Женщина на проселочной дороге

Рассказ о первой любви

Мне исполнилось тогда восемнадцать, я был студентом, и не знаю, как назвать то, что со мной случилось, но произошло это не в институте, а в деревне, на уборочной, куда нас ежегодно отправляли на весь сентябрь.

Эка, скажете вы, у кого в восемнадцать не было амуров! – что же, про все их раззванивать? На каждый чих, как говорится, не наздравствуешься. Истинная правда, отвечу я – влюбленности переживал и аз грешный, все эти хи-хи-ха-ха с подружками, танцульки в тесном зале, поцелуйчики, попытки тисканья в темном углу, – но сам я воспринимал это всего лишь как игру, в которую, приходит время, играют все, и правилам которой надо подчиняться. Не более того. Но то, что случилось со мной тогда, все-таки было, смею думать, настоящим. Во всяком случае, с моей стороны – за другую сторону не ручаюсь: слишком еще был юн и душевно слеп… Впрочем, времени прошло достаточно – можно спокойно выложить карты на стол.

А было так: глухая деревня, убогая, будто вымершая – когда-то, видимо, большая и цветущая: угрюмые бревенчатые дома, замшелые тесовые крыши, слепые окна с тряпьем и фанерой вместо разбитых стекол, глухие заплоты, крапива выше их, улицы в пахучей ромашке и коровьих лепехах, после захода солнца – темнота, как в гробу, собачий лай в темноте да гогот встревоженных домашних гусей. И – мы, студенческая группа, в бревенчатом клубе; ночуем вповалку на дощатых нарах прямо в зале, разгороженном на женскую и мужскую половины весьма условно: старой пыльной занавесью, за которую на женскую половину парням проникать было строго-настрого девчонками запрещено, и мы этот запрет, надо сказать, честно блюли; а уж если кому-то пришла охота поиграть в любовь – на улице места много…

И жила в том же клубе, только за толстой стеной, еще одна группа – из дюжины городских фабричных девушек и женщин – которая менялась раз в полмесяца. В одну из вновь прибывших девушек я и влюбился.

Не красавица. Или, точней, неяркая красавица – но статная и добротная. Чистая светлая кожа лица, правильный, ровный овал, мягкие черты, карие глаза, и, главное, коса, русая девичья коса, тугая, толстая, хоть и недлинная, с плеча на грудь – во всем ее облике было что-то такое трепетно щемящее и донельзя родное, будто вот сестру встретил среди чужих людей… Не слыл я робким среди своих девчонок, любил и позубоскалить, и дружил с ними – не с одной, а со всеми сразу, не зная, кого предпочесть; да так оно было и спокойнее. А тут вдруг непременно захотелось подойти, побыть рядом, заговорить – просто места себе не находил; казалось, случится что-то ужасное, если не подойду. И страшно в то же время: какая-то сила поднимает ее, простую фабричную девчонку, так высоко, что делает ее недосягаемой, дает ей власть надо мной, и ноги мои перед этой властью слабеют, немеет язык… Однако же на второй день, не помню как, но все ж я втерся рядом с нею за обедом (обедали мы все вместе), решился выдавить из себя какой-то вопрос, и она запросто улыбнулась мне и ответила. И уж больше я от нее не отходил – я сделал все, чтобы привлечь к себе ее внимание.

Но ведь не только я сам делал шаг к ней – наверное, и она тоже каким-то образом выделила меня? А выбирать было из кого: наша студенческая группа полна была парней и старше, и солиднее меня, да еще вечерами приходили и терлись возле клуба задиристые деревенские ухажеры с кудрявыми чубами и в кепках набекрень, приезжали на грузовиках и предлагали «покататься», приставая к девчонкам, окрестные шоферы. Видно, и я ее чем-то зацепил, если выдерживал столь жесткий конкурс? Чем? Может, тем, что не торопился запустить ей руку за пазуху, а, напрягая интеллект и интуицию, искал, в первую очередь, общения на их девичьем языке, добираясь таким образом до сердца? Или, может, тем, что, выросши в селе и умея управляться с лошадьми, я, единственный из нашей группы, в то время как остальные парни крутили веялки и лопатили зерно на току, наравне с матерыми деревенскими мужиками возил на пароконной бричке зерно от комбайна на ток и, выгрузив его, уезжал, погоняя лошадей и лихо стоя в бричке, воображая себя этаким римским патрицием в боевой колеснице?

Во всяком случае, после того обеда рядом с ней я, злоупотребляя положением возчика, предложил ей, несмотря на то, что лошади порядком измотаны, прокатиться в бричке до комбайна, и она согласилась, и я не торопился ни к комбайну, ни на ток, позволяя лошадям идти абы как, активно осваиваясь в то же время рядом с нею, и даже давал ей вожжи и учил править. При этом я старался изо всех сил смешить ее, мобилизуя остроумие, и мы много смеялись, а к концу поездки, были друзьями. Так что вечером, после работы и ужина, сам Бог велел нам идти гулять вместе по ночной деревне.

Ее грубоватая простота и доверчивость, так непохожая на манерность наших девчонок, не только ставила меня в тупик, но и колдовала. Оттого, наверное, что я был моложе: она прямо спросила, сколько мне лет, и я ответил, не виляя, а затем спросил сам, и она тоже ответила честно; то, что она взрослее меня, ее, видно, вполне устраивало, – она вела себя со мной так, будто я ее младший братик, или, может, вовсе приняла за подружку? То она вдруг стала жаловаться, что у нее месячные, и какие неудобства из-за них терпит… Я спросил: а что такое «месячные»? – никто никогда не посвящал меня в эти тайны, и она без ложной стыдливости, но и, обходясь без грубых слов, тут же мне все объяснила; то вдруг заявила, пока гуляли:

– Подожди, я пописаю, – и, отойдя к изгороди, присела на корточки; я, чтобы не смущать ее, решил пройти дальше, но она взмолилась: – Не уходи, я боюсь! – и я стоял, слушая журчание ее ручейка, и моя ошалелая голова начинала непонятно отчего кружиться…

А тем временем нас влекло вперед, и наш роман, несмотря на мою неопытность, неудержимо развивался: к середине ночи я уже сладко целовался с моей подружкой, притиснув к шершавому тополю; потом, уже сидя на лавочке у чьих-то ворот, целовал ее в шею и, не без ее молчаливого согласия, добирался до ее мягкой теплой груди… Все это осваивалось шаг за шагом – некуда было торопиться, я был неимоверно счастлив от переживания каждого поцелуя, каждого прикосновения… Потом, чем-то вспугнутые, мы вновь гуляли, уже в обнимку, ища уголков поукромней, а она тем временем что-то рассказывала про подружек, сестренок, про маму и папу в каком-то районном городишке… Кажется, именно тут она, вся, до ноготков, с ее девичьими проблемами, стала до того мне близка, что ближе ее уже – никого: ни родителей, ни друзей, ни сокурсниц, – заслонила их всех напрочь, заняв собою небо до горизонта… А уже, кажется, на третью ночь, изучив все улочки и переулки, мы не сговариваясь, побрели в сжатое поле с копнами свежей соломы на них (оно окружало деревню с трех сторон; с четвертой была тинистая речушка под косогором).

Меж тем за эти три дня ненастье сменилось лунными ночами. Было тепло, тихо и светло, почти как днем. Лунный свет серебрился на стерне, все вокруг было затоплено зеленоватым сиянием, будто водой – с размытыми очертаниями предметов, с глубокими тенями. Тишина полнилась значением и тайной; собачий лай и тревожный гусиный гогот доносились из деревни далекой музыкой: звучанием струн, пением труб. Солома в копнах блестела, как вороха золотых и серебряных нитей… Мы целовались и, хохоча и дурачась, барахтались в соломе, растрепывая свежую рыхлую копну; потом моя волшебная красавица с возгласом: «Фу, устала!» – лежала на золотой соломе, закинув руки и загадочно глядя в лунное небо, а я неумело расстегивал ее грубый комбинезон и блузку под ним, и мне открывались певучие линии ее плеч и груди, ослепляла белая алебастровая кожа и крупные розовые бутоны сосков – лунный свет был таким, что ясно виден был не только их розовый цвет, но и тончайший рисунок на них. Я немел и задыхался; кружилась голова от запаха ее девичьего тела и от родных, древних запахов спелого хлеба, полыни, мятой зелени – то пахла уже солома под нами. Я жадно целовал, терзал и тискал ее тело и не спеша открывал для себя часть за частью этот неизведанный материк, на котором я уже бывал когда-то – в другой жизни, что ли?.. «А-ах, к-какой ты нетерпеливый!.. Мне щекотно!.. Мне больно», – то смеялась, то грубо отбивалась моя прелестница, то судорожно вцеплялась в мою шевелюру пятерней и придерживала мой любовный пыл, и я останавливался на уже занятом участке материка, обживая его, и снова терпеливо и настойчиво устремлялся дальше, пока, наконец, не покорил его весь, до того пушистого бугорка, до точки на материке, в которой сосредоточился для меня тогда весь смысл, весь белый свет, вселенная…

Никогда, ни до, ни после я не чувствовал такого блаженства, такой радости, такого восторга, как в ту ночь – я был оглушен и растерян; я находился в совершенно новом для меня состоянии: странно и непонятно: что же мы, как мы теперь?.. И даже был слегка разочарован: мне казалось почему-то, что такие победы достаются труднее… Я понимал, что не первый у нее; однако же, и сама она, кажется, толком еще ничего не понимая, отдавалась потоку радости и возбуждения вместе со мной с каким-то спокойным фатализмом: а-а, будь что будет!..

