Все было кончено. Он лежал, стало быть, с проломленным черепом на ледяной земле, в холодном гараже, откуда час назад или что-то около того (он потерял счет времени) был угнан его видавший виды, но вполне еще приличный «мерседес» — предмет острой зависти чувствительных к чужому успеху коллег. Всякая иномарка на отечественных дорогах таила в себе угрозу не только советскому автопрому, но и привычному, выверенному образу жизни… Он получил удар в голову тупым предметом в тот момент, когда склонился над капотом. Удар, скорее всего, был нанесен кирпичом — одним из тех, что были свалены в углу. Очевидно, из-за гула мотора он не услышал шума приближающихся шагов.
Дальше он ничего не помнил: ни как рухнул, ни сколько пролежал. И вот теперь, когда с трудом разомкнул отяжелевшие веки, обнаружил, что гараж пуст. Руки, ноги не повиновались. Попытка закричать ни к чему не привела, из груди лишь вырвался надсадный хрип. Дико болела голова. Он попробовал повернуть ее — слишком неудобной была поза, но тут же застонал от непереносимой боли и тотчас потерял сознание.
Чуть позже, когда вернулась способность анализировать, зафиксировал первую мысль: с этим надо кончать! На секунду представил себя в инвалидной коляске и как Машка с выражением великого терпения на лице кормит его с ложечки, представил себе эту жуткую картину и снова застонал на этот раз — от отчаяния. В подобной ситуации никакая коррекция жизненных планов не принесет спасения. Следующее видение было и того кошмарнее: к нему по расписанию приходили коллеги — актеры, чтобы выразить сострадание, почти как соболезнование по незадавшейся его жизни, втайне наслаждаясь своей порядочностью, ибо никто из них и пальцем не пошевелил, чтобы заполучить очередную роль, — все его роли сами поплыли к их благословенным берегам. Устоявшаяся театральная жизнь Ленинграда потери не ощутила.
Он снова застонал. На этот раз почувствовал некую легкую вибрацию внутри — что-то вроде глухого, сдавленного, чуть булькающего звука. Неужели это звук его некогда роскошного, его неподражаемого баритона? Поза была неудобной. Одна нога была неестественно вывернута и придавлена другой, обе — онемели. Он чуть напрягся, попытался рукой дотянуться до ноги — той, что находилась сверху, — с тем, чтобы сдвинуть ее чуть правее. Рука повиновалась. Это вызвало прилив энтузиазма. Во всяком случае, руки послушны, значит, ничто не помешает довести дело до конца… Так он провалялся еще час. С четким видением того, каков должен быть итог его незадавшейся жизни. Так или иначе, а было бы неплохо и копыта откинуть как-то прилично: актерская его сущность явила себя и в этом скромном желании.
Вот тебе и смертельная воронка, о которой он столько размышлял. В минуты философского осмысления жизни представлялось, что жуткий вихрь, с воем всасывающий в ненасытную свою утробу все что ни попадалось на пути: всякую трепетную мелочишку, равно как и неделимые обломки космического мироздания, — весь этот вселенский вихрь и есть основа лицедейства, глубже покоится только безумие…
Но даже сейчас, когда по не вполне ясным ощущениям он парил где-то между жизнью и смертью и душа его то раненой птицей падала в бездну, то отраженным солнечным лучом возносилась к небесам, он продолжал запоминать, как делал это тысячу раз, — скорее по актерской привычке, нежели действительно ради дела, — он продолжал запоминать и это почти невесомое парение, и резкие броски вниз, и ощущение взлета, как будто находишься в лифте и сначала становится муторно, а потом непременно нисходит покой. Он продолжал записывать это на некую карту памяти, чтобы потом, если выпадет случай, пристроить куда-нибудь и это сомнительное барахло. Видит Бог, слишком тонкая субстанция — душа, чтобы передать ее движение грубыми актерскими средствами.
Позже, во время очередной попытки восстановить ход событий, никак не припоминалось, почему в тот единственный момент, когда все еще можно было поправить, он принял решение не возвращаться. Не всерьез же, в самом деле, надумал свести счеты с жизнью?! Впрочем, он всегда считал, что собственные решения надо исполнять хотя бы из уважения к самому себе.
В тот день он торопился на вечернюю репетицию в театр. После случившегося, понятно, об этом не могло быть и речи. Какая к черту репетиция, если только и получалось что передвигаться ползком! К тому же, любая репетиция, даже самая затяжная, имеет свойство когда-нибудь да заканчиваться. Сегодня же и вовсе предполагался контрольный пробег — Горяев торопился на «Стрелу». Ну, а домой, домой-то что помешало ему вернуться? Ну, не хотел расстраивать Машку — это понятно. Однако было, по всей видимости, что- то еще, какая-то трудная мысль, которая никак не облекалась в ясную форму. Может быть, все-таки мысль о том, что он сам должен поставить точку. Или запятую? Он мог предстать перед Машкой в любом виде: пьяным, озлобленным, избитым, несчастным, но только не беспомощным. В тот момент и пришла как спасение мысль о даче. Слава богу, запасные ключи валялись где-то в гараже. Как они нашлись, он тоже не помнил. Помнил только, что почувствовал себя смертельно раненым зверем, который должен убраться прочь, чтобы умереть в одиночку.
История выглядела почти детективной. Тяжело поворачивая голову, он оглянулся еще раз: скудный интерьер гаража представлял собой идеальные декорации для классического детектива. Уродливые бетонные блоки, призванные создать иллюзию чего-то необходимого и многофункционального, составили бы великолепную основу. Но это был не его жанр. Он всегда отказывался от подобных сценариев.
Гараж его был последним в унылой череде бетонных блоков, ужасающих своим однообразием. Он выбрался из него, перемещаясь с помощью рук, прикрыл тяжелую стальную дверь, но не стал ее запирать: для этого нужны были усилия, на которые он уже не был способен. Прополз метров семьдесят до дороги, не встретив ни души, хотя обычно мужики, простые работяги, любители выпить после тяжелого трудового дня, спасавшиеся в гаражах от своих необузданных в гневе жен, толклись здесь допоздна. Глазами нашел огромный придорожный камень, с трудом добрался до него, ибо силы его оставили окончательно, последним усилием воли приподнял свое отяжелевшее тело и уперся спиной в ледяную глыбу. Какой дурак придумал строить гаражи на окраине города? Он стал голосовать. Редкие машины шарахались от него, лишь только свет фар вырывал в ночи его одинокую фигуру. Ему было холодно, начал бить озноб. Он махал попеременно то одной рукой, то другой, пока, наконец, не притормозил грузовик. Водитель, огромный детина лет тридцати, высунувшись в окно, прокричал глухо:
— Тебе куда? В больницу?
— В Павловск, — прохрипел он.
— Какой Павловск?! Тебе в больницу надо!
— Я сказал, в Павловск! — на эту фразу, казалось, ушли последние силы.
— Ну ладно! — сдался мужик. — Павловск, так Павловск. Там, должно быть, тоже есть больница. Чем платить будешь?
— Да уж заплачу!
Водитель грузовика выпрыгнул из машины, ловко взвалил на себя бедолагу, дотащил его до кабины, пристроил кое-как на сидение.
— Что там с тобой стряслось?
— Да по башке дали.
— Ну и ну!
Водила оказался человеком. Что-то там теплилось на дне его души.
— Ключи давай! — скомандовал он, когда час спустя они подъехали к даче. — А дачка недурна! В наследство, небось, досталась?
Потом он долго возился с парадной дверью, действуя в потемках практически на ощупь, чертыхался, искал выключатель. Сергей в это время сидел в кабине в неудобной позе, скатившись книзу и безвольно откинув голову. Ног он по-прежнему не чувствовал. В какой-то момент захотел что-то там подсказать своему спасителю, но стоило ему напрячься, как его натренированная гортань начинала воспроизводить лишь хриплые звуки. «Разберется», — подумал он и снова застонал. Казалось, кто-то отбивал по затылку барабанную дробь. Господи, ну почему жизнь не позволяет никогда перескочить ни через год, ни через день?! Ведь уже все известно, что будет завтра. Долгая борьба с самим собой, бесплодные поиски истины и полная капитуляция перед всемогуществом обстоятельств, которые всегда против человека. Впрочем, какое-то будущее за стенами дома всегда есть, жизнь никогда еще не останавливалась в своем поступательном движении. Потом он увидел свет на первом этаже. Через минуту водила вернулся, подхватил его на руки, словно ребенка, понес в дом.
— Неси сразу на второй этаж, — глухо прохрипел Сергей.
— Да и тут вроде неплохо. Телевизор, холодильник — вы тут барствуете. Зачем на второй?
— Неси! — зло повторил Сергей.
Как только он водворил его в дальнюю комнату, на широкий диван, — бережно так, будто малого ребенка, — Сергей снова впал в забытье. Когда он пришел в себя, водила все еще был здесь.
— Знаешь, я подумал, может, тебе чего надо… Позвонить кому или привезти чего. — Он замолчал смущенно.
— Там, в кармане куртки, — слабо произнес Сергей, — возьми бумажник.
Мужик не заставил повторять дважды. Он вытащил кошелек, но раскрывать не стал.
— Открой!
Он открыл. Сразу бросилась в глаза фотография: красивая женщина и такая же чудная девочка ласково смотрели на него.
— Красивая баба! — заметил спаситель. — Мне такие что-то не попадаются.
— Заткнись! Открой бумажник.
— Открыл.
— Достань две бумажки.
— Это много.
— Одну возьми себе. На вторую завтра отоварься. Привезешь жрачки, бутылку водки и что-нибудь от головы.
— Ну да! Ну да! Только водка вряд ли тебе сейчас поможет. Как бы не было от нее вреда!
— Будешь выходить, выключи везде свет! — замолчав, он дал понять своему спасителю, что в его присутствии больше не нуждается.
Когда стукнула входная дверь, Сергей запоздало подумал о том, что, прежде чем взбираться с помощью водилы на второй этаж, следовало бы намекнуть тому, чтобы дотащил его, Серегу, до уборной. Достойная жалости попытка выглядеть хотя бы в этом независимым.
…Ночь прошла ужасно. Несколько раз звонил телефон, он порывался дотянуться до трубки, но столик, на котором располагался аппарат, стоял за пределами досягаемости — это была явная оплошность с его стороны. Слава богу, догадался хотя бы попросить своего избавителя принести стакан воды и воткнуть его в углубление на приставленном впопыхах табурете. Истории этой уже лет десять. Углубление образовалось от непогашенной вовремя сигареты. Машка учинила тогда целое расследование: чем это он был так занят, что чуть не сгорел заживо. Ладно, сам бы сгорел, так ведь чуть не сжег великолепный дом, основу их благосостояния.
Ночью он то и дело проваливался в какую-то яму, сверху давила неведомая сила, мешавшая выбраться на поверхность. Потом что-то там щелкало, и он уже видел себя с Машкой и Аленкой, бредущими по летнему саду. Сад, залитый солнцем, был весь в ярких белых крапинах земляничных цветов, а кое-где и вызревших алых земляничин. Воздух дрожал и звенел птичьими голосами, стрекотом кузнечиков… А дальше он уже метался по сцене — не мог вспомнить реплики, выпадал целый кусок, а коллеги поворачивались к нему почему-то спинами, словно его и не было на сцене. Потом он снова падал в яму, и все та же неведомая сила продолжала давить на него… Ему никогда не выскочить из этой ловушки.
Утром он проснулся поздно. Увидел в окно кусок ноябрьского низкого неба с лохмотьями туч и долго не мог понять ни где он, ни что с ним произошло. Потом какими-то обрывками стала возвращаться память. Он попытался пошевелить ногами — ноги не слушались, пальцами ног — большой палец правой ноги слабо отозвался. Или показалось? Продолжала болеть голова. Нарастало чувство тошноты. Он спрашивал себя, действительно ли привязан ко всему этому. Ответа не было, все было безразлично…
Когда начало смеркаться, приехал вчерашний спаситель. Внес огромную матерчатую сумку — из тех, с которыми обычно ходят в овощной.
— Живы?! — спросил он, а, может, просто констатировал. — Ну и слава богу! Здесь все, что вы просили.
— Слушай, помоги мне сесть.
Водила бросился ему помогать. Посадил на диван, осторожно опустил его ноги на пол, сзади и по бокам подпер тело подушками. О том, что его подопечный оказался мокрым, тактично умолчал.
— Дай руку! Я попробую встать.
Сергей чуть не упал, но мужик вовремя его подхватил.
— Помоги мне добраться до уборной.
…Водила навещал его еще дважды. Лишних вопросов больше не задавал. Занятный человек. Без ярко выраженной индивидуальности. Сноровка есть, вот интеллекта, пожалуй, маловато. Но это не должно его беспокоить. Миру как раз нужны такие люди, которые никогда не говорят о том, о чем их вовсе не спрашивают.
В первый же день своего незапланированного пребывания на даче Сергей все порывался позвонить Машке или Илье, но лишь только начинал набирать номер, как что-то непонятное, странное какое-то чувство останавливало его. Потом выяснилось, что телефон в загородном доме отключен, и все вопросы отпали сами собой. Назойливые звонки посреди долгой, бессонной ночи, когда он то и дело проваливался в глубокую яму, были, по-видимому, галлюцинацией.
К концу третьего дня Сергей, наконец, добрался до телевизора. Перекусил остатками ветчины, опрокинул стакан водки, заел ее соленым огурцом и… пришел в прекрасное расположение духа, насколько можно прийти в прекрасное расположение духа через два дня после того, как тебя чуть не отправили на тот свет. Но он жив, и это главное. К тому же перестала болеть и кружиться голова. Что ни говорите, а водка самый замечательный продукт, придуманный человечеством. Заглушит и вылечит любую боль. И даже начинавшуюся депрессию. Ему чертовски повезло, вот все, что он мог сказать в данный момент времени.
