«Дорогие товарищи, вы сами знаете, что за петрушка случилась. И вы еще смеетесь? Я просто удивляюсь! Вчера какой-то придурок набухал соли в компот самой красивой девочке из Васлуя, сегодня кто-то вымазал джемом дверные ручки. Я вас спрашиваю: что у нас здесь — цирк или пионерский лагерь? Прошу это дело кончать, вы не маленькие, соображать надо!»
После этой речи начальник отряда вышел из нашей спальни.
Я передал вам вкратце то, что он сказал, суть была именно такова, ну, а выражения, как вы понимаете, мои собственные. Начальник отряда преподает у нас в школе румынский язык и литературу, представляете, сколько умных книг он прочел! Ему, наверное, и во сне не снились словечки вроде «придурка» и «петрушки». Я-то к ним привык, мне они нравятся, по-моему, в них что-то есть, а значит, и во мне. Насчет «самой красивой» девочки из Васлуя я тоже должен сделать оговорку. Начальник отряда сказал совсем не так, это мои слова. Та девочка — тощая как спичка, и потом, у нее дурацкая манера оттопыривать мизинец, когда она берет стакан. «Красивой» прозвал ее я, для смеха. И когда уж я стану серьезным! Целыми днями только и балаганю!
Ладно, оставим самокритику, мне лично она, определенно, не помогает.
Так вот, к вашему сведению, соли в компот набухал и вымазал джемом дверную ручку (подчеркиваю: ручку, а не ручки — все-таки разница!) один и тот же тип, то есть я, лучше бы мне не родиться! Хотел развеселить ребят, люблю чудить, а теперь вот не знаю, куда деваться от стыда. Хоть в лес беги и не показывайся до самой весны.
— Плюнь! — сказал Маноле. — Обойдется, забудут.
— Ну да, черта лысого, обойдется! — говорю я. — Заваруха только началась. Как это обойдется?
— Не говори глупости, — вмешался Кэлин (они с Маноле близнецы). — Начальник отряда приличный человек.
— Точно. Он такой. Но дело не в нем, а во мне.
— Похоже, ты теперь жалеешь, что так вышло? — сказал наш выдающийся математик, не то Октавиан, не то Цезарь, в общем, у него имя какого-то римского императора.
— Именно жалею, — говорю я. — Надо что-то делать, а что, я не знаю.
— Не выдрючивайся, — сказал математик-император, — спать пора! Может, тебе приснится, что ты ангел, и завтра ты начнешь новую жизнь.
— Спать я не собираюсь. Ночью я сплю как убитый и завтра проснусь таким же кретином, как был.
— Ладно, дело твое. Не мешай нам спать!
— Спокойной ночи! — крикнул я и вышел в коридор.
Там горел свет. Я прошелся, заложив руки в карманы, поглядел картины на стенах. На одной — вид Биказа, на другой — долина Олта, на третьей — маленький домик в горах, покрытых снегом, вот это что-то особенное, посмотришь — и сразу на тебя дохнет зима.
Потом я вышел на улицу, иду по аллее, повертываю налево к даче девочек. Подхожу. Они еще не спят — горнист только-только проиграл отбой, — у них там смех и разговоры.
Постучать в окно побаиваюсь, девчонки могут закидать меня подушками. Но надо набраться смелости, не пойду же я на попятный. Будь что будет, пускай хоть стульями в меня швыряют. Стучу. Выходит Корина, очень симпатичная девочка.
— Что тебе нужно? — спрашивает она.
— Позови васлуянку.
— Какую? У нас их две.
Я чуть не ляпнул: ту, которая отставляет мизинец.
— Позови высокую, — говорю.
— Они обе высокие.
— Тогда зови обеих.
Немного погодя обе васлуянки выглядывают в окно.
— К тебе у меня вопросов нет, ты свободна, — говорю я второй девочке. — Прости за беспокойство!
Она обзывает меня нахалом и уходит. Остается только та, которой я ухнул в компот содержимое солонки.
— Я пришел сказать, что это я насыпал тебе соли в компот.
— Спасибо за информацию.
— И еще я пришел извиниться.
— Ты просто…
Она не договаривает, кто я…
— Обзывай кем хочешь, только прости!
— Шел бы ты спать!
— Не могу. Со мной что-то странное творится.
— Что?
— Сам не пойму. Наверное, захотелось быть человеком.
— Да уж пора бы!
— Я по правде говорю, дело серьезное. Такого со мной никогда прежде не было. Ну простишь?
— Я подумаю и завтра тебе скажу.
— Будь другом, скажи сейчас!
— Ну ладно! Иди уж…
— Я больше не буду, обещаю.
— Слыхала. Иди!
— Спокойной ночи! Да, вот еще что…
— Ну что?
— Да нет, ничего… Спокойной ночи!
Я хотел было сказать ей, чтобы она оставила свою манеру оттопыривать мизинец, но сообразил, что момент не очень удобный.
Иду к другой даче, где живут начальники отрядов. Они сидят у двери в плетеных креслах и курят. Слышу, один говорит, что он не верит в летающие тарелки. Другой возражает, говорит, что он лично верит. Я с ним согласен, я тоже верю, что они есть, но мое мнение сейчас мало значит. Подхожу, со всеми здороваюсь и прошу товарища Адамеску уделить мне минутку. Он сразу вскочил:
— Что случилось?
— Происшествие.
— Какое? — спросила музруководша.
— Не пугайтесь, — успокоил я их, — это происшествие было еще утром.
Мы вдвоем отходим в сторону, я иду впереди, за мной товарищ Адамеску. Я бы, пожалуй, шел и шел, хоть на край света, но говорю себе «стоп» и останавливаюсь.
— Вы знаете, это я насыпал соли в компот и вымазал джемом дверную ручку… — начал я.
Он меня перебил:
— Очень плохо.
— Если бы было хорошо, я бы не стал говорить. Ведь я пришел извиниться.
— Тогда другое дело. А как это ты вдруг надумал?
— По-моему, пора.
— Я тоже так считаю, — сказал он.
— Вообще-то не в моих привычках извиняться, — говорю я. — Это просто небывалый случай. Но вот вопрос: а если я завтра опять примусь за старое?
— Лучше бы не приниматься.
— Ну, а если?
— Что я могу сказать? Это зависит только от тебя.
— Хорошо. Спасибо за внимание.
— Ты потрясающе учтивый! — засмеялся он.
Мы простились, и я ушел.
Ребята спали. Я в темноте надел пижаму и юркнул в постель.
«Главное — завтра не начинать, удержаться, — говорю я себе. — Иначе досадно будет. Досадно так, вообще, да и потому, что васлуянка и начальник отряда, наверное, думают сейчас обо мне. Им, конечно, понравилась эта история с извинениями. Они скажут: «Приятно жить, когда у людей есть совесть». Жалко, если они перестанут так думать. И все зависит только от меня. Пожелайте мне ни пуха ни пера, ребята!»
Что же вы стоите? Стульев здесь хватает, вот два кресла, качалка. Не обижайтесь, но у вас такой вид, как будто вы собрались уходить, а если человек торопится, я рассказывать не могу. Я всегда теряюсь перед такими людьми, которые всё торопятся. По-моему, у них и взгляд и жесты особенные, словно они хотят доказать, что ты хуже их. Если вы не сядете, тогда вообще отставим это дело.
Весь мой рассказ будет совсем недолгим, без всяких там выкрутасов и лирических отступлений, он не займет и пяти минут, даю слово! Да и потом, я не из тех рассказчиков, которые любят слушать самих себя. Я сразу беру разгон, на мелочах не застреваю — вы сами увидите, — я лечу на полном газу, хотя и знаю до точности, как все было, пусть думают, что мне больше всех не терпится узнать, чем дело кончилось, а мне-то все известно-преизвестно.
Ну конечно, можете сесть на ковер, кому что нравится, главное, чтобы вам было удобно, так и мне приятнее рассказывать.
На чем же я остановился? Ах, да, я говорил о честном слове. У меня, бесспорно, немало недостатков — у кого их нет? — но я словами не бросаюсь, и это я усвоил не от кого-нибудь, дошел своим умом.
В четвертом или пятом классе я решил, что больше я не буду давать слово по всякой пустячной причине, я начал дорожить честным словом, подумал, что так будет лучше. Помню, летом я был в пионерском лагере в Хомороде. И вот из-за того, что дня три лил дождь, а впрочем, кто его знает, из-за чего, может, я просто соскучился по дому, по книжкам, по маленькой подушке, по чашке со слоником — он такой смешной, — короче говоря, я объявил начальнику отряда, что хочу домой, соберу вещи и уеду. Само собой понятно, он в две минуты уговорил меня остаться. Только одно меня рассердило: он вдруг потребовал, чтобы я дал честное слово, пообещал, что это никогда не повторится. «Нет, не могу, — говорю я, — если мне опять захочется уехать, тогда прощай мое честное слово». Он не настаивал, это уж такой человек, знает, как надо разговаривать с людьми, как подойти к тебе и все такое прочее. Он только сказал: «Хорошо, если не можешь дать слово, не нужно, я тебе и без того верю», и так далее, и тому подобное. Я уже не сердился, я вообще не люблю долго сердиться, особенно на хороших людей.
А тут совсем другое дело, если бы я не рассердился, я бы считал себя легкомысленным. Надеюсь, вы поймете меня, для того я вам и рассказываю. Как вы знаете, я участвовал в городской математической олимпиаде. Начало было в девять часов, но все, естественно, собрались к восьми. Завожу разговор с одним очкариком. Физиономия у него умная, точь-в-точь как у того типа, который в прошлую субботу говорил по телевизору о математике и поэзии, когда передавали «Телеэнциклопедию».
«Как тебя зовут? Из какой ты школы? Участвовал ли в прошлогодней олимпиаде? Чем можешь похвастаться?» В общем и целом, задаем тыщу вопросов, и без четверти девять мы друзья навек. Проверили, кто что знает, открыли, что в математике нас привлекает вовсе не алгебра, а геометрия, геометрия — и только. Говорим не наговоримся. Ну, словом, даже если бы мы были знакомы с детского сада, мы бы так крепко не подружились. Наконец звонок, надо идти на экзамен. И вот, когда мы парами поднимались по лестнице, я его спрашиваю: надеюсь, мол, мы сядем вместе, за одну парту? Пускай бы он ответил «да», пускай бы он ответил «нет» или даже сказал бы и «да» и «нет», я бы так не удивился, не состроил бы такую шимпанзячью рожу, как тут, когда он вместо ответа спросил: «А зачем?» То есть как «зачем»? Ну просто потому, что мы подружились, переговорили обо всем на свете, целый час проговорили, пока мы вместе кружили по школьному двору. Еще и потому, что я лично, хотя и не успел сказать ему, но думал пригласить его потом распить бутылку «Пепси». Потому что, когда он, к примеру, спросил меня, нравится ли мне кто из девочек, я ведь не сказал ему, что это его не касается, а прямо назвал имя: Алида Гэлэцяну. Мало того, я еще сказал, что она одевается по-мальчишечьи, не утаил даже тот факт, что она любит шоколад с орехами. То есть как «зачем»? Не понимаю я таких заскоков! И с чего он вдруг брякнул это несчастное «зачем»? «Я потому спросил, — говорит он, — я хотел узнать, что у тебя на уме. Если ты собираешься списывать у меня, это не по правилам». Я ему сказал: «Что за чушь! Да мне и в голову не придет списывать, сколько я себя знаю, я еще ни разу в жизни не списывал, если разобраться, такие вещи мне глубоко противны».
Пусть бы на том все и кончилось, я был бы страшно рад, если бы тем дело кончилось. Но он вдруг вздумал потребовать с меня честное слово, что я не буду списывать.
Меня прямо в жар бросило. Я ушел от него, не сказал ни слова, отправился в другой класс и там писал письменную. Результат вы знаете, точнее — я не прошел в следующий тур.
Вот это я и хотел вам рассказать, потому-то и задержал вас. Не стоит удивляться, как это я умудрился не пройти, как я мог обмануть ваши ожидания и все такое прочее, — это бесполезно.
Ничуть я не волновался, напрасно вы так думаете, и нисколечко я не спешил, напрасно вы так думаете. Мне только грустно было, очень грустно, невероятно грустно.
Хотите, я попрошу маму, и она угостит вас черешней?
Все дивно-дивно. На душе у него легко. Он повторяет словечко «дивно», и оно звенит, как хрустальный бокал, когда чуть щелкаешь по нему. Оно и само как прозрачный хрусталик, тебе так и видится ледяная сосулька, сверкающая на солнце, и чистое-чистое небо. Такое небо бывает всего только раз, по твоему желанию. Когда тебе очень захочется, чтобы все тучи рассеялись, ты их попросишь, и они, конечно, послушаются.
Все дивно-дивно, все так и поет, как тот чудесный родник в Кее. Когда он набрел на родник, он даже гикнул от радости и тотчас увидел, как глыба сорвалась со скалы.
— Что это на тебя нашло? — спросил Валериу и толкнул его локтем.
— Мне хорошо, мне так весело! — ответил он тогда. — А больше ты меня не расспрашивай, я сам не знаю, что на меня нашло. Я готов кричать, кричать что хочешь… Ну хочешь, я крикну, что страхолюда Паула красивее всех на земле, что ты мне дороже брата, что я люблю блинчики с джемом… Эге-гей!.. Слу-у-шай-те все-е! Кто не знает, что такое счастье, спросите у меня! Даю уроки бесплатно!
И тогда и теперь причина одна: ничто его не удручало, мысли у него были честные, прямые и светлые, как только что зажженные свечки на елке. Все было прекрасно. Все гладко.
Нет, погодите, то настроение на экскурсии в Кее и не могло быть иным. Величие природы, как всем известно (а кому неизвестно, тот непременно узнает в школе, не увильнет), внушает тебе… как бы это назвать? — вертится на языке, а вот не вспомнишь… впрочем, ладно, не важно, что за слово такое, когда-нибудь вспомнится, важно то, что внутри у тебя все поет, ты становишься лучше, умнее, добрее и даже легче, в буквальном смысле слова, теряешь весомость, и тебе хочется плыть, лететь…
Ну, а теперь? Поблизости нет ни родника, ни таинственного лиловатого света над ним, нет той скалы, с которой слетела глыба — держалась на ней миллион лет и вдруг ринулась вниз лишь потому, что ей понравилось, как он гикает. Величие природы и все, что есть в Кее, так там и осталось. А что-то поделывает сейчас там природа? Наверное, сочиняет стихи, ест первый снег и гоняет белок, любуется, как быстро мелькают эти живые огоньки…
Сейчас он дома, один, лежит на ковре среди комнаты, разглядывает узор и водит пальцем по черным, зеленым и серым вытканным листьям, слушает тиканье настольных часов и хлопанье двери лифта.
Почему же сейчас на душе у него легко и весело? Почему ему хочется подсесть к зеркалу, улыбнуться, посмотреть, идет ли ему улыбаться, так ли это естественно, как, скажем, дышать или спать? Почему он твердит: «Все дивно-дивно…» — и само это слово звучит для него так дивно?
Наверное, так бывает, когда разберешься и видишь, что за весь день ты никаких таких бед не натворил. А, да что уж скромничать! Скромность хороша только тогда, когда мы не темним. Ты даже гордишься собой. Ты совершил такой поступок, который поднимает тебя в собственных глазах. Ты мысленно жмешь себе руку и обещаешь подарить себе коньки с ботинками. Наверное, так бывает, когда ты впервые уясняешь себе, что означает слово «благородство». Хотя его часто употребляют и ничего в нем нет загадочного, до тебя только сейчас вот доходит вся его суть, глубокий и точный смысл, чего не найдешь ни в каком словаре.
И тебе становится весело и хорошо. Ты готов кричать, гикать. Готов звонить по телефону и просить: «Валериу, Валерикэ, будь другом, не сердись, спроси опять, как тогда в Кее: «Что это на тебя нашло?» Мне страшно хочется рассказать тебе, Валерикэ, до чего же мне весело и хорошо… ты замечательный человек… Паула изумительная красавица… Я победил англичан и бразильцев в футболе со счетом 3427: 0.
Благородство… А ведь красиво звучит! И правдиво!
Правду и красоту сложнее всего определить. Уф! Очень сложно!
Небезызвестный Дэнуц с последней парты удумал захрюкать на уроке истории. Он такой трус, что, когда учитель спросил, кто это безобразничает, Дэнуц даже не встал, а совсем наоборот — молча нагнулся, притворился, будто завязывает шнурки на туфлях. Учитель повторил: «Кто?» И опять: «Кто?» И еще раз: «Кто?» Дэнуц покончил со шнурками и воззрился в потолок. Тогда ты встаешь и говоришь:
— Я.
— Неужели ты? — спрашивают тебя.
— Я безобразничал.
— Не может быть. На тебя это не похоже.
— Извините, пожалуйста. Сегодня я сплоховал.
— Садись. Я слишком хорошо тебя знаю.
— Простите, пожалуйста! Я хрюкал. Вернее говоря, кто-то в классе хрюкал, а если уж никто не признается, может, это я… Кто-то ведь виноват.
— Тебя устроит, если я запишу в классном журнале, что у тебя хромает дисциплина?
— Не устроит, но факт остается фактом. Вы же слышали хрюканье. Не в другом классе, а в нашем. У нас никто не признается. Кто-то ведь должен признаться.
— Хорошо, садись. Я доложу классной руководительнице о твоем поведении.
Урок кончается, и настает перемена. Настает перемена, к тебе подходит Дэнуц и трахает тебя по физиономии раз и два, да так, что у тебя до сих пор звон в ушах.
— Героя из себя корчишь? Славу на мне зарабатываешь? Иди жалуйся! Теперь у тебя есть причина накапать на меня. Иди и капай! Не пойдешь, еще получишь!
— Но-но, полегче! Не грози! Я тебе верну то, что получил. Верну при первом случае. А ябедничать не в моих привычках.
— Какой еще — первый случай?
— Тебе что, не терпится?
— Да.
— Сочувствую. Я могу терпеть, мне не к спеху. Сейчас у меня куча дел. Во-первых, мне еще предстоит разговор с классной руководительницей. Она меня отругает за то, что я хулиганил на уроке.
— Я хрюкал, а не ты!
— Теперь уже не имеет значения, кто. Инцидент исчерпан.
И вот звонок на урок. Математика, рисование, французский. Три урока, между ними две перемены. И на уроках и на переменах ты получаешь записки такого содержания: «Дэнуц — осел. Если классная руководительница устроит тебе разгон, мы встанем все и скажем, что ты тут ни при чем». Ты, конечно, на все записки отвечаешь решительным «Нет, не согласен!».
Начинается тот критический час — классного руководства, и никто тебя не ругает. Он мирно проходит, до звонка остается всего одна минута, и на этой минуте — вдруг неожиданность, совсем как в театре или, скорее, как на футболе, когда на девяностой минуте вколачивают ответный гол, и счет выравнивается. Кто-то встает с последней парты и что-то говорит, примерно, в таком духе, что в жизни случаются необдуманные поступки, бывают и сожаления; что человек иногда не отдает себе отчета и что в другой раз такое не повторится…
Но для классной руководительницы не это важно. Ее интересует вот что: почему человек признается с таким опозданием и кто побудил его признаться?
— Я не знаю… Может быть, потому, что Влад Костеску поступил благородно, — слышится с последней парты.
Влад Костеску — ты. Благородно поступил ты.
«Эге-гей. Слу-у-ша-ай-те все! Мне хорошо и весело!»
Вечереет. Но пока еще все видно, все ясное-ясное.
Не убегай, мой славный денек!
Когда они простились на углу возле киоска, где продают сиропы хуже некуда и где не бывает мороженого за один лей, Раду Думитреску (вы его знаете, он из третьего подъезда, известен под кличкой «The Saint» — Святой[1], у него частенько забинтована рука, для вида, чтобы думали, будто он ранен в перестрелке) предупредил:
— Ты у меня смотри! Все, о чем мы тут говорили, надо держать в секрете, языком не трепли! А то ведь завтра же все будут знать — и лопух Джику, и мартышка Виолета, в общем весь четвертый подъезд с очкастым Серджиу во главе. Запомни: это наш секрет. Я думаю, ты понимаешь, что это такое — секрет?
— Ну вот! Секрет… есть секрет, а что же еще? — сказал Фане.
— Точно! — подтвердил Раду и вдруг схватился за поясницу, страдальчески скрючился, словно ему прострелили живот. Но героическим усилием воли он устоял на ногах. — Точно, парень! — со стоном повторил он. — Что бы с тобой ни случилось, молчок!
Фане тоже почувствовал в эту минуту, как пуля врага пронизала его. Он хотел было закрыть глаза и прижать руку к сердцу, но последние слова Раду насторожили его. Он решил отложить свои страдания на потом и спросил:
— То есть как… что бы ни случилось? Что ты хочешь этим сказать? Может что-то случиться?
— Нет, — ответил Раду и дернулся, увертываясь от пули, чуть не попавшей ему в лоб. — Нет, это только так говорится.
— А! — понимающе сказал Фане и сжал левое плечо, потому что успел передумать: пусть лучше ему прострелят плечо, а не сердце.
Раду пошел покупать «Информацию»[2] для отца, а Фане направился домой. Идти надо всего сто метров, через минуту он будет дома, если бандиты за ним не погонятся, если нога не очень будет болеть — рана у него на плече зажила, но после того его пырнули в ногу малайским ножом.
Фане намеренно замедлил шаг, ему хотелось поразмыслить над секретом Раду Думитреску. Ясное дело, секрета он не выдаст. Ни при каких условиях.
Хоть тут что будь. Допустим, на него напали два пирата, связали и увезли его на необитаемый остров, потом приставили ему к груди пистолет и грозят: «Секрет или жизнь!» Он смирится с судьбой, гордо взглянет на них и скажет: «Жизнь, злодеи, жизнь! Секрет — никогда!» Или, к примеру, подходит очкастый Серджиу и начинает канючить: «Скажи мне секрет, а я тебе за это дам свой велосипед до зимних каникул!» Но он подденет пальцем очки — они у Серджиу вечно сползают на кончик носа — и ответит: «Не лезь в чужие дела, бобик! Меня не купишь за велосипед, тем более что он у тебя без фары». — «Я дам в придачу три австралийских марки с кенгуру», — «С кенгуру, говоришь?» — «Правда, правда, я сейчас принесу и отца не побоюсь: он если заметит, отлупит меня». — «О, святая простота! Да хоть бы ты всю коллекцию мне принес и целый вагон живых кенгуру в придачу, все равно секрет от меня не узнаешь!» Или, скажем, подсыпется к нему лопух Джику: «Фане, скажи секрет, и тогда исполнится твоя мечта. Ты уже не будешь просиживать штаны на скамье запасных. Беру тебя в постоянный состав свободным игроком». — «Ну нет, дорогуша, умру запасным, навек откажусь от футбола, переключусь на игру в «колдуны», но секрета тебе не скажу!»
— Фане, ты что, свихнулся, сам с собой разговариваешь?
Фане так и замер на месте от испуга. Перед ним стоял Мирча из двадцать четвертого дома. Да вы его знаете, у него кличка Мститель[3] — «The Avenger».
— Нет, это я так, — стал оправдываться Фане. — Голова у меня…
Мирча, тяжело раненный в спину пулей из кольта, калибр сорок четыре, сгорбился и кусал губы. Но теперь он тотчас забыл о своих мучениях и участливо спросил: — Голова болит?
— Нет, я здоров, — сказал Фане, — голова у меня забита… такое дело… секрет…
— Какой секрет?
— Ишь чего захотел! Нет уж, ты, пожалуйста, не выпытывай!
— Даже и не думал! — сказал Мирча. — Если секрет, значит, нельзя рассказывать, вполне нормально.
— Нормально, ненормально… — пробормотал Фане. — Все-таки мы с тобой друзья. Если пообещаешь никому не говорить… я бы, пожалуй, мог в общих чертах…
— Нет! Ни в общих, ни в частных. Молчок!
— Ну почему? — Фане возмутился. — Значит, ты не способен хранить секрет? Твердости не хватит?
— Положим, хватит. Не в том дело.
— Тогда я тебе скажу, — просиял Фане. — Я встретил Раду Думитреску, и он мне сказал…
— К чему ты это? Я не хочу слушать! — перебил Мирча.
— Пожалуйста! — скривился Фане. — Как хочешь… Если тебе так важно, чтобы все считали тебя железным…
— Чушь! Мне все равно, что про меня говорят.
— Вот молодец, хвалю! — засмеялся Фане. — Скажу тебе, и поставим точку! Святой собирается…
— Прекрати, уважаемый! Как ты не понимаешь, что меня это дело не касается. Держи секрет при себе и не навязывайся!
— Ладно, — с покорным видом сказал Фане. — Да, между прочим, ты знаешь, на днях я получу из ремонта свой велосипед. Могу тебе дать покататься, если хочешь…
— Конечно, хочу!
— И ту оранжевую марку Коста-Рики с деревьями какао… я надумал отдать тебе…
— Я знал, что ты добрый парень.
— Могу даже отдать тебе всю серию с аквариумом Констанцы. Хочешь?
— Спрашиваешь! Конечно, хочу.
— Тогда они твои. Только послушай! Раду Думитреску сказал…
Мирча даже попятился:
— Ты что? Опять начинаешь? Марки я возьму, но секретов не хочу слушать.
Фане чуть не заплакал:
— Ну почему?! Почему ты не хочешь послушать? Что я тебе сделал плохого? Даю тебе велосипед покататься. Отдаю марки. Целую серию аквариумную, а не какие-нибудь яблоки и груши. А ты даже на такой пустяк не соглашаешься… только выслушать… один секрет. Мне больше некому рассказать. Виолета в школе. У Джику — урок французского. Серджиу в наказание заперли дома, потому что от него пахло табаком. Только ты один и остался. Ну почему ты не хочешь понять меня? Что тебе, жалко послушать, да?
До двадцать пятого дома им оставалось метров пятьдесят. Нелегко было их пройти, на каждом шагу опасности. Шайка Джека следила за каждым движением, головорезы Джека стреляли из любой позиции — и в упор, и сбоку, и сзади. Нужна была отчаянная смелость, чтобы не сдрейфить перед ними…
Мальчик спускался по лестнице виадука, прыгая через две ступеньки. Он прикинул на глаз: до конца еще пять прыжков, и в этот миг наскочил на стайку девочек. Они поднимались навстречу и весело стрекотали. Должно быть, видели на улице какого-то смазливого артиста, который выступает по телевизору, читает глупейшие стихи и при этом раздувает ноздри, закатывает глаза. Девчонки теперь о нем спорят. Одна, скорее всего Мариана, уверяет, что у артиста зеленые глаза, а другая, пожалуй, она-то и есть Мариана, клянется, что голубые, «нереально голубые». Вот нелепость! Разве у такого ничтожества может быть что-то «нереальное»?
