Mary Renault
FIRE FROM HEAVEN
Copyright © Mary Renault, 1969
THE PERSIAN BOY
Copyright © Mary Renault, 1972
FUNERAL GAMES
Copyright © Mary Renault, 1981
All rights reserved
This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency LLC
© Е. Чеботарева, перевод, 2015
© А. Ковжун, перевод, 2015
© М. Юркан, перевод, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
Тогда Пердикка, в свою очередь, спросил его, когда он хочет, чтобы ему оказали почести бога; он ответил: «Когда вы сами будете счастливы». Это были его последние слова: скоро после этого он скончался.
Змея кольцами оплела тело ребенка. Стало трудно дышать. На мгновение малыш испугался: в его сон ворвались дурные видения. Но, едва очнувшись, мальчик сразу понял, в чем дело. Он тут же просунул руки под сдавивший его обруч. Тот подался, и тугая лента, стянувшая грудь, напряглась, потом ослабла. Змея скользнула вверх по плечу, к шее, и ребенок почувствовал у самого своего уха трепещущий язык.
Старомодный ночник, разрисованный фигурками мальчиков, катающих обручи и наблюдающих за петушиными боями, слабо горел на своей подставке. Сумрак, в котором ребенок заснул, рассеялся; только холодный резкий свет луны падал сквозь высокое окно, оставляя на желтом мраморном полу голубые пятна. Мальчик отдернул одеяло, чтобы взглянуть на змею и удостовериться, что та неопасна. Мать говорила ему, что пестрых змей, чьи спины похожи на тканую кайму, не следует трогать. Змея оказалась бледно-коричневой с серым брюшком, гладкой, как полированная эмаль.
Когда ему исполнилось четыре – почти год назад, – для него сделали детскую кровать в пять футов[1] длиной; но ножки были низкими, чтобы ребенок, случись ему выпасть, не разбился, так что змее было несложно заползти наверх.
В комнате все спали: его сестра Клеопатра в своей колыбели, рядом с няней родом из Спарты, и ближе к нему, на кровати получше, из резного грушевого дерева, его собственная няня Хелланика. Была, должно быть, полночь, но он все еще слышал голоса поющих в зале мужчин. Они пели громко и нестройно, проглатывая окончания строк. Ребенок уже понимал почему.
Змея была его ночной тайной. Даже Ланика, лежавшая так близко, не знала об их молчаливом сговоре. Няня блаженно похрапывала. Как-то раз мальчик передразнил скрипучий храп своей наставницы, и она его хорошенько отшлепала. В Ланике текла царская кровь, и дважды в день она напоминала ребенку, что только ради него взяла на себя труд няни.
Всхрапывания, отдаленное пение лишь подчеркивали тишину и одиночество. Единственными бодрствующими здесь были сам мальчик, змея да часовой, шагавший по коридору. Страж только что звякнул своими доспехами, проходя мимо дверей.
Ребенок перевернулся на бок, поглаживая змею, чувствуя, как гладкое, упругое тело скользит под его пальцами и по обнаженной коже. Змея положила свою плоскую голову ему на грудь, словно вслушиваясь в биение его сердца. Поначалу змея была холодной, поэтому мальчик и проснулся. Но теперь, забирая его тепло, змея согревалась и засыпала и могла остаться с ним до утра. Что сказала бы, наткнувшись на нее, Ланика? Ребенок подавил смешок, чтобы не спугнуть змею. Кто бы подумал, что змея могла уползти так далеко от комнаты матери.
Мальчик прислушался, стараясь уловить, не послала ли мать на поиски Главка. Так звали змею. Но он расслышал только перепалку двух мужчин и громкий голос отца, перекрывший крики спорящих.
Малыш представил мать, в белом шерстяном платье с желтой каймой, которое та обычно надевала после купания; волосы распущены, рука осторожно прикрывает лампу и от света кажется ярко-розовой; мать тихо зовет: «Глав-в-вк!» – или, может быть, наигрывает змеиную музыку на своей крошечной костяной флейте. Женщины, должно быть, ищут змею повсюду, среди столиков для гребней и горшочков для притираний, внутри окованных бронзой сундуков для одежды, пахнущих благовониями. Он видел как-то раз, как они искали затерявшуюся серьгу. Служанки перепугаются, станут неловкими и бестолковыми, а мать будет сердиться. Снова прислушиваясь к шуму в зале, он вспомнил, что отец не любит Главка и будет рад, если тот пропадет.
