11 Цудрейтер

Рабочий день начался с неприятной беседы в кабинете у Таракана. Собственно, беседы как таковой не было. Таракан выкатывал глаза, шевелил угрожающе усами и задавал вопросы, на которые мне нечего было ответить. Все, что имелось в моем распоряжении, это пять сбитых ненайденными машинами людей. В разных местах и в разное время. Плюс убитый таким же способом тотошник. Плюс ночной звонок, связывающий последний наезд с зарезанным директором, а следовательно, с «Интертуром». Таракана же сейчас интересовал один «Интертур», он разве что ногами не сучил от нетерпения, а у меня имелась только эта нить, слабая, провисшая, возможно, даже гнилая, готовая оборваться в любом месте.

Когда я покидал редакторский кабинет, Нелли в приемной не оказалось, и мне удалось походя пихнуть на дно ее сумочки драновские ключи — маленькая, но, увы, единственная удача. В своей комнате я уселся за стол и раскрыл блокнот на последней страничке. К сожалению, в картотеке Аржанцева относительно личности погибших, кроме адресов и фамилий, иных сведений не содержалось. Семейное положение, профессия и место работы случайных жертв дорожно-транспортных происшествий гаишников, естественно, не интересовали.

В кабинет заглянул пушкарь Пыпин. С утра арбуз его лица выглядел, наоборот, абсолютно недозрелым: зеленым с редкими бледно-розовыми пятнами. Он торжественно заявил, что завязывает пить навсегда, с тоской поведал о полном отсутствии денег и поинтересовался, не надо ли мне нащелкать карточек к какому-нибудь материалу. Я честно ответил, что все мои герои — пока безымянные, и он ушел удрученный. Потом в дверь просунул огрызок своей головы суперрепортер Гаркуша, сообщил, что мой заголовок отметили на планерке. Наконец позвонила Лилька и слегка окрепшим с последнего раза голосом рассказала, что операция прошла, тьфу-тьфу, успешно, Артем пришел в себя, через день-два его даже могут перевести из реанимации в обычную палату.

Последняя новость меня обнадежила. Значит, кругом не полный беспросвет, значит, есть в жизни и что-то хорошее. Заглянув в блокнот, я для начала остановился на Слюсаре Михаиле Савельевиче. Выбор я сделал по географическому принципу: покойный проживал в Конькове, на Профсоюзной улице, откуда рукой подать до оставленной в Ясеневе машины. Затребовав для такого случая у Таракана разгонку, я отправился в путь, отлично сознавая, что, если и эти пять адресов не принесут мне результатов, придется признать свое полное и окончательное поражение.

Начало оказалось воодушевляющим: квартира Слюсаря была опечатана. Я постоял немного, с тоской разглядывая уже успевшие покоробиться от дурного канцелярского клея бумажные полоски с неясными печатями, а потом решительно нажал на соседний звонок.

Меня не рассматривали в глазок, даже не спросили, кто. Просто распахнулась дверь, и я увидел узкую спину в синем замызганном халате, убегающую от меня по коридору.

— Пардон, у меня там каша горит, — пояснила спина на ходу. — Вы от Сили или от Егора?

Я на всякий случай ничего не ответил, но зашел внутрь, в крошечную прихожую, почему-то заваленную ячеистыми картонками из-под яиц. Через полминуты, вытирая руки несвежим кухонным полотенцем, передо мной предстал хозяин, едва достающий мне до плеча пожилой мужчина лет семидесяти. Внешность его можно было признать маловыразительной, если бы взгляд не натыкался в изумлении на редкую по своему сочетанию колористическую гамму: из выреза перепачканного краской сатинового халата рвалась наружу косматая седая растительность, в то время как под носом-картошкой рыжела щетка ржавых усов, над глазами свисали огромные, словно с чужого лица, смоляные брови, а на лысой макушке торчал одинокий реликтовый кустик какого-то уж совсем немыслимого мыльно-желтого оттенка.

— Если вы от Сили, — продолжал он, — то все готово, осталось только упаковать. А Егору еще не закончил, пару деньков придется подождать.

— Я не от Сили, — сообщил я, — и не от Егора. Я по поручению страховой компании.

— Страховой компании? — одна бровь у него изумленно поползла вверх, другая недоуменно нахмурилась. — И что же вы предлагаете мне застраховать?

— Ну, например, самое ценное — жизнь. — У меня родился некий план разговора, и я ему следовал.

Хозяин иронически хмыкнул.

— Подозреваю, юноша, вам только по молодости кажется, что это — самое ценное. И потом, что может угрожать моей жизни, кроме склероза сосудов?

— Да что угодно! — воскликнул я с тщательно, как мне показалось, отмеренной долей патетики. — Человек способен сломать шею на собственной лестнице, свалиться под поезд в метро, попасть под машину, наконец...

Он удрученно покачал головой.

— Вон Миша Слюсарь, мой сосед, попал под машину. И что, помогла ему ваша страховка? От чего она его спасла? От позора? От плевков на его несчастную могилу?