Мальчик не удержался и сердито процедил «трещотки», но все же позавидовал им, что у них есть время на всякую чепуху, что их всерьез интересует цвет глаз какого-то ничтожества, вполне «реального» ничтожества.
После, когда он шел мимо книжного магазина, он увидел там Мариану. Она просматривала книгу. Какую, он не разглядел, да ему и не надо было разглядывать, он и так знал, какую книгу может листать Мариана. Что-нибудь явно бредовое о путешествиях в жаркие страны, где водятся попугаи и разноцветные мухи. О крокодилах, которые ползают по раскаленным пескам, или же совсем наоборот — о белых медведях, которые лязгают зубами от холода. Такие книги с первой же страницы нагоняют тоску зеленую. А Мариана охотится за этой мурой, особенно если там что-то есть и про любовь, а это значит про ахи и вздохи, про тех, у кого на уме одна чушь. Подумаешь, любовь! Что в ней такого непостижимого? Серьезную книгу она, конечно, и в руки не возьмет. Например, словарь неологизмов. Замечательная вещь! В одну секунду ты можешь узнать, что «эвпатия» — это покорность страданиям. Там есть слова и потруднее, и все расположены в строгом порядке, по алфавиту. Одно удовольствие смотреть.
Мальчик пошел своей дорогой, и, когда мимо проезжал тридцать пятый автобус, рядом с шофером он увидел Мариану. На ней красная куртка и красная шапочка, через плечо перекинуты ботинки с коньками. Едет на каток, определенно едет на каток, ей можно, она ни о чем и ни о ком не думает. На ее месте он бы тоже так поступил, не то что на каток, а махнул бы даже в Синаю или в Предял[4] кататься на лыжах, на санках. Нет, по правде, неужели и он поступил бы так на ее месте? И не мучился бы? И совесть не грызла бы ничуть? Откровенно, по-честному? Ну, если начнешь задаваться такими вопросами, им и конца не будет! Не все же люди одинаковы, пусть каждый живет как хочет, вовсе не обязательно сравнивать себя с другими.
К витрине кафетерия он и близко не подходил. Знал, что Мариана у того столика, под картинкой. А картинка, между прочим, бездарная: толстый малолетний кретин заправляется какао. Мариана стоит у столика, ест ромовую бабу и пьет «Пепси». Думает ли она о чем-нибудь? Нет. Абсолютно ни о чем не думает.
У газетного киоска он остановился, намереваясь купить журнал.
И когда он шарил в кармане, искал монетку в три лея, Мариана хлопнула его по плечу. Он не оглянулся. Нашел монетку и протянул киоскерше. Мариана опять хлопнула его по плечу. Тогда он обернулся и спросил:
— Ты чего?
— Просто так, — сказала девочка, — увидела тебя и решила подойти.
— Я тебя видел.
— Не мог ты меня видеть, — засмеялась она. — Я только сейчас прилетела.
— Это ты хорошо сказала. — Он тоже засмеялся. — Можно подумать, что ты и вправду с неба прилетела.
— Наверное, потому, что я взглянула вверх.
— Возможно.
— Как у тебя с уроками?
— Неважно, Мариана. А у тебя?
— Какая я тебе Мариана? — удивилась девочка, у нее даже лицо вытянулось.
— Разве я сказал «Мариана»? — У него тоже был удивленный вид.
— Да. Ты ведь прекрасно знаешь, как меня зовут.
— Еще бы, конечно!
— Может, ты думал о Мариане?
— О какой?
— У нас только одна: Мариана Никореску.
— С чего это я буду о ней думать?
— Откуда я знаю, что у тебя в голове…
— Да ничего, — ответил он.
— Мариана Никореску больна. Ты знаешь?
— Нет. А что с ней?
— Простудилась. В марте всегда так. Температура, кашель, насморк, всего понемножку.
— А я не знал. Поэтому она и не пришла сегодня в школу?
— Что за вопрос! Как она пойдет, когда у нее тридцать восемь и две?
Мальчик той же дорогой шел домой, только чуть побыстрее, чем прежде, ему хотелось почитать журнал.
Кафетерий был закрыт на учет. На автобусной остановке было много народу, очевидно, тридцать пятый автобус давно не проходил. В витрину книжного магазина он не заглядывал. Да это был вовсе и не книжный, а писчебумажный магазин, там продавали тетради, бумагу, карандаши и точилки. На виадуке было пустынно. Все это казалось ему вполне естественным. В марте всегда так. Немножко беспокойно, немножко чудновато — словом, всего понемножку…
В конце ноября небо принялось месить грязно-белое тесто, месит и месит весь день напролет, глядеть тошно. Зачем, почему, оно и само не знает, похоже, от скуки, иначе ничем не объяснишь такое бессмысленное занятие. Когда ему надоест это, оно вдруг плещет на город мутную жижу, которая пахнет прелой травой, горелым тряпьем и чем-то еще, может, просто дождем, но сразу видно, что небо только балуется и ничего серьезного оно не затевает.
Вся в дыму и копоти, черная как черт, сортировочная станция тоже, наверное, от нечего делать, из обезьянства стала подражать небу и вскоре ничем не отличалась от него.
Эуджен готов был держать пари, что если и быть дождю, то он начнется отсюда, только таким путем, не иначе. Дождь наверняка решил пойти не сверху вниз, как это было утром, вчера и всегда, а подниматься снизу вверх, наподобие виноградных лоз, таким сквозистым лесом.
Облокотившись на ржавые перила Басарабского моста, мальчик по имени Эуджен, поразмыслил и заключил, что за это предположение он заслуживает оплеухи. Выдумал тоже! Понадеялся на чудо! И почему? По слабости или трусости, что, в общем, на его взгляд, одно и то же. Вообразил, что только чудо поможет ему выкрутиться. Даже рассчитывал, что за одним чудом последует другое, за другим третье, потом еще и еще, а ему будет на руку такая вот цепь чудес.
Досадливым жестом он отмахнулся от всех этих мыслей. Нет, дождик пойдет нормально. Сверху вниз, только так. Иначе все полетит вверх тормашками, никакого порядка не будет, ничего надежного. Хоть он и расстроен, он готов признать, насколько приятно самому открывать законы. Никакой гениальности для этого не требуется, стоит только внимательнее посмотреть вокруг, и тебе станет ясно, что все идет своим ходом, как часы, даже как хронометр: ни спешит, ни отстает, — в общем, понятно, что имеется в виду хронометрическая точность, а не шаляй-валяй. Если задуматься, то и наша Земля, да и вся Вселенная с Марсом, Венерой и всем прочим — это огромное, необъятное сердце, и никто не сможет остановить его или заставить биться по-другому, не так, как оно привыкло с малых лет. Впрочем, «с малых лет» — сказано не совсем удачно, даже совсем неудачно, но ничего лучшего не подвернулось, и потом, он ведь сам с собой говорит, как и что он сказал, это его личное дело, можно и не оправдываться. Ему понятно, что он хотел сказать, ну и ладно.
Скоро начнется дождь, и капли будут падать сверху вниз, потому что это закон, так и должно быть, никак не иначе.
И хотя только чудо помогло бы ему выйти из положения, нет уж, он будет честным до конца, откажется от этих дурацких надежд.
Он посмотрел на небо и готов был поспорить с кем угодно, что не успеет досчитать до ста, как первая капля упадет ему на лицо. А зачем считать? Если он всячески старается не думать о своей беде, если у него не хватает духу прямо и смело взглянуть ей в лицо, если он трус, трусливый бегемот, тогда и считать незачем.
В двухстах метрах впереди, по мосту Гранд безостановочно катили машины. Он без труда угадал бы марку любой из них. Достаточно было закрыть глаза и прислушаться к гулу моторов. В таких вещах он отлично разбирался, мог назвать себя специалистом по части угадывания марок автомашин.
Но он и этим сейчас не станет заниматься. Не будет делать и многое другое. Не спустится с моста вниз покупать мороженое, не будет думать о вчерашнем фильме, не будет вспоминать, как мирово жилось ему этим летом у бабушки с дедушкой.
Хватит, и так он убил уйму времени на всякие развлечения.
Он как миленький потопает домой кратчайшей дорогой, зайдет к отцу в комнату и скажет ему напрямик: «Сегодня меня вызывали по истории и поставили тройку. Никто не виноват. Никаких таких дел у меня не было, мама не посылала меня в магазин, учитель ко мне не придирался, я сам виноват. Ходил в кино и не выучил урок, вот и все.
Вначале у меня просто не хватало мужества признаться. Я выдумывал всякую дичь. Рассчитывал на чудо, рассчитывал на то, что не застану тебя дома, не попадусь тебе на глаза. Глупо! Всячески старался позабыть то, что произошло в школе. Это ведь тоже нечестно».
И небо вдруг показалось Эуджену приветливым и прекрасным — да, да, не смейтесь! Прекрасно пахло дождем. Осень была прекрасная. Мост, поезда, люди — все было прекрасно.
Прежде всего он принял решение не отвечать на телефонные звонки. Этого требовали новые обстоятельства. Сильвиу заткнул уши и не вставал с дивана. А телефон звонил и звонил… Сильвиу и не шевельнулся, лежал на спине и смотрел в потолок на серое пятно — след пистолетной пробки, след его упражнений в стрельбе.
Сильвиу подозревал, кто ему звонит. Подозревал? Неверно. Он знал. Был уверен. Десять очков против одного, что звонит Мишу. А о чем можно говорить с Мишу? Ну о чем? Опять о футболе? И опять о марках? Все это глупости! Ерунда! Ребячество! Не такой он теперь человек, чтобы на полном серьезе спорить о том, какие шансы у команды «Прогресс» удержаться в классе «А». Чувство собственного достоинства не позволяет ему предлагать две шотландские марки за одну японскую или одну новую Монако за одну старую Гондурас с жевательной резинкой в придачу.
Если бы Мишу мог (он не может!), если бы у него хватило ума (не хватит!) и если бы он развил в себе (не развил!) то самое, что, с одной стороны, называют страстью и самоотверженностью, а с другой — отречением от мелких, минутных удовольствий (взять хотя бы футбол, взять хотя бы марки), он бы попросту позвонил в другое время.
Сильвиу теперь уже не тот. Не мог он быть прежним Сильвиу. Везение или чистая случайность произвели в нем такую глубокую перемену? Исключено. Только наивные люди могут думать, что если бы Архимед не купался в тот памятный день, его знаменитый закон так бы и не был открыт; что если бы у Ньютона не было яблони в саду, то человечество вовек не разгадало бы тайну земного притяжения.
Он-то понимал, в чем все дело. Факты начисто отметали и везение и всякую случайность. Он готов предложить свои услуги и перебрать все эти факты, точные, строго научные, неоспоримые, чтобы ни у кого не оставалось и тени сомнения.
Итак, он встал в восемь часов утра, ну, скажем, в половине девятого, в конечном счете, мелочи не столь существенны, хотя наука — а мы все же в сфере науки — не терпит приблизительности. Он быстро оделся (2'30''), выпил кружку молока (200 г молока+2 чайных ложки сахару), подошел к окну, чтобы раздавить шмеля («бомбус террестрис» — по-латыни), и в эту минуту мать напустилась на него:
— А ну-ка садись за книги! После обеда в школу идти. Так ты и читать разучишься.
Сильвиу ничего не ответил, не стал возражать, хотя с научной точки зрения «разучиться читать» — вещь немыслимая, чистейшее заблуждение. Плавать, кататься на коньках, читать не разучишься. Не сказав ни слова, он вышел из дому.
Настоящий летний день! Ясный (только редкие, невинные облачка — слоистые, перистые или кучевые), тепло (+28 градусов в тени, конечно). Другой на его месте что бы сделал? Что бы сделал — за примером ходить недалеко — Мишу? Отправился бы на пляж. На пляж, видали?.. Какие изыскания могут быть на пляже? Ну что можно открыть на пляже? Между тем Сильвиу давно уже помышлял об открытии. Вернее говоря, он испытывал потребность сделать открытие. Вот первый довод, доказывающий, что везение и случайность тут ни при чем. Открытие, которое он таки сделал, произошло не само собой, не с бухты-барахты. Оно-то и подняло Сильвиу в собственном мнении, а вскоре должно было поднять и во мнении его современников. Сильвиу задумал открыть что-нибудь такое, он размышлял, мучился, другими словами, он своим умом дошел до открытия, а не открытие пришло к нему в силу случайности или везения, как могут подумать наивные люди.
Он завернул за угол корпуса 4А+Б и очутился в саду. Там — никого, пусто. Сильвиу растянулся на траве в тени клена. Для начала он занялся наблюдением над жизнью муравьев. Он посадил одного на ладонь и заставил его ползти по дугообразной линии под большим пальцем. После безуспешных попыток (или частично успешных) муравей упал с ладони и затерялся в траве. Сильвиу не горевал.
В области изучения жизни муравьев наука давным-давно сказала последнее слово. Он решил углубиться в иную область, менее разведанную, как, например, лесоводство. Отломил кусок кленовой коры, сперва рассматривал его вблизи, потом со средней дистанции, а под конец размахнулся и отшвырнул, чтобы изучать его издали.
И вот настал знаменательный миг. Сильвиу протянул руку за пучком травы, как вдруг ему обожгло ладонь. Он вскрикнул, отдернул руку. Нагнулся посмотреть, обо что это он обжегся, и в этот миг — благословенный, божественный миг! — открыл горячий источник. Да, да! У него под боком — горячий источник. Целебный. Источнику присвоят имя Сильвиу, имя первооткрывателя, человека, который, поступаясь всем ради науки, жертвуя собой (взять хотя бы ошпаренную ладонь), победил. По-бе-дил! О, жизнь, жизнь! Как ты сера и буднична и какой яркой и увлекательной ты можешь вдруг стать!
Сильвиу был потрясен. Он не дышал, не мог. Закрыл глаза и весь ушел в мечты… Журналисты… фоторепортеры… кинооператоры… «Как это вам удалось?..», «Такой юный и такой…», «Алло, вас беспокоят из телецентра… пожалуйста, коротенькое интервью… пять минут… две минуты… ну хотя бы одну минуту, если вы не располагаете временем…». А в школе… Крики «ура!». Цветы! Директорский бас: «Я давно предполагал, я предчувствовал, что в тебе заложена… славная традиция… Наша школа с 1912 года… Ученые… Блистательные ученики… Учителя, прославившиеся не только в нашей стране, но и во всем мире…»
Потом он видит своего дедушку. Тот бросил палку и прыгает на одной ноге, как резвый мальчишка. «Милый, дорогой мой внук! Я только раз окунул ногу в целебный твой источник, и ревматизма как не бывало…» О, жизнь, жизнь, как ты умеешь в один миг…
Но хватит. Деятель науки должен обуздывать свои чувства, даже и самые волнующие. Сильвиу поднялся, еще раз проверил температуру источника, измерил глубину, насколько это было возможно, и пошел домой, где в прохладе, лежа на диване, стал обдумывать предстоящие дела. Кому объявить о своем открытии, как объявить? Ах, какими пустяками приходится загружать себя! Будь у него секретарша, он был бы избавлен от этого.
Но разве можно сосредоточиться, когда телефон так назойливо звонит? И когда ты знаешь, что это не кто иной, как Мишу. Какой-то Мишу… Мишу, у которого на уме только футбол, марки, жевательная резинка, фото актеров… Ну хорошо же, сейчас он раз и навсегда проучит этого Мишу.
Сильвиу бросился к телефону и, когда услыхал голос Мишу — потому что это был Мишу, он не ошибся, недаром он готов был держать пари, — жестко сказал в трубку:
— Слушай, мальчик, мне надоела вся эта чепуха! Или ты перестанешь ребячиться, или же… Я занимаюсь делом, понял?
Он замолчал, думая услышать на другом конце провода зубовный скрежет или хотя бы скорбный вздох. Ничего похожего. Он услышал ясный, немного шепелявый голос друга:
— Сильвиу, какого черта ты сидишь дома? Иди скорее в сад! Лопнула труба теплоцентрали с горячей водой. Пришел дядя Фане, наш техник, он будет сваривать трубу. Пойдем посмотрим! Придешь, а?
Зима еще не кончилась, календарь упорно доказывал нам это, черным по белому там стоял февраль, но мы с календарем не считались, мы — народ бывалый, «травленые волки», как говорил Дан.
Мы чуяли, что весна на подходе.
— Пойдем проветримся, волчище!
— Пошли! Без шапок?
— Без.
— И без кашне?
— Долой все, что напоминает о зиме!
Нас выманил из дому запах весны. Я приехал по делам в городок на берегу Сирета и поселился у родителей Дана. Дану было двенадцать лет, мы подружились с первого дня, нас сблизило что-то такое, что довольно трудно объяснить. А впрочем, наверное, можно и объяснить: ему было двенадцать лет… и мне когда-то давно было столько же. Я хорошо помню ту пору, знаю ей цену и стараюсь при каждом удобном случае вернуться к ней.
Мы шагали рядом по новой широкой улице, застроенной многоэтажными домами, которые радовали глаз своими красками.
Мы шли не торопясь, молчали, как и улица — она отсылала запоздалых прохожих домой спать. Над нами светились уличные фонари, излучали на нас лиловый свет, и наши тени то удлинялись, то укорачивались.
Я заметил, что эта игра теней заинтересовала Дана. Там на снегу мы превращались в карликов с приплюснутой головой, без шеи, с короткими ногами, а потом становились великанами: плечи — косая сажень, руки как башенные краны, а ноги точно на ходулях.
— Забавляешься, волчище?
— Угу.
— В одиночку?
— Могу и вам сказать.
— Если это не секрет…
— Нет. Я играю. С тенью.
Он остановил меня, схватив за руку.
— Смотрите на тень: вот сейчас я такой, какой есть… Не больше и не меньше. Ученик пятого класса.
— Пятого «А» или «Б»?
— Это неважно. — Потом он потянул меня вперед. — Вот теперь я уже вырос. Таким я буду по окончании школы.
— Точно. Я уже вижу выпускное свидетельство у тебя в кармане.
— Да. Я гляжу на него и думаю: «Куда теперь податься?» То есть нет, чего там думать! Я давно обдумал. Прямо туда и пойду.
— Куда?
— В профшколу. Папа у меня слесарь.
— Знаю. Он хотел, чтобы и ты…
— Вот это новость! Я сам хотел. Я и сейчас уже могу мастерить всякие вещи. Мама меня называет…
— Слышал: «третий мастер на все руки».
— Вот, вот!
— А почему «третий»? Ведь первый — отец?
— Нет, дедушка. Отец — «второй мастер на все руки».
Мы смеемся. Мы оба только и смеемся. Так мы с ним любим смеяться. Нас мало интересует, что другие ничего не находят смешного.
— Ну, а дальше? Что еще говорит тебе твоя тень?
Мы шагаем дальше и останавливаемся.
— Теперь я окончил профшколу. Поступаю на завод и в вечерний институт.
Он бегом опережает меня.
— Вот я студент, вернее, инженер. Вам нравится, какой я стал?
— Очень.
И мы опять смеемся.
— Давайте постоим здесь немножко, — предлагает Дан.
— Ты что, замерз?
— Нет. Если мы пойдем, то я опять стану маленьким.
— Хорошо. Ты постой тут один, последи за тенью. А я пойду, и, когда я сделаюсь лет двенадцати, ты, пожалуйста, крикни мне, и я остановлюсь. Мне хочется там постоять.
— Крикну.
Я закрыл глаза и пошел.
— Стойте! — услышал я.
Я открыл глаза и остановился.
Не помню, сколько я стоял. Может, секунду. Может, минуту. Но я прекрасно помню, что именно в тот миг по-настоящему пришла весна.
— Чувствуешь, Дан? — крикнул я. — Чуешь?
— Ага. Пришла она. Уже тут. Чутье не обмануло нас.
Что и кто тому причиной? Уж, наверное, неспроста ты поднялся в такую рань, в шесть утра, в это мартовское воскресенье. И заметьте: проснулся сам. Будильник не звонил, мама тебя не тормошила, папа не приходил и не говорил, в который уж раз, что человечество во время сна не совершило ничего выдающегося. Наконец, ты же сам клялся, что на каникулах будешь спать три дня без просыпу.
Что и кто тому виной? Уж, наверное, не без причины ты разбудил бабушку в десять минут седьмого и объявил ей, одетый и умытый, что идешь за молоком. А прежде все воскресенья подряд тебя корили, что ты ничего не достигнешь в жизни, что ты не такой, как сыновья Тэнэсеску из четвертой квартиры. Изумительные ребята, они слетают за молоком быстрее космической ракеты, притом с довольным видом, которому позавидовал бы малыш с рекламы, уплетающий вкуснейшие, питательные макаронные изделия. И они горды своим подвигом больше, чем все герои всех детских книг, вместе взятых.
Что-то или кто-то был тому причиной, интересно знать, почему ты, простояв в очереди за молоком, опять же по своей инициативе сбегал за хлебом, перекрыв все рекорды скоростного бега, расточая всем встречным улыбки, говорившие: «Вот я какой! Не смотрю, что сегодня воскресенье, не считаюсь с тем, что сегодня выходной, встаю чуть свет и помогаю семье!..»
Но что же именно, кто же именно был причиной такого рвения? Вот в чем вопрос! Не то чтобы он любил точность, он просто хотел знать, имел полное право знать, почему же он в это мартовское воскресенье, в семь утра, слетав за молоком и хлебом, бодрый, в полном параде, сидит на зеленой скамейке перед домом и приветствует «добрым утром» всех соседей и «целую руку» — всех соседок, которые только еще идут за покупками.
Встреча с Тити отпадает. Потому что Тити — звезда футбола, некоронованный король обводок и финтов — выставил его из команды, сказав ему прямо в глаза, что в футболе ему делать нечего, пусть лучше играет в «классики» или собирает марки кошачьей серии.
Ждет Дана? Об этом не может быть речи. Он уже примирился с мыслью, что Дан вовек не вернет ему финку с грустным оленем на черенке. Что попало в его руки, с тем простись навсегда. Хорошо еще, что он сумел наложить арест на велосипедный насос Дана и отхватил четверть метра ниппеля.
Хочет увидеться с Виолетой? Исключено. После всего, что произошло вчера, он первый будет набиваться на встречу? Нет, ни за что! Виолета оскорбила его, а ему это больнее всего, оскорблений он никогда не прощал.
Вчера Виолета прямо при всех сказанула ему такое, да еще прыснула со смеху — она это любит! — потрепала за ухо — она это любит! — потом пальцем приплюснула ему нос — она это любит!
— Я знаю, почему ты не смотришь сейчас телевизор, хотя передают твою любимую «Телеэнциклопедию». Ты ведь еще ни разу не пропускал ее, даже когда на стадионе «Республика» был матч с командой «Реал Мадрид».
— Почему? — спросил он ее в полной уверенности, что она ничего не знает, да и откуда ей знать, может, и знать-то нечего.
— Потому что я на улице, а когда я на улице, ты не можешь усидеть дома, — сказала Виолета и опять рассмеялась, и опять потрепала за ухо, и опять приплюснула ему нос.
— Глупости говоришь! — ответил он. — Строишь из себя, не знаю кого, воображаешь, думаешь, все за тобой бегают, скажи как остроумно! Вовсе и не потому я здесь. А просто так… Захотелось, и вышел на улицу… Погода хорошая… меня ничуть не интересует, где ты. Хотя бы даже на мысе Доброй Надежды, мне-то что…
— Хорошо, — сказала Виолета (но на этот раз только засмеялась, нос ему не приплюснула, за ухо не трепала, потому что он вовремя отошел от нее), — хорошо, посмотрим! Завтра в семь утра я пойду за молоком. Вот посмотрим, пойдешь ты со мной или нет.
— Можешь не беспокоиться, — сказал он, — завтра утром я буду спать, меня и пушкой не разбудишь, буду спать и видеть во сне львов, как рыбак у Хемингуэя в рассказе «Старик и море».
И вот теперь, в семь утра, он сидит на зеленой скамейке возле дома и приветствует «добрым утром» всех соседей и «целую руку» всех соседок.
Что-то или кто-то был тому причиной. Но что именно? Кто именно?
Он решил, что не стоит ломать над этим голову. Лучше всего пойти домой, достать фотокарточку, подаренную Виолетой, где она смотрит на солнце, прищурив глаза, и пририсовать ей черные усы до ушей.
Но он не трогается с места.
Думаю, что вы со мной согласны и, в случае необходимости, поддержите меня. По-моему, игры и каникулы с давних-давних пор стали нераздельными понятиями, как нераздельны пихты и горы, пляж и море, две соседних улицы в нашем районе — улица Корнишей и Баражная. И если уж речь у нас зашла об играх и каникулах и об этих улицах, я позволю себе еще одно утверждение: все это, вместе взятое, неотделимо от ребят. Наглядное тому доказательство — нижеследующие строки.
Итак, наступили каникулы, игры в большом почете, а ребята с улицы Корнишей и Баражной не в пример прочим, вернее, как и прочие, знают в этом толк, — весь жар души и всю свою фантазию отдают каникулам и играм.
Ребята с улицы Корнишей организовали армию. С маршалами, генералами, полковниками и майорами. Единственную в своем роде. В ней нет ни одного рядового. Постойте, ведь она не единственная, есть и другая такая же. Точно такую армию создали у себя и ребята с Баражной улицы.
Обе армии дружат между собой в свободные часы, я хочу сказать, в перерыве между боями, когда на поле брани царит покой. Замечу мимоходом, что покой особенно необходим для огурцов, спящих в банках с рассолом на балконах, — им больше всех достается во время яростных атак. Армейцы с обеих улиц вместе ходят на пляж и на стадион, по-братски делят между собой коржики и черешни, мирно меняются марками. Они неразлучны и вечерами — вместе гуляют обнявшись, рассказывают кинофильмы, мечтают о путешествиях на Маркизские острова. Острова эти манят их, потому что они далеко, гораздо дальше, чем, например, Брэнештский лес или Пантелимонов ручей.
Но во время боевых операций эти две армии не знаются, они становятся как бы полюсами, которые взаимно отталкиваются. Они и говорят на разных языках, и все переговоры ведут через переводчиков.
Я был очевидцем одного такого эпизода и записал все слово в слово.