И так теперь – каждую ночь… Устав от серьезности нашего положения, мы снова принимались дурачиться: то она, дразнясь, не давала для поцелуя губ, то, хохоча, щекотали друг друга до икоты, то она, пытаясь доказать, что сильнее меня, бралась положить меня на лопатки; она и в самом деле почти не уступала мне в силе, и мы барахтались, пока я, наконец, не одолевал ее; а кончалось все всегда одинаково: поцелуем, объятиями и всем прочим…

Надо ли говорить, что оставшиеся нам дни мы жили только ночами, которые пролетали мгновенно: не успеем оглянуться – луна на закате, надо идти спать; только придешь и повалишься на нары – пора вставать; встаешь сомнамбулой, идешь, качаясь… И все же ночей я ждал с нетерпением и не мог дождаться; дни, яркие, солнечные, тащились через пень-колоду и не хотели кончаться. Я жил на пределе сил; спать хотелось нестерпимо. По-прежнему возя зерно от комбайна, я, пока тащился туда и обратно – давал лошадям волю, а сам тем временем вздремывал, поскольку дорогу они знали сами – только чтоб не останавливались, и этих вздремываний набиралось за день часа три, так что вечером я снова был готов к бдению.

Ночные эти мои бдения не остались незамеченными одногруппниками. Было замечено всё: и опухшие губы, и засосы на шее, и то, что я, как они говорили, «весь светился»; парни ехидничали – завидовали, что ли, готовые в любой момент сменить меня на посту? Девчонки посмеивались добродушней: «Наш бедный Ромео!» – жалели и даже, дежуря на кухне, подкармливали: клали лишний кусок мяса, наливали лишнюю кружку молока…

Давно известно: счастливые дни уходят для бедных смертных первыми; кончились две моих недели счастья – мою красу увезли вместе с их группой прямо посреди дня; я даже проститься не успел. Хотя и взял загодя ее адресок – знал, что со дня на день уедут.

Началась безумная тоска и скука, тем более что погода снова испортилась: пошли дожди. И опять я считал каждый час, ожидая, когда же, наконец, кончится день, только чтоб скорее наступило завтра – чтобы, наконец, прошла когда-нибудь эта тягостная, бесконечная неделя одиночества… А над нами будто издевались: из-за ненастья мы никак не могли закончить нашего задания; нас задерживали.

И все равно день окончания работы наступил; нам выдали заработанные деньги, и мы вернулись в город.

Моя любовь была уже где-то рядом: сесть в трамвай, проехать с полчаса, найти общежитие, подняться в комнату… Сколько раз, закрыв глаза, я видел этот маршрут; голова кружилась, спирало дыхание, заходилось сердце, как только я представлял себе, что будет дальше…

Мне не хотелось идти к ней в старой заношенной одежде – хотелось праздника; все заработанное в колхозе я просадил на новые туфли, брюки и светлую курточку – а купить все это в те годы было не так-то просто; уж я порыскал по магазинам… И, наконец, вымытый, выглаженный, благоухающий одеколоном «Шипр», с деньгами в кармане на парк, кино и мороженое в выходной с утра еду к ней, ищу и быстро нахожу общежитие – все именно так, как она рассказывала: дорога сама ведет меня к ней.

В вестибюле преграждает путь суровая вахтерша; я рвусь к моей милой, но та, блюдя подопечных девушек, уперлась: «Нет, и всё – только пригласить! И, вообще, кто ты такой?» – «Друг». – «Х-хэ, др-руг! – язвит она, с сомнением качая головой. – Много тут вас, таких! Вот придет сама, признает – пущу!» Пришлось писать записку: «Меня к тебе не пускают – приди, помоги!» – и передать с какой-то девицей.

И вот она спускается по лестнице, моя царевна! Она еще краше, чем в деревне: высокая на высоких каблуках, стройная в городской одежде: в осеннем костюмчике-букле, с сумочкой, со светлой косой через плечо, строгая, прекрасная! И – приветливо улыбается мне!.. Обалдевший, я рвусь обнять ее; однако же, сойдя с лестницы, она плавным движением останавливает меня и всего только товарищески крепко и тепло пожимает руку. Я понял: она не хочет открываться при чужих людях, моя застенчивая царевна!

– Ну, здравствуй! – низким своим певучим голосом говорит она, подхватывая меня под руку и увлекая на улицу. – Приехал, да? Здорово, что пришел! Какой ты нарядный!

– Да получил деньги, приоделся. Куда идем? – спрашиваю весело.

– Знаешь, куда мы сейчас пойдем? – мы уже вышли в это время на улицу. – В ателье на примерку – мне там свадебное платье шьют.

– Свадебное? – я невольно остановился, как вкопанный; мои глаза и даже, кажется, рот открылись от изумления. – Свадьба? – опять спросил я, ничего не понимая. – Наша, что ли?

– Да ты что – какая наша, дурачок? – она не просто рассмеялась – она покатилась со смеху. Просмеявшись, она просто и доверчиво ответила мне: – У меня жених приехал – из армии вернулся. Торопит вот.

Мое лицо застыло в гримасе возмущения и обиды.

– А как же я? – вырвалось у меня.

– Ты хороший, но ты же еще маленький!.. Юный, – поправилась она. – Найдешь еще себе! Не обижайся, ладно? – она бодро подхватила меня под руку и повлекла за собой.

Куда она меня тащит? Зачем? Что же я теперь у нее, в роли пажа Керубино? Или – раба при римской матроне, любовь которого никто не принимает всерьез?.. Она продолжала что-то возбужденно говорить, но я уже ничего не слышал – я шел, как каменный.

– Ты расстроился, да? – догадалась она. – Не обижайся!.. Хочешь, приглашу тебя на свадьбу?

– К-как… это?.. – я не мог выговорить продолжения: «ты можешь решиться на такое?»

– Да очень просто! – догадывается она, что я хотел сказать. – Скажу Витьке, что ты – школьный товарищ, за одной партой сидели…

Я что-то промычал… Господи, если б эта ситуация – да лет бы этак через пять: о, как бы я посмеялся и над своим, и над жениховым простодушием! Просто забавно – гульнуть за его счет, сплавляя ему свою подружку! А потом еще стать ее тайным советчиком и другом… Не обязывающее ни к чему занятие – срывать розочки с чужого куста, когда уход за кустом достался другому, – ситуация, над которой уже тысячи лет не смеется только ленивый. Но тогда мне было не до смеха: это видение ее нагого тела, это ослепительное чудо, на которое глаза мои смотрели, не уставая – оно что, ушло навсегда? Как та луна, которая светила нам ночами, а на ее месте в небе теперь черная дыра?.. Больно и стыдно было и за луну, и за нее, и за себя, и за жениха: он-то тут причем?..

А она меж тем уже дотащила меня до ателье, и мы там ждали своей очереди, а потом она кружилась в белом свадебном платье, сияя от удовольствия, перед зеркалом, перед закройщицей и мною, веля мне держать булавки, пока они с закройщицей болтали наперебой, где что убавить. А мне было плохо: от духоты, пыли, запахов тканей и женского тела мутило и тошнило, и кружилась голова; и было мерзко, мерзко, мерзко…

Наконец, кончилась эта пытка; вышли на свежий воздух.

– А пойдем-ка в кинцо, а? – предложила она. – Девчонки говорят, кино забойное идет – итальянское, про любовь!..

Она еще что-то щебетала, довольная тем, что платье получалось красивое и – в срок, а я, тащась рядом, слушал ее с пятого на десятое; просто вот жить не хотелось – так мне было все неприятно; я думал о том, как бы сбежать под благовидным предлогом, а найти предлог был не в состоянии.

– Знаешь что? – наконец, начал я, краснея от придуманной глупости. – Вообще-то я забежал к тебе по пути – я должен тут, недалеко, навестить тетушку. Сейчас сбегаю, а потом приду, и пойдем в кино. И билеты возьму.

– Только недолго, ладно? А то имей в виду, – лукаво пригрозила она мне, – вечером жених явится; тебе придется иметь дело с ним!

И я легко согласился, что буду у тетушки с час, не больше – на этом она меня и отпустила. А я пошел, пошел от нее в одиночестве и тоске и шел целый день, пройдя город насквозь, забравшись в какие-то немыслимые трущобы, которым в те годы было несть числа, а потом выбирался обратно, и все колесил и колесил – до изнеможения, до полного бессилия. И все думал о своей избраннице.

Не настолько мне было тягостно, чтобы что-то с собой сотворить, однако, честно признаюсь, слезы капали. Их и было-то, может, всего несколько штучек, и были они, кажется, последними в моей жизни.

