтянул колени к подбородку и обнял их руками.

Фатер пошел к столу, на котором были разбросаны учебники. Он раскрыл дневник. Я знал, что прошлая неделя и эта в полном порядке. Позаботился даже, чтобы все четверки и пятерки были поставлены. Единственно, что меня удивило, с чего вдруг он начал интересоваться моими отметками.

Затем он взял сигарету из моей пачки «Риги», закурил и с пепельницей вернулся к окну.

Солнечные лучи падали на папино лицо слева, и я заметил морщины. Скорей всего я видел их и раньше, но как-то до моего сознания не доходило, что это означает… Незаметно он постарел. Года три назад он отрастил усы, и, может, они отвлекали взгляд…

— Что ты в тот раз там натворил?

— Где… когда?..

— Мама ни о чем не знает. И мне хотелось бы, чтобы она так и осталась в неведении. Не ради тебя, ради нее самой.

Я безмолвно кивнул.

Ну и тут я рассказал фатеру все, что было тогда. В конце концов, ничего, особенного не случилось.

— Я не намерен тебя отчитывать за то, что произошло, — сказал фатер. — Самому придется расхлебывать неприятности. Каждый может допустить оплошность, особенно в твоем возрасте. Ничего не случается только с кретинами.

— Кажется, я все же отчасти кретин, — сказал я. — По крайней мере, иногда я это чувствую.

— Пройдет, — усмехнулся фатер. — Единственно, меня беспокоит, что нет у тебя хребта. У твоего брата хребет был. За Эдиса мы всегда могли быть спокойны.

— Давай не будем говорить о брате, — сказал я. — Не надо.

— Ладно, — согласился он. — Поговорим о тебе.

— А чего еще говорить?

— Беда в том, что мама слишком занята у себя в техникуме. У меня большую часть времени пожирает академия. Возможно, тебе известно, что я как раз завершил докторскую диссертацию.

— Я знаю.

— Ты предоставлен самому себе. Когда был жив Эдис, тогда мы могли…

— Не будем говорить о брате, — повторил я свою просьбу.

— Если как следует подумать — что я о тебе знаю? То, что тебя звать Иво, что ты мой сын, что тебе почти восемнадцать лет, ты учишься в десятом классе и что мы проживаем в одной квартире. Что еще, так сказать, существенного?

— Да больше и нет ничего существенного… Я живу как все, кто учится в школе.

— Но ты, конкретно ты! У меня ты отнюдь не ассоциируешься с массой школьников, для меня ты один-единственный, отличающийся от остальных, потому что ты, именно ты — мой сын! Да, да!

— Не знаю, что сказать…

— Чем ты интересуешься за пределами школы?

Я было засмеялся.

— Жизнью.

— Да перестань ты кривляться!

— Конкретно ничем. Но понемногу всем.

— А что ты собираешься делать после школы? Пойдешь в институт? Поступишь на работу?

— Я и сам еще не знаю. Впереди еще год с гаком на размышления.

— Кажется, частично вина лежит на мне самом. Позволял Эдису быть для тебя, как… как бы вместо меня… делать то, что должен был делать я… и даже радовался, поскольку отпадала значительная часть забот, мог с головой уйти в научную работу, защитить диссертацию.

— Возможно, — сказал я. — Хоть мне и кажется, что не это существенно.

— А что же тогда?

— Сам не знаю.

— Ты с кем-нибудь дружишь в классе?

— Да. С Яко, с Алфредом, с Эдгаром.

— И они тебе хорошие друзья?

— Да. Они мировые ребята.

— А который из них Осис?

— Алфред. Но ты откуда знаешь?

— Тейхмане говорила, что на тебя и остальных дурно влияет некий Осис.

— Глупости! Фред правильный парень.

— Классная руководительница думает иначе. А ведь она вас видит каждый день.

— Она ничего не знает.

— Вот те на! И она ничего не знает. Кто же тогда знает?

— Каждый знает сам про себя. И про него знают его друзья, и он знает про своих друзей.

— Видал, как все просто…

— Но так уж выходит… Что тут поделаешь…

— Все это немножко больно. Во всяком случае, для меня. Ты все-таки мой сын.

— Пап, ты не волнуйся, — сказал я. — Ничего плохого со мной не случилось и не случится. Вот только этот чертов пивной бар.

Фатер махнул рукой.

— Авось как-нибудь переживешь.

Мы о чем-то еще поболтали, и я остался один.

Странно. В самом деле, о чем особом нам было говорить-то? О его химических проблемах? Что я в них смыслю? Говорить обо мне? Что я могу ему рассказать? Разве может его интересовать моя личная жизнь? Возможно, да. Но какая радость мне говорить о ней, если он все равно меня не поймет? Рассказывать о каждом прожитом дне: что, где, с кем? Глупо. А что еще? Ну ладно, вляпался я в историю. Теперь нам есть о чем поговорить. Он может прочитать мне мораль, я могу покаяться в грехах и пообещать, что больше так делать не буду (я это на полном серьезе, без малейшей иронии). Прочие наши разговоры будут проходить в рамках наших домашних дел. Мы же не проводим время вместе за пределами дома, как я со своими друзьями, с которыми мы и в школе и повсюду рядом… Да и проблемы у нас разные… То, что волнует и интересует меня и моих друзей, вряд ли очень трогает отца…

Посудите сами: если бы мне пришлось дружить с ребятишками младших классов. Ну что общего может быть у меня с ними? Играть в войну или в прятки? И если я скажу: «Вон идет клевая девочка, пошли поговорим», — они будут показывать на меня пальцами и верещать: «Девчатник, девчатник!»

Я где-то читал или слышал, что на жизнь надо смотреть как на театр. Я очень хотел бы следовать этому совету, но не могу и, кажется, так никогда и не смогу. В этом моя трагедия.

Я пустил магнитолу погромче.

Пойте, Назарет!

Да сгинет тьма!

И я раздвинул шторы до конца.

Ослепительное солнце метнуло огонь в глаза.

Я не отвернулся.

Я смотрел на солнце.

Я стал поклонником огня и солнца.

Вытянул руки и по локоть окунул их в солнце, поднял полные пригоршни к иссиня-синему небу, золотистые ручейки между пальцами невесомо стекали на Землю, и все стало прозрачным и золотисто-светлым…


Судный день настал. Даже небо было пасмурным и плакало над нашей судьбой крупными каплями дождя.

Все уже знали, что и как.

Комсомольское собрание должно было начаться после шестого урока. Большинство ожидало собрания с необычным нетерпением, как интересный спектакль. Наверно, я и сам ждал бы с интересом, если бы дело не касалось меня самого.

Мы втроем уселись на последней парте. Пришла Тейхмане и прогнала нас вперед. Еще бы! Весь класс должен был нас видеть. Мы с Яко сели за первую парту в ряду у окна, Фред позади нас.

Вперед вышла Паула — стройная, круглолицая, быстроглазая — комсорг класса. Волосы у нее на затылке были собраны в конский хвост, ах, ах! Поморгала длинными ресницами, поглядела на потолок, и собрание началось. Сперва, конечно, обычные формальности. Когда голосовали за повестку дня, оказалось, что наше дело — третий, последний вопрос.

Фреди наклонился к моему уху и шепнул:

— Оставили на сладкое!

Тейхмане постучала карандашиком по столу и прикрикнула:

— Осис, на место!

Я чуть не расхохотался. Пришлось быстренько вытащить носовой платок и посморкаться. Тейхмане подозрительно взглянула на меня, но смолчала.

Собрание шло как обычно, и не рассказывать же мне вам об этом.

Я глядел в окно. Две женщины прогуливали своих собак. Пока хозяйки болтали под раскрытыми зонтиками, собакам была лафа. Дождь для них не помеха. Они кувыркались на траве перед школой, как малые ребятишки, гонялись друг за дружкой и чувствовали себя на седьмом небе, хоть я даже представить себе не могу, как так можно себя чувствовать. Однако люди часто пользуются выражениями, значение которых…

Кошмар! Класс встал, и я тоже вскочил. Вошла директорша и села на последнюю парту.

На моем комсомольском веку это был первый случай, когда на классном собрании присутствовал директор. Я уже начал ежиться — не турнут ли из комсомола. Если без юмора, подумать как следует, то мы выкинули хамский номер. И прав был лейтенант милиции, что нам давно могло бы быть и похуже, намного хуже, сцепись Фред с кем-нибудь еще, а не с компанией, на которую у милиции зуб.

Я обернулся и прошипел Фреду:

— Все-таки ты кретин!

— Иди… знаешь куда!

— Как бы нас не выбросили из комсомола! — шепнул Яко. — Сама по себе директорша — это еще ничего. Меня только беспокоит, что она явилась на собрание. Я боюсь Тейхмане. У нее на нас зуб. И еще — те, что вечно против нас. Им ни в жизнь более удобного случая не дождаться.

Яко был прав. Коллектив нашего класса не был дружным. Отчего так, я не знаю, но сложились группировки, державшиеся особняком. До открытых стычек не доходило, но пообещать дать по шее разок-другой случалось… У девчонок были примерно такие же отношения. Возможно, у кого-то совпадали интересы или характеры, а отличие от других было чересчур велико. Что же касается нашей четверки, то она жила в согласии. Только вот с Эдгаром у меня были какие-то особые отношения, но об этом я сказал. И кроме того, мне казалось, что кое-кто завидует дружбе нашей четверки. Может, еще потому, что мы не воспринимали школу слишком всерьез, позволяли себе то, что другим хотелось, да не хватало смелости. Черт их разберет! Это слишком сложно. И среди девочек были такие, что помани их пальцем, и они сразу побегут с тобой в кино, были и такие, для кого мы были пустым местом, и такие, кто нас открыто презирал.

Актуальные вопросы жизни класса и классной комсомольской организации были рассмотрены, приняты решения о том, что учиться надо еще лучше и принимать более активное участие в общественной жизни. Паула еще произнесла пару общих фраз о задачах комсомола на сегодняшний день — это она великолепно умеет делать: уже два года, как она наш комсорг. Когда кому-то от нашего класса надо выступать на школьном комсомольском собрании, то речь всегда держит она, и все диву даются, как у нее гладко выходит.

Подошла очередь нашей тройки.

— Переходим к последнему пункту повестки дня, — сказала Паула и тяжко вздохнула. Мне стало прямо-таки жаль ее. Она поморгала, снова поглядела в потолок и продолжала:

— Руководство школы получило из органов милиции города Юрмалы письмо, в котором сообщается о недостойном поведении трех комсомольцев нашей школы. И самое печальное то, что эти три комсомольца учатся в нашем классе. Конечно, было бы не лучше, учись они в другом классе, но тогда это не задевало бы в такой степени комсомольскую организацию нашего класса. Сперва я прочитаю сообщение.

Скупыми словами там было изложено то, что вам уже известно до мельчайших подробностей. В конце содержалась просьба рассмотреть наше поведение на общем комсомольском собрании школы. Спасибо директорше, что это было лишь комсомольское собрание класса.

— А теперь, я думаю, до того, как мы будем обсуждать поступок этих трех товарищей, они сами нам расскажут об этом событии поподробнее. Как могло случиться, что они так безобразно себя вели?

Ни один из нас не поднялся.

— Прошу, не стесняйтесь, — ободрила нас Паула и улыбнулась. — Давайте заслушаем для начала хотя бы комсомольца Берга. — Пожалуйста, Берг, тебе слово!

Я нехотя выпростался из парты, встал. Эта крыса начала рыть нам яму. Сразу можно было почувствовать.

Рассказывал в той же последовательности, что и Фред в кабинете директора.

— …а погода вдруг испортилась… Вы же знаете, какая она неустойчивая в Прибалтике…

— Ты не на уроке географии, Иво! — крикнул Райтис, и класс засмеялся.

— А ты заткнись, деревня, тебе никто слова не давал! — гневно прочирикала Сармите, и все засмеялись снова. Теперь уже над Райтисом.

Рассказал до того момента, когда смылся из бара.

— И что же ты делал потом?

— Тебе-то что? — отрубил я. — Это к делу не относится.

— Берг, веди себя прилично! — взвилась Тейхмане.

— Веду себя прилично как никогда, — приторно-учтиво проговорил я и сел на место.

— Пожалуйста, Тимофеев!

Яко поднялся и начал рассказывать то же самое, что и я, почти теми же словами, не забыв упомянуть переменчивость прибалтийской погоды.

Потом вмешалась Тейхмане, хоть у нее и не было права делать это на комсомольском собрании, но никто, конечно, не остановил ее.

— Паула, миленькая, это же бессмыслица, они друг за другом будут повторять то, что сказал Берг. Они же все вместе были там.

— Логично, миленькая, — добавил Яко, обращаясь к Пауле. — Удивлен, как ты сама не доперла.

— Тимофеев, веди себя прилично! — опять прикрикнула Тейхмане.

— А я что, я ничего, — пробубнил Яко и сел.

— Есть у кого-нибудь к ним вопросы? — Паула продолжала судилище над нами.

Поднял руку закадычный друг Райтиса, Антон.

— Пускай Фред расскажет…

— Комсомолец Осис, — поправила его Паула.

— Пускай комсомолец Алфред скажет, почему он ударил! Ведь его никто не задевал.

Алфред вяло приподнялся, глубоко втянул в легкие воздух и протяжно выдохнул.

— Меня-то не задели. Задели мое чувство собственного достоинства.

— Каким образом?

— Словесным образом. Этот фарцовщик с капиталистическими пластинками сказал, чтобы я со своими пластинками по рублю восемьдесят из магазина шел в одно место, — пояснил Фред и сделал рукой движение, как если бы спустил воду в клозете, и класс покатился со смеху. — Когда я спросил его, что мне там делать с пластинкой за рубль восемьдесят копеек, наемник империализма мне не ответил. А вот ты, комсомолец Антон, знаешь, что можно делать там с такой пластинкой?

Антон помялся, потом сказал, что не знает.

— И я тоже не знал, но мне очень хотелось узнать. И тогда наемник сказал мне, что я могу там делать с пластинкой за рубль восемьдесят копеек штука. Чувства мои были оскорблены свыше всякого предела, я не выдержал и врезал. Полагаю, любой на моем месте поступил бы так же.

Конечно, Фред сейчас хватил через край. Толстуха Катрина проверещала:

— Но ведь ты же выпивал там!

Я украдкой посмотрел на директоршу. Наши взгляды встретились, и я обвел глазами весь класс, чтобы она не думала, что я смотрел специально на нее. Она подперла подбородок рукой, и пальцы прикрывали рот, но я готов был поспорить, что она улыбнулась. Тейхмане сидела рядом с ней и изображала воплощенную серьезность.

Фред был загнан в угол.

Все примолкли, как в театре перед патетическим монологом.

— Да-a, ну, видите ли… Понимаете, как получилось… И тут, конечно, виноват… климат Прибалтики… — плел он, а класс дружно ржал.

— Не паясничай, Осис! — взвилась Тейхмане. — Мы не в пивном баре!

Тут уж и беднягу Фреда затрясло от смеха. Классу довелось вкусить потрясающе сладкое блюдо. Еще бы! Достаточно было представить Тейхмане в баре с пивной кружкой в руке — уже можно лопнуть.

— Тихо! — крикнула Паула. — Тихо! Вы находитесь на комсомольском собрании, а не… а не…

— В пивном баре, — выручила Сармите.

Когда все малость улеглось, Паула сказала Фреди:

— Можешь продолжать, Осис!

Фред махнул рукой.

— Мы поехали загорать… если бы погода не испортилась, ничего такого не случилось бы… И я не был пьян… Это все, что я могу сказать…

Он сел и принялся изучать замок портфеля.

И тут пошло самое паршивое. Класс обсуждал наш поступок и размышлял, какое принять решение.

Дождь кончился. Сквозь облака просвечивало бледное солнце. В школу потянулась мелюзга из второй смены. Большую лужу обступили малыши и кидали в нее камушки, норовя обрызгать друг друга. Их портфели валялись на траве. Малыши были счастливей нас.

Обсуждение проходило бурно. Одни нас защищали, говоря, что поскользнулись мы впервые, поэтому не следует сразу делать далеко идущие обобщения, что мы вовсе не такие уж дурные, какими нас тут выставляют, что мы исправимся и ничего подобного не повторится, перечисляли наши хорошие качества и т. д.

Другие же смешивали нас с грязью. Дескать, мы отпетые хулиганы, наш поступок несовместим с пребыванием в комсомоле, нас необходимо так проучить, чтобы на всю жизнь запомнилось, чтобы сделать из нас людей (!). Мы, мол, опозорили всю школу, свой коллектив. Уже начали было ворошить наши старые грехи, обсуждать поведение вообще. И какое у нас поверхностное отношение к учебе, и какие мы плохие товарищи, и в коллективе нас вроде бы и нету, мы только надо всем иронизируем и ни о чем не задумываемся.

Наступлением руководила Паула. И опять-таки виноват был в этом чертов Фред. Было время, когда Паула жутко вздыхала по нему, — и разве трудно ему было сводить ее пару раз в кино? Паула лезла из кожи вон, лишь бы Фред обратил на нее внимание, а тот даже ухом не вел, и кое-кто в классе уже начал трунить над ней. И вот последствия налицо.

Наступавшие положили наших защитников на обе лопатки.

Тут уж ничего нельзя было поделать, поскольку мы действительно не сахар. Одно положительное слово о нас запросто крыли тремя отрицательными. Нашим защитникам оставалось лишь тренькать колокольчиком гуманизма и разглагольствовать о надеждах на более светлое будущее. Их оппоненты были настроены скептически и, как истые материалисты, принимали в расчет лишь то, что проверено практикой. Но как те, так и другие были не правы по отношению к нам. Мы находились где-то посреди. Ни хорошие, ни плохие, мы такие, какие мы есть.

Я тут излагаю лишь суть дискуссии. Говорили на повышенных тонах, как и полагается в споре. И самое противное то, что красивыми и громкими фразами бросались те, для кого понятие «комсомолец» означало весьма мало, для кого честь, долг, задачи комсомольца были чем-то отдельным от них. Заплати две копейки в месяц и о’кэй.

Уголок тучи завернулся, и солнце залило класс ярким светом. На Фемиду это впечатления не произвело. Она держала роковые весы, на одной чаше которых восседала наша троица, а на другую народ то бросал гири, то снимал их оттуда. И качались мы между землей и небом.

Неожиданно поднялся Эдгар. Он все время молчал. Поднялся и заговорил, бледный как полотно, дрожащим голосом.

— Я не понимаю… я не понимаю, что тут происходит. — Он облизал сухие губы. — Что мы тут делаем… Ведь они же наши товарищи… Мы много лет вместе учимся. И вдруг вот так… Словно они лютые враги, с которыми настало время рассчитаться… Кто сам ничем не лучше… а теперь корчат из себя беленьких ангелочков… Взять хотя бы тебя, Антон. — Он повернулся к Антону, вылупившему на него глаза. Я было думал, Эдгар решил просто посотрясать воздух, чтобы нам помочь, но теперь понял, что он говорит совершенно серьезно.

— Помнишь, в январе на Виенибас-гатве. Чем ты был лучше их? Просто тогда никто нас не видел… И я тоже такой же. А теперь мы вдруг каким-то образом стали все чистенькие, без пятнышка, а вот они черней грязи… Но я все же думаю, не так уж важно, что их прихватили, а важно, что они так поступили… Я понимаю, что они вели себя некрасиво… И знаю поговорку: не пойман не вор… Но я думаю, что непойманный вор все равно вор… И теперь все на них навалились, как… Я не знаю, правильно ли это… Как все равно… И ведь они же наши одноклассники… Нельзя так делать… Хоть и не для всех они друзья… И все равно так делать нельзя… Должно же быть… Нельзя как…

Эдгар вконец запутался. Он сел на место. Я много бы дал, чтобы узнать, с чем он все время хотел сравнить наш класс. Но он и потом мне не сказал.

И все-таки я знал, почему он заговорил о Виенибас-гатве. Я в тот раз тоже был с ними. Что там произошло и как оно все было, вспоминать не хочется — не очень-то приятно, да и сейчас ни к чему. Но я хорошо помню Эдгара. Так же был бледен, как сегодня, такой же странный взгляд, кажется, еще чуть, и слезы брызнут из глаз; он упрашивал: «Иво, давай уйдем». А остальные заржали и сказали: «Если сам не хочешь, другим не мешай», — но Эдгар не слушал их. В тот раз мне показалось, что он малость того, я тоже посмеялся немножко, но он не отставал от меня, Иво, ну пожалуйста, не надо, пошли отсюда. Так вот и уволок меня, хотя в тот момент я на него был довольно-таки зол и подчинился лишь потому, что он был моим другом.

Теперь я его понял. Достаточно мне было один раз, тогда с Фредом, побывать у него дома, чтобы представить, насколько веселая была у него жизнь. И почему он не хотел, чтобы его друг принял скотский облик, а ведь, хоть и стыд сказать, могло бы кончиться и так…

В конце концов нам с Яко влепили по строгачу с занесением в личное дело. Что же касается Фреда, то решили вопрос о его дальнейшем пребывании в рядах комсомола обсудить на общешкольном комсомольском собрании.

На этом все кончилось.

Мы двинулись к выходу.

Фред хлопнул Эдгара по плечу.

— Старикан, не стоит все это принимать близко к сердцу!

Надо же! Он еще был в состоянии кого-то успокаивать!

Вышли из школы. Небо было синее-синее.

— А теперь что? — сказал я. — Надо опять ехать в Юрмалу загорать.

— Прибалтийский климат, — сказал Яко, и больше на эту тему мы не говорили.

Я выдал всем по сигарете и вдруг спохватился, что забыл в парте портфель. Мне страшно не хотелось возвращаться в класс… Но не было гарантии, что завтра портфель будет лежать там, где он сейчас.

— Мы будем у Фреда, — сказал Эдгар. — Надолго не застревай и с ними не разговаривай.

— Разговор может быть только такой, — коротко усмехнулся Фред и сжал пальцы в мясистый кулак.

Я быстро взбежал по лестнице, никого по пути не встретив. Но в середине коридора стояли Антон, Райтис, Илвар и разговаривали. Я набрал скорость и врубился в промежуток между Райтисом и Антоном. Приятно ощутил, как крепко ударили оба мои плеча, и Райтис с Антоном отлетели в стороны. Что-то крикнули мне вдогонку, но не стану же я возвращаться и переспрашивать. Пускай не стоят посреди коридора, где должны ходить люди!

С разбегу толкнул настежь дверь класса и застыл на пороге.

Класс был пуст. Если не считать Тейхмане, по-прежнему сидевшей на той же парте, где она сидела во время собрания.

— Вы извините меня! Я забыл в парте портфель.

Взял и уже направлялся к выходу, когда она вдруг произнесла усталым голосом:

— Иво, почему вы такие?

Я остановился. Должен сказать: я боялся, что она заговорит со мной.

— Какие? — тихо переспросил я.

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Я сидела на этом собрании, слушала, слушала, и вдруг вы мне показались такими чужими, словно я вас видела впервые. У вас в жизни что-нибудь не ладится? А возможно, в чем-то вы испытываете недостаток?

— Я не знаю… Недостатка мы, наверно, не испытываем… Разве что чего-нибудь в голове…

Я подумал, ей это понравится. Ведь в самом деле — если взглянуть на вещи ее глазами, я иной раз веду себя как малость чокнутый. Но она посмотрела на меня и ничего не сказала, и я понял, что она восприняла мое предположение как издевку. Но я правда не думал иронизировать и сказал:

— Я говорю это вполне серьезно… Иногда я и сам удивляюсь, какие откалываю номера…

— Когда глядела на вас на собрании, я вспоминала своих товарищей… тех, кто прошел войну… Чем же отличались от вас? Тем, что нам очень трудно жилось? Тем, что за свои идеалы мы были готовы умереть, как бы громко это ни звучало теперь, когда никто не посягает на твою жизнь?.. В сорок втором году в госпиталь принесли паренька-украинца. Ему было столько же лет, сколько тебе сейчас. Одна пуля попала ему в живот, другая — в легкое. Стиснув зубы, он корчился от боли и плакал. Плакал он потому, что очень хотел жить… Помочь ему было уже нельзя, и он это знал. И я, которая поплевывала на такую чепуху, как бог, извини за вульгарность, в тот момент молила бога, чтобы парнишка поскорей скончался, не потому, что он мучился, а потому, что видела, как хочет он жить, и знает, что умирает, и мне казалось, я сойду с ума…

— И он… умер? — глупо спросил я. Лучше бы я откусил себе язык.

— Да, он умер, — сказала Тейхмане.

Мы молчали. Так она со мной никогда еще не говорила.

— Вы с Екабом неплохие ребята. Об Осисе этого не скажу. Но и вы оба по жизни идете, как на воскресной прогулке. Не желаю на урок — и не иду. Лучше схожу в кино или послоняюсь по улице. Ни малейшего чувства долга! Куда ветер подует, туда вы и гнетесь. Сегодня на комсомольском собрании поставили вопрос об исключении Осиса из комсомола. Задело это его за живое? Гораздо меньше, чем меня. Занятия он время от времени посещает, поскольку это нечто неизбежное, к чему его понуждают родители и общество… И было бы еще полбеды, если бы так вел себя он один. Но его поведение влияет и на вас тоже. Глубоко убеждена: если бы его в классе не было, коллектив сложился бы более здоровый и дружный.

Тейхмане достала из сумочки портсигар, привычным движением размяла папиросу и закурила, стряхивая пепел в спичечный коробок. Я видел, что она совершенно выбита из колеи, раз уж закурила в моем присутствии. Мы знали, что она курит, но никогда этого не видели.

Однако к Фреду она была несправедлива… Фреди был неплохой малый. Возможно, он был плохой школьник, но он не был плохой человек. Мне в тысячу раз приятней дружить с ним, чем с такими лицемерами, как Райтис и его компания. Фред никогда не фальшивит и не прикидывается. Если ему что-либо не нравилось делать, то он этого и не делал. Каким он был, таким он оставался везде и во всем. Вам он мог нравиться или не нравиться, но он был такой, какой был, и все.

Но самым нелепым было то, что Тейхмане в пример ставила Райтиса, поскольку он, видите ли, учился почти на одни пятерки, четверка для него редкость, и, кроме того, он всегда вежлив, присутствует на всех уроках и активно участвует в общественной работе в качестве заместителя редактора школьной стенгазеты. Но Тейхмане не знала, что в канун праздника Победы, в тот единственный день в году, когда она приходила в школу с орденом и медалями на груди, Райтис отпустил гнусность по ее адресу, а мы, Петерис, Илвар, Эдгар, Яко и я, слышали это, но промолчали. И не кто иной, как Фред, отвел Райтиса в сторонку и тихо сказал, но я все-таки расслышал:

— Если ты еще раз ляпнешь что-нибудь в таком духе, нам даже не придется идти в уборную. Я тебе врежу не сходя с места и врежу так, что зубы застрянут в твоей поганой глотке.

Но Тейхмане об этом ведь не знала и никогда не узнает.

— Не верю, что человек, который сегодня от жизни может только брать, — продолжала она, — завтра вдруг сумеет ей что-то дать, что человек, который сегодня бесчестен, завтра станет вдруг порядочным. Подчас прямо руки опускаются, когда глядишь на него.

