Роман с Аверченко поначалу носил благотворный характер. Она сыграла главные роли в двух его пьесах, с ней уже стали раскланиваться почтительно и даже восхищенно, как вдруг это пугало, этот леший с жидкой бороденкой увлекся юной актрисой. Ленка не страдала от предательства, да и предавать- то было по большому счету нечего, между ними была лишь удобная сделка, а для нее к тому же и великолепная возможность брать главные роли: легко, без унижения, словно роли сами искали ее. В общем, и роли были не бог весть что, собственно говоря, теперь она думает, что и пьесы были довольно заурядными. Что-то Эдьке, безусловно, удавалось: легкие, воздушные, порой сверкающие диалоги. И если играть роли живенько, то это могло на мгновение заворожить всякого, кто имел некоторую степень воображения. Но ведь диалогов одних недостаточно, блистательными диалогами не сотворишь глубокой идеи, и если нет надежной платформы, то вся конструкция неминуемо рухнет. В лучшем случае останется висеть в воздухе. И все-таки она была благодарна Эдику. За то, что разглядел ее в массовке. Он же и увел ее от Сергея. Вот за это не было ему прощения.
После утомительной репетиции, одной из тех, когда неминуемо приходит мысль о том, что с этой химерой, под названием театр, пора кончать, Лена столкнулась с Эдуардом Аверченко в театральном буфете. В тусклом вечернем свете довольно ободранная стойка бара и низкие столики с детскими на вид стульями казались жалкой декорацией. Эдуард был один, выглядел потрепанным. Он сам окликнул Елену.
— Привет! Как дела? Куда ты пропала?
— Пропадать имеют свойства те, в ком в той или иной мере нуждаются. В ком не нуждаются, те попросту отваливают.
— Ленка, не дури! Ты же знаешь, как я всегда счастлив тебя видеть.
— Именно поэтому ты всячески меня избегаешь… Тебе не выдержать такого накала чувств… Вечно звенящая струна лжи!
— Ты все-таки немного сумасшедшая. Ты думаешь, я свалил из-за Юльки? Я просто не мог видеть вечную тоску в твоих глазах. Думаешь, я не замечал, что все наши разговоры крутились исключительно вокруг личности Сереги? Ты научилась говорить об одном, думая при этом совершенно о другом.
— Оставь! Я не хочу говорить о нем, — резко оборвала его Лена.
— А раньше ведь только и говорила…
— Заткнись! — Лена готова была разрыдаться.
— Ну, ладно-ладно. Я тут новую пьесу задумал. Главная роль — твоя.
Он, по-видимому, все еще надеялся сохранить некое подобие дружбы.
— Юлия не справится? — с сарказмом спросила Лена.
— Не с ее куриными мозгами.
— Не рецензируемо. Полагаю, она недостаточно вспенилась страстью к великому драматургу всех времен. Слушай, Эдька! Ну тебя к черту с твоими бездарными пьесами, диалогами, которые легче бамбука. Играй в своих творениях сам, сам выкручивайся из историй, в которых нет ни малейшего смысла. Невозможно всю жизнь превращать пространство в приключение. Ты изгнал Серегу из моей жизни. Я ненавижу тебя.
— Не преувеличивай! Театр не любит долгих привязанностей — ты прекрасно знаешь об этом сама. Только люди с изменчивой природой могут вынести эту вечно изменчивую жизнь. Ладно, не будем об этом. Когда остынешь, позовешь.
— Знаешь, у нее был перстенек… — баба Соня снова что-то выудила из глубин своей безмерной памяти.
— Ты о ком это? — равнодушно спросил Сергей, даже по краю Сониной истории не хотелось следовать сейчас.
— У нее был перстенек… Володин… с выгравированными на нем ее инициалами. Л.Ю.Б. Как ни крути, все выходило — Л.Ю.Б.Л.Ю. Она носила его на золотой цепочке до самой смерти. Все завидовали ей.
— Соня, она угробила его! А потом, навьючившись славой роковой женщины, пронеслась по жизни с этим сомнительным багажом, принесшим ей, в конце концов, немалые дивиденды. А про перстенек тот только ленивый не рассказывал мне душещипательную сказку. Пошлая, доложу тебе, вышла история.
— Сержик, ты жесток! Даже правительство признавало ее заслуги.
— Вот это-то и любопытно.
— Впрочем, в одном ты прав, Л.Ю.Б. не были ее подлинными инициалами, — выждав паузу, веско проговорила баба Соня, хотя Сергей и словом не обмолвился об этом. — В самом деле, она была Уриевна и вообще Каган, так что славные инициалы получались с большой натяжкой. Ей платили пенсию за Володю, целых триста рублей, — наравне с матерью Володи и его сестрами. У нас в стране, сам понимаешь, так просто пенсию никому не платят.
— Соня, я иногда сомневаюсь в твоем здравомыслии. Хотя, конечно, как иначе: ведь он был кормильцем семьи! Я имею в виду семью Бриков. Осип же играл роль нахлебника, то есть, говоря языком казенным, иждивенца. Думаю, было бы правильно установить на Триумфальной площади в Москве памятник не только Маяковскому, но и Брикам. Маяковский большой, а Лиля и Осип маленькие, как дети, и тянутся в радостном нетерпении к его карману.
— Жестокий ты, Сержик! Ты не знал Лилю, тебе не понять ее магии, которую она как потрясающе талантливая женщина великолепно сама осознавала. Она внушала страсть всякому, если только того хотела, и тогда огонь нечеловеческой страсти сжигал несчастную жертву изнутри.
— Заметь, ты сама заговорила о жертвах. В общем, с вами все ясно, дорогая Софья Николаевна! Вы будете отстреливаться до последнего патрона, но своих не сдадите! — зло заметил Сергей.
— Ах, Сержик, это все слова. Чувства сильнее всяких слов. Лиля умела внушать любовь, виртуозно расставлять приманки и силки, словно гипнотизируя мужчин, и они покорно следовали ее воле. У нее в юности был роман с собственным дядей, потом — с учителем музыки. Представь себе, какова была сила искушения, что даже дядя, а потом и учитель не смогли устоять перед юной обольстительной особой, какой была в ту пору Лилечка. Думаю, они не могли не осознавать свое грехопадение. А Володечка, между прочим, влюбился сначала в Эльзу.
— И?
— Ну, ты сам понимаешь, Лилечка бы этого не стерпела. Она была необыкновенно талантлива. Во всем. Сначала училась на математическом факультете Высших женских курсов…
— Вот уж этого не могу представить: Лиля Брик и дифференциалы. Уж не там ли ее научили, как мужиков охмурять?
— Ну что ты! С этим надо родиться. Потом она поступила в Московский архитектурный институт, хотела стать скульптором. Даже лепила кое-кого из тех, кем бывала увлечена.
— Думаю, конструируя то или иное лицо, она тщательно изучала слабые места своей новой жертвы.
— А в двадцать втором с ней вообще случился казус. В нее влюбился Фроим-Юдка Мовшев Краснощек, заместитель наркома финансов, член комиссии по изъятию церковных ценностей.
— Господи, и как ты запомнила это чудовищное имя?
— Актерская память — особенная память. В общем, перед ней открылись неисчерпаемые возможности. В какой-то момент коллекция ее драгоценностей превзошла мою. Как и полагается, Фроим в конце концов растратил крупные суммы, его посадили. Потом выпустили «по состоянию здоровья». Так вот, он написал пьесу, на спектакль ломилась вся Москва. Лиля была выведена как Рита Керн. Он рассчитался с Лилей за все…
— А твоя роль в ее биографии была какая?
— Мы нежно дружили.
— По-моему, про Бриков Пастернак как-то сказал, что их квартира, в сущности, была отделением московской милиции? Уж не с тех ли пор у тебя тянутся высокие связи?
— Ты преувеличиваешь значение моих связей, они достаточно скромные, я далеко не так всесильна. У Лили, конечно, было больше возможностей. Твою судьбу она решила бы в два счета. Где-то с двадцать седьмого года в литературных собраниях в Гендриковом переулке, где Володечка получил квартиру, начал принимать участие Яков Агранов, он был видным работником из когорты Ягоды, — Соня произнесла это предложение на одном выдохе и осеклась. Она поняла, об этом вообще не стоило вспоминать. — Кажется, в двадцать восьмом он помог Лилечке доставить в Москву автомобильчик, купленный Володей в Париже, — как будто оправдываясь, закончила она фразу.
— Не тот ли это Агранов, который фактически убил Гумилева?
Соня в одно мгновение изменилась в лице. Оно стало серым. Сержик выказал удивительную осведомленность в данном вопросе.
— И как это ты ухитрилась сохранить дружбу и с Брик, и с Ахматовой. Не понимаю.
— Ладно, Сержик, спокойной ночи! Я очень устала, договорим в следующий раз. Последние сорок лет Лиля прожила вообще с приличным человеком — с Васей Катаняном. Василий Абгарович снял с нее все грехи, — зачем- то добавила напоследок старуха.
…Сергей долго ходил по комнате, курил сигарету за сигаретой. Не спалось. Ай да Соня! От нечего делать он протянул руку к книжному шкафу, прошелся пальцами по бархатным корешкам старинных фотоальбомов. Он почувствовал, что на подушечках пальцев осталась мелкая пыль. Он сморщился, но все-таки вытянул самый неприметный на вид альбом. Раскрыл. Пахнуло чем-то застарелым: плесенью, тлением. Сергей стал листать пожелтевшие страницы. Перед ним прошла череда театральных фотографий, на которых Сонечка была ослепительно молодой: чуть пухлое лицо, глаза огромные, пышные волосы… Время неумолимо. Оно убивает всякого, кто приходит в этот мир. Но видит Бог, от всякой жизни что-нибудь непременно останется, хотя бы эти мгновения, отраженные по чьей-то чудной прихоти на черно-белых листках. И хочется верить, волшебные мгновения запечатлены где-то еще, подобно тому, как в бороздках пластинок застывает музыка… Вот уже Соня постарше, все чаще ее поклонники со скромными шевелюрами, последний вообще без волос: голова похожа на огромное бугристое яйцо. Из-под фотографии выглядывал уголок вчетверо сложенного листка. Сергей осторожным движением извлек его на свет Божий, раскрыл. Пахнуло приятным. Неужели духи могут так долго хранить свой аромат? Женским аккуратным почерком было выведено: «Соня, ты меня разочаровала. Ну, подумаешь, делов-то! Для тебя пустяк, а мне ты сослужила бы великую службу. Нора не оправдала моих надежд. Володечка все еще душой рвется в Париж. Вся надежда на одну тебя. Л.Ю.Б.»
Сережа приготовился сложить письмо прежним образом, все равно оно ничего не меняло, это была Сонина жизнь, в которой поздно что-то переделывать, как вдруг его взгляд зацепился за Л.Ю.Б. У него задрожали пальцы. Соня, Нора, Володечка, Париж… и в конце Л.Ю.Б. Ай да Соня! Ай да Божий одуванчик! Неужели и она приложила свою руку к травле гениального поэта?! Нет, этого не может быть! Бежать из этого дома, бежать…
— Милый мальчик, наивный и добрый! — думала, засыпая, Софья Николаевна. — Все они такие, выросшие после войны. Они не знают, что значит выживать, что значит совершать поступки, которые противны воле. Человеку свойственно цепляться за жизнь, даже когда все обстоятельства против. Да и совесть ее по большому счету чиста. Бог миловал. А Лилечка… Она сама в ответе за свою жизнь. Господь сотворил ее такой. Всякий, ее познавший, погибал в любовном угаре. На тот костер она безжалостно отправляла очередную жертву, но все-таки, правды ради надо отметить, на возведенные мостки несчастный зачастую поднимался сам. Лилечка была жадной до жизни, ей хотелось всего и много: дорогих духов, шелковых чулок, розовых рейтузов, зеленых бус, креп-жоржетового платья, в конце концов понадобился автомобильчик — желательно из Парижа. И они сами, по доброй воле, несли ей в клювике все, что ни пожелает эта обворожительная женщина. А потом, когда жертва истекала последними каплями той волшебной энергии, что совсем недавно брала Лилю в плен, тогда она, испив все до дна, умело растворяла это тело и эту душу в мерзком студенистом вареве. Великая женщина! Страшная женщина! И никаких угрызений совести, угрызения в принципе не ее стезя.
— Сержик, я хочу пролить свет на одну давнюю историю, — начала баба Соня после просмотра новостей вечером следующего дня.
— Стоит ли ворошить прошлое? — равнодушно произнес Сергей. — Да и устал я, честно говоря, от твоих историй.
— Сержик, ты не очень вежлив. Когда говорят старшие, надо слушать.
— Ах, оставь! Меня сейчас мало интересует, кому кружила ты голову, кто был когда-то в тебя влюблен.
— Ладно, не хочешь — не буду! — обиделась баба Соня. — Между прочим, если бы ты больше интересовался окружающими тебя людьми, ты быстрее пошел бы на поправку.
— А разве я болен? — Сергей был явно задет. Он был уверен: да, жизнь сыграла с ним злую шутку, но он-то выстоял. Какие могут быть в том сомнения?
— Понимаешь, милый мой мальчик, как только человек начинает думать только о себе… впрочем, не будем об этом. Это взрывоопасная тема.
— Ну ладно, валяй! — лениво сдался Сергей.
— Что значит валяй? — задумчиво переспросила баба Соня.
— Валяй свою историю! — промямлил он.
— Да, собственно, и истории никакой не было. Просто в какой-то момент Лилечка решила, что надо спасать Володечку из объятий Тани Яковлевой, а то, не ровен час, убежит за ней в Париж и бросит мою подругу на произвол судьбы. Вот тогда она и подсунула, — нет, нехорошее это слово, — подтолкнула к нему Нору. Он увлекся Норой, но как-то не всерьез. И тогда Лилечка решила, что для этой цели больше подойду я. Она пригласила меня в первопрестольную, в Гендриков переулок, на одно из заседаний «Нового Лефа». Собирался там, стало быть, узкий круг знатоков и истинных ценителей прекрасного. Это было еще то сборище, доложу я тебе. Хотя Володечка мне понравился. А вот стихи его — нет. Да и Лилечка стала тонким апологетом его поэзии лишь тогда, когда это начало приносить ей ощутимые дивиденды. Мне просто нравилось его слушать, смотреть на его мощную, прямо-таки скульптурную фигуру. Он был потрясающе раскован, от него веяло грубой элегантностью. Я тебе уже говорила, что Лилечка училась на скульптора. Возможно, она оценила Володечку поначалу именно со скульптурной точки зрения.
