Среди заражённого логикой мира… Очерк

1

Такие ребята лет десять назад были, наверное, в каждом городе. (Может быть, есть и сейчас, но я не встречаю.) Казалось, что их все знали: тусовщики всевозможных мастей, молодые и пожилые интеллектуалы, алкаши у ларьков, старушки на скамейках, коммерсанты и бандиты, работяги с заводов, милиционеры, дворники… И не было особой разницы — заштатный ли это городишко, региональная столица, как Абакан, или мегаполис. Для таких, каким был Ванька Бурковский (называли его обычно — Мышь), любой город — словно много-многоквартирная коммуналка, и все жители-жильцы — соседи, со всеми так или иначе ты знаком, кому-то симпатичен, кому-то нужен. У Мыша было огромное количество приятелей, чуть не с каждым встречным человеком на тротуаре он здоровался.

Ему очень подходило это прозвище — Мышь. Но точнее, наверное, хотя, конечно, и неблагозвучее, было бы — Крыс. Помните мультфильм, где мальчик, играя на дудочке, заводит крыс в реку? Так же и Ванька, напряжённо, с остановившимся взглядом, ссутулившись (а был он высокий, длинный даже), шёл куда-то по жизни. Будто некто вёл его… И имя — Иван — тоже подходило ему. У Петрушевской есть рассказ «Бал последнего человека», герой которого словно списан с Мыша, и зовут его так же — Иван. Большой, умный, пьяный, гибнущий… В нём странно смешались два типа, две крови — еврейская от отца и русская, сибирская — матери.

Лет с тринадцати, говорят, Мышь был в тусовках. Хиппи, потом трэшеров, панков, художников, начитанных бездельников, которые вели на запущенных квартирах многосуточные интеллектуальные разговоры. И как человек тусовки, Мышь занимался очень многим: красил картинки, клеил коллажи, стучал на барабанах в рок-группах, не имея слуха; он писал прикольные рассказики, печатал в газетах статьи на разные темы, выпускал рукописную газетку «Шиз гада»… Конечно, чуть не каждый день напивался, утро начинал с набора колёс, не отказывался раскурить косяк, варил химку…

Прожил он двадцать лет и две недели, но умер совсем стариком. Немощным, полусумасшедшим, обессиленным. Многие определили, что он просто сторчался, а я думаю — устал видеть жизнь, не умея закрывать глаз, обманываться; он не видел на горизонте спасительных миражей, что помогают (заставляют) двигаться дальше, преодолевая день за днём… Он чувствовал в себе громадные силы, но ничего стоящего сделать не мог. Он не хотел и, кажется, страшно боялся переступить черту, которая разделяет подростковость и взрослость. Боялся перерождения, называл это мутацией.

Когда он погиб, вроде бы всеми любимый, только ещё вступающий в этот мир, люди говорили: «У него же всё было впереди! Он столько мог сделать! Он был из нас самым лучшим!» Но искренности в этих словах мне не слышалось: Мышь всем надоел за те несколько лет, пока ходил по Абакану, приставая к людям с разговорами, с просьбами одолжить денег, просто посидеть на кухне, покурить, тяжело о чём-то молча…

И ничего у него не было впереди, ничего бы он, я уверен, не сделал в своей жизни. Он не понимал её, эту жизнь, и не хотел понимать, принимать такой, какой она была, и то немногое, что от него осталось — не о жизни, а о её светлом отражении. Даже заброшенную, полуразрушенную кочегарку в центре города, недалеко от кинотеатра «Победа» (называли её Дэз фэктэри — Фабрика смерти), где мы иногда выпивали, когда больше было негде, Мышь превратил на холсте в прекрасный замок с розовыми стенами, а трубу — в высоченную башню со шпилем на верхушке. И литературные вкусы у него были довольно странные на наш тогдашний бунтарский взгляд: из Достоевского он любил «Белые ночи», из Набокова — «Машеньку», «Дневник неудачника» из Лимонова, из Миллера — «Тихие дни в Клиши»… Этакий романтик постперестройки.


2

Мы познакомились первого марта девяносто четвёртого года в абаканском студенческом театре «Рампа». Я тогда очень плохо знал Абакан, жил в соседнем городе — в старинном, сонном, уездном Минусинске. Приезжал в Абакан к единственному хорошему знакомому Денису (Дэну) Стахееву, художнику и бас-гитаристу рок-группы «Аномальное Фи», студенту пединститута, обитающему в «Рампе» на правах сторожа. (Сам Дэн был из Шушенского.)

В конце февраля я вместе со своим земляком-кызылчанином Александром Оськиным принял участие в Абаканском рок-фестивале; мы спели несколько своих панковских песен под какофонию несыгранного, тут же собранного состава музыкантов из разных групп. Эффект был крутой: мы тут же прославились, и жаль, что я уехал с половины концерта, торопясь на автобус до Минусинска, а так бы имел удовольствие быть напоенным тут же появившимися почитателями и со всеми перезнакомиться.

Но — уехал, и знакомства происходили постепенно, от случая к случаю. Одно из первых — с Мышом.

Помню, мы сидели в каморке Дэна и распивали вдвоём бутылку портвейна. Дэн — полненький, нервный (каждый вечер к нему в «Рампу» являлся кто-нибудь с бутылками), вечно чем-то озабоченный и, наверное, от этого показно флегматичный, почти не пил, а занимался разучиванием сложной партии на басу. Я расспрашивал его о жизни в Абакане; меньше полугода назад я переехал с родителями из Кызыла, где у меня была панк-группа, друзья, и поэтому искал здесь подходящий круг общения, хотел продолжать заниматься тем, чем занимался до переезда. Минусинская атмосфера мне не подходила — Минусинск был городом тридцати — сорокалетних художников, живших медленно, мерявших время не днями, а месяцами и годами, мне же хотелось быстроты, энергии, какая, я чувствовал, в Абакане есть. Но где? И я уговаривал Дэна:

— Погнали куда-нибудь в гости. Познакомишь с кем-нибудь. Водки возьмём, у меня десятка.

— Я же сторожу, — морщился Дэн. — Да и припрётся щас кто-нибудь…

Вздыхая, я попивал портвейн, расспрашивал:

— А фестивали у вас часто бывают?

— Ну, раза два в год крупные. Мелкие иногда.

— Ништяк! У нас в Кызыле реже. За два года, как мы играем, — три раза всего. Да и из них один в последний момент отменили.

— У-у, — равнодушно сочувствовал Дэн.

Портвейн кончился, я совсем заскучал. Дэн однообразно трындел на басу. Оставалось надеяться, что его обещание гостей сбудется. И наконец в дверь «Рампы» постучали.

Недовольно ворча, Дэн пошёл открывать. Вернулся с двумя парнишками. Явно младше меня. Один ростом примерно метр семьдесят, в очках, в длиннющем плаще, другой за метр девяносто, лицо нездорово пухловатое, веки тяжёлые, тёмные волосы аккуратно зачёсаны назад.

— Это Майкл и Мышь, — представил ребят Дэн. — А это Сэн, мы с ним на фесте играли. — И снова занялся бас-гитарой.

Парень в очках — Майкл — без промедлений вытащил из-под плаща трёхлитровую банку «Казацкого» вина. Со смаком сказал:

— Жуткое пойло! Пробовал?

— Ещё нет, — заражаясь смакующей интонацией, ответил я.

Дэн Стахеев с отвращением глядел на банку:

— На хрена вы её взяли? Мы ж тут все переблюёмся!

Высокий, с пухловатым лицом — Мышь — сел на стул, достал «Беломор». Заметил как-то сожалеюще:

— Тебе, Дэн, что «Абсолют», что «Казацкое» — финал один: блевание. — И предложил: — Давайте.

Голос у него был спокойный, какой-то отстранённый и в то же время проникновенный; он слегка картавил.

С помощью ножа проделали в жестяной крышке отверстие. По каморке сразу разошёлся запах аптеки, лекарств, ядовитых болотных травок. Дэн с тем же выражением отвращения достал из шкафчика на стене ещё два стакана. Майкл разлил почти по полному.

— Надо пить залпом, не останавливаться ни в коем случае, — объяснил мне Мышь. — И не дышать, а то вырвать может прямо на стол.

— Поехали! — Майкл поднял стакан с внешне аппетитной, янтарного цвета жидкостью.

Я последовал Мышовскому совету, но проглотить смог лишь половину, затем в горле перекрылся какой-то клапан. Я поставил стакан на стол, сморщился, сжался; по хребту бежали стайками ледяные мурашки, глаза заполнили слезы.