— Да нет, все не так страшно, — сочувственно проговорил я.

— Да, — сказала она. — Все не так уж страшно… Только мы живем… просто так… коли уж дал боженька нам жизнь… отчего бы и не пожить так, простенько… ведь мир так прекрасен… Ладно, я тебя слишком задержала.

— До свидания!

— Всего хорошего!

Она осталась сидеть. Я вышел из класса. Чего она от меня хотела добиться этими рассуждениями о житье? А как еще по-другому я могу жить, если учусь в десятом классе? Надо окончить среднюю школу. А что еще?

III

Долгожданное лето пришло.

До каникул осталось совсем немного.

Фреди чуть было не исключили из комсомола. Яко был занят сердечными делами и вечно куда-то исчезал. Мы с Эдгаром, как всегда, то цапались, то мирились.

Отношения с большей частью класса по-прежнему были натянутые. Фред решил излупить Райтиса с Антоном, но все не подворачивался случай.


Буйно цвели луга.

Деревья и кустарники сверкали свежей зеленью, воздух пронизывали ароматы трав. Трава пахла летом и молоком, растянешься на ней и пьянеешь, и чудится, будто небо падает, и ты ныряешь в синее-синее облако. Это была трава, еще не знавшая ноги человека, и лишь в одном месте, словно след лодки на зеркальной глади озера, виднелась цепочка вмятинок — там прошел я.

Навстречу мне шла Диана.

Я стоял у калитки ее дома, как в прошлый раз. Ее фигурка сперва мелькнула в тени зеленых кустов сирени, потом четко обрисовалась на солнце, когда она пошла по дорожке к калитке, и мне показалось, будто солнечные лучи она несет вместе с собой. Она шла удивительно грациозно, словно в танце под неслышимую музыку, звучавшую лишь для нее одной, но интуиция подсказывала мне, что это была песня о прекрасном и добром, и мне хотелось петь о том же.

— Привет, Иво! — негромко воскликнула она, и мои глаза безвыходно заблудились в ее глазах…

Бонжур, — с улыбкой произнес я одно из двух известных мне французских выражений. Вторым было сэ ля ви.

На ней было короткое платьице салатового цвета, легкое, как аромат цветов. На правой руке янтарный браслет, чертовски здорово подходивший к ее золотистому загару.

Парле ву франсэ? — спросила она. Ее глаза смеялись.

— Нет, нет, — ответил я. — Это, наверно, все, что я знаю.

— Настоящий летний день. Где мы устроимся? Может быть, здесь, в саду?

Я согласно закивал. Все равно где.

Она взяла меня под руку и отвела в тень сирени, где стоял белый стол и плетеные кресла, а сама ненадолго ушла.

Мне вдруг показалось, будто я перекочевал в начало столетия. Если бы не джинсы и сигареты «Рига». Если бы не ракеты и космические корабли, люди на Луне и атомная бомба, сигналы из других цивилизаций и многое другое в моем мозгу, что никогда в нем не гасло, то картина была бы законченная. Белый дачный стол на гнутых ножках и белые плетеные кресла. Цветущие клумбы вокруг, желтоватые гравийные дорожки, ласковый ветерок шелестел и шуршал листвой, отгораживавшей от взора остальной мир. Прозрачный свет.

Нечто подобное я видел в кинофильмах о временах минувших.

Позади растворилось окно, и я услышал песню на французском языке и голос Дианы, звавшей меня.

Через окно она подала два стакана кофе в серебряных подстаканниках. Наши руки соприкоснулись, когда я неловко принимал от нее стаканы. Поставил на стол, вернулся и получил две рюмки и бутылку игристого «Велдзе».

Красиво все расставил на столе и закурил. Пепельницей служила громадная нежно-розовая раковина.

Я поднес ее к уху и зажмурил глаза.

Послышался плеск южного моря, тепло и ласково на меня повеяло Элладой. Огненно-красное солнце тонуло в Эгейском море. Наступило едва уловимое мгновение между днем и ночью. И как вздох, оно шелестяще отозвалось в раковине. С далеких неведомых берегов налетел ветер древности, и греческие корабли легко и зыбко, словно снежинки, затрепетали на винно-пунцовой пене волн, вознеслись горделивыми лебедями. Раздается веселый смех, гремят якорные цепи. Каждая снасть на древних кораблях звонко напряжена, корабли жаждут ветра. Поднять якоря! Вздымаются паруса белыми крыльями… Отдать концы! Улетают исполинские лебеди, рассекая озаренные теперь луною волны и разворачиваясь к ветру. Беснуется ветер в парусах. Лица моряков блестят от пота. Вперед же! Быстрей! Путь длиной в тысячелетия! Я еще видел веселые, смеющиеся лица, они промелькнули мимо, и корабли умчались над белопенными волнами, исчезли в дали моря Эгейского…

Всего этого давно нет и в помине, и все это, как на видеомагнитофоне, записано в раковине.

Я услышал, как Диана еще раз ставит французскую песенку. Поставила и пришла.

Ее салатовое платье от каждого движения делалось то темно-зеленым, то золотистым. Всякий раз, когда я смотрел на Диану, она слегка улыбалась. Она как бы благодарила за то, что я тут. Я еще не понимал ее отношения ко мне. Три раза я видел ее, и всякий раз она была иная. Будто три разные Дианы. Глядя на нее сегодня, я ощущал, как во мне растет уверенность, на душе было легко и беспечно, переполнявшая меня радость словно бы аукалась со всеми радостями, какие только есть на белом свете.

— Красивая песня, — сказал я. — Просто замечательная. Жаль только, что я слов не понимаю. Они тоже наверняка замечательные. Я решил когда-нибудь в совершенстве изучить английский, французский, немецкий, итальянский и испанский. А больше и не надо. В любом краю земли можно договориться.

Песня еще не окончилась, когда Диана сказала:

— Сходи, поставь еще раз. Попробую тебе перевести.

— С французского? — удивился я.

— А что особенного? Было когда-то у меня увлечение. Изучала языки.

Подошел к окну, подпрыгнул, встал коленками на подоконник. Радиола была у самого окна. Переставил иглу назад. Попал на песню, которую противно верещал какой-то румын. Следующая наша!

Откупорил бутылку и поспешно налил «Велдзе». Мы подняли светлые бокалы и посмотрели друг другу в глаза.

— За счастье, — сказала она и повертела бокал в длинных пальцах. В нем порхали пузырьки газа.

— За счастье, — сказал я и стал маленькими глотками пить. Совсем легкий, чуточку шипучий был этот напиток.

Смотрел, как ее губы коснулись края бокала и как двигался ее золотистый кадык.

Началась песня, и она поставила бокал. Она отпила не более трети. Свой же я осушил до конца.

— Дари цветы любимой… Красные цветы своего сердца… Которые цветут в багряных лучах солнца… И не заставляй ее мечтать о них… Дари цветы любимой… Которые цветут в луны белесом свете… И не давай ей мечтать о них…

Припев она тихонечко подпевала. Голос у нее был приятный, и, когда пела, она два раза как-то очень хорошо посмеялась.

Во снах цветы не пахнут,

Во снах цветы не пахнут,

Во снах цветы не пахнут,

Они во сне не пахнут никогда.

— Иво, пожалуйста, не смотри на меня так! — попросила она вдруг. — Я знаю, что пою плохо. А вот теперь не могу спеть даже так, как умею.

— Нет, нет, ты поешь прекрасно!

Она опять засмеялась, замахала руками.

— Замолчи, а то пропустишь всю песню.

Она вновь вслушивалась во французские слова.

— Задетые любовью сердца… Ждут любви, ждут цветов… Поспеши, ожидание калечит сердце… Осенние заморозки могут тронуть цветы… Увядшие цветы не расцветают… Сломанное сердце не полюбит… Дари цветы любимой… И не допускай, чтобы они ей снились…

И она подпевала:

Во снах цветы не пахнут,

Во снах цветы не пахнут,

Во снах цветы не пахнут,

Они во сне не пахнут никогда.

Отзвучала песня, началась другая — о голубом небе над Парижем; эту я уже слышал.

— А слова-то были не того… уж очень сентиментальные, — сказал я.

— Тебе не понравилось?

— Я же не говорю — не понравилось, говорю только, что слова показались мне довольно сентиментальными.

— Возможно, — усмехнулась она.

— Но больше всего мне понравилось, как ты подпевала пластинке.

Наши взгляды перепархивали в золотистом свете, легкие, как трели жаворонков.

В мире сладковато повеяло набухающими бутонами сирени.


В субботу уроков не было, так как мы поехали на экскурсию в Тукумс.

Фред категорически отказался от участия в поездке. Мне тоже не хотелось, но Тейхмане уговаривала, и неприлично было упираться. Я уже начал подумывать, что после того злополучного собрания она стала вести себя с нами иначе.

Увы, это было заблуждение, в чем я убедился уже в тукумском буфете, куда мы зашли перекусить. Взяли по кружке водянистого пива, но тут подоспела Тейхмане и подняла крик, что, мол, тут происходит, она этого не допустит и чтобы мы сию же минуту отсюда вышли. На нас уже поглядывали и ухмылялись другие посетители буфета, а какой-то дяденька даже заступился:

— Барышня, да они же взрослые парни!

— Вы ничего не понимаете! — отрубила Тейхмане. Я почувствовал себя по-настоящему неловко и был рад, когда вышел из буфета.

Как-то бесцельно прошлялись полдня, потом вышли к лесному озеру, довольно большому, Тукумчане построили на нем купальню и вышку для прыжков. Два старичка сидели на мостках и удили рыбу.

Мы расселись на лавочках, потому что всем вдруг захотелось есть. Зашуршали пластиковые мешочки и бумажные пакеты, защелкали пробки лимонадных бутылок. Предстояло великое обжорство. Я извлек из кармана три беляша, которые купил на вокзале в буфете, и пошел к Эдгару с Яко. Они расположились в сторонке от остальной оравы, хотя наша четверка более или менее помирилась с классом.

— Иво, Иво! — позвала Сармите. Она вместе с Марой выкладывала на белую скатерочку бутерброды. С Сармите я держался так, будто в тот раз у мещан между нами ничего не было. И она вела себя так же по отношению ко мне, впрочем, я не знаю, что она обо мне думала.

— Что случилось?

— Будь добр, откупорь нам лимонад, — попросила она.

Можно было обалдеть — Мара вытаскивала из сумки еще двухлитровый термос.

— Вы не боитесь лопнуть? — спросил я.

— Хи, хи, хи! — захихикала Мара. — Бутерброды легче носить в животе, чем в сумке.

— Ты же не настолько джентльмен, чтобы понести наши сумки, — поддержала ее Сармите.

— Просто не выношу непрактичных людей. Купили бы, как я, в буфете беляшей и сунули в карман. Руки свободны. Можно, конечно, поднести, но боюсь, как бы на следующую экскурсию вы не прихватили с собой керогаз.

Бах! Мне в лоб влепился скомканный бумажный кулек. Они обе покатились со смеху.

Ничего подходящего под руками не оказалось, и бутылку я открыл зубами.

— Псих! Зубы выломаешь! — заорала Сармите.

— Ничего, вставит пластмассовые. По крайней мере, никогда не будут болеть и портиться, — успокоила Мара.

— Точно! Блестящая идея, великая, как небоскреб. Давай, Иво, жми напропалую!

Теперь заработала Сармите — пробкой по лбу.

— Какой же ты невоспитанный! — рассмеялась она. — Разве можно так вести себя с дамой!

— Тоже мне дама! — сказал я.

Маре это до того понравилось, что она налила в пластмассовый стаканчик кофе и предложила мне.

— Благодарю вас! Премного благодарен. Я охотно выпью стаканчик этого благоухающего напитка.

— До чего же ты вдруг стал галантен! — поморщилась Сармите. — Прямо-таки противно.

— Не слушай, — сказал я.

— Все они теперь такие, — ухмыльнулась Мара. — Для них один черт — что хамство, что галантность.

— Возьми бутербродик с лососиной, Иво! — предложила Сармите.

— Благодарю за сердечную заботу, леди-грубиянки! Лучше я буду есть свои беляши.

— А мы не о тебе заботимся, а о себе. Нам будет меньше тащить.

— Конечно, он предпочитает есть кошатину, — сказала Мара Сармите. — Но, возможно, он просто не в курсе, чем начиняют такие беляши?

— Все правильно, — сказал я. — Но я предпочитаю есть умную кошку, а не рыбу-дуру.

Они начинали мне действовать на нервы. Сармите, очевидно, хотела на мне отыграться. Ну еще бы, нельзя же так шутить над чувствами человека. Но две такие девчонки с хорошо подвешенными языками за полчаса могут сжить тебя со свету. Если только возникнет подобное желание.

Подошел Райтис с фотоаппаратом.

— Минуточку! Только установлю расстояние.

Я наскоро проглотил кофе и обжег горло. У меня не было ни малейшей охоты оказаться на его дурацких снимочках.

— Благодарю! — Я поставил стакан и вскочил.

— Иво! Ну возьми же бутерброд с лососиной, не валяй дурака. Серьезно! — взволнованно воскликнула Сармите.

— Потом, потом, — сказал я и пошел к друзьям. Яко с Эдгаром заглатывали копчушки без хлеба.

— Куда ни сунься, все лопают рыбу.

— В рыбе много фосфора. — Яко выплюнул косточку. — Я хочу быть умным.

— А то как же, — добавил Эдгар со странной улыбкой. Сегодня он опять стал какой-то чудной.

Я кинул каждому по беляшу, но Эдгар отказался.

— Спасибо, если бы я хотел, купил бы сам.

— А если не купил, так ешь!

— Не купил, потому что не хочу.

— Съешь потом, когда захочется.

— Не захочется, — сказал он.

— Может, все-таки захочется, — сказал я, взяв крупную рыбешку, оставшуюся на бумаге последней. Эдгар промолчал, завернул объедки в бумагу и понес к костру, который жгли другие ребята.

В руках у меня оставалась безмозглая рыбья голова с выпученными глазами и хребет. Я швырнул ее под скамейку — ведь мог же Эдгар обождать, пока доем. Так вот и происходит загрязнение окружающей среды, если один человек невнимателен к другому.

— Внимание, внимание! — сложив ладони рупором, кричала Тейхмане. — Через сорок пять минут мы уходим. Засеките время и далеко не разбредайтесь!

А сама и с ней несколько девчонок пошли в лес поискать сморчков. В руках у каждой пластиковый мешочек, наверно, надеялись набрать полные меньше чем за час.

Вернулся Эдгар, и мы закурили. У одного старичка на удочке дрыгалась крохотная рыбешка. Он снял улов с крючка и кинул в ведерко, одно на обоих рыболовов.

Я не признаю это дурачество с удочками. Может, оттого, что тут требуется большое терпение, которого у меня нет. Когда ничего не ловится, я начинаю злиться. Это уже больше не отдых на лоне природы, а какая-то ерунда.

— Интересно, сколько метров от верхней площадки вышки до воды? — ни с того ни с сего спросил вдруг Эдгар.

— Метров десять, должно быть, — сказал Яко.

— Да, пожалуй, — добавил я. — Навряд ли больше.

И тут вдруг я почувствовал, что дело дрянь. В памяти мелькнул миг игры в карты в тот раз дома у Фреда. Но я промолчал. Зато заговорил Эдгар:

— Ну вот и лето. Вода теплая.

— На море люди купальный сезон начинают, — рассуждал вслух наивный Яко. — В лесном озере температура воды должна быть еще выше. Может, искупаемся?

— Не знаю, — сказал Эдгар негромко. — Но Иво мог бы попробовать. Показать свое умение нырять с десятиметровой вышки.

Вот оно: сказано! Еще хорошо, что он не стал рассусоливать и играть, как удав с кроликом.

— Тебе что — не терпится увидеть? — удивился я. — Что ли в кино не видал, как прыгают люди с трамплина?

— Видал. Но не видал, как это делаешь ты.

— И тебе очень хотелось бы увидеть?

— Очень, — сказал он.

— А может, и правда доставить такое удовольствие малышу Эдгарику? Может, и правда продемонстрировать, как Иво Берг ныряет с десятиметровки?

— Было бы здорово, — моргнул длинными ресницами Эдгар. Он и впрямь сейчас походил на тщедушного, капризного мальчугана.

— Ах, это тот спор за картами, — вспомнил наконец Яко.

— Нет, проигрыш в карты, — поправил его Эдгар.

Это рассмешило Яко. То, что нельзя прыгать в воду весной, он понимал. Но что означало прыгнуть с десятиметровки даже летом, до него не дошло. Наверно, он считал: раз многие прыгают, то, наверно, и для меня это не проблема.

— Яко, ты когда-нибудь прыгал с такой высоты?

— Нет, — сказал он, — не приходилось.

— Так я и предполагал, — заключил я.

Эдгар молчал. Взглянул на часы, но так, чтобы и мне было заметно его движение.

Я докурил сигарету и бросил окурок в воду. Вокруг него засуетилась стайка глупых мальков.

— Эдгар, как по-твоему, рыб можно научить курить? Собак вроде бы, говорят, можно.

Тебе, возможно, это и удалось бы. Другим навряд ли.

Я закурил новую сигарету и хлопнул Яко по плечу.

— Пошли со мной. Одежду подержишь.

А что, почему бы и нет. Раз мне захотелось прыгнуть, он с удовольствием. Только надо это сделать по-быстрому, пока Тейхмане не вернулась. Вообще-то ведь это вода, ничего страшного, полагал Яко, но Тейхмане, конечно, возмутится…

Мы поднимались на вышку. Эдгар тащился позади, губы у него были поджаты.

— А ты чего сюда лезешь?! — рявкнул я на него. — Мотай отсюда вниз. А то может случиться, и ты тоже ненароком полетишь в озеро.

Он не ответил, но и спускаться не стал.

Я подошел к краю площадки и поглядел вниз. Нет, тут наверняка было больше чем десять метров. Но кому мне было сейчас это доказывать?

Я быстренько разделся и сунул одежду в руки Яко.

— Постой впереди меня, чтобы они снизу не увидали, что тут готовится, — выдохнул я.

Но мои дорогие одноклассники уже заметили, и я слышал их любопытствующие голоса и смешки.

Посмотрел на небо, закусив в зубах сигарету. По солнцу проплыло пушистое облачко, и поверхность воды взблеснула серебряной чешуей. Темный еловый лес обступил озеро, лежавшее подо мной, подобно блестящему глазу сказочного зверя.

Поглядел прямо вниз, и это было единственное место на всем озере, в котором чернела бездонная глубь. Вышка, казалось, выросла еще выше.

Я знал, что запросто доплыву до мостков купальни, я знал, что доплыву и гораздо дальше, но думал о том, что предстоит нырнуть в холодное темное небытие. Тут, наверху, была жизнь, там, внизу — смерть. Я всегда боялся высоты. Не счесть, сколько раз во сне я лез куда-то высоко-высоко, и всегда у меня соскальзывала нога, либо слабела рука, либо кто-то сталкивал, и я, обмирая от ужаса, камнем летел вниз. Правда, всегда просыпался раньше, чем достигал земли.

Верхняя площадка была открыта ветру, и меня начало познабливать. Зубы стучали, но рука уже взялась за перилину. В тот миг я отдал бы год жизни за то, чтобы уже плыть к берегу. Все вокруг стало меленьким, существовали только я и черная бездна. «Ну вот, — подбадривал я себя, — еще секундочка, полсекунды, секунда, и я уже отпускаю руки, я уже лечу», — но пальцы только крепче сжимали деревянный брус.

Эдгар что-то произнес, он даже прикоснулся, взял меня за плечо, но это уже не имело ко мне отношения. Я медленно клонился вперед, словно меня тянула вниз незримая тяжесть. Рука выпрямилась и приостановила это движение. Я чувствовал, как разжимаются пальцы, гладкий поручень выскальзывает из них, и рука мгновенно сжимается в кулак, но ловит лишь ветер. Я вскрикнул и ухватился было за перилину, но потерял равновесие — и полетел вниз.

Меня поглотила черная ночь.

Сердце почти остановилось.

Ночь лишила дыхания, душила, сдавливала грудь, лезла в нос, в уши, в рот, и мне показалось, я схожу с ума. Наверно, я завопил от страха, потому что, пока всплыл на поверхность, я здорово нахлебался воды, и меня всего выворачивало от кашля.

Я отчаянно дрыгал руками и ногами. Скорей к берегу, только бы бездна не затянула меня обратно!

К мосткам подплыл неподалеку от рыболовов. Обеими руками вцепился в доски. Вылезти на них сил у меня не было.

Подбежали ребята. Ко мне протянулись четыре руки и вырвали меня из воды… Я не видел, чьи это были руки. Я только схватился за них. Если бы я соображал нормально, я не взял бы руку Эдгара ни в коем случае. Лучше отсиделся бы в воде, пока возвратились бы силы.

— Ну как, Иво? — затараторил Яко. — Ты весь дрожишь. Надевай скорей рубашку. Не надо было прыгать. Эдгар ведь сказал, что берет свои слова обратно.

Я надел рубаху и кинул на плечо джинсы. Пошел на берег. Доски качались, и у меня дрожали ноги.

У подножия вышки натянул джинсы и зашнуровал кеды. Приплелся Эдгар и протянул таким тоном, будто ничего особенного не произошло:

— Не надо было тебе прыгать.

— Ты же хотел этого, и это было твое право: в карты я проиграл, — вытолкнул я на одном дыхании.

— Перед тем как ты прыгнул, я же сказал, что беру свои слова назад.

— Неужели? — удивился я. — А тогда, у Фреда, такой вой поднял, что сдохнуть было можно; сегодня тоже начал ту же песню, и, когда я раздетый стою на краю трамплина, ты объявляешь мне амнистию. Вот он где наконец, наш добренький Эдгар. Гуманист! Друг человека!

— И тем не менее зря ты меня не послушал. Глупо! В действительности я же вовсе этого не хотел.

— Ах вон оно что?! Ты этого вовсе не хотел, но все-таки зашел так далеко, что мне пришлось это сделать.

— Но ведь я тебе сказал…

— Ты думаешь, я что-нибудь слышал?! — вырвалось у меня против воли, и я уже не мог остановиться. — Я же скис от страха как распоследняя тряпка! Я трясся от страха! Да, да, я могу это сказать тебе и ни капельки не стыжусь. Единственно, что я слышал и видел, была эта черная пропасть внизу!..

Он был ошеломлен. Наверно, никак не рассчитывал услышать что-либо подобное. И промямлил:

— Иво, что ни говори, номер ты выкинул идиотский…

У меня все перевернулось внутри. Я все-таки прыгнул, хотя чуть не отдал концы со страху, я тысячу раз умер там, под водой, и теперь он, кто во всем этом повинен, еще смеет говорить такие вещи! Какой толк от его слов теперь?

И я смазал Эдгару по роже. Надо признаться, в тот момент я испытал наслаждение. Десять самых обидных фраз не идут ни в какое сравнение с хорошей оплеухой.

Вынуть руки из карманов он успел, лишь когда навернулся спиной о стояк вышки.

Его девчачье лицо с длинными ресницами искривилось. Я ждал, что он набросится на меня, но ничего такого не произошло. Он весь как-то сник.

Яко стоял и смотрел то на Эдгара, то на меня.

— Приложи к глазу лезвие ножа, — цинично посоветовал я, — а то придется носить черные очки.

Он не ответил, провел ладонью по губам. Потом выпрямился и пошел прочь.

Мы молча пошли следом.

Теперь я стал героем дня.

Всем отвечал, что прыгнул в озеро со скуки. В объяснения не пускался.

Злость мою как рукой сняло. Все-таки зря я его ударил. И самое главное — никак не мог понять, почему все так вышло?

До вокзала мы добрались только к вечеру.

Смеркалось. Света в вагоне не было.

Мы втроем заняли две скамьи — Эдгар с Яко сидели напротив меня.

В ветвях сосен мелькало солнце. Его блики падали на левую щеку Эдгара. Я видел, что у него под глазом налился синяк, солидный синяк. Угодил я что надо.

Эдгар поставил ноги на скамью и что-то насвистывал.


Надвигались переводные экзамены. Перед теми, кто на протяжении года не сачковал, и теперь не стояло особых проблем. Иначе было у других. Фред без конца ходил исправлять двойки на тройки. Учителям он осточертел, как солдатам в «Швейке» Валун, который вечно рыскал в поисках съестного. Однако сочетание мощной фигуры и беспомощности новорожденного производило определенный эффект, и Фреду удалось выкарабкаться…

— Я как кающийся грешник хожу на исповедь к духовным отцам, — говорил он. — Но это все-таки лучше, чем зубрить регулярно.


Всегда приносил Диане цветы, каждый раз другие, как пелось в той французской песенке. И всякий раз она была рада и говорила, что цветы стоят в вазе до следующего моего приезда. Хоть и частенько цветы я рвал по пути на лугу. Ведь неважно, какие цветы, важно, кто их дарит.


…тусклый янтарный браслет на ее тонкой нервной руке. Хрустальный кулончик в ямке ее золотисто-загорелой груди. Шелковистые волосы, сколотые ромашкой из слоновой кости. Темные глаза, быть может, чуточку отливающие зеленым, когда она смеется. Ее танцующая поступь и медлительность кошки, внезапно переходящая в эластично-упругую витальность пантеры. Печаль. И озорная, милая ребячливость. Хочу поцеловать, когда стоим вечером в дюнах, прислонясь к сосне. Дозволено положить руки ей на плечи, нежная улыбка и столь же нежный шлепок по моим губам. Вьюном из-под рук, и вот под ладонями лишь подрагивающий на ветру ствол дерева…


Выкошенные луга и вешала для сена кутались в белый туман. От земли тянуло прохладой. Вдали мычала и позвякивала цепью корова, ей хотелось домой.

Вечерний сумрак опустился на сад Дианы.

В ее окне мерцал слабенький свет.

Я не хотел тревожить ее домочадцев и подкрался к окну. На столе горел ночник под алым абажуром. Комната тонула во тьме, и единственным средоточием света была она.

Диана сидела спиной к окну и курила. В пепельнице уйма окурков.

Вдруг она почувствовала мое присутствие, хоть я ничем тишины не нарушил. Она повернулась с улыбкой усталости. Как бы говоря: «Ах, это ты! Все-таки хорошо, что пришел».

Она подошла, убрала с подоконника глиняную вазу с тюльпанами и раскрыла окно. Улыбалась она через силу.

— Иногда я… иногда мне бывает слишком тяжело…

— Я понимаю, — сказал я.

— Пережито столько… Тебе лучше…

— Знаю…

Я влез в комнату и прикрыл окно. Хотел поставить на подоконник вазу, но Диана велела оставить ее на столе. Она потушила о раковину сигарету. Придавила слабо, и окурок продолжал тлеть. Я истер окурок до самого фильтра. Раковина раскачивалась и переваливалась с боку на бок. Диана глядела на нее, покуда раковина не замерла.

— Я тебе нравлюсь? — неожиданно спросила она.

— Да, — ответил я. — Конечно.

— А ты… я хочу сказать, могла бы я быть той, кого ты, возможно… Какая чепуха! Ты же знаешь, что я хочу сказать… Только не подумай, что я малость спятила… Только не подумай, что я этого не знаю… Я знаю все о тебе и о себе… И мне от этого мало радости…

— Ты красивая, — шепотом проговорил я, — как самый прекрасный цветок в самом большом саду мира.