И тогда мальчик решил отнести змею сам.
Ребенок сразу же принялся за дело. Он стоял на желтом полу, в голубом лунном свете, поддерживая руками обвивающуюся вокруг него змею. Мальчик не хотел ее потревожить. Он взял со стула свой плащ и завернулся в него, чтобы обоим было тепло.
Потом он помедлил, размышляя. Нужно было пройти мимо двух солдат. Даже если оба окажутся друзьями, в этот час они остановят его. Он вслушался в поступь стража. Коридор здесь поворачивал, и сразу за углом находилась кладовая. Страж присматривал за обеими дверями.
Шаги стихли. Мальчик приоткрыл дверь и выглянул наружу, прикидывая, как лучше пройти. В углу на постаменте из мрамора стоял бронзовый Аполлон. Вполне подходящее место, чтобы спрятаться. Когда часовой повернул в другую сторону, мальчик пустился бежать.
Дальше все складывалось удачно, пока он не добрался до маленького дворика. Отсюда поднималась лестница к царской опочивальне.
Ступени вели вверх между стенами, расписанными изображениями деревьев и птиц. Наверху лестница заканчивалась небольшой площадкой, на которую выходила полированная дверь; дверная ручка представляла собой огромное кольцо в пасти льва. Мраморные ступени почти не стерлись. До правления царя Архелая здесь было маленькое поселение в лагуне. Теперь вырос город с храмами и большими домами; на отлогом холме Архелай выстроил свой знаменитый дворец, удививший всю Грецию. Дворец стал легендой. Никто и мысли не допускал, чтобы что-то в нем переделать. Все здесь было роскошным, по моде полувековой давности. Зевксид потратил годы на роспись стен.
У подножия лестницы стоял второй страж, царский телохранитель. Сегодня это был Эгис. Он спокойно опирался на свое копье. Мальчик, украдкой выглянув из полумрака коридора, подался назад, выжидая.
Эгис, двадцатилетний юноша, был сыном управляющего царскими землями. Сейчас, в парадных доспехах, Эгис дожидался царя. На его шлеме колыхался гребень из красных и белых конских волос, на свободно вращающихся нащечниках красовались чеканные львы. На щите был искусно нарисован бегущий вепрь. Щит висел у Эгиса на плече; юноша не снимет его до тех пор, пока царь не окажется в полной безопасности в своей постели. В правой руке страж сжимал семифутовое копье.
Ребенок с восторгом смотрел на царского телохранителя, чувствуя, как под плащом мягко шевелится и изгибается змея. Он хорошо знал Эгиса. Вот было бы здорово с гиканьем выскочить из своего укрытия, заставив стража поднять щит и выставить копье! Потом воин вскинет его на плечо, и копье коснется высокого гребня шлема.
Но Эгис на посту. И это страж осторожно постучит в дверь и передаст Главка одной из женщин. Мальчику же останется только вернуться к Ланике и лечь в постель. Ребенок и раньше пытался войти в комнату матери ночью, хотя никогда не делал этого в столь поздний час; ему всегда говорили, что такое дозволено лишь царю.
Пока мальчик стоял на черно-белом мозаичном полу коридора, его ноги заныли, он весь продрог. В обязанности Эгиса входило наблюдать за лестницей, и только. Этот пост считался особенным.
Ребенок уже решил показаться, переговорить с Эгисом и, вручив ему Главка, вернуться к себе. Но движение скользнувшей по груди змеи напомнило мальчику, что он собирался повидать мать. Значит, так тому и быть.
Если сосредоточиться на том, чего хочешь, удобный случай представится сам. К тому же и Главк обладал магической силой. Ребенок похлопал по его вытянувшемуся телу, беззвучно повторяя: «Агатодемон, Сабазий-Загрей[2], отошли его прочь, прочь, прочь». Этим заклинанием, он слышал, пользовалась его мать. Хотя он и не знал, для чего оно, собственно, предназначено, попытаться стоило.