— Соня, я впервые слышу сочетание «грубая элегантность». Ты мне скажи лучше, он запал на тебя?
— Сержик, не будь таким грубым.
— Значит, Володечке можно было быть грубым, а мне нет? — поморщившись, уточнил Сергей.
— Там был лефовский теоретик Чужак. Он все обвинял Володю в измене, говорил что-то о несовместимости его новой поэзии с угрюмой ортодоксией.
Володечка в ответ обозвал его чуть ли не масоном и ругал за приверженность к масонскому обряду. Вообще, я думаю, это был тот редкий случай, когда Всевышний задумал человека не только для величайшей миссии, но и вытолкнул его в наш жестокий мир в том месте и в тот час, где и когда в этом был особенный смысл.
— А что Лиля?
— Лиля вела себя как хозяйка, во все вмешивалась, пыталась руководить процессом. Шкловский грубовато ее осадил. Она побледнела, потом краска залила ее лицо. Она была вне себя от бешенства. И потом… — баба Соня вдруг замолчала.
— Что потом? — нетерпеливо поинтересовался Сергей, история его неожиданно увлекла.
— Потом, по-видимому, ей показалось, что Володечка стал бросать на меня чересчур откровенные взгляды.
— Так ведь она, кажется, для того тебя и пригласила?
— Отчасти да. Но в ее планы, по всей видимости, не входило, чтобы кто- то всерьез распалил его чувства.
— А ты могла их распалить? Тебе это было под силу? — чуть подняв бровь, спросил Сергей.
— Не знаю. Но когда я увидела, какой он большой, сильный, необыкновенно обаятельный и при этом доверчивый, как ребенок, я поняла, что не смогу включиться в общую игру притворства, не смогу долго обманывать этого человека.
— Отчего так? — язвительно поинтересовался Сергей.
— Видишь ли… ему хватило Лилечки.
— Ну а по-настоящему влюбиться в него ты разве не могла?
— Нет, Лилечка всегда была бы между нами. А я не терплю никаких треугольников.
Страшную зиму двадцать второго года Сонечка едва пережила. Было голодно, холодно и бесприютно. В театр-студию молодая актриса продолжала по инерции бегать на репетиции, по вечерам играла в спектаклях, и это придавало ее жизни некую основу, без которой гибель, казалось, была неотвратима. Шел второй год ее замужества, которое, впрочем, едва ли можно было назвать счастливым. Петр Константиныч, начинающий режиссер и по совместительству директор студии, которых, как грибов после дождя, открылось в ту пору, после блистательной премьеры «Горя от ума», предложил проводить Сонечку домой, поднялся в ее великолепную квартиру на Офицерской улице, да так и остался, невнятно пробормотав что-то о безграничности своих чувств к обворожительной Соне. Соня, конечно, мечтала об иной любви. Она грезила о белых ночах на набережной Невы, о будоражащих криках чаек на берегу Финского залива, о поездках на Голландский остров, да мало ли романтичных уголков в Петербурге и на его окраинах! Она мечтала об отношениях, которые ей довелось когда-то наблюдать между Александром Блоком и рыжеволосой Дельмас. Соня как-то даже отрастила волосы, перекрасила их в яркий рыжий цвет и стала брать уроки пения.
Во время очередного спектакля «Горе от ума», впрочем, в тот роковой день он стал для нее последним, она почувствовала себя неважно прямо на сцене. Ей было жарко, кружилась голова. Она решила, что это от голода. Поначалу ее не насторожил даже тот факт, что жарко было ей одной. Актеры играли в теплых пальто, тонкие струйки пара поднимались вверх при каждом глубоком выдохе. У Фамусова из шарфа, кольцами намотанного на шею, торчал один лишь нос, редкие зрители в зале шикали: актера совершенно не было слышно.
После спектакля Соня ждала Петра Константиныча в комнате, приспособленной под гримерку, а он все не шел. Тогда она, превозмогая чудовищную усталость, вдруг свалившуюся на нее, подалась к своему Пете, толкнула с трудом дверь — он сидел напротив Стефки Мещерской, держал ее руки в своих, заглядывал искательно в глаза.
— Ах, Соня! Это ты! Ты меня не жди сегодня, мне еще надо встретиться по делам студии кое с кем, — он даже не повернул голову в ее сторону.
Соня не произнесла ни слова, лишь хлопнула дверью, насколько хватило сил, зашатавшись от гнева и бессилия. Тут же схватилась за перила лестницы, чтобы не рухнуть, да так и выбралась, цепляясь за перила, на мороз. Закоченевший извозчик со своей клячей был рад любой работенке. Он-то и доставил Соню, правда, не слишком прытко, до Офицерской улицы.
В тот день она свалилась в горячечном тифу. У нее начался бред, он продолжался несколько дней, Соня потеряла им счет. Обрывками она явственно видела лицо Якушина, своего давнего страстного поклонника, он что-то бормотал себе под нос про доктора, про лекарства. И — испарился. Словно не он, а его туманный призрак навестил больную актрису. Однако вскоре пришел доктор, это был Пеликис, добрейшей души человек, в минувшем году безуспешно лечивший Блока. Потом стала забегать Палашка, дворника старшая дочь, она приносила ей еду, ужасную на вкус, но, по-видимому, очень питательную; это, вероятно, Соню и спасло. Позже она вспоминала, как краснощекая Палашка стягивала с нее мокрую рубашку, пропитанную тифозным потом, меняла постельное белье, отделанное ручным кружевом, все это собрала в узел, потом, немного подумав, бросила в него лучшее Сонино платье, крепко все перевязала и вынесла вон. Больше Соня никогда не видела ни своей рубашки из тончайшего батиста, ни французского платья. Палашка вынянчила ее, вытащила, можно сказать, с того света. И все события последнего перед болезнью дня: пятнистый жар, головокружение, самодовольное лицо Стефки, измена Петра Константиныча, бегство Якушина из ее дома — все перемешалось в охваченном болью и горечью сознании, скрутилось в тугой узел. И само собой вызрело жесткое решение: пусть она умрет от голода, холода, болезней, но никогда больше она не поставит свою жизнь в зависимость от чувств даже самого идеального на свете мужчины. Нет, она не собиралась вовсе отказываться от отношений с представителями сильной половины, просто теперь она знала, что никакое, даже самое сильное чувство гроша ломаного не стоит перед лицом смерти и что только она сама в ответе за свою ничтожную жизнь. Палашке она отдала золотое колечко с маленьким бриллиантом, подарок отца в день ее шестнадцатилетия.
С того памятного дня Сонечка стала играть чувствами мужчин подобно тому, как в безветрие набегающая морская волна кокетливо перебирает прибрежную гальку. Надо отметить, что занятие это доставляло ей в молодости немало приятных минут. Чувствовать безграничную власть над мужчинами — не это ли еще одно доказательство того, что она не только не погибла в тот страшный день, валяясь в тифозном бреду, покинутая и преданная теми, кто ей когда-то истово поклонялся, не погибла не только физически, но и вышла из всей этой передряги с чувством морального превосходства, неуязвимости и абсолютной свободы от каких бы то ни было привязанностей. Отныне ей решать, кто имеет право к ней приблизиться, а кому такого счастья не видать вовек. Слишком дорогую цену она заплатила за свою свободу.
— Сержик, я нашла одну записочку — из тех, о которых тебе говорила. От моей поклонницы — той, с которой я так и не встретилась ни разу.
Старуха много говорила, она не давала ему сосредоточиться на чем-то главном.
— Может, ты ее придумала, свою глупую поклонницу, ты ведь известная фантазерка. Сама и записку сочинила.
Баба Соня пропустила фразу мимо ушей.
— Вот! «Я люблю ваши глаза — они расскажут больше о страданиях вашей души, нежели ваши неповторимые руки. Так смотреть — отрешенно и сосредоточенно одновременно, — словно вы одна знаете истину, могут только ваши глаза. Актрисы трагического мироощущения, подобные вам, всегда ценились на вес золота. Сегодня, впрочем, как и всегда, вы были чуть- чуть отдельной, и вся эта то вялая, то беснующаяся камарилья вокруг лишь оттенила вашу инаковость, вашу принадлежность миру высоких и сильных чувств. Мне, как всегда, хотелось воспарить над залом, чтобы не пропустить ни одной детали, чтобы в полной мере насладиться каждой вашей интонацией. Вы умеете гениально держать зал». Ну, и так далее. Не буду тебя утомлять.
— И вы никогда не искали с ней встречи? — Он не заметил, как снова перешел на «вы».
— Нет!
— Что ж, воля ваша. Вот только умный зритель — редкий бриллиант.
— Что это мы все о бриллиантах, Сержик! Сдается мне, ты разлюбил театр.
— Разлюбил, баба Соня! Еще как разлюбил!
— И с этого начался твой внутренний разлад? — она осторожно заглянула ему в глаза. Проницательная старуха.
— Возможно. Я не мог смириться с тем, как мой театр все рвут на части. Эти огненно-алчные Карабасы-Барабасы. А мы лишь хлопаем деревянными ушами.
— Сержик, но ведь все то же происходит с нами… время от времени… в масштабах страны…
— Баба Соня, не утешай. Я для себя давно осознал одну безрадостную истину: успех актера в огромной степени зависит от способности вступать в интимные отношения с теми, кто руководит процессом. Я говорю, разумеется, о душе, хотя не исключаю и прочего. Наверно, неправильно проводить какие-то аналогии между актерством и самой древней профессией, но, ей богу, у них очень много общего. Баба Соня, я потерял веру в разумное устройство мира.
— Ах, милый мой мальчик! Если бы ты только знал, как много раз я теряла эту веру. А она возрождалась вновь. Может быть, все дело в том, что не было в твоей жизни настоящей женщины? Мне сегодня попалась заметка о тибетской медицине, о всяких там снадобьях и зельях. Помнится, что-то там было о сушеном цветке эдельвейса, который надо собирать в сентябре- октябре, не раньше и не позже, сушить его, потом дать истлеть на огне и прикладывать к больным местам, и боль обязательно уйдет. Сдается мне, все твои женщины сорваны до срока, и потому боль твоя не уходит.
— Это все слова, баба Соня, красивые слова и только, — поморщился Сергей.
— Я вижу, ты хочешь заразить меня своим нигилизмом. А между тем, я берусь утверждать: жизнь — капризная, коварная, беспощадная, чудовищная штука, но и тонкая, совершенная, изысканная и восхитительная в то же время, — торжественно подвела черту баба Соня.
В Ташкенте, в эвакуации, Софья Николаевна пережила одну из самых сильных своих влюбленностей. Молодость осталась в довоенном прошлом, в прошлое ушли утомившие ее браки. И вот теперь в этом городе, где царило воистину вавилонское столпотворение, где с легкостью рушились былые привязанности и так же легко возникали новые, ибо никто не знал, что будет с ними со всеми завтра, Сонечка влюбилась самым роковым образом. Ей было слегка за сорок, и надеяться по большому счету было не на что.
Ее приютила большая армянская семья, выделила комнату на втором этаже с окном, выходившим на узкую улочку, затененную разросшимися чинарами. Приняли ее достаточно гостеприимно, вскоре она и вовсе стала членом семьи, ибо выразила готовность обучать музыке двух хозяйских дочерей, девочек живых, смышленых, в меру одаренных. Чуть позже она стала преподавать им французский, что произвело на армянина прямо-таки гипнотическое воздействие. За это ей позволили столоваться вместе с семьей, никогда не обходили аппетитным кусочком курятины, если случался семейный праздник, горячей лепешкой с глотком настоящего вина.
Впрочем, Сонечка вряд ли бы пропала и без хозяйских разносолов, к тому же весьма скромных ввиду военного времени. Она привезла из Ленинграда кое-что из своих драгоценностей, из тех, что решила все-таки не оставлять с основной коллекцией в полости за изразцовой печью, в опустевшем доме, на набережной реки Пряжки, ибо вовсе не была уверена, что найдет их вновь, когда вернется, да и вопрос еще — вернется ли. К счастью, прихваченные в спешке драгоценности ушли не слишком быстро, главным образом, на покупку соболиной шубки, так как убегала она налегке, с одним чемоданчиком в руках, что сообразила в спешке бросить в его худую утробу, с тем и прибыла на железнодорожную станцию «Ташкент». В первый же месяц Сонечка прикупила себе два теплых платья, несколько блузок из креп-жоржета и пару абсолютно новых ботиков. Все это благополучно перекочевало в гардероб из чемоданов приятельниц, которым меньше повезло с обустройством, да и французский знали не многие. Они были рады удружить Сонечке, лишь бы их голодные дети не забыли вкус молока и настоящего ржаного хлеба. Остальное, в том числе и великолепные ботики, было удачно выменяно на блошином рынке. Но главное, Сонечка помнила всегда, там, на Офицерской, в тайнике, покоится ее неприкосновенный запас, гарант ее безбедной жизни в будущем.
Скоро у Сони появилась соседка — милая и тихая Любаша с восьмилетней Лизкой. Они прибыли в Ташкент месяцем позже, порассказали страстей о Ленинграде, да и притихли надолго. Любаша оказалась великолепной портнихой, до войны работала в театральных мастерских. К ней потянулся потихоньку киношный люд, кто с куском бостона, а кто и с китайским шелком. Широкое армянское сердце хозяина не выдержало, трудолюбивая Любаша была тоже принята в семью.
Любаша с Лизой и стали свидетелями небывалого романа, нежданно разгоревшегося между Соней и майором НКВД. Майор был значительно моложе Софьи Николаевны, к тому же у него была семья, но он не смог устоять перед такой столичной штучкой, какой казалась ему Сонечка. Он никогда не видел таких точеных плеч, такой матовой кожи, мерцающей в пламени свечи, не знал подобных манер обольстительницы. Он потерял голову. Сонечка ни на что не претендовала, семью разбивать не собиралась и хотела лишь одного: ежеминутного восторга и проявления товарищем майором самых пламенных и нежных чувств. Все шло замечательно, насколько замечательно может идти жизнь у стареющей актрисы в чужом городе в тяжелейший для страны период.