Я внутренне сделал стойку, как гончая перед лисьей норой, но спросил, стараясь не показать своего интереса:

— При чем тут одно к другому? От плевков на могилу мы, конечно, не страхуем. А кстати, какой позор случился с вашим другом?

Хозяин не ответил, только махнул безнадежно рукой и сделал приглашающий жест в комнату.

Я шагнул и остановился на пороге. Она больше походила не на жилье, а на ателье художника. Вернее, ремесленника. В огромных рамах, занимающих почти все оставшееся от рабочего стола и узенькой кушетки пространство, висели на нитках сотни раскрашенных пасхальных яиц разной степени готовности.

— Вот моя страховка, — сообщил он не без гордости. — Я, неверующий еврей Семен Купершток, зарабатываю себе на старость тем, что рисую православные храмы, Деву Марию и распятого Христа. И людям нравится, как я это рисую! Потому что необязательно верить, достаточно знать. Я знаю, что Мадонна прекрасна, иначе какая же это Мадонна?... — Он вдруг опустился на заляпанную краской табуретку, обхватил голову руками и неожиданно горько сказал: — А верить я никому и ни во что не обязан. Откуда мне, например, знать, что вы не мошенник?

Я опешил и промолчал, ибо отвечать мне, собственно говоря, было нечего. В определенном смысле Семен Купершток попал в точку. Но он, оказывается, и не ждал ответа, а как бы разговаривал сам с собой.

— Верить нельзя, надо требовать доказательства, — бормотал он, горестно качая головой. — А я, старый цудрейтер, всю жизнь верил на слово. Ленину, Сталину, Горбачеву, Ельцину... Вот вы скажите, кто-нибудь может застраховать меня от страха? Перед жалкой беспомощной старостью? В «МММ» сказали, что могут. Триста годовых, пятьсот, шестьсот! Я отнес свои деньги туда, и они сгорели синим пламенем. Потом я поверил концерну «Тибет», потом банку «Чара»... После этого я думал, что не поверю никому, даже Господу Богу, если он вздумает открыть свою финансовую компанию. Но тут зашел мой сосед Миша Слюсарь, и я снова купился, как последний потц!

Не вставая с табуретки, Купершток протянул руку и вытащил из-под кушетки груду бумаг. Сверху лежала пачка богато украшенных золотыми вензелями акций, смахивающих на рождественские открытки.

— Инвестиционный фонд «Надежда», — произнес он, все так же горестно качая головой. — Миша служил там главбухом. Как я мог ему не поверить, ведь он должен был знать правду! А мы каждый вечер играли с ним в шахматы. Активы, пассивы, кредиты, депозиты... После того как его сбило машиной около их конторы на Сухаревке, я, конечно, пошел на похороны. Там было столько иностранных лимузинов, такие богатые люди приехали проводить бедного Мишу... Но когда настал срок, я явился за своими деньгами и, конечно, поцеловал замок! Нас, кретинов, было там человек пятьсот. А Слюсарь уже лежал в сырой земле, и мне даже спросить было не с кого...

Перед тем, как уйти, я поинтересовался, нельзя ли мне взять на память одну акцию «Надежды».

— Да хоть все заберите! — сердито буркнул он.

Мне так и не удалось уговорить застраховаться старого еврея Семена Куперштока, не верящего больше ни во что. Но сам я покидал его с крепнущим подозрением, что двигаюсь в верном направлении.

Дальше мой путь лежал на Остоженку, в Савельевский переулок. Покойника с трогательной фамилией Ступенечкин я выбрал следующим номером потому, что, судя по датам, неопознанный автомобиль сбил его в районе Можайского шоссе около сорока дней назад, и я предполагал воспользоваться этим обстоятельством. Кощунственность подхода была налицо, но в моей работе сантименты хорошо смотрятся только на бумаге.

Подъезд доходного дома начала века был огромен, как готический собор. Его гулкие своды терялись в полутьме. С обшарпанных стен на входящих таращились бессмысленными глазами лепные лебеди с отбитыми клювами. Щербатая мраморная лестница, изрезанные поколениями молодых хулиганов дубовые перила и прочие остатки былой роскоши говорили о том, что когда-то здесь проживали состоятельные люди. Потом была эра коммуналок. В мировой истории аналогичная эпоха массового осквернения культурных ценностей называется варварской. Теперь у нас период ренессанса. Коммунальщики постепенно разъезжаются по окраинам, а в бывшем доходном доме с видом на Кремль снова селятся богатые люди, первым делом отделяясь от внешнего непричесанного мира мощной стальной преградой, обитой черной кожей или мореной вагонкой.

Нужную мне дверь на пятом этаже хозяева поверх металла отделали красивыми узорчатыми филенками из разных пород дерева и снабдили мощными никелированными замками. Но сегодня забыли ими воспользоваться: дверь оказалась полуоткрыта, и в широкую щель мне был виден просторный холл с угловым диваном и парой кресел. Я потянул ручку на себя, шагнул в квартиру и, стоя на пороге, громко спросил:

— Есть здесь кто-нибудь?