Она слабо улыбнулась.

— Какой же ты нечуткий.

Что? — еле слышно выдохнули мои губы.

Она подошла совсем близко, голос ее звучал глухо. Я завороженно смотрел ей в глаза, и в них было все, ради чего жив человек. Я поднял руку и убрал у нее со лба локон. Рука моя скользнула по мягким волосам и осталась у нее на шее. Под пальцами я ощутил серебряную цепочку и тепло золотистой кожи. Внезапно вся она с жадностью потянулась мне навстречу, ее губы и вся она, и я тоже устремился к ней. Губы наши судорожно слились, и голова у меня пошла кругом. Я себя не узнавал.

Я держал ее в объятиях, и она льнула ко мне все крепче. Вдруг она отвернулась и высвободилась из моих рук. Отошла к книжной полке, взяла несколько книг и положила на стол.

Я захмелел, будто от вина. В голове вертелись тысячи мыслей, но сводились к одной, главной: спасибо судьбе за то, что существую я и существует она.

Меня качало, как на качелях. Ну и ладно! Пусть она думает: а он-то по сравнению со мной слабачишка. Все чудесно, пусть она думает: он покорен, набросила на него лассо, как на норовистого жеребчика, вот он и не брыкается. Могу повести его куда захочу, делать с ним что захочу. Он принадлежит мне. Обрела его за один поцелуй, заставивший его позабыть обо всем на свете. Я стала его миром, а двух миров не бывает…

Диана складывала в сумку книги. Ее волнение прошло так же скоро, как наступило.

— Помню, как я тебя тогда ждала… Ждала каждый день… Во всяком случае, я чувствовала, что понравилась тебе… Ощущала себя розой, ждущей садовника…

Дыханием касаясь ее душистых волос, я резко повернул Диану к себе.

— А-а, — выдохнула она удивленно, потом положила руки мне на плечи. Я привлек Диану к себе, гладил ее плечи и руки, и целовал ее еще и еще, и ее лицо, тянувшееся ко мне, выражало покорность, и сухие губы слегка подрагивали.

Где-то над морем сверкнула молния, и я увидел лицо Дианы белым как снег, и белыми были мои руки, бережно державшие ее голову. В глазах под ярким светом тенью промелькнул испуг.

Пророкотал гром. В комнате стало душно. Гроза подкралась незаметно.

С потемневшего неба хлынули потоки воды. Капли дождя барабанили по карнизу и щелкали по стеклу, шустрыми муравьями сбегали на землю.

Мы подошли к окну.

Я раскрыл одну створку.

В комнату устремилась прохладная свежесть.

Я стоял, обняв ее за плечи. Теплые слезы небес падали нам на волосы и скатывались по щекам, и казалось, мы плакали. Томимые жаждой сады и луга взахлеб глотали влагу, и чья-то незримая рука метала огненный серпантин, и в тучах гулко хохотало.

Вокруг абажура кружились в танце насекомые на целлофановых крылышках, мошкара, которой посчастливилось найти в открытом окне спасение от смерти.

Грозовые тучи угрожающе проплыли над садом и домиком дальше, по направлению к Лимбажам.

Еще моросил мелкий дождик.

— Сходим к моему брату, — сказала она. — Обещала сегодня принести ему кое-какие книжки.

— У тебя есть брат? — спросил я, и что-то сдавило мое сердце.

— Да, — ответила она. — А что в этом необычного?

— Ничего, — ответил я. — Ничего.

Она достала из шкафа большой черный зонт.

— Пойдем с тобой, как грибы-двойняшки под одной шляпкой, — засмеялась она и кинула мне сумку с книгами.

Ее поцелуи порхали по комнате, вились сквозь облачка мошкары, трепеща, уносились в сад и стряхивали влагу дождя с сине-белых валиков сирени, прилетали назад в комнату и прятались под зонтом, мгновенно касались моих губ, оставляя на них сладковатый с горечью привкус ирги, и улетали вдогонку грозовым тучам.

Нисколечко мне не улыбалось идти к ее брату…

Мы шли по мокрому шоссе, навстречу нам бежали торопливые ручейки. Мы лавировали среди луж, я держал раскрытый зонт, и она обеими руками держалась за мой локоть. Я ощущал ее дыхание и тепло. То и дело ее щека касалась моего плеча.

Мы пришли к деревянной, обшарпанной двухэтажной даче, казавшейся необитаемой. Когда я пригляделся, то в двух окнах наверху заметил тусклый отсвет лампочки. Диана открыла калитку, висевшую на одной ржавой, истошно заскрипевшей петле.

— Это у брата вместо звонка, — сказала она.

И правда, окно наверху раскрылось, мелькнула чья-то голова, и окно вновь захлопнулось.

Диана привела меня на стеклянную веранду, оконные переплеты которой были разделены на квадратики, остекленные матовым стеклом. Много стекол было выбито. Пол был завален всякой рухлядью, и я зашиб ногу.

— Пропусти меня вперед, — сказала Диана. — Я уже привыкла лавировать среди этого хлама, как лоцманский катер.

— Разве не было бы выгодней привести дачу в порядок? — спросил я. — Летом можно было бы сдавать и грести денежки лопатой.

— Дом нам не принадлежит. Брат только устроил наверху себе мастерскую. Но навести хоть небольшой порядок, конечно, можно бы. Тем более что человек работает в автотранспортной конторе столяром.

Мы поднимались по скрипучей и шаткой лестнице наверх.

— Тебе не страшно, что она когда-нибудь под тобой рухнет? — спросил я.

— Будем надеяться, что нам повезет. Но вообще-то не худо бы. Может быть, тогда брат наконец починил бы ее. Хотя скорей всего он вместо старой поставил бы приставную пожарную.

Она распахнула дверь, и мы вошли в просторное помещение, в котором горели пять массивных свечек на длинноногих подсвечниках: по одной в каждом углу, а пятая на столе.

— Чао, — сказала Диана, и я тоже приветственно бормотнул.

За столом на высоких табуретах, как на насестах, сидели трое: двое мужчин и женщина, закутавшаяся в клетчатый плед. Они прихлебывали из щербатых фарфоровых кружек кофе и о чем-то умно рассуждали.

Диана была здесь свой человек и представила меня.

Даму звали Скайдрите. Она была полновата, лет под тридцать, алый рот, маленькие пухлые ручки. Одним словом, едва не лопалась от здоровья.

— Теперешняя натурщица моего брата, — усмехнулась Диана. — Он хочет стать вторым Рубенсом.

— Алфонс, член районного объединения молодых авторов. Восходящее светило на небе другой галактики.

Мы обменялись рукопожатием. Малый был года на три-четыре постарше меня. От Дианиных слов он покраснел. В этом освещении мне он показался альбиносом. В белой рубашке и галстуке. Довольно длинные волосы были причесаны как на картинке в витрине фотоателье.

— А это мой брат Юрис. Никто в этой шайке не умеет так попусту транжирить время, — рассмеялась Диана.

Он не стал возражать и подошел к шкафу без дверей, достал еще две такие же щербатые кружки, какие были на столе. Я кинул на него быстрый взгляд: заношенные джинсы, порванная рубаха, босой, черная бороденка, как у испанского гранда. Настоящий дон Педро.

Он наливал кофе и говорил:

— Иво, наверно, уже знает мою сестру. Не то я мог бы ее представить ему как самую талантливую удильщицу среди известных мне женщин. Она умеет выловить рыбу в таком пруду, где это не удалось бы никому, кроме нее.

— Преклоняюсь перед Дианой, — сказал я. — Для меня целая проблема выудить хотя бы одну рыбешку там, где другие черпают ведрами. У меня не хватает терпения ждать.

Компания весело рассмеялась. Скайдрите от восторга так пристукнула маленьким кулачком по столу, что подпрыгнули все кружки и электрокофеварка.

Серьезность сохраняла лишь Диана.

— Юрис, я принесла тебе книги, — сказала она.

— Прекрасно!

Он взял сумку и унес ее в другую комнату.

— Иво, я сейчас вернусь, — тихо сказала Диана и поставила передо мной кружечку с кофе. — Не смотри, что у нее такой неказистый вид. Кружка чистая.

Она тоже вошла в соседнюю комнату и плотно прикрыла за собой дверь.

— Некоторые чистоту только напоказ выставляют, — сказала Скайдрите и плотней завернулась в плед. — Чистота для них не внутренняя потребность. Она им нужна только затем, чтобы показать свою утонченность, а другие, мол, свиньи. Да ты пей, Иво, кофе! Не стесняйся!

— Спасибо! — ответил я и поднес кружку к губам. Не хотелось, чтобы они подумали, что считаю их свиньями. Кофе был вполне хорош.

— Вот и ты тоже, Алфонс! — Скайдрите, очевидно, продолжала ранее начатый разговор. — Модерновый роман, авангардистская поэзия. Эти слова в разных вариациях почти не сходят у тебя с языка. Ты хочешь произвести впечатление большого интеллектуала, а из меня сделать последнюю дурочку за то, что я нахожу известную ценность в так называемой «бульварной» литературе.

Алфонс недовольно вздохнул и отмахнулся.

— С тобой вообще бессмысленно затевать разговор!

— Ну вот, а я что сказала? Полюбуйся, Иво! Перед тобой сидят интеллектуал и дурочка, годная лишь на то, чтобы служить Юрису моделью.

— Ты что-нибудь читал из этой бульварной серии? — спросил у меня Алфонс.

— Когда был поменьше, читал, — ответил я. — «Мне уж никогда так не любить», «Нахлебница», потом еще «Господня мельница мелет хоть и долго, да тонко» и «Стрелы амура»… «Брак ненадолго»… остальные позабыл. Все они были напечатаны еще по старой орфографии, в буржуазное время.

— И какую же «известную ценность» ты в них обнаружил? — продолжал он допрашивать.

— Кто его знает… Сперва было интересно. Потом наскучило, потому что сразу знаешь, что произойдет на следующей странице. А от их разговоров о любви просто тошнит — такие они занудные и сентиментальные.

— Вот! — победно воскликнул он. — Теперь уже сидят два интеллектуала и одна дурочка, если тебе нравится так себя называть.

— Ах, мальчики, мальчики! — Она улыбнулась нам как бы с высоты Олимпа. — Слишком вы еще молоды, чтобы понять… Внутренний мир человека для вас пока загадка, которую вы отгадаете еще не скоро…

— А ну тебя! — в отчаянии воскликнул Алфонс. — Лучше пей кофе! Это действительно единственное, что ты умеешь делать интеллектуально.

Однако сам он не мог успокоиться.

— Залезают индивидууму в нутро, хватают «внутренний мир» и выволакивают наружу. Потом изучают, изучают, потрошат каждую клеточку и слагают стихи и романы. Но разве в этом задача искусства? — Вопрос Алфонса был обращен ко мне. — Задача искусства через индивидуума показать время, общество, в котором он живет, обнажить проблемы, существующие в этом обществе, а не вязнуть в мелочах «внутреннего мира», создавая впечатление, будто это единственный объект, где есть еще противоречия, для разрешения которых необходимо привлечь внимание широкой общественности. А актуальные проблемы общества стыдливо обходят; деликатные люди проходят мимо общественной уборной с похабной надписью на двери, про себя ухмыльнутся, но сделают вид, будто ничего нету. Но похабная надпись не исчезнет от того, что на нее не обращают внимания. А спустя некоторое время, когда испишут всю дверь и станет уже нельзя этого не замечать, притащится дворник и дверь покрасит. Вот теперь можно бежать домой, хвататься за перо и смело поднимать проблему: «Похабная надпись на двери уборной». Придумать сюжет и благополучно проблему решить, и конечным результатом будет чистая дверь. А она уже чистая! Всем хорошо, все довольны. Так удобней, спокойней. Ибо, кто знает, начнешь копошиться возле этой двери раньше времени и еще получишь по башке. А что перепачкано где-то еще, опять никто якобы не замечает, поскольку это опять-таки… Лучше уж проявим смелость, отображая ныне чистые двери.

— До чего красно и умно говоришь! — язвительно заметила Скайдрите. — Даже не верится, что в рассуждения пустился зеленый мальчишка. Что ж, ступай домой и пиши про грязные стены туалетов.

— О-о, — простонал Алфонс. — Стоит тебе раскрыть рот, и я уже знаю: раздастся нечто достойное единственно такой… пречистой… Недаром тебя зовут Скайдрите.

— Будешь продолжать хамить — я вылью кофе тебе на голову!

Мне надоело их слушать.

Я встал и подошел к окну.

В море потемневших небес купалась луна и обтирала тело обрывками туч. Ее бледный лик посветлел, и распущенные волосы мерцали звездами.

Я раскрыл окно и закурил. На дворе разрослись какие-то кусты, трава вымахала по колено.

Я улыбнулся луне, она подмигнула в ответ и прикрыла лицо уголком рыжеватого облака. И странно стало вдруг у меня на душе. Она ведь вот так же смотрела в то время, когда тут еще не было ни этого дома, ни заброшенного сада. И она будет улыбаться и щурить глаз, когда уже не будет этой обшарпанной дачи, когда деревья вырастут большие и никто не будет помнить, кто и когда их посадил, когда не будет ни скрипучей калитки на ржавой петле, ни веранды с конкретным числом выбитых стекол, ни шаткой лестницы, ни этой комнаты, у окна которой стою я, ни окна, которое можно раскрыть и посмотреть на мир именно вот с этой точки видения, именно в это время, именно такими глазами, ощутить все именно вот так и понять именно так, и знать именно так… И быть может, здесь раскинется ржаное поле и кто-то, возможно, будет стоять на его краю и любоваться синими васильками, и даже не почувствует, что в некой точке трехмерного пространства над склоненными ветром колосьями ржи кто-то некогда был и исчез, и не ощутит, что мир в некий момент несколько обеднел.

Как сохранить? Быть может, этот миг продолжит существование в мире иных измерений? Не знаю. Но мне очень жаль, что его утратит этот мир. Возможно, я сумел бы описать, рассказать через музыку, передать красками, но какой от этого прок, если каждый воспримет мои слова, мою музыку, мазки моей кисти по-своему? Миг этот не исчезнет до той поры, покуда есть мое «я». И несмотря на то, что никому его не ощутить так, он все же не исчезнет и отзовется эхом в других людях так же, как легкий удар по клавише рояля поколеблет струны остальных клавиш, и что-то им расскажет.

Месяц взял смычок и ударил по золотым струнам. Над сумеречной землей пролилась нежная мелодия, и в крапиве застрекотали кузнечики.

В бледном свете свечей продолжали препираться Скайдрите и Алфонс. Сочный, смеющийся рот Скайдрите возражал, а парень запальчиво отстаивал свою правоту.

Я прохаживался вдоль стен мастерской, к которым были прибиты картины. Дон Педро был, очевидно, так плодовит, что не поспевал добывать рамы для своих картин. Чего там только не было намалевано. И маслом и акварелью. В искусстве я смыслю не очень-то много. Я могу только сказать, нравится мне или нет. И одна акварель мне в самом деле понравилась.

Луг в дымке раннего утра. Небо желтовато-серое. Лиловые вешала для сена. Вдали едва различимые стволы ветел, а листва напиталась влагой и слилась с туманом. Трава зеленовато-серая, словно на нее наброшена паутина. Краски так незаметно переходили из тона в тон, что чудилось — они движутся: казалось, прикоснись к холсту, и краски перемешаются в новых сочетаниях, сероватое небо соскользнет ниже, и запылает белое солнце.

Картина мне понравилась потому, что вызывала во мне уже знакомое настроение. Нечто пережитое ранее. То, что все время дремало во мне неосознанное, а сейчас оказалось на одной волне с акварелью. И тогда я вспомнил то утро, когда много лет назад бежал босиком к солнцу. Луг не был тем лугом, и мгновение не было тем мгновением, поскольку солнца я не видел, по в акварели было предчувствие того момента. Так что же, дон Педро чувствовал так же, как я, или же в тот момент у него сердце билось так же, как у меня тогда, перед чудом, только он не дождался этого чуда и перенес ожидание на холст?

Мимо моего взора скользили другие картины, но оставляли меня равнодушным. Осматривая их, я дошел до двери в соседнюю комнату и услышал громкие голоса Дианы и дона Педро. Правда, разобрать мог лишь обрывки разговора.

Она то и дело просила его говорить потише, он слушался, но потом вновь повышал голос, и она опять на него шикала.

Дон Педро в чем-то упрекал Диану, говорил с ней как учитель с ученицей, а она лишь тихонько возражала.

…Советовал ей подумать головой, вспомнить, сколько ей лет, и не впадать в детство. Затем пошло что-то о любви, она в чем-то упрекала брата, а он несколько раз повторил по слогам, что в отличие от нее он муж-чи-на, и тут нельзя проводить параллели. Она сказала, чтобы он оставил ее в покое, она ни разу не была по-настоящему счастлива, как другие, и пусть он не пытается отравить ей те несколько дней счастья, что выпали на ее долю. Тогда он произнес какое-то некрасивое слово, в ответ раздалась пощечина, и дон Педро, бацнув дверью, вылетел к нам, бросил исподлобья взгляд в мою сторону и закурил папиросу. Скайдрите с Алфонсом прекратили свой спор, тоже закурили, но сигареты. Я сделал вид, будто все еще осматриваю вопли души дона Педро.

На пороге двери появилась Диана, закурила, и все молчали.

Диана подошла ко мне. Мне показалось, что она плакала, но я не был уверен, потому что сумерки мешали мне разглядеть ее лицо.

— Ну как тебе показались шедевры моего братца?

— Вон та акварелька очень понравилась, — сказал я и кивнул на туманный луг.

Она подошла и смотрела, смотрела…

— Скажите, а вы свои картины не продаете? — спросил я у дона Педро. — Знаю одного художника, которому за голую натурщицу выложили восемь сотен как одну копеечку.

— Покупай! — буркнул дон Педро.

— Ну, зачем же так сразу! — весело воскликнула Диана. — Братец тебе ее сейчас подарит.

Она попыталась снять акварель, но картина была приколочена крепко, наверно, дюймовым гвоздем. Диана не хотела ее повредить и, покопавшись в ящике со столярными инструментами, извлекла из него клещи. Ухватилась ими за гвоздь, но вытянуть не могла.

— Ну помоги же! — раздраженно крикнула она мне. Я стоял как истукан.

Я взял у нее клещи и запросто выдернул гвоздь. Она поймала падающий луг и бросила на стол.

Дон Педро ухмыльнулся в бороденку, поскреб в боку и достал из кармана джинсов фломастер; что-то нацарапал на обратной стороне акварели и кинул мне, ни слова не говоря.

«Дианиному Иво от ее брата». Далее следовал корявый автограф.

— Ты только погляди, — сказала она. — Твои произведения идут в народ.

Мы распрощались и пошли. Слушать споры, нагонявшие скуку, было неинтересно.

Они остались там, в расплывчатом свете свечей. Женщина-счетовод и молодой литератор, кажется, заключившие между собой мир. Облезлый дон Педро — столяр и художник? Или же сперва все-таки художник?

Спустились вниз, на веранде легко нашли путь к двери, потому что луна сейчас светила ярко-ярко.

Она проводила меня на станцию, хотя, по правде говоря, следовало поступить наоборот. Последний поезд ждать не будет, сказала она. Знаю, сказал я, поезд ждать не станет, в особенности если он последний.

Поезд и в самом деле не был настроен долго стоять, и, как только я вошел и встал к окну, прошипели двери, и он тронулся. Вагон поравнялся с Дианой, проскользнул мимо нее; она шагала по пустынному перрону.

Мой вагон тоже был пуст. Я был единственным пассажиром в этот поздний час. Теперь оба мы, и она и я, остались в одиночестве.

Поставил ноги на противоположную скамью. На коленях у меня лежала акварель. Вдруг я взял ее и выкинул в окно. Какое мне дело до того, что хотел отобразить на ней дон Педро? Если он чего-то ждал и не дождался, мне от этого ни тепло ни холодно. Это я видел чудо и сберег в себе. И если уж он так жаждет дива дивного, пускай размалюет еще одну картонку, продаст и купит себе новую сорочку. Не хочу я вешать у себя на стену эту акварель, потому что мне точно придется вспоминать дона Педро, а я не желаю, чтобы у нас с ним было что-то общее.

Чувствовал я себя скверно. Не надо нам было туда ходить. Тогда, наверно, все было бы по-другому.

А теперь я трясся один в поезде. Форменное идиотство.


Однажды, когда уже наступили летние каникулы, ко мне влетел Фред.

— Иво, тебя хочет видеть Лиепинь.

— Что? — Я был неприятно удивлен. — А ну его к богу в рай! Черт знает что! От этих спортсменов даже в каникулы нет никакого спасу.

— Опять запричитал, обомшелый старикашка!

— Лучше я буду обомшелым старикашкой, чем пойду убирать спортплощадку. Хватит с меня прошлого года.

— Да нет же! — отмахнулся Фред. — Тут совсем другое. Лиепинь решил организовать небольшой блиц по баскету, чтобы в будущем учебном году как следует сыграть на первенстве среди школ.

— Ах, вот оно что! — с облегчением протянул я. — Ну, ну, пусть организует. Человек молодой, энергичный, пусть потрудится для всеобщего блага.

— Лиепинь считает, что нет большого смысла играть между собой. И он прав. Команда должна сыграться.

— Ну что ж, выходит, иной раз он способен сказать и что-нибудь умное.

— Его однокурсник работает физкультурником в одной из вецмилгравских школ. Они договорились провести товарищеский матч.

— Это же прекрасно, Фред! Мы теперь подружимся с вецмилгравским скулом.

— Да кончай ты выламываться! — заорал он. — Я давно заметил, что на тебя иногда накатывает.

Я едва не прыснул. То же самое я думал о нем.

— Хорошо, что ни разу на нас с тобой не накатило одновременно. Это была бы просто катастрофа.

Фред покачал головой, испустил тяжкий вздох, но сдержался.

— И Лиепинь сказал, что тебе тоже надо прийти обязательно.

— Я знаю, Фред. Он никогда обо мне не позабудет. С первого раза, как он меня увидел, я почувствовал, что понравился ему. Он же ни разу не оттаскал меня за ухо, как беднягу Яко.

— Очень жаль. Но все еще впереди.

— Да, Фред, — грустно выдохнул я. — И возможно, это произойдет очень скоро. Не попаду в корзину из выгодного положения, и он примется таскать меня за ухо по всей площадке.

— Завтра в четыре приходи. В школьный спортзал.

— Хорошо, Фред, но можно бы сказать — не в четыре, а в шестнадцать ноль-ноль.

— Мне некогда слушать твои идиотские штучки. Еще четырех надо обойти.

Он вытащил листок бумаги, на котором были написаны фамилии, и возле моей поставил галочку.

— А расписаться не надо, Фред? Если у меня не получится прийти, скажу, что ты мне не сообщил. Галочку любой может поставить. Нет, нет, Фреди, это непорядок. А разве может быть настоящий спортсмен без дисциплины? Это уже не орел, а воробей. А в основе настоящей дисциплины лежит образцовая бухгалтерия.

Хватит! — трахнул он рукой по бумажке. — Я пошел к Антону. Пойдешь со мной?

— Ах, и Антон тоже…

— Да, и Антон тоже. Кстати, он играет лучше тебя.

— Я это знаю, Фред! Это мне известно…

— Он всегда пройдет там, где у тебя, задохлика, мяч выбьют из рук.

— Да, Фред, всегда…

— И там, где ты наверняка промажешь, он редко когда не попадет в корзину.

— Да, да, Фред, очень редко… Но и тогда он поймает отскочивший от щита мяч и забросит…

— Совершенно точно! Я ухожу. Пойдешь со мной?

— Нет, Фред! Я не могу идти. Надо копить силы для товарищеской встречи.

Он выпростался из дверей моей комнаты злой как черт. Но он должен меня понять. Если человека куда-то понесло, как теленка, весной выпущенного впервые из хлева, и он балдеет от счастья, то я не обязан вместе с ним предаваться тем же восторгам. Мое отношение наверняка будет неодобрительным. Мне противен фанатизм. Но я ничего не имею против спорта, если только человек не теряет рассудка, как это бывает с Фреди. Однако надо признать, что чокнуться человек может и на собирании марок или разведении рыбок. Специализация тут не главное.

Мои планы несколько расстраивало то, что игра была назначена на час дня в субботу.

Я впервые писал Диане письмо.


В субботу мы сидели в поезде и ехали в направлении, ставшем для меня привычным, только выходить надо было на Зиемельблазме. Прямо-таки чудеса: со стороны казалось, будто Фреди с Антоном никогда в жизни не были на ножах. Говорили о предстоящей игре, обсуждали тактику так, словно они закадычные друзья. И Лиепиня тоже было не узнать. Смеялся, сыпал шутками, точно был своим парнем среди своих, но просто немножко старше.

Из нашего класса нас было трое. Остальные из параллельного и из десятого.

Я сидел рядом с Эриком. Он играл в баскет за СКА и потому мог вполне авторитетно мне сообщить, что мы проиграем, поскольку он знаком с несколькими ребятами из той школы.

— А может, их и не будет.

Эрик даже мысли такой не допускал. У него было назначено свидание на сегодня, но пришлось перенести, так как по времени оно совпадало с игрой. Потому он, наверно, и думал, что эти малые из Вецмилгрависа тоже побросают все свои дела, лишь бы не упустить возможности покидать мячик.

— Если у тебя свидание, зачем ты едешь? Ты ведь играешь в СКА, неужели тебе обязательно надо участвовать в товарищеском матче школ?

Он пожал плечами и посмотрел на меня как на тронутого.

На станции нас встретил однокурсник Лиепиня и отвел на баскетбольную площадку. В школьном спортзале играть было нельзя — его как раз ремонтировали.

Но площадка была неплохая. Деревянный настил, скамьи. Если бы еще и крыша над головой, был бы нормальный спортзал.

Болеть за вецмилгравскую школу приперлась уйма народу, будто других дел у людей не было. Один малый даже пионерский горн держал под мышкой, а у другого был в руках барабан. Прямо пионерское звено!

Меня поставили играть с самого начала. Построились, Эрик скомандовал, и мы проорали:

— Привет, привет, привет!

Вецмилгравские были в одинаковой форме: черные трусы и черные майки. Наша команда вобрала в себя все цвета радуги. На мне было зеленое и белое, на Фреде — синее и красное, Эрик щеголял в цветах СКА.

В центре напротив Антона встал еще более длинный малый. Мяч по свистку взлетел в воздух, на скамейках заорали и засвистали. Антон прыгнул выше малого, и мяч попал ко мне. Через мгновение он был уже у Эрика, его полудалекий был точен, и наше победное шествие могло бы начаться.

Меня прикрывал седьмой номер: кривоногий, невысокого роста малый, но жутко широкоплечий и подвижный. Я был без дыхания, однако пока удалось кое-как от него отвязаться. Когда он шел на меня, низко пригнувшись, то казалось, он вот-вот врежется головой мне в живот. Когда же мячом владел я, он, гад, лупил меня по пальцам. Меня это дико злило, и один раз, когда он хотел обойти меня по самому краю площадки, по возможности незаметно, я подтолкнул его плечом, и он вбежал с мячом к зрителям и, наверно, не без того, чтобы ушибиться о скамью. Вецмилгравские болельщики кричали и свистели, колотили в барабан и дудели в горн. Я, конечно, получил «персональное», и этот паразит забросил оба штрафных.

