2

Это буре подобно, но буря рукотворна, и моих рук дело всё, постигшее нас ныне. А потому нет мне места среди людей, нет мне названья и грехам моим искупленья нет.

Казавшееся мне прежде дурным представляется нынче невинным; забавы дикой молодости, шум крови в ушах, природные шутки беспородной плоти, радости драк и пирушек — по сравнению с деяниями моей мудрости, моего разума, моих трудов просто лепет детский… Я возомнил себя равным Природе, вздумал потягаться с Богом… и потягался… Хитрый умишко уже ищет лазейку: я ведь и не предполагал, каков будет результат! Да сама эта идея равенства с Природою уже несла в себе результат…

Когда Мишлина была совсем молоденькая, как она смеялась! Голос у нее был низкий, совершенно не подходивший к полудетской ее худобе. Она любила бегать простоволосой. Соломенные прямые волосы, разлетавшиеся на бегу. Маленькая Мишлина, собиравшая травы и сушившая их под потолком. «Эта — от кашля, говорила она, — эта — от лихорадки, эта — от сглаза». — «А приворотное зелье, — спрашивал я, — приворотное зелье готовить умеешь?» Она хохотала, румянец во всю щеку: «Надо будет — научусь!» Мишлина с детства была упрямой, как валаамова ослица; глядит, бывало, исподлобья, упрется — и на этом всё, не переломить, сладу с ней не было.

Появился Мишель; и кто из них кому преподнес приворотного зелья — поди разбери; скорее всего, вместе пили. Кажется, вчера они тут за руку ходили девочка и мальчик. Мишель, мэтр Мишель, что же ты натворил от своей заносчивости художнической… куда завел тебя твой талант… Впрочем, натворил-то все я. А расхлебывают другие.

«Моему муженьку в пальцы Боженька вселился», — говаривала Мишлина, любившая своего мэтра Мишеля без памяти. Все давалось ему словно бы без труда: он вырезал изваяния деревянных святых и ковал причудливые засовы на двери, отливал голосистые колокольчики; ему знакомо было ремесло гончара; он мог смастерить крошечные позолоченные ножницы для дочурки, сложить печь, изготовить черепицу; а какие чудные флюгера украшали кровли с легкой руки мэтра Мишеля! Какие вывески уснащали лавки ремесленников и торговцев! Какой удивительный был у этой пары дом! И во всех его святых, богородицах, феях, садовницах и богинях виделась мне Мишлина. Она по-прежнему любила собирать травы, которыми весьма успешно излечивала от самых разных болезней; в доме стоял странный запах настоев, отваров, снадобий, зелий. В зельях ли было дело, в самой ли знахарке — кто знает? Но прикосновенье рук ее исцеляло, и травки действовали безотказно и неукоснительно.

И вот теперь всему этому пришел конец. Ему и ей. Всем нам.

Как сейчас вижу: двери и окна в доме настежь. В дом входит отряд. На деревянном столе в глиняном кувшине охапка маков. Отряд выходит, выводят мэтра Мишеля. Бьют скульптурные изображения колесниц и летательных аппаратов из обожженной глины. Бьют прямо у порога. Деревянные и кованые уносят с собой. Мэтра уводят. Мишлина бежит следом. Соломенные волосы вразлет. Сейчас она молчит — ей перехватило дыхание и челюсти сцепило. Но я-то знаю ее сызмальства. Скоро речь к ней вернется, она заговорит и скажет им все, что она о них думает.

Оба они оказались в руках этих воцарившихся в мире воинствующих подонков, бряцающих оружием и орудиями пыток, готовых превратить в груду бездушного разлагающегося мяса бесплатную человеческую плоть. Оба они — как прежде многие другие… Отыди, — хотелось кричать мне, — отыди, сгинь, дай мне вглядеться, Сатана! Дай вобрать в зрачки и умом постигнуть образы сии, живые картины удивленных лиц, ликов и личин, хитросплетения характеров и объятий сгустки времени, пришедшегося по воле судьбы на долю мою!