Нет, я не наказывал ее в своем возбужденном мозгу за коварство, обман и измену, не придумывал кар; я догадывался, что она – еще не проснувшаяся для жизни зверушка, но ей уже не проснуться, не выбраться из этого состояния; страшно жаль было ее, ее жениха и горько оттого, что стал персонажем дурацкой комедии… Уже потом до меня дошло, что за каждый миг счастья надо платить; чем – это уж у кого какая наличность: разочарования ли то – или горечь, скепсис или цинизм, или сама жизнь…

Но с той поры «дружить» с нашими девчонками я перестал – как отрезало – а начал присматриваться к ним и прикидывать: а может ли вот эта – или та? – совершить подобную подлость? И после некоторых наблюдений и размышлений делал вывод: может! И та, и эта. И вон та…

Тогда я еще не знал, что три года не буду подходить к ним. Однако время – хороший лекарь: все сглаживает. После этого я встречал – и не раз! – прекрасных женщин. Во всех отношениях прекрасных… Но до конца излечить меня от синдрома недоверия – пока еще! – не смог никто.


2002 г.

Не такая, как все

Она была самой стройной и красивой на курсе: ей говорили это в глаза сокурсники и завидовали девчонки в группе; за ней постоянно увязывались самые активные ухажеры курса проводить её после занятий, угощали мороженым и шоколадками, дарили авторучки и записные книжки; самые денежные водили ее в кафе, а самые разговорчивые заявляли ей о своей любви. А один насмешник прозвал ее принцессой Пирлипат, и кличку подхватили. Она охотно принимала эти знаки внимания как должное, но большего: поцелуев, поползновений запустить руку куда не надо, предложений «красиво провести время», – не позволяла, в душе слегка презирая их всех как «ничто» и «пустой шлак», потому что они – пусть даже некоторые из них и с денежными возможностями – всего лишь студенты, а ждать, когда кто-то из них станет достойным ее внимания – долго и потому бесполезно. Да и едва ли когда-нибудь они станут достойными: учится здесь отнюдь не элита, и вряд ли из них получится что-то путнее. Сама-то она – другое дело: у нее – внешние данные, и когда она получит диплом, то инженером, как они, ни одного дня работать не станет – пойдет дипломированным секретарем директора в престижную фирму, только затем, чтобы стать женой если не самого директора, так хотя бы какого-нибудь солидного фирмача – на меньшее не согласна ни при каких обстоятельствах; это она знает точно и потому бережет себя для будущего мужа. Ухажеры-сокурсники тоже это знают и потому махнули на нее рукой как на безнадежную. А ей плевать.

А сегодня – совсем смехатура: приклеился салага-первокурсник, вообще муха не нашего огорода, смазливый и самонадеянный: столкнулся с ней в раздевалке – поди, нарочно караулил? – толкнул ее, вроде бы невзначай, и сюсюкнул сладенько:

– Эскюз ми ил из, красивая!

Она, не глядя, бросила в ответ: «Гоу ту хэл!» – и пошла себе на выход. А тот решил, видно, что она уже у него в кармане – успел догнать на улице и, возбужденно припрыгивая возле нее, зачирикал воробышком. О чем? – да о том, конечно, какой он молодец: давно приметил ее, и вот он – рядом с ней! И она его не прогоняла: привычно уже, чтобы кто-то рядом чирикал.

Стоял сентябрьский день, рыжий от листопада, по-летнему еще теплый, с улыбчивым солнцем; однако улыбка у солнца была кисловатой, напоминая, что скоро эта лафа кончится и осень начнется всерьез.

Ее эта солнечная улыбка не обманывала – она прекрасно помнила, что холода – на носу и к ним надо готовиться: одеваться и обуваться про запас… По крайней мере, ее мысли сейчас занимали осенние сапоги, которые надо как-то изловчиться купить – а на какие шиши? На стипендию, что ли, которая лежит в сумке, только что полученная? Не смешите мои тапочки!.. Опять, видно, предстоит идти с отцом на рынок за самой раздешевой китайской дешевкой; отец примется при этом еще и унизительно торговаться за каждый рубль…

А спутник ее тем временем, когда поравнялись с кафешкой, в которой вечно толклись студенты, уже этак по-хозяйски взял ее под руку и, отвлекая от невеселых мыслей, царственным жестом позвал в кафе:

– Зайдем, посидим?

«Ишь, разгулялся! – усмехнулась она про себя. – Тоже, поди, со стипендией в кармане?..» – ох уж эти ей студенческие загулы с соком и кофе, от которых после шестичасовых бдений только сильней жрать охота… Впрочем, что с него возьмешь?.. Но и помурыжить самонадеянного воробышка – большой соблазн.

– А давай-ка сначала во-он туда заглянем? – скромно предложила она, давая понять, что кафе от них не уйдет, показав при этом на фирменный обувной магазинчик, который располагался в следующем доме. Этот проклятый магазинчик вечно стоял у нее на пути к трамваю, на котором она ездила домой, и она вечно не в состоянии была преодолеть соблазн зайти туда и хотя бы поглазеть на приличную обувь, а иногда даже нагло взять с полки, натянуть на ноги что-нибудь сногсшибательное и крутануться перед зеркалом… Смазливый юный парнишка, продавец женского отдела, уже знал ее, дружески кивал ей и улыбался, и позволял напяливать на себя туфли и сапоги, прекрасно зная, что та лишь покрасуется и ничего не купит.

Попутчик ее слегка скривился, но покорно за ней пошел.

В отделе женской обуви на полке для обуви ее размера она чуть ли не с порога увидела те самые сапоги, о каких мечтала, какие только ей снились – узкие, высокие, с тончайшими, под золото, солнечно сияющими металлическими каблуками-шпильками, с золочеными же пряжками, с цепочками, охватывающими голенища, и сразу их узнала: они! Сердце ее дрогнуло в смятении; она, ничего уже не видя вокруг, прямиком прошла к ним, решительно взяла их, тут же, стоя, не садясь на скамеечку, нетерпеливо скинула свои растоптанные ненавистные туфли с толстыми каблуками, влезла в сапоги, вжикнула молниями, распрямилась, покачивающейся упругой походкой «от бедра» прошла несколько шагов к зеркалу, не отрывая от себя алчного взгляда, затем повернулась на сто восемьдесят, вернулась обратно и, даже не повернув к попутчику головы, продолжая смотреть на себя в зеркало, спросила небрежно:

– Ну, и как?

Тот, чуя подвох и смущенно улыбаясь, только и смог, что выдохнуть с восхищением:

– Отпа-ад!

Сапоги стоили больше четырех стипендий.

– Подари? – бросила она ему насмешливо. Этим трюком она изводила самых назойливых: напялить на себя в магазине самую дорогую вещь, предложить ухажеру подарить ее ей и смотреть при этом, как у того растет в глазах отчаяние, лицо напрягается в поисках достойного ответа, и – как тот поскорее ищет повода от нее отделаться… Этот ничем не отличился от прочих: такое же отчаяние в глазах. А лукавый парнишка-продавец, поняв ситуацию – будто плеснул бензинчику:

– Последние – быстро партию разобрали!

Она не очень-то ему поверила: все они так говорят, – и все же, снимая сапоги с чувством безнадежной потери приросшей к сердцу вещи и уже с презрением глянув на попутчика, робко взмолилась перед продавцом, просительно глядя ему в глаза:

– Можно, полежат до утра? Я их обязательно возьму!

– Для вас – конечно! – растянул рот в улыбке паренек. – Но – только до утра! – он глянул на часы – шел четвертый час пополудни – затем вынес из-за полок белую длинную коробку, бережно сложил в нее сапоги, черкнул что-то на ней карандашом и унес.

Ей почему-то верилось, что чудо свершится: завтра утром эти сапоги будут на ней! – хотя понятия не имела: как, каким образом?

Она еще раз улыбнулась продавцу и пошла прочь из магазина с таким независимым видом, будто ей уже неинтересно: тащится сзади попутчик – или уже слинял?.. На улице он догнал ее, невнятно бормоча:

– Ты извини, я совсем забыл: мне надо было на консультацию остаться! Правда-правда, я не вру!

– Вали, консультируйся, – бросила она ему не глядя – ей было совершенно неинтересно, куда он сейчас побежит: обратно ли в институт – или совсем в другую сторону?

* * *

Сойдя на трамвайной остановке в своем районе, она направилась наискосок через небольшую пешеходную площадь с сухим, вечно неработающим фонтаном посреди этой площади, обрамленным невысоким парапетом, куда прохожие бросают мусор: пустые бутылки, пакеты, обертки от мороженого, огрызки яблок.

Место злачное – вечно здесь толпится народ: по обеим сторонам площади тянутся пивнушки, закусочные, киоски с мелким товаром, в том числе и с музыкальными кассетами – оттуда постоянно доносится рев разухабистой музыки. Здесь же продается с лотков мороженое, пирожки, детские сладости; когда-то, когда ей было десять, двенадцать, пятнадцать, она сама любила толочься здесь, в этой толпе, встречаться с подружками и пацанами, грызть мороженое, покупать кассеты и глазеть на портреты поп-идолов в стеклянных витринах музыкальных киосков; тогда ее тянуло сюда, как магнитом – здесь было весело, и столько всего интересного! А теперь здесь толчется новое поколение юнцов, и, проходя мимо, она, вспоминая ту себя, в то же время с презрением смотрела на новых юнцов, на жалкую простоту и убогость их удовольствий.