Кидать по корзине у меня никак не получалось, но вот мне удался один действительно отличный «крюк». Мяч так мелодично ширкнул, пролетая сквозь сетку, что звук этот мне показался божественной музыкой. И именно после этого броска Лиепинь заменил меня Янкой. Решение глупей некуда! Едва пойдет дело на лад, сразу же тебе кто-то устроит подножку.

— Но почему! — возмутился я через одышку.

— Цыц! — прикрикнул Лиепинь, взглянув на меня.

Возможно, он был прав. Я уже с трудом дышал.

До конца первой двадцатиминутки он так меня и не выпустил. Счет был 23:29. Насчет Антона Фред был прав. Он один забросил четыре мяча. На моем счету были всего два очка.

Не было ни малейшей надежды на победу, но Эрик выкладывался как ненормальный все двадцать минут.

— Только ради бога не кидайте по корзине лишь бы кинуть, как только мяч попадает вам в руки. Бросай, когда чувствуешь, что получится.

— Да, надо хорошенько сыграться. Сколько раз я выходил под щит один, — сетовал Роберт, — но черта с два получишь пас от Фреда. Нет уж, он сам рвется к щиту и теряет мяч либо бросает чуть ли не с центра.

— И надо играть корректней, — добавил Антон. — Сколько штрафных они нам набросали! Взять хотя бы Иво. На кой черт ты вытолкнул тогда малого с площадки?

— Он сам налетел на меня, — оправдывался я.

— Брось трепаться! — рявкнул Фред. — Я прекрасно видел, как ты его пихнул.

— Что оставалось мне делать! Как только мяч у меня, он бьет не по мячу, а сразу по пальцам.

— Ну так и бей его тоже по пальцам, но не нарывайся на замечания.

— Конечно, тебя никто не бьет по пальцам! — огрызнулся я на Антона. — Сам играешь как лопух, только и соображения, что закинуть мяч в корзину, когда его тебе дадут прямо в руки.

— Ты сам лопух! — отбрехнулся Антон. — Я-то хоть могу в корзину попасть. А вот ты лопух лопухом: и играешь и бросаешь как лопух. Я даже не пойму, как это у тебя получился крюк.

— Еще бы! — парировал я. — Умение мыслить никогда не было твоей сильной стороной.

— Заткнись! — налетел вдруг на меня мой добрый друг Фред. — По морде схлопочешь! Если бы ты играл, как он, мы бы уже давно вышли вперед.

Я отошел в сторонку и не удержался, чтобы не сказать:

— Только при одном условии: если бы и ты тоже играл, как он.

— Бросьте, ребята, грызню! — прикрикнул Эрик, чей авторитет был для нас сейчас непререкаем. — Еще не все потеряно. Более точные передачи, продуманные броски, и дело пойдет.

Лиепинь не вмешивался. Стоял и усмехался в бороду. Я слышал, как он тихонько сказал Эрику:

— Пускай их выговорятся. Кое-кто из них еще не усвоил, что баскетбол — игра коллективная.

Не усвоил! Больно надо мне чего-то усваивать, если каждый корчит из себя ангела, а тебя считает распоследним грешником.

Перед самым началом второй половины игры начал моросить дождик. Небо наглухо заволокло тучами, и на то, что скоро прояснится, надежды не было.

Патриоты вецмилгравской школы кричали, что игру надо продолжать. Ведь их любимая команда была впереди. Решили играть дальше.

Мы с Янкой сидели в резерве.

Во второй половине игры нам и вовсе не везло. Не помогла и дискуссия в перерыве, в которой каждый раскрывал ошибки товарищей. Как только вышли на площадку, все сразу было забыто и пошло по-старому.

На восьмой минуте Лиепинь выпустил меня на площадку вместо Роберта. Счет был уже 31:44.

Когда глядишь со стороны, видишь ошибки другого. Когда играешь сам, все иначе. Чем больше стараешься сознательно не допускать ошибок, тем больше их делаешь. В игре нельзя думать. Нету на это времени. Весь мыслительный процесс должен быть в крови и притом четким, как программа для вычислительной машины. Глаза и уши непрерывно и автоматически воспринимают информацию. Едва мяч коснется твоих рук, мозг выдает точное решение, и дальнейший путь мяча уже известен. Баскет не шахматы, где можно обдумывать ход за ходом.

Я играл как умел.

По-прежнему моросило. Мы были насквозь мокрые от дождя и пота. Кеды скользили, и Эрик первый шлепнулся на пол.

Разношерстная публика орала от восторга, когда наши дела шли плохо, и возмущенно голосила, когда мы набирали очки. Только горн прекратил свое мерзкое верещание. Наверно, дополна налился водой, и шкет был не в силах его продуть.

Превосходство наших соперников было очевидным. Игра шла преимущественно у нашего щита. Время от времени Эрик с Фредом делали приличный рывок, и мы неслись на другой конец площадки, чтобы тотчас откатиться назад, когда вецмилгравцы ринутся в контратаку.

До конца оставалось пять минут, когда Лиепинь вместо меня выпустил Янку. Бедняга продрог в ожидании своей очереди.

Я уходил с площадки и в этот момент заметил Диану. Вот этого я уж никак не ожидал.

Она в коричневом плаще сидела неподалеку от мальчишки с горном и над головой держала цветной японский зонтик. Должно быть, она пришла недавно. Не то я ведь заметил бы ее раньше!

Мне было неприятно, что она видела, как я слабо играл во втором периоде.

Я пошел не к своим, а к ней.

— Привет, Диана! — издали крикнул я и почему-то ощутил неловкость, не имевшую отношения к слабой игре.

— Чао, Иво! — весело отозвалась она. — Иди под зонтик.

— Все равно промок, — вытолкнул я запыханно. — Хоть под зонтом, хоть без.

Примостился рядом, и она все-таки стала держать зонт надо мной. Теперь дождь попадал мне только на правое плечо и колени.

— Как ваши дела?

— Наверно, уже продули. Тридцать восемь — пятьдесят четыре. Нам чертовски не везет.

— На чужой площадке играть трудней, верно? Непривычно, да? Да у них тут еще и болельщиков куча. За вашу команду болею одна я и к тому же еще не умею как следует кричать.

— Площадка совсем неплохая, — сказал я. — И эти ребятишки на скамейках могут орать сколько угодно. Просто они сильнее нас.

Она достала из сумочки платок и протянула мне.

— Оботри лицо!

— Не хочу, — сказал я. — Испачкаю твой платочек.

— Да бери же, — настаивала она.

— Не хочу пачкать твой платок.

Я вытер лицо майкой.

— Нет так нет, — сказала она и спрятала платок в сумку.

Раздался финальный свисток, команды выстроились и прокричали, что положено.

— Пойду переоденусь, — сказал я. — Подожди меня здесь. Я по-быстрому… Спасибо, что приехала… — Подвинул ее руку с зонтиком так, чтобы он был у нее над головой, а сам побежал к ребятам.

Проиграли здорово: двадцать одно очко. Как раз «очко», но от этого не легче.

Все были настолько вымотаны и расстроены, что даже не препирались. Слышались только отдельные реплики. Зато Лиепинь весело разглагольствовал. Он, мол, специально организовал эту игру, чтобы поглядеть, на что мы способны. Сыграли неплохо, но недоставало сплоченности и чисто практических навыков. Некоторым требуется усвоить азы теории баскетбола. Осенью, с началом учебного года приступим к тренировкам.

Фред о чем-то меня дважды спрашивал, но я лишь мыкнул что-то неопределенное. Меня зло на него разбирало. При всех пообещать дать по морде одному из своих лучших друзей — это как-никак чересчур. Может дружить с Антоном. По мне так… Каждый поступает как ему нравится…

Побросал барахло в спортивную сумку и пошел.

— Постой, куда бежишь! — крикнул мне вслед Фреди. — Пивка выпьем!

— Пить, Алфред, нехорошо! — грустно сказал я. Как видно, Лиепинь тоже был не прочь выпить пивка, коли уж Фред орал об этом во всеуслышание. Наверно, Лиепинь был вовсе не такой уж плохой человек. Ему только недоставало опыта педагогической работы. Он слишком резко отграничивал учителя Лиепиня от Лиепиня-человека. Правда, оставалась надежда, что со временем это пройдет.

Я подошел к Диане. Сегодня настроение у нее было прекрасное, вот только плащ сзади оказался перепачканным грязью, потому что пацанятам один черт — скамейка или земля. Отчистил.

— Ты сегодня какой-то грустный, Иво. — Она пристально посмотрела на меня.

— Да, сегодня я в печали.

— Из-за того, что проиграли?

— И из-за этого тоже. Наверно, у меня депрессия.

— Депрессия? У тебя? — Удивление ее было неподдельным. — Нет, правда? Вот уж никогда не подумала бы.

— Да, — сказал я. — Всегда так: до того как человек что-нибудь знает, он сначала узнает об этом впервые.

— Ну перестань! — Она рассмеялась и мило щелкнула меня по кончику носа.

Подбежал Фред и, увидев, что я не один, остановился в нерешительности.

— Познакомься, — сказал я, — этот толстый малый — Фред. Он из моего класса.

Мои слова были им проглочены с невозмутимостью истого гурмана, глотающего скользкую устрицу.

— Алфред! — выдохнул он.

— Очень приятно познакомиться с другом Иво. Диана! — Она подала Фреду руку.

— Тебе что-нибудь надо, Алфред?

— Не, ничего… просто, может быть, вы с Дианой… присоединитесь к нашей компании…

Он чувствовал, что городит чушь. Какая там у них компания!

— Благодарю, Алфред! У нас нет времени, — холодно отрезал я.

— Ну раз так… Тогда, конечно… Когда-нибудь в другой раз…

— Да, да, Алфред, в другой раз…

Он оттащил меня за рукав в сторону.

— Какая муха тебя укусила?

— Никакая… Что за дурацкий вопрос?

Он помялся и пошел своей дорогой. Ну и ну!.. Если уж человек сам не соображает… Очень мне надо…

Мы поехали в Саулкрасты. Понадеялся, что, может, там не будет дождя, раз уж такое название — Солнечные берега, Саулкрасты.

— Так где же они, солнечные берега? — спросил я у Дианы, когда мы вышли из поезда и она расхлопнула зонтик.

— От угрюмых людей солнце прячется, Иво.

— Ладно, не буду больше угрюмым. Напрягу воображение и вовсю развеселюсь.

Мы шли по дороге к пляжу.

— Пройдемся до моря? — предложил я.

— По пути завернем в пивной погребок и посидим там, пока ты не повеселеешь и не перестанет дождь. А потом сходим к морю.

Я согласно покивал головой. Вспомнил, что мне хотелось пить.

Пивной погребок мне нравится. Там хорошо, и народу в нем обычно немного.

Мы сели за крайний столик. Заняли места у стены. Напротив нас устроилась парочка тридцатилетних. У женщины были белокурые волосы. Они невнятно бормотали о чем-то своем, уткнувшись друг в друга носами.

За первым столом сидела компания рыбаков, и чувствовали они себя тут прекрасно. В магазине они накупили водки и у буфетчицы брали только пиво и закуску. Они смеялись, шутили, пели. Мужики в годах, с задубелыми, морщинистыми лицами. Ветер и вода не щадили их.

— Диана, почему не светит солнце? Здесь ведь веселые люди!

— Им сегодня солнце в небе не требуется. Солнце у них внутри!

Я взял пива, пятьдесят граммов коньяка для Дианы и горячие сосиски.

Я видел руки рыбаков, обветренные, потрескавшиеся. К ним подходили чайные стаканы, из которых они пили. Почему-то мне вдруг стало неловко из-за нашей рюмки с коньяком. И не из-за того, что в ней всего пятьдесят граммов. В свои стаканы они тоже не наливали больше за один раз.

Придвинул поближе пепельницу, и мы закурили.

Диана поднесла к губам рюмку и отпила глоточек коньяка.

— Жаль, что не могу предложить тебе кофе, — сказал я, — может, стакан соку?

— Не надо. Больше не уходи.

— Ешь сосиски, пока горячие…

Мы дымили сигаретами и молчали. Рыбаки запели о Янтарном море. Я подумал, что их хриплые голоса по отдельности, пожалуй, не смогли бы вести мелодию. Но у всех вместе получалось весьма недурно, потому что пели они с удовольствием.

К нам подошел седоголовый и седобородый мужчина в помятой капитанской фуражке. Добродушно улыбаясь, он спросил, не беспокоит ли нас их расшумевшаяся бражка.

— Да что вы, — сказал я, — нисколько…

— Надо мужикам погулять, они это заслужили, — засмеялся он и ушел на свое место.

Потом они запели о молодых годах, о прекрасной юности, которая уже не вернется, пели весело, потому что эта песня ни в коей мере не была о них самих. Они пели ее, потому что надо было что-то петь и надо было петь красивую песню.

— На тебя, наверно, подействовал унылый пейзаж Юриса — хмурое небо, увядшая трава на вешалах. Стоит взглянуть на такой луг, и сразу сам впадешь в уныние, — засмеялась Диана.

— Пейзаж там не унылый. Даже наоборот. Когда я посмотрел на него, мне вспомнилось что-то такое… удивительное. На той акварельке был схвачен миг… перед чудом…

— А бывает с тобой, что, уходя из дому, ты посмотришь на этот луг и вдруг почувствуешь, что должно произойти что-то хорошее? — Она внимательно поглядела на меня.

— Я мог бы тебе наплести, что отвез акварель домой, вставил в рамку, повесил на стену, мог бы сочинить, что чувствую, когда гляжу на луг утром и что — вечером, как мечтаю о тебе, как вспоминаю запущенную дачу и ту субботу. Но скажу тебе правду: мазню эту я выбросил из окна вагона. На перегоне между Пабажи и Лиласте.

Почему? — удивилась она. — Зачем ты это сделал?

— Просто так. Мне не нужна мазня дона Педро, хотя она и понравилась мне.

Какого дона Педро?!

— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.

— Моего брата?

— Никакой он тебе не брат. Он дон Педро. И я не хочу, чтобы у тебя был брат дон Педро. Пускай он будет братом кому угодно, только не тебе.

— По-моему, ты слегка спятил.

— Может быть. Но я не хочу, чтобы твой брат был дон Педро.

— Тут уж я бессильна что-либо сделать.

Я молчал, закурил новую сигарету.

— Иво, не дури.

— А я и не дурю. Я только не желаю, чтобы твоим братом был этакий дон Педро. Да я и не верю. Дон Педро вовсе не брат тебе.

— То есть как это, Иво?

— А так, что он не может быть твоим братом. У такой, как ты, брат не может быть дон Педро. Как ты этого не понимаешь?

Рыбацкая песня оборвалась. Бренчали стаканы. Вошла дородная тетка и направилась прямиком к рыбакам. А ну-ка, кранец старый, марш домой! Очень ему было неохота уходить. Тут тепло и хорошо, и тут останутся его друзья. Давай, давай, и не прекословь, насосешься тут как пиявка. Нет, это ты пиявка, ко мне присосавшаяся. Да пускай он побудет, кричали мужики, мы его домой доведем! А ты, Мартынь, попридержи язык! Сейчас скажу твоей старухе, пускай и она придет, заберет тебя отсюда. Нет уж, решает ее муж, никуда я отсюда не пойду, отлипни от меня, пиявка. Ну, сиди, сиди! Зато дома ты у меня получишь, спалить этот притон надо дотла! Так идешь ты или нет? Никуда, никуда я не пойду! Она выбежала на улицу, оставив дверь приоткрытой.

И рыбацкая гульба зашумела дальше, потому что, пока рыбаки были вместе, они были сильны. Пускай придут сюда все эти чертовы перечницы, говорили они, мы им покажем, где раки зимуют! Этот вечер наш, а завтра — там поглядим.

Буфетчица поставила пластинку. Пока игла шипела без музыки, было слышно, как снаружи шлепают по лужам капли дождя. На пластинке была вещь Раймонда Паулса, и мужики подпевали.

— Иво, а чем тебе не понравился Юрис?

— Не все ли равно? Я знаю лишь то, что у тебя не может быть такой брат, — уныло долбил я в одну точку.

— У тебя же у самого есть брат.

— Нету, нету, нету!

— Ты мне однажды рассказывал.

— Был, был, был! Нету больше… Ешь сосиски. Наверное, уже совсем остыли…

— И ты его любил?..

— Да не знаю сам! Быть может, иногда любил и, может быть, очень часто не любил тоже. О чем я вспоминаю… Это было давным-давно… Я был мал и глуп, чтобы что-нибудь понять…


…Любил ли я Эдиса? И не узнал ли я об этом лишь в тот день, когда мы вошли в некий дом, называвшийся странно и страшно — часовня?

Там в черном ящике лежал Эдис. Гроб был обложен венками, и еще было несметное количество цветов. Но брат мой не любил цветов. Почему, не знаю. Он лежал в своем новом костюме из английской шерсти. Я ходил с ним на первую примерку.

— Ну как, Иво? — Он повернулся на каблуках.

— Отлично, Эд, но брюки в коленках надо чуть ушить.

Братишка сказал это портному, и тот сузил в коленях.

Брюки получились мировые и пиджак тоже. Вообще мне казалось, что он может нарядиться в лохмотья и все равно будет иметь шикарный вид.

А потом там играли на органе, пели печальные песни, какой-то мужчина длинно выступал, а Эдис лежал и не двигался, и я стоял и смотрел.

Все плакали и утирали слезы, а я смотрел на Эда и чего-то ожидал, сам не знаю чего, потому что так встречался со смертью впервые в жизни. Видал я сморщенных старичков и старушек, но так, Эди…

Он лежал бледный, безмолвный и красивый. Потом какая-то тетка подтолкнула меня вперед, чтобы я подошел к Эдису. В руке у меня была только одна красная альпийская фиалка, потому что я знал — Эдис не любит цветы. Я не хотел брать букет лилий или других дурацких цветов, и тогда мне сунули в руку альпийские фиалки. Все, кроме одной, я выкинул в мусорную кучу. Вы ведь знаете, на кладбищах есть такие кучи.

Подошел к Эдису, так и не понимая, отчего все плачут. Положил алый цветок ему на сердце, решив, что братишка все-таки не рассердится. Коснулся рукой его плеча и поцеловал в лоб. Он был холоден, словно растаявшая на ладони снежинка…

Моя рука лежала у него на плече, он был тут, со мной.

Подняли крышку гроба, процессия тронулась, я шел как во сне, и в голове у меня была единственная мысль: Эдис от меня на расстоянии нескольких шагов.

Подле ямы в желтом песке незнакомый человек опять произносил речь, и опять пели хором мужчины…

Открыли лицо Эдиса, он поглядел сомкнутыми веками в осеннее небо и на багрянец берез, на высокие облака, уплывавшие на юг вместе с клином курлычущих журавлей. Солнце осветило его лицо — оно сделалось еще бледней.

Гроб накрыли крышкой, четыре человека бережно опустили на длинных полотенцах черный ящик в яму, полотенца вытащили, глухо упали первые горстки песка, цветы, разобрали лопаты, и песок посыпался… в могилу.

И тогда сердце мое сломалось. Сломалось сердце. И это было страшно, так страшно, что проживи хоть миллион лет, этот страх, эту боль никогда не сможешь забыть.

Я понял, что братишку своего, Эда, никогда больше не увижу. Что я приду домой, буду сидеть подле теплой батареи, возможно, буду слушать Уайт Рум, его любимую песенку, но он никогда ее больше не услышит, он останется здесь, всеми покинутый, один в холоде и темноте, всегда один, и я был не в силах объять умом, как это мой брат, такой добрый и сильный, никогда не возьмет меня с собой на футбол, я не мог понять, как эго он больше никогда не треснет меня ласково по шее и не скажет: «Ну, маленький сыч, на завтра все уроки выучил…», — никогда в моей жизни, никогда!

Многие говорят: время лечит любые раны. Все это вранье! Время не залечивает любые раны. Верно, время затягивает их тонкой корочкой, но достаточно вспомнить, и рана сызнова кровоточит.

Мне рассказывали, что после того, как люди уже начали расходиться, я вдруг завыл волчонком, повалился на могильный холмик, раскидал венки и цветы и кричал сквозь слезы: «Эд, Эд, братишка, поедем завтра на рыбалку, червей я уже накопал, очень хорошие червяки, завтра будет замечательный клев, Эд, к твоей удочке я уже привязал наш самый лучший крючок. Во сколько мы, братишка, поедем, ты меня разбудишь, ладно, я же с таким трудом просыпаюсь, ты ведь знаешь…»

Меня подняли, но я все дергал руками, будто раскапываю песок, и лицо мое было в слезах и в земле. И мама, рассказывают, целовала мое грязное лицо, а я все выкрикивал что-то непонятное и рвался к могиле. И папа понес меня к такси на руках, и меня привезли домой.

Я этого не помню.

Но помню, что у нас дома собрались близкие, и проснулся я ночью не в своей постели.

С одного бока у меня лежал папа, с другого — мама. И руки мои были белые-белые, в бинтах.

И я заплакал — тихо, стараясь не разбудить их…

Но все-таки они проснулись. Они ничего не сказали и, наверно, уснули опять, когда заснул я.

Теперь я стал у них единственным ребенком.


Я сидел на белом стуле у нее в саду.

— А что? Почему бы нам действительно не сходить? — сказала Диана.

— Это вовсе не так близко, — возразил я. — Пока туда доберемся, будет уже вечер.

— До чего же ты разленился, прямо страх берет. Лет через пять обрастешь жиром — ни одна девушка глядеть на тебя не захочет.

— А мне и ни к чему, если только на меня смотришь ты.

— Я-то буду смотреть, потому что для меня ты всегда будешь стройным Иво, какого я увидела в первый раз. А ты вот перестанешь меня замечать, потому что я состарюсь.

— Такие пустяки пускай тебя не волнуют. Для меня ты будешь вечно юная.

— И все равно ты, мучаясь одышкой, держась за сердце, будешь семенить за школьницами.

— Когда ты так говоришь, мне хочется обнять тебя крепко-крепко.


Она срезала чайные розы и звонко смеялась.

Она подошла к белому стулу, на котором я сидел в саду, с лукавой улыбкой глядела на меня.

Желтые розы покачивались у меня перед носом. Я положил руку ей на бедро.

— Эти розы без шипов.

И весь мир сделался вдруг желтыми лепестками роз, сделался душистым и свежим, на меня даже чих напал.

Когда я отчихался, смешинки звенели уже около стола — она ставила цветы в вазу.

— Роза колет не только шипами.

— Но это приятный укол. После такого не жалко, если немного и поболит.

— Ха! — воскликнула она с вызовом и взяла вазу, чтобы отнести ее в дом.

— Я отнесу, — предложил я.

— Ну нет уж! По пути обломаешь у роз все шипы. Да, так на чем мы остановились? Ага, на том, что пойдем в гости к твоим друзьям!

— С какой стати? Так мы не договаривались!

— А по-моему, ты согласился. — Она разыгрывала удивление.

— Тебе показалось.

— Иво, ну пожалуйста… Ты давно обещал познакомить меня с друзьями.

— Если тебе так хочется… Ладно!

— Вот видишь… Ты никогда ни в чем не можешь мне отказать. Надо только тебя жалобно попросить, и ты сделаешь все, чего от тебя хотят…

— Ах так? Когда-нибудь припомню тебе эти слова.

— Пустяки! Просто надо будет просить еще жалобней.

Она скользнула за угол дома, а я влез в комнату через окно и развалился в кресле-качалке. Когда она вошла, я сидел, покачивался и насвистывал песню про розочку в саду.

— Опять ты за свои фокусы! — сказала она, как бы смирясь со своей нелегкой участью. — А теперь сгинь! Я надену купальник.

— Почему это сгинь? Разве я тебе помешаю? — наивно удивился я.

Она поставила вазу на стол и подошла ко мне. Я ожидал, что сейчас она выставит меня из комнаты. Вцепился руками и ногами в кресло. Пускай выбрасывает вместе с мебелью, если хочет. Но она взяла меня за плечи и повернула к окну.

— И сиди паинькой.

— Я всегда паинька. Даже более того. В этом мое несчастье.

— Не вздумай только на этот раз себя осчастливить! — посмеялась она.

— Человек, страдающий комплексами, не может меняться так резко.

— Я о тебе этого не сказала бы, — заметила она. — Ты меняешься на глазах.

Тем не менее я был паинькой и сидел, подымливая сигаретой, слегка раскачиваясь в кресле.

Слабый ветерок колыхал занавеси, временами сдувая их в сторону, и тогда в окне на миг возникало отражение комнаты и вновь пропадало, словно бы накатывалась белая пена морских волн. И когда белая пена расступалась, я на миг видел Афродиту, купавшуюся в море первозданного хаоса и полагавшую, что она одна на всем белом свете и никто ее не видит.

Когда я заметил, что она уже в купальнике, насколько мог естественно и безразлично встал, подошел к столу и погасил сигарету о раковину. Диана едва приметно вздрогнула, но ничего не сказала. А что ей было сказать? Если ее такую на пляже я видел много раз. Однако видеть ее на песке, где лежит много людей и ты как тюлень в стаде тюленей, совсем иное дело по сравнению с тем, когда видишь ее одну и никого больше нет.

Она бросила на меня короткий взгляд, раскрыла шкаф и стала выбирать себе платье.

Она небрежно перебирала одежду и была при этом так красива, что кровь ударила мне в голову и глухо пульсировала там, как часы, тикающие через вату.

Я тихо-тихо подошел. Она резко повернулась ко мне, прижала к груди светло-зеленое платье и посмотрела на меня… Я даже не знаю, как она посмотрела… Что означал ее взгляд.

— Я был паинькой?.. — еле слышно пролопотал я и скорее прочел с ее губ, нежели услышал:

— Да-а… а вот теперь уже нет…

Я нежно прикоснулся к ее золотистым плечам, как к крылышкам бабочки.

— Не шевелись… Теперь я буду на тебя смотреть долго-долго…

Мы глядели друг на друга. Я в опьянении, ежесекундно выпивая по стакану вина и хмелея все сильней, она — плотно сжав губы, серьезная, все с тем же неизъяснимым выражением темных глаз.

— Ну и как тебе нравится то, что ты видишь? — прошелестели ее губы.

— Нравится… Все, что вижу в тебе, мне нравится, все…

— Говори… Скажи мне все… все, что ты думаешь…

— Я воображал, что запомнил каждую твою черточку. А оказывается, многое осталось незамеченным… И когда мне снова кажется, что теперь-то уж я знаю тебя, ты вновь меняешься…

— И от этого у тебя такой наивно-плутоватый взгляд?

— Нет, взгляд мой чист, как ключевая вода пред ликом солнца…

— И о чем же ты думаешь еще?

— О том, как трудно быть рядом с тобой и не целовать тебя…

В глазах ее мелькнула немая мольба, она хотела отойти, но как бы не могла оторваться от моих рук, хотя прикосновение их было таким легким, что и бабочка могла бы улететь.