Держался я, правда, на почтительном расстоянии. Так оно благоразумнее, когда ты носишь очки, а стекла у них бьются. Дело было так: к командующему армией с улицы Корнишей прибыл парламентер с Баражной, и, чтобы найти общий язык, пришлось прибегнуть к помощи переводчика.
— Здравия желаю, командующий! — гордо и лихо отчеканил парламентер.
— Что он сказал? Что он сказал? — затеребил переводчика командующий.
— Он сказал: «Здравия желаю, командующий!» — мигом перевел переводчик.
— Скажи ему: «Добро пожаловать!» — приказал командующий.
— Добро пожаловать! — перевел переводчик.
— Спасибо! — с достоинством ответил парламентер.
— Что он сказал? Что он сказал? — спросил командующий.
— Он сказал «спасибо».
— Ага, — заметил командующий.
— Командующий сказал «ага», — внес ясность переводчик.
— Это я понял и так. По-нашему «ага» тоже значит «ага».
— Что он сказал? Что он сказал? — допытывался командующий у переводчика.
— Он сказал, что на их языке «ага» тоже значит «ага».
— Эге, — принял к сведению командующий.
— Переведи мне, что значит «эге», — обратился парламентер к переводчику.
— Он просит перевести, что значит «эге», — проинформировал командующего переводчик.
— Запрещаю переводить, — распорядился командующий. — «Эге» это наша военная тайна. Спроси его, зачем он пришел.
— Командующий спрашивает, зачем ты пришел, — сказал парламентеру переводчик.
— Я пришел объявить, — важно сказал парламентер, — что вам запрещается ловить рыбу на левом берегу озера.
— Здравствуйте, я ваша тетя! — засмеялся командующий. — Кто ж это нам запретит? Ох, пардон! Что он сказал? Что он сказал? — ткнул он в бок переводчика.
— Он сказал, что нам не разрешается ловить рыбу на левом берегу озера.
— Тоже мне испугали! С того берега вообще ни одной чехоньки не выловишь, — сказал командующий.
— Уж будто бы? Ни одной чехоньки? — задорно переспросил парламентер.
— Даже и чешуйки рыбьей не выловишь, — сказал командующий.
— На спор, что я вчера поймал две красноперки с палец? — окрысился парламентер.
— На спор, что я тебе не верю? — сказал командующий.
— Спорю на две гватемальских марки, что поймал!
— Спорю на две гватемальских и одну Коста-Рика, что вы не поймали! — набавил цену командующий.
— Я так не играю, — обиделся переводчик. — Если вы без меня разговариваете, на что тогда нужны переводчики?
— Ты прав, — признал свою вину командующий. — Переведи, что он сказал.
— Он сказал: «На спор…»
— Ответь ему, что никакого спора не будет. Пускай он идет к своему командующему и доложит ему, что мы будем ловить рыбу где захотим.
Переводчик перевел все в точности.
— Можешь идти! — сказал командующий. Парламентер не двинулся.
— Ты уйдешь или нет? — крикнул командующий.
— Я не понял! Жду, когда мне переведут.
Такой эпизод имел место днем.
В восемнадцать ноль-ноль завязался крупный бой. Исход был неопределенный. Каждая армия считала себя победительницей.
Позже армейцы вместе удили рыбу, вернее говоря, сидели на берегу, погрузив удочки в воду, и ждали, когда поймается хотя бы одна чешуйка чехони. Между делом они в сотый раз пересказывали содержание кинофильма «Гайдуки», а потом строили планы, куда бы поехать на экскурсию.
— Мне лично хотелось бы в Арджеш, — сказал командующий армией с улицы Баражной.
— Куда, куда? — не расслышал командующий армией с улицы Корнишей.
— В Арджеш! — в один голос воскликнули переводчики.
Если так получилось, ничего не поделаешь! Какой смысл терять время, спрашивать себя, как да почему это, и так далее, и тому подобное.
Так оно есть, и надо с этим мириться.
Я закончил седьмой класс, но только на девяносто девять процентов.
Один процент, один процентик, один несчастный процентишко остался на осень. Вы хотите назвать это переэкзаменовкой? Пожалуйста! Сейчас у нас июль — вот что важно, — и мне надо готовиться к экзамену.
Собственно говоря, я уже начал. И конечно, начал с главного. А главное в настоящий момент — создать условия. Без них ничего не достигнешь. Можешь и не являться на экзамен. Наверняка провалишься.
Итак, я начал создавать условия. Первое — для занятий необходима тишина. Полнейшая. Абсолютная. Такая тишина, чтобы и мух не слышно было.
Так вот, первые два дня я создавал тишину. Изловил семнадцать мух. Одну я поймал в своей комнате, остальных где пришлось. Маловато, признаю. Объясняется это тем, что несколько дней было прохладно, шли дожди, и мух стало меньше.
Даже и та муха, которую я поймал у себя в комнате, была эвакуированной. Я отправился за ней в экспедицию к своей тетке, на другой конец улицы. Мне посчастливилось поймать эту муху в кухне, я посадил ее в спичечную коробку, принес домой и выпустил на волю, а уж потом стал гоняться за ней. Поединок длился два часа. Точнее: восемь раундов по пятнадцать минут. И конечно, нокаут!
Как человек предусмотрительный, я на этом не успокоился, я задался вопросом: а вдруг потеплеет, ведь сейчас как-никак июль? Значит, надо бежать в магазин, купить липучку для ловли мух. Я побывал в четырех магазинах. В первых трех липучки не оказалось, я потребовал жалобную книгу, написал жалобу и вдобавок послал письмо директору базы. В четвертом магазине обслуживание было безупречным.
Дома я развесил липучки по всей комнате и стал ждать улова. А сам тем временем слушал радио. Так я прождал весь день до последней радиопередачи «Спокойной ночи, дети!», и хоть бы одна муха попалась! Тогда я махнул на них рукой, потому что примерные дети ложатся спать ровно в половине девятого.
Параграфу «тишина» я посвятил еще два дня. Эту операцию я назвал «Противотелефонная оборона». Я обзвонил своих друзей, просил не беспокоить меня звонками до самых экзаменов. По этому случаю Фэнел прочел мне по телефону последний номер журнала «Спорт», чтобы я не разбазаривал драгоценное время на хождение в газетный киоск, но и не отставал от жизни.
И Маричика «окружила меня вниманием», рассказала по телефону два фильма, один — цветной.
А разве одни только твои друзья могут отрывать от занятий телефонными звонками? Есть еще и друзья родителей, родственники, знакомые…
Я взял папин список, есть у него такой, и всем сообщил, что я занимаюсь, попросил не звонить нам. Вызвал по междугородной дядю, он живет в Мизиле, но поговорить с ним не удалось, он уехал в Констанцу. А Констанца велика. Как его там найдешь?
Надо было подумать и об эстетических условиях, проще говоря, о красивой и приятной обстановке, тогда занятия пойдут как по маслу. На это у меня ушло полтора дня. Я наведался в известные мне сады, нарвал там всяких цветов, а после взялся разукрашивать абажур настольной лампы. Сначала я нарисовал мяч и бутсы, потом стер и изобразил на нем парусную лодку. Мне это опять не понравилось, и я задумал нарисовать аиста. К сожалению, не на чем было. Абажур пришлось выбросить, а после я потратил уйму времени, объяснял маме то, что, по-моему, и объяснять не нужно. Григореску, на что был великий художник, и то, случалось, портил холст! А семикласснику нельзя?
В конце концов мои старания увенчались успехом. Как мне ни трудно было, я все же создал себе условия для занятий. Главное было сделано. Теперь оставался сущий пустяк. Заниматься.
Понятно, все надо делать с умом, знать меру. Еще давно я слушал по радио передачу «Советы врача». Советы очень ценные, например, как предупредить переутомление у детей. Занятия должны чередоваться с отдыхом, развлечениями.
Я думаю начать… с чередования.
Вы не знаете, идет в кино «Стреляйте в Станислава»? А матч на кубок с командой «Динамо» не отложили?
Ах, все бы шло нормально, если бы не вмешался отец.
«Условия? Какие условия? Переутомление? Какое переутомление?»
Он свел на нет всю мою подготовительную работу, все мои труды пошли насмарку.
Папа сейчас в отпуске. Он будит меня по утрам и сажает за учебник химии. В обед он меня проверяет. Говорит, что я знаю материал, но способен на большее.
Увидим!
Они поссорились. Насмерть. Наступило молчание, не потому, что им не хватало обидных слов, а потому, что они были убеждены в бессилии слов. Даже и самые суровые слова теперь уже мало что значили, все были слишком бледными, только молчание могло еще выразить что-то. Они зашли так далеко, что уже забыли, с чего началось, им казалось, что с тех пор прошли годы, причина ссоры уже не важна, главное — за кем будет последнее слово, кто возьмет верх, а кто окажется слабее и уступит.
— Я тебя раскусила еще в детском саду, — сказала Мариана. — Прорвал мой воздушный шар, и тебе хоть бы что!
— А ты моего котенка мучила. Думаешь, я забыл? — сказал Раду.
— Кто бы говорил, да не ты! Сам в первом классе нацепил собаке на хвост консервную банку.
— Вот и врешь! Вовсе я не нацеплял.
— Ну собирался.
— Это разница. А ты еще в первом классе была задавакой, не хотела одолжить мне коньки.
— Мне мама не разрешила.
— Надо было упросить ее, объяснить.
— А если я обиделась на тебя. Ты меня за косы дергал.
— Что-о?! А кто разорвал мой букварь?
— Беспамятный ты. Вовсе и не букварь, а книгу для чтения. И не в первом мы были классе, а во втором. Я нечаянно разорвала.
— А каштаны, которые я спрятал под лестницей, тоже нечаянно выбросила?
— Ты у меня куклу распотрошил. Лучше бы уж признался.
— Нечего мне признаваться. Из-за тебя я в третьем классе заплатил за стекло.
— Заплатил, потому что ты его разбил.
— А кто накапал на меня? Кто?
— Надо было набраться мужества, самому встать и признаться. И потом, никто и не капал на тебя. Я даже ни словечка не сказала. Только толкнула тебя в бок, чтобы ты встал. Учительница уже сто раз спрашивала, кто разбил окно.
— Ну да, сто! Она только один раз спросила.
— А в зимние каникулы, когда мы были в четвертом классе, кто ходил к моей маме и нажаловался ей, что я не иду с катка?
— Я ходил. И правильно сделал. Уже стемнело, и нечего там было околачиваться.
— А может, еще есть такие люди, которые не боятся темноты?
— Ты хочешь сказать, что я боюсь?
— Тебе какое дело, что я хочу сказать?
— Тут ты права. Можешь говорить тысячу глупостей в минуту.
— Это не моя специальность. Вот ты, например, в пятом классе на географии сказал, что страна тысячи озер — Швейцария. Может, не помнишь?
— Нет, помню. И очень хорошо помню. Я проболел и не ходил в школу, а ты даже не навестила меня и не сказала, что задано.
— Нет, навестила!
— Вот и нет!
— Я пришла, а твой папа не пустил меня, сказал, что я могу заразиться.
— Могла бы позвонить по телефону.
— Конечно, могла. В шестом классе я послала тебе поздравительную телеграмму в день рождения, а ты мне даже спасибо не сказал.
— Пардон! Я на другой день поблагодарил тебя.
— Мерси! Удивляюсь, что не через год.
— Ты чересчур много удивляешься.
— Сколько хочу, столько и удивляюсь.
— Ну и пожалуйста! И отцепись от меня!
— Можешь отчаливать! Скатертью дорога!
Они поссорились. Насмерть. Наступило молчание, не потому, что…
— Ну теперь, — сказала Мариана, — мне уже трудно, очень трудно помириться с тобой.
— Ну теперь мне очень и очень трудно помириться с тобой, — сказал Раду.
— Наверное, только чудо могло бы помирить нас.
— Чудес не бывает.
— Если бы мы каким-то чудом забыли все, что было, и не вспоминали об этом. Если бы мы каким-то чудом совсем не знали друг друга и никогда не встречались.
— Точно. Мы могли бы помириться, если бы каким-то чудом только сейчас познакомились.
— Это идея! — сказала Мариана.
— Какая? — спросил Раду.
— То, что ты сказал. Как будто мы только сейчас познакомились.
— И никогда не знали друг друга, никогда не встречались?
— Да.
— Меня зовут Раду Дисеску.
— Очень приятно. Марианна Новак.
— В каком классе вы учитесь?
— В седьмом. А вы?
— Можно со мной на «ты». Я тоже в седьмом.
— Ты в Бухаресте живешь?
— Да. А ты?
— Я тоже.
— Ты знаешь Заревую улицу?
— Конечно. Там был детский сад. Когда я еще в него ходила, я очень любила воздушные шары.
— А котят ты любила?
— Не помню. А тебе нравились собаки?
— Не очень, но я их не мучил. В первом классе у меня был черный щенок. Я его звал Белым Арапом[5].
— А у меня в первом классе были чудесные коньки.
— Ты их давала кому-нибудь покататься?
— Мама мне, правда, не очень-то позволяла, но я ей объясняла, упрашивала ее. Ребята тогда меня частенько дергали за косы.
— Мне кто-то разорвал букварь. То есть нет, это было уже через год, когда я был во втором классе, кто-то разорвал мою книгу для чтения.
— Может, нечаянно?
— Ну конечно, нечаянно. Я тогда собирал каштаны.
— А у меня была кукла Рита. Я ее так назвала в честь знаменитой итальянской певицы.
— В третьем классе я однажды разбил окно в школе.
— И признался?
— Ну конечно.
— Какая хорошая была зима, когда я училась в четвертом классе. В каникулы я весь день была на катке.
— И вечером?
— Иногда и вечером. А если говорить откровенно, только один вечер.
— Расскажу тебе один смешной случай. В пятом классе я как-то грипповал и не ходил в школу. Я не знал, что задано по географии, и, когда учитель спросил меня, что это за страна тысячи озер, я ответил: «Швейцария!»
— Забавно! Скажи, ты когда-нибудь посылал телеграммы?
— Нет.
— А я посылала.
— Зато я получал.
— Это не совсем одно и то же, но, в общем-то, близко.
— Ты что завтра делаешь? Воскресенье ведь.
— Еще не знаю. А ты?
— Я хотел в кино пойти. Может, и ты пойдешь?
— Пойду. На какой сеанс?
— Ну хотя бы в одиннадцать. К обеду будем дома.
— Договорились. Завтра в одиннадцать.
— Здесь, перед домом.
— На этом самом месте. До свидания, Раду!
— Пока, Мариана!
От Бухареста, где мы с ним сели в поезд, в одно купе, и до самой Синаи, где он сошел, он всю дорогу смотрел в окно.
Я читал. Не столько читал, сколько перелистывал журналы. Когда бы я ни вскинул глаза, я видел его руки на спущенной оконной раме, сутулую спину, прядь каштановых волос, которую трепал ветер.
Он заговорил со мной, когда наш скорый поезд мчался как бешеный мимо станции Буфтя. Он повернулся ко мне и вдруг сказал без всяких предисловий:
— Как мне хотелось, чтобы мы остановились здесь!..
Я рассмеялся. Очевидно, слишком громко и неестественно, я сам почувствовал, что надо объяснить ему, над чем я смеюсь:
— Я еду в Клуж. По-моему, мы слишком часто останавливаемся. Я уже ругаю себя, что не догадался взять билет на самолет. Через два часа я был бы там.
Он улыбнулся.
— Я недавно два воскресенья подряд путешествовал самолетом. Собственно, это только так говорится «путешествовал». Один из моих ребят — летчик. Он пригласил меня полетать над Бухарестом.
Я пригляделся к нему. На вид ему можно было дать лет сорок, максимум — пятьдесят. А у него уже сын — летчик! Я хотел было сказать ему это, но он опять отвернулся к окну и повторил:
— Да. Как мне хотелось, чтобы мы остановились в Буфте. У меня здесь двое: один работает зоотехником, другой — кинооператор.
В Звориште, а может быть, где-то дальше, он подозвал меня к окну и показал гигантскую дождевальную установку в виде аиста, из крыльев которого снопами брызгали струи.
— Здесь у меня медичка на практике, — добавил он.
«Счастливый отец, — подумал я, — так молодо выглядит, а у него такие взрослые дети. Можно позавидовать».
Но я опять не успел высказать ему свою мысль — вдалеке показались серебристые трубы нефтезаводов, и мой спутник заметил:
— Здесь, в Плоешти, у меня пятеро. Один, правда, сейчас в отъезде, за рубежом. Он у меня мастер на заводе имени «1 Мая», выпускает нефтеоборудование, а сейчас выехал в Гану на монтажные работы. А остальные четверо — два юноши и две девушки — все работают на строительстве.
Мы проезжаем Бразь, Кымпину, Комарник.
Мой спутник громко читает названия станций и каждую минуту подзывает меня к окну.
Здесь у него химичка.
Здесь инженер-механик.
Я уже сбился со счета. У меня мелькнула мысль, что он и сам, вероятно, не всех помнит и путает их профессии.
Но я тотчас отогнал такое предположение и проговорил:
— Извините меня.
Он даже не слышал.
Поезд подходил к Синае, и он стал собираться.
— Вы в отпуске сейчас? — спросил я.
— У меня каникулы. Мой тут инженером работает. Пригласил меня в гости на несколько дней.
Тут я не удержался и воскликнул:
— Сколько же у вас детей? Я насчитал больше дюжины.
— По-вашему, это много? — Он с улыбкой посмотрел на меня.
— А по-вашему?
— Маловато.
— !
— У меня их гораздо больше. Раз в десять.
Он взял свой чемодан из багажной сетки, пожелал мне счастливого пути и на прощание отрекомендовался:
— Учитель Николае Думитран.
Раду первым подошел и стал утешать его:
— Ничего страшного, утрясется!
Потом подошла Лия:
— Выше голову!
Потом Ион:
— Не горюй! Бывает.
И вот он сидит один в классе и с умилением думает о них. Какие хорошие ребята! Все умчались во двор на перемену, и только эти трое почувствовали, что ему хотелось услышать теплое слово, подошли к нему и ободрили его. Только теперь, да, именно теперь-то он и узнал, кто его истинный друг, а кто — нет. Эта злосчастная тройка по математике была, что называется, пробным камнем для дружбы. Те, для кого он что-то значит, настоящие друзья, не оставили его в беде, не помчались играть во двор, а подошли к нему и сказали: «Ничего страшного, утрясется!», «Выше голову!», «Не горюй!..» А Барбу? Барбу, которого он считал больше чем другом, а может, и больше чем братом, что для него сделал Барбу? Он первым выскочил из класса. Вылетел пулей. Даже и не глянул на него. Конечно, что ему глядеть? Что он может увидеть? Человека, убитого горем. А Барбу это мало волнует. Вылетел стрелой из класса, играть в «жучка» или в «колдунчики», а может, посмеяться с девчонками над его бедой — почему бы и нет? Ну что ж, уважаемый, так и запомним! Значит, вот вы какой, так вы понимаете дружбу? Пять лет дружить, целых пять лет, и вот — нате вам пожалуйста!
Может, еще придешь ко мне завтра просить велосипедный насос? Может, у тебя хватит нахальства прийти смотреть телевизор, когда будет матч с командой «Рапид»?.. Насос? Нет у меня. Уже нет. Впрочем, зачем я буду врать? Насос есть, но я тебе не дам. Почему? Да просто так. Не дам, и все. Сработается, испортится. Ты же не хотел портить себе настроение на переменке, подойти к другу, сказать ему теплое слово, одно словечко в утешение. Мне больше ничего и не нужно, ну сказал бы ты: «Ничего страшного, утрясется!», «Выше голову!» или «Не горюй!». Вовсе я не требую, чтобы ты рыдал, рвал на себе волосы. Только одно слово, одно словечко, вот чего я ждал от тебя…
Ты хочешь в воскресенье посмотреть телевизор? Уже нельзя. Почему? Да просто так. Я его не включу. Не терплю команду «Рапид». Не интересуюсь, когда она играет и как сыграет. С нынешнего дня я болею за «Динамо». Динамовцы раздолбают мазил. Побьют со счетом 5:0, 10:0, 1000000:0. А я буду смеяться, обхохочусь. Ты же сейчас смеешься, тебе плевать, что я тут сижу, переживаю. Тебе важнее игра в какие-то «колдунчики». Ну что ж, уважаемый, так и запомним! Для тебя дружба — целых пять лет! — это жук на палочке. Для тебя перемена в двадцать минут весит больше, чем дружба целых пять лет. Ну что ж, дело твое! У каждого свои весы. И своя совесть. Я, по крайней мере, ни в чем не могу упрекнуть себя. Разве только в том, что был настолько наивным, верил в нашу дружбу. Чем я хоть раз обидел тебя за все пять лет? Ну скажи, чем? Ага, молчишь! А почему молчишь? Не хочешь спорить со мной, потому что я и так расстроен? Вовсе нет. Тебе на это плевать. Молчишь, потому что я прав, говорю справедливые вещи. И если уж речь зашла о справедливости, так я тебе напомню, что мои акварельные краски остались у тебя. Я не взял их обратно. Ты сказал, что они тебе нравятся. Так вот, пусть они тебе разонравятся! Потому что мне тоже не нравится, как ты поступил со мной. Насчет перочинного ножа, который я подарил тебе в день рождения, можешь не беспокоиться — не отберу!
Зато верну тебе ту книгу, которую ты мне подарил в день рождения. Ты на ней надписал: «В знак дружбы». А это вранье, и еще какое! Зачем я буду держать у себя в доме такое вранье? Я даже прикасаться к этой книжке не стану, не то что листать ее… Когда я буду брать ее с полки, я специально надену перчатки и все равно потом буду мыть руки, десять раз намылю. Вот так-то, уважаемый! За измену в дружбе платят дорогой ценой. Ты не ребенок. Детский сад и первый класс давно уже позади. Ты теперь в пятом классе, ты пионер, ко всему еще председатель отряда. Пора бы знать и соображать, как надо поступать с друзьями.
Повторяю, ведь я же ничего особенного от тебя не требовал. Всего одно слово, одно словечко! Возьми вон Раду, он только первый год в нашем классе. А он нашел нужным сказать: «Ничего страшного, утрясется!» А Лия? Она же еле здоровается со мной, и все-таки подошла: «Выше голову!» Не говоря уж об Ионе. Первый драчун в классе, от него скорее получишь по шее, чем дождешься теплого слова. И все же он подошел, утешил: «Не горюй! Бывает…» А ты…
Хлопнула дверь, он вздрогнул. Потный, запыхавшийся Барбу влетел на всех парах.
— Есть! Порядок! Мировой рекорд по спринту! Я сбегал к отцу на работу, сказал, чтобы он не ждал меня, мы с ним в четыре собирались пойти в магазин покупать мне куртку. Пойду к тебе и буду сидеть до победного конца, пока ты не одолеешь разложение на множители. Куда это годится? Тройка! Ты — и вдруг тройка! И где твоя совесть? Ну что ты сделал такое лицо? Может, хочешь, чтобы я сказал: «Ничего страшного, утрясется, не переживай!» Нет, переживай, братец, переживай, радоваться тут нечему! Ты ел? Нет? У меня есть бутерброд. Сейчас мы его располовиним!
Утром накануне Нового года Мария Дридя возвращалась домой, везла на санках елку, привязав ее поясом от пальто. Елочка была недурная, правда, жидковатая и с обломанной верхушкой.
«Проспала, пришла к шапочному разбору, ни одной приличной елки не осталось. Надо было вчера или позавчера сходить за елкой…»
Но она прекрасно знала, почему так вышло. Ее муж, Никулае Дридя, полгода назад уехал в командировку и рассчитывал вернуться только в марте. Он был квалифицированным монтажником, его хорошо знали на многих предприятиях-новостройках, перебрасывали с одного объекта на другой. Теперь он работал на строительстве текстильной фабрики в одном из северных городов Молдовы. Незадолго до Нового года он написал домой, что не сможет приехать под праздник, и приглашал к себе сына на зимние каникулы. «У нас много снегу, — писал он жене, — я смастерил Михаю мировые санки. Об остальном не беспокойся. Мы с ним — народ хозяйственный, не пропадем!»
Мария тогда решила не покупать елку. «Если Михай уедет, елка ни к чему, куплю себе веточку омёлы». Но для себя она и омёлу бы не купила, и не из скупости, просто одной ей и праздновать не хотелось. Вечером она укладывала вещи Михая в дорогу, как вдруг принесли телеграмму от Никулае: «Еду Бухарест на несколько дней Михая не отправляй Новый год встречу с вами». Так вот получилось…
Придя домой, Мария оставила елку в прихожей, сняла пальто и пошла на кухню, там у нее на противнях были разделаны пироги. Когда она уходила, накрыла их полотенцем, пока они поднимутся.
Мария хотела отодвинуть кирпич, который придерживал кухонную дверь. Ручка была сломана, дверь не закрывалась, и они подкладывали кирпич. На этот раз его не было на месте. На двери сверкала новешенькая латунная ручка.
В первую минуту Мария не могла сообразить, что за чудо такое. Она нажала ручку и тотчас отдернула руку, точно ее ударило током. Мигом сбросила с головы платок и кинулась в комнату, радостно крича:
— Никулае! Ты уже приехал?!
Но в комнате был один Михай, он стоял у печки, прислонившись спиной.
— Михай, папа приехал?
Он покачал головой:
— Нет, еще не приехал. Он, наверное, с одиннадцатичасовым приедет, — и смущенно улыбнулся, словно его уличили в озорстве.
— А я-то думала, приехал.
— Нет. Еще нет.
Больше он не мог сдерживаться, весело расхохотался, бросился к матери, обнял ее и закружил по комнате вприпрыжку — вальсировать он так и не выучился, хотя его тренер — соседка по парте — положила на это много труда.
До чего он был рад, счастлив! Нелегко досталась ему эта радость, как давно он ждал такой минуты…
В самом начале учебного года Михай Дридя записался в кружок слесарного дела во Дворце пионеров. На одном из занятий мастер, руководивший кружком, подошел к нему, смерил взглядом сквозь очки, потом спросил:
— Как твоя фамилия?
— Дридя Михай.
— Ты не родственник Никулае Дриди, монтажника?
— Я его сын.
— Ни за что бы не подумал! Я тебе поручил опилить заготовку, а ты себе пальцы опиливаешь.
Ребята захохотали. С той поры для всех членов кружка он был «Пилит-пальцы».
— Пилит-пальцы, одолжи клещи!
— Не видали, куда делся Пилит-пальцы?
— Эй ты, Пилит-пальцы, хватит тебе промерять! Давай сюда калибр!