Когда она пересекала площадь, ее обычно замечали, кричали вслед что-нибудь озорное, лестное или обидное, а ей – до лампочки: привыкла, – только выше поднимала голову и четче – как на параде – перебирала ногами, нарочито отделяя себя от крикунов.

Всю дальнюю сторону площади занимал универмаг с рядом распахнутых стеклянных дверей; чтобы войти туда, надо подняться на три ступеньки. А чтобы срезать путь домой, ей приходилось подниматься на эти ступеньки и заворачивать за угол универмага. Каждый день, туда и обратно. Впрочем, что ей эти ступеньки? – она взлетала на них единым махом.

Рядом с крайней стеклянной дверью – там, где она проходила – сидел обычно калека, серо-грязный, заросший волосьём горький пьюха с шапкой на грязном асфальте. Сидел каждый день, зимой и летом. Если только не валялся где-нибудь тут же, пьяный. Время от времени они сменялись. Она привыкла к ним с детства – еще когда ходила здесь за руку с мамой; мама давала ей копеечку, и она со смешанным чувством страха и трепета, жалости и сострадания подходила, не дыша, к калеке, бросала копеечку в шапку и стремглав убегала обратно, к маме. Страх вызывал жуткий вид калеки; но трепетала она еще и перед тайной чужого несчастья и страдания… И, привыкнув бросать, бросает до сих пор, уже машинально. Нет денег – так хоть самую малую мелочь, а есть – так и крупную монету.

Однако с некоторых пор здесь стал сидеть довольно молодой инвалид, безногий, и – с багровыми культями вместо рук; правда, на одной культе торчал уродливый большой палец, но одинокость пальца лишь усиливала впечатление уродливости.

Инвалид обращал на себя внимание чисто выбритым лицом, приветливыми глазами и камуфляжной военной униформой, из-под которой виднелась на груди полосатая тельняшка; он всегда был трезв, и на асфальте перед ним лежала не грязная шапка, а небольшая и чистая картонная коробка – видно, ему ее ежедневно давали сердобольные универмаговские продавщицы; и сам он сидел на толстой чистой картонке. Его можно было принять за инвалида войны, но она знала уже (тут все всё про свой район знают), что он не из военных ветеранов, а рабочий со стройки: напился когда-то по глупости зимой вместе с бригадой, упал на темной улице и замерз чуть не до смерти.

Когда она проходила мимо него и бросала монету, он приветливо и благодарно кивал ей, улыбался и – она это знала, чувствовала, хотя никогда не оглядывалась – восхищенно смотрел ей вслед… Сунулась на этот раз в сумку достать рублевую монету – бросать слишком мелкую со стипендии было неловко – но рубля не оказалось; выхватила десятирублевую бумажку, бросила на ходу в коробку и пошла себе дальше с чувством выполненного долга, высоко держа голову. И вдруг услышала вслед:

– Спасибо! Что, стипендию получила?

От неожиданности она резко обернулась, впилась в него взглядом: знакомы, что ли? – и спросила озадаченно, с запинкой, но уверенно обратившись к нему на «ты» – слишком много чести говорить ему «вы»:

– Откуда т-ты… знаешь?

– Чего ж не знать-то – ты каждый день мимо ходишь! – приветливо улыбаясь, ответил инвалид.

– И всех знаешь, что ли?

– Всех не всех, но – многих, – все так же приветливо откликнулся тот. – Знаю даже, как тебя зовут.

– Ну, и как? – недоверчиво спросила она.

– Людмила, Люся. Верно?

– Ну и ну! – удивилась она. – Ты что, сведения собираешь?

– Но ты ж не всегда одна ходишь – тебя парни провожают; слышал.

С ним, оказывается, было интересно, даже приятно поговорить – он ласкал ее глазами и обаял голосом, чистым и доброжелательным; ей захотелось потолковать с ним еще.

– А тебя как зовут? – спросила она.

– Угадай!

– Что я тебе, гадалка, что ли? – капризно нахмурилась она.

– Даю подсказку: нашими с тобой именами названа поэма у Пушкина.

– Руслан, что ли? – догадалась она.

– Он самый! – широко улыбаясь, кивнул инвалид. – Догадливая!

Она покатилась со смеху:

– Это же загадка для пятиклассника!.. «Руслан и Людмила», значит? Ну-ну!.. А признайся: примерял меня к себе?

– М-может, и было, – улыбаясь и глядя ей в глаза, ответил тот.

Ей уже нравилась эта игра в признания – хотелось поболтать еще; она стояла прямо перед ним в своей мини-юбке, широко расставив загорелые ноги на высоких толстых каблуках, а он сидел перед нею так, что его взгляд упирался прямо в ее пах. Чтобы посмотреть ей в лицо, ему приходилось задирать голову и пробегать при этом глазами вдоль всей ее фигуры, и он, кажется, проделывал это не без удовольствия.

– И что ты еще про меня знаешь? – спросила она, небрежно закидывая свою тяжелую сумку на длинном ремне за спину.

– Н-ну… ты не такая, как все. Особенная.

– Чем же это особенная? – продолжала она его донимать.

– Красивая. Гордая. Себе на уме. Хватит?

– А – добрая?

Тот смущенно улыбнулся и – отрицательно покачал головой.

– Почему? – удивилась она. – Я же тебе всегда кидаю!..

В этот момент проходившая мимо пожилая женщина, грузная и кургузая, с тяжелой хозяйственной сумкой в руке, остановившись рядом, вынула откуда-то из глубокого внутреннего кармана пятидесятирублевую бумажку и – нет, не бросила, а, наклонившись, бережно положила в картонную коробку, неспешно распрямилась и, неприязненно при этом глянув на Люсю, пошла себе дальше. Люся удивленно обернулась ей вслед: обычная-преобычная тетка – не отличишь от тысяч других… И с еще большим удивлением смотрела, как Руслан подхватил эту пятидесятирублевку, а заодно и Люсину десятку, проворно, словно фокусник, сложил их в своих культях и, помогая себе единственным пальцем, затолкал в нагрудный карман, оставив в коробке лишь мелочь.

– Пацаны крадут, – сказал он ей, оправдываясь.

– И часто тебе такие кидают? – еще не отойдя от удивления, спросила она.

– Нечасто – но бывает, – ответил он.

– И сколько же это у тебя за день капает?

– Военная тайна, – подмигнул он ей.

– А куда ты их деваешь? – не унималась она. – Пьешь, поди?

– Нет, – покачал он головой. – Я вообще не пью – зарок дал.

– Жене отдаешь?

– Шутишь? Кому я, такой, нужен? – усмехнулся он. – Матери помогаю, вот куда, – он помолчал и добавил доверительно: – Хочу еще в Москву поехать, операцию сделать, – он поднял перед ней багровую культю, бывшую когда-то ладонью, и черкнул по ней несколько раз одиноким черным пальцем другой. – Фаланги разрезать на обеих, вот так – чтобы вместо пальцев были. Работать пойду – надоело мозоль на заднице протирать!..

Людмилу нервно передернуло от вида этой страшной культи прямо перед ее глазами, и – оттого еще, что она представила себе, как эту уродливую, корявую культю примутся кромсать… Но увиденная полусотня по-прежнему не давала ей покоя; некстати вспомнились сапоги с золочеными сияющими каблуками, которые она держала в руках и меряла всего полчаса назад…

– Слушай, Руслан!.. А ты бы мог мне денег занять? Срочно надо, – вдруг пришло ей в голову; она спросила просто так, из любопытства: сколько же у него может быть – говорят, они помногу собирают?..

Тот серьезно, вприщур посмотрел на нее и спросил:

– Сколько надо?

– Да хотя бы тыщу, – наугад брякнула она.

– Столько пока нет, – покачал он головой. – С триста будет. Возьмешь?

– Давай! – нетерпеливо сказала она: в голове ее мгновенно созрело: добрать – легче: выклянчить у родителей, а не дадут – стрельнуть у Светки…

Руслан вытащил из-под себя полиэтиленовый пакет с яркой картинкой, грузно звякающий монетами, выковырял из нагрудного кармана черным пальцем и бросил туда еще несколько купюр, и подал пакет Люсе:

– Держи! Посчитай сама; тут даже больше, чем триста.

Первое, что она почувствовала, когда он протянул его – от пакета неприятно пахнуло на нее несвежими мужскими брюками, мочой, даже дерьмом, – ведь он сидел на нем целый день!..

– Прости, я пошутила. Не надо! – сказала она, брезгливо вздрогнув и не притрагиваясь к пакету.

– Да как не надо-то? Бери, раз дают! – проворчал Руслан, протянул свободную ладонь с одиноким пальцем, ухватился за сумку, притянул к себе Людмилу и насильно впихнул пакет ей в руки. – Когда будут – отдашь; мне пока – не к спеху.

Ей вдруг стало стыдно. Превозмогая брезгливость, она взяла пакет. Он был на удивление увесистым; она не преминула тотчас распахнуть его и заглянуть туда с любопытством; там лежали разрозненные купюры общей суммой, по ее мгновенной прикидке, рублей на двести, а остальное – большая груда монет. Это что же: сто рублей мелочи? – пришла она в ужас. Что она будет с ней делать?

– Не надо, я пошутила! – попробовала она вернуть пакет.