Эгис послушно повернул от лестницы в коридор напротив. Там, совсем недалеко, стоял мраморный лев, приподнявшийся на задних лапах. Эгис прислонил ко льву щит и копье и зашел за его спину. По местным меркам, он был совершенно трезв, но, перед тем как заступить на пост, выпил слишком много. Не стоило терпеть до конца смены. Все часовые удалялись за льва. К рассвету рабы вытрут лужи.
Уже в ту минуту, когда страж, еще не отложив оружия, сделал первый шаг, ребенок понял, что это означает, и кинулся вперед. Бесшумно взлетел он по холодным гладким ступеням. Мальчика всегда забавляла легкость, с которой он мог обогнать своих ровесников. Как будто они и не старались убежать.
Эгис и за львом не забыл о своих обязанностях. Когда залаяла сторожевая собака, он тут же выглянул из-за скульптуры. Но лай доносился издалека и вскоре прервался. Эгис одернул одежду и подобрал оружие. Лестница была пуста.
Ребенок бесшумно притворил за собой тяжелую дверь и потянулся к щеколде. Хорошо смазанная, она закрылась без звука. Мальчик вошел в комнату.
Единственная лампа горела на высокой подставке из сияющей бронзы; подставку обвивала позолоченная виноградная лоза, и ножки ее в форме оленьих копыт тоже были вызолочены. Вся комната дышала теплом и таинственной жизнью, которая пронизывала тяжелые занавеси из синей шерсти, с шитьем по краям, нарисованных на стенах людей и даже само пламя лампы. Голоса мужчин, отрезанные массивной дверью, доносились сюда лишь как неясное бормотание.
Было душно от ароматов масла для притираний, ладана и мускуса, от смолистого запаха сгоревшей в бронзовой жаровне сосны, от красок и мазей в афинских склянках, от запаха тела и волос его матери и чего-то едкого, что она сожгла, когда занималась магией. Сама царица почивала на ложе, ножки которого, инкрустированные слоновой костью и черепахой, заканчивались в форме львиных лап; ее волосы рассыпались по вышитой льняной подушке. Никогда прежде мальчик не видел мать погруженной в столь глубокий сон.
Царица Олимпиада спала крепко; казалось, ее нисколько не тревожит отсутствие Главка. Ребенок помедлил, наслаждаясь своим тайным безраздельным владычеством. На туалетном столике из дерева оливы разместились вычищенные и закрытые горшочки и склянки. Золоченая нимфа поддерживала луну серебряного зеркала. Шафранового цвета ночная рубашка лежала на скамеечке. Из смежной комнаты, где спали служанки, доносился приглушенный храп. Глаза ребенка блуждали по камням очага: под одним из них, который вынимался, жили запретные вещи. Ему часто хотелось попытаться колдовать самому. Но Главк мог ускользнуть; змею следовало вернуть прямо сейчас.
Мальчик тихо шагнул вперед, невидимый страж и повелитель ее сна. Покрывало из шкурок куниц, отороченное по краям алым и отделанное серебряными бляхами, легко опадало и поднималось вместе с ее дыханием. Брови матери над тонкими нежными веками, сквозь которые, казалось, просвечивали дымчато-серые глаза, были четко очерчены, ресницы подкрашены. Губы цвета разбавленного вина крепко сжаты. Нос белый и прямой. Она тихо посапывала во сне. Матери шел двадцать второй год.
Покрывало соскользнуло с груди, на которой в последние месяцы столько раз лежала головка Клеопатры. Теперь девочку передали няне, и его царство снова принадлежало только ему.
На подушку упала прядь волос – темно-рыжих, ярких, отливающих в колеблющемся свете лампы огненными всполохами. Мальчик захватил в горсть прядь собственных волос и, потянув, сравнил их с волосами матери. Его волосы, сияющие и непокорные, напоминали золото грубой чеканки: в праздничные дни Ланика ворчала, что они совершенно не держат завивки. Волосы Олимпиады рассыпались упругими волнами. Спартанки говорили, что у Клеопатры будут такие же, хотя сейчас они скорее напоминали перья. Мальчик возненавидел бы сестру, если бы та, повзрослев, стала больше похожа на мать, чем он. Но возможно, Клеопатра умрет; младенцы часто умирают.