Идиотское прозвище. Сколько времени он не мог избавиться от него! Потом он опять отличился. Во всем кружке только он один не сумел сделать ключ нужного размера.
— А еще говорил, что ты сын Никулае Дриди…
— Да, товарищ мастер.
— Так ли?
— Спросите у ребят. Они знают.
Мастер взял злополучный ключ, показал его ребятам и спросил:
— Как по-вашему, может называться сыном Никулае Дриди тот, кто варганит такие вот штуковины?
— Не-е-т! — хором ответили кружковцы.
Это «нет» было всеобщим ответом на шутливый вопрос мастера (даже и дурак понял бы!), но для Михая он был точно ледяной вихрь.
— А я говорю, да! — насупившись, крикнул он.
Он взял новую болванку для ключа и с ожесточением принялся обтачивать ее. «А я говорю, да! А я говорю, да!» — слышалось ему в скрежете напильника. Он вошел в азарт, работал стиснув зубы, не глядя на окружающих. Нагревшийся металл жег ему руки, на лбу у него выступил пот, но он ничего не замечал, весь ушел в работу. Он верил в себя: он, Михай Дридя, сын монтажника Никулае Дриди, сумеет за один час сделать такую вещицу, какой вам не сделать и за неделю. Его ключ будет самым лучшим, самым красивым, самым легким, самым…
Что-то звякнуло, как колокольчик, он опомнился — это ключ переломился пополам.
Все сразу притихли, затаили дыхание. Мастер подошел к нему, взял за плечи. Михай замер, потом вдруг встряхнулся, точно после кошмарного сна, хотел вырваться и убежать.
Но мастер удержал его.
— Постой, — мягко сказал он, — не беги. Выслушай меня, парень. Я вырастил тысячи таких ребят, как ты. Твое место здесь. В этом я разбираюсь. У тебя есть рабочая гордость. Если бы ты и убежал, все равно бы потом вернулся. Да мы бы и не поверили, что ты не способен хорошо работать. Ты бы вернулся и доказал нам, что можешь делать настоящие вещи. Ты ведь уже пытался доказать нам. Только работал со злостью. А ты попробуй взяться за дело по-хорошему, с терпением. В ремесле мастерство никому не дается сразу, нужен навык.
И, взяв его за подбородок, мастер посмотрел ему в глаза и, нахмурясь, спросил:
— Ты говорил, что ты сын Никулае Дриди?
Михай ничего не ответил. Молча подошел к ящику с материалом, взял нужную деталь и так же молча принялся за работу.
… И возможно, он хотел взять реванш за тогдашнее молчание, потому так ликовал теперь, так весело, так заразительно смеялся. Он все кружил мать по комнате и радостно кричал:
— Это я сделал ручку, мама! Я сделал! Ура, я сумел! Ты представляешь, что со мной творилось, когда ты поглядела на ручку и сразу подумала, что приехал папа?
— Не пугайтесь. У вашего сына — обычная простуда, у детей это часто бывает. Лечение — чай, аспирин, растирания спиртом, два-три дня полежать.
Школьный доктор собрался уходить. Папа подал ему пальто, мама спросила, не лучше ли поить меня липовым отваром; доктор на это сказал, что можно и отваром, значения не имеет; бабушка посоветовала ему быть осторожнее на улице, потому что гололед. У двери доктор обернулся и сказал мне:
— До свидания, молодой человек! Об уроках не беспокойся. Я поговорю с вашим классным руководителем. Послезавтра кто-нибудь из твоих товарищей навестит тебя и введет в курс пройденного. Поправляйся!
Дорогие друзья и товарищи! С вашего разрешения, я не буду описывать, как я болел и как меня лечили. Было скучно и противно. После маминых чаев я дал себе клятву, что когда выздоровею, то до самых выпускных экзаменов (сейчас я только еще в шестом классе) не возьму в рот ни капли чая. Что касается папиного аспирина, то в будущем, если мне по пути попадется аптека, я перейду на противоположную сторону улицы. А бабушкины советы я даже и вспоминать не хочу.
Наконец мне стало лучше. Постельный режим кончался, предстояло идти в школу. Я посмотрел расписание. Ага, история. Отметка мне пока не выставлена. Значит, обязательно спросят. Что задано? Я вспомнил обещание врача и решил спокойно ждать, когда меня навестят.
Часа в четыре прибыл мой добрый, дорогой, восторженный друг и сосед по парте Тудорел Кристя. Он еще не вошел, а я уже знал, что это он — громыхнула калитка (он, очевидно, открывал ее ногой), послышался веселый свист, потом завизжал Белолобый (Тудорел не щадил бедного пса и «дружески» пинал его прямо в морду), потом я услышал такое зычное «целую руку» (это он приветствовал мою бабушку), что сразу проснулся ребенок нашего соседа, который после кричал без умолку чуть не час (ребенок, а не сосед, конечно!), и наконец с треском распахнулась дверь моей комнаты.
— Аве[6], Мишу! Тудорел Кристя приветствует тебя! Ну как, жив-здоров? Молодец, хвалю! Я пришел просветить тебя насчет уроков. Держу пари, что тебя в первую очередь интересует история. Ну и урок у нас был, м-м! — Тудорел сложил пальцы в щепоть и звучно чмокнул их. — Красота!.. Мечта поэта!.. Восьмое чудо света!.. Речь шла о великих днях! Ах, как он рассказывал! Да что говорить! Сам знаешь, какой это лектор, наш Паску! А взгляд, а жесты! Он смотрел в глубину класса, и перед тобой представало поле битвы, он простирал руки, и ты видел, как стягивались войска, он поднимал указательный палец, и тебе слышались звуки горна… Красота!.. Поэзия!.. Мы сидим, ни гугу. Не шевелимся, не дышим… Ах, что за урок, какой урок!
Я слушал Тудорела как зачарованный, он жестикулировал, стащил с меня одеяло, кулаком наподдал абажур, сбил в кучу ковер и под конец, в пылу восторга, уронил свой портфель мне на голову.
— Ах, что за урок, вот это был урок! Изумительная эпоха! Какие героические времена!
Я уже приготовился записать тему урока, но в ту минуту зазвонил телефон.
— Это мне звонят, — сказал Тудорел и схватил трубку.
Последовал короткий разговор неизвестно с кем, и в заключение было сказано:
— Сейчас иду! Бегу, чешу, лечу, мчусь как ракета!
И мой друг, мой добрый, дорогой, восторженный сосед по парте Тудорел Кристя сгреб свой портфель, пожелал мне успешных занятий и умчался как ураган, оставив дверь настежь.
Я опомнился, когда был уже один. Что же надо учить по истории? Понятия не имел. Но мне недолго пришлось плакаться на горькую судьбу. Минут через пятнадцать после исчезновения Тудорела мама объявила, что ко мне пожаловала гостья. Точнее — Миоара Дэнеску.
Миоара робко постучалась и только после троекратного «заходи» отважилась войти. Она принесла букетик подснежников, робко протянула его мне с таким видом, точно это были не цветы, а рюмка рыбьего жира. Она наотрез отказалась сесть возле кровати, ушла в другой конец комнаты и оттуда спросила тоненьким тихим голоском:
— Как мне тебя жалко… Бедный, ты, наверное, мучился?
— Да вовсе нет!
— Значит, ты стойкий. Конечно, мучился, я знаю, ты просто не хочешь сказать. Болеть — это такое несчастье, такое несчастье…
Она достала из рукава розовый платочек и вытерла глаза.
— Ты плачешь? — спросил я, растрогавшись.
— Да, — сказала она и растрогалась еще больше меня. — Я все время думала о тебе, пока ты был болен. Пришла рассказать, что было на уроках.
— Спасибо, я ждал тебя.
— Я так переживаю, так переживаю…
— Ну что ты, не надо, — стал я успокаивать ее. — Я уже поправился, да ничего серьезного и не было, обыкновенный грипп. — Тут я сразу перешел к делу: — Скажи, что задано по истории?
Но Миоара даже не слышала вопроса.
— Грипп? — Она вздрогнула, точно я сказал ей, что у меня перелом основания черепа. — Грипп? Это ужасная болезнь, какие бывают осложнения! Бедный ты, бедный!
И она опять пустила слезу. Когда успокоилась, начала шарить в портфеле, достала оттуда записку и дала ее мне, глядя в сторону.
— Это я тебе написала на уроке истории. Прочти, когда я уйду.
— Вот спасибо, — обрадовался я, думая, что там написано задание. — Какая ты заботливая, просто не знаю, как я тебе благодарен.
— Не за что. Ты же был так серьезно болен… так серьезно…
И, прижимая платок к глазам, Миоара вышла из комнаты чуть ли не на цыпочках, наверное, боялась нарушить мой покой.
Я живо развернул записку. Вот ее содержание:
«Как ты себя чувствуешь? Я решила тебе написать. После обеда я приду и принесу задание. Ты живешь все там же? Не переехал? Миоара».
Вот и все. Больше ни единого слова.
Я разорвал записку на клочки.
Вопрос: «Что я буду делать завтра на уроке истории?» — мучил меня куда сильнее гриппа.
Я разволновался, чувствовал, что у меня начинает болеть голова, и вдруг услышал:
— Скажите, здесь живет товарищ Михай, ученик шестого класса школы номер?..
Ах, как меня обрадовал этот знакомый голос! Голос моего знаменитого одноклассника, лучшего ученика нашего класса, всегда серьезного Ганибала Ионеску, который был гордостью всей школы.
— Рад приветствовать тебя, — важно обратился ко мне Ганибал, — поздравляю с выздоровлением. Как первый ученик, я счел своим долгом прийти и рассказать тебе, что задано.
— Спасибо. Это очень мило с твоей стороны… Я даже не ожидал, что ты… — Решив не тратить времени на всякие любезности, я сказал напрямик: — Если тебе не трудно, давай начнем с истории, меня она интересует прежде всего.
— Хорошо, — кивнул он, — объясню, что задано по истории.
И мой выдающийся одноклассник Ганибал стал прохаживаться по комнате, заложив руки за спину.
— Дорогой мой, — начал он, — тема завтрашнего урока истории необычайно интересна, но прежде чем перейти к ней, я должен предостеречь тебя от некоторых неточностей. По моему непросвещенному мнению — я еще не успел обсудить этот вопрос с преподавателем, но сам поинтересовался, — было бы ошибкой считать дату 6 апреля 1787 года началом правления Николае Маврогеня. Перед тем, как идти к тебе, я побывал в библиотеке, проверил в «Исторических анналах». На шестнадцатой странице в четвертом абзаце там указывается, что, по мнению некоторых историков — не буду скрывать, таково и мое мнение, — более точной датой следует считать 5 апреля вечером.
По сути дела, мой дорогой, этот вопрос не имеет прямого отношения к нашей теме, но он проливает новый свет на Александру Морузи, сына Константина Морузи, состоявшего в родстве с Маврогенем по материнской линии. Вывод, который вытекает отсюда, не совсем приятный, если мы…
— Будь добр, — отважился я прервать его лекцию, — скажи мне все-таки, если тебе не трудно, что задано на завтра?
— Если мне не трудно? — сурово повторил Ганибал. — Я считаю оскорбительным, когда меня прерывают, просто оскорбительным! Тема урока? Ты найдешь ее в любом учебнике, можешь узнать у кого угодно. Я хотел предостеречь тебя от ошибок, дорогой мой. Но при таких условиях я лишен возможности, просто лишен всякой возможности!
И он ушел, ушел так же, как и пришел: важно прошествовал медленной поступью, глядя в пространство с глубокомысленным видом, размышляя над высокими материями, которых мне вовек не постичь.
Я позвал маму, хотел попросить у нее таблетку от головной боли. Но вместо нее — представьте себе мое изумление! — вошел мой веселый товарищ Тэсикэ Джорджеску. Наконец-то, наконец, после стольких безуспешных попыток, я узнаю, что мне учить по истории. Голова сразу перестала болеть. Я вмиг повеселел.
— Тэсикэ, друг! Тэсикэ, мой спаситель! Как хорошо, что ты пришел! Я так ждал тебя…
— Да ну? — удивился он. — Вот не знал, а то бы я еще утром прилетел. — И он заговорщицки добавил: — Я сегодня прогулял. Пришел к тебе узнать, что задали по истории. Кто-кто, а ты наверняка должен знать. Не может быть, чтобы ребята не зашли к тебе.
Словом, я заканчиваю: дорогие друзья и товарищи, бойтесь гриппа! От всей души желаю вам не болеть!
Если бы кто-нибудь видел Андрея Одинкэ в тот момент, когда он сидел в полутемном сарае, то, вероятно, подумал бы: какой мрачный старик — брови насуплены, зубы сжаты, в серых глазах — тоска.
В действительности, Андрею не только в старики, а даже и в юноши рано было записываться, ему недавно исполнилось двенадцать лет. Но рост у него был что надо, плечи — тоже, метрики с него не спрашивали, когда интересовались его возрастом, поэтому ребятам он обычно говорил, что ему — тринадцать, а девочкам — четырнадцать.
— Четырнадцать, растрепы, понятно? Вы должны называть меня «дяденькой».
Он страшно любил дразнить девчонок и был очень доволен, если они сердились.
— О! Вы гневаетесь? Какая жалость! Я так огорчен! Я бесконечно виноват перед вами! — говорил он серьезным тоном, а потом хохотал и показывал им нос. — До свиданья! Нет слов… Пишите мне с курорта! Не забудьте мой адрес, девчатки: Продувная улица, город Продувнешть…
Любил дурачиться Андрей Одинкэ. Но в этот день ему было не до веселья. Из школы он пришел понурый. Проходя через комнату родителей, он остановился перед зеркалом, поглядел на себя и воскликнул:
— Ну и балда я! И в кого я таким балдой уродился?
Подумав, он заключил, что подобной характеристики не заслуживали ни мать, ни отец, ни младшая сестренка, которая училась ходить. Он показал себе язык, состроил рожу, потом стукнул себя по затылку.
— Ты что делаешь, сынок? — спросила мать, она неслышно вошла в комнату и застала его за этим занятием.
— Я… ничего… у меня что-то в горле застряло.
— Пойди пока на улицу. Обед еще не готов.
Обед! Разве ему сейчас до того? Андрей побрел на улицу, испытывая отвращение ко всему на свете. Он злился на себя: как он дошел до жизни такой! Несколько месяцев назад все было еще поправимо, а теперь…
Он заглянул в соседний двор, где жил его лучший друг и школьный товарищ Михня Драгу.
— Михня счастливец, ему что! — воскликнул Андрей.
Словно ему в ответ, на него зарычал лохматый пес Михни.
— Молчи, Ярый, я не с тобой говорю! Ты глупый и толстокожий бегемот!
В самом деле, о чем горевать Михне? По математике он один из первых. На олимпиаде получил почетную грамоту. С иксом и игреком он в дружбе. Письменные работы кончает раньше всех, отдаст учителю и до звонка решает задачи за седьмой класс, для собственного удовольствия. Задачи за шестой класс он уже все перерешал. Андрей даже советовал ему продать этот задачник.
Андрей прошелся под абрикосовым деревом, не поднял глаз, не посмотрел, какое оно нарядное в цвету. Издалека донесся заводской гудок, напомнив Андрею, что скоро придет обедать отец и надо готовиться к неприятности.
У калитки вдруг появился приятель отца и окликнул его.
— Как отец поживает? — спросил он.
— Хорошо.
— Еще бы, ему любой позавидует. Вон какой у него сын молодец! Гордиться можно. Передай от меня привет.
Андрей еще больше разозлился.
«Ну как же, прямо так и загордится! Особенно когда увидит мой табель… До потолка подпрыгнет от радости!» — подумал он, поднял камень, размахнулся и метнул его на улицу.
С третьего урока, как только он получил табель, все его мысли были об одном: что сказать отцу? На перемене кто-то из ребят поделился с ним опытом:
— Ты притворись больным. Дома все напугаются и про табель забудут, начнут расспрашивать, что болит. У меня такой метод.
— С таким методом ты далеко пойдешь, — вмешался в разговор десятиклассник. — Будешь застревать в каждом классе, протирать парту… К восьмидесяти годам ты, безусловно, чему-нибудь научишься, будешь пенсию получать.
Так что же ответить отцу, когда он спросит: «Ну, принес табель? Вчера ваш классный руководитель сказал, что сегодня вы их получите». Принести-то он принес, но разве его покажешь? По математике в первом триместре — четверка. Об этой четверке отец уже знал и высказал свое мнение. В следующем триместре опять по той же математике — четверка. Отец и о ней знал, но Андрей его заверил, что это в последний раз. И вот, пожалуйста, — в третьем триместре по математике — все та же злосчастная четверка. Четверка! По остальным предметам у него отметки хорошие, есть и восьмерка и девятка… Но с математикой у него нелады. Его одноклассники решали уравнения, а он все еще не осилил деление простых дробей…
— Как я только не ловчил! Думал, что отверчусь, не выставят мне отметки. Три раза я прогуливал математику или говорил, что простудился, и весь урок клацал зубами, а однажды пришел в школу с траурной повязкой на рукаве, плакал — бабушка умерла… — признался Андрей после уроков отличнику из одиннадцатого класса, тренеру их футбольной команды.
— Она и правда умерла?
— Да… только меня тогда еще на свете не было. Вот на какие хитрости я пускался. И все зря!
Друг и сосед Андрея Михня Драгу давно еще пытался помочь ему. Они брались вместе решать задачи. Михня объяснял и потом спрашивал: «Ну как, понял? Это же просто!» И Андрей отвечал: «Конечно, просто. Понял!» Но сам ничегошеньки не понимал, только признаться стыдился. А почему не понимал? По очень простой причине: все эти задачи и примеры были для шестого класса, а он и с программой пятого класса не разделался. В пятом у него была переэкзаменовка по математике. Лето он провел у бабушки с дедушкой, ему было не до занятий. А осенью на экзамене ему везло как утопленнику. Гоняли по дробям, а он в них ни бум-бум.
— Из-за этих дробей меня оставят на второй год… Провались они все к чертям: и дроби, и тот, кто их выдумал! — выругался Андрей.
Ярый опять заворчал на него.
— Цыть, Ярый, ну!
Вконец расстроенный Андрей ушел в сарай и опять принялся обдумывать, что же сказать отцу. Увильнуть не удастся, это ясно. Андрей знал, что отец не станет бить его, драть за уши, — наденет очки и молча посмотрит на него. Ни слова не скажет, и все равно Андрей догадается, что думает отец, и будет сгорать со стыда.
Думитру Одинкэ, отец Андрея, был вообще неразговорчивым. Кто мало знал его, решил бы, что он угрюмый и нелюдимый. Возможно, кое-когда он и бывал угрюмым, не в том дело. Он прожил суровую жизнь, вот отчего он был скуп на слова. Детей он любил, ему хотелось, чтобы их жизненная дорога была прямой и верной. И он надеялся, что именно школа выведет их на эту дорогу. Сам он не проучился и пяти лет, а его отец даже не видел, какая она есть, школа.
Андрей не забыл те слова, которые слышал от отца всего один раз. Отец не повторит их, промолчит, когда посмотрит его табель, но подумает опять то же:
«Нас было четверо, мал мала меньше. Когда настала пора посылать нас в школу, у нас на четверых была одна пара обуви и одна мало-мальски приличная рубашка. Двоих нас отдали в школу. Один учился в первую, другой во вторую смену, вот так мы и обходились одной рубашкой и одной парой обуви на двоих, по очереди носили. Проучились четыре года, и все. Нас уже считали взрослыми, мы сами должны были зарабатывать себе на хлеб. Э, да что толку об этом говорить! Ты, как я вижу, сам отрезаешь себе дорогу к учению. Туфли у тебя есть, пальто — какого и ввек не износишь… мама тебя пирогами потчует… Вот как оно в жизни бывает. Я рвался к учению, оно от меня отвернулось, школа тебя встречает, как дорогого гостя, а ты удираешь в окно, на улицу, как самый…»
Андрей уселся на бочонок лицом к двери. В крошечное дверное оконце пробивался тусклый свет.
Немного погодя со двора послышался голос матери:
— Андрей, иди обедать!
Он не откликнулся. Даже не шевельнулся. Решил не обедать, наказать себя.
— Андрей, где ты? Иди скорее, папа пришел!
Андрей присвистнул: «Уже пришел?!» Нет, обедать он не пойдет. До вечера просидит в сарае. Ну а вечером? Вечером как? И ночевать не пойдет домой. Будет в сарае спать. А завтра? Послезавтра?
И тут его осенило. Решено. Он уйдет из дома совсем. Другого решения быть не может. Только так. Уйдет — все равно куда. Он — крепкий, здоровый, скажет, что ему четырнадцать лет, и его примут на работу. Должны принять. Уйдет и будет работать. До упаду, дни и ночи, без отдыха! Все прямо испугаются, как он будет работать. Трое или даже четверо суток без сна. Чтобы не тратить время на обед, он будет брать с собой бутерброды… За семерых будет работать. Домой он вернется, когда уже прославится, когда все о нем заговорят, все только и будут хвалить: «Посмотрите! Это товарищ Андрей Одинкэ! Человек, каких мало! Лучше не бывает!» Вернется он с кучей подарков. Отцу купит трубку и целую коробку душистого табака, чтобы мама не отсылала его курить на кухню и не ругала, что он ей все шторы продымил. А маме купит шелковый нарядный платок, она давно мечтает о нем и все никак не соберется купить. Сестренке привезет соску… нет, зачем же соску… ей она уже ни к чему будет. Лучше самокат, новенький красный самокат.
Андрей чуть не заплакал от умиления. Какой он добрый, какой щедрый! Обо всех подумал, никого не забыл, каждому привез подарок. И почему таким людям не везет в жизни?! Ну ничего, он не пропадет, начнет работать — и все увидят, каков Андрей Одинкэ.
Побеседовав с самим собой, он окрылился, уверовал в свои силы. В доказательство, что способен работать за семерых, он чуть было не взялся за топор. До вечера можно переколоть все дрова, что есть в сарае. А потом и соседям помочь. Но сам продолжал сидеть на бочонке и даже не взглянул на топор в углу.
«А как же мама? Если меня не будет, кто ей поможет по хозяйству? И с кем оставить малышку, если надо пойти в магазин?»
Ответ нашелся сразу. Можно попросить Михню. Неужели он откажется помочь? Это же лучший друг, да и живет рядышком. Только перелезть через забор, и все. А что, если прямо сейчас пойти к нему и попросить?
Андрей посмотрел в дверное оконце — во дворе ни души. Он осторожно приоткрыл дверь, прошмыгнул к забору, перелез и очутился во дворе Михни.
Михня был дома, лежал на ковре и читал книгу. Андрей вошел с похоронным видом и молча остановился среди комнаты.
— Показал дома табель? — спросил Михня.
— Нет! — крутнул головой Андрей. — И не покажу!
— Все равно ведь спросят.
— Не успеют.
Михня засмеялся.
— Не чуди! А завтра что? Конец света?
— Я уеду.
— Да ну? На курорт? — И, вспомнив приговорку друга, смеясь добавил: — Пиши мне с курорта. Не забудь мой адрес: Продувная улица, город…
Андрей сурово осадил его:
— Нашел время острить, когда я…
— Что — ты?
— Я проститься пришел, и потом, у меня к тебе просьба: ты уж позаботься тут о моей маме…
У Андрея навернулись слезы. Михня перепугался.
— Да что случилось? Не плачь… Будем мужчинами… А то и я заплачу. Ты скажи толком, что случилось?
— Я ухожу из дому… Совсем… Куда-нибудь уеду. Ты — мой друг, и ты меня поймешь. Хотя ты здорово разбираешься в математике, ты мне посочувствуешь. Ведь если я не уеду, меня оставят на второй год. Я просто не могу показаться отцу на глаза. Вот я и решил уехать.
— Куда?
— Пока еще не знаю. Устроюсь куда-нибудь на работу. Прибавлю себе года, и меня возьмут. Верно ведь?
— Почем я знаю? — усомнился Михня.
Но Андрей не допускал никаких сомнений:
— Определенно возьмут! Я буду работать день и ночь. Надо уехать… Ты меня понимаешь ведь, правда?
— Что ж поделаешь. Понимаю, — скрепя сердце сказал Михня и потом смущенно добавил: — Значит, ты это серьезно? Уезжаешь? Да? Эх, прямо даже не знаю, что и сказать. Мне без тебя невесело будет.
— Я тебе напишу…
Оба замолчали, потупили глаза, но каждый чувствовал, что в эту минуту друг думает только о нем. Они были старыми друзьями, с детского сада. Любили припоминать всякие случаи, происшествия…
— А помнишь, в детском саду у тебя был фартучек с уткой на кармане?
— А у тебя — с поросенком…
— Ты мне чернильницу разбил, когда мы учились в первом классе.
— А кто мою тетрадку потерял, не ты ли?
Андрей сказал:
— Я подарю тебе на память свою рогатку.
— Рогатку? — У Михни заблестели глаза. Такого великодушия он не ожидал от Андрея. — Подаришь рогатку? Разве она тебе не нужна?
— Мне?! — Андрей даже оскорбился. — Сообразил тоже! Я буду весь день работать… Когда мне там из рогатки стрелять?
— Вот спасибо! А я подарю тебе ножик. Сейчас у меня его нет, отец отобрал и спрятал. Когда он придет с работы, я попрошу.
— Ножик? — изумился Андрей. — Тот самый ножик, который ты и одолжить не хотел?
— Ага.
— Спасибо!
Андрей растрогался чуть не до слез. Вот до чего щедрый, какая добрая душа: рогатки не пожалел для Михни! И Михня тоже, обещал ножик подарить.
— Скажи, а вещи ты уже собрал? — с любопытством спросил Михня.
— Какие вещи?
— А что же, ты прямо так поедешь, руки в брюки?
— Ну а как же? Я ведь втихаря еду, наши ничего не знают.
— И даже свой пуговичный футбол не возьмешь?
— Нет… Когда вернусь, буду в него играть.
— Ведь у тебя и денег-то нет… Два лея я могу одолжить.
— Спасибо. У меня наберется банов семьдесят пять. До первой получки обойдусь.
— Если ты будешь экономить, не ходить по воскресеньям в кино, то хватит.
— Не стану в кино ходить. На воскресенья я буду брать работу домой. Эх! — Андрей со вздохом поднялся. — Трудно мне будет, конечно. Но я уже решил. Завтра утром еду.
— А сейчас куда?
— Потихоньку проберусь домой и притворюсь больным.
— А как же с табелем?
— Скажу, что мне его завтра дадут. Ну, а завтра я фьють… К тебе-то я еще зайду. Попрощаться. И рогатку принесу.