– Чего тогда голову морочишь? – грубо одернул ее Руслан и тут же смягчился: – Да нет, я же вижу, нужны тебе деньги. Мелочи, что ли, испугалась? Поди да поменяй в кассе! – кивнул он на двери универмага. – Мне все равно вечером менять.

– Спасибо, – пробормотала она и вдруг лукаво-испытующе глянула ему в глаза. – А если возьму и не отдам?

Встречный взгляд его дрогнул на мгновение.

– Смотри – найду! – строго погрозил он ей пальцем. – Да не верю я: ты такая красивая, что… Не верю! – и снова его глаза стали приветливыми.

– Спасибо, – еще раз пробормотала она, повернулась и пошла себе, брезгливо держа пакет чуть на отлете.

Завернув за угол и пройдя метров двести, в сквере позади универмага она выбрала пустую скамейку и села на нее – подумать: что делать дальше? Во-первых, немедленно пересыпать деньги…

В сумке ее лежал пустой полиэтиленовый пакет из-под завтрака: у нее не было возможности выбрасывать их и без конца покупать новые; она их берегла. Достала его, осторожно пересыпала в него деньги, а освободившийся Русланов пакет, брезгливо держа двумя пальцами, выбросила в урну возле скамейки. Затем, тоже с брезгливостью, выловила из пакета бумажные деньги; их и в самом деле оказалось около двухсот рублей. Она переложила их в свой роскошный портмоне, подаренный поклонником (уж и забыла, которым): две пятидесятирублевые бумажки – отдельно, десятки, тонкой стопочкой – отдельно. Дотрагиваться до монет ей пока не хотелось.

Во-вторых: куда теперь с этой грудой мелочи, чтоб хотя бы, для начала, пересчитать и разложить по достоинству монет? Не здесь же, на скамейке! Мимо без конца ходят – не хватало еще, чтобы нарисовался кто-то из знакомых… Возвратиться и обменять на купюры в универмаге, с ее-то статью? Стыдно, мочи нет! Домой? Там сестра Ирка: конечно, уже пришла из школы, и отделаться от нее в двух комнатах невозможно – обязательно пронюхает про мелочь; не хватало еще, чтоб дошло до родителей: они же истерзают ее, пока не выпытают: где взяла? И ведь не поверят, что у калеки выманила – а поверят, так отберут и понесут обратно, да с извинениями, и еще приплатят при этом! Ох уж эта щепетильность, которой нет ничего смешнее – при их-то нищете!.. Позору потом не оберешься; стыдно будет мимо Руслана пройти…

Выход один – к Светке: во-первых, она веселая и беспечная, сама – склонная к приключениям, и – без дурацких комплексов; а, во-вторых, у нее своя комната, предмет Люсиной зависти: по крайней мере, можно хоть запереться и иметь полное право на собственную жизнь и на тайны от родителей; и они не «достают» ее с ее тайнами и собственной жизнью. Только бы дома оказалась!..

* * *

Светлана – ее подруга поневоле: единственная из их группы, кто живет совсем рядом, в соседнем квартале. Когда познакомились на первом курсе – подружились с разбегу, не разлей-вода, а потом тихонько разошлись – Люсю стала мучить тайная зависть к ней: Света, пышная смешливая блондинка, оказалась и развитее ее, и одета всегда лучше; от этого мучительного неравенства, от постоянного проигрыша рядом с ней, от вечного ощущения бедности появилась проклятая скованность, и, чтобы избавиться от нее и от зависти, она отказалась от дружбы, и Светлана, кажется, ее поняла и отступила без обиды. Нет, они не ссорились – иногда вместе возвращались домой, иногда бывали друг у дружки. Но все это случалось редко и спонтанно.

Еще один предмет зависти к Светлане был у нее: ее забойные предки, веселые и доброжелательные. Правда, тут было одно «но» – Светланин папа подлюбливал Люсю: ужасно радовался ее приходу, суетливо помогал снять куртку, тонко любезничал и сыпал комплиментами. Светина мама нисколько не сердилась на него и на Люсю (а, может, и сердилась, только не выдавала себя), и они, мама со Светкой, при этом потешались над отцом…

Светлана, к счастью, оказалась дома, и кроме нее – никого: любезность Светиного отца и приколы матери на его счет увели бы Люсю далеко от цели ее визита… Светлана как раз обедала и позвала обедать Люсю, весьма кстати, потому что Люся вспомнила вдруг, что жутко проголодалась. И, пока обедали, со смехом рассказала Светлане про только что случившееся с нею маленькое приключение: совершенно случайно, проходя мимо универмага, она заняла у инвалида, просящего милостыню на крыльце, мешок мелочи (про бумажные купюры она умолчала) – потому что ей позарез нужны деньги – и теперь не знает, что с мелочью делать.

Светлана помнила этого парня-инвалида, но усомнилась, было, в происшедшем, однако Люся предъявила ей тяжелый пакет; экспансивная Светлана принялась хохотать до колик над Люсиной проделкой – про такие приколы слышать ей еще не доводилось – а, нахохотавшись, с энтузиазмом взялась Люсе помочь. Они тотчас же отправились в Светину комнату и там, вывалив мелочь на стол и продолжая хихикать над забавностью происходящего, пересчитали и разложили по достоинству монет всю мелочь, заворачивая ее в отдельные бумажки. Причем мелочи тоже оказалось около двухсот рублей!

Затем Люся упросила ее пойти вместе с ней – обменять где-нибудь мелочь на купюры; Светлана согласилась – ей и это было за приключение. Пошли в ближайший продуктовый магазинчик. Но там менять отказались: своей полно. Они вышли на улицу: что делать, куда дальше?

– Слушай! – пришла Светлане мысль: – У меня есть знакомый парень, Вован: когда-то сидели за одной партой, – он сейчас официантом в кафе-мороженом. Пойдем, сходим – может, ему надо? Если только он на работе.

* * *

Тащиться пришлось в соседний микрорайон.

Небольшое кафе в полуподвальном помещении, оформленное под ледяной грот: темновато, все кругом затянуто полупрозрачной тканью с подсветкой, мигают разноцветные лампочки – но уютно, тепло; заняты только два сдвинутых вместе столика: за ними сидит шумная компания девчонок-подростков; остальные столики пустуют.

Вован оказался на месте; Светлана нашла его, пошепталась с ним в проходе на кухню, подвела познакомить с Люсей… Длинный, заметно суетливый, с уже заученной нагловатой улыбочкой на лице, Вован разборчивой Люсе не понравился, и при акте знакомства с ним ей пришлось вымучивать встречную улыбку.

– Давайте сюда, – сразу по-деловому протянул он руку за пакетом. – Мелочь нам нужна. Вон наша клиентура сидит, – незаметно кивнул он с легким презрением в сторону шумливых девчонок-подростков. – Нищета – а в кафе идти надо, и все им до копейки сдай.

Люся вынула и отдала ему пакет; он безо всяких эмоций взял его, встряхнул, пробуя на вес, удовлетворенно кивнул и спросил:

– Ну что, принести по мороженому, пока пересчитаю?

Светлана вопросительно взглянула на Люсю, не нашла в ее взгляде явного протеста и кивнула Вовану. Он ушел, а они сели за столик в противоположной от компании подростков стороне.

Вскоре Вован принес им по порции. То было крем-мороженое теплого сливочного цвета; украшенное поверху пурпурными ягодами свежайшей клубники, оно лежало аппетитными холмиками в красивых креманках из дымчато-фиолетового стекла с золотыми звездочками.

– Может, шампанского к мороженому принести? – галантно осведомился Вован, угодливо заглядывая в глаза Люсе. – У нас маленькие такие бутылочки есть, как раз вам по бокалу.

– Возьмем? – спросила Света, тоже заглядывая ей в глаза.

У Люси испуганно дрогнуло сердце: поначалу она восприняла предложение Вована принести мороженое как рыцарский жест или, может, как подарок за принесенную мелочь, и только теперь до нее дошло, что за все надо расплачиваться, и расплачиваться – ей; во сколько же это станет? Она ужаснулась – еще никогда в жизни она не расплачивалась сама: в детстве ее водил в кафе отец, потом – мальчишки, потом – молодые люди, и никогда она в кафе не вникала в цены…

– Я тебе потом отдам свою долю, – подсказала ей Светлана, видя Люсино замешательство.

– Д-да… Принесите! – сдавленно ответила, наконец, Люся.

Тот кинулся чуть не бегом и действительно принес маленькую бутылочку шампанского и два высоких бокала, сам ловко, с тихим хлопком откупорил бутылку и аккуратно разлил шампанское по бокалам.

С шампанским мороженое, действительно, было необыкновенно вкусным. И как раз, когда они покончили с ним, вновь подошел Вован.

– Может, внакладку еще и по кофе-гляссе? – осведомился он.

– Да, конечно! – охотно согласилась Светлана, совсем размякнув от шампанского, но, спохватившись, спросила у Люси: – Как ты?

– Нет, спасибо! – грубо одернула ее Люся, холодно глянув на Вована.

– Пожалуйста! – равнодушно пожав плечами, с противной улыбочкой ответил ей тот. – Тогда с вас сто тридцать семь рублей. Вот сдача, – он положил на столик шесть засаленных десятирублевых бумажек и принялся рыться в кармане, звякая мелочью.