— Пожалуйста… не надо… сегодня…

Руки мои, невесомые, всесильные, соскользнули ей на спину, и я почувствовал, что она дышит легко и часто, словно птичка, попавшая в незримые тенета…

Ты красива, как песня… Ты прохладна, как ветер… ты горяча, как солнце… Ты пьянишь, как вино из ночных фиалок… Ты день и ты ночь, заря утренняя и вечерняя… Я есть ты… А ты — я… Ты звезда моя в небе… Я люблю тебя, и как мне еще сказать об этом, если уж ты ничего не видишь сама…

Я люблю тебя

Губы ее дрогнули, хотели что-то произнести, но я закрыл ей рот поцелуем. Она ответила едва-едва, почти никак. Меня мучила жажда, и я пил, пил чуть не до беспамятства, алчно и с отчаянием, как измученный жаждой путник, набредший в пустыне на колодец.

Ласкал ее, целовал лицо и глаза и, когда, кроме нее, для меня уже ничего не существовало, расслышал тихий, умоляющий шепот:

— Милый… Нет, не сегодня… Сегодня не надо… Милый, сегодня не… Прошу тебя… Не сегодня… Милый, не надо, сегодня не надо… Милый, сегодня не…

Она не противилась, только глаза и губы умоляли пожалеть, и я не знал почему. Чувствовал, что она моя, вся, что могу делать с ней все, что хочу, только она просила, теперь просила беззвучно: не сегодня милый, не сегодня…

Я не мог обидеть ее.

Рука моя обмякла. Я был дурак.

И самое удивительное, я был даже рад, что так получилось. Возможно, это не то слово.

Я отвернулся.

Слышал, как она надевала платье, закрывала шкаф, причесывалась, отворачивала пробку флакончика с духами, завинтила, затем стало тихо, и теперь я не знал, что она делает.

— Я боюсь, Иво… — проговорила она. — Ты такой сильный, и ты так нежен… Ты тянешь меня в какую-то пропасть… У меня кружится голова… Я боюсь за себя…

— Беда в том, — тихо сказал я, — что я входил через окно. Так было дважды, и оба раза начиналось что-то прекрасное… А потом вдруг я снова оказывался в серых буднях. Нехорошо входить в комнату через окно. В следующий раз я войду в дверь. Потому что как можно иначе отнестись к человеку, который проникает в комнату, как вор, через окно? Он ведь может бог знает чего наделать… Лучше с таким даже не разговаривать.

— Я боюсь… Произойдет то, чему, наверно, лучше бы не происходить… Я боюсь за нас обоих…

Она взъерошила мою свалявшуюся гриву и погладила по щеке.

Я стал вылезать в окно. Чувствовал, еще немного, и на глазах у меня выступят слезы.

— Сегодня не будем думать ни о чем! — воскликнула она с каким-то отчаянием. — Сегодня наш день! Верно, Иво?

— Хм-м…

— Договорились?

— Н-да…

Ее довольно долго не было, а когда вышла, опять была веселой, улыбающейся. И я тоже стал вдруг таким же, выкатил из сарайчика спортивный велосипед, и мы поехали к моим друзьям в Пабажи.

Кто-то сказал Эдгару, будто бы на Видземском побережье сейчас угорь идет на донку. Мне не верилось, но ребятам эта идея крепко втемяшилась в головы, и выбить ее оттуда мог единственно лишь печальный опыт.

Диана сидела на раме, я мощно крутил педали и смотрел то на ее затылок, то на улицу.

У магазина остановился.

— Что ты собрался покупать?

— Надо как-то спасать голодающих. Они ведь собрались питаться пойманной рыбой…

Купил копчушек и консервов, две бутылки вина.

Ухнул на это почти до копейки все скопленное за неделю.

— Что за бутылки?

— Вино.

— Ах ты, пьянчужка мой милый, — изучив этикетки, сказала она. — Крепленое дуешь!

— Другого не было, — стал оправдываться я.

— А вообще-то, зачем оно тебе?

— Почему — мне? Другим тоже.

— Вот эта гадость?

Она презрительно усмехнулась, и мы поехали дальше. И как это ни странно, но я уже знал, что не выпью ни капли. И мои друзья тоже не выпьют.

На мостике через Петер-упите резко затормозил.

— Что случилось?

— Ничего, — сказал я. — Что особенного может случиться в наше время?

Достал одну бутылку и бросил в речку.

Она молча посмотрела на меня, и я даю голову на отсечение, что ее глаза в тот миг смеялись.

— Вот так мы и загрязняем окружающую среду, — пробормотал я и выбросил вторую бутылку.

Мы покатили дальше, и на горку, где белая церковь, я въехал неожиданно легко. То ли потому, что был зол, а может, оттого, что груз стал на две бутылки меньше.


Я толкал по песку у самой воды велосипед, Диана тащила авоську с продовольствием, палило солнце, и я чувствовал себя в дурацком положении.

Насколько хватало взгляда как в одну, так и в другую сторону, редкие на пустынном берегу люди, похоже, не занимались больше ничем, как только загорали и купались.

Внезапно из сосенок на дюнах раздался крик:

— Иво-о!

Там стоял Эдгар и размахивал руками.

— Как клюет, старики? — крикнул я. — Рыбы столько, что пришлось всю отпустить? Что-то я ее тут не вижу!

— Клюет обалденно! — прокричал в ответ Эдгар. — Кило копченого окуня! Треска в масле и в томате! Две бутылки вина! И в придачу зубастый малый, чтоб схарчить его без соли в голодуху!

— Угорь берет лучше всего под вечер, — пояснил Яко. — Когда водичка тихая, теплая.

Они удобно расположились в тени сосенок. Поставили палатку. Подготовили площадку для костра. Натащили хвороста. На солнце блестел котелок, надетый на колышек. Была даже натянута веревка, на которой покачивались излишки одежды.

— Вы тут не одни?

— С нами… девушки… Сейчас подойдут.

Они стали вдруг неожиданно галантны. Не «девчонки», а «девушки». Наверняка сказалось облагораживающее влияние Дианы.

Меня прямо-таки поражало, насколько свободно, непринужденно она себя чувствовала. С самого первого момента, как только познакомил ее с Эдгаром и Яко, она мгновенно преобразилась. Она как бы превратилась в школьницу.

Все весело несли разную чушь и дурачились, а я незаметно отошел в сторонку. Они остались втроем. Это же надо! Готов голову дать на отсечение, что ни один посторонний человек не обнаружил бы ни малейшей разницы между нею и нами. И точно так же готов дать голову на отсечение, что ее не обнаружили бы и Яко с Эдгаром.

Диана была моя девушка. Такая же, как я. Такая же, как они. Такая же, как мы.


Послышались голоса, смех.

К лагерю приближались две девушки. Одну из них я знал. Это была Гайда из параллельного класса. Стройная синеокая блондинка, на которую я тоже однажды положил глаз. Мы даже сходили в театр на постановку про Лильома. И сразу же после спектакля умудрились поссориться, поскольку она знала, что она красивая девушка, и потому, очевидно, считала, что все должны думать, как она. Гайде понравился Лильом, и она ему жутко сочувствовала, я же сказал, что терпеть не могу таких людей, которые заставляют других страдать, а потом сами же мучаются. Пусть их сколько угодно мучаются, сказал я, мне наплевать на это. И потому мне больше понравился друг Лильома, тот, с ножом за пазухой. По крайней мере, он хоть других не изводит и сам не переживает. Он какой есть, такой и есть, и уж если пырять ножом, так пыряет, но не отравляет постепенно жизнь другим и самому себе. А она нет: сердце у Лильома доброе. Он хочет быть добрым и в жизни тоже, но не может. Да плевать на его доброе сердце, сказал я. Если он ведет себя как дрянь, то неважно, что он хочет. Возможно, отчасти я так сказал из-за того, что мне понравилась его жена, то есть актриса, игравшая его жену, которой он без конца наносил всяческие обиды.

— Гайду годить — ждать, не уходить, — сказал я Эдгару так, в шутку. — Когда вы поженитесь, будете с Гайдой годить, пока дюжину детей не народите.

Эдгар засмеялся и щелкнул меня по затылку.

— Мало ли кто чего ждет, кто первый дождется и дождется ли… Попроси-ка даму Яко погадать тебе.

— Яко, из какого табора ты ее умыкнул? И как ее звать?

— Марица-Рикикица, — сказал Яко.

Это была смуглая девушка с черными как смоль волосами. На мочках ее ушей бренчали стеклянные бубенчики. По-латышски она говорила с акцентом, и звали ее вовсе не Марица-Рикикица, а Марите.

Я пошел с Эдгаром к морю; там в воде охлаждались бутылки с лимонадом.

Мы выкапывали из песка бутылки, и я украдкой поглядел на Эдгара. Под глазом едва заметно желтело пятно. Мне опять стало стыдно. Стоит мне психануть, и я уже не способен трезво соображать. Если даже и возникла необходимость ударить, можно же было оплеуху пли двинуть в челюсть. Не врага же бил.

Ребята уже поставили донки с колокольчиками, да бросили их без присмотра. Одну донку утянуло в море, и палочка со звонком покачивалась в нескольких метрах от берега.

— Эдгар, так вы к вечеру останетесь без донок.

— Почему? — спросил он.

— Сам погляди! Вон она куда уплыла.

Он побросал в воду бутылки, заорал на меня, чего, мол, я жду, и пулей бросился за донкой. Осторожно потянул и взволнованно прошептал:

— Там что-то есть!

— Да что там может быть! Разве какая-нибудь старая мина.

Вдруг он резко повернулся, перебросил леску через плечо и со всех ног помчался к берегу.

Леска вытягивалась из глубины и выволокла на поверхность длинную черную змею — она подскакивала на волнах, как воднолыжник за катером.

Вытащенный на песок, угорь сорвался с крючка и извивался шагах в пяти от воды, но Эдгар шпарил все дальше, пока не достиг соснячка.

— Эдгар! — закричал я. — Он ползет назад в море!

— Отбрось скорей от воды подальше! — крикнул он и побежал обратно.

Но мне было противно прикоснуться к этому скользкому гаду, и я стал нагребать на его пути песчаные валы, которые он, впрочем, запросто преодолевал.

Эдгар придавил угря к земле и норовил схватить руками, но тот был жутко скользкий и не давался.

— Чего стоишь! Сыпь на него сухой песок! — командовал Эдгар. — Да шевелись же ты! Он ведь точно удерет!

Я сыпал на несчастную змею песок, чтобы у Эдгара не скользили руки. Наконец он высоко поднял угря и, счастливый, сказал:

— Ну и здоров! Потянет на полкило, не меньше! Я же знал, что сегодня будет у нас добыча!

Не хотелось портить ему настроение, а то бы я напомнил: очень много ты знал! Если бы я случайно не увидел вырванный колышек, угорь, позванивая колокольчиком, уплыл бы в Швецию.

— Нет, ты посмотри, до чего же хитер, гад! Он же червяка отрыгнул. Еще бы чуть, и мы вытащили бы голый крючок!

Яко пришел с котелком, истосковавшимся по серьезному делу, зачерпнул воды, и Эдгар осторожно положил в него угря. Тот дрыгался как ненормальный, а потом утих — понял, что не улизнуть.

На остальных донках поменяли червяков — к нам вернулась надежда.


Мы лежали рядом на ярко-красном полотенце, которым снабдила нас Гайда. Мы с Дианой были голы и нищи. Кроме велосипеда и пустой сетки, мы не владели ничем.

Мы только что искупались и еще не обсохли.

Ее губы были приоткрыты в слабой улыбке.

Брызги моря потихоньку испарялись. Кожа ее впитывала солнце и стала теплая-теплая… Я прижался ухом к ее плечу. Услышал ее дыхание, медленное и спокойное, как дыхание моря. Вверх-вниз, баю-бай, вечное, как море…

Солнце сползало на запад.

Плечи Дианы пылали красноватой бронзой, и вся она постепенно сделалась золотисто-багряной, как заходящее солнце.

Она уже немножко озябла, а я был горячий. Она свернулась клубочком, как котенок, и прильнула ко мне. Я старался не дышать…

Песок остыл. Огненный диск не посылал тепла… Эдгар развел костер, Яко и обе девушки еще раз выкупались, а я лежал, бережно обнимая Диану, ее равномерное дыхание согревало мне плечи, она уснула, и я оберегал ее сон.

Потом мы сидели у костра. Яко и Марите, Эдгар и Гайда, я и Диана, она сегодня была в приподнятом настроении, потому и у меня оно тоже было праздничное.

…Плеск моря и веселые шалости в волнах. Волейбольный мяч в синем небе. Солнце и горячий песок. И живая жизнь, полная радости, тысячи всевозможных оттенков радости… В наиневиннейшем прикосновении и ребячливом поцелуе в плечо. В нежном пожатии руки, в улыбке и голосе, в золотистом загаре, в тончайших оттенках дыхания моря. Ласковые лучи солнца, пестрые камушки у воды, и люди вокруг, и ты сам среди них. И ощущение того, что, помимо настоящего, происходящего сейчас, существует много всякого менее важного, а также и нечто более важное, быть может, даже самое важное в человеческой жизни.

Эдгар подкинул в костер дров, сверху бросил зеленых сосновых веток. Мы окунулись во тьму, потом поднялся океан белого дыма, и костер запылал, вырвал нас из темноты, серебристо заблестели сосенки, искры взвились и улетели в ночь, к морю, а другие попадали в песок звездной пылью.

Марите протянула мне эмалированную кружку. Я выпил и встал.

— Я сейчас вернусь… скоро.

Они лопотали и смеялись и навряд ли расслышали мои слова.

Я побежал к морю. Душа моя пела.

Я стоял один на целом свете. Капельку кружилась голова, и, когда я набирал полную грудь воздуха, чувствовал, как все ароматы и дуновения летней ночи заполняют меня. Мой ум обрел необычайную ясность — необычайную остроту. Небосвод казался еще чернее, луна и звезды блестели еще ярче. Вдали слышались таинственные и волнующие звуки ночи. Я был способен проникать взглядом в глубь земли, я видел сейчас затонувшие каравеллы на дне моря, а в небе разглядел новые галактики, мой взор обежал земной шар, выхватывая из невообразимого далека гомонящие в сутолоке дня города, и возвратился к морю, к его дюнам и нашему костру.

Я налился необычайной силой. В груди что-то бушевало и рвалось наружу, мне хотелось кричать о своем счастье, но я не находил слов. Слишком грандиозен был этот светлый все затопляющий поток. Петь, любить, быть добрым для всех!

Необъятный мир протягивал руки, прижимал к своему любвеобильному сердцу и шептал о том, что все сущее на земле…

Могучий поток бушевал в моей груди, я счастливо рассмеялся и понес свет мира к костру.

Петь, любить, быть добрым!..


— Мы завтра приедем, — сказала Диана.

Они пытались нас уговорить.

— Мои будут беспокоиться. Я не предупредила.

— Мы завтра приедем, — пообещал я.

И костер остался меж дюнами и морем. Остались темные фигурки, двигавшиеся в красных отблесках пламени, и остались голоса и смех.

Мы спустились с дюны, и нас объял хмель душной ночи. Аромат травы, ночные фиалки, светлячки с их крошечными фонариками… Пряный и густой запах хвои… Мы забрели в царство призраков… Где-то высоко в вершинах сосен блестела луна, свет ее ложился на землю. Беззвучно ломались веточки в мягком мху.

Я вел велосипед; он вдруг сделался легкий-легкий, казалось, сам покатился бы вперед, отпусти только руки.

Диана шла за мной. Ступала в мои влажные следы. Мы шагали молча и не перебросились ни словом с того времени, как шли от костра.

Вдруг я споткнулся, даже не понял обо что, и велосипед приземлился по одну сторону тропы, я по другую.

Влажный, мягкий мох у лица… Ночная фиалка забралась ко мне в нос, светлячок в рот.

Я перевернулся в мягкой постели на спину и высунул кончик языка, на котором сидел светлячок, помахивая своим фонариком.

Огонек отразился в глазах Дианы. Она завороженно смотрела на него, она протягивала мне руку.

Ее теплые пальцы крепко обхватили мою ладонь, я я держал их и не отпускал…

Она хотела помочь мне подняться. Но она не знала, что я, может, вовсе и не желаю… что я хочу лежать, лежать здесь во мху до самого утра, и ощущать рядом ее, и видеть светлячки в ее глазах. И чтобы губы ее были как ночные фиалки в этом опьяняющем, душном аромате летней ночи…

Ее пальцы сжимались крепче, она хотела помочь мне подняться, но рука моя излучала в нее то светлое свечение, что жило во мне, и оно отнимало у нее силы… Рука моя медленно опускалась вниз, к темному ковру мха, и вела за собой ее… И вдруг среди потаенного молчания сосен послышался ее шепот, рука моя ослабела, в ее руку влилась сила, и я поднялся…

Мы ехали по самой середине шоссе, по тусклой лунной дорожке, а потом надо было свернуть направо.

Я поворачивал руль, но велосипед не слушался и катил себе прямо.

Катил себе дальше и свернул на какой-то другой ухабистый проселок, и там нас качало, словно на волнах.

Переднее колесо врезалось в калитку, скрипнула единственная петля… Калитка покачалась, жалобно прохрипела в последний раз и повалилась.

Было тихо. Опять стрекотали кузнечики. Опять лила свой свет на запущенный сад луна. Обшарпанный домишко спал, чернели окна.

Велосипед улегся на лопухи и крапиву.

Луна осветила нам путь через веранду, и светлый квадратик выделил в темноте лестницу, которая все-таки еще не обвалилась.

Я пробирался следом за Дианой.

— Не хочу я к дону Педро, — голос мой звучал незнакомо.

— Да, да… — отозвалась она, не оглядываясь.

Она поднялась на лестницу, и ступенька тоскливо скрипнула в тишине…

Мне вдруг захотелось, чтобы лестница рухнула, рухнула сейчас же — только бы мне не подниматься наверх…

Проглотил подступивший к горлу ком. Лестница не обвалилась. Я знал, что именно теперь она не обрушится. И я знал, что дона Педро здесь нет.

Я слышал каждый шаг Дианы… Я поставил ногу на первую ступеньку, потом на вторую.

Я стоял на лестнице, которая вела наверх.

— Иди, иди… — соскользнул ко мне ее шепот.

— Иду… — Голос мой взлетел к запертой двери, там Диана искала ключ под ковриком.

Она открыла дверь, и мастерская обозначилась в темноте бледным прямоугольником.

Я поднимался все выше, и лестница была длиной в десять тысяч лет, хотя потом мне казалось, что я поднялся за одну секунду.

Я следовал за ней через просторную комнату, в которой однажды побывал, и круглая луна опять смотрела на меня и смеялась.

Она зажгла свечу. Только одну свечку.

— Не хочу я видеть дона Педро! — сказал я еще раз, но она сказала, что его тут нет. А где же он, глупо спросил я. Нет его здесь, нету, нету, нету.

Я отворял дверь и не смотрел на нее, на Диану. Отворял долго. Потом шел дальше, в другую комнату, шел, покуда не уперся в стену, увешанную акварелями.

Серый зимний день. Снег, снег, белый снег на черной земле. Идут люди. Мальчишки бросаются белыми снежками. И я, я тоже снег в горсти, белый снег. Бездумье. Белый снег в горсти, присесть, залепить в кого-то. Детство. Белый снег, черная земля. Снежинки на ладони тают.

И тут я почувствовал, что мое сердце бьется гулкими толчками. Я совсем позабыл о том, что у меня есть сердце.

В комнате было тихо.

Я обернулся.

Диана лежала в постели. Белая простыня.

Я задул свечку. Растворил окно и впустил в комнату ночные звуки.

Вдали, за вершинами сосен шептало море. Маленький теленок пощипывал травку на светлом лугу. В кустах пиликали на скрипках кузнечики. Стрекозы пересчитывали шишки на соснах. Ночные бабочки дразнили луну. В плечо вцепилась летучая мышь и ультразвуковым голосом рассказывала о своих приключениях…

Время бежало. Словно атомные часы, я ощущал миллионные доли секунды.

И потом зазвенел ее смех серебристым колокольчиком, тихим серебряным колокольчиком.

Досказав одну историю, нетопырь, захлебываясь, принялся тоненько цедить следующую, пока в плечо не вцепился другой нетопырь, прогнал первого и сказал: чего ты, болван, стоишь — иди! Сейчас, сказал я, еще только капельку…

Нетопырь ущипнул меня за ухо, и я пошел.

Я шел через комнату. К стулу, на котором лежало ее платьице салатного цвета.

Чего ты медлишь! — сипел нетопырь. Я снял кеды и джинсы, рубашку. Я был на пляже. Иди же, иди, опять подгонял он и бил меня крылышками по голове, и в комнате не стихал перезвон серебряных колокольчиков.

Я плыл сквозь лунное море и сквозь миллионы водорослей ее глаз. Нетопырь вцепился мне в волосы и шептал: да-да, смелей, смелей. Но я теперь его не слушал, и он улетел, я даже не заметил когда.

Я чувствовал, что мир становится все меньше и меньше.

Я стоял подле нее.

Ее губы были слегка приоткрыты.

Из белого скользнула золотистая рука, как лиана, коснулась моего колена и сказала, чтобы я сел. Я был пугливо-чуток, словно олененок, готовый в любой миг дать стрекача, хоть я и знал, что не побегу никуда.

— Я люблю тебя, — чуть выдохнул я.

— Я знаю. — Она странно так засмеялась и погладила меня по щеке, точно я был ребенок… Из-под простыни взвилась другая лиана, обе они нежно обвились вокруг моей шеи…

— Поцелуй меня, — сказала она.

Я поцеловал ее очень осторожно, но тут ее губы прильнули к моим, обожгли, сбили дыхание… Я почувствовал ее колени, когда она пошевелилась, на лопатках почувствовал ее руки, чувствовал свои ладони под ее плечами, ее шелковистые волосы на моих руках. Нас разделяла тонкая ткань, но тем не менее я ощущал ее всю, когда ее грудь под белой простыней прикасалась к моей…

Мир становился все меньше, мир звезд и планет, мир Магеллана и Колумба. Исчезли континенты и города, остались Саулкрасты, но и они тут же пропали, море испарилось, со стен мастерской исчезли картины, черт посшибал луну и звезды, осталась лишь она, ставшая теперь вселенной, как один-единственный цветок, принадлежащий мне, около которого может виться только пчела-медуница.

Приди, приди, шептала она, теперь уж не медли. Лицо к лицу, грудь к груди. Мы целовались, как обезумевшие, мы ласкали друг друга, наши горящие тела сплелись и запылали одним факелом во тьме ночи. Ты краса моя, солнце мое, вселенная моя, жизнь моя, ты стала мною, моим лицом, руками, ногами, моими глазами и губами, ты для меня все, газель моя в песках пустыни, моя антилопа, мой цветок, я хочу умирать рядом с тобой и смотреть в глаза твои, они словно два синих озера, что такое я рядом с тобой, ты свет моих глаз, солнце на зорьке, я буду петь для тебя, как Бенджамино Джильи и Энрико Карузо, я буду целовать твои ноги — пусть они наступят мне на сердце, я растоплюсь как льдина в пустыне Сахаре, и ты сможешь выпить меня и утолить жажду, я люблю тебя, люблю, люблю, люблю, и никто не в силах отнять это у меня…

И руки мои, и губы были больше не в состоянии ощущать ее, так необъятна была моя любовь, я переполнен медом и подлетаю к ней, а ты Цветок, да, пела она, а ты Пчела Медуница, да, пел я, я полон меда, я сладок, сладок, сладок, прекрасная моя Медуница, пела она, моя золотая пчелка, меня переполняет нектар, я как гранатовое семечко, налитое соком, любимая моя, мой цветок, моя орхидея, далия и розочка дикая, моя маргаритка и ромашка…

IV

Улыбаясь, улетало лето.

Солнечные и пасмурные, дождливые и ветреные дни сыпались бешено быстро, словно морские камушки из горсти.

Мы покрылись золотистым, как еловые шишки, загаром. Глаза прояснели в морской волне на все долгие годы вперед. В них сияет солнце лета.

Настало первое сентября.

В воздухе веет едва ощутимым холодком осени. Это приятно после жаркого лета.

Я иду в школу.

Когда я иду в школу после долгого перерыва, то никак у меня не получается прийти вовремя. Всегда опаздываю. Опять услыхал звонок, едва взявшись за ручку парадной двери.

Но коридоры полны ребят. Все разодеты, на лестнице тоже толкучка, а цветов просто пруд пруди, смех, говор, шум стоит такой, будто около каждого уха садится по реактивному самолету.

У меня, правда, цветов не было. Где ты, то время, когда первого сентября я шел с портфелем в одной руке и букетом в другой!

Староста класса Петерис помахал ключиком, вставил его в замочную скважину, и наш одиннадцатый класс ввалился в свое помещение.

— Иво! — окликнул Фред.

— Фред! — крикнул я. — Скорее занимай последнюю парту!

— Паула! Где твой конский хвост?! — простонал Илвар.

— Пришпилила лошади в цирке! — рассмеялась она.

— Даже парты покрашены!

— Осторожно! Осторожно! Проверьте, не прилипает ли!

— Антон! Раскрой окно! Напусти-ка свежего люфта!

— Кто знает, сколько сегодня уроков?

— Первый Тейхмане!

— А потом собрание в зале, и все!

— Эдгар! Яко! Где вас носит?! — закричал я, когда они появились в дверях. — Давай скорей занимайте лавку впереди нас!

— Боже мой, до чего же цветы стали дорогие! — верещала Паула.

— Первое сентября! Первое сентября!

— Лови! — рявкнул Яко и через весь класс запустил свой портфель прямо мне в руки.

— На кой дьявол ты приперся с котомкой?!

— Сармите! — улыбался я. — А ты здорово загорела за лето.

— Черное море! Черное море!

— Привет, Фред!

— Чао, Райтис!

— А ты за лето округлился ничего себе!

— Надо ведь жирку прикопить на зиму! Говорят, будет холодная!

— С каждого по пятиалтынному на цветы для Тейхмане!

— Я разорена, разорена до копейки! — голосила Мара, вытряхнув из кошелька монету.

— Антонио! Антонио! Отвори окно пошире!

— Эдгар! — орал я. — Ты у парикмахера не был больше года!

— И не пойду, еще десять лет не пойду! Да смотри, у всех во-о-о какие гривищи!

— Эй, ребя! — крикнул Петерис. — По случаю последнего первого сентября надо устроить раут!

— Дело правильное! — отозвался Фред.

— А как дамы? Что будет с дамами?! — воскликнули в один голос Анастасия с Дагнией.

— Ура, ура! — Криш барабанил по столу кулаками. — Вместе с барышнями!

— Во будет колоссально!

— На природу, только на природу!

— По два пузырька на нос! — завопила Сармите и запустила отломившимся цветком гвоздики мне в лицо.

— Ешь те в плешь! — заорал я и гвоздику прижал бровью к глазу. — Я Одноглазый Джо Гвоздика! На пустой глаз полагается добавка!

— Эй, ребята! Кто вручит Тейхмане цветы?! — попыталась перекричать класс Паула.

— Питер! Питер!

— Классный староста!

— Да надоело мне уже! — отмахивался Петерис, но Паула не стала слушать и сунула ему в руки пук гладиолусов.