Никто мне не ответил, но в глубине следующего за холлом коридора звонко упало что-то стеклянное. Помешкав, я осторожно двинулся вперед и вскоре оказался перед широким проемом, ведущим в большую двухсветную комнату, вероятно, гостиную. Посредине стоял колоссальных размеров стол со стеклянной столешницей. Раскинувшийся на ней натюрморт из пустых бутылок, грязных тарелок и рюмок говорил, что гости убрались совсем недавно. А стоящий в самом центре стакан с водкой, накрытый куском черного хлеба, подтверждал, что сороковины пришлись на вчерашний день. Снова звякнуло стекло, и только тут я заметил, что нахожусь здесь не один. За дальним концом стола, с ногами устроившись на стуле, сидела маленькая женщина в пышном розовом пеньюаре. Лицо ее было красиво, но как-то совершенно безжизненно. Она слепо шарила рукой по столу, роняя бокалы в тарелки, и наконец нашла, что искала: расшитый бисером и серебром кисет. Высыпав на ладошку немного содержимого, она другой рукой нащупала рядом с собой квадратик папиросной бумаги, привычным движением лизнула его по краю и неожиданно ловко свернула самокрутку. Еще две рюмки упали с грохотом на пол, прежде чем она отыскала зажигалку и прикурила, распространив вокруг кисло-сладкий запах марихуаны. Потом она наконец увидела меня. Мысли в ее глазах было не больше, чем у лепного лебедя из подъезда.

Будучи совершенно не уверен, что мои слова доходят до ее сознания, я пробормотал:

— Простите за вторжение... В такой день... Примите, как говорится, соболезнования...

Жизни в ее лице не прибавилось, но она хрипло поинтересовалась:

— Ты кто такой?

— У нас с Владимиром Григорьевичем были кое-какие дела, — ответил я туманно.

И тут она вдруг разрыдалась. Теперь лицо ее перекосила отвратительная гримаса, она плакала громко и зло, слезы текли по щекам пополам с тушью и пудрой.

— Дела-а-а, — захлебывалась она плачем и дымом. — Со всеми у Ступы были дела-а-а!... А у меня что? У меня-то что, а?!

Порыдав еще, она так же внезапно успокоилась. Загасила окурок в остатках салата. Утерла лицо рукавом пеньюара, оставив на том и другом грязные разводы, после чего безразлично сообщила:

— Все дела теперь у Рикошета. Иди к Рикошету.

Я стоял, судорожно прикидывая, как продолжить эту увлекательную беседу, когда за моей спиной раздались грузные шаги. Обернувшись, я увидел перед собой весьма неприятную морду. Кирпича эта морда не просила — она сама была словно кирпич: обожженная до красноты и такая же твердая. Взгляд был холодный и тяжелый, как ломик. Практически без посредства шеи морда крепилась на широких покатых плечах, цереходящих в мощный торс штангиста-тяжеловеса. Глядя сквозь меня на девицу в пеньюаре, кирпичный поинтересовался:

— Что за фраер?

— Откуда я знаю? — дернула она плечами. — Пришел, про Ступу что-то болтает. Я говорю, иди к Рикошету. Рикошет теперь главный.

— Больше ничего не спрашивал?

— Больше ничего, — лицо ее снова стало пустым и бессмысленным.

Я наконец собрался с мыслями и даже открыл рот, но произнести ничего не успел. Кирпичный нанес мне короткий удар в солнечное сплетение, я задохнулся, глаза полезли у меня из орбит, а потом в них потемнело, и я нырнул в эту темноту, как в ночную реку.

Вероятно, я пролежал на полу без сознания совсем недолго, потому что кирпичный только заканчивал изучать содержимое моих карманов и как раз рассматривал удостоверение с надписью «ПРЕССА», бормоча:

— Вот еще крысу принесло на нашу голову...

Потом он небрежно сунул редакционную книжечку обратно мне в карман, легко приподнял меня за шкирку, проволок по коридору и выставил на площадку. Там он взял меня за плечи, повернул лицом к себе, сказав проникновенно и мягко, насколько может быть мягким кусок обжаренной в печке глины:

— Забудь, что ты здесь был. Понял?

В голове у меня все еще кружилась черная карусель, ноги держали плохо, адски болела грудь, а он стоял передо мной в хозяйской расслабленной позе, правой рукой держась за входную ручку, левую положив на стальной косяк. Я не ответил, тогда он переспросил еще раз, уже угрожающе:

— Понял или нет?!

И тут на меня нашло. Накатило такое дикое бешенство, такая кровавая пелена встала перед глазами, что забылись разом и грудь, и ноги, и черная карусель.

— Понял, — сказал я, стиснув зубы, и со всей силы шарахнул плечом стальную дверь.

Кирпичный не успел убрать пальцы с косяка. Это я знаю точно. Даже когда я был в самом низу, среди пустоглазых бессмысленных лебедей, его звериный неумолкающий рев все еще метался под готическими сводами подъезда. Только оказавшись в своей машине и дав газ с места в карьер, я в полной мере осознал, что сдуру наделал. Можно было только догадываться, кем был при жизни неведомый пока Ступа, кто такой Рикошет и какую роль при них играла эта кирпичная образина. Но хорошего ждать от этой компании мне теперь не следовало.

Загрузка...