В тени волосы матери казались темными, совсем другими. Он оглянулся на огромную, занимавшую всю стену фреску, сделанную Зевксидом для Архелая: «Разорение Трои». Фигуры людей были нарисованы в натуральную величину. На заднем плане возвышался деревянный конь, перед ним греки с обнаженными мечами врубались в ряды троянцев, вонзали в них копья или несли на плечах женщин с распахнутыми в крике ртами. На переднем плане старик Приам и младенец Астианакс[3] плавали в лужах собственной крови.
Таково право победителей. Удовлетворенный, мальчик отвернулся. Он родился в этой комнате; картина не содержала для него ничего нового.
Под плащом зашевелился Главк – без сомнения, он радовался возвращению домой. Ребенок снова взглянул на лицо матери, потом скинул плащ, осторожно приподнял край покрывала и, по-прежнему обвитый змеей, скользнул в постель.
Руки матери обняли его, она тихо зашевелилась и зарылась лицом в его волосы; ее дыхание стало глубже. Мальчик прижался головой к ее шее, податливые груди коснулись его; всем своим обнаженным телом он ощущал ее кожу. Змея, слишком тесно зажатая между ними, с силой изогнулась и высвободилась.
Мальчик почувствовал, что мать проснулась; когда он поднял голову, ее дымчатые глаза были открыты. Она поцеловала и погладила сына:
– Кто тебя впустил?
Мальчик подготовился к этому вопросу заранее, когда она еще лежала в полусне, а сам он утопал в блаженстве, стоя рядом. Эгис не проявил должной бдительности. Солдат за это наказывали. Прошло полгода с тех пор, как он увидел из окна казнь одного из них. Это было так давно, что мальчик уже не помнил, в чем состоял проступок, а может, вообще никогда этого не знал. Но навсегда запомнил казавшееся маленьким тело, привязанное к шесту посреди плаца, стоящих вокруг мужчин с дротиками на плечах, пронзительные резкие слова команды, одинокий вскрик и вставшие щетиной древки. Потом солдаты сгрудились у шеста, выдергивая свои дротики, и за их фигурами стали видны поникшая голова мертвого и большая красная лужа.
– Я сказал ему, что ты хочешь меня видеть, – сказал мальчик.
Не было нужды произносить имена. Для ребенка, любящего поболтать, он рано научился держать язык за зубами.
Мальчик почувствовал, что мать улыбнулась. Она всегда лгала отцу. Ее способность лукавить представлялась ребенку особым, только ей присущим мастерством, редким, как умение играть на костяной флейте музыку для змей.
– Мама, когда ты выйдешь за меня замуж? – спросил ребенок. – Когда я стану старше, когда мне будет шесть?
Она поцеловала его в затылок и быстро провела пальцем вдоль позвоночника:
– Когда тебе будет шесть, спроси меня снова. Четыре года – слишком мало для помолвки.
– Мне будет пять в месяце Льва, – настаивал мальчик. – Я люблю тебя.
Мать молча поцеловала его.
– Ты любишь меня больше всех? – тревожно спросил сын.
– Я люблю тебя всего. Я бы тебя так и съела.
– Но больше всех? Ты любишь меня больше всех?
– Когда ты хорошо себя ведешь, – улыбнулась мать.
– Нет! – Он оседлал ее, сжав коленями, молотя кулаками по плечам. – По-настоящему больше всех. Больше, чем кого-то еще. Больше, чем Клеопатру.
Она издала тихое восклицание, в котором звучала скорее ласка, чем упрек.
– Да! Да! Ты любишь меня больше, чем царя.
Он редко говорил «отец» без особой на то нужды и знал, что мать это ничуть не огорчает. Мальчик всем телом ощутил, что она беззвучно смеется.
– Возможно.
Торжествующий и взволнованный, он скользнул вниз и лег рядом.
– Если ты пообещаешь любить меня больше всех, я кое-что тебе дам, – сказал малыш.
– О, тиран. Что это может быть?
– Посмотри, я нашел Главка. Он заполз ко мне в постель.
Откинув одеяло, мальчик показал змею. Та вновь легко обвилась вокруг него: похоже, ей это нравилось.
Олимпиада посмотрела на змею – блестящая голова поднялась с белой грудки ребенка, и раздалось тихое шипение.
– Надо же, – сказала царица, – где ты ее взял? Это не Главк. Того же вида, да. Но намного больше.