Оставшись один, Михня опять взялся за книгу. Улегся на ковре в прежней позе, но, пробежав глазами несколько строк, убедился, что не может сосредоточиться. Он захлопнул книгу. Значит, Андрей, лучший его друг, уходит из дому. «Гм, что ты будешь делать с этой математикой! Одни без нее жить не могут, другие шарахаются от нее, удирают во все лопатки. Сложный вопрос! Бедняга Андрей! А в школе-то что поднимется! Только об Андрее и будут говорить. Девчонки, уж во всяком случае, те и на уроках шептаться будут: «Ой, ты знаешь!.. Ты слыхала… Ты представляешь?»… Что ты будешь делать с этими девчонками! Андрею хорошо, он теперь избавится от этих трепух».
Когда Матей Драгу пришел с работы, он застал Михню все в той же позиции. Спросил, что нового, сказал, что мать задержится, и если Михня хочет есть, может разогреть себе обед, потом разделся и прилег отдохнуть. У него был тяжелый день. В обточку шли детали, над которыми приходилось корпеть. И хотя дело подвигалось нормально, он не испытывал удовлетворения, как обычно. К тому же его расстроил один молодой токарь, работавший кое-как. Мастер стал выговаривать этому парню, что он гонит брак, а тот только пожал плечами, и все. Матей Драгу не удержался, заметил ему: «Плохо тебя воспитали». «Ну и плевать! — нахально ответил тот. — Своего воспитайте лучше, а я как-нибудь проживу и без ваших наставлений».
— Папа, ты спишь? — услышал он сквозь дремоту.
— Пробую…
— Можно тебя попросить…
— Пожалуйста.
Михня сел на край кровати. Отец приподнял голову.
— Папа, мне бы ножик… мой перочинный ножик…
Матей вспомнил, что он прибрал этот ножик в свой шкафчик с инструментами, вспомнил и почему.
Дело было давнее. Как-то на родительском собрании он сел за парту сына. Вся крышка парты была изукрашена инициалами «М.Д.», вырезанными ножом. Придя домой, Матей отобрал у Михни ножик и сказал: «Насколько мне известно, пока еще ни один человек не прославил свое имя тем, что вырезал его на партах или писал на заборах».
Он не стал напоминать сыну о том разговоре, только спросил:
— Зачем он тебе?
— Нужно… — Улыбаясь, Михня добавил скороговоркой: — Ты только не думай, он мне совсем не для того нужен…
— Ничего я не думаю. Я просто так поинтересовался. Ты знаешь, чей это ножик?
— Знаю, прежде был дедушкин.
— То-то…
Михня заколебался, сказать отцу или нет, зачем ему ножик. Конечно, если и не говорить, отец все равно отдаст. Но он, наверное, очень обрадуется, когда узнает все. Ножик был дедушкин, а дедушка в свое время тоже отправился странствовать по свету, искать счастья. Он работал батраком, много всякого вытерпел, нуждался, вот и решил бросить это дело, найти что-нибудь получше. Правда, счастья он так и не нашел, но все же в конце концов устроился в городе работать. Андрей ведь тоже хочет делом заняться, значит, пойдет по стопам Михниного дедушки. Так что ножик по праву должен достаться ему. Отец будет рад, что дедушкин ножик попадет в хорошие руки.
— Ну так как же? — спросил отец. — Что ты намерен с ним делать?
— Хочу подарить другу, Андрею Одинкэ.
— У него день рождения?
— Нет… У него в июле… а в июле Андрей будет… ого, как далеко!
— Да неужели? Где же это, интересно знать? Может, его назначили послом за границу? Я что-то не читал в газетах. Видимо, пропустил…
Михня улыбнулся, но потом нахмурился.
— Эх, папа, ты ведь ничего не знаешь. У Андрея такие дела — не до смеха. Такой тяжелый случай… запутанный…
— Ну что ж, давай распутаем!
— Нет, мы не сможем… Он мне дарит на память рогатку, а я ему ножик. Кто знает, когда-то мы опять увидимся?
— Вон что? А почему так вдруг?
— Сейчас я тебе все расскажу…
Матей Драгу с любопытством слушал его.
Под конец Михня спросил:
— Теперь ты мне его с радостью отдашь. Правда ведь?
Однако ответ был совершенно неожиданным:
— С радостью? Без всякой радости!
И тон был не такой, как обычно. Ничего похожего на шутливость. Отец смотрел на него строго, говорил совершенно серьезно и даже жестко. Михня был озадачен.
— Но… я не понимаю, папа… при чем тут я? У меня по математике еще не было четверок. У меня десятка.
— Эх, смотрю я на тебя, парень, и горько мне. Вот состаримся мы с матерью, нам тогда и надеяться не на кого. Ты, очевидно, и тогда будешь так же рассуждать, как сейчас. Люди скажут тебе: «Ты бы проведал своих стариков… Может, им помощь какая нужна…» А ты ответишь: «Не понимаю! При чем тут я? Я живу хорошо, мне ничего не нужно. У меня все есть».
— Папа! Ну как ты можешь говорить такие вещи? — обиделся Михня. — Вот увидишь, как я…
— Спасибо! — перебил отец. — Это когда еще будет. Пока что я вижу другое. Ну-ка дай мне портсигар со стола! Или нет, не надо, ты же не куришь, зачем ты будешь утруждать себя?
— Ох, папа!
Михня подал портсигар, отец закурил. Не дожидаясь, когда отец попросит, Михня принес и пепельницу.
— Ну за что ты рассердился на меня, папа? — начал он. — Я же ничего плохого не сделал. Андрей Одинкэ тоже хороший. Но отец у него такой человек… как бы сказать… он не шутит, как ты. Если Андрея оставят на второй год, тогда все! Ему домой и показываться нельзя…
— А почему он должен остаться на второй год?
— Так он же в математике ни бум-бум.
Матей Драгу примял сигарету. Михня услужливо взял у него пепельницу и отнес на стол. Потом посмотрел по сторонам, не надо ли еще что сделать. Поправил ковер на полу, разгладил скатерть на столе, сдул пепел с подушки.
— Ишь какой ты сразу усердный стал! — иронически заметил отец. — Жалко, что у тебя друг лентяй!
— Неправда! — так и вскинулся Михня. — Андрей вовсе не лентяй. Только по математике…
— Тем хуже для тебя!
Михай вытаращил глаза.
— Для меня?
— Именно, для тебя. Не будем спорить. Я дам тебе твой ножик, подари его Андрею и скажи: «Дорогой друг, это все, что я мог сделать для тебя. Дарю вот эту безделицу… железку… старый ржавый ножик. Я не сумел помочь тебе и не сумею. Я слабый человек и эгоист». Можешь свалить все на меня. Скажи: «Я не виноват. Меня отец так воспитал». Одним словом, я не я, и лошадь не моя.
Никому бы не пожелал Михня испытать то, что испытывал он. Ему хотелось плакать, но слез не было, хотелось кричать, но он не мог из себя выжать ни звука. Он поддал ногой угол ковра, который сам же недавно расправил, хотел сдернуть скатерть со стола, но вовремя одумался. И сам себе удивлялся, как это вдруг он собрался с духом и заговорил:
— Теперь все равно уже поздно, папа… Что я могу сделать? Завтра Андрей уезжает.
Отец пожал плечами.
— Мда… Его родителям, это, конечно, безразлично. Так выходит? Уезжает или остается, им все равно? Ну сыночек! С таким не соскучишься! Да что ж я? Как говорится, смеялся черепок над разбитым горшком! Словно мой сын из другого теста.
— Но что я могу сделать? Теперь поздно…
— Дело твое!
— Андрей уезжает, а я…
— Дело твое!
— Ох, папа!..
— Поздновато вздыхаешь, сынок. Раньше надо было. Да ведь ты сейчас только так, для виду, вздыхаешь. Хочешь, чтобы я пожалел тебя, сказал: «Не надо, сынок, зря расстраиваться! Плюнь на все и береги здоровье! Стоит ли горевать из-за таких пустяков?»
— Папа, ну как ты можешь думать такое?
— Э! Я много чего не думал, и вот вам, пожалуйста! Твой друг Андрей уезжает, а ты сидишь тут и вздыхаешь.
— А что же мне делать? Уехать с ним?
— Дело твое!
— Значит, и мне уехать? — повторил Михня умирающим голосом.
— Дело твое!
— Тогда… я уеду…
— Дело твое!
Эх, где то времечко, когда, бывало, Михня шутил, по примеру друга: «Едешь на курорт? Не забудь мой адрес: Продувная улица…»
Не глядя на отца, Михня поднялся:
— Уеду…
— Дело твое!
Михня вышел из комнаты. На дворе он остановился. А теперь куда? В какую сторону? Он подфутболил консервную жестянку, она покатилась, ударилась о забор, Михня погнался за ней и возле забора подумал: «Пойду к Андрею».
Ему открыла дверь мать Андрея.
— Андрей себя неважно чувствует… Он лег.
— Я знаю. Можно мне зайти к нему? Поговорить надо…
— Пожалуйста! Он, наверное, не спит.
… Андрей уткнулся носом в подушку, укрылся с головой одеялом и, чтобы приманить сон, считал в уме… 754… 755… 756… Скрипнула дверь, кто-то вошел. Андрей насторожился. Подумал, что это мать. А ведь просил ее не беспокоиться, отказался от чая, отговорил ее ставить банки — и так все пройдет! Видно, материнское сердце не вытерпело, вот и зашла проверить, как он тут.
— Андрей!
Что это? Сон? Голос был Михнин.
— Андрей!
Он легонько куснул себя за палец. Нет, не сон. Он сбросил одеяло. Посреди комнаты стоял Михня и мрачно смотрел на него.
— Ты чего пришел? — напугался Андрей.
— Пришел сказать…
Из соседней комнаты донесся плач сестренки Андрея, потом голос матери:
— Молчи, милая, мне сейчас не до тебя!
— Я пришел сказать тебе… — продолжал Михня, — что я не смогу выполнить твою просьбу, помогать твоей маме.
— Как так? Что ты сказал?
Андрей не верил своим ушам.
— То и сказал.
Михня пододвинул стул к кровати, сел боком и оперся подбородком на спинку. Он прислушивался к бою часов в соседней комнате, но не мог сосчитать, сколько пробило. Да и какое все это имело значение? Он вскинул глаза на друга.
— Знай, что не только у тебя горе… Я тоже расстроен.
— Ты? — удивился Андрей.
Подумав, он сообразил, в чем дело. Конечно, Михня не смог выпросить ножик у отца. Ладно, не велика беда! Он и не такое пережил. Высказав другу свою догадку, Андрей добавил:
— Ты не горюй. Рогатку я тебе и так отдам.
Михня рассвирепел. Тут он мог дать себе волю, кричать, возмущаться. Это с отцом надо было говорить спокойно, хотя ничего похожего на спокойствие он тогда не испытывал.
— Рогатка? При чем тут рогатка? Мне она ни к чему.
— Что вдруг? Я же ничего не прошу взамен.
— Я знаю… Мне она не нужна, мне тоже не до игр будет. Я уезжаю.
— Куда?
— С тобой… куда-нибудь.
— Новое дело! — недоверчиво воскликнул Андрей. — С чего это ты вдруг надумал?
— Так нужно. Я тоже решил. Поеду с тобой.
— Да ты что, в своем уме? — Андрей глянул на него свысока и насмешливо сказал: — Как ты себе это представляешь? Может, думаешь, я еду в игрушки играть? Я, мой милый, работать собираюсь.
— Я тоже хочу работать.
— Ты? Кто тебя возьмет?
— Я скажу, что я старше.
— Так тебе и поверили!
— Поверят! Когда я войду в отдел кадров, я привстану на цыпочки и потом сразу сяду. Когда сидишь, не видно, какого ты роста.
— Думаешь?
— Уверен.
— Ну что ж, — согласился Андрей. — Тогда возьму тебя с собой.
— А куда мы двинем? В летчики нас не возьмут?
— И не думай. Мой двоюродный брат пошел проситься в летчики. Его не взяли. Там один усатый дядя дал ему носовой платок и сказал: «Мальчик, вытри нос и отправляйся в школу».
— А он что? — спросил Михня.
— Это уж я не знаю. Платок он, правда, не взял. Теперь в седьмом классе учится. Но он — совсем другое дело.
— Возможно! — задумчиво сказал Михня. — А если нас примут учиться на шоферов?
— На шоферов? Я и сам думал. Это было бы классно, только меня не примут.
— Почему?
— Будто не знаешь! Там надо понимать работу мотора… Надо учить физику… а в физике без математики не обойдешься.
— Эх ты! — рассердился Михня. — На меня не надеешься? Я тебя там научу.
— Чему научишь?
— Математике. Нет, правда, Андрей, давай шоферами будем, а? Ну прошу тебя!
— Нет… Не могу я! Ты не хочешь меня понять, ведь я даже деления дробей не знаю.
— Да это же просто. Когда мы попадем в школу шоферов, я с тобой займусь и все объясню.
— И деление дробей? Что ты говоришь!
— Все объясню. Почему нет? Это же совсем просто: первую на вторую кувырком.
— Да, хорошенькое «просто»! «Первую на вторую кувырком». Для меня это все равно что по-английски.
— По-румынски говорю. Дай карандаш и бумагу!
— Возьми сам в портфеле, — уныло сказал Андрей.
Михня вмиг достал из портфеля карандаш, тетрадку и подсел к Андрею на кровать.
— Это просто, смотри! Первую на вторую кувырком. Скажем, нам надо разделить дробь семь пятых на три вторых. Множим первую на вторую кувырком. Пятью три — пятнадцать, это будет знаменатель дроби, семью два — четырнадцать, это у нас числитель. Ну понял?
— Да вроде понял… — неуверенно сказал Андрей. — Дай-ка я сам попробую. Ты мне говори дроби, а я буду делить.
Михня стал диктовать, Андрей решал.
— Смотри-ка, и верно, просто! Ха! Решил! Живем! А сложение как делать?
— Это и вовсе легко. Сейчас покажу.
Михня принялся объяснять, как приводить дроби к общему знаменателю, как сокращать их.
— Занятно!
Андрей встал с кровати. Они оба уселись за стол. Складывали, вычитали, делили, умножали… Часы били много раз. На дворе стемнело. Сестренка Андрея ела, спала, просыпалась и опять ела. Родители Андрея робко приоткрывали дверь, заглядывали в комнату, но, видя, что друзья занимаются, уходили.
— Нет, ты только подумай, Михня! — воскликнул Андрей. — Теперь-то я все понимаю! Честное слово, понимаю! — Он вскакивал на стул и прыгал с него, крича: — Ура! Знаю! Знаю!
— Я же говорил тебе!
— И правда! Ну, а как с примерами?
— Да они тоже легкие. Давай возьмем задачник!
Они открыли задачник, отыскали примеры, заданные к следующему уроку.
При виде колонки примеров с иксами и игреками, то рядом с числителем, то рядом со знаменателем, Андрей схватился за голову, и все его воодушевление испарилось в один миг.
— Нет… Даже и глядеть не хочу! Не-е-е. Иди, вербуйся один в шоферы… я не отваживаюсь.
— Не валяй дурака, Андрей! — прикрикнул на него Михня. — Это же просто.
— Для тебя все просто. Тебя хлебом не корми, только дай задачки порешать. И слушать не хочу!
Андрей встал и решительно направился к кровати.
— Эй, ты куда? — грозно крикнул Михня.
— Спать! Премного благодарен! Кто куда, а я — спать.
Он улегся и накрылся с головой одеялом. Михня взял задачник и опять подсел на постель.
— Ты хоть попробуй только!
— Нечего и пробовать, я знаю, что ни шиша не пойму, там сам черт ногу сломит.
— Не дури! Давай возьмем первый пример. Читай!
Андрей со вздохом подчинился, поглядел-поглядел, потом сказал:
— Ничего не понимаю.
— Читай еще раз! Думай!
Вникнув, Андрей начал понемножку соображать.
— А ну, посмотрим! — оживился он, слез с кровати и опять сел за стол. Переписал пример в тетрадку. — Значит, так… С чего же начинать?
— Работай мозгами!
— Что, если я начну вот с этого… Как ты считаешь?
— Сам смотри! Не получится, по-другому будешь решать.
— Ну, а как лучше?
— Э, нет… Давай сам!
— Уф, вот морока-то!
Андрей мучительно думал и грыз карандаш…
— Ага! Вот как надо! — обрадовался он вдруг. Но тут же увидел, что радоваться пока рано. — Нет, так не пойдет… Значит, вот… Ну конечно! Вот, черт! Ну и примерчик! А знаешь, меня это даже заело! Головоломный, но мне нравится. Куда этот проклятый икс подевался? А, вот ты где, голубчик, чтоб тебе пусто было!
Михня с улыбкой следил за всеми попытками друга, который в конце концов напал на верный путь.
— Видал, Михня? Вышло! — И он закружился по комнате, хлопая в ладоши и припевая: — Вышло, вышло!
— Не шуми! — осадил его Михня. — До Пифагора тебе еще далеко.
— До Пифагора? Это у которого теорема? Ой-ой! Я его терпеть не мог. А теперь он уже симпатичным кажется.
— Говорил я тебе, что легко, а ты не верил. Теперь нас обоих возьмут в шоферы?
— А то что же? Только давай еще порешаем примерчики.
Дальше дело подвигалось туго.
— Запутался… Никак не выходит. Нет, не дается мне математика, хоть умри! — Андрей опять вскочил, но Михня удержал его:
— Не пущу! Гляди хорошенько, скобки видишь? Ты делил, а на скобки и не посмотрел.
— Разве?
— Погляди хорошенько!
Андрей опять взялся решать. Получилось. Теперь и он был удовлетворен.
— Ну, все! — сказал Михня. — Можно считать, наше дело выгорело. Возьмут обоих.
— Куда?
— Ты что, с луны свалился? В шоферы.
— А! Это бабушка надвое сказала. Детей на работу не берут.
— Мы себе прибавим года.
— Так нам и поверили! У нас документы потребуют.
— А мы скажем, что потеряли.
— Врать?
— Как же тогда?
— Давай подумаем! Скажи мне толком, Михня, ты почему решил уехать?
— Папа… папа мне сказал…
— Что сказал? Уехать?
— Нет. Он сказал, что я тебе не помогаю и…
— Ты? Ты не помогаешь? — Андрей так и взвился. — А сейчас что делаешь? Э, нет, если ты из-за этого надумал уехать, я тебя не пущу! Эго неправильно.
— Тогда и я тебя не пущу. Мы каждый день станем вместе заниматься. Будь спокоен, отметку ты исправишь! Даже и переэкзаменовки у тебя не будет. А насчет второгодничества и говорить нечего… Нет, не отпущу. Это неправильно.
— А что я отцу скажу? Табель-то…
— Я за тебя поручусь. Дам честное слово, что ты исправишь отметку. Согласен?
Андрею не пришлось долго раздумывать над ответом.
Они сидели за столом, смотрели друг на друга, как будто давно не виделись.
И вдруг ни с того ни с сего оба расхохотались и, показывая носы, начали дуэтом:
— До свиданья, нет слов…
— Пиши мне с курорта…
— Не забудь мой адрес…
— Продувная улица!
— Город Продувнешть!
Что тут говорить? Кому приятно, когда над ним смеются. А я вот говорю, что мне приятно. Посмотрите на меня и убедитесь, разве я шучу или съехал с рельсов, как выражается папа, — свет велик, чего только не бывает!
И все-таки…
И все-таки, ребята, честное школьное слово, слово парня — в апреле мне исполнилось двенадцать лет, — слово пионера с третьего класса! Есть же такие меднолобые, которые смеются надо мной, а мне не только все равно, я не только не злюсь на них, но мне даже приятно. Я просто радуюсь, только и жду, когда они начнут смеяться надо мной. Что вы на это скажете?
Сейчас вы, может, ничего не скажете, потому что не знаете, о чем речь. А под конец обязательно что-то скажете, и я, даю честное слово, буду целый день скакать на одной ножке или отдам свой педальный автомобильчик со всеми четырьмя запасными шинами, только бы услышать, что вы на это скажете. Мне страшно хочется услышать, что вы скажете о человеке, который радуется, когда некоторые над ним смеются.
В данном случае эти «некоторые» называются: Кости, Раду и Виктор, по прозвищу Носик, потому что на нашей улице ни у кого нет такого… заметного носа (чувствуете, как я деликатно выражаюсь?).
Сегодня утром, только я вышел из дому, слышу, они шепчутся:
— Тсс! Вон идет тот самый чудик «Есть такое дело!».
Это они про меня. Для них я же — тот самый чудик «Конечно, сбегаю!» и опять же я — тот самый, чудик «Я сейчас!». Так они меня называют, когда хотят «уесть» — знаете такое словцо? Когда Кости, или Раду, или Носик, или когда они все вместе, и Кости, и Раду, и Носик, смеются надо мной, я радуюсь, только того и жду.
«Есть такое дело!», «Конечно, сбегаю!», «Я сейчас!» — все это, разумеется, мои слова, думаю, вы сами догадались, не велика трудность.
Например, кто-то из жильцов окликает меня с балкона:
— Мишу!
Это мое имя, уменьшительное от Михая.
— Да, я!
— Мишу, сбегай, пожалуйста, за хлебом!
— Есть такое дело!
— Ты уж прости, я только что пришел с работы…
— Что вы извиняетесь, конечно, сбегаю!..
— Спасибо, Мишу! На, лови деньги!
— Поймал. Я сейчас!
И так два-три раза на дню, особенно теперь, когда у нас каникулы, и, конечно, каждый раз окликает кто-то другой. Или мама, или жиличка с четвертого этажа, или бабушка, или дядя Санду (строитель, он даже в Индии работал), или дядя Барбу или тетя Матильда (у которой близнецы). В общем, дело мне всегда найдется, есть кому окликнуть меня. Наш дом девятиэтажный, на каждом этаже по четыре квартиры, народу хватает.
«Три мушкетера» (так себя называют Кости, Раду и Виктор) смеются надо мной, когда слышат, как я отвечаю. Понятия не имею, что они себе думают, чего они хотят от меня. Может, им хотелось бы услышать другие вещи? Например:
— Мишу!
— Ошиблись номером! Наберите еще раз!
— Мишу, будь добр, купи мне хлеба!
— Не по адресу!
— Мишу, я только что с работы…
— Не на того напали! Ищите дураков!
Ну нет, это не в моем характере. Что, у меня ноги отвалятся, если я сбегаю в продмаг, в аптеку или в киоск за газетами?
Они смеются:
— Тсс, вон идет тот самый чудик «Есть такое дело!».
Или:
— Привет, чудик «Конечно, сбегаю!».
Пускай смеются.
Мне не только все равно, я не только не злюсь, мне даже приятно, я радуюсь, только того и жду. Честное слово!
Уже несколько дней у нас в городе было спокойно. Слово «спокойно» понималось по-своему тогда, в начале августа 1944 года, в нашем городе, отстоявшем от фронта километрах в двадцати, а то и меньше. Прекратились бомбежки. По вечерам, и особенно на рассвете, по-прежнему ухали разрывы в той стороне, где был фронт. У нас сотрясался воздух, все вокруг было как желе. Если ты сидел или стоял недвижимо, то чувствовал, как у тебя шевелятся волосы. Ветра не было, но все листья, бумажки взметало вверх, книги раскрывались сами собой. Помню, на моих глазах с полочки слетела чашка и разбилась в тот самый момент, когда я разглядывал изображенный на ней цветок с желтыми блеклыми лепестками и пытался припомнить, на что он похож. Как и прежде, слышался глухой гром орудий, по улицам, заваленным щебнем, с ревом катили танки и зеленые грузовики отступавших немцев. Но было спокойно, как бывает спокойно ясное синее небо, глубокое и бескрайнее.
В один из таких дней мне исполнилось четырнадцать лет. Отец ушел на работу, в железнодорожные мастерские, так ничего и не сказав мне, мама тоже забыла поздравить, одна только Иоана вспомнила и подарила мне яблоко. «Съешь сама, — сказал я, — мне не хочется». Конечно, я врал, сам только и думал, чего бы поесть. На обед у нас дома все лето был один суп из крапивы и огурцов. Мы с ребятами рыскали по чужим заброшенным садам, рвали незрелые фрукты, черные от копоти и пыли. Мы ели их прямо с косточками, с корешками — мы не разбирали, ничего не выбрасывали. Наши желудки, наверное, смогли бы переварить и камни. Хлеб выдавали, но с этим хлебом была целая история в те дни. Мы ту историю знали, мы были уже не маленькие, знали и понимали, что к чему. Да, целая история была с этим хлебом, да мы к ней еще добавили свое продолжение.
Немцы приказали рабочим-железнодорожникам демонтировать оборудование мастерских — разобрать и упаковать его. Они намеревались увезти все это. Мастерские были единственным крупным предприятием в нашем городе, кроме них, у нас только и были свечной и кирпичный заводы, маслобойня и три мельницы.
Немцы торопили рабочих, погоняли окриками, угрозами. А рабочие намеренно волынили: какой-нибудь шуруп отвинчивали часами, токарные резцы упаковывали целой бригадой полтора дня.
Немецкий офицер, который командовал всеми работами, решил ускорить дело. Во двор мастерских пригнали подводу, нагруженную хлебом. Офицер объявил, что хлеб получат те, кто быстро и хорошо работает. И вот, представьте, хлеб, которого всем хотелось, стал платой за работу, которой противилось все нутро, никто не хотел, просто не мог ее делать. Слишком дорогая была цена этому хлебу. Нашлись, правда, такие, кто говорил, что немцы все равно добьются своего, нет смысла отказываться от хлеба, когда дома семья голодает.
Мы, мальчишки с Семнальной улицы, сами видели, как вечером некоторые несли домой из мастерских хлеб. Сначала мы смотрели на них с завистью, потом с удивлением, а уж после с каким-то необъяснимым чувством. Пожалуй, мы испытывали торжество, что наши отцы не приносили нам хлеб. Не знаю, как поточнее сказать, похоже, мы радовались, что не будем есть этот хлеб. Мы то и дело проверяли друг друга, заставляли клясться, что ни крошки хлеба не ел. Когда один парнишка пришел как-то вечером с набитым ртом и что-то жевал, мы буквально заглянули ему в рот: двое держали его за руки, двое за ноги, а пятый силой разжал ему зубы и посмотрел, что он жует.
Да, это было своеобразное торжество, как будто от нас-то и зависела проволочка с демонтажем оборудования.