По вкусу эта бодяга наверняка напоминала ведьмовскую настойку, приготовленную на погибель добрым молодцам. Горькая, приторно-кислая, маслянистая, солоноватая, сладковатая — всё вместе и разом. Через минуту после поглощения своего полстакана я почувствовал покалывание в висках…

Мышь с Майклом спокойно, с удовольствием курили, Дэн же, правда, выпивший до дна, чертыхался и корчился.

— А что ты хочешь за пять тысяч инфляционных рублей? — улыбнулся Мышь. — Зато, по большому счёту, в итоге будем валяться точно так же, как и от водки.

— А утром… — проныл Дэн.

— До утра ещё так далеко, — философски вздохнул Майкл.

Я допил своё: решил — пить так уж пить… Мышь достал из внутреннего кармана куртки толстую записную книжку, полистал, что-то нашёл.

— Вот, Сэн, послушайте, — обратился ко мне, — что написал наш знаменитый Оттыч, отведав сей напиток.

И зачитал коротенькую и поэтичную историю появления вина «Казацкое»:

— «Жара. Усатенькие казачки топчут веснушчатыми ногами виноград в бочках. Донимают мухи и оводы. «Нету уж моченьки боле», — шепчут посеревшие губы худой, чернобровой казачки по имени Анна, — и она, проворно подобрав подол кашемировой юбки, садится на корточки… Тихое и ласковое журчание золотой струйки. На поверхности рыжего месива вспучивается пенная шапка. Казачки задорно смеются».

— Забавно, — сказал я.

— И главное, правдоподобно, — добавил Дэн, всё ещё морщась.

Ещё выпили. Особого хмеля от вина я пока не испытывал, зато тошнота угрожающе усиливалась. Казалось, «Казацкое» стояло в пищеводе, размышляя, стечь ли в желудок или броситься обратно наружу. Я часто сглатывал, толкая вино вниз, но желудок не очень-то хотел принимать непонятную жидкость… Как-то даже не верилось, что самый большой гурман и потенциальный сибарит абаканско-минусинской богемы, а вдобавок музыкант, художник, поэт и писатель Оттыч — Юра Толмачёв, с которым я познакомился месяца два назад в Минусинском театре, действительно пил такую отраву…

— Сэн, что вы невеселы? — спросил Мышь, сам уже достаточно весёлый.

— Да вот… — И я сказал модное тогда словцо: — Комплексую…

— Хорошее дело, — без иронии ответил он. — Полезное.

Дэн поигрывал на басу, Мышь и Майкл занялись тем, что зачитывали вслух и с выражением стихи Бодлера и Рембо, отрывки из «Дневника неудачника» из своих записных книжек.

Я слушал их, рассматривал, и они мне всё больше нравились. Да, романтики с самодельными песенниками в руках. Сыплют вычурными словечками, по-хорошему рисуются, при этом глотая отвратительнейшую гадость. Я вспомнил себя в семнадцать лет — я был таким же (только с выпивкой были тогда, в конце восьмидесятых, большие сложности); может, остался бы таким и до сих пор, если бы не армия — там-то надо мной хорошо поработали, яркую обёртку с меня содрали, и осталось ядро, которое пока ничем не возьмёшь — оно, скорее всего, растворится само под воздействием возраста и давления внешнего мира… Нечто подобное я им и высказал.

— А тебе сколько лет? — спросил Мышь.

— Двадцать три.

— Да-а, — серьёзно посочувствовал он, — годы…

Майкл (через несколько месяцев он, кстати сказать, утонет) поднял стакан:

— Давайте, чтоб ядро подольше не рассосалось!

— Рассосётся, — безысходно сказал Дэн. — Отсюда никто не уйдёт живым.

Странно, но мы все одинаково поняли эту фразу. Речь шла не о жизни как таковой, а о возрасте, о юности…

— Но можно остаться здесь, — сказал Мышь. — Сохранить себя.

Дэн усмехнулся:

— Попробуй. А мне… Я на четвёртом курсе, через полтора года закончу пед, и что дальше? А дальше — давление внешнего мира.

— По полной программе, — смеясь, добавил Майкл.

Выпили.


3

Утром я очнулся под столом.

Голова, конечно, раскалывалась, глаза, стоило их приоткрыть, выжигало светом. Во рту — будто крапивы нажрался… Кажется, минут пятнадцать я поднимался на ноги. Сел на стул и с трудом, исподлобья, огляделся. Мыша и Майкла не было. Дэн стоял на коленях перед ведром и грозно рычал. Почему-то я услышал рычания только когда увидел того, кто их производил. А когда увидел пустую трёхлитровую банку, накатил весь тот сложный аромат «Казачьего», и меня тут же вырвало.

Дэн обернулся, выдавил:

— Подотри! — И уткнулся обратно в ведро…

Через полчаса мы выползли из «Рампы», словно двое недодушенных из газовой камеры. Дэну обязательно нужно было в институт на какую-то важную лекцию. Я мечтал дотащиться до кафе «Лакомка» и выпить бутылку «Жигулёвского», попытаться съесть беляшик.

— На хрена ж я её пил, — ворчал Дэн, запирая дверь театра. — Ну и отра-ава…

Было довольно морозно, прохожие заметно зябли, но я чувствовал себя как в парилке. С трудом усмехнулся:

— Потогонная вещь.

Дэн в ответ длинно проматерился.

От «Рампы» до главного корпуса пединститута метров семьсот, а мне показалось, что мы идём бесконечно долго. Время от времени опасно поскальзывались (дни уже выдавались оттепельные, снег на тротуарах днём подтаивал, а по ночам застывал); чтобы удержать равновесие, приходилось делать резкие движения. При этом я был уверен, что вот-вот в голове лопнет что-то жизненно важное…

Всё-таки добрались. А по соседству с педом — через дорогу — и «Лакомка».

— О, — произнёс Дэн, — Мышь уже на посту.

Действительно, возле входа в институт стоял Ванька Бурковский. Такой же, как и вчера, только лицо, может, опухло посильней… Увидел нас, заулыбался.

— Отрезвели? — как-то сочувствующе-заботливо спросил, здороваясь. — А я уже нааскал три штуки. Ещё пятьсот — и будет на пиво!

— Я на занятия! — испуганно отозвался Дэн, поскорей скрылся за дверью.

Мышь вздохнул и огляделся, выискивая знакомых. Улица Ленина — центральная улица Абакана — в районе института была почти пуста. Первая пара как раз началась, основная масса студентов сидела по аудиториям.

— Пойдём в «Лакомку», — предложил я. — У меня десятка.

Мышь просиял:

— А чего молчишь?! Сейча-ас придём в себя.

Мы купили по бутылке пивка, сели за столик. Сделали по живительному глотку. Потом ещё, ещё…

— Ну, как «Казацкое»? — спросил Мышь, как врач пациента.

— Лучше не напоминай.

— Хорошо… Слушай, Сэн, а давай сегодня нажрёмся, как свиньи!

— Давай, — согласился я, — но только водкой.

— Водка, это — да. Только придётся пошататься, потрясти людей, башлей занять.

И с того дня начались наши шатания по Абакану, в процессе которых я познакомился, наверное, со всеми интересными персонажами города. Рок-музыканты, журналисты, телевизионщики, актёры, художники, редакторы газет, руководители филиалов ЛДПР, РНЕ, КПРФ, вожди казачества, шаманы, активисты всевозможных религиозных течений… Мышь был, кажется, членом всех имеющихся в Абакане партий, пописывал статьи во все газеты; он мог подискутировать о каких-то деталях церковной службы и с православным священником, и с баптистом, и с пятидесятником, мог порассуждать о театре, о музыке, о книжных новинках, о наскальных рисунках, и в процессе разговора неизменно просил в долг (именно — в долг) несколько тысяч. Чаще всего — ему — давали…

Благодаря нашим шатаниям произошли мои знакомства с ребятами, которые стали моими друзьями или по крайней мере приятелями:

Сергей Гайноченко (Серёга Анархист), тридцатилетний живописец и революционер, он целые дни проводил за чтением книг об оружии и журналов вроде «Солдат удачи», ходил обычно в солдатской шинели и чёрном берете с приколотым вместо кокарды знаком «Гвардия». Два раза в год (1 мая и 7 ноября) Анархист выводил горстку соратников на площадь Ленина, где они стояли под чёрным флагом напротив многочисленного митинга коммунистов. Случались драки… Олег Шолин — студент пединститута, барабанщик, игравший в разных рок-группах лет с двенадцати, знаток истории, вообще человек интеллигентный, но и, как большинство молодёжи начала 90-х, безвольный, неприкаянный, пьющий… Сергей Утёмов — Сёя — лидер панковской группы «Ханни» — шумный, подвижный, весёлый, напоминающий Буратино… Лёша Полежаев — хиппарь, очень похожий на девушку, сочиняющий песни под Янку Дягилеву, бросивший школу классе в восьмом и путешествующий месяцами по стране, возвращающийся с руками, увешанными феньками и с поникшей от десятков ксивников шеей — подарков хиппи, кажется, со всех городов России… Женя Шумский (Пепел) — его группа «Аномальное Фи» была в то время сильнейшей, чуть ли не культовой, в Абакане, а Пепла считали самым забубённым алкоголиком и беспредельщиком и в то же время умницей… И ещё много ребят, имена которых мной забылись, остались только прозвища: Юха, Талана, Штекер, Ящер, Ларсон, Кара, Джин, Жлобсон… И за каждым прозвищем — образ яркого человека.