По телевизору шла одна из тех тошнотворных, насквозь фальшивых передач о театре и кино, которыми последнее время он был сыт по горло. С некоторыми из присутствующих в телестудии Сергей был знаком, но это вовсе не означало, что он готов был лицезреть их именно сейчас, когда пребывал в том пограничном состоянии, когда уже ничего не важно, кроме ощущения физического равновесия. В конце концов, вся жизнь для него теперь свелась к сносной работе вестибулярного аппарата. Сергей с трудом оторвался от дивана, дотащился до телевизора, переключил программу — по второму каналу транслировали фильм с его участием. Что-то было не так… Со временем он разлюбил смотреть свои фильмы. Все в них было пошло, мелко, неправильно: жалкие сценарии, убогая режиссура и его плохая игра. Он был, конечно, хорош в этом фильме — молодой, вибрирующий… подходящее слово не подбиралось, — словом, веселый щенок. Тогда он хватался за любую роль и вытягивал ее благодаря… Нет, по части формулировок сегодня он не был силен… Когда закончился фильм и пошли титры, он стал догадываться: в общем, его фамилия оказалась в рамке. А дальше в новостях все было сказано прямым текстом: погиб… в автокатастрофе… прощание с телом в театре, похороны там-то и тогда-то. Остальное он домыслил сам. Наутро, по-видимому, патруль ГАИ обнаружил останки его «мерседеса» и обгоревший до неузнаваемости труп внутри. А поскольку «мерседесов» в стране Советов было наперечет, а в родном Ленинграде и того меньше, то вычислить обладателя сгоревшего экземпляра не составляло большого труда.
Судьба сделала вираж. Первым желанием было снова броситься к телефону, — он выпустил из виду, что телефон отключен, — разъяснить всем ошибку, обрадовать всех, в конце концов. Но он продолжал бездействовать. Ибо ноги все еще плохо держали. Ладно, завтра! Все завтра! Когда приедет спаситель. А пока отдыхать. Сквозь навалившийся сон пробилась довольно- таки свежая мысль: а, может, это знак? К тому, что надо покончить с этой мучительной жизнью… чтобы начать другую.
Утром он поднялся с трудом. Снова болела голова. Он сварил себе крепкий кофе, остатки которого обнаружил в кухонном шкафу, в аккуратно закрытой банке, так что, когда чуть отвинтил плотно пригнанную крышку, в нос ударил крепкий запах хорошего кофе. Машка всегда любила делать запасы из дефицитных продуктов. В этом у нее был несомненный талант. Из остатков ветчины Сергей сварганил бутерброд, но съесть его не смог: тошнотворный металлический привкус во рту убил всякое желание проглотить хотя бы кусок.
Жидкий свет за окном с трудом пробивал темень ночи, казалось, так и не сможет его одолеть. Ноги повиновались плохо. И все же Сергей переборол себя.
Электричка прибыла в Ленинград по расписанию. Сергей вышел на перрон. Густое многоголосие большого города, от которого он напрочь успел отвыкнуть за время своего вынужденного отсутствия, подействовало на него угнетающе. По-утреннему оживленная толпа спешно и деловито растекалась по привокзальным улицам. Первым порывом было добраться до киоска «Союзпечати» и купить любую газету. Один из ближайших киосков оказался закрытым, к другому стояла бесконечная очередь. О, эти бесконечные, ставшие почти родными, очереди! За чем угодно… За колбасой, сапогами, газетами, в ЗАГС. Они создают величайший смысл в этом лишенном всякого смысла мире. От досады ему захотелось выкинуть какой-нибудь фортель, что-нибудь из ряда вон. Стать, например, посреди улицы и закричать: «Люди, остановитесь! Хоть на секунду! Я живой! Давайте порадуемся счастливому стечению обстоятельств вместе!»
Он передвигался с трудом. А когда развернул за углом газету, которую все же купил, почувствовал, что сейчас рухнет. Прощание с его телом состоится сегодня. В четырнадцать ноль-ноль. С его телом?! Обгорелым?! Которое стоит сейчас вот здесь, правда, на дрожащих, слабых ногах, но ведь стоит же. А как будет выглядеть то, с которым сегодня придет прощаться театр? Оглушенный, он стоял посреди тротуара, мешая людскому бесконечному водовороту, которому было совершенно все равно, кто умер вчера и кто умрет завтра. Оторопь сменилась злобой — как же они торопятся его похоронить, потом любопытством — кто выскажется проникновеннее на его похоронах (придираться он, конечно, не станет, ну и спуску, пусть не надеются, не даст), а дальше и вовсе неоправданным весельем — как давно он мечтал послать всех к черту! Смерть, по крайней мере, избавит его от калечащего душу лицемерия.
Сергей остановил первую попавшуюся машину, на этот раз такси, снова рванул на дачу. Действовать следовало быстро.
— Жди! — крикнул он молодому таксисту и, тяжело припадая на одну ногу, устремился к дому. Он перерыл весь шкаф и все же нашел то, ради чего вернулся, — старые потертые джинсы. Когда-то эти джинсы были предметом его гордости, их по случаю привез из Америки один знакомый деятель культуры. Позже Валерка все пытался перекупить их у Сергея лишь на том основании, что на его ядреной заднице они сидели якобы лучше. Смешно теперь вспоминать, как Валерка шел за ним однажды по лыжне, — о, эти занятные сдачи норм ГТО, как правило, заканчивающиеся веселой и бурной попойкой! — с трудом догнал, тяжело дыша в спину, выкрикнул:
— Слушай, Серега! Честное слово, они мне сейчас нужнее! — Сергей не сразу сообразил, о чем тот завел разговор. — Понимаешь! Мне надо на Светку произвести впечатление. И именно сейчас. Похоже, она начала сдаваться.
Из старого пыльного мешка, нежданно извлеченного на свет Божий, из множества разнообразных усов и бородок, в которых он в молодые годы с неиссякаемым энтузиазмом изображал Деда Мороза, он выбрал самые неприметные, но все же делавшие его лицо абсолютно неузнаваемым. Что- что, а уж чужую походочку он всегда изобразит превосходно — актер, одним словом! Старая отцовская куртка, в которой тот когда-то приехал из Минска, да так и бросил на даче, ибо Сергей отдал ему свою дубленку, — такой вот нехитрый «чэйндж» состоялся, — выглядела почти прилично. Он осмотрел себя в зеркало со всех сторон и остался доволен. Сверху намотал шарф, так что тот полностью прикрыл небритый подбородок, от бороды он отказался, слишком театральный получился бы образ. Он направился к выходу, но в последний момент все-таки вернулся, стянул с верхней полки запылившуюся кепку, стряхнул пыль, глубоко натянул на голову, так что остались видны лишь его больные, несчастные глаза. После чего еще раз бросил придирчивый взгляд в зеркало, вздохнул по поводу того, что сразу угодил в две истории, сказал себе с укором, ткнув пальцем в грудь: «Вот так, как он, не делай никогда!» и с этим вышел из дома. Таксист, успевший чуток поспать, не сразу признал его. Темные очки Сергей купит в городе.
Он приехал к театру к тринадцати тридцати и остановился с газетой в руках на противоположной стороне проспекта. Серый пар меж мокрыми колоннами сгустился до черноты, небо, готовое засочиться гнилым дождем, казалось больным и состарившимся. Театр выглядел сиротливо… Неужто только потому, что отныне в нем никогда не играть герою сегодняшних похорон, со злой иронией подумал Сергей. Долгое время театр представлялся ему композиционным центром городского пейзажа. Этот самый нетипичный из всех ленинградских театров, пожалуй, можно сказать, самый московский из них, с законной приставкой «экспериментальный», — в общем, авангардный и злой театр. Он горько усмехнулся.
Все происходило буднично и скучно. Сначала он увидел Горяева — благословенного режиссера благословенного театра. Бодрой походкой, окруженный, как всегда, льстецами всех мастей и калибров, о чем-то по ходу вещая своим хорошо поставленным голосом, Сан Саныч проплыл к парадным дверям. Это был его храм, и, как ни крути, он здесь был главный священнослужитель. Он возомнил себя вершителем судеб, единственным, кто познал до конца истину. В действительности все было несколько иначе: он эту истину сам сварганил и сам же водворил в красный угол возведенного им храма. Сколько раз Сергей мечтал вцепиться Горяеву в глотку, достать его поганую душу! Но вот что интересно, как ни пытался Сергей вызвать в себе праведный гнев, внутри ничего не отзывалось ни на напыщенный вид Горяева, ни на его богатый обертонами голос. Как будто Сергей отрекся, наконец, от всего мелкого и пошлого в жизни и парил-парил над этим суетным миром.
Дальше проплыла Тер-Оганесян. Господи! Ей на печь пора, а она все ползает по сцене. Ну уйди ты, уйди — уступи дорогу молодым, им тоже нужен глоток славы и той отравы, что зовется театром, чтобы потом с этим сомнительным багажом доехать, добраться до конца комедии под названием жизнь. Так ведь нет, ни за что! Но она хотя бы отчасти соответствовала сегодняшней роли — несла скорбь, пусть и по своей уходящей жизни.
Пронеслась Ленка. Этой все нипочем. С одинаковой страстью она изобразит и великую любовь, и легкомысленную интрижку. Она и в постели такая же: как будто обнимаешь одну оболочку.
В четырнадцать пятнадцать — прямо-таки хроника дня, вот уж не думал, что доживет до такого, — к театру подъехал траурный автобус. Остро всматриваясь в лица, он сразу же заприметил Машку с Ильей. Они вышли из автобуса, Аленки, слава богу, с ними не было. За ними потянулись актеры, которых он и по именам не всех знал, они-то и выволокли из автобуса заколоченный гроб, взвалили на плечи и понесли торжественно к парадным дверям. Откуда-то набежал народ, и Сергей пристроился в конце процессии.
В фойе Сергей обнаружил, что находится рядом с Машкой, всего в двух шагах от нее. Походка ее была легкая, как всегда, слишком женская. Могла бы в нее добавить хоть немного скорби, черт побери, хотя бы для приличия, черт побери, — подумал с раздражением он. Илья что-то тихо говорил ей на ухо, она молча кивала ему головой. Они производили впечатление на редкость гармоничной пары. В их скоропалительном, столь странном единении Сергей почувствовал для себя нечто оскорбительное. На дне души стало саднить. Ему захотелось броситься к ним, обнять сзади, рассмеяться, сказать, что он пошутил — не очень удачно, возможно, но все-таки это лишь шутка, — однако он вдруг представил их недоуменные и, ему почудилось на миг, чуть разочарованные таким поворотом дел лица и понял, что они уже смирились с его уходом. Да и как он им объяснит свой нелепый вид — эти дурацкие усы, дешевые очки и заплетающуюся походку?
Прощание было скучнейшим. С вымученным энтузиазмом собравшиеся говорили о его таланте. Звучало убедительно, но сухо и без любви. Следовало бы остановить эти торжественные надгробные речи. Ни ангельское великодушие, ни гордыня запредельная не могли заставить Сергея внимать бесчувственным монологам. А впрочем, по трезвому размышлению он сделал мгновенный вывод: всякому стоило хотя бы раз в жизни прорепетировать собственные похороны чтобы узнать, что думают о тебе друзья и коллеги. Сергей оглянулся. Отца нигде не было видно. Не удосужились сообщить. А между тем, два поезда ежедневно прибывают из Минска в Ленинград. Насти тоже не было нигде. И только когда он потянулся, хромая, поближе к гробу, он чуть не вскрикнул, столкнувшись с Настей лоб в лоб. Она стояла бледная, как полотно, чужая в этих чужих стенах, с выражением невыносимого страдания на лице… Она перекрестилась едва заметным жестом, что-то такое он уже наблюдал за нею в Никольском соборе, куда они забрели однажды, спасаясь от ливневого дождя. Увидев это, казалось бы, выпавшее из памяти движение ее тонкой руки, он снова пережил мгновенное чувство восторга — она молилась о спасении его души. На сцене это была бы сильная эмоция, актеры пользуются ею достаточно редко. Как и в Никольском, откуда-то полились сладостные в своей тоске звуки торжественного хорала. Музыка медленными наплывами входила в его больную душу, затягивала в свою воронку. Слезы сами покатились из глаз. Он оплакивал свою никчемную жизнь, актеришка, которому не хватило дара сыграть самую главную роль — своей собственной жизни.
На кладбище он не поехал. Это было выше его сил. Судьба изготовилась для прыжка в неведомое.
Вечером он лежал все на том же диване, на втором этаже своей каменной дачи и пытался осмыслить все, что с ним произошло. Как непоправимо он разладил свою жизнь! Если бы только была жива мама! Мысль о ней всегда удерживала его на краю любой бездны.
Ни одна женщина в его жизни никогда не поднималась в своей любви к нему до той недосягаемой высоты, где царила мамина любовь: любовь- заклинание, любовь-страсть, любовь-вдохновение. В этой любви было столько граней, сколько граней у самой жизни. Эта любовь и была жизнь. Но если уж быть честным до конца, то и он ни одну свою женщину не любил так, как мать. Он боготворил ее. Нет, конечно, когда он влюблялся, ему начинало казаться, что с этим невозможно жить, — так велико было чувство и так сказочно прекрасны его избранницы. Но как только отношения вступали в более спокойное русло, он начинал замечать то, что, охваченный порывом страсти, не замечал очень долго… И только любовь к дочери могла посоперничать с любовью к матери. Но теперь у Аленки соперниц нет…
Сергей вдруг вспомнил, как совсем недавно водил Аленку к зубному, как плакала она и умоляла молодую докторшу отпустить ее с папой домой. Потом докторша решительно взяла в руки новый, сияющий холодным синим блеском инструмент, Аленка тут же вцепилась в ее сильную руку, прошептала с ужасом: «А что вы будете с этим делать?» Прилив несказанной любви к Аленке отвлек на какое-то время от грустных мыслей. Но тут он снова вспомнил события последних дней, и раскаяние хлынуло в душу нескончаемым потоком. Он выключил свет, хотя знал, что ни за что теперь не уснет.
Он пролежал час или два с открытыми глазами, когда в ночной тишине явственно различил звук приближающейся машины. Она затормозила рядом. Потом он услышал голоса: женский, жалующийся, без всякого сомнения он принадлежал Машке, и мужской, глухой, обволакивающий. Стукнула входная дверь. Сергей поднялся, на цыпочках подошел к двери своей комнаты, прикрыл ее чуть плотнее, но все же оставил небольшую щель, мало ли какой кульбит выкинет вновь судьба. Вошедшие возобновили разговор. В госте Сергей незамедлительно узнал Илью.
— Какой невыносимый, похожий на бесконечную пытку, день! — вздохнула тяжело Машка.
— Все уже позади! — мягко и покладисто отозвался Илья.
— Нет, в самом деле, ты только подумай! Оставить меня и Аленку без всяких средств. Я была уверена, что он прячет от меня кое-какие деньги. Ничего!