Мне исполнилось четырнадцать лет в один из таких дней. Отец ушел утром на работу и ничего не сказал мне, мама тоже забыла меня поздравить, только Иоана не забыла и подарила мне яблоко, но я от него отказался.
Весь день мы с ребятами шастали по улицам. Мы могли отмахать десятки километров, лазили чуть не через каждый забор, рыскали по огородам, и, когда набредали на луковицу или огурец, мы бесились от радости как дикари. Нам ни до кого, ни до чего не было дела, у нас была своя радость. Мы пили воду чуть не ведрами, чтобы заглушить чувство голода, потом вдруг ни с того ни с сего заставляли друг друга клясться.
Так прошел день моего рождения и наступил вечер. Мы заняли свой пост на Семнальной улице и стали ждать тех, кто приносил домой хлеб из мастерских. Мы пристально смотрели на них, заглядывали им в глаза и потом клялись. А когда на улице показался дядя Марин, мы молча пошли следом за ним. Он тоже молчал, ни о чем нас не спрашивал, только перекладывал хлеб из одной руки в другую. Нам казалось, что он вот-вот бросит этот хлеб. Нам очень хотелось, чтобы он бросил, мы бы на его месте так и сделали.
В тот вечер я испытывал великую радость, какой никогда еще не испытывал. Я сознавал, что мне уже четырнадцать лет, и знал точно, что отец сделает мне самый лучший подарок — придет домой с пустыми руками.
— Стой! Документы!
Мне казалось вполне естественным, что этот человек сразу же остановится.
Я еще издали увидел его и ждал. Он медленно брел впереди обоза, опираясь на палку, сгорбленный и понурый. За все время, пока я наблюдал за ним, он ни разу не поднял голову.
В обозе я насчитал десять подвод, крытых рогожей. Лошаденки еле-еле передвигали ноги, передняя прихрамывала, словно подражала хозяину и завидовала, что у него есть палка.
Я ждал его, стоя навытяжку, страшно важный и суровый. Я мысленно повторял те самые слова, готовясь грозно крикнуть их и ткнуть его в грудь своим оружием.
Он остановился и кротко взглянул на меня — мне это казалось естественным, я этого ждал, но и он нисколько не удивился.
Мне было четырнадцать лет. Я еще не вступил в Союз коммунистической молодежи, только еще готовился. С февраля 1944 года, когда арестовали доктора Хаша, надо мной взял шефство электрик с вагоностроительного завода, рыжий молодой парень.
До середины лета я получил от него всего два задания: собирал медикаменты для МОПРа и однажды вечером отнес на вокзал чемодан, содержимое которого так и осталось для меня загадкой. Я никакого любопытства не проявил и очень этим гордился потом. Меня предупредили, что на перроне ко мне подойдет железнодорожник и заведет со мной разговор: «Ах ты, бедняга, да что ж это ты такой большой чемодан тащишь!» А я должен был ответить ему: «Дяденька, помогите мне, пожалуйста, донести, моя мама в последнем вагоне». От волнения я сбился и вместо «мама» пролепетал «папа». Железнодорожник засмеялся и поправил меня: «Мама в последнем вагоне, мама».
В начале августа электрик дал мне боевое задание:
— Добудь железный прут и заостри его. Все Яссы забиты немецкими машинами. Немцы удирают. Так вот, ты постарайся вставить им палки в колеса, чтобы они подзадержались.
Я уже не спрашивал, как и что. Несколько часов спустя в моем распоряжении впервые было оружие — длинная стальная проволока, заостренная на одном конце и загнутая петлей на другом.
— Ну как, идет дело? — спросил меня вскоре мой «крестный».
— Идет.
— И сколько же?
— Три.
— Чего «три»? Камеры?
— Нет. Три грузовых машины. Камер — трижды четыре.
— Молодец!
— Я им «пошел навстречу»… обработал еще две камеры у легковушки. Мерседес-бенц.
— Это которая у дворца стояла?
— Ты откуда знаешь?
— Знаю.
Вот это оружие, мое первое оружие, и привело меня 22 августа в Комитет антифашистской организации «Патриотическая оборона».
Яссы все еще горели после бомбежки — американцы сбросили на город зажигалки. В тот день огонь ослабел, выдохся, словно не находил, что ему жечь. Но не сдавался, злился на предательский ветер. Ветер перестал помогать огню, удрал на холм Четэцуя, в монастырь, ворвался в разбитые окна и там, наверное, замаливал свои грехи.
Рабочие электростанции, железнодорожники, солдаты, дезертировавшие с фронта, на рассвете атаковали главные объекты обороны гитлеровцев.
Через несколько часов по узким, кривым уличкам, среди развалин, в дыму пожарищ двигались советские танки. Их встречали, обступали изнуренные, чумазые люди. Они выбирались из подвалов, из погребов, из черных окон, из кустов по дворам. Встречали с той глубокой радостью, которая в первый момент тебя сковывает, но потом вдруг прорывается наружу, такая буйная, что ты и плачешь, и кричишь «ура!», и робеешь, и не знаешь удержу, точно пьяный.
В южных районах города шли уличные бои, немцы прикрывали свое отступление яростной пальбой, притаившись за стенами домов, вели огонь, и каждая улица была как огнемет.
Раскаленный воздух под серым небом сотрясался от взрывов гранат, шипели разрывные пули, все заволакивал дым.
Во второй половине дня 22 августа последние подразделения гитлеровцев были разбиты.
На стенах домов появились листовки «Патриотической обороны». Они призывали население спасти город от огня, обеспечить общественный порядок. Призыв был обращен ко всем и «в первую очередь к борцам за свободу, которые вышли из сурового подполья, чьи великие чаяния сбылись ныне…».
Когда я читал это обращение, я, не раздумывая, причислил себя к тем, кто упоминался «в первую очередь». Все ребяческое, что было во мне, и особенно мое оружие, мое первое оружие, с которым я не расставался, окрылили меня, и я направился в Комитет «Патриотической обороны».
Комитет помещался в старинном боярском доме. Теперь этот дом мало чем отличался от прочих уцелевших зданий. Стены были закопченные, облупленные, продырявлены пулеметными очередями. Во дворе высился надрубленный осколком снаряда тополь, он изогнулся, точно колодезный журавль. Народу — полным-полно, не пробьешься. Я заметил в толпе мужчин, штурмовавших заднюю дверь дома, своего электрика с огненной шевелюрой. Я окликнул его. Он кивнул мне и помахал рукой: велел подождать. Но разве я мог ждать? Все порывались к той двери, прошел такой слух: «Кто пробьется внутрь, получит оружие…» Я стал продираться сквозь толпу, энергично работая локтями, извиваясь как ящерица.
— Ты полегче, шпингалет, иль не терпится? — одернул меня здоровенный чернолицый мужчина. Одна рука у него была забинтована и подвязана красной косынкой. — Не шмыгай тут, иди домой, мать, наверное, слезы о тебе проливает.
— Домой? Сами идите! — огрызнулся я.
Мое нахальство не возмутило его. Он шутливо дернул меня за волосы и спокойно сказал, что называется, купил меня этим спокойствием:
— Я четыре года был домоседом, за решеткой. Весь мой дом — четыре шага в длину и три в ширину. Туда я уже не вернусь. Мой дом здесь. Куда я пойду? Я у себя дома.
Он взял меня за подбородок, щелкнул по носу и направился к группе мужчин, только что получивших оружие. Один из них, маленький щуплый мужичок в военном кителе до самых колен, стал жаловаться:
— Только три патрона дали. Всего ничего.
— Зато они боевые, — ответил великан. — Да не в патронах вся сила. А в тебе. Главное, чтобы ты был боевой. Давай действуй! Возьми с собой троих и шпарьте на мельницу «Дакия». Там всякая шпана и хулиганье орудуют, народное добро растаскивают. Там восемь вагонов муки. Хлеб для города. Ваша задача — охранять. Стерегите так, как стерегли бы Гитлера, если бы вам поручили вести его на виселицу.
Он оглянулся по сторонам, отыскивая кого-то.
— Была тут одна красивая девушка… Что-то ее не видно.
К нему подошла растрепанная женщина в зеленом халате, заляпанном маслом.
— Нет, не ты… Ты тоже красивая, но у той родинка. Только недавно все тут крутилась. И куда она запропала?
В ту минуту из-за спины усатого мужчины, чистившего карабин, вынырнула коренастая девушка с родинкой, черноглазая, бровастая, с толстенными косами, уложенными короной вокруг головы.
— А, вот она! Ты где пропадаешь, стрекоза? Смотри, потеряешь родинку и не найдешь в такой толчее. Ты хлеб печь умеешь?
— Умею.
— Порядок! Подыщи десяток стряпух, хоть из-под земли. Можно и без родинок. И все валите в пекарню «Люкс». Добавляйте в муку кукурузу, картошку, щавель, крапиву. Главное, чтобы съедобно было и много. Поняла?
— Да.
— Еще бы не понять. Прихвати с собой вон того паренька с оружием. Поставь его у двери, он будет вас охранять. Только пусть не очень заглядывается на тебя, а то ты весь хлеб пересолишь!
Женщину в зеленом халате он отправил с подводой на склад медикаментов, оставленный немцами, и велел привезти бутыль йода.
— Может быть, ты по дороге сумеешь разжиться простынями, мы нарежем из них бинтов. А то народ рубашки на это дело пустил. Ты сама знаешь: там, где мало рубашек, много вшей. Так что простыни ты добудь непременно.
Он поймал за рукав проходившего мимо мужчину и не отпускал до тех пор, пока не уехала подвода.
— Ты куда? — спросил он.
— В примарию. Список патрулей составляем, а у нас ни клочка бумаги.
— Да ну ее, бумагу! На что она тебе? И так запомним. Нам много кое-чего помнить нужно, ну, прибавится еще десяток имен, подумаешь, какое дело! Ты петь умеешь?
— Что-о?
— То самое. Петь умеешь?
— Какой я певец! У меня и голоса нет.
— Ничего, когда надо, сразу прорежется. Ты прямо сейчас иди на улицу Святого Андрея. Номер дома я точно не знаю, да ты и сам найдешь, услышишь, какой там шум и гам. Мы туда собрали всех беспризорных ребятишек. У кого родителей убило, кто попросту заблудился — словом, там сейчас кутерьма. Ты их накорми, искупай, а если будет время, спой. Поверь мне, голос у тебя появится! Вот насчет еды и мыла — плоховато.
— Мой брат охраняет склад с макаронами.
— Прекрасно! Попроси у него для ребят. Накормишь их, а потом споешь с ними итальянскую боевую песню «Бандьера росса».
— Ну, а мыло?
— И песок годится. У тебя дети есть? Нет? Ничего, ты живо научишься детей купать. Шуруй песком, пока грязь не слезет…
Чернолицый обернулся и заметил меня.
— Ты все здесь?
— Ага. Жду, когда мне оружие выдадут.
— Пушку?
— Винтовку.
— Нет, пушку!
— Нет, винтовку!
— А в руках у тебя что за штука?
— Проволока. Я этой проволокой прокалывал камеры у немецких машин.
— Да ну?! Тогда какое еще оружие тебе нужно? Если ты этой штуковиной воевал против моторизованных войск, хулиганов ты и подавно одолеешь. Так и порешим. Будешь охранять мост вместе с нашими парнями. Останавливайте всех, кто идет в город или из города, проверяйте, что за типы. Ясно?
Но я был тверд, на уговоры не поддавался. Я все еще надеялся заполучить винтовку.
— Здесь один товарищ велел мне подождать. Он сейчас в доме тут.
— Он не в курсе. Ты его покритикуй, когда с ним увидишься. Ждать нам некогда. Город сейчас наш, впервые по-настоящему наш. Мы и градоправители, и пекари, и учителя, и доктора, в общем, должны управляться на всех фронтах. А ты хочешь ждать? Значит, по-твоему, не надо охранять город? Ну, теперь ясно?
… И вот уже пятый или шестой день я охраняю мост. Потому мне и казалось естественным, что мой голос и мое оружие — немудрящая стальная проволока — устрашат этого человека, сопровождающего обоз.
Он остановился. Обожженное солнцем небритое лицо, маленькие, глубоко запавшие глаза выражали такую усталость, что я невольно попятился, боясь, как бы он не упал на меня.
— Документы? — Он улыбнулся, разлепив потемневшие от пыли губы. — Вот они! — Он указал палкой на телеги. — Десять возов документов всей Молдовы… Мои собственные против них ничего не стоят. Здесь старинные грамоты из архивов Молдовы. Я укрывал их в лесу, ждал, пока утихнет стрельба. Вот и утихла…
— А теперь куда?
— Везу обратно, в Яссы.
— Куда в Яссы? Яссы велики.
— Пусть мне отведут какой-нибудь дом, где все это можно сложить.
— Дом? — Я чуть не рассмеялся. — Да вы знаете, что сейчас в городе?
— Спокойно, теперь-то уж спокойно. А что еще может быть?
— Город разрушен. Сгорел. Люди живут в подвалах, в погребах.
Он покачал головой и вздохнул. Я обратил внимание, что он хоть и не старый, а совсем седой. Из-под грязной соломенной шляпы с лентой выглядывали белые пряди.
— Эх, и Яссам тоже нелегко пришлось. В погребах, говоришь?
— Некоторым вообще и ночевать негде.
— Негде? — От удивления он даже прищелкнул языком. И опять покачал головой и вздохнул. — Две недели скитался я по лесам со всем обозом, оберегал добро от погибели. Тяжело было. Люди голодные. Лошади голодные. Ничего, теперь все позади. Добрался наконец до Ясс. Только бы найти кров для этих бумаг, только бы увидеть их в надежном месте, тогда и…
— Это трудно.
— Труднее, чем было, не будет. Найдется какой-нибудь дом.
— Черта с два! Если нет домов, где их взять? «Дом, дом»! Не осталось домов! Мне и пускать-то вас в город нельзя. Только зря людям головы морочить будете. Лучше разгрузите всю эту макулатуру прямо тут, а телеги нам очень нужны. В Бэлцаци картошка осталась, не на чем привезти. А ваш этот хлам никого от голода не спасет. Лучше сделайте патриотическое дело, оставьте все тут.
У него задрожал подбородок, он вынул из кармана тряпицу, вытер лицо и приложил к глазам. Палка выскользнула у него из рук и покатилась к берегу Бахлуя. Я придержал ее ногой, поднял и подал ему.
— Спасибо, молодой человек! С этой палкой я добрел сюда, с ней побреду и дальше. Ты не смог бы направить меня… к кому мне в городе обратиться?
Голос у него дрожал, во взгляде и судорожном жесте, каким он ухватил палку, было что-то такое, от чего меня жалость взяла. За минуту до того я было решил самовольно разгрузить телеги и погнать их в город. Но тут я сразу передумал. «А если мне так, с поклажей пригнать их в город? Там все и разгрузят. Какая разница, где их жечь, здесь или там, на площади Унирий? Зато я повозки не упущу…»
— Пойдемте со мной. Трогайте обоз!
Мы пошли рядом, а позади потянулись, заскрипели повозки, въезжая на деревянный настил. На другом конце моста нес охрану мой напарник. Я сказал ему, что скоро вернусь, но он не слушал, разговаривал с девушкой, не знаю, быть может, и по делу.
Пока мы так шествовали с ним, все встречные останавливались с любопытством и спрашивали, что мы везем. Мне не хотелось отвечать. Да и что я скажу? В городе возили хлеб на навозных телегах, картошку не на чем было доставить, а я вот веду по улицам целый караван с бумагами. Я злился на себя, что уступил, и не раз испытывал желание остановить этот злосчастный бродячий цирк и раскидать все бумаги.
Когда мы подошли к дому Комитета, я оставил своего спутника на улице, а сам отправился вести переговоры. Наверху в дверях я столкнулся с тем чернолицым мужчиной, у которого была забинтована рука.
— К кому тут можно обратиться, у меня срочное дело? — с места в карьер спросил я.
— Нет таких срочных дел, которые надо решать не здороваясь.
— Здравствуйте!
— Здравствуй! Ну, дальше? Я занимаюсь и срочными и несрочными делами. Слушаю тебя.
Я скороговоркой доложил ему, каким образом добыл десять телег.
— Порожних?
— Почти что. На них бумаги.
— Что за бумаги? Липучки для мух?
— Макулатура. Архив.
— Чей?
— Молдовы. Их привез мужчина. Даже и говорить нет смысла, чего он захотел.
— А все-таки, чего он хочет?
Я прыснул со смеху.
— Дом ему подавай! Куда бумаги сгрузить.
— А где этот человек?
— Там, на улице.
Он бросился вниз по лестнице, прыгая через три ступеньки, и пулей вылетел на улицу. Пока я очутился внизу, он уже стоял и слушал того человека.
— Документы всей Молдовы, понимаете? Документы времен Кузы и Когэлничану[7]. Судебные бумаги о тяжбах крепостных с боярами. Списки ссыльных бунтарей-крепостных. Протоколы судебных процессов над крестьянами-повстанцами 1907 года. В этих телегах история Молдовы…
Великан слушал его так, точно тот рассказывал ему нечто фантастическое. Я смотрел на него, и мне казалось, что он не дышит — так поглощен рассказом, что он вот-вот бросится обнимать того человека.
Но он поступил гораздо проще. Постучал пальцем в окно, выходившее на улицу. Окно открылось, из него выглянула женщина.
— Олга, ничего не перевози в тот дом на Дворцовой улице. Он нам понадобится для другого. — Он показал на обоз и добавил: — Знаешь, Олга, что там?.. Десять возов традиций.
С того дня я уже не охранял мост. Две недели я был кем-то вроде младшего секретаря Кузы и Когэлничану. Работал я добросовестно и, можно сказать, вжился в эпоху. Однажды вечером ко мне подошла Олга, погладила по голове и протянула руку. А я принял ее за жену Кузы.
— Целую руку, сударыня! — почтительно сказал я.
— Зови меня просто Олгой! — поправила она.
Я открываю глаза, и все расплывается, исчезает — и виадук над путями, покрытыми снегом, и человек в заплатанном кожушке, в форменной железнодорожной фуражке, надвинутой на лоб, и опять виадук, и ветер, и сверток у меня под мышкой.
Вьюга утихла. Кусок жести, сорванный ветром с крыши, после короткого привала на ветке акации очутился посреди двора. Единоборствуя с ветром, он упорно не сдавался, не хотел покидать наш дом, и на нем остались боевые шрамы. Он походил то ли на смешную посольскую шляпу, то ли на скорбный корабль, потерпевший крушение. Когда-то он был частью вывески. Эту жесть украл извозчик и продал нам. На желтом потускневшем фоне еще видны были три огромные синие буквы. Все, что осталось от вывески «Книжный магазин».
— Жесть хорошая, прочная, — похвалил кровельщик, когда осенью мы с ним вместе чинили крышу. — Книготорговцев, говорят, расстреляли, два брата их было. Не знаю, что за книги они продавали, — продолжал он. — Не за это, наверное. Кому теперь книги нужны, когда такие времена…
Стелется густой, мелкий снег, запорашивает кусок жести. Через час должен прийти доктор Хаш, он обязательно споткнется тут. Доктор Хаш почти не видит, такой он близорукий. И очки ему не помогают, хотя стекла в них толстенные, пальца в два. Очки у него постоянно съезжают на кончик носа, глаза за стеклами совсем малюсенькие, как горошины. На днях я провожал его в больницу, и, когда мы шли через площадь, он вообразил, что с ним кто-то здоровается, снял шляпу и поклонился. А это проехал извозчик, лошадь мотала головой. Услышав конский топот, доктор Хаш простодушно заметил:
— Кажется, этот господин, которому я поклонился, был лошадью…
Я накидываю пальто и бегу убрать с дороги жесть. Я заранее знаю, что будет, когда придет доктор Хаш. Он споткнется, а потом начнет смеяться над своей близорукостью. Я считал, что слишком дорогой ценой достается это хорошее настроение. Огорчаться я уже перестал, меня уже многое не огорчает, а возмущает. Так меня возмущало отношение доктора Хаша к собственной слепоте. Ведь он уже год почти слепой. Он рассказывал чуть ли не с гордостью, как ему проверяли зрение. Его попросили назвать одну из букв на таблице, а он вместо ответа спросил: «А где таблица?»
Такие шуточки доктора меня раздражают и возмущают. Мой дядя Траян, мамин брат, в начале сорок второго года вернулся с фронта совершенно слепым и душевнобольным. Весь день он сидел у печки в кресле и повторял одно и то же: «Два и два будет четыре и в Фокшани и на Бермудских островах. Вот в чем сила! Это фантастично, господа! Фантастично!» До фронта он преподавал математику в индустриальном училище. Через месяц после возвращения он покончил жизнь самоубийством.
Я старался, чтобы наши встречи с доктором Хашем происходили без мамы. Она не выносила его шуток. Были и другие причины, почему мы виделись у нас в доме с глазу на глаз. Доктор Хаш и по этому поводу шутил: «Говорим между четырех глаз — два зорких и два агитационных».
Я хватаю жесть и волоку на задворки. На акации сидят три вороны, они нахохлились, жмутся друг к другу. Грохот жести не испугал их. Война, бомбежки приучили ворон ни на что не реагировать.
Помню, перед рождеством мой товарищ Пауль поймал ворону. Она хотела вырвать у него из рук кусок хлеба и попалась. Он принес ее в школу и выпустил на волю на уроке священника. Ворона выпорхнула из ранца и уселась на раму портрета Антонеску. Потом наклонила голову и стала клювом долбить стекло. Ученики смеялись, а священник Леонида страшно разгневался. Он открыл классный журнал, намереваясь «очернить» Пауля. Когда он обмакнул перо в чернила, ворона вздумала передислоцироваться и, пролетая над кафедрой, сбросила священнику «письмецо» прямо на классный журнал. «Это перст божий, батюшка, вы совершаете грех против меня!»— сказал Пауль, встав с места. Священник громовым голосом рявкнул: «Вон отсюда, сатана!» И тут свершилось чудо небесное: ворона таки испугалась и вылетела в открытое окно. На его уроках окна в нашем классе были открыты настежь даже в самые сильные морозы, потому что церковь, где служил священник Леонида, не отапливалась, и он боялся резкой смены «климата».
Я возвращаюсь домой. Холодище. Утром чуть-чуть топили, «чтобы пахло теплом», но печка у нас никудышная, быстро остывает. Учебник географии лежит на столе нераскрытый. Завтра будет письменная, но я учить не буду. Откровенно говоря, у меня нет охоты учиться. Дядина смерть спасла меня от переэкзаменовки по латыни и греческому. Я сам видел, как учитель, скосив глаза на траурную повязку у меня на рукаве, передумал и исправил четверку и тройку на две пятерки. Ни стыда, ни чувства неловкости я не испытывал тогда. Полагалось бы оскорбиться этой подачкой, но я ничего такого не чувствовал. Даже удивительно. Я начисто забыл про этот случай и только вот сегодня вспомнил. Потому-то и надо бы хоть немножко подготовиться к письменной, но у меня на уме совсем иное.
Слышу стук в дверь, стук не условный, а обычный. Знаю, что это не доктор Хаш, и мне не хочется открывать дверь. Видимо, пришла соседка что-нибудь попросить или вернуть долг. Пусть стучит, пока ей не надоест. Стук. Опять стук.
Иду открывать. Иду нерешительно, сам не знаю, что со мной сделалось. У двери Пауль.
— Ты спал?
— Нет.
— Я уже четверть часа стучу.
— Что тебе нужно?
— Не держи меня здесь. Я тебе скажу.
Он вошел, сбросил на стул в прихожей свою «курташку» — так он обычно называл свое пальтишко, которое носил еще в четвертом классе. Он даже не стряхнул снег. Шапку он вообще не снимал. У него обморожены уши, он и на уроках, с разрешения директора, сидел в шапке. Только во время молитвы снимал ее, прикрывая уши ладонями.
— Ты что, уроки учишь? — спросил он.
— Нет.
— А чем ты занимался?
— Ты давай рассказывай!
— Ждешь кого-нибудь?
— Жду.
— Не жди, не придет.
— Позже придет.
— Никогда уже не придет.
— Ладно, давай говори, что ты хотел мне сказать.
— Вот это самое. Он не придет.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю.
— Ничего ты не знаешь.
— Я про доктора Хаша говорю.
— Я вовсе и не его жду.
— Его. Я тоже его ждал.
— Ты?!
— Я ему тебя и рекомендовал.
— Ты?!
— Когда ты грипповал, я дал ему твой адрес. Конечно, не только поэтому.
— С тех пор он стал бывать у нас.
— Больше уже не придет. Наверное, никогда.
— Почему?
— Ты отнес медикаменты?
— Да.
— Рассказывай все по порядку.
— Вечером, ровно в семь я был на виадуке. Подошел железнодорожник и спросил, не видел ли я мальчика с санками. «Да, видел, — сказал я. — Санки с дровами». — «Точно, с дровами», — подтвердил он. Я ему отдал сверток с медикаментами.
— Там не медикаменты были.
— Что ты споришь? Мне доктор сказал, что это медикаменты для больных в лагере.
— Это он только так сказал.
— А что там было?
— Танк.
— Иди к черту!
— Ничего не было.
— Как это ничего?
— Пустые флаконы.
— Врешь!
— Нет, не вру. Это тебя проверяли. На первых порах дали такое задание. Важно было узнать, как ты с ним справишься, а что переправишь — это уже не важно.
— Ну, и как я справился?
— Сориентировался.
— Так и доктор считает?
— Доктор не придет. Я тебе сказал, что он не придет больше.
— Почему? Ты же говоришь, что я сориентировался.
— Два часа тому назад его забрали.
— Арестовали?
— Да. Потому я и пришел.
— А что я должен сделать?
— Ничего. А что бы ты хотел сделать?
— Не знаю. Вот я и спрашиваю тебя.
— Спрашивать буду я. Хочу послушать, что ты станешь отвечать в случае, если…
— Никаких «если». Что бы там ни было, я ничего не знаю, никакого доктора Хаша не знаю.
— Нет, знаешь. Он тебя лечил от гриппа.
— Только и всего. После я его уже не видел больше.
— Нет, видел. Он приходил к тебе.
— Один раз. Он забыл у нас шприц, за ним и приходил.
— Врешь!
— Я прекрасно помню. Только один раз. Взять свой шприц.
— Врешь, мерзавец!
— Нет, господин полицейский! Один-единственный раз. Говорю вам, он забыл тут свой шприц.
— Погоди, все нам скажешь, мы тебя заставим!
— А мне нечего говорить. Я сказал: он был только раз. И потом еще приходил один раз.
— Взять шприц?
— Точно, господин полицейский, взять шприц.