— Комсомольское задание!

— Давай мне, Пит! — взревел Фреди. — Я такой сплету веночек, что Тейхмане не сообразит, куда его девать.

— Где Тейхмане?! Уже десять минут прошло после звонка!

— Сматываемся!

— По домам!

— Илвар, гони пятнадцать копеек!

— Ослы и ослицы! Умолкните! Идет! Идет! — завопила Мара и захлопнула дверь класса.

— Кто идет?!

— Дин Рид с губной гармошкой!

— Тейхмане! Тейхмане!

Открылась дверь, и вошла наша классная руководительница. В мгновение ока рты позакрывались, все повскакивали со своих мест, но Тейхмане не возмутил шумный кавардак, царивший в классе.

И вообще в этот день все были нормальными веселыми людьми. Если бы каждый день года был как первое сентября, то в школу можно было бы ходить даже с удовольствием.

Тейхмане была приятно удивлена, когда Петерис преподнес ей гладиолусы. Как-то так уж получилось, что в прошлом году ей не перепало ни единого цветочка.

Ясно, что на первом уроке никто не станет браться за проблемы химии, и все начали рассуждать о жизни. Как проводили лето, кто чем думает заняться после школы и т. д.

Часть из нас главные линии своей судьбы представляла ясно, большинство же нет. Из тех, кто определил свое будущее, почти все собирались поступать в институты. Мне было смешно их слушать. Конечно, к концу года хотетелей высшего образования наберется на целый курс. Это мне было известно из опыта прошлогоднего одиннадцатого. Вопрос в том, сколько из них смогут поступить!..

Яко с улыбкой отклонился назад и сказал шепотом:

— Знаешь, Иво, говоря объективно, я дамам из нашего класса не стал бы желать на будущий год попасть в институт. Пускай малость узнают жизнь. Для их ветреных головок это будет только полезно.

Эта его многомудрая улыбочка действовала на нервы. Понятно, что с его мозгами любой попал бы в политехнический, но незачем вещать как с амвона.

— А почему же тогда ты сам не хочешь узнать жизнь? Быть может, это и тебе пошло бы на пользу?

— Чего ты сразу завелся? — рассмеялся Яко. — Вспомни практикантку Руту.

— Ха-а! — презрительно протянул я. — На ее месте точно так же могли оказаться многие из наших ребят, не только девчонки, да и ты в том числе.

Яко развеселился еще больше. Он ведь знал: я понимаю, что ему это не угрожает.

Я склонился вбок и потыкал Сармите линейкой.

— Эй, Сарма! Сарма!

— Ну, чего?

— Тебе после школы нельзя идти в институт. Тебе надо узнавать жизнь.

— Зачем?

— Затем, что у тебя птичий умишко.

— Чего-о?! — вскричала она и схватила учебник химии, Эдгар с Яко заржали. — Ты чего мелешь?!

Я закрыл голову руками и вытолкнул скороговоркой:

— Да я так вовсе не думаю. Это Яко сказал, что в институте тебе предстоит быть практиканткой Рутой.

Яко не удалось увернуться. Получил учебником по голове — только бухнуло.

— Яко, если бы ты знал жизнь, не получил бы по башке! — Я смеялся от души, пока Яко не обернулся и не врезал мне по лбу учебником химии, теперь уже своим собственным.

— Рождение хулигана! — объявил Фред, свернул в трубку журнал и треснул по затылкам Эдгару и Яко.

А с практиканткой Рутой дело было так. Она училась на филфаке и целую четверть отбывала в нашем классе педагогическую практику, учила нас литературе и грамматике. С уроками она кое-как справлялась, но ей надлежало еще и воспитывать нас. Смех, да и только! Каждый день она приходила накрашенная и одетая как секс-бомба. Смотреть на нее, конечно, было гораздо приятней, чем на какую-нибудь замшелую старуху, но какое уж там воспитание, если обо всем она знала, по-моему, только из учебников и лекций по педагогике… В университет она поступила сразу же после школы, оттого Яко и вылез со своими рассуждениями насчет узнавания жизни… Наверное, кое в чем мы эту Руту сами могли бы повоспитывать…

Тейхмане подняла Яко. Да, разумеется, он пойдет в политехнический, куда же еще. Эдгар высунул нос из своей волнистой гривы и сказал, что он — в «консервушку». Тейхмане усомнилась в том, что он услышит сквозь свои патлы решение приемной комиссии, и Эдгар объяснил, что да, услышит, поскольку подстрижется, когда будет поступать, а потом отрастит снова, поскольку музыку, если она нормальной громкости, слышно, даже если заткнуть уши ватой. Фред высокопарно сообщил, что пойдет учиться на космонавта или же на рубщика мясных туш, так как и те и другие зарабатывают большие деньги и пользуются уважением у людей. А я не представлял своего будущего.

— Поживем — увидим, — объявил я.

— Эх, Иво, старина! — Фред ободряюще хлопнул меня по плечу. — Пусть их учатся дальше, пускай станут рафинированными интеллигентами. Мы на следующую осень пойдем в армию. Будем разъезжать на танке и палить из пушки. Ракетами стрелять не станем, там надо петрить в математике, а я ее не знаю и учить не желаю. И мы будем отличниками боевой подготовки и хорошими спортсменами. Верно, старик?

— Кончай базарить, — протянул я. Я же знал, что он просто дурачится…

— Новобранец Берг! Встать, лечь, встать, лечь, огонь! — Фред смеялся и старался завести меня.

— Да, да, мой милый, — я двинул его локтем в бок, — для твоих жиров это было бы весьма кстати. А меня нисколько не соблазняет.

— Ничего, привыкнешь. — Фред дал мне ответного тычка, да так, что у меня дыхание сперло. — Лишь те, кто отслужил в армии, правильные мужики. Они и сами так говорят.

— А по-моему, они говорят так потому, что им досталось прочувствовать службу на собственной шкуре.

— Нет, старче, ты это брось, пойдем служить, — продолжал заводить меня Фред. — Не кочевряжься, Иво, давай пойдем, договорились? На фига нам учиться дальше?

— Отстань! — Мне это уже начало всерьез надоедать.

Ах, вот он наконец, звонок, первый звонок с урока последнего года в моей жизни, который уйдет на просиживание штанов в школе… хоть бы он пролетел поскорей!

Я вздохнул и смешался с толпой, плывшей в актовый зал.

И вообще моя жизнь в настоящее время была чересчур сложна, чтобы загадывать на год вперед.

Сказать прямо — я собирался жениться на Диане. Хоть она и была на шесть лет старше меня. Экое дело! Я знаю, что у нас гармония.

Правда, ей насчет женитьбы я еще не заикался.

Меня смущало то, что она очень любит детей. Я тоже ничего не имею против детей, я лажу с ними очень даже неплохо. Но отношение к ним у Дианы было особое. С ними она себя держала как-то… по-матерински, что ли? И это меня пугало. В конце концов, мне всего восемнадцать… И если еще такое дело… Идиотство какое-то! Ну и ну!.. Слов даже не хватает! Вы представьте себя на моем месте, и прекрасно поймете.

Так же прекрасно, как я понимал то, что она может вить из меня веревки, потому что я очень любил ее. Какое-то время я еще посопротивлялся бы, на ее «да» отвечал бы категорическим «нет», покуда не начал бы помаленьку ей подпевать. А я знал, что это будет за песенка.

Фатер! Папка! Старик! Папуся! Предок! Ты знаешь, фатер не дал мне полтинник на кино!

К черту!

А возможно, детская коляска очень мне подойдет. Если бы приодеться посолидней и поэлегантней, я выглядел бы постарше своих лет.

Диана и Иво Берги!

О’кэй!

И маленький Эдис.

Мы ему дадим имя моего брата. Это стопроцентно. В этом смысле я не отступлю ни на волос!


Привычно катились школьные будни.

Так было из года в год. Дни походили друг на друга, и Октябрьских праздников надо было дожидаться целую вечность.

Я собирался поступать на работу. Я не понимал эти ахи и охи старших: «Ах, школьные годы, школьные годы! Славное было времечко, да не вернется!» Наивно — дальше некуда. Отсидели бы они ежедневно в среднем по шесть уроков хоть одну неделю, а тогда мы послушали бы, что они запоют! То-то и оно!

Дома не возражали против моего намерения пойти на завод. Фатер говорил, что от работы у меня появится хребет. Однако я знал, что ни он, ни мама не в восторге от моей идеи. Они предпочитали, чтобы я закончил школу. Они надеялись, что, может, я все-таки надумаю учиться дальше. Когда я сказал, что школу доконаю в вечернем варианте, они не поверили в серьезность моего намерения. Надо сказать, я и сам-то не очень верил. Днем работа, вечером школа — такую каторжную нагрузку я уж точно не выдержал бы.

Жаль, конечно, что, когда подамся в работяги, придется расстаться с ребятами. Но если как следует подумать, то ничего страшного не случится. Пока они в школе, я на работе. В конечном счете одно и то же. И к тому же у меня в кармане деньги.

— Факт весьма забавный, — иронически заявил Фред, когда я все рассказал ему. — Наверно, книжек про завод начитался. Сам-то ты ведь представления не имеешь о том, что такое работа.

— Ничего не начитался! Сам ты не имеешь о ней представления, — отпарировал я, хотя и был не прав. Фред и Эдгар в летние каникулы вместе подрабатывали, начиная с седьмого класса. Исключением было только нынешнее лето, быть может, последнее целиком свободное, потому что неизвестно, каким еще будет следующее. Со средней школой через год ведь будет покончено.

— Опротивела мне школьная лямка, — сказал я. — А потом — мне нужны деньги.

— Всем нужны деньги, — протянул Фред. — А ты как будто испытываешь в них особо острый недостаток.

— Не то чтобы очень уж острый, но нету столько, сколько требуется. И еще мне необходимо, чтобы деньги были сразу, а не по два-три рубля каждый день. Мне иногда, может, надо истратить две красненькие за раз, а на следующий день понадобится всего двадцать копеек.


Эдгар со своей группой «Пестрые черепахи» давал первый концерт в сезоне. Не в том смысле, что он самолично руководил группой. Эдгар только играл на гитаре и пел вместе с другими, и в нескольких номерах у него были сольные куски. Руководил группой Толстый Бен, или Беньямин — это было его настоящее имя, — лупивший в барабан и не обижавшийся, когда его называли Толстым. Во всяком случае, так утверждал Эдгар.

«Пестрые черепахи» подготовили новую программу.

В так называемом молодежном кафе изредка предоставляли возможность выступить той или иной стихийно образовавшейся группе. И тогда вечер принадлежал ей. Возможность играть и петь перед публикой. Не в каком-нибудь захудалом клубишке или в лучшем случае на школьном вечере, а для публики, которая тебя слушает. И для которой ты не только звуки, под которые скачут на танцплощадке.

Эдгар устроил мне два билета. Не надо было топтаться в очереди и нервничать — то ли достанется, то ли нет. Это огромный плюс, когда выступает твой друг.

В зале было пустовато, потому что пускали с шести, а музыка должна начаться в семь.

Занял симпатичный столик на двоих у самой стены и кое-что заказал.

Прошелся до возвышения для оркестра, где «Пестрые черепахи» проверяли акустическую систему.

— Чао, Эдгар!

— Чао, Иво, чао!

— Ну как?

— Усилитель барахлит. Звук не тот.

— Еще время есть, можно наладить.

— Надеюсь, успеем.

Он был дико занятой.

— Гляди-ка, вон Харий со своей белобрысой, — удивился я. — Ее зовут Женни.

— Женни? — рассеянно переспросил Эдгар.

— Ну да! Но ты ведь ее даже не видишь!

— Что? Ну да, да!

С Эдгаром разговаривать было бесполезно. Во всяком случае, сейчас.

Пошел к своему столику. Я надеялся, что Харий меня не заметил. Его-то не заметить было невозможно. Горел как аварийный фонарь, в своем красном джемпере, и еще волосы почти красные. Я не хотел, чтобы он увидел Диану.

И все-таки он оставил белобрысую сидеть за своим столом, а сам плюхнулся в кресло напротив меня.

— Сколько лет, сколько зим, Иво!

— Да, Харий, время бежит.

Он златозубо улыбнулся и закурил.

— Яко тут как-то ляпнул, что ты подаешься в рабочий класс.

— Да, — сказал я.

— И теперь уже вкалываешь на заводе?

— Выходит, так.

— Почему школу кончать раздумал?

— В вечернюю пойду. Кончу.

— Нет, у тебя все-таки не все дома.

— Сам знаю.

— Тебе что, деньги очень занадобились?

— И это тоже имеет место.

— Что так? Зажиточные предки перестали о тебе заботиться? — рассмеялся он.

— Зачем уж так сразу!

— Так какого черта тебе втемяшилось идти работать?

— Хочу зарабатывать сам. Надоело стаптывать в школе туфли.

— Надо было тебе со мной поговорить. Я бы подкинул тебе одно-другое дельце, на котором заколотил бы хорошую монету. Еще не поздно.

— Обойдусь.

— Спроси у Эдгара. Он знает…

— Такое дельце мне не нужно.

— Боишься сорваться?

— И это тоже имеет место.

— Без риска деньги не приходят. Кто не хочет рисковать, может пилить железки за гроши.

— Вот этим я и занимаюсь.

— На кафе и киношку по воскресеньям хватает?

— Скажем прямо — не каждое воскресенье.

Моя невозмутимость злила его.

— Харий, я тебе наврал, — сказал я. — Не пошел я работать. Так уж получилось. Все эти красивые слова насчет работы так и остались словами. Очевидно, я слишком крепко сросся со школой, друзьями, привычным ритмом жизни. Мне не хватает решимости что-нибудь круто переменить. Пускай все идет своим чередом. Идеи, которые рождаются на ходу, так же быстро и погибают. Вообще-то я сейчас никакой ущербности не чувствую. Грызу гранит науки. В последнем классе.

— После каждой нашей встречи я вынужден констатировать, — сказал он, — что ты все больше глупеешь. Другие с годами набираются ума. С тобой все наоборот. Наивысший уровень деятельности твоих мозгов был, очевидно, когда ты барахтался в пеленках. Процесс съезжания вниз можно проследить очень хорошо со стороны. Сам-то ты, наверно, не осознаешь?..

— Осознавать не осознаю, но каким-то образом чувствую.

— Тебе надо бы полечиться в психбольнице.

— Это было бы прекрасно. Только меня туда не возьмут. Я безнадежный. Неизлечимый.

Харий поморщился.

— Старина! Давай сменим тему. Поговорим о чем-нибудь другом.

— А что — поговорим, — охотно согласился я. — Как твоя сексуальная жизнь?

— Моя? — удивленно переспросил он. — Нормально, как всегда.

— У меня тоже нормально. Эта тема исчерпана, так?

Он был явно обескуражен. И вообще мне хотелось, чтобы он убрался ко всем чертям до прихода Дианы. Не желал я видеть их рядом. Но он, наверно, решил разобраться со мной, поскольку не собирался уходить, только сказал:

— На эту тему можно говорить без конца.

— Я знаю, Харий! Но меня она как-то перестала интересовать. Я женюсь.

Что?! — Он весь подался вперед. — Ты женишься?!

— Да. Таков факт.

— На ком?!

— На женщине.

— Ты дурачка ломаешь или действительно совсем…

— Дальше не говори, — перебил я. — Ты опять скажешь, я ненормальный. Я этим сыт по горло.

— А что же еще могу я тебе сказать?

— Лучше не говори ничего.

— Кто она такая?

— Сказал же тебе — женщина.

— Ну да! — Он терпеливо отмахнулся. — Но кто она? Готов спорить, что тебе заморочила голову какая-нибудь шлюха!

— В старину я был бы должен выплеснуть тебе в лицо шампанское и идти стреляться на пистолетах.

Он засмеялся, потом обмяк в кресле и уставился на меня. Я тоже ничего не говорил, только с удовольствием потянулся, да так, что все суставы захрустели.

Я был свободен от влияния Хария. Больше не существовало для него малыша Иво, которому большой Харий мог вешать лапшу на уши, а тот знай слушал, разинув рот.

— Жизнь идет вперед, Харий! Будь здоров!

— Ну да, ну конечно, — согласился он. — Это все так… Но тебе всего семнадцать.

— Уже восемнадцать.

— Ну да, ну да… Но что меняют эти несколько дней или месяцев…

— Очень многое. С восемнадцати я совершеннолетний.

Он осклабился, и я вдруг снова почувствовал, что его влияние на меня не пропало и, быть может, никогда не пропадет. Оно только пошло по другой линии.

— Иво… Ты меня извини, если скажу тебе такое, что тебе не понравится.

— Говори смело, — сказал я, и румянец ударил мне в лицо, как в былые времена.

Я закурил, чтобы казаться хладнокровней. Завесил лицо облаком дыма.

— Иво… но ведь ты сам еще… ребенок…

— Харий… то есть… ну да… — промямлил я.

— Я понимаю, о чем ты думаешь, — сказал он. — Но это еще не самое главное. Это кролики могут в шестимесячном возрасте.

— Кончай, Харий, прошу тебя. Я человек.

— Дитя человеческое, — усмехнулся он.

Какой черт дернул меня прийти сюда!

— Сколько ей лет? Столько же, сколько тебе?

Я оставил вопрос без ответа. Он с этим примирился. И вообще что еще ему оставалось!

Он поднялся.

— До начала есть время. Подойдем к моей даме. Ее зовут Женни.

— Я с ней знаком.

— Когда ты успел?

— Тогда, в «Рице», когда мы с Фредом брали у тебя джинсы!

— Тем лучше. Пошли поболтаем. Она тебе многое могла бы порассказать.

— Душевно благодарю. То, что мне надо знать, я и сам знаю.

— Я, разумеется, пошутил.

— В таком разе тебе надо бы знать, что я не кролик.

— Дай бог, чтоб так оно и было.

— Так оно и есть.

Харий улыбнулся. Потушил в пепельнице сигарету. Изгадил мою пепельницу.

— Так не пойдешь к нам?

— О чем мне с Женни говорить? Я ее почти не знаю.

— Ладно. Я потом подойду к тебе. Не возражаешь?

— С какой стати? — пожал я плечами.

— Тогда пока!

Он уплыл к своей белобрысой. Нет, какого черта ему от меня надо! Когда чувствуешь себя человеком, подходит и трахает тебя колом по голове.

Близилось семь часов.

Я ждал Диану.

Оставалось еще пятнадцать минут.

Она обещала ровно в семь.

Пришел Эдгар и сел на то место, где сидел Харий. Я обрадовался. Сейчас забуду о Харии и его кладбищенском карканье.

— Акустика в порядке?

— Да. Звучит классно. Один резистор полетел. Заменили.

Он успел переодеться в костюм «Пестрых черепах». Зеленые брюки, как джинсы, только из другой материи. Ослепительно белая сорочка, у ворота почти как жабо.

Я поправил воротничок под его вьющимися длинными волосами.

— Теперь вид у тебя колоссальный. Девчонки глаз не оторвут.

— Ты так считаешь, Иво? — сказал он.

— Да, Эдж, — сказал я. — И еще десять тысяч раз «да»!

Мы сидели и молчали. Зал помаленьку заполнялся. Я напряг слух и сквозь шум голосов расслышал тиканье. Время мчалось, а я пребывал в оцепенении. Может ли человек находиться вне времени? Физика учит, что не может.

Я пошевелился.

— Ты знаешь, Иво, ты добрый, — неожиданно проговорил Эдгар, и я во второй раз получил дрыном по лбу. Никак уж не ожидал услышать от него такое. У меня чуть слезы на глаза не навернулись, до того это было неожиданно и хорошо.

Я отвернулся и вытянул шею, будто увидел знакомого.

— Диана идет? — спросил он.

— Нет, мне показалось.

— Мы скоро начинаем. Боюсь, как бы она не опоздала.

— Успеет. Она обычно приходит в последний момент.

И мне очень хотелось сказать… Но я не сказал. Подумал, что не скажу никогда. И тотчас же выпалил:

— Эдж, отчего мы всегда…

И тут же осекся. Это произнес не я. Это был мой язык. Я этого вовсе не хотел.

Эдгар на меня даже не взглянул. Я только видел, что у него поджались губы и в полном смысле слова по лицу пробежала тень. Он молчал.

Потому что есть вещи, о которых нельзя говорить вслух: они слишком нежны и ломки. Ни он, ни я не были из тех, кто со слезами умиления вешается друг другу на шею, пусть даже испытывая при этом истинные чувства и проливая слезы большие, как разноцветные воздушные шары на новогоднем балу. Ах, Эдж! Ах, Иво! Отныне все всегда-всегда будет о’кэй! И если даже на вечные времена все будет о’кэй, то и тогда нельзя об этом говорить вслух.

Я молчал.

А Эдгар вдруг по-детски светло улыбнулся, положил свою руку на мою и одним-единственным жестом стер произнесенные мною слова до последней буквы.

— Эдж, когда ты будешь петь, пой для нас с Дианой.

— Да, Иво! Я буду петь для вас двоих.

— Которое соло будет твое, Эдж?

— Четвертое.

— Не хочешь рюмочку бальзама?

— Спасибо, нет. Толстый Бен психанет. Он не хочет, чтобы кто-нибудь из группы сегодня пил.

— Может, попозднее?

— Да, Иво! В перерыве я подойду. Теперь я пошел. Скоро нам начинать играть.

— Буду ждать тебя, Эдгар!

— Приду!

— Пой для нас!

— Я спою, Иво!

Он ушел.

Я взглянул на часы. Оставалось каких-нибудь десять минут.

Я прошел до дверей фойе.

И тут пришла Диана. Она торопилась.

— Скорей бери плащ!

— Повесьте на этот же номерок, — показал я свой гардеробщице, но она презрительно бросила:

— Подумаешь, будто у меня номерков мало!

И сунула мне в руку еще один.

Диана была в голубых брюках и пушистой кофточке такого же цвета. На руке серебряный браслет полумесяц.

— Ты как синяя птичка с осколком луны в клювике, — сказал я.

Ее пальцы коснулись моей щеки и подергали за мочку уха.

— Пойдем, милая. — От нахлынувшей радости я поцеловал ее в ямку на шее.

— Идем, идем. — Рассмеялась она, дала моему уху выскользнуть из пальцев и спрятаться в гриве.

Мы вошли в зал, и, знаете, мне неимоверно льстило, что я веду ее мимо всех к своему столику, что у меня такая красивая девушка.

Едва успели мы расположиться, как свет в большей части кованых бронзовых светильников погас и сноп разноцветных лучей ударил в эстраду.

Там стояли «Пестрые черепахи».

Вперед вышел Толстый Бен и немногословно представил ансамбль.

Да, это уж точно: Толстый Бен действительно был толст.

Публика аплодировала. Некоторые пришли уже навеселе. Они орали «браво» и «бис».

Толстого Бена это ничуть не выводило из равновесия, и концерт начался.

Сам он работал на ударных и делал это потрясающе. Честное слово! Высший класс! От такого кома сала не ожидал ничего подобного.

В принципе начало меня не особенно интересовало. Мало, что ли, я повидал подобных групп — и похуже и получше «черепах»?

Я ждал, когда Эдгар будет петь для нас.

Налил рюмку бальзаму. Потекли мои суровыми лишениями накопленные денежки.

— Эдгар будет петь для нас, — сказал я.

Диана молча кивнула.

— На английском.

— Он знает английский?

— Не очень. Слова он заучивал не вникая. Но произношение правильное, без акцента, прямо как на заграничных пластинках.

Белый луч вырвал из разноцветных бликов Эдгара.

Он стоял перед микрофоном с гитарой в руках. Зеленые джинсы и белая сорочка.

Он волновался. Я это заметил сразу.

— Вид у Эдгара колоссальный, — сказал я.

— Да, — сказала Диана, — он великолепен.

— Он подошел ко мне и сказал: «Ты добрый, Иво». Может быть, завтра он даст мне по роже, так же, как дал ему я, очень, очень жаль, что так получилось, потому что многого я не понимал, а сегодня он мне сказал: «Ты добрый», — и я это никогда в жизни не забуду, что бы там ни было.

Белый луч удерживал Эдгара в своем кругу, и зазвучала мелодия.

Это было вступление.

И вот он запел.

— Можно я возьму твою руку? — спросил я. — Потому что эту песню он поет нам.

Она ничего не сказала, и я держал ее руку крепко-крепко.

Другую положил на серебряный браслет.

A time to be reaping, a time to be sowing,

The green Leaves of summer are calling me home.

It was good to be young then in the season of plenty,

When the catfish were jumping as high as the sky.

— Это песня из американского фильма «Аламо». Фильм у нас не шел, но песню я знаю.

— О чем он поет?

— Знаешь, это грустная песенка, про ожидание и встречу. Про зеленые деревья в июне, про первую любовь. И наверное, про первый поцелуй, но точно сказать не могу, потому что не знаю английский настолько хорошо.

— Почему же ты тогда решил, что это грустная песня?

— Понимаешь, там поется обо всем в прошедшем времени. Про то, что было и прошло. Похоже на вычитанное однажды в «Звайгзне» изречение Октавиана Августа. Говорят, у древних римлян был такой император. Он сказал, что ничто не вечно, кроме грусти по тому, что минуло.

— Будь всегда такой, как сейчас, — неожиданно вырвалось у нее. — Будь таким всегда.

— Это ведь невозможно, — ответил я. — Да я и не хотел бы быть таким. Если бы мне кто сказал, останься таким, каким был до того, как встретил Диану, я постепенно спятил бы с ума.

Вообще я чувствовал, что сегодня почему-то впал в жуткую сентиментальность.

A time just for planting, a time just for ploughing,

A time to be courting a girl of your own.

’t was so good to be young then, to be close to the earth

And to stand by your wife at the moment of ’birth.

Эдгара музыка преображала. Лицо одухотворенное, взор обращен куда-то к небу. Зеленые джинсы и белоснежная сорочка. Он пел с таким чувством, что, если бы так пел другой, это показалось бы приторным, а у него нет. Он мог петь так и оставаться великолепным. Хоть и пел он о том, что у нас еще… впереди… впереди… И я вдруг понял, что он пел не о том. Потому что… то…

Это была песня про нас.

Наше светлое лето.

Наши июньские зори, белые дни июля, алые закаты августа.

Зеленеющие деревья и море.

Наши томительные предчувствия.

Первые поцелуи.

Наша любовь.

Наши чувства.

Пора откровений.

Моя первая любовь.

Яблони в цвету…

Песни…

Золото солнца…

Это была песня про нас…

Эдгар пел, и убийственно пошло было то, что некоторые в это время поднимали рюмки, пили. Вот когда Фред был бы кстати. Его железные кулаки. Потому что отвратительно, если в такие минуты люди ведут себя как свиньи.

Отзвучали последние слова, отзвенела последняя вибрация струн, сменилась световая партитура, и началась новая песня.

Но Now the green leaves of summer are calling me birth продолжало порхать по залу.

Сегодня я в самом деле был сентиментален. Быть может, виной тому песня? Не знаю.

Небольшой перерыв.

К нашему столику подошел Эдгар. Придвинул свободный стул от соседей.

— Ты хорошо пел, — сказала Диана.

— Да? — спросил Эдгар, застенчиво моргая длинными ресницами.