— Но он же не собирался сгорать заживо, — по отношению к Сергею Илья держался великодушно.
— Он даже не успел получить гонорар за последний свой фильм, — продолжала возмущаться Машка.
Илья что-то ответил, но Сергей не расслышал слов.
— Маш, ты так возмущена его поступком, словно рассчитывала всю жизнь только на него одного.
Сергей напрягся. Теперь он не слышал, что ответила Маша.
— Да ладно, главное — настоящий отец жив! — засмеялся счастливо Илья.
Кровь прилила к вискам Сергея, отбила барабанную дробь. Он ждал теперь от жизни любого поворота, но только не такого.
— Машуня, выпить хочешь? — ласково предложил Илья.
— Да, коньяку немножко! Если Сергей, конечно, все не выпил. Он держит его на втором этаже. Поднимись, пожалуйста, Илюша!
Сергей приподнялся с дивана, словно изготовился к прыжку. Еще одно слово внизу, и он разобьет окно, выскочит вон, только бы не видеть предательских рож.
— Да вот же он! Почти целая бутылка.
— Ну и отлично! Хотя довольно странно. Как-то не похоже все это на Сергея.
Воцарилось молчание. Было лишь слышно, как слабо позвякивали стаканы. Слава богу, он не стал допивать тот коньяк. А ведь хотелось.
— Ладно, давай спать! Ты очень устала.
— Да, завтра еще один тяжелый день.
И они затихли. Минут через десять он услышал их возню, их любовный шепот. Акт во всей его плотской конкретности. Они не были похожи на два опьяненных любовью тела. И все же это было невыносимо. Словно на крышке гроба отплясывали канкан. Он не мог понять, почему случившееся открытие так убило его. Ведь это можно было предположить с самого начала.
Он лежал пластом. Не шевелясь и не дыша. Вот только сейчас он почувствовал себя окончательно и заживо сожженным. Его душа была объята голубым пламенем, в одно мгновение она истончилась до кучки серого невзрачного пепла. Сначала у него отобрали жизнь. Теперь дочь, и с этим ничего нельзя было поделать. Лучше бы он сгорел!
Когда парочка, наконец, угомонилась, он тихо поднялся, скользящим шагом добрался до двери, плотно прикрыл ее. Поправил почти на ощупь постель, оделся — благо, одежку свою он сбросил всю наверху. Никаких следов! В окно едва проникал слабый свет уличного фонаря, который включила Машка. Вечно боится темноты, словно за ней пожизненно ведут охоту. Все, что валялось на полу, кресле и тумбочке, мягко сгреб в матерчатую сумку, туда же опустил бутылку из-под водки, вылив остатки в горшок под раскидистой пальмой. Очки с усами засунул в карман. Еще раз в темноте, подобно зоркому зверю, всмотрелся в очертания комнаты, бросил мимолетный взгляд в ржаво-дымчатое зеркало — последнее антикварное приобретение Машки, как можно тише открыл дверь на балкон, она все- таки скрипнула, но никого, по-видимому, не разбудила. Он вышел наружу, плотно прикрыв за собой балконную дверь, глянул вниз — метра два с гаком до земли будет. За счет перепада высоты на участке, второй этаж оказался значительно ниже, чем мог бы быть. Он выбросил сначала сумку с барахлом, затем перелез через балконное ограждение сам, набрал в легкие воздух и — у-у-ух! Удар оказался чувствительным, но не таким страшным, как если бы он упал на ровную твердую поверхность. Он скатился по склону, прямо к границе Машкиного розария, выругался зло, уколовшись шипами необрезанной розы. Нога слегка подвернулась, но когда Сергей все же нашел в себе силы приподняться, понял, что передвигаться в состоянии. К тому же им двигала ненависть.
Он побрел полем, наугад — до следующей станции. С чувством вновь обретенной ясности. В одно мгновение жизнь превратилась лишь в воспоминание. В каком-то смысле театральное искусство, то, чем он занимался все свое сознательное время, и есть воспоминание о жизни. О чужой жизни. Его же жизнь в мгновение ока свернулась в некую черную дыру, даже не дыру, а точку в области груди, вобрав в себя весь космос и бездну прожитого времени… Актерство — в общем-то, безумная вещь, опасное балансирование между Богом и Дьяволом. На театральных подмостках актеры с вдохновением возводят вымышленный мир и вовлекают в этот обман зрителей — чужих, далеких, к которым всегда испытывают толику презрения. Но при этом вовлекаются в обман и сами.
Мария и Илья… Непостижимый союз… Театр, будь он неладен, становится шведской семьей, как только образуется новая пара. Не будет преувеличением сказать, что в театре все в той или иной мере успели узнать друг друга. И только юным влюбленным, пережившим свою первую ночь, предстоит еще взойти на лобное место, на всеобщее обозрение, для вынесения судьей приговора их чувствам. Приговор вынесет безжалостное время, которое всегда против любви, которое превращает все в тлен… В конце концов, это не его дело, как Машка вмонтирует Илью в свою жизнь. Вот только теперь он увидел, какая великолепная она актриса, как мало отличалась ее игра от истинной ее сути… Все правильно, мы все здесь чужие, случайные. Все кажется обреченным на провал. Теперь он полноправный член клуба рогоносцев.
Матерчатую сумку бросил в грязную канаву. Ему казалось, если бы он двинулся обычным маршрутом, то был бы тут же пойман, опознан и снова заживо сожжен. Мир отторгал его…
Землю подморозило. Было неудобно идти по колдобинам, по окаменевшим, перепаханным под зиму бороздам, но он хотя бы не увязал в грязи. Приближался декабрь, снега не было, все вокруг выглядело убого, и даже жидкий свет луны не придавал пейзажу ни малейшей привлекательности. Казалось, Сергей не только разучился видеть прекрасное, но и это прекрасное навсегда растворилось в том дне, когда душу его унес торжественный хорал.
Илья уже практически засыпал, когда услышал, или почудилось ему, глухой хлопок, как если бы со второго этажа сбросили тюк с тряпьем. Он вздрогнул во сне, сознание на секунду вернулось. Рваные порывы ветра то и дело доносили не ясные в ночи звуки, может быть, это рухнул соседский забор или слабо закрепленная подпорка для Машиных роз. Сергей все делал по хозяйству кое-как, за что частенько получал от Маши. Ладно, утром он все проверит, а теперь спать.
Но снова заснуть оказалось не так-то просто. Рядом он ощущал тихое, но частое дыхание заснувшей Марии. Сон ее был беспокойным, тело вздрагивало, с губ вдруг сорвался легкий стон.
Может быть, это и к лучшему, как ни кощунственно это звучит, что все случилось именно так. Когда-то должна была наступить развязка этим перекрученным, болезненным, опасным отношениям. Да, он любил эту женщину той невнятной любовью, что приходит после череды странных, порой трудно поддающихся объяснению поступков. Просто случается однажды вечер, когда ты одинок, беззащитен перед жизнью, а рядом непостижимым образом оказывается такое же одинокое существо, в той же мере нуждающееся в человеческом участии, и тогда рок бросает вас в объятия друг к другу… И все-таки больше, чем Марию, Илья любил себя и свою выдающуюся роль в этой истории. Пусть хотя бы таким бесславным образом он отомстит Сереге, своему приятелю и извечному сопернику.
Как будто ничего не предвещало феерической карьеры такой заурядной личности, каким виделся ему Серега во время учебы в институте театра, музыки и кино. То ли дело он сам — профессорский сын, интеллектуал и эрудит. Ему прочили большое будущее. И вот на первых пробах в кино, куда они примчались всем курсом, вдруг выяснилось, что как раз глубокий интеллект мешает Илье до конца раскрепоститься, раскованно и сочно изобразить плебейскую страсть, сыграть взрыв губительных чувств. Серега же преобразился на глазах, он раздевал героиню так, будто вот только сейчас порыв безумной любви охватил его. Надо ли говорить, что участвовавшая в сцене юная актриса чуть не потеряла контроль над собой. Когда же настал момент сыграть коварство, все увидели вдруг, что новоявленный актер пришел в этот мир изначально с подлой душой, а иначе откуда бы ему знать, что чувствуют преступники и палачи в момент расправы с жертвою? Глядя на Серегу, Илья пережил потрясение. С этого момента он возненавидел Серегу раз и навсегда, хотя в институте они слыли друзьями. Однако, как человек порядочный и высокообразованный, Илья не мог поверить в то, что он не любит Серегу за талант.
Дальше хроника событий была такова: они втроем — Илья, Серега и Маша — дебютировали все вместе в одном весьма симпатичном спектакле в старом классическом театре, куда были приняты чуть ли не все курсом после окончания института. За Машей тянулся шлейф многочисленных побед. Она кружила голову всякому, кто рано или поздно подпадал под ее обаяние. Тонкая, высокая, с длинными узкими пальцами, с изломанной линией бровей, она была капризной и непредсказуемой, словом, очень красивой. Она, как вихрь, ворвалась в тот замшелый театр, где говорить полагалось лишь шепотом, чтобы, не дай бог, не потревожить тени великих. Казалось, она должна была запасть на умного, утонченного Илью, а она враз оказалась в постели Сереги.
А Серега будто с ума сошел. Он буквально уловил аромат своей женщины. Что-то происходило между ними, некое таинство на уровне запахов и предчувствий. Много позже Серега стал понимать, — так во всяком случае виделось Илье со стороны, — красивая жена — это непосильное бремя. Если к тому же и умная, то это вообще тяжелый крест.
В первые годы в театре, том самом экспериментальном театре, куда они дружно перешли, отработав в классическом положенные два года, происходило много веселых событий: капустники, выездные концерты, гастроли по стране. Илье удалось задавить в себе восторг перед красотой и восхитительной естественностью Марии и постыдную зависть к талантливому сопернику.
Потом была волшебная поездка в Крым, в Планерское, где молодая актерская братия, сбившаяся в дикую стаю, бродила по горам, совершала дальние заплывы, без конца спорила о поэзии. Дух Максимилиана Волошина витал над бывшим Коктебелем, бередил их восприимчивые натуры. Словом, они вели богемную жизнь, наслаждались морем, суровой красотой Крыма, еще не растраченным в пьянках здоровьем, веселым задором, наконец. В последний вечер Машка поссорилась с Серегой — они уже были мужем и женой. Машка вообще любила ссориться с Серегой. Илья полагал, что радость примирения для нее была слаще всего на свете. Однако Серега в тот вечер мириться с ней почему-то не стал, забурился с Эдькой в прибрежный бар и напился там до чертиков. Машка, потерянная и несчастная, сидела на пустынном берегу, на облезлом лежаке, и смотрела, смотрела на закат, словно надеялась увидеть там некий знак. Илья тихо подошел сзади, сел рядом. Маша даже не обернулась, хотя Илья мог поспорить, она знала, что это был именно он. Они сидели молча, молча смотрели на то, как солнце окончательно ушло за море, как исчезла золотая дорожка, ведущая к горизонту. Потом они долго слушали плеск набегающих волн, звук перекатывающейся прибрежной гальки, и было столько обоюдного понимания и сочувствия друг к другу в их молчаливом созерцании мира, что он мог поклясться: когда- нибудь она отблагодарит его за это…
Сергей ковылял до утра. Потом сел в первую электричку, доехал до Витебского вокзала и отоспался на грязной скамье прямо в зале ожидания. Там же выпил какой-то бурды под названием «кофе с молоком», проглотил черствую булку. Привычным жестом провел рукой по подбородку, почувствовал жесткую щетину. Ну да, бывает. Обычное дело. Все на месте, только нет больше жизни. И вот теперь, когда он в сотый раз за последние три дня со всей очевидностью осознал, что все потеряно безвозвратно, осознал до пульсирующей пустоты, до обморочной невесомости, появилось последнее желание — увидеть дочь. Чувство глубокой вины формирует родительскую любовь.
…Сергей просидел на скамейке — ближайшей к детской площадке, но по другую сторону забора — не менее получаса, прежде чем детей вывели на прогулку. Аленка брела за руку с вертлявым Ивановым, их пара была последней. Малышка, как всегда, была в очках, в своей розовой курточке с белой опушкой и в белой вязаной шапочке. Машка любила ее наряжать. Было во всем ее детском облике что-то щемящее, до боли родное, захотелось тут же ее приласкать и погладить, прикоснуться своей щекой к ее нежной щечке. И обязательно сказать: «Все будет хорошо, Аленка! И очки ты когда-нибудь снимешь. И непременно вырастешь красавицей!» Вот и сейчас спазм перехватил дыхание. Не хватало еще разрыдаться.
Аленка брела с ведерком в руках. У песочницы конопатый Иванов подставил ей подножку, и она растянулась на тропинке, ударившись виском о деревянную перегородку. Ведерко со звоном откатилось в сторону. Сергей чуть не взвыл от бешенства. Он до боли сжал кулаки и зарычал. Первым порывом было перемахнуть через низкий забор, дать оплеуху Иванову, наорать на воспиталку и обнять Аленку. Но он тут же вспомнил, что его как бы уже и нет на белом свете. И снова кольнуло: «Что же я натворил!»
Воспиталка подбежала к Аленке, подняла ее, девочка не издала ни звука. Так бывало всегда. В этом была такая взрослая, такая глубокая способность противостоять обидам и всему миру, что он только диву дался в очередной раз — откуда это. Машка была совсем иной — шумной, порой вздорной, эмоции хлестали из нее, как вино из продырявленного бурдюка.
Сергей поднял ворот отцовской куртки, вдавил шею в плечи, ужался — то ли от горя, что жизнь сотворила с ним такое, то ли от ставшего уже привычным нежелания быть узнанным, — соскользнул со скамейки в узкое безжизненное пространство между серыми домами-колодцами и тяжелой походкой неудачника поплыл в неизвестном направлении. В одно мгновение он почувствовал себя состарившимся, словно человек, вышедший из летаргического сна. Перед ним открылась бездна — бездна свободного времени, наконец, просто свободы, и что делать с этим днем, да и со всей своей вымороченной жизнью он совершенно не знал.
Еще вчера он бредил свободой. Он представлял себя где-нибудь на берегу теплого моря — в благословенном одиночестве, непременно в белых одеждах, с карандашом и бумагой в руках, сочиняющим сценарий — лучший сценарий, который когда-либо держал в руках. И вот теперь, когда перед ним лежала вечность, бери, казалось бы, в руки все, что хочешь, и дерзай, — ни иронии тебе Машкиной, ни едких замечаний Горяева, ничего такого, мысль о чем всегда расхолаживала, — от открывшихся горизонтов, практически безграничных творческих возможностей радости не было никакой.