– Мелочь оставь себе! – зло бросила ему Люся, забрала бумажки и так резко встала, что стул отлетел в сторону. – Пошли! – рявкнула она на Светлану, доскребающую мороженое из креманки; кажется, та готова была вылизать ее.

– Приходите еще! – сладенько вякнул Вован, маяча перед ними своей наглой улыбочкой, на которую Люсе уже противно было смотреть.

– Непременно! – охотно ответила Светлана, вставая. – Спасибо, Вованчик – такое вкусное мороженое у вас!..

А когда выбрались из кафе и пошли обратно, Светлана, противно размякшая от бокала шампанского, без конца молола языком, вспоминая школу, класс и хулиганские проделки Вована; Люся упорно молчала, злясь и на нее, и на этого хлыща – так ловко они ее растрясли, так нагло облапошили!

Прощаясь со Светланой, Люся надеялась, что та предложит зайти к ней и вернет свою долю, но – куда там!.. Так что по дороге домой, уже одна, думала с мрачной решимостью: ну, уж завтра дудки – вытрясет она из нее все семьдесят, до рублика!.. Утешало только, что двести шестьдесят Руслановых рублей все же осталось; да плюс стипендия; где-то надо добывать остальные…

* * *

Дома все уже были в сборе – ужинали на кухне.

Люся, нарочито нагоняя на себя раздражение – чтобы только отвязались – ужинать отказалась. Не потому, что не хотела – есть ей хотелось всегда – а потому, что мать или Ирка обязательно унюхают запах шампанского, и разговора о вреде алкоголя хватит потом на весь вечер, еще и на утро останется, и доказывать, что уже взрослая, что сверстницы пьют, как лошади – бесполезно; и бесполезно доказывать, что ей этот алкоголь – как зайцу стоп-сигнал: она всегда предпочтет ему жареный кусок мяса; разве что трудно устоять перед бокалом шампанского… Она прошла в комнату, переоделась в халат, затем пошла, вымылась под душем, почистила зубы и снова вернулась в комнату, – все быстро, порывисто; села затем в их с Иркой общее – кто быстрей захватит – кресло и взяла в руки книгу – успокоиться и привести в порядок мысли.

Но привести их в порядок не было никакой возможности: перед глазами вместо букв шла круговерть пережитого за последние четыре часа: сияющие золочеными каблуками, пряжками и цепочками сапоги, багровые культи Руслана, от которых по спине – озноб ужаса, этот мерзкий пакет с деньгами, которые надо как-то теперь отдавать (черт дернул за язык просить их!), противная, с поджатыми губками, Вованова улыбочка, болтливая пустышка Светка, и опять – эти сияющие, как солнца, сапоги с золочеными каблуками, пряжками и цепочками… Она знала уже: никуда ей от них не деться – будут мучить и мучить, пока не окажутся у нее на ногах. Что-то надо делать, но – что, что?.. И в голове вдруг родился стройный план. Только бы скорей они закончили, наконец, на кухне свой бесконечный ужин, а, главное – дождаться, когда уйдет оттуда мать, пробраться, сунуть в рот щепоть чайной заварки, разжевать как следует, чтобы до конца отбить этот чертов запах шампанского, и тогда – к матушке (к отцу – бесполезно: как мама скажет, так и будет): пускай отдают в руки ту тысячу, на которые обещали купить ей какую-нибудь дрянь на ноги – дайте самой выбрать: сколько можно ходить убогой? Да припугнуть: не отдадите – так хоть на панель!.. Это будет ее последний довод. Обрыдло!..

* * *

На следующее утро она опоздала на первую «ленту» – но пришла в новеньких, щегольских, сияющих золочеными каблуками, пряжками и цепочками сапогах. Девчонок с потока ничем таким, конечно, не проймешь, но мальчишки заметили – она ловила их восхищенные взгляды на ее ноги. Ей хотелось без конца ходить по коридорам, бегать по лестницам – было чувство перебирающей от нетерпения ногами скаковой лошади, которую долго держат на старте; а ведь еще вчера хотелось сидеть и сидеть где-нибудь в уголке или за столом – только чтобы не шлендать у всех на глазах.

После лекций ее потащило еще на факультативный семинар, на который можно было и не ходить, а потом – в библиотеку. Есть хотелось ужасно, но она старалась не думать о еде, потому что решила совсем не ходить теперь в буфет – и, странное дело, это у нее получилось!

А под вечер, возвращаясь домой, нарочно проехала свою остановку и сошла на следующей; оттуда до дома было минут на двадцать дальше, но идти теперь мимо Руслана не хотелось: заметит новые щегольские сапоги и решит, чего доброго, что куплены на его деньги… Хотя его денег тут – кот наплакал. Да и жалко его: будет смотреть вслед с еще большей завистью и досадой… Отдаст она ему эти его деньги только со следующих стипендий – она это решила твердо – вот тогда и пойдет с чистой совестью прежней дорогой, а пока – ничего, побегает эти лишние двадцать минут, не расколется!..

И она упорно, день за днем ходила домой с другой остановки. Даже если возвращалась вместе со Светланой, с которой, кстати, те семьдесят рублей содрала как с миленькой – правда, только через неделю…

И через неделю же примерно стала замечать: девчонки в группе перестают с ней здороваться и разговаривать, устраивая вокруг нее заговор молчания – сначала одна, потом другая, а потом вдруг – все сразу. Она поняла, откуда дует ветер: Светка, тварь такая, не вытерпела, разболтала всем!.. Пришлось клясть себя, что не предупредила сразу, чтоб та держала язык за зубами. Хотя толку-то – кого бы другого предупреждать, только не ее… Но еще когда замолчали две или три девчонки, подошла к ней и укорила:

– Как тебе не стыдно: зачем растрезвонила? Кто тебя просил?

Светлана даже не спросила, о чем это она – сразу поняла и, нагло глядя в глаза, тут же стала отпираться:

– С чего ты взяла? Не говорила я ничего!

– А откуда узнали?

– А я почем знаю? Их спроси!.. – и, нисколько не обидевшись, продолжала демонстративно общаться с Люсей. А уж когда замолчали все до единой – подошла и сказала:

– Извини, Люсь, но я тоже перестаю с тобой общаться: девчонки на меня давят.

– Предательница! – только и сумела, что со злостью прошипеть ей вслед Люся, а сама подумала: «Ну и черт с вами!» Зато с нею продолжали общаться мальчишки, и она даже бравировала этим: гораздо охотней, чем раньше, общалась теперь с ними, на лекциях обязательно сидела рядом с кем-нибудь из обожателей и кокетничала вовсю, кидая злорадные, вызывающие взгляды на девчонок: «Вот вам! Выкусите!»

Но и мальчишки постепенно переставали с ней общаться! Один, другой, третий и, в конце концов, все до единого: подмяли их проклятые девчонки! Бойкот, значит? Ну-ну!.. Люся ходила теперь с еще выше поднятой головой, злая на них, презирающая всех и оскорбленная: «Сами-то лучше, что ли? На себя бы оглянулись, чистюли чертовы! И катитесь со своими принципами – без вас проживу! Да отдам я, отдам эти деньги калеке!..»

* * *

Но со следующей стипендии отдать Руслану долг не получилось: октябрь пришел вместе с дождями и холодами, и опять надо было делать покупки: теплые колготки, куртку поновее (купила по случаю в комиссионке); а поскольку долга Руслану не отдала, то, чтобы с ним не встречаться, продолжала по дороге домой сходить на следующей остановке.

В ноябре стало еще холоднее – совсем по-зимнему задуло, а, стало быть, нагрянули и новые проблемы с одеждой; но, несмотря на проблемность покупки каждой вещи, новые вещи у нее понемногу все же появлялись. И снова не получилось отдать долг. Да и куда торопиться? Отдаст, когда понадобятся: Руслан сам сказал, что – не к спеху.

В том же ноябре, выдержав месячный бойкот, слово за словом опять с ней в группе понемногу заговорили: то староста обратится по делу, то записной остряк прилипнет, пока вокруг никого, а брякнуть очередную остроту и посмешить – терпежу нет, то былой ухажер заметит, что она стала еще краше, и привяжется проводить до остановки, то беспринципная Светка соскучилась и, видя, что бойкот слабеет, снова навязалась в подруги.

И в том же ноябре, сойдя как-то по дороге домой на своей остановке по очень нужному делу, глянула издали на то место, где сидел Руслан – а его нет! И так ей стало легко от этого – будто тяжкая ноша с плеч свалилась: спокойно прошла домой своим обычным маршрутом, которым ходила годами, и с того дня ничто уж больше не мешало ей ходить именно так. Чтобы не напрягать себя, не стала никого расспрашивать: куда делся этот Руслан, что с ним стало? – хотя кто-то же из местных сострадательниц должен был знать?.. Да зимой на этом месте вообще редко кто из калек выдерживал.

А весной появился новый: грязный, пожилой, серый, как филин, молчун, от которого вечно несло перегаром; многие поскорей пробегали мимо, однако Люся кидала ему всегда: со стипендии – круглый рубль или двухрублевик, но чаще все-таки – несколько мелких латунных монеток.


2009 г.