— Я тебе покажу «шприц»! Врун, негодяй, мерзавец!
Пауль с кулаками двинулся на меня, и я опять закричал:
— Только один раз был. Взять шприц! Один раз!
Пауль разжал кулаки, погладил меня по голове озябшими руками, прижал меня к груди, и я услышал, как у него стучит сердце.
— Ты уж меня прости! — сказал он.
— Ну что ты, Пауль!
— Прости меня!
— Брось ты! Я не ребенок. Пускай хоть что со мной делают, не скажу! Чай будешь пить?
— Буду.
Тетя Матильда очень сердилась, что этот гражданин пришел без галстука, без пиджака, в бобочке. Неужели ему не стыдно? В такой торжественный день мог бы надеть выходной костюм, а если у него нет, — конечно, есть, как же иначе? — так хоть бы галстук надел. Разве можно идти в чем попало, когда ты отправляешься вручать ключи от новой квартиры и тебя угощают и кофе и вареньем… Впрочем, ладно, не будем говорить об угощении, будем говорить о ключах, хотя кофе самый что ни на есть натуральный, а варенье не какое-нибудь — абрикосовое, все ягодки целенькие, с ядрышками внутри, без скорлупы, это надо ценить!
Тетя Матильда, например, на его месте нарядилась бы в зеленое платье, приколола бы брошку и надела янтарное ожерелье. И как эти люди не понимают, что, если ты вручаешь ключи, это настоящий праздник! Просто ужас, до чего они невоспитанные!
Папа только посмеялся, сказал, что тетя Матильда слишком уж много требует. Человек пришел по делу, такая его работа, не станет же он облачаться во фрак ради нас? Он вручает тысячи ключей, в конце концов, что ему — мы, вернее говоря, что он — нам? Главное, он принес ключ…
Мама ничего не сказала, она прикидывала, как уместить все наши вещи в машине, она думала о трюмо, о посуде, о мебели и обо всем остальном. Но по ее настроению видно было, что в душе она согласна с тетей Матильдой: такой день, конечно, праздник, а праздники люди должны уважать, пусть даже они привыкли к этому и роздали миллион ключей.
Историю с ключами скоро забыли, то есть нет, не забыли, вы сами потом увидите. Приехала машина, а что было дальше, это уже неинтересно. Кто не знает, что такое переезд на новую квартиру?..
Об этом не расскажешь.
Сначала вышел папа и позвонил в звонок. Мама знала, что это папа, он даже предупредил, что пойдет пробовать звонок, но когда послышался звонок — такой приятный стрекот кузнечика, — мама притворилась, что не знает, кто там, пригладила волосы, сняла фартук, на котором нарисованы голубые чайники и желтые чашки, пошла к двери, посмотрела в кружочек — «глазок» — и спросила:
— Кто там?
— Один человек, — сказал папа. — Он хочет кое о чем справиться.
— Пожалуйста, — сказала мама и приоткрыла дверь. — Что вы хотите узнать?
— Я хочу узнать, — сказал папа, — верно ли, что вас зовут Марией и что у вас есть мальчик? Если так, то я хотел бы сообщить вам, что я ваш муж и отец вашего мальчика и я вас очень люблю.
С мамой что-то сделалось, не знаю что, словно она не понимает шуток, она убежала в ванную и там стала плакать. А папа сказал ей, что она дурочка, и засмеялся. Потом пошел звонить он, Анду. Позвонил раз, потом еще раз и еще раз.
— Кто это звонит один раз, потом еще раз и еще раз? — спросил папа.
— Это звонит один мальчик, — ответил Анду.
— Что за мальчик, объясните, пожалуйста. Мальчики бывают всякие. Одни — так себе, другие — ничего себе.
— Это звонит мальчик ничего себе, — сказал Анду. — Вы, случайно, не его папа?
— Думаю, что да, — ответил папа. — Почему бы и нет? Не вижу никаких причин, почему бы я не мог быть его папой. Прививки мне делали, поездом я не раз ездил, в новую квартиру переселился, теперь мне как раз не хватает мальчика ничего себе.
После, через час или только через минуту — труднее всего определить время в такой день, — Анду опять вышел и позвонил. Он дал один длинный, очень длинный, и потом один короткий, совсем короткий звонок, только щипнул кнопочку.
— Кто там? — спросил папа. — Кто это дал один длинный, очень длинный, и потом один короткий, совсем короткий звонок, только щипнул кнопочку? Это маэстро Доремисольси приехал на такси и кричит «мерси»?
Что тут скажешь? Ну что ты можешь сказать, когда умираешь со смеху? Самое верное — дать длинный и короткий, очень длинный и очень короткий звонок, только щипнуть кнопочку. И опять дли-и-нный. Еще раз и еще раз и еще миллион раз.
Сегодня никто не сердится.
Только тетя Матильда сердилась, что этот гражданин пришел без галстука, без пиджака, в бобочке. Неужели ему не стыдно? Привык к праздникам и не замечает их. Жалко кофе и варенья. Если ты привык к праздникам, нестоящий ты человек, и зачем ты живешь на свете?
Ах, оранжевый змей, кто может его позабыть?!
Он печально повис на проводах, все его лучинки изломаны, трещотка разорвана. Всем своим видом он так и напоминал огромный осенний лист, напоминал рубашку убогого, обездоленного человека, напоминал паруса корабля, который поплыл далеко-далеко, но никуда уже не доплывет.
Ах, оранжевый змей, кто может его позабыть?!
Он хотел улететь под самое небо, он должен был долететь туда, и все мы этого хотели, мы пожелали ему доброго пути, но полет не удался. Он взлетел на несколько метров, и конец. То ли ему не повезло, то ли с ним что-то сделалось — он вдруг повис на телефонных проводах и там остался.
Прискорбный случай! Все настроение испорчено. Выйдешь на улицу, посмотришь вверх, увидишь змея на проводах — и все настроение испорчено.
Дуку не стал почему-то сыпать хлебные крошки на балкон, и, когда прилетели воробей с воробьихой, они не знали, в чем тут дело: подумали, что мальчик заболел или его нет дома, подумали, что мальчик забыл про них, мало ли что могли подумать воробей с воробьихой — два сереньких, встрепанных, озябших комочка…
Мария взялась делать прическу кукле Фырлифус, но расческа запуталась в зеленых свалявшихся кудрях Фырлифус. Мария рванула расческу вместе с волосами — расческа сломалась, все волосы выдрались. Бедная Фырлифус и так-то не была красавицей: нос у нее облупился, одно ухо было оторвано, из колена сыпались опилки, а теперь, в довершение всех бед, она еще облысела.
Родика, дочь дяди Мирчи, того самого, который в вышину двенадцать километров с хвостиком, не захотела пить молоко. Бабушка сказала ей: «Нет, выпьешь!», а она ответила: «Нет, не выпью!», и опять ей что-то сказала бабушка, и опять что-то ответила Родика, и поднялся такой тарарам, что дядя Мирча, тот самый, который в вышину двенадцать километров с хвостиком, еле угомонил их.
Когда настал вечер, ни Дуку, ни Мария, ни Родика не могли объяснить, почему и как все получилось.
Дуку считал, что он разучился быть добрым, может ведь так случиться, что добрый человек вдруг перестает быть добрым, может ведь так случиться, что мальчик, каждое утро сыпавший хлебные крошки на балкон для воробья с воробьихой, вдруг позабыл это сделать. Ему это не нравилось, вовсе не нравилось, ну разве так можно?
Мария считала, что она выдрала волосы у Фырлифус по той причине, что кроме нее есть и другая кукла, новая. А если появилась новая кукла, может ведь так случиться, что девочка сразу же разлюбила свою старую куклу и даже выдрала у нее волосы. Марии это не нравилось, вовсе не нравилось, ну разве так можно?
Родика считала, что она поругалась с бабушкой по той простой причине, что может ведь настать такой день, когда внучата не хотят больше слушаться бабушку и дедушку. А из-за этого бабушка и дедушка делаются грустными-грустными, такими маленькими-маленькими, что от них уже ничего не остается, только одна грусть. И ей это не нравилось, вовсе не нравилось, ну разве так можно?
Неправда! Неправда! Неправда!
Дело было не так.
Дело было вот как: когда они вышли на улицу — и Дуку, и Мария, и Родика, — они увидели оранжевого змея, который хотел улететь под самое небо, и все мы этого хотели, мы пожелали ему доброго пути, но полет не удался. То ли ему не повезло, то ли с ним что-то сделалось — он повис на телефонных проводах и там остался.
И хотя речь идет о змее, простом оранжевом змее, все равно такой случай испортит тебе настроение.
«Добрый вечер, уважаемые телезрители! Завтра ожидается прекрасная погода. Оставьте дома зонтики, галоши и болоньи, можете смело идти на улицу без пиджаков. Солнце будет припекать весь день, будет не меньше миллиона градусов. Так что не раздумывайте, отправляйтесь на пляж, в лес, куда хотите — обидно сидеть дома в такую погоду. До свиданья, уважаемые телезрители, до завтра! Завтра мы увидимся в это же время, и вы тогда узнаете, что было и что будет».
Примерно вот что хотел сказать товарищ из телевидения. Он держал в руках палочку и говорил в таком вот роде, только, конечно, своими словами, нарочно придуманными для того, чтобы тебе не все ясно было. Но и так всякий понимал, что денек завтра будет на славу, что воздушные океанические массы не посмеют куда-то там проникнуть, что максимальная и минимальная температура в течение ночи сведется к очень симпатичным цифрам.
Когда на другой день мама и папа собрались уходить, мама взяла с собой зонтик, папа надел болонью, и оба они велели сыну сидеть дома, потому что со стороны Клужа надвигаются тучи и будет дождь. Ой-ой, какой страшный будет дождь!
Дождь и вправду пошел, но не сразу. Когда он полил, все уже было нормально. Я хочу сказать, что у мальчика не было никаких забот. Он смотрел в окно на дождь и нисколечко не тревожился.
Но что делалось перед дождем! Кругом вдруг потемнело, стало так темно, как в кладовке или под кроватью; не совсем черно, как ночью или как в туннеле, кое-что все же было видно. Засверкали молнии, загремел гром. Ой, мама, какие молнии, какой гром! Бабушка напугалась, ой, мама, как напугалась бабушка! И Тузик испугался, залез под книжный шкаф и даже хвостиком не шевелил.
Единственным мужчиной в доме был мальчик. Бабушку не назовешь мужчиной, если уж она такая пугливая. Про Тузика вы знаете, он с хвостиком, стало быть, он или щенок, или котенок. Нет, не котенок, он — щенок.
Так вот, великое дело, когда в доме есть мужчина!
Пускай на улице темным-темно, пусть гремит гром и сверкает молния хоть тысячу лет! Если в доме есть настоящий мужчина, тогда тебе все нипочем.
Если, скажем, ты бабушка и не знаешь, куда деваться от страха, мечешься по комнатам и приговариваешь: «Ой, господи, вот беда-то!» — приходит мужчина и говорит тебе: «Успокойся, бабуля! Ничего страшного нет. Не бойся молнии, у нас на крыше есть громоотвод. Я сам его видел, когда лазил туда с дядей Фане ставить антенну. Молния ударяется о громоотвод и разбивается, как яйцо, а потом тихонечко утекает в землю. Одно удовольствие смотреть! Ну, а гром — это просто шум, и больше ничего. Что-то такое, чего вообще как будто и нет, правда-правда! Зачем расстраиваться и ходить по комнатам?
Смотри, ты вон туфлю потеряла. Тебе подарил ее папа в день рождения. Подарил-то он две, не одну, у тебя тогда очень болели мозоли, помнишь? И никакой беды нет, честное слово. Я тебе дам журнал, замечательный журнал, ты посмотри картинки. Там миллион картинок, на них нарисованы всякие автомашины. Ты со смеху пропадешь, как увидишь, до чего прежде были чудные машины. Гудок у них не внутри, а снаружи, колеса со спицами, как у велосипеда. Обхохочешься!»
Если, скажем, ты — Тузик, самый тощий и лохматый щенок на нашей улице, и если ты спрятался от грома и молний под шкаф, приходит мужчина, берет тебя на руки, дует в испуганные твои глаза и чешет тебе за ухом…
И вот уже молнии сверкают все реже, гром грохочет все дальше и дальше, и начинается дождь. Тогда звонит телефон, мальчик снимает трубку и слышит мамин голос. Мама спрашивает его, как там дома, не испугался ли он дождя. «Дома все нормально, — отвечает мальчик. — Кто и почему испугается дождя? Бабушка смотрит журнал, умирает со смеху — такие там на картинках смешные автомашины: гудок у них снаружи, а колеса со спицами, как у велосипеда. И Тузик ведет себя хорошо. Он уснул, и ему, наверное, снится, что нашелся зеленый мячик, с которым он любил играть. На самом деле мячик-то не нашелся и не найдется, его кто-то украл, только пусть Тузик об этом не знает».
— «Хорошо, — говорит мама. — Великое дело, когда в доме есть мужчина!»
А дождь все льет и льет. Мальчик включает телевизор, и опять появляется тот товарищ с палочкой в руке. Он здоровается и говорит, что идет дождь, как будто другие не видят и, главное, как будто это не он вчера говорил, что дождя не будет. Ну надо же!
Пришло лето, тра-ля-ля, лето, лето! Когда проснешься, даже глаза жмуришь, так светло, хотя и опущены шторы, все равно светло, и никуда ты от света не спрячешься, нет смысла прятаться.
Пришло лето, тра-ля-ля! Когда с тобой ведет разговор дядя-аптекарь, у тебя голова пухнет: сколько он всего знает. То есть нет, это только так говорится. Когда ты в аптеке, не может голова пухнуть, там полно всяких таблеток. Это надо понимать в другом смысле, кружится, что ли, и даже не так, тебе вроде как досадно, что он знает миллион вещей, а ты приходишь к нему за баночками. Вы понимаете? Приходишь к нему просить баночки, тебе вначале и дела нет ни до него, ни до его рассказов, тебе просто нужны какие-то баночки.
— Здравствуйте, дядя аптекарь! — говоришь ты.
— Честь имею приветствовать! — отвечает он. — Что вы желаете? Чем вас угостить? Чаем из «Угадайки», настойкой «Не тронь меня, а то завяну» или микстурой из всякой всячины?
— У вас есть баночки без ничего? — говоришь ты.
— Баночки у нас есть, только не такие, они у нас все одетые. Одни в джинсах и в пестрых рубашках, другие в вечерних туалетах, а третьи, бедняжки, в одних пижамах.
— А раздетых у вас нет?
— Нет, хотя пора бы им раздеться. Пришло лето. Тра-ля-ля, пришло лето! Что вы скажете об этой жаре?
— У вас не найдутся баночки?
— Прошу вас, не припутывайте баночки! Сейчас у нас разговор о лете. Какое ваше мнение о лете?
— Никакое, дядя аптекарь.
— Я могу вам предложить такое мнение: лето — это что-то очень теплое, пахнет оно каникулами. Захочешь редиски — пожалуйста, тебе редиска. Захочешь помидор — пожалуйста, тебе помидоры. Захочешь клубники — пожалуйста, тебе клубника. Только снегу маловато, почти что и нет. В горах чудесно. В лесу чудесно. Просто не знаешь, куда отправиться. Появляются мушки. Миллиард четыреста двадцать миллионов ноль, ноль, ноль пять мушек. Я знал одну очень симпатичную мушку. Только она была ужасная врунья. Говорила, что ее зовут Екатериной, на самом деле ее звали совсем по-другому. Не могу тебе сказать, как ее звали, не хочу говорить, и ты меня, пожалуйста, не упрашивай, а то я рассержусь. Да, так вот насчет лета. Летом черешни просятся в компот и в варенье. Признай, что они плутовки, зато сладкие. Летом лучше всего на пляже. Везде там написано: «В мяч не играть, по траве не ходить, в воду не лезть, на песке не лежать». Кошки летом как были, так и есть кошки, кроме котят, конечно, котята есть котята. Весь вопрос в том: откуда приходит лето? Насчет ухода все знают, как оно уходит, в ту или в эту сторону, это не важно, а вот откуда оно приходит, — это вопрос. Вы как думаете?
— Думаю, что издалека.
— Совершенно верно. Оно приходит из такой дали, просто удивительно, как оно все же добирается. Едет на самолете, на поезде, в лифте. В лифте ему, правда, не разрешают ехать в одиночку и везти громоздкие вещи. Иногда оно предпочитает ехать на самокате. Конечно, только по тротуару и только в те часы, когда никто не спит, но, к сожалению, всегда найдется кто-то такой, кто спит. Да, вот еще вопрос насчет лета, очень сложный вопрос: когда можно пить воду летом? Когда тебе жарко, не позволяют, потому что тебе жарко, а когда тебе не жарко, опять не позволяют, потому что вдруг тебе станет жарко и ты опять захочешь пить, а пить нельзя. И вот еще что, летом не знаешь, что на себя надеть. Пальто не наденешь: ведь у тебя сердце не камень, сам подумай, моль тоже жить хочет, ей пить-есть надо, а она больше всего любит суп из пальто, жаркое из пальто, блинчики из пальто… Остаться в одних трусах — бабушка не позволит. Без сандалий — мама не позволит. Печально, очень печально, просто со смеху пропадешь, как подумаешь. А вы как думаете?
— У вас не найдутся баночки?
— Я так и знал, что вы того же мнения. Прекрасно! Так на чем я остановился? Ах, да, я говорил о рыбах. Поверите ли, рыбы даже не знают, когда настает лето. Это потому, что удочки всегда одинаковые — и весной, и летом, и осенью. Мне очень жалко рыб и особенно рыбешек. Вот белки — другое дело. У них, правда, тоже есть хвостик, только пушистее и рыжее. Конечно, смотря какая белка. У меня была одна, очень забавная. Во-первых, потому что она была вовсе не белка, а ласточка, а во-вторых, потому что не ласточка, а медуза. Она знала уйму всяких вещей, умела считать от одного до десяти и от десяти до одного, и, конечно, не с пятого на десятое, она знала, сколько будет, если от четырех отнять два и, особенно, если ничего не отнимать. Она так хорошо знала все это, я даже готов был поверить, что это не медуза, а счеты. А вы как думаете?
— У вас не найдутся баночки?..
Вот какой ты. Дядя аптекарь рассказывает, а ты только о баночках и думаешь. Тебя не интересуют его рассказы, все твои мысли о баночках. И сразу тебе как-то досадно, что ты такой, что ты об одних баночках думаешь, а на свете есть вещи и повеселее. Есть дядя аптекарь, он беседует с тобой, ему приятно беседовать с тобой, а это дороже миллиона баночек.
И вот, когда дядя аптекарь говорит: «Хорошо, найду для тебя баночки», тебе вдруг захотелось сказать:
— Не нужно, дядя аптекарь, вы лучше расскажите мне про лето, как оно пришло, тра-ля-ля, как оно уйдет, тра-ля-ля…
Дни бывают всякие, один понедельник не похож на другой. То, что случилось во вторник, в следующий вторник уже не случится, сколько ни жди. Четверг и пятница рядышком, они как брат и сестра, только не думайте, что они перенимают все друг от друга, как сестры-близнецы с четвертого этажа. Те в одинаковых платьях, в одинаковых сандалиях и даже дерутся одинаково, причем считают, кто сколько раз кого толкнул, кто сколько раз пискнул, и ни одна победительницей не бывает, потому что не позволяет другая.
А воскресенья и подавно не похожи одно на другое. Отличаться они начинают еще с субботнего вечера; еще в субботу вечером чувствуется, что это воскресенье будет совсем не такое, как прошлое.
— Завтра воскресенье, — говорит папа в субботу вечером, — я думаю, нам с тобой надо сходить куда-нибудь, где мы еще ни разу не были.
— А где мы ни разу не были? — спрашивает Единственный Мальчик В Европе, Который Ест Суп Без Уговоров.
— Мы еще не были в ресторане, — говорит папа.
— Были, — говорит Единственный Мальчик В Европе Плюс В Южной Америке, Который Иногда Всё Же С Уговорами Ест Суп. — Как раз в прошлое воскресенье были. Ты забыл? Там не нашлось соломинки для сиропа.
— Тогда пойдем в кино, — говорит папа.
— И в кино мы уже были, — говорит Единственный Мальчик В Европе Плюс В Южной И Северной Америке, Который Хоть Иногда И С Уговорами, Но Всё Же Ест Суп. — Мы смотрели фильм про лошадей, очень грустный фильм, там жеребенок упал в пропасть, но ты мне сказал, что он не настоящий, а картонный.
— Хорошо, — говорит папа, — я уже знаю, куда нам пойти. Мы полетим на самолете, или поедем на самокате, или на чем-нибудь еще, только без остановок, и сойдем в конце.
— В каком конце?
— В одном или в другом, конечно. Откровенно говоря, мне больше нравится другой конец, но я ничего против не имею, если ты хочешь не в другой.
— Я тоже хочу в другой.
— Очень рад, — говорит папа, — такой счастливый случай, мы оба сойдем в одном месте.
И на следующее утро, в воскресенье, они одеваются, смотрятся в зеркало, мама прыскает их одеколоном «Лаванда», проверяет, не забыли ли они взять носовые платки, предупреждает, чтобы не опаздывали к обеду, и вот они садятся в самолет, или на самокат, или еще на что-то, что едет без остановок, скажем, на автобус номер сорок, и сходят на другом конце.
— А что мы здесь увидим? — спрашивает Единственный Мальчик В Европе Плюс В Южной И Северной Америке, Плюс В Африке, Азии И Австралии, Которого Не Принуждают Есть Суп.
— Что увидим, то увидим, — говорит папа. — Может, встретим мастера Фокус-Покус, а может, и не встретим, вернее, встретим, да не узнаем. Мастер Фокус-Покус каждое воскресенье выглядит по-разному. То он с бородой, то вообще даже не представляет, что это такое, словно бород и на свете нет. Иногда у него черные глаза и так он грозно смотрит, что с ним и по телефону разговаривать побоишься, а в другой раз он выбирает себе голубые глаза, и тогда он добрейший человек на земле. Можешь садиться на него верхом, дергать за нос, воткнуть ему за ухо карандаш или растянуться в тени его усов и читать свой журнал «Луминицу». Он тебе ни словечка не скажет, только чихает иногда. Это уж, извините, его право. Чиханье не запрещается, хотя оно и похоже на автомобильный гудок, но это к делу не относится.
— Я что-то не вижу его, — говорит Единственный Мальчик и так далее…
— Давай зайдем в этот ресторанчик, я выпью пива, а ты — сироп, и подождем его.
Они заходят в летний ресторан. Папа пьет пиво, а мальчик — сироп, и ждут мастера Фокус-Покус. Но он не появляется.
— Наверное, он занят, — говорит папа. — Я забыл тебе сказать, что он очень занятой человек. Если приложишь ухо к его груди, ты услышишь короткие гудки, как в телефоне, когда наберешь номер, а он занят. Но должен тебе заметить, что мастер Фокус-Покус и для кино находит время. Он страшно любит фильмы для детей, просто жить не может без них. И вот почему: хоть он и взрослый, ему все хочется быть маленьким, каким он был когда-то давно. Знаешь что? У меня есть одно предложение: давай заплатим за пиво и сироп и пойдем в кино.
Они платят за пиво и сироп и отправляются в кино. Во время сеанса им уже не до мастера Фокус-Покус. У них другая забота: ничего не пропустить в фильме, надо ведь маме потом рассказать. Вспоминают они про него, только когда все кончается.
— Не пришел он, — говорит мальчик, Единственный Мальчик и так далее…
— Ничего, — говорит папа, — не велика трагедия.
Ни мальчик, ни папа не думают, что он им встретится в следующее воскресенье. Ни одно воскресенье не похоже на другое. В будущее воскресенье они станут искать кого-то еще. Кого — они пока не знают, но узнают в субботу вечером, когда воскресенье только-только начнет проглядывать, когда его чуть-чуть только видно, один кончик носа и больше ничего, но оно будет, это точно, и будет совсем другое, всегда другое.
Сначала я вам скажу, что в этой истории — правда, а если у меня останется время, скажу, что — неправда.
Правда, что желтый утенок на дырявой лейке был точь-в-точь такой же, как и на хорошей лейке. Каждый может отсюда заключить, что были две лейки, одна — дырявая, а другая — хорошая.
Правда и то, что ни один человек, даже и мальчик, которому принадлежали лейки, не отличил бы с виду, какая лейка — дырявая, а какая — нет. Одну ему принес дядя, другую подарила двоюродная сестра. Обе лейки выглядели новешенькими, и только когда нальешь в них воды, тогда заметишь, что одна течет, а другая нет.
Сущая правда и то, что мальчики и девочки из четвертого класса обязались ухаживать за цветочной грядкой, которая была под окном их класса — та, что слева, как войдешь в школьный сад через скрипучую калитку, а если глядеть из окна, то — справа.
Я думаю, не нужно объяснять, что значит «ухаживать за цветочной грядкой», все это знают, незачем и объяснять, да и потом мне просто некогда. И если всем понятно, что имеется в виду, тогда всякий сообразит, что с таким делом без лопаты, граблей и лейки, голыми руками не справишься. Оставим в стороне грабли и лопату и займемся лейкой.
Мальчик, у которого было две лейки, пообещал принести одну в школу, потому что у него их две, одну подарил дядя, другую — двоюродная сестра. Добавил, что принесет хорошую лейку, дырявую нет смысла приносить. Чем приносить дырявую, лучше вообще никакой не приносить.
Сказано — сделано. Пошел мальчик домой, взял одну из леек, осмотрел ее, решил, что это — хорошая лейка, хотя на самом-то деле она была дырявая, и отставил ее в сторону. На другой день он пришел с ней в школу.
И что же, вы думаете, было дальше? Что же было дальше, по-вашему? Есть у них там девочка, она однажды на уроке подняла руку и спросила: «Товарищ учительница, можно мне сказать? Раду Думитреску (тот самый мальчик с лейкой) не слушает урок, он ест воздушную кукурузу и дрыгает ногой под партой».
Так вот, этой девочке как раз и дали его лейку полить цветы. Она пошла, налила воды из крана, и, пока несла лейку в сад, вся вода вытекла, в школьном коридоре образовалась водяная дорожка шире, чем Дунай на карте, и длиннее всех рек и речушек на карте, вместе взятых. Конечно, директор школы увидал это и, конечно, велел этой девочке сейчас же взять тряпку и вытереть воду, сказал, чтобы она не устраивала в школе «потоп», он прямо так и сказал: «потоп».