Три дня Сергей протаскался по вокзалу. Самая главная правда его жизни заключалась теперь в том, что в данный момент времени он сидел в зале ожидания, насквозь провонявшем запахами дешевой колбасы, и не имел ни малейшего представления, как жить дальше. Первую мысль о том, чтобы завалиться к Ленке, он начисто отмел — не для этого он городил весь сыр-бор. В конце концов, это было бы просто пошло, а вот пошлости он не терпел. Мысль о Насте он развивать не стал. Махнуть к Антону или Тимуру в принципе можно было, но тогда надо было бы иметь хоть какой-то план дальнейших действий, но плана как раз не было. Было лишь желание забуриться куда-то, затаиться, испить всю чашу скорби по самому себе, докопаться до подлинного в себе. К тому же он понял, что объяснять что-либо Антону, Тимуру или еще кому-то третьему он не в силах, к тому же, что объяснять, он не знал.
Деньги стремительно заканчивались. Очень хотелось попасть в теплый дом, принять ванну, выпить горячего чаю с яблочным пирогом, лечь в чистую постель.
Как много вещей существует на свете, которые не нужны. Простые вещи — самые драгоценные. Только потеряв все это, начинаешь понимать, что тепло, верность, твоя семья и твой ребенок, сказки, рассказанные ему на ночь, вот этот вот пригрезившийся яблочный пирог со стаканом горячего чая, друзья рядом, с которыми всегда есть о чем перемолвиться словом и которые никогда не предадут, а еще здоровые руки, ноги, а главное — голова и обязательно, чтобы впереди маячил свет надежды, — только потеряв все это, начинаешь понимать, что это и есть жизнь. Он лишился всего бездарно и непоправимо. Еще недавно он жаждал некоего внутреннего перерождения. Нужна была встряска, солнечный удар, неожиданная судьбоносная встреча, поздний ребенок или, наконец, катастрофа в личной жизни. И вот — на, получи, о чем грезил пьяными ночами! Поди теперь воспользуйся открывшимися возможностями… Трудно себе признаться, что ты уже не тот, что десять и двадцать лет назад?! То-то! В общем, допрыгался.
Рядом коротала ночь семейка: интеллигентного вида супруги, их сынок- раздолбай тридцати с лишним лет и престарелая мать кого-то из супругов. Старуха смутно напоминала чей-то образ. Сергей напряг память. Ну да, конечно! Бабу Соню! Он мгновенно вспомнил подругу своей бабки. Когда-то считалось, что она его очень любит. У нее был цепкий, трезвый ум и острый, живой язык. Ей, должно быть, сейчас лет восемьдесят пять, а то и больше, если, конечно, она еще жива. Он даже разволновался, вспомнив о старухе. Славная была дамочка. Актриса. Из тех, что служили искусству. Не чета всем этим выскочкам, готовым на любую уловку, лишь бы вырвать из рук соперников очередную роль. А в тех была величавость, уважение к слову. Они и говорили иначе. А что если попробовать ее разыскать?! Да и приютила бы, наверно, старуха ненадолго, не выгнала бы уж точно. Лишь бы жива была. Сергей смутно помнил уютный дворик на улице Декабристов, он даже припомнил расположение квартиры — первая налево, и даже подъезд вдруг отчетливо выплыл в памяти. Вот только с этажом он был не уверен, но вроде бы последний.
— Ленчик, ты не мог бы дать мне чего-нибудь сладенького, — канючила старуха, прародительница всей этой странной семейки, затерявшейся в ночи.
— Мама, через полчаса мы будем в вагоне, подожди еще чуть-чуть.
— Ленчик, я хочу сейчас. Только не давай мне конфету с вафлей. Я конфеты с вафлей отродясь не ем.
Сергей не стал дожидаться развязки. Он потащился к метро. Снова болела голова…
— Кто там? — раздался старческий голос.
Неужели жива! Сердце радостно забилось.
— Баба Соня! Открывай! Свои! — едва справившись с комком в горле, выдавил Сергей.
— Кто свои? — переспросил испуганно голос, но дверь все же отворилась.
Из темного нутра квартиры светились любопытством линялые глаза. Кожа вокруг глаз была вся в гусиных лапках, уголки губ опустились. Волосы были аккуратно уложены, словно хозяйка кого-то ждала. Старуха выглядела пристойно.
— Сержик! Неужели ты?! — голос завис на радостной ноте.
Сергей подивился ее памяти и ее враз помолодевшему голосу.
— Собственной персоной, как видишь.
— Так ведь тебя на днях похоронили?! — удивилась как будто она.
— Значит, похоронили не меня, — Сергей попытался подавить вспыхнувшее вдруг раздражение.
— Знаешь, я почему-то так и думала, что этого не может быть. Ты просто подурачил всех немного. Такие таланты не погибают.
— Еще как погибают, баба Соня! Еще как!
— Когда подрастешь — поймешь: истинный талант живет долго, — философски изрекла старуха. Она явно что-то имела в виду.
— Ты это о себе, что ли? — спросил он со смешком.
— Пусть бы и о себе. А где твои пышные кудри, мой милый мальчик?
— Как видишь, откудрился.
— Поверь мне, милый Сержик, ты и без кудрей хорош.
— Тебе — верю! — с изрядной долей иронии произнес гость. — Баба Соня, ты не обижаешься, что я на «ты»?
— Сержик, ты ведь и мой внук, — выдохнула она радостно. Потом добавила — уже с иной интонацией: — Знаешь, осталось лишь три человека, что говорят мне «ты». Это так больно, что некому сказать: «А ты помнишь?» — и она по-старчески горестно встряхнула головой.
— Баба Соня, можно попросить тебя об одном одолжении?
— Все что хочешь!
— То, что я жив, никто не должен знать. Ни одна живая душа. Это Тайна. Пока.
— Для тебя все что угодно. И прости меня, старую дуру! Ты, наверно, голоден со дня своих похорон. Ой, Сержик, я говорю глупости, я знаю. Просто я счастлива видеть тебя. Живым и невредимым. Ведь ты и мой внук! — повторила она снова.
Баба Соня шаркающей походкой поплелась на кухню разогревать чайник, Сергей двинулся за нею. В открытом холодильнике краем глаза он жадно зацепил кое-какие припасы: творожок, взбитый со сметаной, начатый куриный рулетик, что-то в старинной суповнице. Это сразу настроило на мирный лад. Конечно, кухня была грязновата, но все-таки в ней было тепло и славно.
— Сержик, я теперь ем совсем мало. Но гости всегда что-то тащат в дом. Хотя знают, как неприхотлива я стала. Мне бы только молочка да мягкого печеньица. А они то колбаски принесут, то конфет шоколадных. Где они все это добывают — ума не приложу. Да и вредно мне это.
— Да все там же, баба Соня, все там же и добывают — со служебного входа маленького магазинчика. И в маленьком магазинчике есть бо-о-о-льшие ценители искусства, — с сарказмом процедил Сергей.
— Вот давеча ваш Сан Саныч приходил.
Сергей напрягся, вопросительно взглянул на бабу Соню.
— Да-да, приходил ваш Горяев.
— А что козлу этому вонючему вдруг у тебя понадобилось?
— Да заходит он иногда поговорить о «высоком». Все хочет услышать что-то еще о старом театре, о Станиславском, например. Но все больше о Мейерхольде, ведь он считает себя его наследником. Пытается вызнать какой-то особый секрет, ну я и рассказываю ему подробно о том, что… Да ты меня не слушаешь вовсе! Ты уже спишь.
— Баба Соня, прости! Я не спал толком со дня похорон.
— Сержик! Как же это случилось! Милый Сержик! Любаша бы сошла с ума! Да и Лиза умерла бы с горя. Они всегда ревновали тебя ко мне.
— Уважаемая Софья Николаевна, давайте не будем тревожить их души!
Утром Сергей с трудом разлепил свои пластилиновые веки. Брезжил рассвет, серый, городской, безрадостный. Надо было подниматься. Сделать какую-никакую зарядку. Но к этому занятию всегда было стойкое отвращение, а теперь, когда тело болело и ныла душа, и подавно не хотелось напрягаться. Господи, как непоправимо, как бездарно распорядился он жизнью. Из всех возможностей изменить ход вещей, он выбрал наихудшую.
В самом начале актерской карьеры, когда не было никакой работы, а в театре шел один-единственный спектакль с его участием, Серега был рад любой подработке.
— Слушай, Серега! Тут такое дело! — прокричал в телефонную трубку Петька Корзун. — Ничего не слышно? Так я ж с Театральной звоню, из автомата. Трамвай только прогромыхал. Сейчас лучше? Слышь, в детдом в Комарово надо слетать на утренник, изобразить Деда Мороза со Снегуркой. Я, конечно, и Зойку мог бы позвать, но тебя, дуралея, жалко. Тридцать рубликов на рыло обещали, да мешок конфет.
— Так уж и мешок?
— Ну не мешок, так мешочек на килограмм, думаю, отжалеют.
— А я тут причем? Неужто хочешь мне Деда Мороза уступить?
— Серега, если тебя выбрить, как подобает, да намалевать, вполне за Снегурку сойдешь. Парик у меня есть, кстати, классный — на практике спер. А кривые ноги твои под юбкой спрячем. Айда!
И Серега, не долго думая, сдался.
На последнюю дообеденную электричку едва успели. Вбросили тюк с костюмами, сами уже на ходу вскочили в последний вагон. Электричка была грязная, холодная, противно громыхала ржавыми железками. Пока ехали, сочиняли сценарий.
— Ты, главное, не теряйся и не забывай, что ты баба, то есть девица. Будешь у меня на разогреве работать. Публика, сам знаешь, какая. Дети — сироты, так что ты с ними поласковее, — давал последние наставления Петька. — Черт, помаду для тебя у Зойки взять забыл. Ладно, у какой-нибудь тетки одолжим. Ты только крыльями своими сильно не размахивай, да и говори понежнее.
В общем, пока ехали, Серега сто раз пожалел, что ввязался в эту авантюру. Но уж очень привлекательным выглядело вознаграждение.
— А чего ты сам не вырядился Снегурочкой? — со смешком проговорил Серега.
— Слушай, это ж меня позвали! Значит, руковожу процессом я.
— Логично, — сдался Серега.
Как только они переступили порог детского дома, все страхи и сомнения отпали. Перед ними шеренгой стояли разнокалиберные дети всех возрастов и оттенков, их роднило одно — они были отвержены этим миром. Сереге вдруг захотелось хотя бы на вечер сделать всех счастливыми. Молодым людям зачастую мнится, что мир вокруг задыхается от счастья, вступая с ними в диалог, касаясь взором их прекрасных лиц, заражаясь их энтузиазмом. Даже сам факт их существования должен восприниматься окружающими с восторгом. Ибо именно они находятся в центре Вселенной, а вокруг зарождаются миры, завихряются людские потоки, завиваются божественные складки замыслов. Вероятно, в своем большинстве актеры так и остаются вечно юными в душе, и самый непреодолимый соблазн актерского труда — потакать всеобщему восторгу. И только с годами самые мудрые из них начинают шире и пристальнее всматриваться в пространство вокруг.
Детей же захватить в свой плен всегда бывает непросто, тут надо перевоплотиться в чародея, извлечь из своего мешка на свет Божий три огнедышащих головы Змея-Горыныча, полную яств скатерть-самобранку, всех усадить на ковер-самолет и унести в дали дальние.
Так или иначе, в тот день Сергей впервые почувствовал в себе дар Божий. Он выудил со дна своей памяти все: все свои шутки, песенки, байки и даже лихие пляски, он на какой-то миг забыл даже, что за дверью ждет его вызова Дед Мороз. Веселье приняло плясовой характер, все скакали вокруг елки, включая самых маленьких детей и их не слишком счастливых воспитателей. Последними к хороводу присоединились поварихи в пышных колпаках и толстая медичка в белом халате, закрутившимся сзади и по бокам, как лепесток увядающей розы. Петька за дверью нетерпеливо напоминал о себе тяжелым стуком дубового жезла. Снегурочка была столь великодушна, что и Деда Мороза, наконец, включила в не прекращающийся ни на минуту карнавальный вихрь. Четыре часа они плясали вокруг елки, это был невиданный марафон, никогда больше он не веселился так славно. Серега и не заметил, что уже больше часа от него ни на шаг не отставал смешной мальчуган — рыжий, с оттопыренными ушами, все лицо в веснушках. Когда наконец, после вручения подарков, обессиленная Снегурочка рухнула на ближайший стул, который тут же подозрительно зашатался под нею, но все-таки устоял, рыжий мальчишка спросил его вдруг:
— Дядя, тебя как зовут?
— Снегурочка.
— А впозаправду?
— Серега.
— А можно я буду считать тебя своим другом?
— А почему нет? Валяй! Тебя-то как звать?
— Тимофей!
— Вот и отлично, Тима!
Серега с Петькой замертво свалились на маты в спортивном зале интерната после того, как распили бутылку водки, выданную в качестве премии заведующей, и заели ее двумя мешками конфет.
Утром их немного подташнивало, но настроение было замечательное. Их проводили на вокзал дружно всем детдомом. Тимофей в последний момент сунул ему в руки записочку. В электричке Серега полез в карман за сигаретами, наткнулся на записку, вспомнил, вытащил ее. «Дядя Серожа», — писал малыш корявыми печатными буквами, — «ты такой сильный и виселый у меня такой папка я его никагда нивидил я расту и буду как дядя Серожа…» Этот рыжий мальчишка еще долго преследовал его по жизни. Когда было особенно тошно, хотелось рвануть в тот детдом и забрать Тимофея к себе. Будто малыш так и остался ждать его — навсегда в том нежном возрасте, с теми же рыжими веснушками и оттопыренными ушами.