Гуля

Кто мы, чьи, откуда? Те ли, за кого себя выдаем – или подменены родителями, предками, самой жизнью, изменчивой и капризной? Точно ли отцы наши – отцы, а деды – деды?.. Эти вопросы всегда встают передо мной, когда кто-то кичится особостью своего происхождения. Как все эти наши фамилии, отчества, счет предков – даже собственное имя! – зыбки и условны! Не украдены ли они у кого-то другого, кто должен быть здесь и сейчас на твоем месте, вместо тебя? – думаю я тогда о слишком самоуверенном заявителе своего имени… И еще я думаю об этом, когда вспоминаю Гулю.

Давно это было; я тогда сдавал вступительные экзамены на заочное отделение в один из престижных столичных вузов.

Помню, после первого же экзамена мы выбрались из институтского здания, голодные, как волки: первый экзамен, как всегда – сочинение, продержали нас там четыре часа, и шли мы теперь по городскому тротуару в соображении, где бы поесть, а заодно и выпить, обмыть благополучное начало. Мы – это четверка абитуриентов, как-то очень быстро узнавшая друг в друге «своего» и сбившаяся в «толпу». Мы и поселились в общежитии в одной комнате (селили по четыре). Объединило нас сразу несколько параметров: во-первых, все мы были уже взрослыми и – почти одного возраста: от двадцати пяти до тридцати, во-вторых, провинциалы, а в-третьих, инженеры (в этот вуз дозволялось поступать с инженерным высшим образованием). В-четвертых, все уже обременены семьями и должностями, и в то же время – достаточно молоды, веселы, общительны и жадны до жизни и знаний.

Стоял сухой и теплый сентябрьский день; мы шли, расталкивая прохожих и размахивая портфелями и сумками с уже ненужными хрестоматиями, еще не остывшие от напряжения, и, хохоча и перебивая друг друга – прямо как школьники вырвались на свободу! – хвастались, кто и как изловчился надуть бдительного и хитрого препода. И тут обнаружилось вдруг, что с нами идет пятый: какая-то пацанка-переросток, и – тоже с набитой книгами сумкой. Мы решили сначала, что прибилась случайная прохожая.

– Ты кто? – не выдержал и спросил кто-то из нас.

– Да вы что – я же рядом с вами сидела! – обиделась пацанка.

– А-а! – неопределенно ответили мы, бесцеремонно рассматривая ее, потому как вместе с нами сидело на экзамене больше сотни человек – разве всех упомнишь? Тем более что переросток – такой невзрачный: жилистая, тонконогая, с острыми коленками, лицо бледненькое, губки и носик – тонкие, и все это – на тонкой шейке; темные волосы подстрижены, как раньше говорили, «в скобку», то есть ровненько и коротко, чуть ниже ушей. И серенький костюмчик на ней – не первой свежести, и туфлишки на ногах – стоптанные. Вот и все, и сказать больше нечего. И – ни единого-то яркого пятна, ни одной заметной детали. Разве что глаза, если попристальнее вглядеться: темные, распахнутые и очень серьезные, в темных же пушистых ресницах.

– Как же тебя зовут, красавица? – чуть-чуть, разумеется, с иронией.

– Гу-уля.

Ну, тут сразу в четыре рта переключились на Гулю: какая милая девочка, да какое редкое имя – единственный раз, кажется, встречалось в пионерской книжке «Про Гулю Королёву». И что это за имя такое?.. Оказалось, Гуля, если перевести на взрослый язык – Августа, а Августа – потому, само собой, что родилась в августе, под знаком Льва, между прочим, а лев – зверь серьезный, заставляет с собой считаться, ему пальца в рот не клади…

Ладно. Купили, зубоскаля мимоходом, две бутылки водки – взрослый все-таки народ – и пошли искать обжираловку подешевле. И тут оказалось, что Гуля – москвичка и знает Москву, как свой собственный дом; мы передали ей честь быть нашим Сусаниным, и она привела нас во вполне приличную столовую, в которой мы, кстати, дешево и сытно пообедали, благодушно выпивая между блюдами по соточке, быстро и деловито разливая водку по стаканам между колен под столом, так как прямо над нами на стене висел грозный плакат: «Распитие спиртных напитков строго запрещено!».

Гуля между тем включилась в наши разговоры, оказавшись в доску «своим парнем». И даже выпила с нами чуточку, уступив нашим преступным уговорам глотнуть «этой гадости» – «для снятия стресса».

Потом пили кружечное пиво у пивного киоска в каком-то тихом парке за стоячей мраморной стойкой, прямо под большим кленом. Парк по случаю буднего дня и дневного времени был пустынным; шелест палой листвы под ногами только подчеркивал тишину, и нам ничто не мешало по мере того, как мы пьянели, галдеть все громче. Нам, всем четверым – то есть, пардон, уже пятерым! – собравшимся здесь со всей России, было так хорошо, так тепло под нежарким, клонящимся к закату солнцем, что хотелось крепко обняться всем вместе и никогда уже не расставаться.

Но тут на нашу серую мраморную столешницу шлепнулся сверху бледно-желтый, с красными прожилками кленовый лист, и кто-то из нас проникновенно сказал: «А ведь это уже осень, ребята!» – и нам, оттого что вспомнили, что и в самом деле лето прошло, что скоро ненастья, холода и слякоть, что так быстро идет время, уходят годы – и от смеси водки с пивом тоже, и оттого еще, что кто-то из нас вспомнил вдруг и начал читать чьи-то проникновенные стихи про то, как все проходит: молодость, любовь, жизнь, – нам стало так тяжело и грустно, что впору было рыдать.

Тут Гуле, самой юной из нас и самой трезвой, пришлось нас успокаивать: «Да вы что, мальчики! Вы же такие еще молодые!..» Может быть, она и лукавила – знали ведь определенно, что девчонкам в ее возрасте мужчины всего на пять лет старше кажутся древними, как мумии фараонов. Ну и пусть лукавила – зато она, можно сказать, из безнадежности подымала нас к радости и свету. «Да? – с тайной надеждой спросили мы ее. – Это правда, что мы еще совсем молодые?» – «Конечно! – заверила она нас. – Вы совсем-совсем еще мальчишки!».

Мы в это легко поверили, и нас сразу потянуло на подвиги. А поскольку в пустом парке совершать их не было возможности – какие подвиги, раз их некому оценить? Не Гуле же, в самом деле, не совсем еще и «даме»! – мы решили ехать на многолюдье, в самый главный, Центральный парк…

В Центральном парке нас почему-то потащило на концерт в «зеленом» театре с какими-то эстрадными звездами. Свободные места по случаю буднего вечера были, хотя действо уже началось – правда, места разрозненные; мы стали расползаться по полутемному огромному залу под открытым небом, и как-то так получилось, что мы с Гулей оказались вместе. Я огляделся вокруг – остальных не видать. Ну да ладно, потом соберемся.

Сидели с ней рядом, перешептывались и пересмеивались, кого-то из выступающих передразнивая, однако ничего лишнего по отношению к девчонке я себе не позволял – да и, честно признаться, не в моем она была вкусе.

И вот уже окончился концерт, зажегся свет, все встали, хлопают; я продолжаю искать глазами товарищей – никого не вижу. Странно!

Толпа вынесла нас наружу, в парк. Опять никого! Да что же это такое? Я начал нервничать и что-то подозревать. Сговорились, что ли, гады, бросили девчонку на меня – никому, значит, не нужна? А я причем? Нелепейшее положение: они теперь пойдут развлекаться дальше, а мне тащиться куда-то, провожать этого воробушка? Я просто уже еле сдерживал досаду… В довершение ко всему, оказывается, она и в самом деле живет черт-те где, домой ехать на электричке, – и она заторопилась на вокзал.

Когда я заявил, что просто обязан теперь доставить ее домой в целости и сохранности, она начала возникать: и сама, мол, доедет, не впервой, – но тут я, скорее, уже назло самому себе, рявкнул, что ей пока еще надо слушать старших, и она пригасла.

В электричке разговорились; я, на всякий случай, чтоб не имела на меня никаких видов, объявил, что женат и имею сына. Однако это ее нисколько не смутило; более того, она меня сама, этак с вызовом, огорошила:

– А я, между прочим, тоже замужем.

– К-как? – чуть не подпрыгнул я, сидя рядом с ней в полупустом вагоне, но сумел справиться с собой и даже не без иронии спросил: – Это что же, мы сейчас едем отмечаться к твоему мужу?

– Нет, – ответила она. – Я живу с мамой. У нас с мужем пока нет жилья.

– И какой же стаж твоего замужества?

– Второй год!

– Ты извини, но сколько тебе лет?

– Двадцать один! – опять – с вызовом, явно чувствуя, что я принимаю ее за недоросля.

– Хорошо сохранилась, – отшутился я. – Честное слово, думал, тебе семнадцать, только что из десятилетки.

– А я и не кончала десятилетку – я техникум кончала.

Почему-то этот техникум заставил меня взглянуть на нее по-иному: как на девчонку из московской глубинки, цепко карабкающуюся по жизни – институт, в который мы поступали, был серьезным… Но что-то в ней было пока непонятно и требовало выяснения.