Лизка росла на глазах. Из худющей, угловатой жердочки превращалась в дивный цветок. Здоровый румянец не сходил со щек. В этом она не уступала холеным армянским дочкам. На первых порах характера была застенчивого, но росла наблюдательной, с живым интересом к окружающему миру. Вскоре выяснилось, что нрав у нее, на самом деле, независимый и пылкий.
Когда пришла первая ташкентская весна, Сонечка только зажмуриться успела: от обилия солнца, от абрикосового и айвового цветения, от изнеживающего тепла. Нет, ей-богу, если бы она не родилась в Петербурге, стоило бы подумать о том, чтобы остаться здесь навсегда. Они выходили с Любашей во внутренний дворик, Любаша со швейной машинкой пристраивалась в тени, Соня — с учебником французского, купленного по случаю на блошином рынке, вытягивалась рядом на курпачах, облокотившись на удобную подушку в форме валика, со звучным названием «луля-болиш». Позже выплывали сонные дочки хозяина, прибегала Лизка, и начинался долгий урок французского вокруг деревянной хан-тахты под монотонное жужжание жирных азиатских мух. В центре двора располагался глиняный тандыр на специальных подпорках. Армянская семья переняла обычаи и нравы страны, в которой окончательно осела. По праздникам на вертикальных, обмазанных глиной стенках тандыра, выпекали ароматные лепешки, патыру и самсу с мясом из баранины. Самсу подавали в керамическом лягане. Ее крепкий дух еще долго витал над махаллей. И будто не было ни войны, ни голода, ни ежедневных смертей, ни потери близких.
Майор время от времени по служебным делам отправлялся в Шахруд — живописное местечко между Бухарой и Каганом. Иногда Сонечка увязывалась за ним. В прошлом Шахруд был одной из резиденций бухарского эмира. Тяжелые воды Зеравшана превратили пустыню в цветущий оазис. Дворец эмира все еще имел пристойный вид, однако не шел ни в какое сравнение с дворцом Ситора-и-Махи-Хаса в центре самой Бухары. Майор повез однажды Сонечку взглянуть на сей замечательный памятник древней архитектуры. Поговаривали, последняя жена эмира была англичанкой. Наверно, не так плохо жилось эмирским женам, если холодная, чопорная, привыкшая к роскоши англичанка снизошла до любви азиата. Иногда Соня пыталась представить себя на месте той англичанки. Нет, не представлялось. Даже если у нее была относительная свобода, где и с кем она могла общаться на равных, не ощущая постоянной униженности? Ведь она была одной из многочисленных жен, пусть и осыпанных милостями мужа, и он — не она — решал, с кем провести ближайшую ночь.
В Бухаре нашли временное пристанище Подольское артиллерийское училище и Харьковский тракторный завод, который практически мгновенно перепрофилировался в танковый. Все это Соня узнавала из скупых реплик немногословного майора. Всякий раз, когда приезжали в Бухару, майор останавливался в военной гостинице, Соню же селил в доме полковника, в интеллигентной семье. По ночам Соня просыпалась от дикого утробного гула направляющихся на фронт танковых колонн.
По вечерам на узкую ташкентскую улочку за Соней приезжал майор, увозил ее в театр или в компанию сытых мужчин и женщин, иногда долго катал по городу, возвращал далеко за полночь, бывало, оставался до утра.
В один из таких вечеров, когда Соня крутилась у зеркала в только что сшитом Любашей платье, в бриллиантовых серьгах, которые рискнула достать из тайника, в новых туфлях, поглядывая с нетерпением на часы, она услышала звук резко притормозившего автомобиля. Следом раздался чеканный шаг, так не похожий на мягкий, крадущийся шаг майора. Она побледнела, мгновенным движением руки стянула с себя серьги, сунула их Любаше, все еще приглаживающей платье на Сониных плечах, прошептала:
— Если что, все в подушке! Все твое и Лизино!
Ее увезли в тот же вечер, но уже утром она вернулась, бледная, перепуганная насмерть, но живая.
— Его убили… — процедила она. — Ничего не спрашивай, я ничего не знаю! Благо, полковник, что должен был меня пытать, оказался моим преданным почитателем. Стал вспоминать все мои премьеры, кажется, не пропустил ни одной. Сказал, что надеется на встречу, — с тоской проговорила Соня.
Встреча, к счастью, не состоялась: полковника срочно призвали на фронт. Соня вздохнула, затихла, закуклилась. Перестала наряжаться.
А потом все чаще стали приходить обнадеживающие сводки с фронта, замаячила надежда на скорое возвращение в родной Ленинград. Все чаще стали вспоминаться пронизывающие ветры, темная поднимающаяся вода в каналах, с грохотом раскалывающийся лед на Неве, белые ночи. До боли в сердце замаячили перед глазами дорогие всякому петербуржцу силуэты Петропавловки, Ростральных колонн. Дворцовая площадь стала манить своим неохватным простором, стали сниться мосты через Неву, родной дом на Пряжке. И она засобиралась домой.
Соня не узнала родной город. Дом, слава богу, оказался цел. Он зиял провалами окон, до спазма дыхания обдавал вонью загаженных подъездов, он будто онемел от ужаса и боли. Выяснилось, что квартира ее занята каким-то пришлым людом, но вопрос решился сам собой, лишь только она обратилась к своим благодетелям. Некоторых из них она нашла в тех же кабинетах, что и прежде. Только наград у них поприбавилось. Надо было начинать все с начала. Слава богу, тайник оказался цел.
Баба Соня пропала. Ушла утром на базар и пропала. Целый день надрывался телефон. Потом снова, как это было уже однажды, звонок в дверь — как предупреждение, как намек на скорое вторжение, затем скрежет ключа, бегство в темную, дальнюю комнату. А дальше тот же шелест платья, летящие шаги, какой-то забытый мотивчик — этакое мурлыканье с легким акцентом и… исчезновение. Сергея охватило беспокойство. Он уже всерьез приготовился лепить перед зеркалом противные усы, наматывать шарф, когда входная дверь снова внезапно распахнулась и на пороге возникло видение.
— Вы? — смущенно произнесла девушка. Нет, скорее, молодая женщина. Под тридцать. Не красавица. Но и не уродина. Таких много ошивается вокруг театра. А глаза умные, глаза замечательные. Нос аккуратный. Если у женщины красивый нос, ее можно считать почти красавицей.
— Что значит — «вы»? — спросил он не слишком дружелюбно.
— Вы, Сержик? — легкий, почти неуловимый акцент.
— Ошибаетесь! Смею вас уверить, что вы глубоко ошибаетесь.
— Нет! Вы Сержик! — уверенно повторила молодая женщина. — Вы Сержик и вы скрываетесь от своих женщин.
— Ах вот как, — сдержанно проговорил он, цепенея от ужаса, при этом лицо его стало каким-то опрокинутым, — понятно!
Это было слишком. Сергей верил бабе Соне как самому себе. Даже не так: в себе он мог сомневаться, но в бабе Соне — никогда. И вот эта старая греховодница, эта носительница всяческих пороков предала его в два счета.
— Простите, не имею чести быть с вами знакомым, я… — начал он надменно.
— Я Франческа. И Софья Николаевна наверняка вам рассказала обо мне.
— Допустим. Вот только подробностей я не припомню. Вы актриса?
— Я правнучка. Я правнучка Сониной сестры Луизы.
— У бабы Сони была сестра?
— Была. Но это давняя история. Луиза была на пятнадцать лет старше. Ее увезли из России ребенком. Врачи нашли у нее туберкулез, и родители отправили ее в Италию на лечение. Потом она вышла замуж за итальянца, моего прадеда… Вот я вам, собственно, все и рассказала. Хотя вы меня ни о чем таком и не спрашивали.
— А вы сами-то что тут делаете — вдали от вашей благословенной родины? — в голосе Сергея чувствовался сарказм.
— Я изучаю русскую литературу и театр.
Сергей слушал эту маленькую женщину с нескрываемым раздражением. И вдруг перехватил ее несколько удивленный взгляд. Последовав за взором молодой женщины, он увидел себя неожиданно со стороны: в стоптанных домашних тапочках с облезлым верхом, в линялой обвисшей пижаме, наверно, с плеча последнего Сониного мужа, и… невесело рассмеялся. Настолько нелепым он показался сам себе. Вот вам и признанный всеми обольститель женских сердец.
— Положим, изучать русскую литературу можно где угодно, вовсе необязательно для этого ехать в холодную и нищую Россию, — угрюмо заметил он.
— Что вы такой злой? Резкий, прямо скажем, человек. Почему это где угодно, если жива моя двоюродная прабабка, которая к тому же русская и живет в России?
— Ну да! Конечно! Вы правы. — Он пожалел, что затеял этот никому не нужный разговор.
— Простите, Сержик, я очень спешусь, — сухо проговорила итальянка. Видно-таки была задета его неприветливым тоном. Потому и смешное «спешусь», наверно.
— Торопитесь, то есть?
— Да, тороплюсь. Вот продукты для бабы Сони и для вас. Она сегодня за ними не пришла. Передавайте ей привет.
— Кстати, баба Соня пропала.
— Нет, не пропала. Не беспокойтесь. Она скорее будет, — снова не слишком точно выразилась молодая женщина.
И Франческа ушла, ускользнула. Франческа… Какое чудное имя. Сочное и сладкоголосое. Можно влюбиться в одно только имя. Мягкий голос, мягкие жесты, закругленность во всем. Господи, если бы можно было начать все сначала. Встретить такую бабу: без надрыва, без жажды все время кому-то доказывать, что ты лучше, краше, талантливее остальных. Приткнуться бы к такой. И не надо театра. И никакого лицедейства, послать к черту всю эту ненасытную жажду аплодисментов, эту эфемерную власть над зрителем, когда не можешь справиться даже с собой. Заняться простым делом. Мужским, мужицким. Строить дома, к примеру, прокладывать дороги, растить детей. Он снова стал думать об Аленке, и снова защемило в груди. Вспомнилось почему-то, как плакала она над трупиком котенка на проселочной дороге, как кривила ротик и умоляюще требовала: «Папа, ну скажи, правда ведь, котик останется жить, ему только лапку чуть-чуть отдавило?!»
Послышалась долгая возня у входной двери, скрежетание ключа, и, наконец, на пороге появилась баба Соня.
— Сержик, милый, я так устала, — сказала она, едва отдышавшись.
— Где вас носит, невозможный вы человек? — раздражение вырвалось наружу.
— Ты уж не обижайся на меня, глупую, — я встречалась с твоей Настей.
— С кем? — не сразу понял Сергей.
— С Настей. С девочкой, которая в тебя влюблена.
— Ну, это уж слишком! Когда же ты угомонишься? Что ты себе позволяешь, старая сплетница? — он не заметил, как снова перешел на «ты».
— Я должна была ее увидеть, — старуха потупила взор.
— Да чего, собственно, ради?
— Я хотела ее пожалеть. Хотела понять, за что они тебя так любят.
— Поняла? — в сердцах выкрикнул Сергей.
— Ни черта не поняла, — простодушно ответила старуха.
— Как ты ее нашла? Это же невозможно!
— В твоей записной книжке, — баба Соня стыдливо опустила глаза — прямо-таки, ни дать ни взять, подлинно святой человек, никогда не скажешь, что этот человек вечно обуреваем жаждой сомнительной деятельности.
— Так ты еще роешься в моих вещах?
— Какие там вещи? Только и осталось от твоей прежней жизни, что записная книжка. — Баба Соня поняла, что совершила бестактность, но было поздно. — Я хотела понять, кто любил тебя сильнее, — заискивающе добавила она. — А Настя — чудная девочка. Молодая и чистая. Обостренная такая, вся устремленная вверх. Она бредит тобой. Она тебя боготворит.
— Думаешь, я этого не знаю? Да только сознавать всякую минуту рядом с нею, какое ты ничтожество, было выше моих сил.
— Ну ладно, ладно! Ты только не волнуйся так! Тебе вредно так волноваться.
— А я и не волнуюсь. Вот возьму и закручу роман с твоей Франческой, и подамся в хваленую Италию. Буду ассистировать ей в вопросах искусства, — выпалил вдруг Сергей.
Что-то, видно, мелькнуло в его взгляде, ибо баба Соня тотчас побледнела.
— Франческу не тронь! Я не отдам тебе Франческу, — по-старчески бессильно взвизгнула она. — Я не позволю тебе испортить ей жизнь.
— Ну вот, ты наконец и сказала все, что думаешь обо мне. В общем, я понял. Я подлец, я последняя сволочь. Я дурачу всех своих баб.
— Сержик, прости!
— Что-то ты слишком часто прощения просишь, — холодно отрезал он.
— Прости меня! Я не то хотела сказать.
— Не надо, уважаемая Софья Николаевна. Я все понял. — И он, ссутулившись, побрел в свою комнату.
— Сержик, я просто… Я просто старая дура… И я ужасно тебя люблю.
Бессонная ночь была обеспечена. Надо бежать из этого дома, из этого склепа, где вещи и чувства живут как замшелая память о прошлом, где властвует старуха-призрак.
Когда-то она была феей из доброй сказки. Любаша привела его — ему было четыре или пять, он уже умел читать, — и оставила его на целый месяц. О! Что за чудный месяц это был! Это был фейерверк, череда удовольствий: шатания по кафешкам, килограммы мороженого, поездка в деревню, а там босиком по росе, верхом на лошади, и только старый Митрич страховал для порядка. Потом снова был город, детский музыкальный спектакль — нечто оглушившее и ослепившее его разом. А по вечерам — сказки, сказки, сказки. С костюмами, со сценой и занавесом. Вот тогда она и заронила зерно любви, отравила душу театром.
А потом случилось так, что он провел с ней целое лето в Гаграх, в роскошном особняке (наверно, принадлежащем очередному ее любовнику) на берегу моря. Любаша навещала их дважды, и оба ее приезда ужасно злили его. Ему было девять, и он отвык за лето от бабки и матери. И стало ему казаться, что Соня — настоящая его родня. Ему было весело с ней и с прибившимся к ним театральным людом: были там актеры и начинающие драматурги, и все выказывали к нему уважение и любовь. Никогда больше подобное сборище людей, близких к театру, не казалось ему столь симпатичным и занимательным. Любаша уезжала с горьким чувством покинутости: настоящую бабушку вытеснила лжебабка. Мать, как всегда, была где-то далеко, на съемках в бесконечных экспедициях, и чувство постоянной тоски по ней несколько приглушилось на фоне бесконечного, безудержного праздника.