Мать и сын вгляделись в свернувшиеся кольца змеи; сердце ребенка наполнилось гордостью и предчувствием чего-то необыкновенного. Он похлопал, как его учили, змею по шее, и ее голова снова опустилась.
Губы Олимпиады приоткрылись, зрачки расширились, глаза стали почти черными, руки, обвивавшие ребенка, ослабли. Все силы, казалось, сосредоточились во взгляде.
– Она знает тебя, – шепнула царица. – Будь уверен, сегодня вечером она явилась не в первый раз. Наверняка она часто навещала тебя, пока ты спал. Видишь, как она приникла к тебе. Она хорошо тебя знает. Ее послал бог. Это твой демон[4], Александр.
Лампа мигнула. Сосновая головешка, догорая, вспыхнула голубым пламенем перед тем, как превратиться в горячую золу. Змея быстро стиснула его тело, словно поверяя секрет. Ее чешуя переливалась, как лунная рябь на воде.
– Я назову ее Тихе[5], – сказал мальчик через некоторое время. – Она будет пить молоко из моего золотого кубка. Станет ли она говорить со мной?
– Кто знает? Он твой демон. Послушай, я расскажу тебе…
Приглушенные невнятные голоса, доносившиеся из зала, вдруг зазвучали громче. Мужчины, распахнув двери, громко прощались друг с другом, пожелания доброй ночи мешались с шутками и пьяным смехом. Шум обрушился, проникая сквозь все заслоны. Олимпиада оборвала разговор, теснее прижала к себе ребенка и спокойно сказала:
– Не волнуйся, он сюда не придет.
Но мальчик чувствовал, как напряженно она прислушивается. Раздались звуки тяжелых шагов, потом человек обо что-то споткнулся и выбранился. Древко копья Эгиса с легким стуком ударилось о пол, и его подошвы щелкнули, когда страж взял на караул.
Топая и спотыкаясь, человек поднялся по лестнице. Дверь распахнулась. Царь Филипп с яростью захлопнул ее за собой и, даже не взглянув на постель, стал раздеваться.
Олимпиада натянула одеяло. Ребенок, глаза которого округлились от тревоги, на мгновение обрадовался, что лежит спрятанным в укрытии из мягкой шерсти и под защитой благоухающей материнской плоти. Но вскоре он начал испытывать ужас перед опасностью, которой не мог противостоять и которой даже не видел. Александр приподнял край одеяла и стал подглядывать: лучше точно знать, чем гадать попусту.
Царь уже скинул одежду; поставив ноги на мягкий пуф рядом со столиком для притираний, он развязывал ремни сандалии. Обрамленное черной бородой лицо склонилось набок, чтобы лучше видеть; его слепой глаз был обращен к кровати.
Минул уже год с того времени, как Александр стал вертеться на площадке борцов, если кто-нибудь заслуживающий доверия брал его с собою. Нагие тела или одетые, все едины, разве что на голом теле лучше были заметны боевые шрамы мужчин. Но нагота отца, которую мальчик редко видел, всегда возбуждала в мальчике отвращение. Потеряв глаз при осаде Метоны, Филипп стал внушать ужас. Поначалу глаз скрывала повязка, из-под которой стекали, оставляя грязный след и теряясь в бороде, окрашенные кровью слезы. Потом повязку сняли. Веко, пронзенное стрелой, сморщилось и пестрело красными шрамами, черные ресницы слиплись от гноя. В Филиппе пугало все: борода и комья волос на голенях, плечах и груди; полоска черных волос спускалась по животу к кусту, росшему в паху, словно вторая борода, руки, шея и ноги, обильно покрытые рубцами – белыми, красными, багровыми. Царь рыгнул, наполняя воздух запахом винного перегара; показалась щербина в зубах. Ребенок, выглядывая из-под одеяла, внезапно понял, на кого похож отец. Он – великан-людоед, одноглазый Полифем, захвативший спутников Одиссея и сожравший их живьем.
Олимпиада приподнялась на локте, до подбородка натянув свои одеяла:
– Нет, Филипп. Не сегодня. Еще не время.
Царь шагнул к постели.
– Не время? – повторил он громко. Царь все еще тяжело дышал, нелегко было на полный желудок одолеть лестницу. – Ты говорила это полмесяца назад. Или ты думаешь, что я не умею считать, ты, молосская сука?[6]
Ребенок почувствовал, как обнимавшая его рука сжалась в кулак. Когда мать заговорила снова, в ее голосе зазвенел вызов.