Все эти люди жили бешеной жизнью, состоящей из квартирных или «Рамповских» концертов, многочисленных пьянок, происходящих чаще всего в подъездах, брожений по улицам Абакана. И разговоров на новые и важные тогда темы — о трансе, буддизме, Генри Миллере, «Гражданской Обороне»… Казалось, что все они вот-вот выдохнутся и упадут замертво или сойдут с ума. Три-четыре дня я проводил с ними, как рыба в воде, а потом чувствовал, что необходимо отдышаться, и уезжал к родителям в деревню под Минусинском, жил там с неделю, набирался сил.

Удивительней всего было то, что ребята ещё что-то успевали делать. Анархист непонятно когда (вроде бы он вечно пил и беседовал) красил картины, от Оттыча я постоянно слышал новые стихи, миниатюры, слушал его новые синтезаторные композиции; Пепел записывал альбом на профессиональной студии, Шолин поражал своими познаниями в литературе, истории… Пьянки и общение, жизнь на грани гибели помогали им работать, заниматься творчеством. И Ванька Бурковский до поры до времени находился в этой тусовке, как в необходимом, единственном из возможных мире.


4

От многих я слышал утверждение, что его погубила любовь к девушке. Дескать, он полюбил её, а она не отвечала ему взаимностью, вот он и задушился в конце концов.

Может быть.

Девушек в тусовке было мало, да и те побаивались особенно сильно в неё погружаться. Все парни, как водится, постоянно кого-то любили, кого-то добивались, кому-то посвящали свои песни, стихи, картины. Бывало, девушки принимали эту любовь, и появлялась счастливая пара, но счастье продолжалось недолго. Разрываться между тусовкой и девушкой было тяжело, и парень как правило выбирал второе — с головой нырял обратно, в привычную и милую атмосферу, и там плакал о потерянном счастье. Редкий случай, когда любовь к девушке побеждала. Например…

Женя Пепел влюбился в очень красивую, умную, кажется, девушку, женился, устроился на работу (куда-то охранником), вскоре перестал здороваться со своими недавними собутыльниками. Но и группа его распалась, сольный альбом Пепла получился наивным и слабым. Позже он стал журналистом, писал (да и пишет) приемлемые статьи… Может, и Мышь бы стал таким, если бы девушка, которую он любил, ответила ему на любовь. Но у них были самые жуткие в этом плане отношения: Ванька любил её, звонил ей то и дело, дежурил у её подъезда, при встрече умолял её о чём-то (я при этом находился несколько раз, но стоял поодаль), а она, с одной стороны, была к нему холодна, была ему недоступна, а с другой — контролировала его, заставляла меньше пить, держаться на работе (его часто увольняли из-за прогулов); она разговаривала с ним об искусстве, о новых книгах… В общем, она как бы давала понять, что он может на что-то надеяться. И так продолжалось месяц за месяцем. По себе знаю — мучение это ужасное… Хотя можно (и нужно!) понять эту девушку: Ванька не мог быть мужем, отцом, он вообще не был человеком, который может существовать в этом мире — он был обречён. (Людмила Петрушевская описала, как я уже упоминал, такой тип в своём странном рассказе с тоже странным названием «Бал последнего человека».) Поэтому любить его, Ваньку Бурковского, Мыша, я уверен, не отважилась бы ни одна абаканская девушка середины 90-х годов, не говоря уж о дальнейших, всё более прагматичных временах…

И он очень быстро стал терять романтичность. Теперь, во время встреч, каких-то вечеринок, дней рождения, свадеб, он напивался в десять минут и валялся в углу, постанывая. Он уже редко загорался и ввязывался в спор, чаще сидел с кислым лицом (если не было выпивки) и смотрел в пространство. Чем-либо заниматься почти бросил. Газету «Шиз гада» не выпускал, не писал рассказики и статьи, картинки не красил… Вообще, он был счастлив при мне, кажется, один только раз от своей общественной деятельности. Это было весной 94-го года. Выставка под названием «Детский боевой рисунок». В ней принимали участие Сергей Гайноченко, Оттыч, Николай Мезенцев, Александр Оськин, я, может, кто-то ещё (уже трудно вспомнить). Ванька был главным организатором.

В бывшем Дворце пионеров нам выделили маленький зальчик, пришли известные абаканские художники во главе с Владимиром Феофановичем Капелько, телевизионщики, неформалы разных направлений. Ванька с увлечением выступал перед камерами, но говорил такую чушь, что её в эфир, конечно, не допустили. Но тогда, на выставке, он был необыкновенно активен, что-то говорил о новой живописи, очень радовался каждому зашедшему и угощал его водкой, строил планы… Это было несколько и смешно, и как-то трогательно, и вселяло в меня лично силы. Чувствовалась некая общность: вот несколько человек, выставивших свои полотна, рисунки, а вот публика, которая искренне симпатизирует…

Но таких выставок или концертов, или вообще каких-либо созидательных событий почти не происходило. С одной стороны, трудно было добиться разрешения, уговорить впустить в тот же бывший Дворец пионеров или в «Рампу», а с другой — мы всё-таки предпочитали сидеть в подъездах, рассуждать о литературе, живописи, музыке, чем пытаться что-то действительно делать.


5

Я часто приезжал в Абакан. Конечно, у меня были при себе какие-то (хотя бы на обратный билет) деньжата. Первым делом, с автовокзала я звонил Мышу. Приходить к нему домой было опасно — его мама, уже довольно пожилая женщина, отчаянно боролась за сына; она искала его по городу, по всем известным флэтам и подъездам, если он задерживался, она находила ему работу; как-то устроила его в санаторий, где лечили от алкоголизма, но откуда он быстро сбежал…

Дозвонившись до Ваньки или встретив его у пединститута, или у телецентра, где он обычно дежурил, в надежде на встречу с приятелями, мы покупали бутылку, другую и отправлялись искать место, где бы выпить и поговорить. На улице (даже в тёплое время года) пить было неуютно и опасно: милиция в Абакане была злая, да плюс к тому казачьи и какие-то чуть не десантские патрули бродили по тротуарам и дворам один за другим. Даже за пиво отправляли в вытрезвитель.

— Столько их развелось, — морщился Мышь, провожая очередной казачий наряд. — У меня удостоверение за номером сто сорок девять, а теперь, говорят, за десять тысяч перевалило. А бухим поймают — выпороть могут.

Я не верил.

— Тебя, конечно, вряд ли тронут, — продолжал он, — а меня запросто. Я же — казак.

Я смеялся:

— Казак Ванька Бурковский!..

Предпочтительнее всего было пить у какой-нибудь девушки: и делиться с третьим особо не надо (нормальная девушка пьёт всё-таки меньше нормального парня), и она что-нибудь даст закусить, да и просто приятнее в женском обществе. Девушки редко нас не пускали — Мыша они любили, но любили как-то как ребёнка или больного. Не как парня, короче говоря. И он, кажется, ко всем другим, кроме той, которую любил, был равнодушен, хотя вежлив и душевен… И вечера наши были похожи — напившись, мы шли к ней. Мышь твердил, что ему нужно увидеть её, сказать… Она приоткрывала дверь, видела пьяную, изо всех (из последних) сил улыбающуюся рожу Мыша, слышала его проникновенное заплетающимся языком: «Мы… мы на минуточку. Очень надо сказать… Можно?» И дверь захлопывалась. Мы шли куда-нибудь дальше по улицам, уже не боясь патрулей, горланили:


Послушай, Катюша, я — гений!

Послушай, я твой командир!

Я взял на себя рычаги управления,

Придя в этот сумрачный мир-р!


Или:


Самое-самое время

Смотреть открытыми глазами на солнце,

Скоро стемнеет совсе-ем

И нам останутся холодные колючие стены…

Среди заражённого логикой мира!

Среди заражённого логикой мир-ра-а!..