Любовь к театру чередовалась, как водится у мальчишек, с романтической жаждой путешествий, приключений. Был период, когда почему-то очень хотелось строить мосты. Там, где горы разделяются бурными реками, где царит первозданная тишина, а в небе точкой зависает ястреб.
Лучше бы он строил мосты!
Сергей вспоминал свои частые ангины, когда день, казалось, замирал в долгий послеобеденный час: без покатостей, без шероховатостей, без всякой надежды на обычный свой исход. Он боролся со сном, но сон его все-таки одолевал как раз в тот момент, когда он изучал новый альбом с марками, купленными Любашей, чтобы поддержать дорогого внучка. И многочисленные марки с видами городов, заповедников, их флорой и фауной дарили небывалую уверенность в том, что жизнь бесконечна, прекрасна и что все у него сложится замечательно. Он так и засыпал на этой счастливой ноте, с марками в руках.
Потом, позже, по мере того как он взрослел, предметы, символизирующие благоразумное устройство мира, эти тотемы божественной истины, менялись, приобретая все более личный характер. К примеру, журнал с его фотографией на обложке, программка с его фамилией в день премьеры, восторженные статьи в разных журналах — доказательства его успешности становились все более зримыми, материальными, такими конкретными.
И вот теперь пустота. И он цепляется за образы, за воспоминания, он хочет выудить из всего этого трепетного барахла нечто главное, но все рассыпается в труху. Он пытается вспомнить дни, мгновения, хотя бы одно из них, когда он был безоговорочно счастлив. Январский день, морозный, ясный, чуть голубеющее небо, прозрачный воздух, Машкины глаза — такие же бездонные, как январское небо, их теплота, их обещание — все это слилось с высоким накалом чувств героев, которых они воплощали на сцене в день своего дебюта.
Потом — не сразу — что-то потихоньку стало ускользать, уже не хотелось со всякой мыслью бежать друг к другу навстречу, пошли какие-то упреки, мелкие придирки, подозрения, непонимание, а дальше и вовсе нежелание понять другого. В душу вползала скука. Театр еще как-то роднил, пока грел их души, но все больше они замечали фальшь на сцене и друг в друге.
Рождение Аленки стало праздником, вспышкой счастья. Этот день до сих пор окрашен в зелено-голубые тона. Все утонуло в нежной дымке весеннего утра, когда уставшая после ночного дежурства медсестра, в которой он вдруг почувствовал друга, разделившего с ним тяготы той ночи, сообщила по телефону, что у него родилась дочь. Он мысленно увидел свою маленькую девочку зеленоглазой, тоненькой, бегущей летним утром по изумрудному саду с голубыми ирисами под неумолкаемый щебет птиц… Он будет счастлив рядом с этой крохой, спустившейся с небес, чтобы напомнить ему о чистоте Божьих помыслов. Только бы не перепутали ее ни с кем в роддоме!
Серый день тянулся бесконечно медленно. Франческа, загадочная и решительная одновременно, куда-то пропала: то ли в посольство ушла, то ли в издательство. Сергей не заметил, как начал тосковать по ней. Да и баба Соня в очередной раз отправилась «по делу» и как сквозь землю провалилась. Всеми покинутый, Сергей лежал на диване прошлого века, диван под ним покачивался и скрипел. Сергей выкуривал очередную сигарету. Сколько раз он пытался покончить с этой пагубной привычкой, все было тщетно. Порой он ненавидел себя. За то, что слаб, что не хватает воли, решимости расстаться с сигаретой. Бывало, не курил месяцами, но стоило учуять запах табака, как все возвращалось на круги своя. Что можно хотеть от окружающих людей, каких поступков, правильных, благородных, несуетных, если человек не может справиться сам с собою? Сергей глубоко презирал себя.
Первую сигарету ему вложила в сжатые губы Инна Виноградова. Ему было шестнадцать, ей тридцать пять. Она читала низким голосом свои туманные стихи, он внимал ей со страхом и волнением. Потом она осыпала его горячими поцелуями, жаром нерастраченных чувств. Много позже он понял, что страсти в ее жизни было предостаточно, просто эта страсть имела узкопрофессиональную направленность. Искусав ему губы, она снова принималась курить, театрально заламывала руки, страдала. Руки у нее были необыкновенно красивые… Сейчас бы он бежал от такой женщины со скоростью горного козленка, которого преследует ненасытная, кровожадная тварь, но тогда… он не мог дождаться очередного свидания. Он бредил ее руками, он тысячу раз и на все лады вспоминал и вспоминал, засыпая, как она проводит тонкими нервными пальцами по его затылку, и волна внезапной неизведанной радости снова накрывала его. Он дрожал от ее прикосновений, с нетерпением ждал, когда же, нацеловавшись до сумасшествия, до потери чувства реальности, она начнет расстегивать ворот его рубашки. Воздух был полон взаимного изнурительного томления. Поначалу эта женщина демонстративно искала причину, по которой должна была уступить мальчику, но поскольку Сергей вовсе не собирался ей в этом помогать, она как-то быстро обмякла и сдалась. В тот момент робкий шестнадцатилетний ребенок впервые прочувствовал до конца все повадки женской сущности, ее переменчивость и постоянство. Эта была минута абсолютного восторга перед глубиной открывшихся отношений.
О, эта женщина знала толк в любви. Со временем ее стихи стали жестче, ласки грубее. Он ловил себя на том, что хотел бы поскорее проскочить лирическую прелюдию, тем паче, он мало что понимал тогда в ее изысканных рифмах и ускользающих образах, — он хотел более осязаемых прикосновений, нежели душа к душе. А у Инны, как назло, пошел поэтический подъем, она писала в тот год много и жадно, чувства мучили ее, рвались наружу, ей не хватало аудитории, восторгов, ей казалось, все это она счастливо нашла в юном мальчишке с горящим взором. А потом приходил черед ласк, неистовых и жадных, — Сергей терял голову. Он похудел, стал бледным, нервным, и только огромные глаза горели особенным блеском. Мать и бабка перепугались не на шутку.
Сергей вдруг подумал, что если бы у него был юный сын, он бы за руки и ноги оттащил от него женщину, подобную Инне Виноградовой. Хищник не должен свободно разгуливать по пастбищам, где мирно пасутся стада невинных тварей. Ребенок не должен касаться больной, надломленной души, в которой незаживающей раной зияет патологическая склонность к разрушению. Ребенок не должен касаться того гнойника, от которого, не ровен час, загноится и его неискушенная, дотоле чистая душа. Опыт — это первое погружение в холодные и темные воды ада.
Сергей снова закурил. Руки дрожали. Тьфу и еще раз тьфу! Что за жизнь? О чем ни подумает, все бередит сердце. Где обитает ныне Инна Виноградова? Превратилась, поди, на сытых американских харчах в бесполое существо, аморфное и неживое. Какие там стихи в стране, где все пресыщены и нелюбопытны? О чем петь, если любовь продается за углом? Фу ты, черт! Какие-то глупости в башку лезут. Ну, причем тут любовь за углом? Стихи ведь не голод диктует и не отсутствие отдельного сортира, и уж точно не факт наличия- отсутствия продажной любви. Стихами плачет душа.
Сергей решительно встал с дивана. Антикварная ножка хрустнула и надломилась.
— Ну вот! — с тоской подумал Сергей. — Началось! Где тут у бабы Сони молоток и гвозди?
Сергей не понял сам, как очутился в театре. Слава богу, не забыл приклеить свои бутафорские усы. И не напрасно. Потому что рядом, впереди, в зрительном зале сидела Настя. Она склонилась над программкой, по-видимому, изучала, кто заменит его в спектакле, и он залюбовался, как это не раз бывало, линией ее по-девичьи тонкой шеи. От нее повеяло утренней чистотой, свежестью проснувшегося сада. Рядом почему-то нарисовалась Аленка. И как они бегают по ожившему весеннему саду с маленьким дымчатым котенком.
Женщины в юности и женщины в молодые годы — это разные существа. В двадцать женщина, как натянутая тетива, готова выпустить стрелу в каждого, кто не признает ее интеллект, а уж тем более потрясающую красоту. Она изобретет способ наказать всякого, кто усомнится в ней, она пришла в этот мир, чтобы одержать победу. А через десять лет она источник совершенства, она уже понимает, что мир не переделать, да и ко всем, кто не восторгается ею, она теряет интерес, зато она точно знает, какие слова произнести, на какие кнопки нажать, чтобы мужчина потерял тотчас голову. Она утонченна, она остроумна, она вся — блеск и очарование. Она недвусмысленно говорит: пора незрелой личности в линялой футболке поумнеть и превратиться в мужчину, иначе пошел ты к чертовой матери. И если ты не оценишь сей важный факт, не уловишь скрытый намек уже в первый вечер, ты будешь раскаиваться в этом всю оставшуюся жизнь.
На сцене шел спектакль, в котором Сергей когда-то — как будто совсем недавно — играл главную роль. Настя часто прибегала посмотреть на него, она ему здорово помогала своим присутствием. Она чувствовала нерв спектакля, ее широко открытые глаза были зеркалом, в котором он читал мгновенный отклик на каждое движение своей души. Он пришел посмотреть, как Илья, а он ни минуты не сомневался, что именно Илья подхватит эстафету, — справится с новой ролью. Неяркость красок, невыпуклость приемов и, в конечном счете, незавершенность облика составляли актерскую сущность Ильи. Но именно эта контурность, эта пунктирность более всего привлекали в нем зрителя.
За Марию Сергей был спокоен. Однако что-то произошло, что-то сдвинулось в пространстве спектакля. Люська не давала ей играть в полную силу. На всех трудных Машиных монологах Люська то гремела стулом, то роняла книгу, потом что-то еще, — она всячески отвлекала внимание зрителей, — словом, начала известную со времен «Театра» Моэма игру. И Маша явно занервничала. Потом Люська и вовсе спрятала (спрятать что-то на сцене — это надо исхитриться!) телефон: поставила на пол и изящно так задвинула ножкой под кресло, Маша в это время стояла к ней спиной. В общем, у Машки чуть не началась истерика прямо на сцене. В конце концов, она сообразила, где его найти, этот чертов телефон, но всем посвященным стало ясно: объявлена война! Неужели обещанное бабой Соней вмешательство уже принесло свои плоды?! Правда, похоже, несколько иные, чем те, на которые рассчитывала Машка.
Настя сидела в зале и почему-то здорово нервничала. Давно пора прекратить эти визиты в театр: его здесь нет, и даже нет уже памяти о нем. И если уж быть до конца честной с самой собой, то это должно быть к лучшему. Еще недавно она замирала, лишь только звонил телефон, и летела к дорогому Сереже навстречу, и задыхалась, когда он целовал ее прямо в фойе театра, на виду у собравшейся публики. Но все остальное: равнодушие Сергея к ее жизни, пренебрежение к той ее части, в которой не было и быть не могло его, потому что Сережа сам этого не хотел, — все это больно ранило ее…
А теперь эта старуха утром, как привидение, как привет с того света, напугала и позабавила Настю одновременно.
Актеры играли ужасно. Все, что прежде притягивало ее в театр: его воля, его энергия, — теряло нечто главное, растаскивалось на сцене по углам, студенисто расползалось, словно лишенное каркаса. Что-то разладилось на сцене, что-то чужое, инородное вторглось в это пространство и разрушило ауру спектакля. Насте показалось или на самом деле послышался некий глухой, бесконечный, неконтролируемый всхлип? Девушка оглянулась — какая- то неведомая сила заставила сделать ее это. Мерзкий тип в старомодных очках, с куцыми усами немигающим оком глядел на нее. Она поднялась, не дождавшись антракта, и под шипение зрителей поспешила прочь, подальше от всего этого кошмара…
— Нет! Ты только подумай! Ну, сука! — Маша металась по гримерной. Собственно, ей было все равно, что ответит Илья, бешенство клокотало в ней. — Ну, с-с-ука! Она мне сломала жизнь. Она не дала мне ни одной роли, пока я была молодой, она всегда настраивала его, этого безмозглого деятеля от театра, против меня. Теперь она и вовсе решила меня уничтожить. — Черные подтекшие разводы туши вокруг глаз изуродовали Машино лицо.
— Маша, да не волнуйся ты так. Подумаешь, спрятала телефон. Сцена обрела некую глубину. Согласись, эта ее акция была в русле драматургии спектакля.
— Слушай, ты часом не в ее команде? — зло прошипела женщина.
— Маша, ты говоришь ерунду. Тебе надо успокоиться. Если уж хочешь знать мое мнение, раз Люська пошла ва-банк, значит, почуяла близкую кончину. — Илья смотрел на нее преданно и, несмотря ни на что, чуть влюбленно.
Маша удивленно подняла глаза на Илью. Эта мысль была достаточно новой и показалась заслуживающей внимания.
— Думаешь?
— Не знаю, что такое могло произойти, но Люська занервничала.
— Кажется, я догадываюсь, — сказала разом успокоившаяся Маша. — Давай пить какао, плесни, будь добр, кипятку из термоса — что-то горло сушит.
Во втором действии она вышла другой. Она успокоилась и позволила Люське вытворять все, что той заблагорассудится, смотрела на нее немного иронично и как будто со стороны. Это было некое новое прочтение драматургического материала. Сергей мысленно поаплодировал Маше. Чем больше дней уходило с момента непоправимой беды, тем дальше отдалялся он мыслями от Маши, пока не осознал, что ушел навсегда. Иногда он представлял ее в объятиях Ильи, но это уже не ранило его столь сильно, как в день — тьфу! — его похорон, не казалось предательством. После того, как человек предает себя сам, справиться со всем остальным остается лишь делом времени.
Он выскользнул на улицу. Шел дождь, самый настоящий дождь в декабре. Однако Сергей не чувствовал ни холодной промозглости, ни ледяного ветра. Он видел лишь неоновые огни, отраженные в мелкой ряби лужиц, парочки, спешащие под зонтами к автомобилям, пьяного посетителя кафе, только что покинувшего его уют и теперь неуверенно голосующего на дороге, молодых людей за высокими окнами того самого кафе, невеселую официантку, обслуживающую посетителей, молоденьких девушек, спешащих на позднее свидание. И только ему в этом мире не было места.