Он давно догадывался, что-то в его жизни не так. В ту пору он еще любил театр, любил лицедействовать, он впадал в состояние блаженства, когда роль была его, когда он чувствовал, просто знал, — до покалывания в пальцах, до холодка в шейном позвонке, — что она у него получилась. Потом, когда щенячий восторг по поводу того, какой он талантливый, красивый, умный, поулегся, стал все чаще выплывать вопрос: а что это они так хлопают, и когда он в ударе, и когда откровенно халтурит, они хлопают с одинаковым энтузиазмом. Потом случались вообще обломы: он забывал текст и повторял монолог дважды, и это сходило с рук. Бывало, он играл чуть-чуть навеселе, и имел тогда просто бешеный успех. Но самая крамольная мысль закралась значительно позже. Вся их актерская братия, считалось, несла в массы свет, но стали меняться времена, и они снова несли свет, но это был уже иной свет, выхватывающий в ночи иных богов и иные истины, а зрители по-прежнему рукоплескали им. Но дело было даже не в этом. Просто в обыденной жизни все эти рупоры правды, глашатаи свободы, к которым он причислял и себя, мельчали, блекли, их истины стирались в труху, и все больше закрадывалось сомнение: а правильно ли это, правильно ли продолжать поклоняться идолам, которым ты уже не веришь. Он боялся спросить себя: нравственно ли? Он давно не произносил громких слов, он бежал от всякой идейной навороченности, но это ничего не меняло. Сам собой напрашивался вопрос: как скоро он со всем этим покончит.
За стеной заскрипели половицы. Баба Соня, видимо, поднялась и начала утреннюю разминку. Сергей услышал звук льющейся из крана воды, потом зашумел чайник. Чуть позже старуха заглянула к нему в комнату.
— Сержик! Не спишь?
Сергей не отозвался.
— Ну, ладно-ладно. Поспи, малыш! Не буду беспокоить. Ой, нафталином в комнате пахнет. Надо будет сказать Франческе, пусть тщательно все проветрит.
Вот беспокойная старуха! Еще тут только Франчески не хватало. Где она откапывает их, из каких карманов достает, — всех этих своих Франчесок и Изабелл. Надо будет сказать ей, чтобы дала всем расчет.
Он снова задремал. На этот раз явилась Машка. И не той, затянутой в шелка, что сначала соблазняла на сцене его героев, а потом незаметно и его самого, а резкой и раздраженной, не довольной жизнью, режиссерами, подругами-конкурентками. Да и какие могут быть в театре подруги?! Вечно она была на взводе, вечно готова дать отпор всякому, кто усомнится в неповторимости ее таланта. О, он прекрасно ее понимал! В театре трудно иначе. Достоинство здесь — непозволительная роскошь. Иметь достоинство может позволить себе Люська — прима местного масштаба. Ей пришлось через многое в жизни пройти, чтобы стать стабильной. Теперь другим приходится раскланиваться с нею, интересоваться здоровьем ее болонки, обсуждать темы, которые волнуют только саму приму: например, в чем секрет ее неувядаемой красоты, или почему так трудно растить сыновей в одиночку… да, собственно, и так все ясно, вы правы, мужчины такие бесчувственные и неблагодарные, они совсем из другого теста… А чуть более независимый в сторону примы взгляд, чуть не та степень восторга, и вся карьера летит к черту — роль уходит, вместе с ней молодость, надежды, жизнь. Господи! Кто выдумал театр?! Это врата ада… Это чистилище…
Сергей с наслаждением сделал первый глоток утреннего кофе, когда раздался телефонный звонок.
— Это Франческа, — радостно выдохнула баба Соня, зажав ладонью конец трубки.
Сергей поцеловал ее в щеку, процедил в ухо:
— Баба Соня, дай ей расчет или, на худой конец, отпуск. Не стоит ей доверять нашу тайну.
— Ах да, Сержик, я забыла, прости старуху!
В одиннадцать она начала собираться.
— Ты куда? — он подозрительно взглянул на нее.
— За молоком и булочками для тебя.
— Ты меня извини, баба Соня! За причиненные неудобства.
— Да что ты! Я даже рада. И мне веселей. Да и Любаша с Лизой будут мне благодарны.
Старуха явно начала заговариваться.
Ходила она долго, перемещалась медленно. Сергей решил привести себя в порядок, хотя бы побриться. Двинулся было в ванну, но вспомнил, что бриться, собственно, нечем. Глянул на себя в зеркало и ужаснулся: перед ним стоял старик. Лицо было жалким, взгляд затравленным, морщины избороздили чело. Так выглядит свободный человек! — с горькой усмешкой подумал он.
Сергей прошелся вдоль комнаты, выглянул в гостиную. В Сониных чертогах не хватало пространства. Книжные шкафы были доверху забиты книгами, заставлены многочисленными фотографиями. У бабы Сони была богатая на знакомства и встречи жизнь. Все это не вызывало сегодня в нем ни малейшего отклика, словно в очередной раз он знакомился с музейными экспонатами, до блеска отполированными взглядами равнодушных посетителей. Волею судьбы он и сам превратился в экспонат — этакую окаменелую древность. Сергей вытащил первый попавшийся томик из книжного шкафа, полистал. Это был Дюрренматт. Странное дело: как много истовых умов прошествовало по земле, и среди них личности неоспоримо гениальные, у них многому можно было бы поучиться, да вот только беда — когда ты действительно нуждаешься в помощи, выясняется, что как раз в твоем случае все они бессильны. Он отложил книгу.
Зазвенел входной звонок. С рысьей устремленностью Сергей подался к двери, но тут послышалось энергичное скрежетание ключа — это была явно не баба Соня. Пришлось срочно ретироваться в дальнюю комнату и спрятаться за дверью. Лоб покрылся испариной… Прошуршали легкие шаги, что-то громыхнуло, потом возникла долгая пауза, так что он уже приготовился обнаружить себя со словами оправдания — так, на всякий случай, — или шутки, в зависимости от впечатления, которое они с гостьей произведут друг на друга, но снова почудилось порхание, а потом резкий хлопок закрывающейся двери. И тишина… И лишь ощущение сухого жара ужаса. Он слышал, как пульсирует кровь в висках, как по телу волной прокатилась дрожь.
Через час появилась баба Соня. Она тяжело дышала, еле передвигала ноги. Стало ясно, что она совершила ради милого Сержика настоящий подвиг. Он ее буквально вволок с сумками в гостиную, помог снять верхнюю одежду. Балахон был какого-то немыслимого покроя и больше походил на древние одеяния римлян.
— Баба Соня, в каком веке носили такие формы?
— Сержик, я немного отдохну, потом мы с тобой пообедаем. Я купила курочку — тебе нужен бульончик, ты очень бледный. Любаша расстроилась бы.
— Баба Соня, тут в твое отсутствие был совершен набег на апартаменты.
— Это, верно, Франческа.
— Какая еще Франческа? — снова удивился он.
— Правнучка. Я тебе говорила о ней.
— Баба Соня, не заговаривайся! Откуда у тебя правнучка? Ты ведь и замужем никогда не была.
— Сержик, я устала. Мы с тобой после поговорим. А сейчас отдыхать!
В три начало темнеть. Сумерки наползали, как старая больная летучая мышь. В долгую зимнюю пору Ленинград едва выносим своим мертвым светом и ранними сумерками. И все-таки света он боялся еще сильней. Он не мог ни на чем сосредоточиться, и это пугало его. Словно мозг уже ничего не фиксировал. Словно ползучий, гадкий, перекатывающийся клубок мучительных мыслей, вернее, их обрывков, стал единственным продуктом физиологического процесса, то вспыхивающего, то затухающего в его больной голове. Словно все, что доселе сверлом вбуравливалось в черепную коробку, окончательно разрушило способность логически и ясно мыслить. Он думал об Аленке. Он хотел задержаться на этом теплом лоскутке своей прежней жизни, но тот ускользал все дальше.
Потом почему-то вспомнилась Ленка. Вот о ней вспоминать совсем не хотелось, но она садняще напоминала о себе: своим незабываемым смехом, в котором зазывное, загульное, запредельное переходило в прекрасное, преодолимое, пресыщенное, премерзкое. Потом наступал отлив, когда обнажались все эти голыши прибрежного дна, они мгновенно высыхали, картинка становилась безжизненной и вовсе не такой, чтобы долго держать ее в памяти. Все было мелко и убого.
О Насте думать не получалось вообще. Он просто не дотягивал до ее планки. Никогда. Рядом с нею он чувствовал себя обманщиком… Словом, он давно и безнадежно запутался в своих женщинах.
— Сержик, иди скорее сюда. Тебя снова показывают.
Он не отозвался. На себя смотреть не хотелось.
— Сержик, ну что ты тянешь?!
Через минуту она воскликнула снова:
— Господи, Сержик, ты был гениальным актером! — она запнулась. — То есть, я хотела сказать… ты и есть гениальный актер. Прости меня, старую дуру.
— Да перестань ты извиняться каждую минуту! Я не обиделся. Все равно все сдохнем!
— Кажется, Любаша успела увидеть тебя в этой роли.
— Баба Соня, ты никогда не вспоминаешь мою мать! Все только бабку…
— Ну, отчего же! Я всегда обожала Лизу. Но даже, когда она была маленькой, я не завидовала Любаше. В молодости я мечтала только о сыне. Да и Любаша была помешана на тебе.
— Почему ты не родила? У тебя ведь были романы?
— Ах, Сержик! Не береди душу! Это один такой большой грех на всех актрис… Мы боимся потерять лицо, талию, шарм. Правда, теперь молодежь стала смелее, нахальнее, но это ровным счетом ничего не меняет. Ой, взгляни на экран! Я всегда хотела иметь такого сына, как ты… Ты не играешь, ты — живешь. А как я люблю этот твой отрешенный взгляд! — и она снова вперилась в экран. — Жаль, я почти ничего не вижу. Но все отлично помню. Нынешние думают, что можно служить двум идолам: театру и своему ребенку, — она продолжала развивать какую-то давнюю свою мысль. — Театр этого не прощает. Театр принимает избранных. Театр принимает тех, кто во имя искусства готов продать душу дьяволу. К тому же жизнь актрисы изначально порочна.
Сергей не успевал за ее мыслью. Она скакала с предмета на предмет, с оценки одного явления на другое.
— Актриса должна вызывать вожделение в сердцах многочисленной публики — и мужчин, и женщин. А это уже противно Богу.
— Ты заговорила о Боге?
Баба Соня не слушала его.
— Вот ты говоришь о моих романах. Самый волнующий свой роман я пережила в жизни с женщиной. Со зрительницей. Я никогда не видела ее, но получала от нее письма. Тонкие, умные, восхитительные письма. Такой точной оценки, такого понимания природы моего таланта, — а ты ведь знаешь, я гениальная старуха, — такого восторга передо мной не выказал ни один мой любовник, ни один поклонник.
— Баба Соня, ты уверена, что хочешь дальше мне об этом рассказать?
— Вот вы все нынче испорченные, развращенные. Ведь я тебе сказала, что никогда не встречалась с нею. И иногда жалею об этом.
— Но ведь…
— Молчи! Не оскверняй свои уста! — выдохнула старуха.
— Значит, не будем тратить слов. Что ж, я рад, что мы так быстро научились понимать друг друга. Хотя порою искренность запутывает нас куда сильней. Ведь можно во многом признаться, не так ли, но так и не открыть самой главной своей тайны.
— Мы говорим многое, что в данный момент является правдой, — неожиданно согласилась старуха. — Правильной правдой, — зачем-то добавила она.
— Наша честность, наше желание казаться искренними — это лишь завуалированная игра с неправдой, чтобы как можно глубже спрятать наше подсознательное стремление выглядеть прилично в любой ситуации. Получилось не совсем стройно, но деваться-то все равно некуда.
— У тебя особый дар к переворачиванию смыслов. Я ничего не поняла. Нельзя повторить чужой бред. И не надо носиться со своими обидами и несчастьями как с писаной торбой, — грубовато заявила она и снова уперлась взглядом в экран. — Ой, Сержик, до чего же ты здесь хорош! Ты искришься, как бенгальский огонь. Иногда я завидую твоей Машке.
Сергей не стал продолжать разговор. Прихватив свежую «Литературную газету», он удалился в свою комнату. Сколько раз он давал себе слово никогда не пускаться с женщинами в философские разговоры.
Поздно вечером зазвонил телефон. Баба Соня едва доковыляла до него.
— Маша? Какая Маша?.. Ах да, Машенька, ну конечно, Машенька! Я очень рада… Как живу? Да так и живу. День прожит, и слава богу!.. Да, конечно, заходи! Я буду очень рада.
Выглянувший из комнаты Сергей не сводил с нее глаз.
— Чего смотришь?! Да, твоя звонила! Вот никогда не звонила, а сейчас взяла и позвонила. Как почувствовала… Здоровьем моим, понимаешь, интересуется… А ты приуныл, соколик. Да не переживай ты так. Спрячем тебя, законспирируем. Комар носа не подточит. Авось не догадается… Да не трогай ты эту посуду. Я сама утром ее помою. Ах, Сержик, как же ты хорош в этом фильме. Видела бы Любаша… ну и Лиза, разумеется, тоже. А твоя Машка — баба хитрая, чувственная… Боже мой, Сержик, что же ты натворил со своей жизнью? — и она тяжело вздохнула.
Сонечка Залевская родилась в конце девятнадцатого века в семье преуспевающего золотопромышленника. Родилась она на улице Офицерской, ныне Декабристов, в доме, где много позже, в 1912 году, в квартире номер двадцать семь поселился со своей женой, Любовью Менделеевой, Александр Блок. Она помнила его своей угасающей памятью худым и бледным, лишенным воли к жизни — таким он был в свои последние годы. Сама Сонечка была натурой пламенной, мечтала страстно о театре, о незаурядной актерской судьбе. И еще ей очень хотелось, чтобы великий поэт обратил на нее внимание. Она не пропускала ни одного его выступления, дарила цветы, писала восторженные записки. Когда он читал стихи о Прекрасной даме, ей чудилось, что он посвящает их ей. Люба Менделеева рядом с утонченным Блоком казалась грубой девкой, впрочем, девкой она уже вряд ли могла считаться. Сонечка смутно помнила ее образ. Мать же Блока, жившая по соседству, в квартире номер двадцать три, напротив, запала в память на редкость отчетливо. Ее болезненная любовь к сыну, кажется, и доконала его.