Я засыпал в итоге где-нибудь у Серёги Анархиста или у Оттыча, или в «Рампе», или у художника Александра Ковригина, а Мышь кое-как добирался домой. У него было правило — ночевать дома…


6

К сентябрю девяносто пятого года в наших жизнях произошёл какой-то перелом. И в Ванькиной, и в моей… (Да нет, этот перелом, как видно сегодня, касался вообще общества: смутные, страшные, но и романтические, свежие годы начала 90-х ушли в историю, люди приспосабливались к новой жизни, подростки взрослели, новая культура (контркультура) теряла свою прелесть и новизну; всё входило в определённую колею после нескольких лет бури, хаоса, растерянности и какого-никакого, но ощущения праздника — может быть, «праздника всеобщей беды»… Дни становились короче и пресней…)

Почти всё лето мы с Ванькой не виделись. Я помогал родителям выращивать на продажу овощи в деревне, потом с полмесяца жил в Кызыле (записывали альбом, ожидали большого рок-фолк-фестиваля, который так и не состоялся); вернувшись в Минусинск, я случайно узнал, что в училище культуры идёт добор юношей на отделение духовых инструментов и решил поучиться, овладеть нотной грамотой (в то время я был уверен, что всерьёз займусь музыкой)… Свои наезды в Абакан я возобновил только в начале сентября. Меня очень удивило, что и Мышь решил учиться — поступил в пединститут на трудовика.

— Надоело всё, — объяснил он, — надо искать что-то новое.

Он выглядел повзрослевшим, обзавёлся дорогим длиннополым пальто, но и что-то старческое всё сильнее ощущалось в нём. Лицо почти постоянно напряжённое, будто он никак не может вспомнить что-то очень важное, веки ещё более тяжёлые, глаза не то чтобы грустные, а словно бы уставшие смотреть. Радостная, открытая, часто чуть ли не изумлённая улыбка, которой он многих пленил и мгновенно располагал к себе, появлялась всё реже. Ходил ссутулившись, вжав шею в плечи; создавалось ощущение, что он от кого-то прячется…

В тот раз мы встретились прямо на улице, у фонтанчика, что перед республиканским телецентром.

— Говорят, Лёша Полежаев вернулся, — сообщил Мышь. — Пойдём к нему, послушаем, как там, в мире.

Мы купили бутылку «Русской» и пошли.

Лёша по полгода мотался по стране (году в девяносто седьмом, например, я встретил его на Арбате), и Ванька, кажется, никогда не покидавший границ Хакасии, любил слушать его рассказы о Новосибирске, Москве, Питере, листать привезённые Лёшей книги. По словам Лёши, все города были переполнены надёжными флэтами, везде жили интересные, деятельные люди, происходили один за другим концерты, выставки, сейшены…

— Да-а, — вздыхал Мышь, в очередной раз наполняя пластиковые стаканчики. — А у нас тут… — И зло шипел: — Бля-адь.

— Здесь кислая жизнь, — соглашался Лёша, — и что-то всё кислее, кислее. Сейчас отдышусь — и на зиму в Крым. Там вписки есть, пипл с Питера туда потянется.

— Дава-ай…

В подъезде у Лёши было удобное, обжитое место для такого рода времяпрепровождений — над последним, девятым, этажом, прикрытый шахтой лифта, находился закуток. Там стояли ящики из-под колы, были припрятаны стаканчики, вдоль стен выстроились шеренгой пустые бутылки, а стены разукрашены названиями всевозможных рок-групп, автографами торчавших здесь людей, всякими афоризмами, пацификами, знаками анархии, портретами прекрасных девушек и страшных панков с ирокезами… Мы сидели в этом закутке, курили, пили по глотку дешёвую водку, и почему-то никуда не хотелось идти, что-то делать, кого-то искать. Я чувствовал страшную усталость, Мышь, кажется, ещё большую… В один из тех сентябрьских дней он сказал, сказал почти шёпотом, будто сообщал тайну:

— Надо чем-то заняться. Серьёзным… Желание знаешь какое!.. А в башке — пусто.

Он искал толчок. Помню, увлёкся возобновлением выставок «Боевого рисунка», но получил отказ от нескольких организаций в поддержке; как-то в институте ему задали сделать серию рисунков — сценки из жизни, и он отнёсся к заданию очень серьёзно: показывал мне прекрасные, с ювелирной скрупулёзностью выполненные работы, на каждую из которых ушёл наверняка не один день. Зная Ванькину неусидчивость, тягу к походам по городу, я был поражён… Далёкий в общем-то от музыки (как исполнитель), он деятельно участвовал в подготовке рок-фестиваля, но фестиваль отменили…

С каждой встречей я видел, как он блёкнет. Он и пил уже равнодушно — просто заливал в рот стопку водки и ждал, когда компания созреет для новой стопки, или наполнял стакан доверху и уходил куда-нибудь в угол, пил в одиночестве, слушал песни Чижа… Мы посмеивались над этим его музыкальным пристрастием — у нас всегда были при себе кассеты с «Гражданской Обороной», «Секс пистолз», «Инструкцией по выживанию», Янкой Дягилевой, а тут беспомощная, почти детская лирика: «На кухне мышка уронила банку. Спит моя малышка…»

Да, жизнь становилась всё кислее. Люди откровенно нищали, возле магазинов образовались уродливые базарчики, одни, с жалкими лицами, пытались продавать еду и одежду, другие, тоже с жалкими лицами, проходили мимо, поглядывая на товары. Деньги становились редкостью. Всё реже удавалось «занимать», да и то давали откровенную мелочь, рублей по сто, по двести. Появились слухи, что скоро в Хакасии введут свою валюту в помощь почти исчезнувшим рублям, а в Минусинске открылось несколько магазинов, где выдавали продукты по талонам, а талоны эти люди получали на работе в день зарплаты вместо банкнот… Я приезжал в Абакан почти пустой, иногда с сумкой картошки или банкой огурцов, но редко удавалось съесть эту провизию под водочку — её не на что было купить.

Зато появились две квартиры, где можно было пребывать сутками: у Серёги Анархиста (квартира принадлежала его жене, с которой он тогда разводился; жена с сыном уехали жить куда-то на Кузбасс, а Серёга оставался в роли сторожа, пока квартиру не продадут) и у приехавшей из Норильска Лены Монолог (фамилии её не помню, да и, наверное, не знал никогда — Лена была родом из Абакана, а потом отправилась с мужем на Север, но вскоре они разошлись, и Лена вместе с двухлетним Витей вернулась). И мы там именно «пребывали» — разговаривать серьёзно, строить какие-то планы уже давно не получалось — чаще всего гнали какую-то словесную муть, вымученно, иногда почти истерически веселясь… Молчать было тяжело, и главное — страшно: тогда казалось, что мы уже умерли.


7

Мышь любил различные мероприятия (точнее — акции). Он был зачинщиком многих из них и всегда с готовностью принимал в них участие. Пошуметь ли перед зданием правительства в числе чуваков, выступающих за легализацию наркотиков или за введение анархии, организовать ли выставку альтернативного искусства, панк-фестиваль, пройтись ли по центру города в рядах эрэнъевщиков, сжечь ли макет коммерческого ларька возле Черногорского парка… Да, это было ему по душе. Но акции становились всё более легальными и развлекательными, и Мышь относился к ним с явной враждебностью, тем более что в них участвовали многие его друзья.

Помню один из праздников — День рождения Джона Леннона, который состоялся в зале филармонии осенью девяносто пятого. Выступали филармонические группы, исполняя песни «Битлз» и рок-н-ролльные стандарты; их выступления перемежались всякими конкурсами и викторинами. В общем, нормальный, безобидный праздник, что не первое десятилетие проводится по всему миру.

Под видом участника одного из конкурсов, Ванька оказался на сцене, дождался своей очереди завладеть микрофоном и неумело, косноязычно заговорил, обращаясь к зрителям:

— Дерьмо всё это. Ну, то, что сейчас. И вообще — всё дерьмо! На хрена? Всё впустую. Хочется повеселиться? Не получится. Теперь больше ничего не получится.

Он выпил, конечно, но был ещё не пьяным… Он стоял на сцене в своём синем длиннополом пальто, большой, красивый и жалкий. Пытался что-то объяснить… И его слушали, окаменев. В зале все были свои.

— Вот вы, — продолжал Мышь, обращаясь к ребятам-музыкантам, готовым играть очередную безобидную песню. — Я вас знаю всех лет семь. Помните, какими вы были? А теперь… артисты эстрады. В дерьмо мы все превращаемся. В полное.

В конце концов его убрали, выперли из зала. Я тоже вышел. Мышь стоял в фойе, закуривал сигарету.

— Что, — спросил, — поняли они меня?

Услышал голос ведущей, просящей прощения за эксцесс. С надеждой посмотрел на дверь, ожидая, наверное, что сейчас из зала повалят одумавшиеся ребята. Не дождался, ответил себе сам:

— Нет, не поняли.