— Иво сказал, что ты пел для нас.

Он с упреком посмотрел на меня.

— Что говорит о выступлении Толстый Бен? — использовал я маленькую паузу.

— Прошло отлично. Только он сделал вывод, что ему надо скинуть жирок, а то публика… Ну ты же сам понимаешь…

— Да, да, конечно. Но ударник он колоссальный.

— Этого отрицать нельзя. Потом все это поняли.

— Ему надо заняться гимнастикой.

— А я думаю, все на роду написано. Кому быть толстым, кому худым. Мы с тобой можем есть сколько влезет, а толстыми все равно не станем.

— У Иво можно все ребра пересчитать, — засмеялась Диана.

— Конечно, — сказал я, — двенадцать штук.

Эдгар ушел играть.

Публика прослушала концерт и теперь желала танцевать. Всему свое время. Я это понимал. Здесь было не так уж много друзей «Пестрых черепах», которые с удовольствием послушали бы еще песенку или две.

Приперся Харий со своей белобрысой.

Я был вынужден познакомить их с Дианой. Женни меня еще помнила.

Но что за окаянный тип этот Харий. Он поглядывал то на меня, то на Диану и в конце концов пригласил ее танцевать.

— Харий, чего ты мелькаешь, как красная лампа на аварийной машине! — прошипел я.

Он усмехнулся и не ответил.

Я был вынужден пригласить Женни.

— Как поживаешь? — спросила она, когда мы уже танцевали.

— Хорошо, — сказал я, — а ты?

— Не очень.

— Из-за Хария?

— Из-за себя самой тоже.

— А как Марика?

— Эта идиотка выпила ликера и нажралась седуксена. Целую пачку.

— Ну и ну…

— И надо же… дуреха такая, — сказала она жалостливо. — Когда б я знала…

— Мы обо всем узнаем слишком поздно.

— Брось ты философию разводить…

— Тебе-то что плакать, — сказал я, — теперь ведь у тебя с Харием все в порядке.

— Дуреха, вот дуреха набитая… Если б я только знала.

— Теперь ты знаешь.

— Иво, ты еще молод. Ты ничего не понимаешь. Ничего, ничего, ничегошеньки!

И дала мне оплеуху. Не то чтобы сильно, но обожгло.

— Если произойдет еще что-нибудь в этом роде, будет совсем худо, — хладнокровно проговорил я и продолжал танцевать.

Краем глаза я видел, как Харий извивался около моей Дианы.

— Прости, ради бога, прости. — Она погладила меня по голове. — Ну, пожалуйста, прости меня!

Нервы у нее были ни к черту.

— Уведи меня отсюда! — воскликнула она с жаром и прижалась белобрысой головой к моему плечу. — Уведи куда-нибудь! Только бы прочь, прочь отсюда!

— Я не ангел-спаситель, Женни.

— Ты глупый мальчишка! Ты видел мир на десять лет меньше, чем я. Будь же мужчиной! Уведи меня отсюда!

— Попроси об этом Хария.

— Хария! — истерично выдохнула она.

Музыка кончилась, на этот раз вовремя.

Но Женни меня не отпускала. Ее руки обнимали меня за шею.

— Делай же что-нибудь! Делай что-нибудь!

Я взял ее за руки и почти силой вырвался.

— Успокойся, Женни! Сейчас подойдет Харий.

— Да пропади он пропадом! Пошли отсюда. Я сделаю все, что ты захочешь!

Как маленькую девочку, я привел ее за руку к нашему столу.

— Спасибо, Харий, — сказал я.

Он говорил с Дианой. Она весело смеялась, и они меня даже не слышали.

Спасибо, Харий!

— A-а, Иво!

Он вскочил и освободил мне место. Рука Женни вяло выскользнула из моей.

Через пару минут он и Женни как ни в чем не бывало ушли за свой столик.

Я молчал.

— Налей шампанского, — попросила Диана.

— Сама наливай! Бутылка откупорена.

— Иво! — удивленно улыбнулась она. — Ты на самом деле чудной.

— Я никакой!

— Ты что, ревнуешь?

Нет, она даже засмеялась.

— Я не ревнивый и вообще никакой.

Она положила руку с серебряным браслетом на мой судорожно сжатый кулак.

— Да не дуйся, что с тобой? Сам же нас познакомил… И он просто пригласил меня потанцевать. Ведь и ты тоже пошел с его блондинкой.

— Это совсем другое дело, — сказал я.

— Как это — другое?

— Да так.

— Потому, что это ты?

— Не знаю. Возможно.

— Не злись. Я люблю тебя.

— И я люблю тебя. Люблю!

— Пойдем танцевать.

Долго злиться на нее я не мог. Хотя мне и было обидно. Отчего, я сказать не могу. Возможно, какой-то ее взгляд, призвук в голосе, когда она разговаривала с Харием, возможно, что-то совсем иное. Ревнивый? Чепуха! Времена Отелло прошли. Люди любят теперь совсем не так…


Просто удивительно, как быстро меняется угол наклона земной оси. Помню, когда я был маленький, уже в середине сентября подмораживало, по утрам лужи затягивало корочкой льда, железные стяжки трамвайных рельсов бывали покрыты инеем и неопавшие листья беловато поблескивали. В конце ноября снегу наваливало чуть не по шею. А нынче? Лыжи и коньки хоть неси в комиссионку.

Томимый скукой, после уроков я пошел к Фреди. На него опять напала хворь.

На этот раз он хворал неподалеку от своего дома в Старой Риге. Там была незастроенная площадка, где раньше догнивали развалины военного времени. Теперь их убрали, а новое здание строить еще не начали. Ребятня тут гоняла в футбол. Воротами служили два кирпича.

Фред играл с мальчишками в футбол. Метался в стае мелюзги, здоровенный, как бизон.

— Поиграй за них! — крикнул он вместо приветствия. Ну да, преимущество команды Фреди было явным.

Я кинул сумку и бросился в водоворот, лупил по разбитому мячу, как только дорывался до него, наконец у ворот Фреда взревел страшным голосом, а мальчик, стоявший там, с перепугу схватился за голову, присел, и я спокойно закатил мяч в пустой промежуток между кирпичами.

А потом произошло неизбежное, что раньше или позже должно было произойти. Кто-то врезал по мячу изо всех сил, мяч полетел к веревке с бельем и оставил смачный отпечаток точно в середине простыни.

И в тот же миг распахнулась дверь дома, и, ругаясь на чем свет стоит, из нее выбежал мужичонка с палкой в руке.

Ребятня прыснула врассыпную. Жаждая наказать всех, мужичонка в конце концов не поймал никого. Тогда он кинулся к мячу и трахнул по нему палкой. Мяч подскочил и прикатился к нам. Фред отпасовал мяч к ребятишкам, стоявшим в почтительном отдалении.

Мужичонка выругался и, размахивая палкой, направился к нам. Я предпочел бы смазать пятки, но Фред не пошевелился, и я был вынужден оставаться на месте.

— Балбесы здоровые! — кричал мужичонка. — Я вам головы поотрываю и к задницам пришпилю.

— Спокойно, дядя, только не надо волноваться, — сказал Фред.

Мужичонка замахнулся, но не ударил. Я чувствовал, что ему страшновато с нами связываться. Ударить он не решился, и авторитет его погиб. Мне стало даже чуточку жаль его. Малыши презрительно свистели и дразнили его.

Потому мужичонка с облегчением взял предложенную Фредом сигарету, и мы закурили.

— Ребята, вы же ведь взрослые. Тут белье люди сушат.

— А где пацанятам в футбол погонять? — спросил Фред.

— Ребятки, но ведь не здесь же…

— А где?

Где? Нет, в самом деле, где и мы с Фредом через полгода сможем поиграть в футбол? На школьной площадке больше уж никогда. Никогда. Так где же? Где станут играть в футбол Эдгар, Яко, где Фред и я, и где другие из нашего класса?

И мне стало не на шутку грустно.

Мы потопали прочь с грязной площадки.

— Который год зимы опять ни черта не будет, — с досадой проговорил Фред. — Осень теплая, как лето. Просто нет уже никакого терпения.

— Это все от атомов, Фред, все от атомов.

— Черт знает что, — сказал Фред. — Я хочу на лыжах, хотя если у нас климат переменится на африканский, мы к нему притерпимся. А что станут делать бедняги черные, если в их вечное лето придет зима?

— Будут кататься на лыжах с Килиманджаро, а крокодилы переползут на Марупский пруд. Какаду будут сидеть на липах в парке Кирова. Удавы обовьют троллейбусные провода, уличное движение застопорится, и не надо будет ходить в школу. В школьных звонках совьют себе гнезда колибри, будет стоять непрерывный звон, и будет вечная перемена.

— А как же с обезьянами? — засмеялся он.

— Возможно, обезьяны станут преподавать нам математику и за хороший ответ будут угощать бананом.

Мы шли по направлению к дому Фреда. Подходило время, когда ему надлежало быть на месте.

— Приехала тетка из деревни.

— Откуда она у тебя взялась?

— Я и сам впервые услышал. Вернее, увидел. Явилась, и все.

— Печально, — сказал я.

— Чем плохо? Деревенской еды навезла.

— И все-таки печально, печально.

— Почему?

— Не знаю. Печально, и все.

— Ты теперь что будешь делать?

— Пойду послушаю оперу.

— Какую?

— Какую покажут.

— Есть билеты?

— Еще чего! В первом антракте войду и залезу на галерку. Пока еще тепло и люди ходят без пальто — это верный номер.

— Да, — согласился Фред, — это номер верный.

— Ты поверил, что пойду в оперу?

— Нет, — сказал он.

— Возможно, схожу в театр. По той же системе. Первое действие можно спокойно пропустить. Главное ведь бывает потом.

— Тогда, правда, лучше уж в театр.

Мы добрались до Фредовой обители.

— Ты как-то хотел переписать пластинку, — сказал я.

— Какую?

— Лучших семьдесят третьего года.

— Ну, принеси.

Он пошел домой, а я остался ждать на улице. Вскоре открылось окно и Фред крикнул:

— У тебя есть во что положить?

Я развел руками. В сумку ведь не затолкаешь.

Он притащил «Топ Оф Д’Попс». Альбомы он принес в пластиковом мешочке. Я вынул. На синем фоне стояла в желтом купальнике загорелая девушка с двумя косичками.

— Клевая цыпа. — Он щелкнул по конверту.

— Да, — сказал я и перевел взгляд на оглавление: «Альз шпрех ейн Менш». — Что это означает?

— Это по-немецки.

— Тебе ведь известно, что я не знаю немецкого.

— И я тоже учу инглиш.

— Так если знаешь, что это означает, скажи! — завелся я неожиданно для себя самого.

— Так говорил один человек, — перевел он.

— Замечательно, — признал я. — Прекрасно. Как раз для меня. Под сегодняшнее настроение: охота кого-нибудь послушать. Кто ни о чем не спрашивает, а сам рассказывает, поучает, наставляет, разъясняет; если ты, конечно, понимаешь, как мало во всем смыслишь.

Фред ухмыльнулся.

— Говорят, Мао сказал: чем больше учишься, тем больше глупеешь.

— Ты это скажи Тейхмане, — предложил я. — И не забудь добавить, кто в таком случае наимудрейший в нашем классе.

— Нет, Иво, серьезно: чем больше человек знает, тем шире для него граница круга, за которым остается неведомое и…

— Иди ты к черту!

— Да, нервы у тебя расшатались, — констатировал Фред.

— Да, вот такой я сегодня… Как тебе болеется?

— Ничего особенного. Как обычно. Сам знаешь.

— Да.

— А твои как дела? Как ребята?

— Нормально. Когда в школу придешь?

— Хотел завтра, но доктор продлил освобождение. Значит, послезавтра.

— Хорошо. Будем иметь в виду.

— Чао, Иво!

— Чао, Фред! Чеши к своим теткам!

Мы поплелись каждый в свою сторону.

Ничего предпринимать сегодня вечером не хотелось.

Когда шел через парк, послышался женский голос. Звали меня.

Солнце было осеннее. Облака в небе тоже. Листья желтели, но облетать, похоже, еще не собирались.

Я продолжал идти в прежнем темпе и с таким видом, будто ничего не слышал. Тогда женщина позвала еще раз, и было глупо продолжать разыгрывать из себя глухого.

Подошел к скамье и сел рядом.

— Здравствуй, Лилиан, — сказал я.

— Привет, Иво! — ответила она. — Я подумала, ты не хочешь меня узнавать.

— Почему же…

Я не стану рассказывать, как она выглядела. Это уже не имело никакого значения. Но раз ее любил Эдис, значит, она была красивая.

В детской коляске, которую слегка двигала ее рука, лежала спящая девочка, совсем еще кроха. Лилиана перехватила мой взгляд, хоть он и был мгновенным.

— Как ее звать? — спросил я.

— Сандра.

— Красивое имя.

— Да.

— И кто же ее папа?

— Инженер.

Исчерпывающе! Но расспрашивать я не стал. В конце-то концов, какое мне дело! Хоть бы министр.

— Ты стал взрослым.

Таким же взрослым, как Эдис, хотелось мне сказать, но я ограничился коротким:

— Да-а…

— Ну и как у тебя дела, Иво?

— Ничего, жить можно. Учусь.

— В каком классе?

— В последнем.

Безо всякого труда она могла бы это вычислить самостоятельно. Но спросила! Лишь бы что-нибудь сказать. Лишь бы оттянуть момент, ради которого она подозвала меня, хоть и понимала, что у меня нет ни малейшего желания разговаривать с ней.

Мы болтали о том о сем, и потом она все-таки не удержалась:

— Наверное, ты меня ненавидишь?

— Почему ты так думаешь? — сказал я. — Эдиса ведь больше нет.

— Я его очень любила.

— Я знаю. Но что поделаешь, если уж все так складывается…

— Я чуть с ума не сошла.

— Верю. Проклятая лейкемия!

— Так ты не презираешь меня…

— Нет.

— Я очень любила Эдиса.

— Знаю.

И все-таки я Лилиану ненавидел. Глухо, где-то в подсознании, какой-то инстинктивной животной ненавистью. Хоть умом и понимал, что я не прав, что не может жизнь остановиться потому только, что брата не стало. Я знаю, как любил Лилиану Эдис, однако не могла же она весь свой век скорбеть по Эду, потому как век один. И теперь с Лилианой живет кто-то чужой, возможно, они даже счастливы, а Эдиса нет и не будет никогда… Я понимал, что не прав, и потому взял себя в руки и промолчал, чтобы не причинять ей боль, ей и без того досталось пережить, и, может, она часто вспоминает брата, а иногда, возможно, видит его во сне. И все равно я ее ненавидел, хоть и нечего мне было ей прощать, потому что ни в чем она не была виновата.

— Ну, я должен идти, — сказал я. — Всего хорошего.

— Будь счастлив, — шепотом проговорила она на прощание.

Я не ответил.

Я все шел и шел и вошел в больничный парк, потом в посыпанную белым песком аллею.

Была ночь.

Сияла большая круглая луна, тоже совсем белая. Небо было темно-синее, без туч, но и без звезд. Аллея тянулась в бесконечность, и деревья цвели синими с фиолетовым отливом цветами. Между деревьев маячили белые мраморные постаменты и стояли скульптуры; некоторые были покалечены, а иные — целехонькие. Много было пустых постаментов.

Я тут однажды был, я знал это, но не помнил, что дальше. Начиналось все так же, как в прошлый раз.

Воздух был прохладен, свеж и душист. Я в себе чувствовал легкость. Кругом было тихо.

Двинулся вперед, шагов не ощущал.

В кустах заметил тучного мужчину с невыразительным лицом. Он помахал руками, без малейшего труда поднялся в воздух и совершил посадку на постамент.

Я изо всех сил напрягся, стал легким, как пылинка, и взлетел к зеленым кронам деревьев.

Мысли были легки и светлы. Чуточку кружилась голова.

Скользил по аллее вперед, потом вдруг почувствовал, что могу лететь, не шевеля руками. В просветах листвы мимо скользили черные здания с мертвыми глазами, потом впереди завиднелся многоэтажный ярко освещенный дом, в его окнах двигались тени. Неощутимый поток воздуха принес меня к настежь распахнутой двери. Я влетел и приземлился.

Потолки и стены помещения были белыми, а пол выложен красной изразцовой плиткой.

Впереди была маленькая дверь.

Вдруг мне стало страшно.

Руки и ноги налились свинцом.

Я как будто хотел уйти, а сам вошел в маленькую дверь и очутился в снежно-белой комнате.

На стене, присосавшись к ней щупальцами, сидела гигантская бабочка. Ее желто-фиолетово-синее тело замерло. Четыре крыла слегка трепетали. Глаза ее вперились в белую стену. Бабочка тихонько пела.

В углу комнаты стоял грубо сколоченный низкий стол, рядом стул. На столе длинный предмет, накрытый простыней.

Я сел.

Протянул руку и приподнял простыню.

Под ней с закрытыми глазами лежал мой брат Эдис.

Он был мертв.

Я не плакал, но слезы катились по щекам.

Я накрыл тело Эдиса простыней, как было, когда я вошел.

Встал и направился к выходу.

В свете гигантского лунного диска по аллее из сине-фиолетовых цветов порхали сонмы людей в белом. Только нельзя было разглядеть их лица — то ли было в них какое-то выражение, то ли отсутствовало — не понять. Все они казались одинаковыми.

Побрел в парк.

Тишина… Шорох листьев… Пустые постаменты… Тусклое солнце висит на корявых сучьях… Осень умирает…

Полуразвалившаяся обомшелая скамья. Смахнул листья и присел на краешек.

— Да перестань же ты читать, — нетерпеливо сказал я.

— Сейчас. Еще полстранички до конца главы.

(Что ни день, то длинные больничные коридоры, неживой электрический свет, одна и та же палата, одни и те же серые удрученные лица.)

Он закрыл книжку и положил рядом с собой. Осторожно поглядел на меня. С его лица и шеи еще не совсем сошел летний золотистый загар.

— А ты… — начал я.

— Не спрашивай, Иво, — улыбнулся он. — Какой большой ты уже вырос.

— Когда врачи тебя выпишут, мама с папой ждут не дождутся. И я тоже.

(Есть реки, спящие в туманах ранних утр, и зелень рощ, и берег Гауи, и нежность капель дождевых весною, стакан вина, пьянящего вдвойне. И музыка, и милые мне лица. В кафе прекрасный вечер, снег, чьи хлопья крупные ложатся за окном, когда шумливая толпа людская катит неспешно через мост…)

— Да, скоро надо будет собираться домой.

— А как ты себя чувствуешь?

— Лучше, братишка, лучше. — Он опять улыбнулся и погладил меня по голове.

(Белая операционная, белые люди, белый брат. Лишь цилиндр для газированной воды наполнен красным сиропом, уровень которого постепенно убывает.)

— Эдис, пошли домой, — прошептал я онемелыми губами.

— Пойдем, пойдем, — отозвался он.

— Но что же ты не встаешь?

— Разве ты не видишь? Я уже иду, иду рядом с тобой?

— Эд! — закричал я. — Ты живой или ты умер? Разве ты меня не видишь? Быть может, не слышишь? Быть может, не чувствуешь мою руку?

И он легонько хлопнул меня по плечу, и я погладил его руку.

— А другие…

— Какое нам дело до других? Я ведь с тобой.

— Эд, ты меня не покинешь?

— Никогда, братишка.

— Ты пойдешь со мной?

— Пойду с тобой.

— Я буду держать тебя за руку и не отпущу. И так мы пойдем.

— Хорошо. Только ты не смей на меня смотреть. Договорились?

— А почему так?

— Не спрашивай. Только дай слово.

— Даю, — прошептал я и схватил брата за теплую руку. — Обещаю.

Мы встали, взялись за руки и пошли.

Вышли из парка, пересекли улицу Стучки, Кирова. Постояли у кинорекламы «Риги» и «Спартака», прошли мимо книжного и свернули на улицу Ленина. На другой стороне стояла милиционерша со свистком. Нам не надо было переходить. Пусть свистит на здоровье. Зашли в «Соки» и взяли сухого вина по шестьдесят одной копейки за стакан. Оно было отвратительно холодное. Миновали улицу Дзирнаву, церковушку, улицу Лачилесиса. Машин не было, и мы перешли на красный свет. Заглянули в антикварный магазин, посмотреть, что там. Кое-какие акварели нам понравились, но не настолько, чтобы ломать голову, как их купить.

Вышли, стали поджидать троллейбуса, чтобы ехать домой. Какая-то жаба с двумя чемоданами едва не налетела на Фредов альбом. Я едва успел отдернуть руку с пластинками.


Я был страшно рад, когда опять встретился с Дианой. Солнце сползало в море красным овалом в лиловый пух.

Мы бродили по берегу.

Она была в черном плащике из какой-то синтетики и клетчатом берете.

От моря тянуло холодком, и мне было зябко в тонкой курточке.

— Чем кончилась инвентаризация в твоей галантерейной лавочке? — поинтересовался я.

— Нормально, — засмеялась она. — Ина, правда, боялась недостачи и два раза сбивалась со счета.

— Ина всегда переживает по пустякам.

Я обнял ее за плечи.

— Твой плащ холодный, как панцирь у старой черепахи.

— Бедный мой черепашонок, ты совсем окоченел!

— Пока держу тебя в объятиях, мое сердце пылает огнем и греет меня изнутри, — засмеялся я, и она так жалостно взглянула на меня, словно я был при последнем издыхании.

— Ну, ну, — усомнилась она, — хотела бы я посмотреть, насколько согреет тебя любовь, скинь ты хотя бы курточку.

— Это было бы неэстетично, — сказал я. — А Яко однажды сочинил стишок на эту тему.

Моя пестрая черепашка

Выползла из своей рубашки.

Она теперь не черепашка,

Она ползучая замарашка.

И это четверостишие показалось нам таким потешным, что мы хохотали до упаду.

Когда свернули в дюны, Диана сказала:

— А стишок-то, может, вовсе и не смешной?

— Что в нем серьезного?

— Разве мы не носим панцири вроде черепах? А когда их сбрасываем… Дай сигарету.

Она закурила и сразу же бросила.

Нагнула мою голову и прижала к своей щеке.

Я поцеловал Диану, но она не ответила, только прошептала:

— Иво, мне страшно.

— Чего ты боишься? Я же рядом.

— Не знаю…

Гладил ее темные волосы, теперь мне знакомые, как свои собственные.

— Хорошо нам друг с другом, верно? — шепотом спросила она.

— Почему ты спрашиваешь? Разве сама не знаешь?

— Повтори еще раз.

— Нам с тобой хорошо.

— Ты меня любишь?

— Я люблю тебя. Я тебя люблю. Я тебя люблю.

— Вот так хорошо, — сказала она.

— Что-нибудь случилось?

— Нет, нет…

— Тогда не из-за чего волноваться.

— Я знаю.

— Я тебя люблю, люблю.

— А все-таки я боюсь, Иво.

— Что может случиться, если я тебя люблю, люблю, люблю и ты меня любишь, любишь, любишь?

Она не отвечала, только целовала мое лицо, целовала так, будто мне предстояло идти на войну, и мы никогда больше не увидимся.


Впустую звонил почти целую неделю.

Нет ее, нет, ушла, скоро придет, только что была, нету, нету.

В конце концов помчался к галантерейному магазину незадолго до закрытия.

Наподдавал мертвые листья, прохаживался взад-вперед по дорожкам парка под синим-пресиним осенним небом и ярким-преярким осенним солнцем.

Без десяти шесть покупателей в магазин уже не пускали.

В четыре минуты седьмого дверь открылась, и вышла Диана с незнакомой мне девушкой, хотя многих продавщиц я хорошо знаю.

Я незаметно следовал за ними.

Они вошли в кафе, и минут двадцать я топтался в ожидании, пока наконец мог поплестись за ними, как полицейский агент.

Потом они распрощались.

Я выждал, покуда та, другая, отошла подальше, перебежал улицу, взял Диану сзади за плечи и прошептал счастливым голосом:

— Здравствуй, радость моя!

Ее волосы пахли земляникой.

Она, вздрогнув, оглянулась, вроде бы смутилась, так, во всяком случае, мне казалось в течение некоторого времени, потом на щеках проступили ямочки от улыбки, и я коснулся их губами.

— Как ты меня напугал!

— Это за то, что к тебе не дозвониться.

— Плохо звонил.

— Да ты что! Ежедневно по нескольку раз. Уже стал опасаться, что твои девочки на работе разозлятся на меня.

Она пожала плечами.

— Разреши! — Я взял у нее из рук сумку. — Ты куда идешь?

— Домой. Потом к портнихе.

— Можно и мне с тобой?

— Вообще-то… Нет, лучше не надо, Иво, — запнулась почему-то Диана. — Она не любит, когда приводят посторонних.

— Я же ее не съем!

Диана засмеялась и покачала головой.

— Она ужасно странный человек.

— Зачем же ты к ней ходишь?

— Шьет она очень хорошо.

— А ты не можешь сегодня не поехать?

— Я обещала. — Она кусала губы, а потом торопливо проговорила: — Но ты можешь проводить меня до дому.


Мы вошли в комнату Дианы.

Все так же, как было, когда цвела сирень. Большие вазы на столе и на полу, только вместо сирени заалевшие, пожелтевшие листья клена и берез. Пахнет, как в роще.

Я бросился в старое кресло-качалку и здорово раскачался.

Диана была тиха и неразговорчива.

— Что же все-таки произошло? — спросил я. — Скажи мне коротко и ясно.

— Ничего, — ответила она.

— Сегодня ты выглядишь в точности так же, как в тот день, когда я увидел тебя впервые.

— Почему? — Она улыбнулась и села ко мне на колени.

Старое кресло угрожающе заскрипело, но я не придал этому значения и качнулся еще раз.

Обнял ее и сказал:

— Я должен тебе сообщить что-то очень важное. Только дай слово, что не встанешь, пока я не договорю до конца.

— Хорошо, даю слово, — протянула она ребячливо. — Буду тебя слушать хоть до утра.

— Ничего не выйдет. Тебе же к портнихе.

— Это зависит от того, что ты будешь говорить.

Мы качались, кресло скрипело, пахло увядающими листьями, а я уже готов был сказать ей все: о наших отношениях, о женитьбе, обо всем…

А потом вдруг передумал. Шестым чувством уловил, что сегодня лучше об этом не заикаться. Скажу, когда почувствую, что мы вместе настроены на одну волну.

Я поцеловал ее.

— Хочу любить тебя и хочу, чтобы ты любила меня.

— Я буду любить тебя всегда.

Порыв ветра влетел в полуголый куст сирени за окном и раскачал ветви. Желтые блики осеннего солнца зайчатами забегали по полу и дивану. Левая створка окна распахнулась. Зареяли на ветру белые занавеси. Комнату наполнила осенняя свежесть.

Кивком головы я показал на летящие по ветру занавески.

— Погляди-ка! И тогда — помнишь? — ветер тоже распахнул окно, и опрокинулась ваза. Ты успела ее поймать, но краешек все-таки отбился… Ты стояла в луже, сирень лежала у твоих ног, и ты все смеялась, смеялась, пока не рассмешила и меня.

Теперь вазу больше не ставят на окно.