Сонечка, сколько себя помнила, всегда была в кого-то влюблена. Сначала в гимназиста, жившего этажом ниже. На нем безукоризненно сидела гимназическая форма, он был дружелюбным малым, с ярким румянцем на щеках и веселым блеском в глазах, всегда улыбался очарованной им соседке. Потом, когда в доме на Офицерской поселился Александр Блок, чувства к нему вытеснили все прочие привязанности. Глядя на его точеный профиль и изящный стан, она ни минуты не сомневалась: перед ней подлинный поэт и непревзойденный гений. Он был бледен, высок, красив в каком-то нечеловеческом смысле: красота его была божественного происхождения. Впрочем, у нее на глазах красота его поблекла, а жизнь завершилась, процедив невнятно все стадии: из кумира женщин и тонких ценителей поэзии он превратился в бесприютного человека с безумным взором, больного, одинокого, не всегда трезвого, а потом он и вовсе покинул этот бренный мир, как будто гибель, которую он всю свою сознательную жизнь страстно призывал в своих творениях, наконец настигла и его.
Неужели его удивительная, невероятно насыщенная жизнь протекала рядом? Теперь в это трудно было поверить.
В разные годы в доме жили артисты оперной труппы Мариинки, музыканты, дирижер Крушевский. Блок мало с ними общался. Но зато любил беседовать с прачкой, швейцаром, старшим дворником. Здесь же проживал и врач Пекилис, славный был человек. Он пытался лечить Блока, поставил свою подпись под заключением о кончине. Он же и рассказал Залевским о том, как бредил, умирая, Блок.
В такой среде Сонечка не могла оставаться в стороне от той насыщенной интеллектуальной жизни, которую вели в большинстве своем жители дома, волей-неволей из разговоров окружающих людей она впитывала в себя любовь к высокому искусству. В семье ее, правда, более сдержанно относились к представителям литературной и театральной богемы, осуждая за иждивенчество, но ради любимой дочери Николай Иванович Залевский зарекся высказывать резкие мысли по поводу некоторых людей и событий. После революции он и вовсе затих, добросовестно сдал большевикам все, что не успел надежно припрятать, незаметно расклеился, стал болеть, видно, душа так и не смогла смириться с потерянным положением.
С тех времен у Сонечки появилось ощущение принадлежности к миру избранных. Театральные студии, в которых она робко играла первые роли, подарили ей чувство общности с замечательными людьми. Потом наступили обнадеживающие времена НЭПа. Она уже была известной, на нее стали ходить. Свеженькая, пышущая здоровьем молодая женщина. Ей стали поклоняться. И даже волна репрессий, которая накрыла страну в более поздние времена, не смыла ее с театральных подмостков. Просто ей всегда хватало благоразумия не кичиться своим буржуазным происхождением, не носить бриллиантов куда не надобно, не кричать повсюду о сестре-итальянке, не делать громких политических заявлений. Она играла в новых пьесах, воспевающих новую действительность, столь же правдиво и талантливо, сколь правдиво и талантливо блистала когда-то в спектаклях, воспроизводивших дворянскую жизнь. По вечерам, после премьер, она принимала в своем доме высоких гостей, чья дружба была самой надежной защитой…
Потом, в сорок первом, была эвакуация в Ташкент, где вся театральная братия как будто замерла, закуклилась в ожидании возвращения к прежней устоявшейся жизни. Когда же ее земляки после войны хлынули в благословенный Ленинград, она, одна из немногих, получила назад свою любимую квартиру на улице Офицерской, ныне Декабристов, правда, в несколько урезанном виде, но все-таки это была квартира, а не жалкая комната в тесной коммуналке. Старела она со вкусом, всегда окруженная воздыхателями и почитателями ее добротного таланта. Со временем стала реже менять мужей. Последний, Николай, вообще задержался надолго. Но вот уже девятнадцать лет жила она в полном одиночестве. Впрочем, всегда готовая к самому главному событию своей жизни. И вовсе не обязательно это должен был быть уход в мир иной. Просто ей по-прежнему было чрезвычайно интересно жить. Последний год она была занята исключительно судьбой Франчески.
Земля уходила из-под ног. Маша прилагала неимоверные усилия, чтобы контролировать ситуацию, но цепная реакция была запущена. Да, ей сочувствовали, сокрушались, обещали помощь, но в глазах была пустота. Она едва не совершила ложный шаг: уже подалась было к Люське, состроила-скроила соответствующее выражение лица, уже готов был сорваться вопрос о здоровье именитой болонки, но Люська оставалась каменной, видно, помнила, стерва, все. Пока был жив Сережа, с Машей считались. Илья, конечно, не заменит ей мужа. Да, Илья стабилен, предсказуем, всегда знаешь, чего от него ждать, и именно поэтому Маша знала, что ждать уже нечего. И если при жизни Сергея в ее сторону все же совершали определенные действия режиссеры — эти монстры о двух головах и шести руках, — то теперь и с этим будет покончено.
О, как она была счастлива в ту пору, когда осознала себя впервые актрисой. Казалось, она разучилась ходить, она парила над знакомыми улицами и домами, над головами тех, кто непременно будет ей когда-нибудь рукоплескать. А потом была сумасшедшая, прямо-таки бешеная любовь к Сереже, ее гордость, что вот он — ее муж, ее любовник, и пусть все девчонки страны умрут от зависти.
Со временем страсти улеглись, чувства вошли в более спокойное русло. Ролей не было. Стало казаться, что в этом тоже повинен Сережа. Его слава, его феерический талант затмевали все вокруг, и, как водится, чем ближе находишься к звезде, чем ярче зона света, тем труднее сохранить себя рядом. Чуть позже Сережа стал отдаляться от нее, закрутились вокруг какие-то начинающие актрисули. Дальше и вовсе пошли затяжные экспедиции.
Тут и возник Илья. Нет, он был рядом всегда, друг и однокашник Сергея, но рядом с Машей он возник именно в тот момент. Всегда внимательный и предсказуемый. Родилась Аленка, и Маша думать даже не хотела, что будет, если Сергей начнет вычислять, чей это ребенок. А Сережа пришел в восторг. Он стал вдруг домашним, ручным, забавным. Настоящий папашка. И Маша решила, что он вполне мог им быть, — он приезжал на день или два из той долгой, бесконечной командировки.
Муж приучил ее к роскоши в советском понимании слова. При этом у них никогда не было денег. Пока они были молоды, веселы, это их не смущало — когда-нибудь деньги снова и снова причалят к их счастливым берегам, ведь они талантливы, умны, успешны, а главное — любят друг друга.
Но в какой-то момент в их жизни что-то резко изменилось, и однажды зимним тусклым утром они обнаружили вдруг, что проснулись чужими… А теперь он и вовсе покинул ее. Можно сказать, окончательно предал. И именно в тот момент, когда рассчитывать только на себя было уже поздно. Да, она в свои тридцать семь все еще хороша. Не зря ведь Люська патологически ненавидит ее. Но ведь на пятки наступают молодые. И у них нет понятия о морали.
— Илья, забери, пожалуйста, Аленку из сада, — прокричала она в телефонную трубку.
— Ты куда-то собралась? — осторожно поинтересовался Илья.
— Да! К Софье Николаевне, — замявшись, ответила Маша.
— Что еще за Софья? — встрепенулся он.
— Сонечка Залевская, ты должен помнить ее! — Маше не хотелось сейчас вдаваться в подробности.
— Она еще жива, старая греховодница? — искренне удивился Илья.
— Ну да! Жива! Еще как жива!
— Что ты задумала, Машка?
Все долгие грязные зимы, практически лишенные солнечного света, Маша с нетерпением ждала, когда же снова зазвенит воздух, вздыбится на Неве лед, станет бездонным небо. Город преображался на глазах. И каждое лето она неожиданно для себя открывала, как сильна ее привязанность к этому странному городу, так не похожему ни на какой другой город России. Сколько бы она ни внушала себе мысль, что она имеет право здесь быть, что она истинная ленинградка, что здесь родился ее отец, и даже задолго до революции родилась ее бабка, все равно она ощущала себя всего лишь гостьей в этом городе шпилей, каналов, дворцов и кружевных чугунных оград.
В детстве она любила сбегать из Ленинграда в деревню, откуда родом была ее мама. До деревни было хороших пятьсот километров, к северо-востоку от города. Там Маша жила простой, безыскусной и по-своему прекрасной жизнью. Вставала, как и все деревенские, рано, после кружки парного молока с куском черствого хлеба (бабушка всегда давала ему подсохнуть, чтобы внуки не съедали слишком много за один раз) вместе с младшим братом Андрюшкой выгоняла корову в стадо, затем с соседскими детьми убегала в лес. Намаявшись, наигравшись, детвора купалась в прохладном лесном озере. И Колька, бравший на себя заботу о юном деревенском отряде, непременно заплывал на глубину, чтобы достать самую большую водяную лилию. Однажды он подарил прекрасный цветок десятилетней Маше. Потом он учил городскую неженку плавать и все приговаривал:
— Ну, трусиха! Ну, неумеха! И чему вас там в городе учат?
Потом, когда Маша подросла и уже не хотела никому и ни в чем уступать, они совершали дальние заплывы вдвоем. Иногда она даже ухитрялась обогнать быстроногого и сильного Кольку. Не зря ведь ходила в бассейн три зимы подряд.
— То-то, спортсмен великий! — поддразнивала она приятеля. — А теперь посмотрим, кто первым назад доплывет.
— Воз-вра-щай-тесь! — кричали им с берега. — Пора домой уже идти!
Через несколько лет Колька превратился в застенчивого парня, он стеснялся своих пробивающихся усиков, огромных, привыкших к работе рук, своего срывающегося на фальцет голоса: ему казалось, что не так должны говорить сильные и уверенные в себе мужики. Но больше всего он стеснялся того, что никогда не сможет с легкостью найти подходящую тему для разговора с Машей, он терялся, краснел и от этого смущался еще больше. Ему нравилось просто молчать рядом. Наблюдать, словно невзначай, как Маша двигается, будто чуть-чуть покачиваясь на своих тонких и длинных ногах. Нравилось, как она покусывает губы, как смотрит вдаль на озеро, словно и нет ее в данный момент рядом, то есть оболочка ее оставалась сидеть на берегу, в этом сомнения не было, а душа парила-парила над озером.
Колька мечтал поехать учиться в Ленинград, будто случайно однажды встретиться с Машей на Невском. Но не доехал, застрял в Петрозаводске, устроился на какой-то завод, там и осел. Больше Маша его никогда не видела.
Чем старше она становилась, тем реже случались поездки в деревню, а когда бабка умерла, они и вовсе прекратились.
Зато она открыла для себя Крым — его суровую красоту, напоенный запахом степной полыни раскаленный воздух, ощущение свободного полета и греховность своих мыслей. Здесь, в Тихой бухте, недалеко от Планерского, куда, считалось, однажды ее заманил Сергей, на самом же деле все было точно наоборот — это она увлекла его в столь прекрасное, сколь и безлюдное место, здесь и прошла их первая ночь. Под звездным куполом, под шум набегающей волны и восхитительный треск цикад. Такого восторга, такого накала чувств не пережить уж больше никогда. Может быть, поэтому их влекло сюда снова и снова. Чтобы вернуть ту ночь, то блаженство. Но все было тщетно — счастье не возвращалось. Нельзя сорвать один и тот же цветок дважды, нельзя повторить полюбившийся миг.
В другой раз они примчались в Планерское веселой и пестрой компанией: с Эдькой, Ильей, с Сашкой Трофимовым — этим потрясающе красивым, просто-таки обольстительным мужиком. Позже к ним прибились знакомые ребята и девчонки с курса, какие-то начинающие художники и музыканты. Было невероятно весело, по-настоящему здорово, но — иначе. Ею восхищались всякую минуту, и даже девчонки не ревновали ее к мужчинам, что само по себе было уже удивительно, ибо по какому-то неоспоримому праву она всегда была первой; просто случился момент некоего вселенского единения, сплоченного актерского братства. А Маше как будто было этого мало, хотелось еще, чтобы и Сережа по-прежнему пылал к ней самыми сильными чувствами. Только песня любви не звучала вновь. Ну не звучала, и все тут! И так это обижало Марию, что не удержалась она от упреков, наговорила Сергею колкостей и стала ждать, когда же он придет с повинной. А он не только не пришел, но еще и до чертиков напился с раздолбаем Эдькой в какой-то паршивой забегаловке на берегу. А потом промотылялся с ним ночь напролет. И никаких тебе уговоров, оправданий, обещаний. Только присутствие Ильюши не дало ей в тот вечер раскваситься, бросить все к черту и улететь первым же рейсом в Питер.
Софья Николаевна открыла дверь сразу, будто ждала ее в прихожей весь вечер. Перед ней стояла Мария — редкая красавица. Лицо загримировано и так удачно огрублено. Вот только любая красота когда-нибудь да начинает меркнуть. Старыми подслеповатыми глазами баба Соня увидела на лице гостьи следы подлинного страдания, и это потрясло ее. Она всегда воспринимала Машу как блестящую и дорогую куклу, а тут едва ли не слезы готовы были брызнуть из Машиных глаз. Конечно, не любить Сержика невозможно, тем более легко смириться с его потерей. И все же Софья Николаевна никогда не была слишком высокого мнения о Марии. Первая ее мысль при появлении Сережиной жены: может быть, просто она, баба Соня, все еще ревнует эту избалованную особу к дорогому мальчику.
— Заходи, Мария! Я все знаю! Молчи! Я страдаю вместе с тобой.
Она закрыла за Машей дверь, жестом указала на диван в гостиной, сама двинулась на кухню.
— Я тут принесла вам вкусненького, — Маша суетливо схватилась за сумку.
— Оставь, Мария! Я почти ничего не ем. Диабет, больная печень и так далее.
— Ну, так гостей попотчуете.
И Маша стала доставать из утробы своей шикарной, парижской сумки апельсины, яблоки, конфеты. Она всегда немного побаивалась старухи, та казалась ей… Да что говорить об этом! Когда в былые времена Софья ворковала с Сережей где-нибудь в углу, на кухне, нашептывала ему что-то в своей обычной манере благодушной повелительницы, у старухи менялся тон, он становился чрезвычайно заинтересованным, восторженным, кокетливым, она ласкала его своим взглядом и голосом, нежно вылизывала своего дорогого Сержика. Потом она переводила взгляд на Машу, и во взоре загорался недобрый огонь экзаменующего: всю жизнь она выставляла ей оценки, соответствует ли она высокому званию жены Сергея.
Двери во все прочие комнаты квартиры были плотно прикрыты. Почему- то у Маши сразу возникло ощущение, что в доме кто-то есть еще. Но это, в общем, было не важно.
Софья Николаевна накрыла на стол. Поставила чашки старинного сервиза.
— Вот остались последние две чашки бесценного сервиза.
— Хотите, Софья Николаевна, я вам подарю новый.