Потом мы сидели в тёмном, укромном углу филармонии, пили водку. К нам присоединилась какая-то взрослая (лет за тридцать) красивая женщина (кажется, и водку принесла она). Что-то обсуждали, мечтали создать в театре «Рампа» центр нового искусства, а лучше захватить театр «Сказка» (здание больше) и создать там; выпускать свою газету… нет, лучше журнал, открыть на телевидении свою программу… Кончилось тем, что женщина чуть не на руках понесла Ваньку домой. Куда делся я — не помню.


8

Но ясно помню ощущение от той осени, вообще-то очень тёплой, мягкой, похожей на весну, осени 95-го года. Было ужасно скучно. Скучно было всё и везде. Скучно было в училище культуры, я много прогуливал и в конце концов перестал понимать, о чём идёт речь на лекциях, и мои надежды на овладение нотной грамотой погибли. Скучно было в общежитии училища, и вообще в Минусинске. Скучно было и в Абакане. Разрастались базары и рынки, открывались новые кафе, множились состоящие из перепечаток из центральной прессы и объявлений газеты, люди по улицам стали гулять не иначе как с бутылкой пивка (а ещё с год назад за распитие пива могли без разговоров засадить в вытрезвитель), и лица прохожих из затравленных, злых, плаксивых стали превращаться в умиротворённо-тупые…

Абаканская рок-тусовка развалилась, фестивалей не было, начальство «Рампы», где мы могли иногда поиграть, попеть для души, перестало нас пускать в театр, его заселили поклонники фэнтези — толкинисты. Дэн Стахеев, закончив институт, уехал в родное Шушенское, учил детей в одной из ближайших деревень… Пойти было некуда, многие переженились и прятались от недавних друзей, почти все работали. Работой стали страшно дорожить.

От скуки, наверное, я начал носить в газеты свои рассказики и удивлялся, что их печатают. Даже выплачивали гонорары, правда, маленькие и редко, но всё равно было приятно, когда вроде бы ни с того ни с сего у тебя оказывается пачечка денег…

В основном мы проводили время у Анархиста. Костяк составляли сам Серёга, Ванька, Олег Шолин, похоронивший в ту осень мать и оставшийся в девятнадцать лет совсем без близких родственников; часто приходили Коля Мезенцев, старый друг Анархиста, Оттыч, который год кочевавший по квартирам и Домам культуры, художественным школам (сам он был родом из Бограда, села на севере Хакасии), Юха, Лёша Полежаев, Саша Оськин, Сёя… Иногда появлялись девушки и становилось даже по-настоящему хорошо, уютно… Но это был уже некий последний очажок ещё год — два назад кипевшей в Абакане контркультурной жизни. Да и здесь уже чувствовалось заплесневение.

Основным занятием было ёрничанье, шутливые ругачки, игра в дурачка или в пьяницу; случалось, кто-нибудь приносил траву или колёса, изредка — выпивку и еду. Серёга Анархист, в засаленном махровом халате, к которому были пришиты полковничьи погоны, усталым голосом звал ехать с ним в Северную Ирландию, бороться за её освобождение. Об этом он твердил ежедневно и по несколько часов подряд, и постепенно эти призывы стали неотъемлемым фоном наших сидений…

Однажды Мышь пришёл к Серёге необычно даже для него самого рано — часов в восемь утра. Накануне мы хорошо погудели, он, как обычно, каким-то чудом ушёл домой, а мы валялись в трёхкомнатной квартире кто где. Меня разбудил настойчивый звонок в дверь; я кое-как встал и открыл. Это был Мышь. Свежий (насколько возможно), бодрый, улыбающийся.

— Вот и наступило то самое завтра, о котором я что-то слышал вчера, — вместо приветствия сказал он.

Прошёл в квартиру, без церемоний стал собирать бутылки в огромную клетчатую сумку, а когда та заполнилась, набил ими и футляр от гитары.

— Пошли сдадим, — предложил.

Мы потащили бутылки к пункту приёма у гастронома на улице Чертыгашева… Утро было хорошее, почти летнее, хотя давно уже наступил октябрь.

— У меня идея есть, — говорил Мышь заговорщицки по пути. — Как раз погода что надо… Сейчас сдадим тару, купим водочки… у меня ещё пятёрка заначена…

— Хороший план, — хохотнул я.

— Подожди!.. Выпьем и кое-что сделаем… Я давно собирался… Пора!

Я не стал расспрашивать, что он собирается сделать. Наверняка что-нибудь интересное.

Мы благополучно сдали тару, купили три бутылки так называемой «цыганки» (разбавленный градусов до тридцати спирт) в частном секторе возле стадиона, дошли до Мышовского двухэтажного домика-барака. Его матери дома не было (она работала в поликлинике в регистратуре); Ванька собрал свои картины, и мы потащились обратно к Анархисту.

Я всё же не выдержал:

— Что ты делать-то собрался?

— Выпьем — и расскажу.

Я давно не видел его таким деятельным и увлечённым, и был этому рад. Но и что-то сумасшедшее сквозило в его взгляде, улыбке, в походке, в нетерпеливых движениях…

Растолкали Серёгу и Шолина, выпили почти не хмелящей «цыганки». Ванька стал объяснять:

— У меня такой план на день. Сейчас берём мои и твои, Анархист, картины, и идём в «Челтыс», попытаемся их там пристроить.

— Да ну, Ваня, кончай, — отмахнулся Серёга.

— Попытка — не пытка, — заговорил Олег Шолин. — Вдруг получится. И признание, и башли. Вот ужрёмся!

Мне эта идея, с одной стороны, показалась бредовой, а с другой — действительно, вдруг получится. В Минусинской художественной галерее давно уже проходили выставки, где участвовали и, мягко говоря, спорные полотна и рисунки, почему бы и в абаканском «Челтысе» их не проводить? (Через несколько лет это стало реальностью — второй этаж салона отдавался на некоторое время произведениям, не имеющим, так сказать, коммерческой ценности. Но это было уже без Мыша, без Ваньки Бурковского…)

Допив «цыганку», стали собираться. Серёга отказался брать свои картины, понесли Ванькины.


9

Наше появление в элитном художественном салоне сразу заметно встревожило персонал. Охранник поднялся со стула. Продавщицы — одна молоденькая, другая в годах, но молодящаяся — приняли оборонительные позы, стоило нам приблизились к прилавку.

— Добрый день! — почти вскричал Мышь, широко улыбаясь.

— Что желаете? — настороженно спросила пожилая.

Наверное, зрелище было ещё то — четверо обросших щетиной, плохо одетых, явно нетрезвых парней, в руках которых пёстрые, грубоватые полотна.

— Что желаем? — переспросил Мышь уже деловитым тоном. — Желаем сдать для выставки-продажи эти произведения.

И он положил на стекло прилавка те картины, что держал в руках.

Минуты две продавщицы непонимающе смотрели на них. На одной ряды бетонных, с ржавыми воротами гаражей, а на неубитых колёсами и машинным маслом клочках земли желтеют одуванчики, на другой — полутёмная лестница и наклеенные на холст маски из папье-маше, на третьей полуразрушенная кочегарка в виде средневекового замка, на четвёртой натюрморт — роза, вставленная в бутылку из-под «Русской»… И по технике, и по сюжетам совсем не то, что висело на стенах «Челтыса». Там были прекрасные виды сибирской тайги, задумчивых горных озёр с непугаными гусями, садовые цветы в вазах; самое смелое — фантазии на темы наскальной живописи Капелько и Ковригина, натюрморты Доможакова или откровенный абстракционизм Смертенюка…

— Гм… — наконец одна из продавщиц взглянула на Ваньку. — Вы это серьёзно?

Он начал нервничать:

— А как же! Что здесь такого? Автор принёс выставить свои работы.

Серёга, Олег Шолин и я стояли позади него и держали картины изображением к продавщицам. А за нами переступал с ноги на ногу охранник, наверняка готовый при первом признаке скандала вступить с нами в борьбу.

— Ну так как? — ещё больше нервничая и потому наглея, спросил Мышь. — Куда вешать? — Он оглядел плотно занятые картинами стены, заметил полосу, высотой с метр, возле пола. — Вот есть свободное место. Очень удобно. — И неожиданно совсем по-детски, обезоруживающе чисто улыбнулся продавщицам. — Можно? Пусть постоят неделечку. Хорошо?

Женщины изумлённо переглянулись, молчали. И Мышь, не дожидаясь их согласия, стал расставлять картины вдоль плинтуса.

— Вы их бросаете? — вроде бы даже с сочувствием спросила молодая продавщица.

— Я их выставляю!

— Извините, но мы будем вынуждены их… м-м… удалить за пределы салона.