— Родная, если б ты знала, до чего я тебя люблю…

— И я тоже…

Потом сказала:

— Наружная дверь раскрыта. Я думала, мы на минутку.

— А вот я так не подумал, — рассмеялся я, — хоть и не сказал тебе об этом.

— Погоди, я сейчас приду.

Она выскользнула из комнаты, тихонько притворив за собой дверь.

Я задернул оконные шторы. Между ними осталась щель, через которую солнце светило на диван. Разделся, кинул одежду на качалку и нырнул под одеяло.

Погладил солнечный луч. Рука ощутила тепло. Чему-то улыбнулся и стал смотреть на дверь.

Вошла Диана. Босая.

— Туфли слишком стучат, — сказала она, — а вокруг все так тихо-тихо.

Она раздевалась.

Я подпер голову рукой и смотрел на нее.

— Не гляди на меня так, — сказала она неожиданно, — отвернись к стене.

Почему? — удивился я.

— Не смотри!

— Но почему же?

— Я прошу тебя.

— Хорошо. Зажмурюсь.

— Отвернись к стене! — резко воскликнула она. — Ты слышал?

Я отвернул голову в сторону и прикрыл глаза.

— Ладно. Больше не смотрю. Ты прекрасна.

Она промолчала. Подошла и села на диван.

— А теперь можно?

— Нет, — сказала она.

— Почему?

— Перестань!

Она легла рядом.

Мы лежали, не прикасаясь друг к другу.

Над домом пролетел самолет. Я открыл глаза. Заблудившееся в комнате золотисто-пестрое насекомое ползло по солнечному лучу. Вдали погромыхивал последний гром. От горького аромата увядания кружилась голова.

Луч заходящего солнца проскользни по гравюре, на которой рыбаки вытаскивали лодку на берег озера и возвышался на скале замок.


Я сидел у себя в комнате и крутил ручку настройки приемника. Взбулькивали разноязыкие голоса и звуки музыки. Просто в ужас можно прийти, до чего же на свете много людей, которые не понимают друг друга.

Предоставил слово Риму. Пели по-итальянски. Я люблю слушать песни, слов которых не понимаю. Я могу думать, что поют именно о том, что происходит в моем воображении. На английском я слушать не мог, а Диана — та на французском. Французский она учила в школе и знала довольно прилично. Просто даже завидно, как иные люди способны к языкам. Но, между прочим, знаю я одного малого, который окончил институт, а английский знает хуже меня, хотя я в этом смысле далеко не светило.

Побросал в портфель учебники к завтрашнему дню и вышел в коридор позвонить Диане на работу.

Наконец-то и нам провели телефон, но многие еще не знали номер, и звонков раздавалось совсем мало. Правда, Яко пытался втолковать нам, чтобы номер мы давали как можно меньшему числу людей, иначе от звонков не будет никакого спасу. А мне хотелось, чтобы звонили почаще. Если уж мне так мало пишут, пусть хотя бы звонят чаще.

Набрал номер. Кто-то взял трубку.

Я услыхал ее голос.

— Диана, привет!

— Это ты, Иво?

— Ну а кто же еще, — радостно отозвался я. — Звоню целую вечность, а тебя все нет и нет на месте.

— Очень много работы.

— Это же безобразие — заставлять женщин столько работать.

— В нашей секции одна заболела.

— Так когда мы можем сбежаться? Завтра ты свободна?

— Какое там! Работаю.

— А вечером?

— Даже не знаю… И потом, тебе же надо учиться. Главное теперь — закончить школу.

— Мелочи жизни.

— Насчет завтра мне сегодня сказать трудно. Позвони завтра на работу.

— Ты будешь обязательно?

— Да.

— Я позвоню стопроцентно. Часов около десяти, ладно? Из школы.

— Да… Иво…

Сухой щелчок, и в трубке короткое попискивание: пи-и, пи-и, пи-и…

Бросил трубку.

Я знал, что на нее иногда находит депрессия.


Каким-то чудом у Дианы выдался свободный вечер, и мы решили рвануть на танцы.

Влез в полосатые брюки и джемпер, и тут в мою комнату вошла мама.

— А в школу тебе завтра не надо?

— Надо, надо, надо!

— А уроки на завтра сделать не надо?

— Надо, надо, надо!

— И ты заниматься не будешь?

— Нет, нет, нет!

— Это почему так?

— Потому, потому, потому!

— Ты не мог бы изъясняться попонятней?

— О да, о да!

— Мне что-то не нравится твой образ жизни.

— Пусть он тебя ни капельки не волнует. Все о’кэй!

— Но ведь ты не приготовишь задание на завтра?

— Разок можно и не выучить. И так я чересчур много учусь. Знаю одного студента из политеха, который на втором курсе загремел в сумасшедший дом из-за того, что перезанимался математикой.

Она покачала головой и закрыла дверь.

Зачем волноваться? Ведь все о’кэй!

Когда уходил, мама сунула мне в карман три рубля.

— Спасибо! — радостно воскликнул я. — Когда начну работать, отдам.

— В котором часу ты вернешься?

— Не знаю. Наверное, около двенадцати.

— Постарайся не позже. Сейчас столько творится всякого.

— Ладно. Если что, позвоню.

И юркнул в дверь, в троллейбус, в поезд и прибыл.


Вокруг бушевала сумятица звуков, красок и людей. Внезапно музыка оборвалась, и над залом повеяло осмысленностью.

Я упрыгался до одури и был счастлив. Повел Диану на свежий воздух.

— Какая благодать — прохлада, — с облегчением вздохнула она.

— Ты не простынешь? — озабоченно спросил я.

— Нет, — тряхнула она головой.

Погромыхал барабан, и кто-то выкрикнул в микрофон:

— А теперь дамы приглашают кавалеров!

— Давай немножко передохнем, Иво, ладно? — устало попросила она.

— Так это ты уж сама реши. Мне приглашать не полагается.

Заиграла медленная музыка, и я заметил, что к нам пробивается моя одноклассница Паула. Вечно я натыкаюсь на знакомых, когда меньше всего этого хочу.

— Приглашаю вас, Иво! — Змеюга улыбнулась, очевидно подумав, что я обо всем забыл. Но подобные вещи так скоро не забываются. И незаметно прошлась взглядом по Диане.

Я был вынужден оскалить в конской улыбке все тридцать два зуба и идти танцевать.

— Как поживаешь, Иво? — спросила она. — Хоть и в одном классе, а так редко удается поговорить.

— Скверно, милая Паула, скверно. Сейчас дела мои идут скверно.

— Ах, вон что, — протянула она, округлив глаза.

Могу поспорить, что она ничегошеньки не поняла.

Впрочем, я знал, что понять было для нее вовсе не главным. Главным было неистребимое желание завтра в школе рассказывать, что на танцах встретила Берга и с кем он был, как она, Паула, танцевала с ним, как он жаловался на жизнь. Наврет с три короба, но факты преподнесет так, что обо мне все будут думать как о кающемся грешнике, плакавшемся Пауле и желающем помириться с теми, кто на злополучном прошлогоднем собрании был против меня и моих друзей. Паула мастерица на такие номера. Знаю ее как облупленную.

— И почему же твои дела плохи? — Она все-таки решила вникнуть в суть вопроса.

— Да я и сам не знаю. Скверно, и все. Слишком долго рассказывать. А как тебе живется в этом миру?

Вот когда ее понесло. Ее хлебом не корми, дай только языком помолоть. Паула трещала, трещала, и я вдруг почувствовал, до чего мне все это скучно. Ее пустячные огорчения и радости были для меня берегом, оставшимся позади, как для путешественника, переправившегося через реку. Даже стало непонятно, с чего я вдруг забеспокоился о том, что она наболтает обо мне в классе.

Избавление пришло только с окончанием танца, поскольку я был джентльменом и не мог приостановить словоизлияние дамы, однако не настолько уж я был джентльмен, чтобы посчитать своим долгом пригласить ее на следующий танец.

Я ринулся туда, где оставил Диану, и побледнел. Диана разговаривала с каким-то мужчиной в крапчатом костюме и мерзопакостном галстуке, в черных усиках и прилизанной длинной гриве. Не знаю, отчего я побледнел, каждый ведь может встретить в танцзале знакомого, но знаю: я побледнел.

Они меня не видели, и я, затаив дыхание, неслышно подкрался к ним сзади. Музыка не играла, и сквозь шум голосов я разобрал слова, резанувшие меня, как ножом, хоть это и глупо, но как ножом.

Я стоял и слушал. Я мог только слушать. Она с упреком сказала:

— Зачем ты все-таки пришел, Инт?..

— Когда-то надо же с этим покончить.

— Но только не сегодня. Я все сделаю сама.

— У тебя это слишком затянулось… Можно пригласить тебя на следующий танец?

— Нет, — сказала она. — Нет. Я же сказала, что я с Иво.

— Ну вот!

— Не могу я сразу… сказать ему…

— Тогда я скажу сам.

— Нет!

— Ты пойми. С этим давно пора было покончить! Так лучше и для него и для нас… Чего ты мальчишке зря голову морочишь?

— Не злись, Инт, — с мольбой в голосе сказала она. — Ну не могу я так с бухты-барахты…

— Какого дьявола! Мне надоело, что ты с ним церемонишься, как…

— Тебе не понять. Ты не знаешь, что это значит…

— Пока не поздно, пора ему втолковать, что жизнь не табличка умножения на обложке школьной тетради.

— Инт…

— Диана… Мы хорошо знаем друг друга. Я знаю, что было в твоей жизни, ты знаешь, что было в моей. Нам незачем упрекать друг друга. Свое прошлое мы перечеркнули. Но внушает сомнение настоящее: действительно ли проведена черта. В конце концов нам уже не по двадцать. Если, конечно, ты думаешь об этом всерьез.

Она придвинулась к мужчине плечом, точно так же, как до этого придвигалась ко мне, когда хотела в чем-то убедить, и что-то сказала, но я не слышал что.

Мое сердце остановилось.

Расслышал еще несколько отрывочных фраз, произнесенных мужчиной.

— …мне очень неприятно… скажу Иво сам… именно между тобой и Иво… надо трезво смотреть на жизнь… не розовая плантация…

Взревела музыка. Мужчина оглянулся и увидел меня, что-то сказал Диане, она взяла его за локоть, но он осторожно освободился.

Мужчина помахал мне и что-то произнес. Я не расслышал, хоть и стоял совсем близко.

Я смотрел на Диану, и она смотрела на меня, но глаза наши никак не встречались.

Мужчина протиснулся ко мне и с улыбочкой сказал:

— Приветствую, молодой человек!

— Чао… — сказал я.

— Заложил крепко? — панибратски спросил он. — Видик у тебя бледный.

Я что-то ответил, тоже попробовал улыбнуться, но он сказал, что нам надо поговорить.

Меня прошиб пот, и я почувствовал, как лицо мое онемело, будто от укола новокаина.

Мы вышли из зала во двор, там было прохладно, и я более или менее пришел в себя. Пошли к скамейке, стоявшей в кустах. Вернее сказать, мужчина шел впереди, а я плелся за ним. С каждым шагом мои силы прибывали. Очевидно, там, в зале, на меня напал какой-то стресс или что-то еще, что теперь постепенно отступало.

— Ты сам заложил, — сказал я.

— Нет, — возразил он.

— Я не пил ни капли.

— Верю.

Он уселся на скамью.

Я продолжал стоять.

— Садись, — сказал он.

— Не хочу.

— Как угодно.

Он заложил ногу на ногу, вынул сигареты и предложил мне.

Я не взял.

Он закурил.

Небо было темным. По небу плыли обрывки туч. Поднялся ветер. Кое-где в темноте ночи поблескивали звезды.

— Иво! — начал он.

— Что?

— Иво, мне очень неприятно, но…

— Не лезь к ней! Я прошу тебя, не лезь к ней!

— Я тебе должен сказать…

— Не лезь к ней!

— Будь благоразумен. Ты должен понять, что вы оба…

— Убирайся к черту!

— Тебе семнадцать, а ей…

— Восемнадцать мне уже, — вытолкнул я.

— Ну хорошо. Восемнадцать.

— Ты ее не любишь!

— Не говори глупости. Потом сам поймешь, что так было лучше всего. Тебе она…

— Не лезь к ней… — долбил я в одну точку. — Не лезь к ней!

Сигарета у него погасла. Он достал зажигалку, но ветер несколько раз гасил огонек, прежде чем ему удалось закурить. Он глубоко затягивался. Я стоял и смотрел. Потом он сказал:

— Если ты хочешь знать, то я скажу тебе. Мы с Дианой женимся. Забыв обо всем, что было раньше.

— Ты врешь!

Красный огонек въедался в его сигарету. Сжигал ее безжалостно. Позади оставалось пепелище.

— Ты скотина! — проговорил я с дрожью в голосе. — Ты с ней поиграешь и бросишь. Заделаешь ребенка и бросишь ее. Даже алименты платить не станешь. Наделаешь детей и в один прекрасный день бросишь ее. Ты такой! А она не такая, как другие, это тебе говорю я, черт тебя знает, что у тебя за имя, и еще скажу, что ты негодяй! Она сейчас, может быть, любит тебя, потому что ты запудрил ей мозги и она не знает, какой ты есть на самом деле, но ты ее любить никогда не будешь. Оставь ее, пожалуйста, прошу… ну, прошу… оставь ее…

— Чушь ты порешь, вот что. Мы с Дианой познакомились, когда она была в твоем возрасте. Теперь, хоть и поздновато, мы поняли, что любили друг друга… Не знаю, для чего я тебе все это говорю, в конце концов, эго не твое дело! Единственно, может, для того, чтобы все, что было, оставило в тебе меньше боли… Мы с Дианой пережили больше, чем ты, знаем, что почем в этой жизни… Я понимаю, тебе больно… Но со временем пройдет, и ты позабудешь, что когда-то любил некую Диану.

— Ты свинья, свинья, ты вонючая свинья при вонючем галстуке, — от злости я чуть не плакал. — Чтоб ты сдох, пес проклятый!

Он встал, и я врезал ему. Наверно, он этого не ожидал. Он был явно сильнее меня. Но ненависть и отчаяние придали моей руке силы, и в следующий миг он повалился на скамью.

Месяц харкнул светом на крапчатую дрянь.

Он наклонился и провел ладонью по рту. Из разбитой губы сочилась кровь.

— Зря ты так, Иво, — проговорил он странным голосом.

Я ударил еще раз, но в глазах моих потемнело, и я погрузился в непроглядную черноту, в которой не светили ни звезды, ни месяц. Потом я очнулся. Преющие листья у моего лица. Выплюнул что-то соленое и кое-как сел.

Мужчина сидел на скамье.

— Глянь-ка! У волчонка растут зубы. Я считал, что ты лучше воспитан, не говоря уже о том, что ты мне тут нагородил, — сказал мужчина и икнул. Закурил новую сигарету. — И насчет Дианы. Ты ее должен забыть. Забыть навсегда. Так, будто ее никогда и не было. Никогда. Забудешь на все времена. Понятно? И тогда мы останемся друзьями и выкинем из памяти этот поганый вечер. Договорились?

— Друзья… Какие друзья…

Я не понял, что он хотел сказать.

Он криво усмехнулся.

— Ты, что же, дурень, не соображаешь? То, что между вами было, в наши дни… Допускаю, что ты думаешь совсем по-другому. Возможно, ты воспринимаешь все иначе. Я и сам когда-то был таким дурошлепом, по это ничего не меняет.

— Не лезь к ней, ты слышишь?

— Заладил одно и то же. Как тебе не надоест? Очевидно, ты не способен мыслить логически.

— Собака ты, крапчатая собака, — сказал я. — Чтоб ты сдох, пес паршивый!

Мужчина забросил сигарету и встал. Шагнул вперед. Я мгновенно вскочил и отпрыгнул назад. Он бросился на меня и ударил изо всей силы. Я увернулся, но тут же последовал второй удар. Я наклонился, развернулся для удара, но нога зацепилась за корень, и я упал навзничь.

Мужчина нагнулся, и я врезал ему кулаком в рожу.

Он пнул меня в бок, но, когда занес ногу, чтобы пнуть еще раз, мне удалось ее ухватить, и он повалился на меня. Сцепившись, мы катались по дорожке, хрипя от злобы, и в дикой ярости колошматили друг друга.

Потом я пришел в себя.

Я лежал на дорожке.

Луна и яркие звезды лили свет на перепачканную одежду, прикрывавшую мой труп.

Все во мне болело. Этот гад излупил меня отменно. Но и сам получил будь здоров.

Я поднялся на ноги и рухнул на скамейку.

Потом поплелся назад. Шел, словно в кошмарном сне.

Какие-то лица в светлом помещении. Промелькнула Паула с Янкой из параллельного класса. «Что с тобой случилось? Что с тобой случилось?» Теперь я вспомнил все, не только драку, и единственное, что я мог сделать, — это достать номерок и дать его Пауле. Ловил любопытные взгляды — лица на мне, наверное, уже не было, была расквашенная рожа. Янка утянул меня в угол. «Это кто же тебя так? — приставал он с расспросами. — Кто такие, покажи, ты только покажи!» У него тут целая шайка своих ребят, они сделают все как надо, обработают первый сорт. «Эдис, брат, — пролепетал я распухшими губами и прижался лбом к его плечу, — Эд, этим не поможешь, разве только что убить его, но, наверное, и это не поможет. Да, Эдис, я знаю, что за все надо расплачиваться, и все равно этим не поможешь, потому что всего не купишь. Так уж человек устроен, что есть вещи, которые нельзя купить, Эдис, и все идиотство в том, что эти самые драгоценные вещи на свете — они достаются задаром, и если судьба их тебе не преподносит, то и купить их ты не можешь, и ничем не поможешь, ничем не поможешь, ничем не поможешь, но то, о чем я тебе рассказываю, тебе это, брат, уже известно». — «Надевай куртку, Иво, проводить тебя?» — «Нет, я дойду, сам дойду, я ведь не пьяный…»

Забрел в какой-то двор с водоразборной колонкой.

Навалился на рукоять.

Металлическая пасть выплеснула обжигающую воду. Я подставил голову.

Я умер сегодня — уже во второй раз.


Я умер.

То, что в моем обличье блуждало по миру, было не я.

V

Я был умершим долго.


Я смотрел в окно.

С деревьев листья уже облетели, редко какой еще держался на кончике ветки. Лил дождь, на улицах бесчинствовал ветер. Спешили люди в теплой одежде с поднятыми воротниками.

У старого человека порыв ветра сорвал шляпу с головы, и он в отчаянии размахивал руками и семенил за ней вдогонку. Смешно даже!

Я раскрыл окно.

В лицо ударило холодным ветром и дождем.

Как-то раз позвонила она.

— Иво, — спросила она, — ты меня слышишь? — и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Я знаю, что ты слушаешь… Ну скажи же хоть что-нибудь… Мне надо многое тебе объяснить… Ты должен понять, что…

— Я понимаю, — сказал я. — Я ведь не знал, что со мной. Я был как завороженный. Ты для меня была самая красивая, самая лучшая. Ты для меня была всем… А потом у меня словно бы пелена с глаз упала, и я увидел, что ты такая же, как многие другие. И я удивился: неужели это ты заставила меня увидеть мир совсем иным, чем раньше? И неужели было возможно, что я, как чуда, ждал мгновения, когда вновь увижу тебя? Это было удивительно… И спасибо тебе за все! Я никогда тебя не забуду…

Она молчала, и я положил трубку.

Я сказал ей все о том, что произошло за это время, и она осталась в моем сердце снежной вершиной Фудзиямы, про которую японский поэт написал вот эти строки:

Покидая залив Таго,

на берег взор я обращу,

и белоснежная мне предстанет

вдали у небосклона

гора высокая Фудзи.

И так целую жизнь. Есть только одна снежная вершина Фудзи, и есть лишь одна, которую любил я впервые. И быть может, их будут у меня миллионы, но моей первой будет только она, моя единственная, и нет смысла вести счет дальше, так же, как в мире существует единственная снежная вершина Фудзи, уезжая от которой навеки Амабе Акахито будет ее вспоминать до последней секунды своей жизни.


Осенние тучи расступились, и на лицо мне пролилось солнце.

Я смотрел прямо на солнце, покуда не заболели глаза, потом зажмурил их и вглядывался в жгучие пятна, в мгновенные вспышки прошлого, танцующие в разогретых реках, и расставлял каждый отблеск и огонек на свое место, пока не вспомнил все до последнего…


А дальше? Потому что ведь все… В моей жизни еще…

И вдруг я плюхнулся с незрячими от солнца глазами на кровать, ударил по гитарным струнам и запел, я играл на гитаре, которой у меня не было, но она звенела в унисон с теми, в магнитоле, я пел вместе с теми, кто пел, и пел о тех, кого знаю и люблю, и хотел, чтобы они любили меня. И там была и моя жизнь, моя еще недолгая жизнь, и об этом я пел, потому что о том, что впереди, я ничего не знал, но пел, я пел, я пел про то, «покуда уста не побелеют» — так сказал один немецкий поэт — и так я пел, и мир предо мной был широк, я пел, к чертям, я пел, я молод, и мир предо мной раскрыт, как раковина на восходе солнца, я пел, словно во хмелю, я пел обо всем мире, ибо непостижимым для меня образом он проник в меня самого, и я проник в него, и все во мне ликовало, и я был счастлив, солнце тоже было во мне, и я пел, счастье мое, радость моя, я пел, волосы упали мне на глаза, и я пел, как обалдевшая канарейка на утренней зорьке, пел, «покуда уста не побелеют», так я пел потому, что человек такая уж смехотворная птица, которая подчас не отдает себе отчета, почему одно вот так, а другое наоборот, но в таких случаях, ради бога, не спрашивайте меня ни о чем!

ВЗРОСЛЫЕ ШКОЛЬНИКИ

Это было в 1975 году. Из многочисленных рукописей, представленных на конкурс прозы о молодежи в издательство «Лиесма», никаких сомнений не вызывала только одна. Жюри единогласно решило: премии достоин роман «Не спрашивайте меня ни о чем». Никто даже гадать не стал, как водится в подобных случаях, кто из писателей республики скрывается под обязательным в таких конкурсах девизом. Сразу было ясно лишь одно: автор для нас новый, так как события и образы героев книги прямо указывали на то, что написал ее очень молодой человек, которому было еще не поздно отобразить, так сказать, изнутри своих сверстников, юношей семидесятых годов, и внести в нашу латышскую литературу совершенно новую для нее повествовательную тональность.

Когда же вскрыли запечатанный конверт с расшифровкой девиза, оказалось, что имя лауреата конкурса — Андрис Пуриньш, и посчитать его совсем неизвестным, пожалуй, нельзя. В республиканской печати появлялись его рассказы, и он даже участвовал в семинаре молодых авторов. Его первые литературные опыты особого интереса не вызвали — во многом они еще походили на сочинения школьника, которого влечет большой мир и решение «взрослых» проблем. Еще невелик был жизненный опыт начинающего прозаика, за спиной у которого всего-то средняя школа, пять курсов истфака Латвийского университета и несколько месяцев работы в Музее истории медицины имени П. Страдыня, где требуется провести по залам несколько групп экскурсантов, с минимальными отступлениями повторяя пояснительный текст. А Пуриньшу хотелось писать! Искал выхода яркий талант, и была внутренняя необходимость осмыслить свои жизненные наблюдения и поведать об этом другим.

С этим намерением сел Андрис Пуриньш за письменный стол. Он писал о среде, которую хорошо знал, которая была близка ему. Он писал, переписывал, прислушивался к советам своей первой читательницы — матери, перепечатывавшей на машинке его рукопись, и выправлял написанное. Наконец жизненные наблюдения и факты стали в той мере художественной правдой, обрели ту силу обобщения, когда стало уже можно с более или менее спокойной душой отнести рукопись в издательство, и очень скоро она сделалась наиболее популярной в Латвии книгой 1977 года.

Тема, к которой обратился в своем романе Андрис Пуриньш, для литературы в масштабе всесоюзном далеко не нова, и тем не менее она себя не исчерпала, поскольку непрерывным изменениям подвержен сам объект исследования: юноша и его поиск жизненного пути. И конечно же, в такой книге почти неизбежно ведется рассказ о первой любви и разочаровании, о попытке вырваться из привычной среды в овеянные романтикой дали, с тем чтобы самостоятельно постичь ту правду и те непреходящие ценности, которые составляют суть нашего социалистического общества. Успех такого литературного произведения всегда зависит от того, насколько неповторимы его герои, полнокровны их образы, от правдоподобности ситуаций и глубины осмысления жизни.

Андрис Пуриньш не пытается объять необъятное, он намеренно выделил лишь ту часть сегодняшней рижской молодежи, чьи условия жизни и вкусы позволяют не только без забот посещать школу, но и посидеть в кафе, приобрести модные джинсы, новейшие магнитофонные записи и «диски». Одним словом, его герои живут в семьях (а таких семей немало!), где родители считают, что, пережив лишения трудных военных и послевоенных лет, они завоевали для своих детей право на безоблачное детство и юность. И где, к сожалению, не считаются с тем, что акселерация — явление не только внешнее. Нередко мы забываем о том, что наши дети в своем развитии ушли значительно дальше, чем мы в том же самом возрасте.

Вот это, пожалуй, следует иметь в виду при встрече с героями романа А. Пуриньша. Как и то, что он не ставил перед собой цели отобрать широкие слои молодежи, той молодежи, что поднимала целину или воздвигает гигантские промышленные и энергетические комплексы, самоотверженно трудится в цехах и лабораториях. Центральный герой книги Иво Берг — десятиклассник на пороге своего совершеннолетия. Юноша, который не разделяет взглядов и устремлений своего ближайшего окружения. Иво ищет свой идеал. Каков он, мы пока не знаем, но одно несомненно: идеал этот будет нравственный. Как нравствен и сам Иво, от лица которого ведется честное и предельно откровенное повествование о школьной, а скорее внешкольной жизни его самого и трех его товарищей. Той самой «личной» жизни подростков, на которую и школа, и семья, и комсомол искрение желают оказать положительное влияние, но которой, по сути дела, почти не знают. Не знаем все мы, оттого что в нас глубоко укоренился взгляд: раз школьники, значит, дети. А они уже не дети! Прежними мерками их не измерить. Стало быть, необходимо познавать их непрерывно, ни на миг не утрачивая контакта с нашими ребятами, чтобы понимать их и находить с ними общий язык.

Роман Андриса Пуриньша написан по свежему следу собственных восприятий и переживаний недавней для него поры — жизни старшеклассника средней школы. Отсюда и свежесть образов и языка, правда жизни и характеров. Наиболее ярко эти качества книги проявились в описании любви Иво Берга к Диане. Тут, с одной стороны, мы видим уже вполне «взрослое» проявление чувства и чувственности, а с другой — предельно светлую, незамутненную романтичность первой любви, которую мы чаще всего переживаем еще в отрочестве. Рассказ о любви Иво и Дианы написан на одном дыхании, на одной высокой ноте, и в ее чистоте залог высокой нравственности в широком смысле этого слова. Хотя кому-то, безусловно, эти ребята и сам Иво могут показаться слишком «греховными». Нет! Суть дела в том, что эти школьники во многом уже взрослые и школьная форма для них тесна. Быть может, настала пора подумать о новой.


Гунар Цирулис

Загрузка...