И опять эта девочка стала жаловаться на мальчика, будто бы он нарочно принес в школу дырявую лейку, чтобы ей влетело за то, что она устроила «потоп», теперь уже и она так сказала: «потоп». Мальчик, по ее словам, припомнил тот случай, когда он не слушал урок, ел воздушную кукурузу и дрыгал ногой под партой, вернее, припомнил ей, как она встала тогда и все сказала учительнице. И теперь вот, ей в отместку, он принес в школу дырявую лейку, чтобы она устроила «потоп». Услышав это, мальчик руками развел, как будто хотел сказать: «Ну надо же выдумать такое!» Потом прямо так и сказал и добавил еще два-три слова, каких — сам я не слышал, но все говорят, что в данном случае они звучали очень вежливо. Мне лично думается, что в данном случае вид у мальчика был очень вежливый.
Я рассказал вам, что в этой истории — правда, и, хотя у меня совсем нет времени, скажу вам, что здесь — неправда.
Неправда, что желтый утенок на дырявой лейке от безделья и от голода съел два тюльпана и анютины глазки с цветочной грядки четвероклассников. Нет, нет, это неправда.
Для того, чтобы девочка убедилась в своей неправоте, мальчик пошел домой и принес вторую лейку. Поскольку желтый утенок с этой лейки не бездельничал и не был голодным, он не ел тюльпаны и анютины глазки.
Он только понюхал их.
Дедушка жалуется на бессонницу. Я думал, что я в него. У меня тоже было что-то в этом роде. Не ночью. Ночью я спал крепко. Бессонница у меня была днем. Мне совсем не хотелось ложиться после обеда. И знаете, что самое странное? В лагере никто тебя не принуждает спать ночью. Я еще никогда не слышал, чтобы ночное спанье называли «обязательным». Наверное, потому, что никому не приходит в голову ночью что-то делать, а не задавать храпака. Но зато днем…
Не знаю, какой характер у вас, может, я ошибаюсь, но я не верю, что вы примерные-распримерные, такие смирненькие — тише воды ниже травы — и, если велено, даже не дышите. Так вот, не знаю, как вы, но я, например, в пионерском лагере «создавал трудности» начальникам отрядов — не сомневаюсь, что вам знакомо такое выражение, — иначе говоря, после обеда в спальне на меня нападала трепливость.
И с чего это, просто не знаю. Поверьте мне, у меня и свидетели есть. Вообще-то я довольно сдержанный, не говорун, не зануда, не кто-то еще. В первой смене как раз в нашем отряде был один такой, по имени Санду, он весь день трепал языком. Рассказывал анекдоты, вспоминал домашние происшествия тех времен, когда он был маленьким, задавал тебе вопросы и сам же на них отвечал, в общем, тот, кто прозвал его Попугаеску, попал в самую точку. Да и Санду признавал это, он гордился этим прозвищем, не считал его незаслуженным. Но я никогда таким не был, у меня и свидетели есть. Обычно-то из меня и словечка не выжмешь, скорее заставишь замяукать собаку, которая у нас там приблудилась на кухню. Если меня не спрашивали, я не влезал в разговор. Будь мы не в лагере, а в школе, так я бы сказал, что я смирно сидел за партой. Но в тихий час после обеда меня словно подменяли, я становился другим, и, если бы вы познакомились со мной утром и увидели меня после обеда, вы бы просто не узнали меня и спросили: «Кто этот трепач? Я первый раз его вижу в лагере».
Как только начальник отряда уходил из спальни, — по-моему, он даже не успевал и двух шагов сделать, — я уже ворочался в постели и начинал:
— Слушай, Василе, ты какой язык в школе учишь?
— Английский.
— Жалко.
— Почему это жалко?
— Жалко, что не французский. Если бы ты занимался французским, я бы спросил у тебя одну интересную вещь.
— Например?
— Почему пишется Жеан Мараис, а произносится Жан Маре?
— Нашел о чем спрашивать, когда полагается спать! Тебя этот вопрос так волнует, что ты не можешь вытерпеть один час?
— Ты прав. Молчу, молчу. Спокойного сна!
Но не проходило и десяти секунд, как я опять начинал:
— Слушай, Мирча!
— Спи!
— Сейчас засну, ты только скажи мне…
— Что?
— Что хочешь, только скажи что-нибудь. Не важно что. Мне хочется поговорить. Хочешь знать точное время по радио?
— Спи, что это на тебя находит каждый раз после обеда?
— Сплю, сплю.
Может, вы думаете, что я засыпал? Ничего подобного! Я свистел.
— Костел! — кричали на меня Василе, Мирча, Санду или еще кто. — Если ты не дашь нам спать, мы тебя выставим из спальни. Вышвырнем в окно.
— Ой, прошу прощения, я нечаянно! Я не мог заснуть и вдруг почему-то засвистел. Но раз уж вы проснулись, хотите, я расскажу вам, как я однажды ободрал себе коленку?
— Замолкни! Ничего мы не хотим. Спи!
— Хорошо. Понял.
Это только так говорилось: «понял». Говорилось одно, а делалось другое. Я пел. Или чихал. Или хрюкал. Я способен был издавать миллион всяких самых неожиданных звуков, самых что ни на есть диковинных и громогласных.
А что я мог поделать? Если я в дедушку! Если у меня тоже была бессонница, как и у него!
Вы, конечно, обратили внимание, что я рассказываю все это в прошедшем времени. Вам это не кажется любопытным? Гм? Будь я на вашем месте, мне бы показалось подозрительным, что кто-то рассказывает в прошедшем времени о таких делах, которые, похоже, случаются в настоящее время.
То-то и оно, похоже, да не случаются. Вернее говоря, уже не случаются.
Лагерная жизнь кончилась. Я дома. Опять дома. Здесь после обеда спать не обязательно. Но, к сожалению, здесь нет ни Василе, ни Мирчи, ни Санду… И я скучаю по ним. Правда, скучаю и не стыжусь говорить, что я по ним скучаю. Скучаю, и все. Они разъехались по разным городам, за сотни километров отсюда. И кто только выдумал эти злосчастные километры! Я готов что угодно сделать, только бы повидаться с ними, побыть вместе. Я не преувеличиваю. Что угодно сделаю. Я уже вижу, что вы недоверчиво усмехаетесь. Вам так и хочется спросить меня: «Неужели правда, ради встречи с друзьями ты готов сделать что угодно? Например, заснуть после обеда?»
Дайте мне подумать, чуть-чуть подумать, капельку…
Пожалуй. Разве я знаю? Мда…
Хотя все говорят, что я не в дедушку, а в бабушку уродился. А бабушка у нас — только приложит ухо к подушке, уже и спит.
— Где ты был на каникулах? — спросила девочка, которая живет на первом этаже, мальчика, который живет на втором.
— Не скажу, где, — ответил мальчик. — Не могу сказать.
— Почему?
— Потому что ты не поверишь.
— Поверю, — сказала девочка, — ты обычно не врешь.
— В том-то и дело. Сегодня мне пришла охота врать. С самого утра. Вначале она была совсем маленькая, почти что незаметная, а потом стала расти, расти и сделалась большая. Отчасти, и я ей помог.
— Как?
— Я притворился, что не замечаю ее, и она поверила. Сначала она была с камушек, а теперь с дом. Поэтому сегодня ни о чем меня не спрашивай.
— Не могу, — сказала девочка, — мне все время хочется спрашивать.
— Ладно, если так — спрашивай!
— Где ты был на каникулах?
— В странегдепятницабылавчетверг.
— Где, где?
— В странегдечетвергбылвпонедельник.
— Не понимаю.
— В странегдевторникбылввоскресенье.
— Что за глупости?! — засмеялась девочка.
— Вовсе не глупости. Это враки.
— И что ты там делал?
— Ловил медуз и приучал их чистить зубы.
— У медуз нет зубов.
— Знаю. Я и не говорю, что у них есть. Я только сказал, что приучал их чистить зубы.
— А потом?
— Там, где я был, нет никаких «потом». Там все бывает в одно время. Ешь и в это же время спишь, читаешь стихи, играешь в футбол, думаешь о дедушке, пройдет ли у него ревматизм, зеваешь и рвешь вишни.
— Так не бывает, — сказала девочка.
— Бывает, когда врешь. Когда врешь, все бывает.
— Ничего не понимаю! — пожала плечами девочка. — Ты же был на море. Лучше бы прямо сказал, что был на море.
— Нет, не лучше.
— Почему?
— Потому что ты и так знаешь. Зачем я буду говорить?
— Ты и на теплоходе ездил.
— Ну какой интерес говорить? Ты даже это знаешь.
— Ты ракушки привез.
— Вот видишь, все тебе известно. А я могу рассказать такое, чего ты не знаешь.
— Чего?
— Например, у меня есть чернильница, и в ней живет голубой сверчок. На ночь я открываю чернильницу, сверчок вылезает на балкон и поет. А еще, однажды я нашел у себя в ухе кузнечика. Он участвовал в бегах, получил приз — корону из листьев, но ему захотелось есть, и он ее съел.
— Ну что ты выдумываешь? — сказала девочка. — Так ты можешь до завтра говорить. Давай лучше пойдем купим точилку-автомобильчик.
— У меня нет денег, — сказал мальчик.
— У меня есть. Меня послали купить кофе, но я скажу, что играла с тобой и потеряла их.
— Э, так не пойдет! — сказал мальчик.
— Почему? Это ведь тоже враки.
— Мне такие не нравятся. Мне нравятся только мои враки.
И он отправился играть с кузнечиком, которого нашел у себя в ухе. А после надо было отвинтить крышку с чернильницы, потому что уже вечерело, сверчкам пора было на балкон петь.
«Какие разные бывают дедушки», — подумал Дуку. Но это и хорошо, что разные. Если бы все были одинаковые, у всех был бы ревматизм, все они в день получки пенсии покупали бы одинаковые конфетки, на вкус как апельсин. Что же это было бы? Нет, гораздо лучше и правильнее, что все они отличаются друг от друга. Ну, а его дедушка совсем особенный.
У его дедушки даже и день рождения начался не с утра, как у других, а вечером, когда по-настоящему день рождения уже кончается.
Известно, как это бывает у других, вообще у всех: у пап и мам, у детей. У них день рождения начинается с утра. Например, день рождения Дуку начался рано-рано, когда на улице было еще темновато, в окно только-только проглянул серовато-лиловый свет. Он пришел издалека, наверное, пробивался сквозь леса и дождевую завесу.
Вот тогда Дуку и разбудил папа, вернее, папин колючий подбородок и запах табака.
— Уважаемый товарищ! Да будет тебе известно, что сегодня день твоего рождения! Тебе исполнилось семь лет, первые семь лет из семи тысяч семиста семидесяти семи лет, которые исполнятся тебе через семь тысяч семьсот семьдесят лет. Если ты не возражаешь, прошу тебя, расти большой, здоровый и веселый, и не вздумай купать под душем коньки, а то они заржавеют.
— Какие коньки? — спросил Дуку.
— Хотя бы вот эти!
И папа распаковал пару роликовых коньков, которые засверкали в серовато-лиловом свете, добавив к нему капельку зеленого серебра.
Мамин день рождения начался тоже с утра. Не очень рано, но все же с утра. Было так часов десять или одиннадцать, когда папа позвонил по телефону и велел маме приготовить тыщу ваз с водой. Он принесет ей кое-что поставить в эти вазы. Что именно, он не скажет, это секрет.
Папин день рождения начался попозже, когда папа пришел домой в обеденный перерыв. Мама испекла пирог с абрикосами и чуть не сожгла его. Хорошо, что к ним заглянула соседка и сказала:
— М-м, как у вас вкусно пахнет!
Тогда мама закричала:
— Ой, пирог! — и побежал на кухню.
А дедушкин день рождения настал, когда уже стемнело. Запоздай он чуть-чуть, его бы и не было.
Он, внук, весь день играл, у мамы были бесконечные дела, папа пришел с работы усталый и прилег отдохнуть.
А дедушка? Дедушка делал то же, что и каждый день. Пошел за хлебом, по дороге купил в киоске газету. В ней он прочел интересную заметку, которая ему очень понравилась. Про то, как другой дедушка из другой страны совершает кругосветное путешествие на лодке, причем — один, с ним только кошка и попугай. А после дедушка слушал по радио «Последние известия», опять читал и опять пошел в магазин не то за кофе, не то за растительным маслом — разве все упомнишь?
И вот, когда уже по-настоящему стемнело и когда мальчик пришел домой с улицы, а папа смотрел телевизор и ругал певицу, сказал, что от ее голоса у него даже в ушах свербит, вот тогда мама спросила из кухни:
— Какое сегодня число?
— Ты, видимо, хотела спросить, какое число завтра? — поправил ее папа. — Сегодня почти уже кончилось.
— Ладно, какое завтра?
— Двадцать первое.
— Ба! — закричала мама. — Значит, сегодня двадцатое?
— По всей вероятности, да, если счет не изменился вообще.
— Ай-ай! Да ведь сегодня день рождения дедушки!
Мама прибежала из кухни, расцеловала дедушку. Прибежали и расцеловали его папа и внук.
— Ах, ну как это я забыла? — сокрушалась мама. — Какая досада, что я забыла!
Дедушка засмеялся, сказал, что ничего страшного нет. Хорошо, что мама все же вспомнила, а то бы день рождения прошел и никто бы не заметил.
«Какие разные бывают дедушки, — подумал мальчик. — А мой дедушка совсем особенный — у него и день рождения настал вечером».
Не беспокойтесь, он и сам знает, как все будет.
Примерно так это будет, вот увидите.
Сначала их поведут в класс. Одних, конечно, одних. Мамы, папы, бабушки — все по домам! В класс идут только ученики. Остальные по домам — таков приказ директора. Или по своим делам. Главное, чтобы никто из них не пробрался в класс. А то еще кто-нибудь, мама или бабушка, начнет ахать: «Ах, бедный мальчик, как же он будет один!» Вы понимаете, это же скандал, это все дело испортит, тогда зачем цветы и все остальное?
Значит, их поведут в класс. Но перед этим построят парами, может, по росту, а может, и нет. Если по росту, тогда он войдет в класс последним, потому что он проглотил чуть не грузовик витаминов, ему сделали уйму уколов всякой всячины, и от этого он вырос. Если он встанет на цыпочки, то до чего-нибудь достанет, до чего — он вам не скажет, сколько ни просите.
Дальше, когда они усядутся, учительница будет спрашивать каждого, как его зовут. Тут вся хитрость в том, чтобы не торопиться с ответом. А то еще выпалишь, как тебя дома зовут, и тогда все начнут смеяться, чтобы показать, какие они умные, а ты — нет, потому что даже не знаешь, как тебя зовут по-школьному. Он, конечно, ответит, что его зовут Раду Ион Думитреску. И тут все станут удивляться, почему Раду и вдруг еще Ион? Их дело, пускай удивляются! Хотя самое-то смешное, что тут и удивляться нечему. Ионом зовут его папу. Здорово, правда?
Потом, когда все ответят, как их зовут, учительница спросит, нравится ли им в школе, не скучают ли они по дому. Нет, ответят они, ничуть не скучают, пока еще нет причин скучать. В классе им хорошо, тут красиво, букварь на парте пахнет чем-то новым. Похоже, так пахнут горы, когда подойдешь к ним близко. Он-то знает, чем пахнет от букваря, он в прошлом году видел такой у Виолеты и понюхал его. Понюхал и сразу почувствовал — вы только не смейтесь, — как видит носом горы.
Потом… — потом все. Первый день в школе тоже имеет свой конец. Не начинают ведь с первого дня читать и писать. Такого еще не бывало. Только врун Джику говорит, будто у них учитель в прошлом году на уроке в первый же день достал из портфеля толстенную книгу со всякими там словами и заставлял всех читать. Но будто бы читать умел только он один, Джику, а всех других учеников оставили на второй год и отослали обратно в детский сад. Если вы верите Джику, дело ваше!
Вот так вот, примерно так все будет в первый день. Будет так, словно вообще ничего не произошло. Не то чтобы совсем ничего, без его ведома — ничего, понимаете? Не то чтобы он знал про все дни, его интересует именно этот день, ведь он все же необычный, что и говорить!
А после первого дня настанет второй, после второго пятый, вот так они и пойдут друг за другом, пока он не вырастет большой. Будьте спокойны за него, он не растеряется!
— Это очень мило с твоей стороны, — сказал папа красной гвоздике. — Как ты ухитрилась расцвести еще раз? Прошу извинить меня, но я не очень-то верил, что ты это сумеешь, если и постараешься. Теперь я раскаиваюсь: не надо было сомневаться в тебе, нужно было понимать, что ты — настойчивая и честолюбивая. Наверное, я должен искупить свою вину. Я был бы очень польщен, если бы ты согласилась съесть хотя бы пломбир или ломтик дыни.
Не смейтесь, пожалуйста, товарищи, ничего смешного тут нет, если кто-то разговаривает с гвоздикой, особенно с такой настойчивой и честолюбивой гвоздикой.
Если вы сейчас ничем не заняты, я вам расскажу кое-что об этой гвоздике, для меня это большая честь, это даже мой долг.
Может, вы помните, какая длинная была зима в этом году? В марте мы все еще вязли в сугробах, а в апреле, который имеет похвальное обыкновение следовать сразу за мартом, мы ходили в теплом пальто. Мы даже не собирались смазывать наши коньки маминым кремом для лица, как всегда, когда мы считали, что их пора прошла и надо прятать их на чердак. Было холодно, термометр у нас на балконе чихал и кашлял, уши у него замерзли, нос был красный, он только и спрашивал нас, действует ли паровое отопление. Мы уже хотели сжалиться над ним, пригласить его в комнаты, напоить липовым отваром с яблоками, пусть он погреется, посмотрит с нами телевизор, послушает, что рассказывает Красная Шапочка о весне и почему весна не хочет приходить к нам.
Ну вот, приближался праздник 1 Мая, а гвоздики спали мертвым сном. Милиционер свистел, чтобы разбудить их, все кричали им, что пора проснуться. А они, словно и не слышали, храпели вовсю. Им, наверное, снились пестрые бабочки, и ничуть они не думали, что до праздника осталось несколько дней, что мимо них пройдут колонны демонстрантов, весь город пойдет на демонстрацию. Их по-человечески просили расцвести, ведь они каждый год расцветали к 1 Мая, о чем они думают в этом году?
И только одна наша красная гвоздика постаралась, она — работяга. Ей тоже хотелось принять участие в празднике, и она участвовала. Вы бы видели, как она гордилась своим подвигом! И что же вы думаете, бывает ведь такое! Часов так в одиннадцать или в половине двенадцатого, когда я воткнул в петлицу бутон, который она мне подарила, что, вы думаете, произошло? Бумажная гвоздика возьми да и спроси у нее, не из бумаги ли она? Вы представляете, какие вопросы способна задавать бумажная гвоздика? Вы понимаете, какие мысли приходят в голову бумажной гвоздике? Ну до чего же она бестолковая, просто жуть берет!
Но не будем говорить о грустных этих вещах, а лучше поговорим о лете, товарищи! Ведь оно уже кончается. Поговорим о том, как хорошо было в горах, как поживают там белки, как ловко они грызут орешки и запасают на зиму кучу грибов. Мы жарились на солнце, собирали малину на лесных прогалинах и совсем не думали о нашей красной гвоздике. Мы считали, что если она расцветала один раз, то — все. Мы совсем не ожидали от нее такого приятного сюрприза. Мы были, если можно так выразиться, неблагодарными. Здесь уместно заняться самокритикой и дать обещание, что мы постараемся стать добропорядочными людьми. Вам такое слово знакомо?
И вот наша красная гвоздика расцвела опять. Ей опять захотелось принять участие в демонстрации. Ведь завтра 23 августа, а на завтрашней демонстрации будут все-все цветы. Неужели ее не будет там?!
— Завтра утром, — сказал папа красной гвоздике, — мы встанем пораньше и пойдем. До того времени ты успеешь проститься с нашим садом, с зеленой скамейкой, и с лейкой, у которой сломана ручка, и с дорогими товарищами. Нет, нет, дорогим товарищам ты скажешь «до свидания», с ними ты увидишься, вернее, они тебя увидят. Завтра утром они будут смотреть демонстрацию по телевизору и увидят тебя. Мы пройдем перед трибунами, а потом отправимся выпить пива. И когда нас увидят за столом, все догадаются, что мы были на демонстрации. Откуда же еще могут прийти мужчина и красная гвоздика в такой торжественный день!
До завтра, гвоздика! Все, что я не успел тебе сказать, я завтра скажу по дороге, у нас еще будет время. Ведь завтра день всех добрых слов, я их копил годами и круглый год к этому празднику.
Живя среди загадок, имея с ними дело, детективы и сами становятся загадочными. У них загадочный взгляд, загадочная улыбка и весь их вид — сплошная загадочность. Вы понимаете, что я хочу сказать? Под видом я разумею все, что выражается у них на лице, в их жестах. Признайтесь же наконец, что вам и так понятно, нет у меня желания объяснять всяческие подробности.
Так вот, значит, Кости смотрелся в зеркало, не сейчас, а вообще, когда он смотрелся в зеркало и размышлял о собственной внешности, он с горечью сознавал, что ничего загадочного там не светит. Физиономия у него слишком ясная, выглядит он, как и должен выглядеть тринадцатилетний парнишка, ученик седьмого класса.
Вот то-то и было обиднее всего: он, многоопытный детектив, внешне ничем не похож на детектива. А разве не он в прошлом году разгадал причину исчезновения лампочек в лифте и вестибюле? Разве не он зимой перед каникулами прояснил вопрос насчет отрезанных от пальто пуговиц? Он живет среди загадок, имеет с ними дело, а в его внешности нет и намека на загадочность.
Сколько он ни работал над собой, не получался у него загадочный взгляд и улыбка тоже. И оставался он прежним, совсем не таинственным с виду — мальчик, каких много. Ну, разбирается в математике, литературе и даже в музыке, если он случайно спутает диез с бекаром, он краснеет, извиняется, просит вызвать его в другой раз. Плохих отметок он не выносит. Он не привык к ним.
Не без труда усвоил он полузагадочную манеру речи. Он избегал прямых ответов, когда его о чем-то спрашивали, выдерживал долгую паузу, цедил «мда», или «возможно», или же «как знать?». Неопределенные ответы принято сопровождать неопределенными жестами, и в этом смысле он достиг кое-каких успехов.
— Кости, пойдешь на пляж?
Пауза.
— Мда…
— Какой сегодня день, Кости, среда или четверг?
Пауза.
— Возможно…
— Кости, как по-твоему, есть жизнь на других планетах?
Пауза.
— Как знать?..
Но этого, конечно, мало, он сам видит, хорошо понимает, что этого слишком мало. К сожалению, большее ему не дается. Очевидно, для каждого человека есть свой потолок, выше которого не прыгнешь. Значит, и ему надо довольствоваться малым.
Истинную трагедию ему суждено было пережить в тот день, когда Марин Добрикэ, его сосед по парте, его товарищ, обнаружил пропажу авторучки «Фларб» — дрянной, обгрызенной зеленой ручки. Марин Добрикэ, которого он не раз называл «Мариникэ» — ласкательным именем, чего вообще не терпит ни один уважающий себя детектив, так вот Марин Добрикэ даже и не подумал обратиться к Кости. Нет, чтобы сказать: «Слушай, Кости, ты мне очень нужен, только ты и раскроешь эту загадку. Я знаю, ты сумеешь, ты уже тысячу раз доказывал это. Я на тебя надеюсь, на твою интуицию, на твой нюх». Нет! Марин Добрикэ сказал все это не ему, а Дану — совершенно неискушенному в таких делах, сказал самозванцу, детективу-любителю, полнейшему ничтожеству.
«Хорошо, Добрикэ! Ты еще раскаешься в этом! Придет час, будь спокоен, Дан найдет твою ручку, когда на классной доске проклюнутся почки, когда на учительской кафедре поспеют вишни. Но не думай, что я признаю себя побежденным. Лэпушняну[8] сказал в свое время боярам: «Если вы от меня отступаетесь, так я от вас не отступлюсь!» Если ты, Марин Добрикэ, от меня отступаешься, так я от тебя не отступлюсь! Я тоже начну поиски».
Трудные это были часы для Кости, может быть, самые трудные за всю его практику. Подозревать он никого не мог. В принципе просто нечестно подозревать кого-то из своих товарищей, обвинять его, хотя бы и мысленно, когда никто тебя не слышит, в таком нехорошем, тяжком проступке, как, например, похищение авторучки. «Фларо», правда, с большой натяжкой можно назвать авторучкой, она только смахивает на авторучку, продается как авторучка, но она недалеко ушла от гусиного пера.
Дан, в противоположность ему, исходил из предположения, что подозревать надо всех подряд, и первым вывернул свои собственные карманы. Он был убежден, что детективу положено сомневаться во всем и во всех, даже в себе самом. И каков же был результат поголовного обыска? Бредовый!
Дедуктивный метод Кости — идти от общего к частному — основывался на психологии. Вы знаете, что такое психология? Если не знаете, возьмите толковый словарь, и вы там прочтете, что психология — это наука, изучающая психическую деятельность людей, и что психолог — знаток человеческой души, человеческих характеров. Кто же лучше соседа по парте может знать Марина Добрикэ, кто может наблюдать и изучать его психическую деятельность? Каков отсюда вывод? Марин Добрикэ, с психологической точки зрения, был жутким растяпой. Несколько метких вопросов Марину: «Где ты был до уроков?», «Тебе там нужна была ручка?», «Ты вынимал ее?». И вот уже найден след, ведущий к разгадке. Да, Марин Добрикэ был кое-где перед началом урока. Да, Марину Добрикэ там понадобилась ручка. Да, Марин Добрикэ вынимал ее. На почте он надписывал адрес на конверте с письмом, которое ему дала одна тетя… Прошу прощенья, это длинная история, не будем останавливаться на этой тете и на адресе. Почта была в двух шагах от школы. В большую перемену Кости помчался туда, спросил, не находил ли кто авторучку «Фларо»? Его спросили, что за «Фларо» такая? Он ответил: «Зеленая и обгрызенная». Потом…
Что потом?
Какое значение имеет радость Марина Добрикэ и кислая физиономия Дана?
Сам Кости так и не изменился. И эта миссия не изменила его. Наверное, в зеркале у него все тот же вид примерного школьника, — и ничего загадочного, ни-че-го загадочного!
— Как ты сумел разыскать ручку, Кости?
Пауза.
— Мда…
— Ты долго ломал голову?
Пауза.
— Возможно…
— Кости, ты просто потрясающий!
Пауза.
— Как знать?..