— Но почему?! Вот у вас висит Капелько, Ковригин, Саша Доможаков. Они считают мои картины достойными внимания…

— То, что висит у нас — живопись, — перебила пожилая, — а у вас… Извините.

Короче говоря, нас выперли из «Челтыса». Не помогла и речь Серёги Анархиста об альтернативном искусстве, о том, что у такого искусства есть поклонники и в Абакане и что публику надо воспитывать… Мы тащились с картинами по тротуару, Мышь ругался:

— Всё, бля, уезжаю! В Омск! В Норильск! Надоело…

Конечно, ясно — даже если бы его картины были шедеврами, очень понравились продавщицам, их бы так запросто не взяли: ведь дела делаются иначе. Нужно было прийти в другом виде, по-другому поговорить с администратором (или кто там главный в художественном салоне?), может быть, показать рекомендации от уважаемых в Абакане художников. Но ни Мышь, ни Шолин, ни я не то чтобы не знали об этом, а просто не умели договариваться, делать что-то по правилам; Серёга Анархист, человек несколько другого поколения (старшего), был более общительным, так сказать, коммуникабельным, и многие идеи осуществились благодаря именно его стараниям. И до сих пор Сергей Гайноченко одна из колоритнейших и деятельнейших фигур города…

Вообще, с годами я заметил, что люди, родившиеся в начале 70-х годов, которым в переломный 91-й было семнадцать — двадцать лет, очень редко встречаются среди успешных творческих фигур. Даже «поколение пепси» обогнало нынешних тридцатилетних и в литературе, и в кино, и в живописи, и в театре. Да и среди бизнесменов, политиков тридцатилетних очень немного в отличие от тех, кому лет двадцать пять (т. е. сформировавшихся уже после 91-го года, в другом мире). Чем это объяснить?.. Помните шквал фильмов конца 80-х о молодёжи? «Курьер», «Маленькая Вера», «Ночной экипаж», «Роковая ошибка», «Соблазн», «Взломщик», «Трагедия в стиле рок». Во всех этих фильмах молодёжь показана безвольной, неприкаянной, без будущего; редкие попытки героев (антигероев?) что-то сделать заканчивались или неудачей, или гибелью их или их близких. Эти фильмы отражали происходящее в жизни, они создали портрет поколения, и одним из таких типажей для меня был и остаётся Иван Бурковский. Талантливый, умный, много и остро чувствующий, многое, наверно, смогший бы сделать, но не сделавший почти ничего, сгоревший (да, именно сгоревший) в двадцать лет, за двадцать своих лет совершивший путь от детства до старости…

А тот день продолжился так.

После неудачи в «Челтысе» Ванька повёл нас на улицу Ленина. Мы расставили картины вдоль высокого гранитного парапета рядом с кафе «Лакомка».

— Нормально, ладно, — приговаривал Мышь. — Так делают в больших городах.

И с гордым видом, сложив руки на груди, он стал смотреть на прохожих. В его взгляде были и высокомерие, презрение к толпе, но проступало и ожидание, надежда, что сейчас от этой толпы отделится человек, остановится перед его полотнами, заинтересуется, начнёт задавать вопросы о цене, о возможности приобрести «Маски», например, или «Дальтонию»… И Мышь, поколебавшись, конечно, продаст, даже не продаст, а уступит.

Но толпа текла по тротуару, мимо картин, мимо него, и никто не отделялся, никто не заинтересовывался…

Честно говоря, вскоре я сбежал на автовокзал и уехал в Минусинск. Там встретил в Торговом центре Оттыча и минусинских художников, они покупали водку и закуску — у кого-то из них был день рождения. Я присоединился. На дне рождения оказался за столом с художницей Ларисой Тирон. Потом проводил её домой и остался у неё, стал с ней жить. Очень скоро устроился вахтёром-сторожем в Минусинский театр. Училище окончательно бросил.

А из той акции Мыша потом сделали нечто вроде его лебединой песни. Анархист рассказывал, что какой-то прохожий (кажется, женщина и чуть ли не иностранка) предложил сто долларов за одну из его картин. Мышь отказался от денег и просто подарил её. Потом сказал Анархисту: «Вот, я могу стать великим художником! Нужно работать!» Потом они каким-то образом напились там же, на улице Ленина, и Ванька стал ломать, рвать свои работы, колотить ими о парапет…


10

В последний раз мы виделись дня за три до его гибели. День был холодный, число семнадцатое ноября. Дул ветер, гонял сухой, колючий, как песок, снег… Я, как обычно, позвонил ему из автомата возле кинотеатра «Победа». Он пришёл минут через десять, и мы стали бродить по улицам; у меня не было ни рубля, у Ваньки тоже. И идти было некуда.

— К Анархисту жена приехала, — рассказывал Мышь. — Шолин с Леной Монолог сошёлся. Вроде всё у них хорошо…

— Я тоже нашёл женщину, — отвечал я, — на работу устроился.

— У, поздравляю! — Он попытался улыбнуться. — Кстати, а я на днях в Минусинск приезжал.

— Да ты что?! — На моей памяти Мышь никогда никуда не выезжал из своего города, и поэтому я искренне удивился. — Жалко, не встретились.

— Да-а… Был у тебя в общаге. Сказали, такой уже не живёт… Походил, посмотрел, потом сюда вернулся…

— Я училище бросил. Понял, что не получится у меня…

— А я пед тоже бросил. Отдыхаю вот… А картины тогда изуродовал, теперь у Анархиста валяются на балконе. Не получилась акция.

До темноты трезвыми шатались по Абакану. Пытались заходить к знакомым, но за порог квартиры нас не пускали.

— Никому мы теперь не нужны, — ворчал Мышь. — Надоели всем…

Я предложил заглянуть к его любимой девушке. Он помотал головой.

— Нет, не надо. Зачем её мучить? Она у меня в сердце, мне теперь хватает этого.

Помню, я усмехнулся от такой фразы, но промолчал.

Забрели в «Рампу».

— Мы на пять минут, — сразу предупредил Мышь, видя, неприветливые лица хозяев театра. — Погреться только.

Посидели на скамейке в коридоре. За дверью, в гримёрке, которая раньше служила и сторожкой Дэна, шла оживлённая беседа. Юные голоса что-то рассказывали друг другу о хоббитах, орках, гоблинах…

— Ур-роды, — с неожиданной злостью выдохнул Мышь; достал сигареты, но тут же сунул обратно в карман. — А, здесь же теперь нельзя курить.

— Да, хреново стало, — поддержал я. — Помнишь, года полтора назад…

— Ты к расцвету опоздал. В девяносто втором самый был расцвет. А теперь… Да нет, просто наше время прошло. Теперь вот им, — он мотнул в сторону гримёрки, — им кайф, а нам — облом. Нам взрослеть пора, семью там, все такие дела…

Я снова усмехнулся.

Посидели, согрелись немного.

— Что, пойдём? — спросил Мышь.

— Пойдё-ом…

Он заглянул в гримёрку:

— Закройте за нами. Уходим. Спасибо.

Снова оказались на улице. Всё ещё дул ветер, кружил песчинки снега. Мы скрючились и куда-то потопали.

— Давай к Лене Монолог заглянем, — в конце концов не выдержал я. — Чаю хоть выпьем.

Весь тот длинный, тяжёлый день мы удерживались от этого, не желая мешать Лене и Олегу Шолину устраивать их гнёздышко. По слухам, Шолин перетаскивал к Лене кой-какую мебель и вещи из своей опустевшей после смерти матери четырёхкомнатки. По всем приметам они всерьёз решили жить вместе. Лишние люди, тем более такие вот гости, как мы, им наверняка были бы сейчас неприятны. Но нам тоже некуда было деваться…

От «Рампы» до Лены Монолог всего минут пять ходьбы. В Абакане в общем-то всё рядом. И знакомые ребята в основном жили в центре.

Мы шли очень медленно, будто чего-то ожидая на этом коротком пути, какой-то встречи, события.

— Мерзко как, не замечаешь? — спросил Ванька, оглядываясь из-под воротника своего пальто.

— Тоскливо, — уточнил я своё ощущение.

— Нет, именно — мерзко.

Я засмеялся и скаламбурил.

— Мёрзко, ты хочешь сказать. Да-а, погода в натуре… Ну ничё — через три с половиной месяца весна.

— Все равно будет так же. Теперь уже навсегда так…

У самого подъезда нас обогнал паренёк в голубой куртке, с капюшоном на голове. Ещёе пробормотал, прорываясь вперёд, как интеллигент в переполненном троллейбусе:

— Простите, можно пройти?.. Спасибо.

— Шолин? — окликнул его Мышь.

Паренёк оглянулся. Остановился. Снял капюшон.