Ибо есть Судьба, есть Рок, есть Провидение господне, есть происки врага рода человеческого — и есть произвол людской, и он хуже всего, ибо подл. Не слеп и не глух, не случаю подобен, не звено он в цепи, златой или ржавой, событий — но зряч, исполнен намерениями наитупейшими, вычислениями безумными, минутной рабской пакостью обнаглевшей твари, почуявшей власть над себе подобным и взалкавшей крови, — твари, распухшей до размеров мироздания! И вот мы уже в смрадной пасти, а впереди еще желудок луженый и омерзительные внутренности… твари — кость! требуха! зубы! — потому и других почитающей за ничто, что и сама ничтожество из ничтожеств… Обрети свой собственный размер, ничтожество, разбухшее до образа и подобия мира! Остановись! Хоть на мгновение.

Ибо мгновение прекрасно!

Но к кому было мне теперь обращаться? Кому молиться? На что было уповать мне, старому грешнику, по чьей вине падаль разгулялась вовсю, рукоприкладствуя, убивая с судом и следствием, достойными мистерий, и без оных?.. По чьей вине… или по чьему попустительству… да не все ли равно…

На моих руках, развязавших узел на мешке изобилия времен (да, да, да, да, это был не рог изобилия — обычный мешок, дерюга, аморфное нечто!)… и хлынуло… и обагрило… — и на моих руках кровь жертв безвинных: моих, Времени и падали. Сколь ни изображай они из себя стервятников, падаль они, да и только.

Нет мне прощения. И нет никому из нас возврата. Все мы погибли. До не знаю какого колена. Ведь младенцы невинны, потому именно суть порочны и лукавы, что всё помнят. Рая давно не было, но в душах людских семена дерев и трав его еще давали ростки; а теперь с этим покончено. Конец света начался вчера моей волею недоброй и будет продолжаться десятилетия и столетия, медленно шурша страницами, распуская свой воображаемый бутон, разматывая свой гигантский кокон.

Тайны Времени занимали меня, я хотел быть их властелином. Завтра скрывалось за дверью. У меня оказался в руках ключ — и я отпер дверь. В нашу жизнь хлынули неуправляемыми волнами картины Будущего. Люди в странной одежде. Летательные аппараты. Механические кареты. Как всякий ученый, был я недоучкою, и запихнуть джинна обратно в бутылку не мог. Прав был мэтр Мишель… был… какое слово! Да, теперь уже нет ни его, ни его Мишлины, ни дома, дети пошли по миру… а тогда он был прав, говоря мне: «Ты играешь с огнем; ты любопытствуешь, любопытство — порок. Ты думаешь, что с помощью своих наивных устройств и научных ухищрений познаешь Природу? Мы познаем только породу людскую в наших открытиях, откровениях, познаем пороки и пороги ее — и немного находим хорошего…»

Его спалили как еретика в том огне, с которым я играл.

Все его святые, ангелицы и язычницы напоминали Мишлину ликом и статью. Теперь ни святых, ни дев, ни Мишлины. Она кричала: «Да, да, да, да, я еретичка, я ведьма, я их вижу, и мне мизинец мужнин дороже всей вашей ханжеской болтовни о вере, вместе со всеми вами в придачу, ублюдки вы этакие!»

Мишлина любила мэтра Мишеля больше всего на свете. И еще она любила быть собой. Этого она отдавать не хотела. Жизнь отдать ей было легче.

«Да, я их вижу! — кричала она. — Да, я с ними говорю! Да, я летала на драконе! Может, прикажете называть солнце луной вам в угоду?»

«Бесноватая», — сказал один из них.

«Ты признаешься, что летала на драконе, проклятая ведьма?» — спросил другой.

«Одного мне только и жаль, — кричала она, — что я не могу наслать на вас порчу! Но я и без того знаю, что все вы подохнете в муках, ибо тварь, не имеющая души, только так и подыхает! Вы будете биться в судорогах! Валяться в параличе! Чума падет на головы ваши! Кровь вскипит в ваших жилах!»

«Заткните ей глотку», — сказал третий.

Загрузка...