Баба Соня смотрела телевизор, когда он наконец добрался до ее дома.
— А! Сержик! А тут такой веселенький спектакль. Садись, я тебе приготовлю чаек, — по-старушечьи тяжело засуетилась она.
— Спасибо, я сам.
— Ты только посмотри на Рубенчика! Ни кожи, ни рожи, а как играет! Вот что такое талант, Сереженька!
Сергею не хотелось ввязываться в этот извечный разговор о театре. Он знал, что баба Соня может говорить о театре сутки напролет. Причем то, что она будет утверждать сегодня, зачастую идет вразрез с тем, что она говорила вчера. Все зависит от настроения, от того, кому и что она хочет в данный момент доказать. Иногда доходит до смешного. «Театр умер! — говорит она, если оппонент вдохновенно начинает рассуждать о театре. — Театра в известном смысле уже нет, как нет и истинной литературы». В другой раз она как бы вскользь заметит тому, кто станет слишком уж хулить театр: «Э, голубчик! Не вам судить о театре! Не вам объять эту громадину. Театр вечен, пока существует жизнь!»
— Сержик, — начала она издалека, — я тут разработала некий план по твоему спасению. Если ты, конечно, не возражаешь.
— Вы невыносимо добры ко мне, почтенная Софья Николаевна, — проговорил он так, что трудно было понять, разозлился ли он снова либо был полон прочувственной благодарности. — Меня спасти нельзя. Меня можно только добить. Но это лишь дело времени.
— Сержик, ну поиграл немного в трагедию, и довольно. Ты гениальный актер! Я всегда утверждала это. Хотя мне редко приходилось слышать, чтобы ты учинял детальный анализ выпавшей тебе роли. Да и оценки великим драматургам ты тоже выставлял нечасто. А ведь бывало, в жизни мне приходилось становиться свидетельницей потрясающе глубоких и удивительно тонких умозаключений. Правда, порой их почему-то выдавали на редкость бездарные актеры.
Сергей криво усмехнулся. Иногда Соня все-таки умиляла его.
— Послушай, у меня есть кое-какие связи в паспортной службе.
— Откуда, баба Соня! — неожиданно развеселился Сергей. — Уж не шпионка ли ты? Не разоблаченная со сталинских времен!
— Ну, не шути так. Я же была в свое время человеком известным, среди моих поклонников попадался народ серьезный, а у них были дети, потом пошли внуки, и кое-кто из них и теперь любит театр и даже знает его историю.
— И что из этого следует?
— Я, пожалуй, смогу организовать тебе новый паспорт на чужое имя, какое — выберешь сам. Если ты, конечно, окончательно решил покончить с прошлым. Хотя, повторяю, ты делаешь большую ошибку. Нельзя так просто русскому актеру перешагнуть в иноязычную среду.
— Поэтому ты помогаешь мне исправить ошибку самым радикальным способом?
— Ладно, мы еще поразмышляем на заданную тему. В конце концов, это ничуть не хуже, чем депрессировать и дальше на диване. Франческа организует тебе визу в Италию.
И, не дожидаясь ответа, старуха поковыляла на кухню.
Сергей был не просто сбит с толку, вот только теперь он окончательно осознал, как далеко зашел. Ну и проницательная ведьма баба Соня! Франческа поможет… Франческа. Он повторил ее имя несколько раз и вдруг почувствовал, что в его жизни что-то враз изменилось самым волшебным образом. Может быть, это был знак, которого он так долго ждал.
Зазвенел телефон. Он автоматически взял трубку.
— Алло! Алло! — это была Ленка. Вот ведь неймется кому. Только он собрался хлопнуть трубкой, как она продолжила:
— Сереженька, милый, не бросай трубку. Я знаю, это ты, милый. Милый, я буду молчать, что ты жив, если ты этого хочешь. — Сергей надавил на рычаг.
Людмила Георгиевна Пономарева, в театральной среде попросту Люська, переживала не самые легкие времена в своей жизни. Головокружительный успех, случившийся в начале карьеры, сменился бесконечно долгим простоем, ненавистью окружающих, обвинениями в дурном характере, заносчивости и в зазнайстве. Далее пошли неудачные попытки создания семьи, трудные отношениями с повзрослевшим сыном. Поначалу казалось, что если уж она чего-то достигла, пусть с трудом, пусть ценой неимоверных усилий, то достигла она этого навсегда. И если роль получилась, то она будет блистать в ней вечно. А следующую она нанижет, как редкую жемчужину, все на ту же нитку, и так соберет настоящее ожерелье, в котором будет красоваться и пять, и десять, и пятьдесят лет. Такими же неповторимыми бусинами лягут ее браки с Антоновым и Городецким. И все подруги будут завидовать ей, какие талантливые мужики любили ее в жизни. Ее маленький Ваня, самый чудесный бриллиант, так и будет смешно складывать губки в трубочку и лепетать умилительно: «Мама Люся, я тебя вот так сильно люблю!» И вовсе не хотелось, чтобы он рос, грубел, потихоньку учился врать, курил в подворотне, прогуливал уроки, хватал девок за толстые ляжки…
Все оказалось иллюзией. За первой ролью вторая пришла через девять лет. Людмила Георгиевна была все еще обворожительна, но по утрам кожа выглядела чуть-чуть дряблой и сухой, голос стал почему-то низким, походка не так легка. Из угара семейной жизни она вынесла одно: брак — это меморандум о ненападении. Как только одна сторона забывает об этом, все рушится, все превращается в грязь, на которой уже ничего не произрастает. С сыном отношения тем более зашли в тупик. Когда он вырос, он вообще не мог взять в толк, почему эта нервная, взбалмошная тетка позволяет себе его поучать. Его, такого умного, тонкого и талантливого. Ее задача его накормить, одеть и обуть. Все! С остальным он справится как-нибудь сам.
Людмила Георгиевна все преодолела. Сидела без перерыва на диетах, подтянула кожу, вырвала одну роль, потом другую, при этом, правда, потеряла лучшую подругу. Новые роли сыграла ослепительно и дерзко, словно кто-то сверху вдохнул в нее новую жизнь. С мужьями разобралась: одному помогла построить квартирку в спальном районе, другого пристроила в Москву, в лучший столичный театр. В общем, бывшие мужья плавно перешли в разряд благодарных друзей. Сына определила в консерваторию, при случае отправила в Америку, где он благополучно женился на официантке придорожного кафе. По крайней мере, она знала: он никогда не будет ходить голодным. Сейчас они растят троих детей: мальчики очень похожи на своего русского деда, девочка обещает быть красоткой. Словом, можно считать, с поставленными задачами Людмила Георгиевна худо-бедно справилась, «птички» по всем пунктам программы поставила, вот только по ночам почему-то хотелось выть от тоски. Подруг не было, да и в театре, где все соперники, их в принципе не может быть. Дай бог, сохранить хотя бы видимость пристойных отношений. Вне театральной среды о дружбе вообще говорить не приходится. Там, за стенами театра, идет другая, малопонятная жизнь, с иными мерками, иными ценностями.
До Нового года оставалась неделя. Несколько раз появлялась Франческа, по-дружески общалась с ним и с бабой Соней, заботливая, но без навязчивости, приветливая, но без заискивания. Как-то пришла в веселом настроении, вдруг начала мерить Сонины шляпки, которые, словно картинки, были развешаны по всей квартире. Они запылились от времени, потускнели, но в них была память о Сонином величии, о временах, когда ее благосклонности добивались сильные мира сего, да и просто замечательные люди. Сергей всегда с иронией проходился по Сониной страсти к коллекционированию шляпок.
Франческа взялась их примерять. И оказалось, что шляпы эти замечательные, изысканные, редкие. И Франческа в них предстала совсем иной. Захотелось ее обнять, откинуть вуаль, а потом и шляпу, поцеловать в губы, влажные и горькие, сказать что-то очень важное. Она почувствовала его взгляд, смутилась вдруг, сняла шляпу, повесила на место. Кусочек пера остался у нее в руках.
— Ах, баба Соня! Я, кажется, испортила твою любимую шляпку.
— Негодница! Что же я оставлю тебе в наследство? Не пошлые ведь бриллианты, в конце концов. Послушайте, молодые люди, Новый год на носу. Не заняться ли нам подготовкой. А тебе, Сержик, надо еще сфотографироваться на паспорт. Франческа проводит тебя в студию, — это было произнесено таким тоном, будто все давно уже было решено и сопротивляться не имело ни малейшего смысла.
Было как-то неловко снова лепить усы. Сергей ограничился темными очками и шарфом, который замотал чуть ли не по самые уши, усы на всякий случай сунул в карман.
— Сержик, как давно вы были в художественной галерее? — немного важно спросила итальянка, лишь только они спустились по парадной лестнице и вышли на улицу Декабристов.
— Не помню! — Сергея не прельщала перспектива глазеть на картины великих и восторгаться тем, чем уже давно не хотелось восторгаться.
— А в филармонии?
— Тем более не скажу, — усмехнулся он.
— Предлагаю на сегодня культурную программу: галерея, концерт классической музыки и между ними фотоателье. Потом можно и в кафе.
— Франческа, я не готов. Это слишком насыщенная для меня программа. Боюсь, я утомлю вас. Я стал неинтересным собеседником.
— Послушайте, Сержик, что вы ломаетесь? Это будет взаимное… — она задумалась на секунду, — взаимное удовольствие. Правильно я сказала?
Сергей горько усмехнулся.
— Вы что-то другое имели в виду. Может, взаимную пользу.
— Ну да! Я хотела сказать, я вам что-нибудь расскажу о современных русских художниках, вы ведь мало, наверно, знакомы с их творчеством…
— Да, знавал я когда-то двоих, один теперь прозябает в Канаде, другой давно спился.
Франческа пропустила последнюю фразу.
— А вы мне расскажете о театре, о его распаде и о возможном возрождении.
— Я дал себе клятву: никогда и ни с кем больше не говорить о театре. И честное слово, эту тему лучше обсуждать с Соней. Она пережила на своем веку много возрождений и распадов.
Франческа рассмеялась.
— Ее точку зрения я отлично знаю. Меня интересует ваша.
— Вы наделяете меня, актера средней руки, глубинами, которых во мне отродясь не водилось, — с тоской произнес Сергей.
Настя не находила себе места. Все дни и ночи, что последовали со дня трагической смерти Сергея, она никак не могла прийти в себя. Она машинально ходила на работу, по вечерам — на лекции, на все эти никому не интересные занятия, а думала только об одном: как могло так случиться, что здоровый, в расцвете сил, на пике славы мужик, в которого она имела несчастье влюбиться, так бездарно, так не ко времени погиб. В своих мыслях она давно расчистила дорогу к его сердцу: от жены, от любовниц, в наличии которых она ни минуты не сомневалась, наконец, просто от друзей, и все не могла взять в толк, почему он не устремился к ней навстречу по этой самой теперь уже свободной дороге, не повис радостно у нее на плече. Нет, конечно, он был счастлив видеть ее время от времени, демонстрировал приятелям, вот, мол, смотрите, какая дуреха в меня влюбилась, и дуреха-то ничего, с такой и в свет выйти не стыдно. И только его фраза «а ты красивая!», сказанная буднично и равнодушно, заронила в душу зерно сомнения: а нужна ли она ему вообще. Когда любят, когда наслаждаются каждой вместе проведенной минутой, иные слова произносят губы. Настя приходила в театр снова и снова, жадно искала встречи с ним, а потом любой сомнительный жест — разговоры о дочери, о жене, в конце концов, вечно лежащий на столике в гримерке журнал с его фотографией на обложке, — любой жест пыталась использовать против него, лишь бы только развенчать созданный ею образ. Этот журнал мог бы оказать неоценимую услугу: она представляла себе, как, уходя домой, он прячет его в стол, а, возвращаясь в гримерную, снова извлекает на поверхность, потом время от времени бросает нежный, будто случайный, взгляд на свой портрет, и чувство глубокой счастливой благодарности к этому миру, явившему его на свет Божий, заливает его душу. Но даже это не помогало Насте. Она была увлечена им до потери ощущения реальности, до галлюцинаций воспаленного сознания. Ей казалось, закрой она на минуту глаза, затем резко распахни их — и он будет стоять перед нею в метро, в магазине, у подъезда ее дома.
А теперь эта старуха! Чего она от нее хотела? Словно весточка с того света. Нет, вынести все это было невозможно.
Сашка притащил ее в кафе, усадил за столик, спрятанный за колонной в глубине зала, накупил каких-то вкусных вещей, рассказывал что-то взволнованно, лицо его при этом оставалось настороженным. Настя совершила над собой некоторое усилие: попыталась вдуматься в смысл того, что он излагал.
— Настя, что-то не так?
— С чего ты взял?
— Да так… Я и в самом деле привык к тому, что ты у нас девушка особенная, витающая в высоких сферах. Но иногда не мешает все-таки спускаться на землю.
— Я тебя обидела?
— Не более чем всегда. Просто я волнуюсь, ты плохо выглядишь. Этот твой знаменитый нездешний взгляд… Он стал еще более нездешним. И круги под глазами.
— Я плохо сплю, — Настя провела пальцем по золотому извиву тарелочной каемки.
— Но это не проясняет ситуацию.
— Ну что ты пристал? Трагически погиб один мой знакомый…
— И ты так убиваешься по нему? Он был тебе дорог? С его уходом ты потеряла целый мир? — Сашка потихоньку сползал с иронической интонации, не догадываясь даже, насколько был близок к истине.
— Да! Но я не хочу говорить об этом.
— А о чем? Я вообще не знаю, о чем можно с тобой говорить в последнее время.
Настя кивнула головой, словно подтверждая: никаких больше вопросов!