— Привет, — кивнул. Лицо озабоченное.

— Привет. Можно к вам?

Шолин извиняющимся голосом стал объяснять:

— Там, это самое, Витя заболел. Температура тридцать восемь и три… — Он показал зажатую в ладони коробку с микстурой. — Вот в аптеку бегал.

— Понятно, — вздохнул Мышь. — Ладно. Здоровья Вите, Лене привет передай.

— Не обижайтесь, парни…

— Да нет, что ты. Наоборот, Олег…

Потом мы вдвоём курили на перекрёстке возле гастронома. Мне предстояло повернуть налево — к автовокзалу, Мышу направо — домой. Молчали… Честно говоря, я не предчувствовал, что это наши последние минуты вместе, что наша короткая, но, наверное, настоящая дружба вот-вот закончится. Что через три дня одного из нас больше не будет на этом свете. Наоборот, помню, я подумал в тот момент, что, действительно, вот так и будет ещё долго-долго. Может, когда и повеселее, получше, чем сегодня, а в основном — так же. Потом мы всё-таки повзрослеем, устроимся на стабильную работу, женимся, появятся дети, и будем встречаться раза два — три в год. Будем сидеть где-нибудь в приличном кафе, о чем-нибудь пустяковом беседовать, а потом спорить, кому платить за выпивку и кушанья: «Ну что ты! Я заплачу! Ты же в прошлый раз…»

— Ну что, пока? — спросил я, чувствуя, что пора расходиться.

Мышь согласился:

— Пока.

Пожали друг другу руки. Пройдя несколько шагов, я оглянулся. Мышь, ссутулившись, плёлся по пустому тротуару, его дорогое пальто было похоже на обвисший мешок.


11

Двадцать второго ноября, утром, приехал Оттыч. Он знал адрес Лоры — Ларисы Тирон, — поэтому быстро меня нашёл. Лора была на работе (она преподавала в минусинской художественной школе), её сын Женя — в школе, а я занимался изготовлением с помощью видака, камеры и магнтофона клипа одной из своих песен. Накануне я шатался по городу, снимал полуразрушенные дома, помойки, алкашей, нищих у церкви, ядовито парящую протоку Енисея, которая делит Минусинск пополам, а теперь пробовал монтировать. Получалось не очень, поэтому я обрадовался появлению Оттыча, специалиста в таких делах.

— Во, привет, раздевайся! Поможешь как раз. Я тут клип…

И осёкся, заметив, что обычно добродушное, светлое лицо Оттыча сейчас было… Ну, как говорится — на нём лица не было.

— Что случилось?

— Ванька умер, — ответил он бесцветно, можно даже сказать, сухо, и стал протирать очки шарфом.

Мы поехали в Абакан…

Никогда, наверное, в однокомнатке Лены Монолог не толклось одновременно столько людей. Человек двадцать, не меньше… Сын Лены, Витя, обычно активный и приставучий, забился под кухонный стол и постреливал в дядь и тёть из игрушечного пистолета. А на столе была батарея бутылок портвейна, водки, общипанная булка хлеба, стаканы.

В комнате, на краешке кровати сидела в чёрном платье та девушка, которую любил Ванька, и плакала. Плакала не останавливаясь, то громко, завывая, давясь рыданиями, то почти неслышно, хлюпая носом, растирая слёзы по мокрому, опухшему лицу. Ей время от времени подавали воду. Сделав глоток, она с минуту молчала, смотрела в пол, казалось, что она почти успокоилась, но вот до неё доносилась чья-то фраза, связанная с Ваней Бурковским, и она снова взрывалась рыданием…

Везде были люди. В комнате, на кухне, в ванной, совмещенной с туалетом. В ванной курили, сплёвывали в унитаз… Люди в основном были мне хорошо знакомы ещё по тому рок-фестивалю в феврале девяносто четвёртого. Многие пьяно качались, кое-кто лежал в комнате на полу, похрапывая.

Входную дверь не запирали, постоянно кто-то приходил, кто-то уходил.

— Что, был там? — слышался часто повторяющийся вопрос, и обязательно испуганным полушёпотом.

— Нет, не могу. Не могу. Да и… там же мать его, представляю, как посмотрит, или ещё набросится…

Меня усадили за стол.

— Водки? — приподнял бутылку похожий на японца гитарист Юха.

— Вина лучше… пока.

Почему-то страшно было пить, казалось, что рюмки хватит, чтобы стать совсем пьяным…

Юха налил портвейна, я беру стакан. Знаю, чувствую, что нужно что-то сказать, но слов совсем нет. Точнее — любые слова сейчас будут не теми… Вздыхаю и глотаю терпкую сладкую жидкость….

Пока ехали в автобусе, Оттыч рассказал, что Ванька задушился телефонным шнуром, сидя в кресле в своей комнате. Не повесился, а задушился… Вот так, сидя в кресле, среди знакомых, наверно, с рожденья вещей, тянуть телефонный шнур руками в разные стороны. Десять секунд, двадцать… И не испугаться, не передумать… Похороны завтра… Уже появилась легенда — перед смертью он разговаривал с любимой девушкой. Её и обвиняют: довела, дескать. И прозвище-ярлык ей пришлёпнули: Мышеловка.

На кухне Олег Шолин, Юха, ещё один гитарист, Жлобсон, барабанщик и оператор с телевидения Джин, Оттыч, заплаканный Лёша Полежаев, какие-то взрослые парни в дорогих костюмах, которые и купили столько выпивки…

— А где Анархист? — спрашиваю у Лены Монолог; без Анархиста, лучшего, наверное, Ванькиного друга, как-то жутко.

— Он домой пошёл. Был здесь всё время, недавно ушёл. У него дома неприятности.

Конечно, течёт разговор, постоянно то один человек, то другой вспоминает разные случаи, связанные с Мышом, звучат поздние раскаянья, что, мол, не понимали, не поддерживали его идеи, отмахнулись когда-то от его предложений сделать то-то, то-то… Кстати, при жизни Ваньку редко называли по имени, зато теперь не услышишь его погоняла — звучит только имя, да и то в основном уважительно: «Иван». И вообще — все сейчас друг к другу особенно внимательны и заботливы…

Юха кивает на бутылки на столе и вздыхает:

— Иван сейчас бы порадовался. Сколько пойла…

Появляется высокая, красивая женщина в дорогой шубе. Встречал её несколько раз на рок-концертах, на спектаклях в «Рампе», как зовут, не знаю. Очень напоминает ту, что пила с нами во время дня рождения Леннона — такого же склада… В руках пачка отксерокопированных фотографий Ваньки. Словно агитационные листовки, раздаёт их всем, кто сейчас в квартире. Я тоже беру, смотрю на расплывчатое изображение знакомого лица. Одутловатое, толстогубое, с широкими линиями бровей, волосы на копии стали чёрными сплошными волнами, будто нарисованные углём. Лишь глаза получились более-менее чётко. Задумчиво грустные, трезво, почти мудро, они в упор смотрят на меня… Да, у него глаза, как бы ни напивался, не менялись, всегда оставались трезвыми. Или это теперь так кажется?..

— Роман, — зовёт Лена Монолог, — можно тебя?

Отходим в сторону от людей. Лена объясняет, что любимая Ваньки хочет забрать у Анархиста его картины и просит сходить с ней, помочь. Добавляет:

— Извини, что тебя прошу, но сам видишь — все нервные, её винят… Давайте сходим втроём?

— Давайте сходим, — почти равнодушно (чувствую, что сегодня нужно сохранять равнодушие) пожимаю плечами. — Только Анархист вряд ли отдаст.

— Она утверждает, что Ваня их ей… как бы ей завещал. Да и они с Сергеем уже договорились.

Одеваемся. Лена даёт указания Шолину следить за ребёнком, смотреть, чтоб курили только в туалете, а то кухня уже прокоптилась, Витя кашляет. Шолин как-то виновато (или скорбно) кивает… На улице уже стемнело, улицы безлюдны, кое-где на газонах белеют клочки снега, на тротуарах — лёд. Я иду позади девушек, всё моё внимание направлено на то, чтоб не упасть.

По временам любимая Ваньки как-то испуганно оглядывается на меня, точно боится, что я сбегу. Я машинально улыбаюсь ей. Перенял эту привычку у Мыша — при встрече с ней взглядами озаряться улыбкой.