Причем, как я догадался, ведь и ее тоже моя персона занимала! Потому что, как только я проводил ее до крыльца невзрачного двухэтажного домишки барачного типа (хорошо хоть, он был недалеко от станции), чмокнул ее, из чистой вежливости, в щеку и приказал: «Беги домой!» – она при этом, отнюдь не торопясь убегать, спросила, сколько времени. Я всмотрелся в темноте в циферблат часов и ответил: половина первого.

– Ты знаешь, – сказала она, как показалось мне, даже с удовольствием, – последняя вечерняя электричка уже ушла.

– Когда следующая? – спросил я.

– Ночная будет всего одна, в два тридцать. Потом – в пять утра.

– Значит, уеду в два тридцать, – не моргнув глазом, сказал я.

– Пойдем тогда, поднимемся ко мне, что ли? – она нерешительно взяла меня за руку. – Я тебя хоть чаем напою.

– Постой! – опешил я. – А как же муж? А мама? Что она скажет?

– Да какая разница? Что ж тебе там два часа торчать? – уже решительнее заявила она, а потом – менее решительно: – Мы тихонько пройдем на кухню. Она спит, как убитая. А если проснется и зайдет – что бы ни говорила, не обращай внимания, ладно?

– Хорошо, – согласился я – только потому, что успел уже сильно проголодаться. Правда, не без колебаний согласился.

– Она у меня немножко это… – она крутнула пальцем у виска.

– Понял.

Мы поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж; она открыла ключом дверь и впустила меня в темную тесную прихожую, затем, крепко взяв за руку, провела на кухню, прикрыла дверь, включила свет, усадила, поставила на газовую плиту чайник и стала собирать на стол немудреный ужин: хлеб, сахар, масло…

Но мама ее все-таки проснулась. В стареньком халатишке, с седеющими, растрепанными со сна волосами, щурясь на свет в кухне, она тихо, как привидение, распахнула дверь, встала в проеме, бесцеремонно рассмотрела меня и вдруг нервно, с глазами, вспыхнувшими от гнева, начала кричать:

– Ах ты, тварь такая! Бесстыдница! Зачем сюда мужика привела?

Я, бормоча: «Извините, пожалуйста!» – вскочил, чтобы тотчас исчезнуть, но Гуля решительно усадила меня обратно, а матери, не обращая внимания на ее гневную филиппику, твердо сказала:

– Иди спать и не суйся! Не твое дело, с кем я тут сижу! Чего взвилась? Человек проводил меня до дома, я хочу напоить его чаем – мы с ним поступаем в институт вместе!

– Эх ты-ы, тварь!

– Давно знаю, что тварь. Я у тебя и не была никогда другой. Иди, спи – нечего тут торчать!

Мать ее повернулась и, хлопнув дверью, ушла.

Я с тоской подумал, что оскорбленная Гуля сейчас, наверное, начнет плакать. Но нет: сделав мне знак сидеть тихо, она безнадежно махнула вслед ушедшей матери рукой и прошептала:

– Не обращай внимания! Я у нее всю жизнь, лет с четырнадцати, шлюха, тварь и проститутка…

Потом, уже когда мы, сидя друг против друга, пили чай, она продолжила свою грустную исповедь:

– В техникум моталась – тварь, с женихом гуляла – шлюха. А техникум у меня, между прочим, с красным дипломом, – и усмехнулась: – В общем, закляла она меня – до конца жизни не отмыться.

– Зачем же она тебя так? – с сочувствием спросил я.

– А ты сам у нее спроси. По-моему, просто зло на мне срывает, что я у нее есть. Я во всем виновата: что она одна, что состарилась… А, впрочем, – равнодушно махнула она рукой, – давай о чем-нибудь поинтересней…

И мы проговорили еще полтора часа, пока я не ушел на ночную электричку. А когда возвращался в пустом вагоне – думал, разумеется, о ней, о Гуле. Стало, по крайней мере, понятно, какой она, видимо, одинокий человечек, хотя есть и муж, и мать – что готова кинуться ко мне только потому, что не оттолкнул, как заброшенную собачонку. Стало стыдно досады, с какой провожал ее на вокзал. Потом пытался представить себе: что же, интересно, за муж у нее и почему они врозь? Странно как: жениться, чтобы быть предоставленными самим себе?.. Уж не миф ли этот муж, и не на самом ли деле она – то самое, в чем упрекает ее мать?.. И чем больше я о ней думал, тем больше недоуменных вопросов возникало, а сама эта девица (или все-таки женщина?) становилась для меня в некотором роде загадкой…

В общежитие я вернулся в четыре утра. Все мои предатели-друзья мирно почивали в своих постелях. В комнате витал винный дух: похоже, квасили напоследок еще и здесь. Я бесцеремонно растолкал их, всех до единого, и начал швырять им в лицо обвинения:

– Предатели! Почему сбежали, бросили одного, мушкетеры хреновы?

Друзья мои кряхтели, почесывались со сна и лишь слабо отбрехивались, признавая свою вину, но лишь – частично:

– Да, бросили… Но не сердись, старик: ей-богу, хотели как лучше! Она ж на тебя глаз положила…

– Врете внаглую, оправданий ищете!

– Да нет же, кого хочешь из нас спроси, все заметили! Странно, что ты сам не понял!.. Но признайся: все ведь нормально получилось?

– А идите вы все знаете куда?.. – послал я их подальше, разделся, завалился в постель и, не проронив больше ни звука, тут же уснул.

* * *

Я им, конечно же, ни на йоту не поверил; да и чего ради я должен верить им, когда ни в себе, ни в ней не заметил ничего, кроме чисто товарищеской приязни? Но – странно! – с того дня, встречаясь с Гулей на консультациях перед экзаменами, мы садились вместе; как так получалось, я и сам не пойму; во всяком случае, я не старался – и вместе же уходили теперь после каждого экзамена, чтобы пошататься по Москве: она знакомила меня с ней. Потом забредали на какую-нибудь выставку или в театр. А когда заходили поужинать в кафе, она сама предупреждала: «Только – без алкоголя!»

Что же все-таки между нами было? Уверяю вас, ровно ничего: никаких сердечных объяснений, объятий и страстных поцелуев. Единственное, что я себе позволял – это, сажая ее в электричку на вокзале, легонько, чисто по-товарищески чмокнуть в щечку – после того памятного всенощного мытарства во время ее проводов она сама запретила мне провожать ее до дома, и мы теперь старались вечерами долго в центре города не задерживаться.

Правда, днем, когда шли через какой-нибудь сквер, она, как я подозревал, проделывала надо мной небольшой эксперимент: увидев пустую скамью, предлагала отдохнуть. А подозревал я ее потому, что уже знал, как она неутомима и легка на ногу. Тем более что, когда садились, она нарочно подсаживалась в опасной близости от меня, обнажив, к тому же, свои коленки, которые уже не казались мне такими острыми, как вначале, так что во мне, словно в партнере по игре, начинал закипать легкий азарт: ах ты так – а я тогда этак! – появлялся соблазн крепко-крепко обнять ее и до боли впиться в губы при всем честном народе – скорее, из озорства: что она, интересно, тогда предпримет? Но это было чревато, потому как следующим, непредсказуемым ходом могло стать непреодолимое желание и – неизбежная затем постель, а за постелью – новая проблема: что делать дальше?..

Но если в ее положении чьей-то молодой жены это было всего лишь, мягко говоря, легкомыслием, то я, с моей инженерской ментальностью, всякой иррациональной путанице отношений предпочитал ясность и предсказуемость. Кроме того, я был старше и, следовательно, ответствен за нас обоих – потому без больших усилий над собою и выдерживал ее наивные эксперименты.

Но это накатывало на нас в редкие минуты, а все остальное время с ней было легко и просто – даже забывалось, что мы разнополы.

Я заметил, как хорошо она ориентируется среди московских театров и знакома с закулисной театральной жизнью столицы. Оказалось, что муж ее – молодой актер в какой-то учебной студии.

Однажды она даже предложила мне зайти вместе с ней к нему в студию – передать какой-то пакет. Я, было, отказался заходить с нею в помещение, предложив подождать на улице, отговариваясь тем, что, может быть, ее мужу будет неприятно видеть меня рядом с ней – однако она как-то даже слишком настойчиво настояла на своем. И вот идем с ней по гулким залам и коридорам совершенно безлюдного днем театра, входим в большую душную комнату, густо пахнущую старой одеждой и человеческим потом, полную молодых людей в костюмах восемнадцатого века: мужчины – в камзолах, женщины – в пышных платьях с кринолинами: идет «прогон». Гуля позвала от порога своего мужа: «Паша!» – и к нам расхлябанной походкой подошел молодой человек в живописном – красном с золочеными позументами – камзоле, в белых атласных штанах до колен, в белых же чулках на крепких икрах и в черных башмаках. Белый парик с буклями он небрежно держал в руке, помахивая им, как шляпой.

Это был блондин с коротко стриженым ежиком, крепкий и коренастый, примерно одного роста с Гулей. Как-то очень уж бесцветно, без всяких интонаций, поздоровался он со своей женой:

– Привет.

– Привет, – ответила она так же бесцветно, ему в тон, и протянула пакет. – Вот, я принесла.

Он даже не поблагодарил ее, лишь кивнул удовлетворенно, и тут только обратил вопросительный взгляд на меня.

Загрузка...