…Лена размышляла о случившемся. Что-то не складывалось в этой истории. Композиционно чего-то не хватало. Может быть, потому что она не видела Сергея мертвым. И потом, на днях ей попалась заметка, такая маленькая заметочка в газете, на которую не всегда обратишь внимание ввиду ее неприметности, о том, что пропал молодой человек, наружность такая-то. Вышел утром из дома и не вернулся. Родители пребывают в расстроенных чувствах. Молодой человек характеризовался положительно, врагов у него будто бы не было, хотя если хорошо подумать, враги есть у всякого, разве что молодой возраст мог быть гарантией того, что их не могло накопиться слишком много. Врагов, как и друзей, коллекционируешь всю жизнь, а потом в старости «любуешься» на их портреты. Все еще было впереди у юного создания, если было, конечно, впереди хоть что-то. Но вот что было у молодого человека совершенно точно, так это пламенная страсть к шикарным автомобилям и быстрой езде… Нет, конечно, Лена никак не связала эти два события, Серегину гибель и исчезновение пацана, но ведь при желании можно попробовать увязать все что угодно…
Последнее время мысли Елены все больше занимал пропавший паренек, о котором она вычитала в газете.
… Андрюша был тихий мальчик, ясноглазый, приятный, воспитанный. Да и как иначе в семье дипломатов? Долгие годы отец его работал в ООН, мать была первоклассной переводчицей. Мальчишка учился в американской школе, английский знал в совершенстве. Когда вернулись в Союз, тяжело переживали непростой адаптационный период. Жалкие витрины магазинов угнетали, квартира, к получению которой отец приложил в свое время немалые усилия и которой очень гордился, смахивала после американских хором на сарай. Народ вокруг был сплошь грубый, неотесанный. У матери началась депрессия, атаки ослабевали лишь в моменты коротких визитов бывших подруг. Их завистливые взгляды являлись самым действенным лекарством.
Пережить трудности адаптационного периода Андрюше помогла первая любовь к милой девушке с живым взглядом. Она была студенткой консерватории, скрипачкой и не догадывалась, что ее поклонник еще ходит в школу. Была у Андрюши одна страсть: он с детства обожал красивые машины. Ему их дарили десятками — маленькие модели, у которых все было взаправдашнее: шины, колеса, зеркала, фары, руль. Из Америки отец привез великолепный автомобиль — красу и гордость всей семьи. Андрюше оставалось два года до совершеннолетия, два долгих года до того момента, когда он сможет, наконец, пойти на курсы водителей. А пока ранними утрами на пустынных участках дорог отец давал сыну первые уроки вождения.
На премьеру долгожданного спектакля в новомодном экспериментальном театре северной столицы билеты достать было практически невозможно. И все-таки, используя свои сложные дипломатические связи, отец привел дорогое семейство на спектакль. В ряду припарковавшихся машин Андрюша и узрел шикарный автомобиль. Этот эпизод, скорее всего, проскользнул бы мимо, но из автомобиля вышел мужик, которого позже мальчишка увидел на сцене. И то, как мужик держался во время спектакля, — герой не герой, но уж точно образец для подражания, — произвело на парня неизгладимое впечатление, каким-то непостижимым образом объединилось с впечатлением от автомобиля и залегло глубоко в душу.
А потом были белые ночи, прогулки по набережной Невы. Гуляя допоздна с милой светловолосой скрипачкой Танечкой, забрели они как-то на Петроградскую сторону, а назад до развода мостов вернуться не успели. Гуляли еще и еще, пока Танечка не устала и окончательно не замерзла. И надо же такому случиться, что во дворе дома, где они устроились на скамейке, он снова наткнулся взглядом на тот самый автомобиль. Тут же всплыл образ владельца автомобиля, умного и красивого мужика, и Андрюша неожиданно почувствовал себя почти таким же умным и красивым, надо было только сесть за руль вожделенного автомобиля. Таню он, разумеется, видел рядом. Он ей и слова не сказал в тот вечер о мучивших его мыслях.
Осенью он выследил актера у театра, подкараулил его со старшим дружком, у которого был свой «Москвич». Они дождались актера после дневной репетиции и проследили весь путь до гаража. Зачем они это сделали, Андрюша не смог бы так сразу ответить. А приятель ни о чем и не спрашивал.
…В день рождения Танечки он подкатил на Театральную площадь, у нее как раз закончились занятия с профессором, вручил ей букет алых роз. Танечка ахнула, за ней еще никто не ухаживал так красиво. Эти розы, наверно, стоили целое состояние. Автомобиль окончательно добил ее. Андрюша посадил ее рядом, скрипку небрежно швырнул на заднее сидение, так что у Танечки зашлось сердце, — скрипка была редкая и очень дорогая, — повел машину как заправский водитель, ничего не забыл из папиных уроков. По центральным улицам проехал осторожно, по-мужски элегантно, но как только выехали на загородную трассу, прибавил газу и понесся. Танечка восхищенно смотрела на его точеный профиль.
Удар был сильный, оба мгновенно потеряли сознание. Машина через минуту взорвалась…
…Переступив порог художественной галереи, представлявшей современное искусство, Сергей тотчас понял, что совершил большую ошибку. Это было не совсем то, в чем сейчас особенно нуждалась его душа. От всех этих одноруких и одноглазых чудовищ, вывернутых облезлой душонкой наружу, веяло холодом могилы, психозом надорванного естества, разрушением человеческого разума. Вспомнилась почему-то Инна Виноградова. Стало трудно дышать. Кроме всего прочего, вокруг слонялись толпы бездельников, опасность разоблачения была велика.
— Франческа, извини меня бога ради, мне надо выйти.
— Что-то случилось? — испуганно спросила итальянка.
— Мне надо выпить глоток воды.
Он направился в туалет, плеснул там холодной воды в лицо. Минут пять простоял с опущенными в раковину под ледяную струю руками. Немного отпустило. Это все нервы. Он дошел до точки. Минут через десять при усах и темных очках, замотанный шарфом, как факир удавом, Сергей спокойно лицезрел все эти надсадные шедевры, пытаясь хотя бы отчасти понять, что же имели в виду авторы «гениальных» творений.
— Франческа, как вы думаете, этот глаз вместо пупка на великолепном женском теле несет идеологическую или все же физиологическую нагрузку? Жаль, я не знаю достаточно выразительных итальянских ругательств!
— Сержик, ну нельзя же столь примитивно понимать искусство.
— И не называйте меня этим дурацким именем — Сержик. Я позволяю это только Соньке.
— А вы не называйте при мне мою тетку Сонькой. Договорились?
— Хорошо! Это будет наш компромисс. А теперь, милая Франческа, позвольте мне присесть. Что-то здорово кружится голова. То ли от вас, то ли от этих потрясающих полотен.
Франческа засмеялась.
— Сережа, можно я еще немножко поброжу одна?
Сергей окинул тоскливым взором долгий зал галереи: по центру стояли скамьи, унылые и безликие, как и все в этом храме искусства, на них сидели такие же унылые посетители галереи. Рядом с белесым старичком зияло свободное место. Еще раз он окинул ненавистным оком все эти потрясающие образчики человеческой безвкусицы, все эти ребусы воспаленного ума. Вот разве что взор с надеждой зацепился за крошечный росток лебеды, пробивающийся сквозь наслоение обломков человеческой жизни, вернее, знаков его присутствия на земле. Потом он наткнулся взглядом на Франческу, что-то встрепенулось на дне души и теплой волной понеслось с током крови по телу. Что там баба Соня говорила о сухом цветке эдельвейса?.. Франческа была хороша. С легким гибким телом. При этом излучала покой и уверенность. Но, боже правый, как много красивых женщин прошло сквозь него, некоторые из них оставили неизгладимый след в его жизни, но не было ни одной, которой бы он любовался так отстраненно, так спокойно, как этой с неба свалившейся итальянкой с русскими корнями. Вот она подошла к очередному шедевру, приподнялась на цыпочках, словно хотела избавиться от бликов, — интересно, есть ли в итальянском слово «на цыпочках», — потом чуть присела, и в каждом ее движении было столько грации, столько смысла, что оставалось только пожалеть о том, что все случилось слишком поздно.
Он уже знал по опыту, что в театр молодые актрисы приходят тонкими и блистательными и остаются такими пять, десять, пятнадцать лет, кому сколько отпущено природой. Потом какая-то часть из них начинает приобретать мягкость, округлость покорно-текучих линий, и в этом определенно есть нечто завораживающее, пока в один момент такая носительница вечной женственности не превращается окончательно в бабу. А жить-то надо. И зарплату получать, и детей растить. А куража уже нет, есть только одно мучительное желание: дойти, доехать, добраться до мучительного финала. И уже не об аплодисментах речь и не о корзинах с цветами. А о том, как не потерять разум, достоинство. Представительницы другой части женского состава почему-то начинают усыхать, превращаться в мумии, как это случилось с Ариадной, — ну и имечко Бог сподобил родителей дать своему дитяти, — и тогда они до старости играют девочек, а угасающая душа уже давно ведет свой отсчет времени, глаза постепенно мертвеют.
— Молодой человек, не правда ли, забавно современное искусство? — старичок надумал перекинуться с Сергеем фразой.
— Не знаю, что и сказать, — неопределенно ответил Сергей в надежде, что старичок обидится и отстанет. Но не тут-то было. Старичок оказался не из обидчивых.
— Игра разума. Игра света и тьмы. Ломкое и грубое искусство. В конечном счете, глубокая эстетическая скованность.
Сергей покосился. Старичок имел неглупое лицо и говорил витиевато.
— Демоны искушают не только плоть, но и разум, — продолжал словоохотливый старик. — А ведь демонов рождает сам человек. А я вас знаю. Вы актер. Простите, запамятовал имя. Вы из того бандитского театра.
«Стоп! Я все равно не дам ему закончить!» — молниеносно промелькнуло в голове.
— Простите, вы ошиблись, — сухо ответил он.
— Не упорствуйте. Вы играли в… Не припомню и названия… Жалкая человеческая участь — потеря всего, из чего состоит жизнь, в том числе и памяти.
Сергей был напуган и удивлен одновременно.
— Не удивляйтесь. Я сам актерствовал в молодости.
— Почему только в молодости? — Сергей решил увести разговор в безопасное для себя русло.
— Неинтересно стало. Я разочаровался…
— Разочаровались в чем? — в Сергее проклюнулся легкий интерес к собеседнику.
— Как вам сказать? Лицедейство — большой грех. Человек должен жить. Сам. А не играть и не притворяться. Это предназначение Всевышнего разыгрывать комедии и ставить мизансцены, декорациями к которой и является наша жалкая и одновременно великая жизнь.
— Я, пожалуй, готов согласиться с вами, но лишь отчасти. Без театра жизнь станет вообще невыносимой.
— Вы ошибаетесь. Человек перестанет жить иллюзией, что можно что-то поправить в жизни благодаря театру. Да и современная живопись, к которой мы сегодня с вами имели счастье прикоснуться, уверяю вас, никого из здесь присутствующих не сделает ни умнее, ни лучше…
Франческа уже минут пять стояла рядом и слушала старичка, не решаясь вклиниться в разговор.
— Вот посмотрите на эту молодую женщину! Что может быть прекраснее, совершеннее в жизни? — стало понятно, что он уже давно следит за Франческой. — Возьмите ее за руку и познайте вместе с нею все радости бытия. Это самое лучшее, что вы можете сделать в этой жизни. И даже если вы пресыщены славой, вином и женщинами, отриньте свой опыт и начните жить так, будто родились сегодня. С годами наша душа становится совершенным и прекрасным проводником самых изысканных чувств.
Старик словно подслушал его мысли.
— А может быть, наша уверенность в том, что мы живем, — только иллюзия? — устало спросил Сергей.
Франческа была смущена, что-то хотела сказать, но не нашлась, да и старичок вдруг проворно откланялся. Через пару шагов он обернулся и вымолвил:
— И передайте привет Соне!
— Кому? — испуганно переспросил Сергей.
— Сонечке Залевской! Софья Николаевна весьма значительная, я бы даже сказал, эпохальная дама. Скажите, Борис Козловский еще жив.
Это было слишком. Зачем эти усы, очки, весь этот маскарад, если первый попавшийся дряхлый старикашка, у которого по всем законам бытия должно было отшибить память, узнает его и позволяет еще поучать? Да, видно, он не в курсе, что того, с кем он только что беседовал, уже как бы и нет в живых. Наверно, на лице Сергея отразилась сложная внутренняя борьба, ибо Франческа прошептала:
— Сержик, я голодна, я очень хочу есть. Я приглашаю вас в ресторан.
— Согласен. Надеюсь, вы не станете передавать мне деньги под столом? — ответил он с веселым недоуменным бешенством.
Из ресторана они вышли повеселевшие, приятельски настроенные, в общем, легкие.
— Сережа, а ведь мы не выполнили главного задания бабы Сони.
— Это какого?
— Мы не сфотографировали вас.
— Господи, и вы верите в весь этот бред старухи? Какой паспорт! Какая виза! Какая Италия! Да я сдохну от тоски через неделю.
— Вы полюбите эту страну. Ее не полюбить невозможно. Я покажу вам Тоскану с ее холмами, пиниями, побережьем. Я свожу вас во Флоренцию, и вы ахнете, как много вы не познали еще в жизни.
— Дорогая Франческа, если там так мило, что же вы сбежали в суровый край по имени Россия. И не говорите мне, что вами движет память крови. Сколько в вас этой самой круто замешанной крови? Одна шестнадцатая? Тридцать вторая?
— Да разве в этом дело?
— И сколько лет вы уже в России, простите?
— Пять!
— Не слишком ли затянулось ваше знакомство с русской культурой? Да и не самый удачный, прямо скажем, момент вы выбрали для знакомства. Страна агонизирует.
— Какой вы злой, однако!
— Это не я злой. Это жизнь моя злая. Но вы не ответили мне. Что держит вас здесь?
— Вы, — выдохнула вдруг она и смутилась.
— Бросьте! Мы с вами знакомы месяц.
— А мне кажется, всю жизнь.
— Шутить изволите?! Что ж, можно и пошутить, если ничего другого не остается. Надеюсь, в филармонию вы меня сегодня не потащите.
— Вот в этом вы как раз и ошибаетесь. Потащу!
— Что за дикая причуда?!
— Баба Соня просила до ночи не возвращаться. У нее свидание.
— Чего-о-о?
— Свидание.
— Ладно, ведите, — махнул рукой Сергей, слегка уже контуженный ее смущенным признанием.