Картины стоят в прихожей, прислонённые к стене. Серёга Анархист в своём знаменитом халате, но сейчас смешной и жалкий, бормочет, наблюдая за тем, как мы их собираем, распределяем между собой:

— Я, где порвано было, заклеил. Осторожно, клей ещё не засох… Подрамники бы надо новые, но реек нет…

— Спасибо, — шепчет любимая девушка Ваньки, разглядывая свой портрет; он мало, впрочем, похож на оригинал, но зато яркий, по-мышовски романтический…

На обратном пути она решает сразу отнести картины к себе домой. Заодно предупредить, что ночевать будет не дома. Лена Монолог спешит к сыну, отдаёт свою часть груза нам. Кое-как, то и дело останавливаясь и перехватывая неудобную ношу, бредём в сторону автовокзала, где живёт Ванькина любовь. Идём почти тем же маршрутом, что две недели назад, когда нас выперли из салона «Челтыс»…

— А… а вот, — вдруг, заикаясь, как бы через силу произносит она, — их там… вскрывают?

Почему-то у меня появляется желание её помучить. Безжалостно уточняю:

— В морге?

— Да…

— Конечно.

— И череп… тоже?

— Естественно. Череп — в первую очередь. Экспертиза, причина смерти… Сейчас лежат его мозги где-нибудь в колбе, а потом в люк специальный выльют.

Девушка всхлипывает. Роняет одну картинку, пытается её поднять. Падают остальные. Пользуясь паузой, я закуриваю.


12

Вернувшись, застал у Монолог Александра Ковригина. Он был учеником Капелько, другом минусинских художников (Бондина, Решетникова, Терентьева, Тимошкина, Соскова), был близок к театру «Рампа», абаканскому рок-движению; Ваньку Бурковского он не раз называл человеком талантливым и жалел его, видя, как Ванька стремительно гибнет…

Сейчас он убеждал пойти проститься с другом:

— Нехорошо так. Нужно посидеть у гроба, помолчать, рядом с ним побыть. Прощения попросить нужно. Пойдёмте, не толпой, конечно, человека по три — четыре.

Ребята снова стали говорить про Ванькину мать: она и раньше всех отваживала от сына, будто предчувствовала, что от приятелей нечего ждать хорошего, а теперь — тем более. Теперь их наверняка и считает главными виноватыми, что с Ванькой так…

— Теперь уже всё, — отвечал Ковригин. — Теперь надо прощать…

Вместе с ним пошли Лёша Полежаев и я. Было страшно. Пока ехал в автобусе из Минусинска, сидел среди ребят, скорбя о Ваньке, слушал девичьи рыданья, носил по Абакану поломанные Ванькины картинки, всё-таки по-настоящему не верилось, что его действительно нет. Немного напоминало это то ли фильм, то ли сон, а теперь… Теперь реальность должна была вот-вот подтвердиться.

От дома Лены Монолог до дома Ваньки совсем рядом — перейти улицу, миновать маленький скверик с неисправным наверняка с давних пор фонтанчиком в виде вазы, и вот двухэтажное деревянное зданьице, что строили в сибирских городах в 30-е годы. Что-то между особнячком и бараком. На первом этаже квартира…

Мать Вани встретила нас сурово; она не плакала, была какой-то окаменелой. Молча указала на комнату, где стоял гроб… Возле гроба — пожилые мужчины и женщины. Наверное, родственники. Мы подошли. Лёша Полежаев тут же зарыдал и выбежал в коридор. Ковригин перекрестился, поклонился мёртвому. Я почему-то почти спокойно, с неприятным себе любопытством рассматривал лежащего в гробу.

Лицо сорокалетнего мужчины, в морщинах, буграх; толстые при жизни губы превратились в узкие синеватые полоски. Волосы, как он любил, зачёсаны назад. Рот неправдоподобно сжат, будто челюсти насильно соединили, стянули. Тело длинное, огромное, жёлтые руки сложены на груди. На горле, словно её и не пытались закрасить, узкая, но жирная фиолетовая линия… Нет, и здесь, возле гроба не верилось, что Ванька умер. Казалось, сейчас, ещё секунда, другая, и он откроет глаза, сядет, тряхнёт головой, как наутро после пьянки; сейчас-сейчас разожмёт губы и улыбнётся своей ясной, детской улыбкой… Не верилось, что человек, несколько дней назад чего-то хотящий, злящийся, веселящийся, о чём-то просивший, что-то читавший, дышавший, вдруг как-то запросто… Вот лежит уже не он…

На обратно пути нас остановил милицейский патруль. Стали проверять документы, придираться, что мы нетрезвые. Назвали Лёшу девушкой, и он закричал, что, во-первых, он не девушка, а во-вторых, нельзя над людьми издеваться… Милиционеры готовы были запихнуть нас в «уазик». С трудом Ковригин сумел им объяснить, что случилось, и нас отпустили.

Потом снова сидели. Сначала в квартире у Лены, затем, ближе к ночи, во дворе. Пили, вспоминали. О том, какие Ванька писал статьи, какие иногда выдавал рассказики, какая была газета «Шиз гада», как много он знал, как работал в магазине изотерической литературы («на любой вопрос мог ответить!», «о любой книге рассказать!»), о картинах его говорили, о том, как он пытался жизнь сделать нескучной…

В половине одиннадцатого я поехал в Минусинск. Назавтра рано утром нужно было на дежурство в театр — на работу.


13

Вот прошло почти десять лет, как Ваньки нет на земле, не ходит он по Абакану, не будоражит людей своими акциями и проектами. Да и каким бы он был сегодня, в 2005 году, тридцатилетним, я себе не могу представить. Десять лет назад, в свои двадцать, он говорил, что его время прошло. Может быть, это действительно так.

Сегодня нам, тем, кто дружил с ним, уже за тридцать или около тридцати, многие давно не занимаются тем, что называется «творчество» — мы зарабатываем на пропитание, на одежду, на празднички, заботимся о своих семьях, а если и присутствует в наших жизнях живопись, литература или музыка, то это нынче или хобби, или средство подзаработать. А тогда всё было всерьёз. Выходя с гитарой на сцену казалось, что твоя песня что-то может изменить, беря в руки кисть, хотелось создать лучшую картину на свете, выводя на бумаге слова, была уверенность, что ты напишешь нечто необходимое людям, такое, чего ещё не писали. Таково было, наверное, и время — короткая, но яркая эпоха начала 90-х годов, и наш возраст — когда только вступаешь в жизнь, и многое в ней тебе не по душе, многое хочется изменить… Ваньке Бурковскому слишком многое было здесь не по душе, но сил что-то изменить ему не хватило. И он ушёл.

Ушли в историю и многие приметы того времени. Нет больше в Абакане театра «Рампа» — «Рампа» сгорела и снесена; подземный переход возле универмага, где мы иногда, «как в больших городах», пели под гитару песни «Гражданской Обороны», а нам иногда в гитарный чехол кидали мелочь, теперь занят магазином бытовой техники; на площади возле телевизионного центра, где в День молодёжи проходили рок-концерты, теперь пивные шатры… Уехал жить в Финляндию Юра Толмачёв — Оттыч, где-то то ли в Новосибирске, то ли в Томске затерялся Олег Шолин; бывшие панки, хиппи, толкинисты, металлисты стали людьми взрослыми и благопристойными…

В начале 96-го года поэтесса, а тогда и секретарь Союза писателей Хакасии Наталья Ахпашева предложила мне отправить рассказы в Литературный институт. «Тут ты пропадёшь, — сказала. — Сопьёшься или ещё что-нибудь». Я послушался её и отправил, а весной получил ответ, что прошёл творческий конкурс. Поехал, поступил, постепенно прижился в Москве. С тех пор в Сибири появляюсь на месяц-полтора летом и иногда на пару недель — зимой… Когда еду на автобусе из Абакана в Минусинск или из Минусинска в Абакан, вижу кладбище, что лежит в низине, почти на стрелке соединения реки Абакан с Енисеем. Там где-то и могилка Ивана, на которой я никогда не бывал. Убеждаю себя, что увидеть могилку будет тяжело, накроет депрессия, появится потребность в водке, но дело, наверное, в другом — трудно заставить себя сойти с автобуса, искать, изучать в кладбищенской конторе план захоронений, а потом ловить машину, чтобы ехать дальше. Да и дела всё, время поджимает… Жизнь.


* * *

На страницах этого очерка то и дело появлялись описания, как мы встречались и пили, как искали денег на водку… Так оно, к сожалению, и было. Мы не умели общаться, много разговаривать, наши планы сводились к коротеньким тезисам — мы хотели действовать. Что-то разрушать и что-то создавать, но что именно, так и осталось неопределённым. И, перечитав написанное, я понял, что не показал, каким человеком был Ваня Бурковский, чем он дорог мне и многим ребятам, его знавшим, чем важна оказалась его короткая, в общем-то совершенно неудачная, никчёмная жизнь. Да, он не сделал ничего стоящего, и наверное, не смог бы сделать. Но без таким людей мир был бы совершенно одноцветен и пресен. Слишком логичен.


2005 г.

Загрузка...