— Ах, Машенька, дело вовсе не в сервизе. Я сама могу купить себе все что угодно, даже сервиз, которого уже ни у кого нет, слава богу, драгоценности кое-какие у меня еще сохранились. Только разве купишь прежние чувства! Просто эти две чашки — как бы это правильнее сказать — истаивающие символы моей истаивающей жизни.
— Ну что вы! Вы еще такая бодрая, такая…
— Не утруждай себя утешениями в мой адрес. Я смерти не боюсь. Я вообще ничего не боюсь. Я только, может быть, страдаю. Я ведь тоже любила Сержика…
Маша решительно взглянула на нее. За дверью что-то тренькнуло, потом и вовсе задребезжало.
Гостья напряглась:
— Что это?
— Да это, видно, Мурка проказничает. Не стоит ее выпускать, — ответила старуха, заставив Машу пропустить «Хотите, я ее выпущу?», — не стоит ее выпускать, — повторила она. — Она ведет себя неважно последнее время. Пачкает где попало. Видно, и ее век подходит к концу. Так что, милая, привело тебя ко мне?
Маша смутилась.
— Да ты не смущайся. Я тебе всегда рада. Ты хорошая актриса и хорошая жена. Была хорошей, — поправилась баба Соня. — Тебя не оценили по достоинству в театре, я знаю. Просто театр — не твоя судьба.
Темная тень набежала на красивое лицо, гостья вдруг улыбнулась.
— У нас ведь тоже одно время Барсик жил. Еще до рождения Аленки. Когда Сережка возвращался домой пьяный, первое, что он делал, снимал носок с правой ноги и тут же напяливал его Барсику на морду. Несчастный кот метался по комнате, орал дурным голосом, пока я не спасу его. А Сережка от души веселился. Потом Барсик научился за километр чуять, что хозяин его не трезв, забивался под тахту в самый дальний угол и сидел там, не шевелясь, до утра. Теперь мне смешно вспоминать это, а тогда я ужасно злилась.
— Ты слишком умная. Слишком независимая. Да, я никогда тебе не говорила об этом. Я ревновала тебя к Сержику. Но в театре ум не нужен. Актеры в своем большинстве и не особенно умны, и не особенно глупы. Театр не исключает ни того, ни другого. Здесь все как в жизни, все находится в зыбком равновесии.
— Я пришла…
— Я знаю. Тебе кажется, что ты у меня найдешь Сержика, — она сделала паузу, — или воспоминания о том, каким он был. — Маша с благодарностью посмотрела на старуху. — Я сама тоскую по нему. Помнишь, у тебя на свадьбе было испорчено платье?
— Вы помните и это? — удивилась Маша и, неожиданно побледнев, проговорила сокрушенно: — Неужели это сделали вы?
— Да! Затмение какое-то нашло. Мне так хотелось быть на твоем месте. Да, я знаю, я старая дура. Просто какое-то помутнение рассудка вдруг случилось. Я нашла в столе флакон чернил и вылила на твое платье.
— Вы тем самым чуть не сломали мне жизнь… А, может быть, и сломали. В этом было некое предупреждение мне, — глаза Маши увлажнились.
— Ну, не переживай ты так сильно, не переживай! Хочешь, я восполню тебе моральный ущерб, пусть и с большим опозданием?
— Зачем?
— Я не о бриллиантах. Конечно, возможности у меня уже не те. Но все же Сан Саныч ко мне по-прежнему привязан. Иногда он заходит ко мне на огонек. Я поговорю с ним. А тебе, детка, придется немного полицемерить. Да ты и сама прекрасно знаешь истерический мир кулис. Не мне тебя учить. Уж если театр тебя ничему не научил, тут и я буду бессильна. Разумеется, я говорю о лицедействе. Другие твои достоинства бесспорны.
Что-то колкое прозвучало в последней фразе. Ну, да бог с ней, с последней фразой. Маша долго готовилась к этому разговору, но никак не предполагала, что старуха сама все скажет за нее. Гениальная старуха! Она произнесла именно те слова, которые Маша жаждала услышать. Ей решительно везло. Старая чертовка! Это надо же! Столько лет спустя, призналась, что испортила свадебное платье! А тогда и свадьба чуть не расстроилась: Маша увидела во всем дурное предзнаменование. Хотя именно баба Соня, как называл ее Сергей, сделала самый великолепный подарок: Маша до сих пор обожает серьги с изумрудами и бриллиантами, преподнесенные непредсказуемой старухой.
Если бы только она забралась на эту вершину! Они бы ничего не смогли уже изменить. Маша думала о Горяеве, о Люське Пономаревой, обо всех своих многочисленных недоброжелателях и обидчиках.
Софья Николаевна двинулась в спальню, что-то вынесла в руке, подошла к Маше, сказала:
— Это твоей Аленке! — на ладони у нее лежала тоненькая золотая цепочка с крошечным бриллиантовым кулончиком. — Так и скажи ей: «От бабы Сони!»
— Нет, дорогая Софья Николаевна, я не могу принять этот подарок.
— Да не артачься ты. Бриллианты давно уже потеряли для меня всякую ценность. Это в молодости только кажется, что без бриллиантов ты и не красавица вовсе. Все это мишура жизни. Только начинаешь понимать это слишком поздно. Теперь вот, правда, они не дают мне умереть с голода, за то им и спасибо.
— Можешь выходить! — крикнула баба Соня, когда дверь за Машей захлопнулась.
Сергей вышел в гостиную, выражение его лица было страшное.
— Сержик, милый, я думала, может, ты спишь! — невозмутимо пропела старуха.
— Я все слышал! — в голосе звучала угроза.
— Но я не думаю, что ты узнал что-то такое, чего не знал раньше!
— Ты великая интриганка! И актриса при этом некудышняя. Ты переиграла. Машкино свадебное платье облила чернилами Алка Вознесенская. Она сама мне призналась в этом.
— Ну, не из-за этого, надеюсь, ты так расстроился? — искренне удивилась старуха.
— Я, пожалуй, пойду прогуляюсь. Что-то снова разболелась голова. — Он нервно двинулся в прихожую. Соня посеменила за ним, в расстроенных чувствах стала наблюдать, как он медленно облачался в свои странные одежды.
На улице дул пронизывающий, ледяной ветер. Ржаво поскрипывали детские качели во дворе. Дрожал, погромыхивая, кусок гофрированного железа, козырьком прикрывающего вход в ближайшее кафе на углу. Мимо с тяжелыми сумками проковыляла женщина лет пятидесяти. Казалось, у нее не было лица, не было истории, ее никогда не любили. Даже дети ее, которым она несла свои переполненные сумки, были, скорее всего, беспорочного зачатия. Она выглядела сломленной жизнью. Впрочем, как и он. Пронеслись девчонки — без шапок, в тонких чулках, — этим все нипочем. Ветер рвал их непослушные волосы. Господи! И от всего этого он отрекся, отказался добровольно, заживо похоронил себя в старом доме с живой мумией, кожа которой напоминает стершийся пергамент, а душа продолжает жалобно трепетать.
В театральном мире Сан Саныч Горяев слыл тонким знатоком человеческой души, неутомимым исследователем ее скрытых глубин, тайных ходов и закоулков. Он всегда точно знал, к какой струне неведомой души необходимо прикоснуться, чтобы извлечь из ее хитрого нутра чистейший звук, пусть даже бы речь шла о ноте «фа» или, бери чуть выше, — о «фа диез», струна сама начинала звучать в требуемой тональности. В известном смысле, он был шаманом, ибо с помощью тех или иных заклинаний мог уничтожить, а потом и воскресить приглянувшуюся душу. Но с той минуты спасенная душа становилась ему навеки преданной.
Горяев нутром чувствовал, кого из актеров следует объявить врагами или, на худой конец, чуть-чуть стравить, а кого обречь на вечную дружбу. И вот что интересно: из этих перекрученных, мучительных отношений на самом глубинном уровне рождался порой некий трудно поддающийся определению диссонанс, который усиливал звучание роли, поднимал спектакль до уровня откровения, и тогда случалось еще одно открытие в театральной жизни города.
Бывало, актеры сопротивлялись такому вмешательству пусть и обожаемого режиссера в их сокровенные мысли, в святая святых их подсознания, они оберегали свою частную жизнь, независимость, при этом теряли роли, однажды завоеванные позиции. Свою человеческую свободу они ценили выше премьерных спектаклей, заграничных гастролей, квартир, которые бывало сыпались манной небесной на родной театр. Но были и такие, и их было большинство, кто слепо следовал зову шаманского бубенца, позволял зомбировать себя, ибо верил в мощную интуицию Горяева, в то, что только он один знает, на какие кнопки души надо нажать, чтобы извлечь на свет Божий глубоко запрятанный актерский талант. И если учитель считает, что ты должен подхватить роль не выходящего из запоя приятеля, значит, так и должно поступить. Да и кто тебя осудит: с пьянством в театре испокон веков шла тотальная, никогда не прекращающаяся война. И когда еще выпадет другой такой шанс?
Что касается Сергея и Ильи, Горяев чувствовал, — о, как хорошо он это чувствовал! — какое мучительное, закамуфлированное соперничество идет между приятелями, и всегда подливал масло в огонь.
Он частенько говорил Илье:
— Ты сегодня, брат, силен! Ты сегодня тоньше Сергея сыграл эту сцену. Ты сам не знаешь, на что способен!
Когда же рядом оказывался Сергей, Сан Саныч шептал ему, между прочим, на ухо:
— Э, нет, голубчик, ты еще не всю душу вывернул наизнанку, не все ее богатства выставил на обозрение. Ох, не все! Я вижу в ней такие закоулки, такие тайные шуфлядки, что и на десяток актеров, вроде Ильи, хватило бы с лихвой. А Бог дал тебе одному. Ты не должен зарывать свой талант.
Ах ты, боже мой! Какой, однако, тонкий льстец!
— Ты должен продемонстрировать человеку всю глубину его ничтожества и неохватную громаду его гения, — как всегда, начав говорить, Горяев не мог остановиться. От шепота он перешел к громкому вещанию, так что последний рабочий сцены мог приобщиться к осознанию общих законов творения, к пониманию высокой миссии творца, сложных взаимосвязей человека и вселенной. Так уж повелось, что трибуну Сан Санычу всегда давали в первую очередь. Хотелось бы знать, бывает ли в других театрах иначе. — Всякий актер, — продолжал Сан Саныч, — на сцене материализует темные стороны своего «эго». Он все время подпитывает свой талант личными катастрофами, самыми страшными пороками, воспоминаниями, который любой нормальный человек хотел бы вытравить из себя навеки. На сцене актер — царь и Бог, он может все, он неприкосновенен, ибо он неподсуден. Когда бы и где бы он не вышел на сцену, он должен немедленно взять зрителей за горло… Ты не должен зарывать свой талант, — после некоторой паузы он закончил одну из своих классических речей.
И Илья с Сергеем разбивались в доску, из кожи вон лезли, чтобы доказать всем, что они лучшие, а спектакль тем временем приобретал невиданную мощь, сильнейшее напряжение: зал замирал так, что, казалось, было слышно биение их сердец.
Прошло немало театральных сезонов, прежде чем Сергей разгадал изощренную игру Горяева, особенности его режиссерского стиля. И возненавидел его раз и навсегда. Прекратил всякие попытки осмыслить его человеческую суть.
Теперь, когда перед Сергеем открылась бездна свободного времени, он стал снова много размышлять о театре, о человеческих взаимоотношениях в нем. И сделал для себя запоздалое открытие: Горяев не прощал никому и намека на привязанность. Перед глазами проплыла вереница актеров, друживших со студенческой скамьи, не многим удалось сохранить подобие приятельских отношений. Сергей вдруг со всей очевидностью осознал, что и супружеских пар в театре почти не осталось. Стоило только влюбленным перестать прятаться по углам, решиться приходить на репетицию вместе и вместе уходить со спектакля, как Горяев под любым благовидным предлогом парочку разбивал. Разводил влюбленных по разным спектаклям, подсовывал между делом новых партнеров, организовывал выездные спектакли, так что влюбленные и вовсе оказывались по разные стороны баррикад, словом, творил свое темное ремесло. Наверняка считал при этом, что совершает еще одно доброе дело, и все во благо театра: держит всякого в состоянии напряжения и бесконечно длящейся муки, что для творческой жизни, само собой, весьма полезно.
Сергей неожиданно вспомнил, как за год до рождения Аленки Горяев позвонил ему и, сдержанно ликуя, объявил:
— Сереженька, я выбил для тебя потрясающую роль. Ты будешь благодарен мне до конца жизни. О такой роли мечтает всякий актер. Я даже отпущу тебя в экспедицию на полгода. Ильюша заменит тебя!
Когда он вернулся в Питер, Машка смотрела на него чужими глазами. Господи, какой же он дурак! Как же он не разгадал сразу подлую игру Горяева?
Потом Горяев женился сам на молодой бездарной актрисе, она годилась ему во внучки. Это был странный брак, лишенный тепла, привязанности, симпатии друг к другу. Иногда на репетициях Сергей бросал на них случайный взор: они сидели рядом, всегда чужие, всегда в глубоком молчании, но при этом оба картинно элегантные. Она была похожа на дочь, приехавшую навестить отца, покинувшего семью до ее рождения. Тем для разговора не находилось. В этом странном браке родился мальчик, кукольное создание с голубыми глазами. Он-то и перевернул сознание Сан Саныча раз и навсегда. С тех пор благословенный режиссер перестал смущать слабые души, у актерской братии появилась некая свобода от его тотального контроля над их мыслями, над их жизнями. И все же на репетициях он не мог удержаться, чтобы не покуражиться над ними снова и снова.
— Нет, так играть нельзя! Это же детский сад! — кричал он из зала со своего любимого места в десятом ряду. Его молодая жена сидела рядом, что- то вывязывала крючком. Даже тень маломальской мысли не осеняла ее чела. Ребенок носился между рядами зачехленных кресел. — Это игра бездарей! Вы когда начнете думать?! Анализировать?! Когда перестанете быть студенистой массой, тестом для режиссера? Включите, пожалуйста, свой мыслительный аппарат! Если он у вас, конечно, присутствует.