Концерт скрипичной музыки вопреки ожиданиям привел Сергея в умиротворенное состояние. Музыка в тот памятный вечер звучала классическая: Моцарт, Вивальди, Массне. Что-то, вероятно, иначе было устроено в человеческой душе двести и триста лет назад. Он слушал и не слушал музыку, она сама проникала в его душу. Он никогда не считал себя таким уж меломаном, хотя и не чужд был гармонии. Смешно и грустно теперь вспоминать, но он так и не окончил музыкальную школу. А ведь ему пророчили большое будущее. Матери было не до его музыкальных опытов, но Любаша, Сережина родная бабка, изо дня в день стояла рядом и радовалась каждой правильно взятой ноте, каждой верной интонации. Она таскала за ним виолончель года два или три, не пропускала ни одного школьного концерта, ради нее он мучительно осиливал все эти непостижимые для нормального человека премудрости сольфеджио. И все- таки он не выдержал, взбунтовался. И слезы любимой бабки не помогли, вся трудная наука, в один миг разорванная в клочья, почила в бозе. Он стал на путь обретения свободы. И вот теперь он слушал все эти сонаты, сонатины, концерты с такими невзрачными названиями «Ля минор» или «Соль мажор», и вдруг к своему великому удивлению обнаружил, что они не только не раздражают его, но и поднимают над болью и над приключившейся с ним бедой. Франческа смотрела на сцену, отрешенная и прекрасная. Легкая улыбка озаряла ее лицо, ту половину, которую он мог украдкой наблюдать.
Господи, зачем они здесь? Зачем они рядом? Что вообще он сотворил со своей жизнью? Ему бы переварить всех своих прежних женщин. Зачем обременять себя еще одной историей привязанности и еще одного разочарования? Зачем влезать в очередной хомут? Пытаться покорить еще одну женщину с ее ранимой, изнеженной душой, с ее надеждами, которые ни один — даже самый лучший в мире мужчина — не сможет до конца воплотить, с ее ожиданием счастья, которое — он ручается — она не знает сама, как выглядит. Зачем он ей — это отдельный вопрос. Женщина всегда хочет опереться на сильного мужчину. И иногда она его так долго ждет, что не может уже отличить подлинного от того, которым грезит ночами… А может, и правда, разом покончить со всем этим: с выморочной своей жизнью, с театральными химерами, с эфемерностью актерского предназначения, с вымышленным смыслом существования? Покончить со всем этим раз и навсегда, оформить визу и рвануть в благословенную Италию? Там всегда солнце и всегда тепло. Там, хочется думать, живут счастливые люди. А женщины его как будто уже и отпустили: Маша, Ленка и Настя…
Через неделю Франческа принесла Сереге два французских журнала, и в каждом — откровения о нем. Один вышел на неделю раньше. В нем Машка рассказывала французским читателям о том, какой он был великий актер, бездушный муж и отец при этом. Это прозвучало как выстрел в спину. Как предательство, в котором не было никакого смысла, а только унижение его памяти. Она вспоминала какие-то жуткие истории, в которых он выглядел неподобающим образом и в которых не было ни слова правды. И самое паскудное во всем было то, что он, оказывается, был равнодушным отцом, жестоким воспитателем. Ей ли не знать, что он любил Аленку до беспамятства? И даже когда они с Машкой в чудной, замечательно легкой компании актеров, писателей-драматургов проводили незабываемое лето в Планерском, куда возвращались время от времени, а Аленка оставалась с Лизой дома, и вдруг пришла телеграмма о болезни дочери, он все бросил и помчался в Питер, оглушенный, перепуганный до смерти симптомами Аленкиной болезни. Машка же осталась наслаждаться изысканным обществом.
— Все будет хорошо! — уверяла она Сергея. — Обычные детские недомогания. Вот увидишь, через три дня Аленка поправится!
Аленка и в самом деле быстро пошла на поправку. Однако это не помешало им расстаться. На год. И именно тогда возникла Ленка… Господи! Но ведь Машка упрекает его так, словно имеет право, словно чем дальше уходит в прошлое день его похорон, тем больше она верит в его отцовство. Или все дело в гонораре, который выплатил ей французский журнал?
Второе интервью — с Ленкой — было и того ужаснее. Они будто соревновались — две его бабы — кто выдаст больше откровенных подробностей о нем. В Ленкиных словах проглядывало, по крайней мере, страдание. Стало ясно, что она его все еще любит, хотя их лав-стори, она признавала это, осталась в прошлом. По крайней мере, в этом она была честна.
— Бедный мальчик! — вздыхала баба Соня. — Любаша всегда говорила, что женщины погубят тебя.
— Софья Николаевна, пожалуйста, я вас очень прошу, не надо тревожить бабкину душу.
— Что-то ты все о душе, мой мальчик. Раньше ты не был к этому склонен. Знаешь, Сержик, я тебе честно скажу: Машка твоя порядочная стерва. Я всегда недолюбливала ее.
— Баба Соня! Прошу, не надо!
— Ну, ладно-ладно. Чай пить будешь?
— У себя в комнате.
— Кстати, паспорт твой будет скоро готов. Дальше займемся визой. А ведь раньше визой занимался дворник и приносил ее в течение дня. Да, времена в моей молодости были не столь забюрократизированные.
— Софья Ивановна, я вам очень благодарен за участие, — слова прозвучали подчеркнуто чинно, — но я ведь никогда не говорил вам, что согласен на отъезд. Вся эта суета вокруг моего тела выглядит несколько комедийно.
— Как это не говорил? — возмутилась баба Соня. — Ты сфотографировался и этого достаточно.
— Это была моя ошибка. Я сделал это ради вас. Чтобы вы успокоились хотя бы на время.
— Я успокоюсь, когда самолет с тобой на борту поднимется в воздух.
— Несносный вы человек! Скажите хотя бы, какая у меня будет фамилия?
— Не помню. Что-то нейтральное. Чтобы с такой фамилией ты везде был своим.
— Я даже в родном городе чужой. А вы хотите… — Сергей в сердцах махнул рукой. — И как вы все это собираетесь обтяпать? Ведь для визы нужна биография, какие-то документы, заверения, подписи?
— С этим как-то можно справиться. Да не волнуйся ты так! Я вот, старуха, так не оплакиваю свою жизнь… — она осеклась, поняла бестактность сравнения. — Да не волнуйся ты так! — повторила она. — Сделают тебя свободным художником. А со свободного художника, сам знаешь, взятки гладки. Он, как перекати-поле, ни в ком не нуждается и никому ничего не должен. Сержик, я завидую тебе. Я была в Италии до революции несколько раз. Это со-о-всем другая жизнь. Да в твои годы всякая жизнь другая. Главное — любить ее, жизнь… Сержик, ты только посмотри, ну взгляни же на экран, какие симпатичные, милые ребята! — баба Соня приникла взглядом к экрану. — И какая внутренняя свобода! Они ничего не боятся. Это же просто невероятно! Кто- то гениальный придумал эту обворожительную форму общения: они мило щебечут, как будто о пустяках, а на самом деле о весьма важных и интересных вещах. Такое возможно только в московской среде. В Питере все словно заморожены немного. Впрочем, наш Саша мало в чем им уступает. Вот только злости у него многовато. А эти мальчики такие воспитанные… и обаятельные, и вдобавок большие эрудиты.
— Баба Соня, брось! Представь их лет через двадцать пять. Лысыми, с брюшками. Им станет лень говорить о всеобщей любви к человечеству. Привязанность к более прозаическим вещам возьмет в них верх.
— Ну вот мой дорогой, ты все испортил. Мне и впрямь тяжело их представить на вершине жизни. Там почему-то всегда меньше солнца. — Баба Соня бросила рассеянный взгляд на Сергея и запнулась. Она с трудом поднялась со стула, не спеша направилась к телевизору, переключила канал.
— Ах, снова Рубенчик! Всю жизнь так бы и смотрела на его смешную рожу. Знаешь, что он мне сказал однажды? «Истина жизни, Софочка, открывается человеку в тот момент, когда он держит на ладонях своего ребенка, а потом целует его в голую попку. Этого не объяснишь словами». И это он отважился сказать мне, понимаешь, мне? Быть может, только тебя одного я и держала на руках маленького, такой теплый комочек жизни. Пронзительный был момент, хоть ты и не мой ребенок. Впрочем, кто знает, — задумчиво произнесла старуха, не глядя на вконец расстроенного Сергея. — А еще, знаешь, Рубенчик так прекрасно говорил об одиночестве. Что вот, мол, одиночество это высшая степень человеческой свободы. Иногда я бываю согласна и с этим. А что думаешь об одиночестве ты? — и она взглянула на бедного Сержика. Гримаса боли и отчаяния исказила его черты. — Ну, Сержик, будет тебе, будет! Не хватало еще нам разрыдаться над тем, что жизнь не оправдала наших чрезмерных ожиданий. А знаешь, в чем твоя беда? — сказала она неожиданно жестко. — Ты слишком сосредоточен на самом себе. Ну скажи честно, что такого страшного произошло. Ну, напугал ты всех и самого себя немного. Но ведь ты жив, и даже не очень пострадал. И все можно вернуть на круги своя и даже устроить куда лучше. Надо только расстаться со своей болью.
— Но ведь в той жизни осталась Аленка, — начал оправдываться Сергей.
— Сержик, заметь, она тоже жива и здорова, и, Бог даст, ты останешься светлым пятном в ее жизни, и любовь к тебе сделает ее чище и возвышенней. А если тебя что-то не устраивает, пади к Машкиным ногам и моли ее о прощении.
Сергей застонал вслух, новая волна боли, ярости и тоски окатила его с головой. Он больше не мог продолжать этот разговор. Он подхватил лежащую на столе газету и стремглав выскочил из гостиной… Иногда старуха бывает несносной. Как будто специально отыскивает язвы на его теле и безжалостно срывает чуть подсохшую корку. Хотя… кто знает… в чем-то она, безусловно, права. Сколько можно страдать, сколько можно рыдать о безвозвратно потерянном, пусть и по его величайшей глупости? Вокруг люди старятся, теряют слух и зрение и все равно продолжают радоваться каждому новому дню. А он, мужик в расцвете сил, обрек себя на бездействие, на прозябание в квартире со старухой, сохранившей куда больше благоразумия, чем ей положено в ее преклонные годы. Она радуется каждому прожитому мгновению, каждой минуте общения с ним. Ведь не истукан он бесчувственный, в самом деле, он все прекрасно понимает, замечает, домысливает: к старухе вернулась жизнь.
Тем временем Франческа покинула их, улетела в Париж, а оттуда собралась совершить еще один перелет в Рим. Издательские дела не терпели отлагательств.
На второй день Сергей с удивлением обнаружил, что тоскует по молодой итальянке. Он стал неотступно думать о ее жизни, пытался представить, какое у нее было детство, школа, мальчик, в которого она впервые влюбилась. Ее первая связь с мужчиной, какие слова она говорила ему при этом, как запрокидывала голову. Почему вдруг занялась искусством. Во все времена это являлось привилегией состоятельных людей. И только в нашей стране народ почему-то считал, что можно праздно предаваться делу избранных, не имея ничего за душой. Возможно, Франческа богата. Богатство — то, что делает в конце концов женщину несносной. Нет, неблагодарное это дело пытаться представить себе жизнь молодой женщины. К тому же иностранки. К тому же красивой. Он и не заметил, как стал считать Франческу красивой. Странные мысли в голову приходят иногда…
Софья Николаевна, по-бабьи охая, с трудом опустилась на колени перед шкафом красного дерева. По центру шкафа во всю его высоту располагалось ржаво-серебристое, потускневшее от времени зеркало.
— Тусклое и древнее, как и я сама, как и вся моя жизнь, — тяжело вздохнула старая женщина.
Она потянула на себя нижний ящик, широкий в основании. Ящик не поддался.
— Этого еще не хватало! — в сердцах воскликнула старуха.
Она дернула за резную ручку еще раз, потом еще и еще, но с тем же результатом. Ноги в непривычном положении мгновенно устали. Она с трудом поднялась, пошла за спицей. Одной из тех, что валялись в кладовке. Некогда она была славной вязальщицей. Когда-то в Питере, в театральных кругах, была мода на ее вещи. Особенно в 30-е годы. Даже Лилечка не гнушалась носить ее кофточки. «Свяжи, Соня, что-нибудь красивое, с глубоким вырезом. Обожаю яркие вещи!» — говаривала она.
Слава богу, Сержик ушел, а то непременно поинтересовался бы, что за суета началась в Сониной комнате.
Софья Николаевна вернулась с коробкой спиц, вытащила самую длинную и тонкую, просунула ее в выщерблину в верхней кромке ящика, спица прошла на полдлины и уперлась во что-то твердое. От сердца отлегло: шкатулка, стало быть, на месте. Соня долго билась над выдвижным, но чем-то запертым ящиком, потом все-таки сообразила сходить на кухню за старым широким ножом, больше похожим на казацкую саблю, осторожно поместила его конец между кромкой ящика и дном платяного отсека, направила его под углом от пола и кверху, стала медленно просовывать, так что нож в конце концов вошел во всю свою длину. И тогда она снова потянула ящик на себя. Он поддался с трудом, но все-таки начал потихоньку выдвигаться. Шкатулка была на месте.
Эта была вещь редкой красоты — тонкая резная работа по розовому дереву. Сюжет был задуман под влиянием творчества Альфонса Мухи, невероятно модного в свое время художника из Чехии. Грациозная, девически прекрасная фигура, органично вписанная в виньетку из цветов и листьев, символов и арабесок.
Когда-то отец отдал за шкатулку целое состояние. Давненько Соня не любовалась своими сокровищами. Дрожащей рукой — не столько от старости, сколько от волнения — она вставила ключ, который всегда носила на себе в качестве подвески на платиновой цепочке. Он был довольно изящный и казался не ключом, а весьма необычным украшением. Это была маленькая птичка с крылышками и лапками, вместо глаз — крошечные бриллианты. Собственно лапки и были ключом. Даже самые близкие Сонины подруги не догадывались, что милая птичка на Сониной груди открывала ворота к настоящим сокровищам.
Соня откинула крышку. Внутри шкатулка была подлинным произведением искусства. В ней было потайное дно, за ним открывалось следующее. Но об этом невозможно было так сразу догадаться. Шкатулка состояла из множества отсеков, и каждый был со своей задумкой. В одном из них зеркальное дно, ограниченное такими же зеркальными стенками, отражало нездешний свет россыпи бриллиантов чистейшей воды. Их было двенадцать, все они ждали своего часа. Когда-то их было гораздо больше, но и жизнь ведь длинная.