Между тем, Горяев остро чувствовал ситуацию в актерском коллективе, порой он прилагал неимоверные усилия, чтобы удержать в своем крепком жилистом кулаке этот центробежный, вечно стремящийся к пресловутой свободе, театральный люд — сборище неврастеников, недоучек и, как правило, прилично пьющих людей. Без сомнения, среди них встречались личности талантливые, этих он вычислял мгновенно: по первой актерской пробе. Начинал у него один такой когда-то, теперь вот ведущий актер известного московского театра. Пришел мальчишкой, не суетился, ради роли не унижался, но уж если выходил на сцену — все! Жил и умирал вместе со своим героем. Увели сволочи! Посулили квартиру, машину, звания. Как устоять?! Слаб человек. А эти… ремесленники, чтецы… Бог не дал им главного — умения прожить чужую жизнь как свою. Суетятся на сцене, орут дурными голосами, идею спектакля всегда угробят. Вечно как дети: ради роли сподличают, оговорят друг друга, будут льстить ему, Горяеву, грубо и безыскусно, забыв о всяком чувстве меры.
Сережа был иной. Ну и что, что талантлив? Театр и не таких видывал. А вот то, что не хотел с прочими бежать в одной упряжке, вот это, пожалуй, и испортило их отношения. Ладно, хотя бы вид делал, что с почтением к главрежу относится, так нет — этот его всегда иронический взгляд, с трудом подавляемая ухмылка, вечно готовые сорваться слова раздражения… А пришел легкий, искрящийся, прекрасно дебютировал. Карьера и впрямь поначалу задалась. Со временем, пожалуй, страсти улеглись бы, смотришь, и жизнь устоялась бы. Но нет, Бог распорядился иначе.
Все хотят видеть режиссера этаким добрым, покладистым, справедливым папочкой. Когда надо, он пожурит, а когда и по шерстке погладит. А ругаться — ни-ни, топать ногами — тем паче. А уж выгнать из театра бездарного, завравшегося, спившегося негодяя — это вообще антигуманный, антиобщественный поступок, весь театральный мир за это осудит. Вот ведь беда какая: всех накорми, всех обласкай, но и лицо театра не потеряй при этом!
А уж если, не дай бог, поужинаешь с какой-нибудь из начинающих смазливых актрис, что так и вьются пачками вокруг, да еще норовят при этом к бедному старику в постель запрыгнуть, тут уж и вовсе прослывешь личностью безнравственной, нечистоплотной, греховной во всех отношениях.
Он вспомнил вдруг о Марии. Ужинать с ним она категорически отказывалась. Она тоже начинала неплохо, как и Сергей. Они заражали друг друга азартом, смелостью, потрясающей раскованностью. Но со временем стала играть штампами, ушли куда-то очарование, вдохновение, легкость. Осталась внешняя красивость, а страсти уже не стало. Ей бы графинь да цариц играть.
Через неделю явилась Ленка. Обросший щетиной, похудевший, почерневший, как будто лишенный чего-то первостепенного, Сергей глянул в глазок и сразу же испуганно отпрянул. На миг показалось, что Ленка узрела его, — таким немигающим оком смотрела она в завораживающую глубину глазка. Бабы Сони дома не было. Это несколько облегчало его положение. Серега на цыпочках отправился в спальню, плотно прикрыл за собой дверь, завалился на диван и вдобавок прикрылся пледом, словно продолжал спасаться от Ленкиного пристального взора. Ленка звонила долго, очень долго, а он лежал, не дыша и не шевелясь, как будто боялся себя выдать неосторожным движением. Кровь бешено пульсировала в висках, сухой жар ужаса снова охватил его.
Сергей стал бояться показываться на улице днем, боялся наткнуться на бывших сослуживцев, на преданных поклонниц, на дотошных соседей. К вечеру он становился несколько раскованнее, но все равно выходил из дома в усах и с намотанным чуть ли не по самые глаза шарфом. И хотя шарф закрывал большую часть лица, а значит, и выцветшие, нелепые, бутафорские усы, перед выходом за пределы квартиры он упорно проделывал один и тот же набор действий, как будто совершал глубокомысленный обряд.
Баба Соня каждое утро отправлялась в магазин за нехитрой корзиной продуктов для себя и для дорогого Сержика. Она даже помолодела от свалившихся на нее забот. Сергей тем временем старался выполнить хоть какую-то работу, чтобы снять с нее часть нагрузки. Чистил ковры допотопным пылесосом, который то и дело глох, и всякий раз надо было проделывать необъяснимые с точки зрения здравого смысла манипуляции, в результате которых пылесос вдруг начинал снова истово работать. Мыл разнокалиберную посуду, среди многочисленных тарелок с выщербленными краями встречались редкие экземпляры, место которым было разве что в музее. В общем, он был рад любому делу, только бы не отдаваться вновь печальным мыслям.
Ленка больше не являлась, и он ничего не сказал о ее визите старухе.
— Сержик, как ты думаешь, вот почему одних женщин мужчины боготворят, а других, вроде твоей Машки, обходят стороной. Хотя Машка твоя хороша, ей-богу, хороша!
— Ты, верно, хочешь рассказать мне, почему мужики летели на тебя, как осы на мед?
— Право, какой ты грубый! Не хочешь говорить обо мне, давай поговорим о Лиличке Брик. Я многому в жизни научилась у нее.
— Например, варить любовное зелье? Сейчас мы станем с тобой обсуждать все тридцать три рецепта дивного напитка?
— В зелье не было нужды. Достаточно говорить мужчине каждый день о том, насколько он гениален, и позволять ему делать все, чего жаждет его душа.
— Нехитрая наука!
— Еще какая хитрая! Вот, например, твоя Мария…
— Оставь Машку в покое.
— Ну, не злись, не злись. Я знаю, ведь она не единственная в твоей жизни.
Звонок зазвенел резко и требовательно. Баба Соня пошаркала в прихожую, а Сергей, прихватив свою чашку, привычно ретировался в спальню. В последний момент он вернулся за пачкой сигарет и пепельницей. Баба Соня лет двадцать из-за одышки не курила.
Софья Николаевна открыла дверь, не поинтересовавшись даже «кто».
— Милая девушка, я что-то не припоминаю вас, — начала она.
— Софья Николаевна, ну как же? Я Лена Смирнова. Я играла с Сережей в театре. Я его постоянная партнерша. Вы ведь часто бывали на наших премьерах.
— А! Леночка Смирнова! Ну как же! Как же! Проходите! — и она указала на гостиную тем же царственным жестом, каким неделю назад приглашала войти Марию. — А знаете, знаменитый закон парности все-таки работает. Я вам принесу сейчас чашку. Как раз только сели… только села пить чай.
Ничего не поняв из туманных речей хозяйки, молодая женщина стала вытаскивать из сумки бананы, виноград, печенье — гостинцы, надо отметить, довольно редкие — даже для северной столицы. Софья Николаевна бросила вожделенный взгляд на бананы, едва сдержалась, чтобы не приступить немедленно к лакомству. — Еще я прихватила колбаску, — скромно добавила Лена, явно довольная произведенным впечатлением. Ей было приятно угодить старухе.
— Право, не стоит. Я ведь не голодаю. Да и с зубами проблемы. И что вас ко мне привело, милое создание?
— Я знаю, вы были близкими подругами с Сережиной бабушкой.
— Ну и?..
— Вы ведь любили Сережу? — заискивающе спросила гостья, она никак не находила верную интонацию и поэтому ни на минуту не замолкала.
— Любила, — коротко ответила старуха.
— Я скучаю по нему! — Ленка растерялась. Она не оказалась готовой к мгновенному переходу старухи к сдержанности. Даже бананы не помогли растопить ее холодность.
— Я тоже, — старуха все еще не была настроена на душевную беседу.
— Мне не с кем даже поговорить о нем. Ведь не с Машкой, в конце концов.
— А что вы хотите, собственно, от меня? — баба Соня не могла отказать себе в удовольствии слегка подковырнуть чужую маску.
— Знаете, он был потрясающим любовником, — неожиданно выпалила Ленка.
— И что же? Вы хотите поделиться подробностями? — тон старухи несколько смягчился.
— Я хочу вспомнить вместе с вами, какой замечательный он был.
— Вы хотите меня уверить, что он был единственной страстью в вашей жизни? — вместо каких-либо приличествующих случаю слов произнесла старуха.
— Я думала, вы поймете меня лучше других. Но вы, кажется, сегодня не в настроении. Пожалуй, я пойду.
— Ну, отчего же так сразу! У всякого в прошлом могут быть печальные и не слишком красивые обстоятельства, память о которых хотелось бы стереть навсегда. Что ж! Давайте поговорим. О дорогом Сержике, — старуха, наконец, смягчилась.
— Да, у меня было много мужчин. Но не вам меня судить. И не с вами обсуждать, почему так случилось.
— Действительно! Куда такой старой, глухой и подслеповатой ведьме, какой своим зорким, артистическим оком видите вы меня, пытаться понять молодую обворожительную женщину? Ведь вы это хотели сказать? — Софья Николаевна решила вдруг обидеться.
— Я заполняла пустоту, которая всегда образовывалась всегда и везде, откуда уходил Сергей. А уходил он всегда. И я не могла дожить до утра. — Лена чуть не расплакалась. — Я не знала, куда девать остаток ночи, куда девать саму себя.
— Я не думала, что вы так ранимы, Леночка, — неожиданно прониклась сочувствием старуха. — Мне казалось, вы не похожи на одержимую… Знаете, Сереженьке было лет шестнадцать, когда он влюбился впервые. Ну и намаялась с ним тогда Любаша, да и Лизе досталось. Физиология, доложу вам, страшная сила… Он был похож на взбесившуюся газонокосилку.
— И кто была она?
— Она? — баба Соня сделала вид, что забыла, о чем шла речь, а может быть, ее мысли были действительно уже далеко.
— Ну, его первая любовь…
— О, это была великая женщина. Искусительница редкой породы. Она измучила его. Но и отшлифовала. Так или иначе мы все шлифуем друг друга.
— Она была актриса? — Лена не могла скрыть своего любопытства.
— Представьте себе — нет! Она была поэтом! А это, доложу я вам, покруче будет. Это интеллект особого замеса. — Софья Николаевна замолчала, верно, снова унеслась куда-то мыслями.
— И что с ней стало?
— Не знаю. Укатила в Америку. С богатым мужем. Трудно ей пришлось.
— В каком смысле? — не поняла Лена.
— Оформить этот брак, вырваться из системы. Вы же знаете, у нас не любят отпускать на свободу… Много ей пришлось провести утомительных экскурсий по Эрмитажу, много разных приезжих заморышей перетаскать в свою ободранную коммуналку на Фонтанке, пока не запал на нее коротышка с глазами навыкате и тугим кошельком.
— А что ее поэзия?
— Она постарела, и стихи перестали литься сами собой. Ведь для поэзии, как и для любви, нужна особая влага души.
— Это была неправильная любовь! — неожиданно заключила Лена.
— Со стороны всякая любовь кажется неправильной.
— Софья Николаевна, можно как-нибудь я снова загляну к вам на огонек? — спросила осторожно Лена, допивая вторую чашку чая.
— Загляните! Милости прошу! Если вам не скучно со старухой.
И они расцеловались, как добрые подруги.
— Что же ты творишь со мной, негодник? — обрушилась на Сергея баба Соня, лишь только за Ленкой захлопнулась дверь.
— Я? Творю? — Сергей искренне недоумевал. Он приготовился убрать со стола, да так и застыл с грязными чашками в руках.
— Ты что это, активизировал свои флюиды? Являются одна за другой твои бабенки, да еще несут исключительно доброкачественные взятки. Наверно, чтобы было чем тебя покормить! Устраивают сплошное испытание границ моего сердоболия. А что? Совсем недурственно для первого раза! Мне приходилось играть значительно более слабые драматические сцены. Во всяком случае, никто не может сказать, что я не старалась. Признавайся, кого мне ждать еще! И что мне с ними со всеми делать?
— Как что? Одаривать бриллиантами! Ты же у нас миллионерша! Да ты не переживай! Настя точно не придет, она ничего о вас не знает. — Сергей не заметил, как перешел с ней на «вы».
— Ты меня решил доконать, несносный мальчишка. Что еще за Настя? Выкладывай!
Тем временем Лена спускалась по темной грязной лестнице, покусывая от отчаяния губы. Она сама не знала, зачем пришла к Залевской. Ну, был некий зов души — только это же смешно. Что она могла сказать старухе? Верните Сержика! Так ведь не вернет. Не в ее это власти. А унижаться, пытаться что-то вызнать у старухи, будто та могла сообщить нечто важное, как например, об огромной любви дорогого Сережи к Леночке, рассчитывать на это было глупо и бессмысленно. И никому не объяснишь, как страшно идти домой, в ватную пустоту, ведь никогда больше не зазвучит в телефонной трубке его незабываемый голос, никогда больше не ворвется он сам в ее сонную коммуналку со звонким возгласом: «А не забуриться ли нам с тобою на Петькину дачу? Поваляемся на песочке, порыбачим в заливе? А? Я сварю дивную уху. Ленок, ты даже не представляешь, какой классный я повар. Если захочу, конечно».
О, да! У нее все еще впереди. Будут другие поклонники, много поклонников… И будет новая тоска. Господи! Ну почему она не родила тогда ребенка!
У Лены был дар такой особенный: внушать всякому встречному мужчине некое подобие страсти. Пообщавшись с ней вечерок, кандидат в поклонники едва сдерживал свои буйные фантазии. Нет, она не бросалась никому на шею, не говорила дерзких слов, способных порой разжечь мужчину до немыслимых пределов, особенно если слова эти слетают с уст необыкновенно привлекательной особы, нет, она не позволяла себе ничего подобного. Просто она могла сотворить взгляд, полный загадочного отсутствия, как бы говорящий окружающим: мне никто не нужен, моя жизнь и без вас прекрасна. И уже не терпелось очередному соискателю ее благосклонности доказать ей, что как раз с ним жизнь станет еще прекраснее. И бросались мужики угождать ей в мелочах и искать милостивого взгляда. Когда-то это льстило молодой актрисе, но лишало воздыхателей малейшей перспективы. Лене нужен был кто-то, кто, не поддавшись на ее игру, увлек бы ее саму, захватил в плен, приподнял над обыденностью. Впрочем, иногда она позволяла все же незаурядным личностям, вроде Эдуарда Аверченко, увиваться вокруг себя, и, если эти незаурядные личности могли помочь ей утвердиться в нелегкой актерской судьбе, подняться на ступеньку выше в сложной актерской иерархии, тех она одаривала более нежной дружбой.