В другом отсеке стенки были выложены тонким слоем микроскопических ракушек, на дне лежала перламутровая пластина. Само собой, в этом гнездышке хранился жемчуг — серый, обрамленный платиной с вкрапленными в редкий металл бриллиантами. Кольцо и серьги потрясали воображение. В третьем отсеке, выстланном красным бархатом, покоилось кольцо с огромным рубином, увитым тонкой золотой змейкой. Когда Соня его надела, рубин частично перекрыл два соседних пальца. Далее на черном шелке, отороченном золотой тесьмой, мерцала матовым блеском редкой красоты камея.
И все же все самое ценное располагалось ниже. Второе дно открывалось все той же птичкой, но только уже клювиком, третье — и того проще: надо было вставить в крошечный паз кончик крыла и чуть-чуть повернуть его влево. Пальцы Софьи Николаевны были не столь послушны, как в молодости, ключик то и дело выпадал из рук. И все же она открыла все этажи заветной шкатулки. На самом ее дне покоились сережки изысканной, редчайшей работы, своим неповторимым блеском сверкали бриллианты потрясающей огранки. Соня все еще дрожащими руками достала их из крошечного отсека, поднесла к ушам, глянула на себя в зеркало.
Их она подарит Франческе в день ее бракосочетания. Когда-нибудь это непременно случится, если Бог даст, то и при Сониной жизни. Должно же хоть что-то остаться праправнучке от прапрадеда-золотопромышленника. Если же Соня все-таки покинет этот мир раньше, чем любимая правнучка выйдет замуж, на всякий случай у нее готово завещание. Нотариуса, между прочим, тоже пришлось «смазать», чтобы не болтал лишнее.
Рядом с бриллиантовыми серьгами пустовал отсек. Всякий раз, когда Соня натыкалась взглядом на выложенный тончайшим батистом уголок, сердце ее охватывала тоска. Батист был собран в складочки и завершался кружевом необычайной красоты. Когда-то, давным-давно, еще до войны, здесь были спрятаны серьги с зелеными бриллиантами, предмет острой зависти неравнодушной к самым изысканным украшениям Лилечки, да и не только ее одной. Они едва не стоили Соне жизни… За ними охотились… Кто только не охотился за сережками с зелеными бриллиантами! Лилечка бредила ими.
Соне хватило здравого смысла смириться с инсценировкой ограбления, в котором вместе с песцовой шубой ушли и зеленые бриллианты. Собственно, она ничего не знала о готовящейся акции, именно поэтому ограбление выглядело весьма убедительно. Но и потом она повела себя достаточно рассудительно, не единым словом не выдав ни себя, ни Моню. Так или иначе, Моня был автором и исполнителем «ограбления», и, в конечном счете, Сониным спасителем. Больше она никогда не надевала свои знаменитые бриллианты.
Марии она подарит платиновые серьги с серым жемчугом и бриллиантами. Она достойна сего царского подарка. Да и должна же Соня каким-то образом компенсировать ей потерю дорогого Сержика. Может быть, хотя бы жемчуг отчасти добавит блеска ее не слишком счастливым глазам.
А вот что делать с… Софья Николаевна наконец вспомнила, зачем достала заветную шкатулку. Это украшение должно быть весомо, оно должно быть таким, чтобы человек не смог устоять, чтобы, увидев его, он ответил согласием на еще не успевшую прозвучать просьбу. Соня подержала в руках кольцо — темный насыщенный изумруд величиной с хорошую виноградину в обрамлении более светлых мелких изумрудов, между которыми точечными вкраплениями сверкали бриллианты. Перед самой смертью, уже будучи практически неподвижным, дрожащей медленной рукой отец достал из кармана своего домашнего халата, который почти не снимал, — так холодно было в промерзшем его кабинете — изящную коробочку со словами:
— Сонечка, я оставляю тебя в этом кромешном аду с надеждой, что оттуда, сверху, я буду все контролировать и смогу хоть как-то тебе помочь. А пока пусть будет тебе утешением это!
Он открыл коробочку, тускло просияв слезящимися глазами навстречу украшению дивной работы. Он был редким ценителем прекрасного.
Нет, Соня не может отдать в чужие руки вещь, которая помнит тепло отцовских рук.
А вот это, кажется, было подарено в день ее дебюта. Это было кольцо из коллекции самой Ольги Глебовой-Судейкиной. Оно притаилось в углу второго уровня, в том самом месте, где ось соединяла прочие уровни, может быть, поэтому оно не бросалось сразу в глаза.
— Надеюсь, ты будешь достойно служить высокому искусству, — сказал торжественно отец. Как всякий любящий отец, он тревожился за будущность своей дочери, чтобы — не приведи Господи — она не оказалась в плену низменных страстей.
Семь продолговатых александритов, сходящихся, словно лепестки, к голубому бриллианту, радовали глаз. Красиво, черт побери! Вот и сослужи высокому: помоги дорогому Сержику выпутаться из всей этой драматической истории.
Моня, умирая, — а было это, если не изменяет память, шесть или семь лет назад, — прошептал ей в больнице холодеющими губами:
— Соня! Ты меня никогда не любила! А ведь я ради тебя мог человека, не задумываясь, загубить. Я даже в ОГПУ ради тебя пошел. И то, что ты старше меня на одиннадцать лет, не имело никогда никакого значения. Если тебе что-нибудь когда-нибудь понадобится, мой внук Яша сделает для тебя все. Он умнее меня, хитрее, изворотливее. Чего не могу сказать о его отце. В одном мой сын оказался дальновиднее меня — взял фамилию жены и навсегда разобрался с пятым пунктом. Вот тебе Яшин телефон и адрес, позвонишь и скажешь, что ты Соня. Этого будет достаточно.
Что ж! Пришло, значит, время потревожить Монину тень. Будем надеяться, что Яша из того же теста. Кольцо подстрахует Соню. Вряд ли для Яши будет проблемой сварганить загранпаспорт для Сержика. В конце концов, не такой уж это грех. Сержик никого не грабил, не убивал. Разве что сам себя. Но это не считается. Тем более что он по-прежнему живой и невредимый. Может, умом только немного тронулся.
Соня аккуратно захлопнула нижнее дно шкатулки, — раздался едва слышный щелчок, — снова извлекла из среднего этажа шкатулки кольцо с голубым бриллиантом, повертела его, примерила, завернула в тряпочку и положила на дно своей старомодной сумки. Шкатулку замотала в старое выцветшее полотенце и водворила на прежнее место.
На следующий день Софья Николаевна проснулась сосредоточенная и решительная. На Сережино «доброе утро» ответила что-то невнятное, вроде, посмотрим еще, каким оно будет. Сергей понял, что лучше не тревожить старуху, мало ли что творится с нею, поди разберись, что у стариков на уме. Баба Соня долго копалась в своем нафталиновом шкафу.
— В этом балахоне со старой брошью я буду как Анна, всякий будет счастлив мне услужить. Не зря ведь столько лет я была рядом с нею. А может, нарядиться, как Лилечка, в короткую юбку и высокие сапоги? — баба Соня хихикнула. — Неужели она не понимала, что смешна. В семьдесят лет пытаться выглядеть девчонкой! Ну да, ей было тогда семьдесят, а мне сейчас почти девяносто. Конечно, она была еще девчонкой, да и Васечка, ее ангел- хранитель, был при ней, всегда был готов подстраховать. И все-таки моя задача — на сегодня выглядеть величественной. Но главное — не переиграть.
Баба Соня долго еще сидела у своего трюмо, взбивала кудельки, остатками помады обводила рот, на бледном пергаментном лице этот сливовый рот казался чем-то диким.
— Боже мой, куда уходят наши годы? Куда уходит красота? Сержик, слышишь? — крикнула она из своей комнаты. — Никогда не смотри на себя в зеркало больше минуты! Впрочем, мужчинам нет нужды рыдать по своей уходящей молодости. У них есть вещи поважнее. Лишившись их, они лишаются смысла жизни. — Эти слова из уст старухи прозвучали почти скабрезно. Это было на нее не похоже. Сегодня она вообще вела себя не по правилам.
Через полчаса она вышла, прихрамывая, из своей комнаты. Как некстати разболелась нога! Сергей взглянул на нее и ахнул: перед ним стояла — ни дать ни взять — истинная царица. Грозный взгляд сотворили подрисованные брови, жесткая линия рта завершила образ.
Сергей не проронил ни слова. Подал ей пальто, клюку с ручкой из слоновой кости, подарок Рубенчика, открыл перед ней дверь. Баба Соня величественно проплыла мимо.
…Мрачный дом со множеством одинаковых окон — сюда ее любезно подбросил молодой водитель такси, не взяв при этом ни копейки, — произвел на нее тягостное впечатление. Никогда не любила она посещать подобные учреждения. Однако сегодня она решила ни в коем случае не поддаваться наплыву тяжелых воспоминаний.
— Мне к Якову Соколовскому по очень важному делу, он назначил мне встречу, — высокомерно начала она. — Молодой человек, будьте добры, назовите мне номер его кабинета. Память, знаете ли, подводит.
Молодой человек, которому было явно за сорок, предупредительно нажал на педаль, вертушка подалась, и Софья Николаевна, устрашающе стуча клюкой, побрела в глубину одного из самых ужасных из всех известных ей заведений. А между тем, капитан того мрачного ведомства был строго настрого проинформирован, как вести себя в нештатных случаях. Инструкцию он нарушил. Позже он решил, что старуха загипнотизировала его. Впрочем, все обошлось.
Софья Николаевна для своих лет неплохо ориентировалась в незнакомой обстановке. Ум у нее был живой и ясный. Довольно быстро она нашла нужную ей комнату, коротко постучала и тут же резко толкнула дверь.
— Кто там еще? — раздраженно спросил голос. — Я занят.
— Видите ли, молодой человек, я пришла, чтобы отвлечь вас от ваших дел и убедить заняться моими.
— Кто вы такая? — вопрос прозвучал не очень вежливо, но в голосе проклюнулось любопытство.
— Для начала пригласите меня присесть.
— Ах да, прошу прощения! Просто я ни привык к гостям такого рода.
— Я не гость, я — Соня, и ваш замечательный дед Моня…
— Ах, боже мой! Соня… Софья Николаевна Залевская? Не может быть! Столько наслышан! — и он засуетился, забегал вокруг Сони, стал предлагать то стакан чая с печеньем, то сигарету, словом, совсем ошалел малый, так на него подействовало упоминание имени деда.
Баба Соня чуть не рассмеялась, но вовремя вернула величественное выражение лица, так ведь и испортить все недолго. Хорошо воспитанный ребенок, — отметила она про себя, — видно, книжки умные в детстве читал, и они пошли ему явно впрок.
— И что вас привело ко мне, уважаемая Софья Николаевна? Ей богу, я очень рад вас видеть! Вы даже не представляете, как я обожал деда!
— Ну что мы с вами сразу о деле? Хотите, я расскажу вам о вашем деде, каким веселым и дерзким он был, пока не занялся серьезным делом? — и она постучала по папке, одной из тех многочисленных папок, которыми был завален стол. Прикоснувшись к дерматиновой обложке, Софья Николаевна ощутила ледяной ужас, но виду не подала. — Ваш дед был замечательный, он был тонким ценителем театрального искусства и красивых женщин, он мог разработать смелый план и хладнокровно осуществить его. Он мог даже убить человека, если тот того заслуживал, — последнюю фразу она произнесла одними губами.
Яша поднял руку предупредительным жестом, хватит, мол, хвалить моего деда, не переборщите.
— Вы ведь не для этого пришли? — осторожно поинтересовался он.
— У меня к вам деликатное дельце…
— Знаете что, милая Софья Николаевна, давайте не будем сейчас о делах, — и он снова сделал некий жест, словно умоляя немедленно прекратить разговор. — Через десять минут у меня обед. Не поесть ли нам мороженого в ближайшем кафе? Там и продолжим о моем замечательном деде, пламенном революционере, — он сделал ударение на предпоследнем слове.
— Предпочитаю пирожное с чашечкой кофе. От мороженого стало горло болеть. Здоровье уже, к сожалению, не то, — и она тяжело поднялась. — Я буду ждать вас в скверике напротив.
В тот момент она уже знала, что паспорт Сержика, можно считать, лежит у нее в кармане. Получив от чиновника то, что ей было нужно, она была готова посочувствовать ему.
Когда-то Моня спас ее из Лилечкиных смертельных объятий. Почти лишенная чувств, насмерть перепуганная, Соня задыхалась, с ужасом ждала момента, когда Лилечка сдернет с ее ушей зеленые бриллианты, а вместе с бриллиантами, возможно, и Сонину жизнь. Она уже приняла решение подарить серьги Лилечке добровольно, уже изобретала повод для подарка, как Моня все переиграл.
Той осенью Соня гостила у подруги в Москве. Поздно вечером они возвращались с Лилечкой от общих друзей, обе в роскошных шубах, с драгоценностями в ушах и на пальцах. Только они вышли из подъезда и нырнули в темный провал подворотни, как непонятно откуда на них свалились, именно свалились, спрыгнув сверху, жуткие темные фигуры, лиц они не различили. Лиля вскрикнула испуганно и стала оседать, Соня же мужественно пыталась отбиться сумочкой, которую тут же и отобрали. Тогда она стала царапать грабителя, а потом и вовсе укусила за руку. Он руку одернул и как-то очень аккуратно стал снимать с нее сережки.
— Это тебе за то, чтобы больше не кусалась! — миролюбиво сказал он. — Шубку давай снимай, да поскорее! — добавил он и потянул на себя ее шикарное манто.
В этот момент раздался свист, налетчики как сквозь землю провалились. К своему великому изумлению Соня обнаружила, что ограбили лишь ее одну. Лилечка осталась целой и невредимой, к тому же при шубе и драгоценностях. Она их подробно и внимательно ощупала, лишь только пришла в себя. Соне от досады хотелось плакать. Лилечке тоже, когда она бросила взгляд на осиротевшие Сонины уши… Ничего не оставалось другого, как вернуться к Мнацаканянам. В тонком платье в холодную ноябрьскую ночь Соня подхватила тяжелую пневмонию.