– Считать, пьянь? Да ты не способен отличить лето от зимы. Ступай к своему любимцу. Любой день месяца безразличен для него.
Познания ребенка в этой области были несовершенны, однако он смутно понимал, что означают слова матери. Ему не нравился новый юноша отца, напускающий на себя слишком важный вид, ему была противна связь, которую он чувствовал между ним и Филиппом. Тело матери напряглось и застыло. Мальчик затаил дыхание.
– Дикая кошка! – рявкнул царь.
Ребенок видел, как он кинулся на них, словно Полифем на свою добычу. Казалось, он весь ощетинился; даже прут, висевший в черной кустистой промежности, поднялся и был пугающе нацелен вперед. Филипп сдернул покрывала.
Ребенок лежал, придерживаемый матерью, впившись пальцами ей в бок. Отец отступил, с проклятьями на что-то указывая. Но не на них; к ним по-прежнему был обращен его слепой глаз. Ребенок понял, почему мать не удивилась новой змее, попавшей к ней в постель. Главк уже был здесь. Он, должно быть, заснул.
– Как ты смеешь? – хрипло выдохнул Филипп. Он весь дрожал от омерзения. – Как ты смеешь… ведь я запретил приносить твоих отвратительных гадов в мою постель! Ведьма, варварская сука…
Его голос прервался. Почувствовав ненависть, запылавшую в глазах жены, он обратил к ней свой единственный глаз и увидел ребенка. Два лица оказались друг против друга: лицо мужчины, побагровевшее от выпитого вина и гнева, и лицо ребенка, сияющее, как драгоценность в золотой оправе: серо-голубые глаза застыли и расширились, нежная плоть напряглась, под полупрозрачной кожей четко обозначились тонкие кости.
Что-то бормоча, Филипп инстинктивно потянулся за плащом, чтобы прикрыть наготу, но в этом уже не было необходимости. Царь был унижен, оскорблен, выставлен напоказ, предан. Будь сейчас в его руке меч, он запросто мог бы убить жену.
Потревоженная всем этим змея, опоясывавшая тело Александра, изогнулась и подняла голову. До этого мгновения Филипп не видел гада.
– Что это? – Его вытянутый палец затрясся. – Что это такое на мальчике? Еще одна из твоих тварей? Теперь ты учишь его? Ты вовлекаешь его в замшелые змеиные пляски визжащих мистов?[7] Говорю тебе: я этого не потерплю. И слушай меня хорошенько, если не хочешь пострадать, потому что, клянусь Зевсом, ты у меня попляшешь. Мой сын – грек, а не один из твоих диких сородичей-варваров, угоняющих чужой скот…
– Варваров! – Ее голос зазвенел, потом перешел на ужасное шипение – так свистел Главк, когда сердился. – Слушай, деревенщина: мой отец происходит от Ахилла, а мать – из троянских царей. Мои предки повелевали людьми, пока твои были наемными батраками в Аргосе. Ты заглядывал в зеркало? Любой узнает в тебе фракийца. Если мой сын грек, то благодаря мне. Наша кровь в Эпире осталась чистой.
Филипп заскрипел зубами. Челюсть его казалась квадратной, а лицо, и без того широкоскулое, – плоским, как блин. Даже выслушивая эти смертельные оскорбления, он не забывал о присутствии ребенка.
– Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе. Если в твоих жилах греческая кровь, веди себя как гречанка. Покажи хоть немного скромности. – Филипп стыдился своей наготы. Две пары серых глаз смотрели на него в упор. – Греческое воспитание, разум, цивилизованность – я хочу, чтобы мальчик научился этому так же, как я. Задумайся над моими словами.
– О, Фивы! – Она произнесла это как ритуальное проклятие. – Опять вспоминаешь Фивы, да? Я достаточно наслушалась о Фивах. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты познал цивилизацию! В Фивах! Ты слышал, что говорят о Фивах афиняне? Для всей Греции это символ грубых манер. Не строй из себя дурака!
– Афины! Эта вечная говорильня. Дни их величия ушли в прошлое. Им следовало бы устыдиться и оставить Фивы в покое.
– Это следовало бы сделать тебе. Кем был в Фивах ты?
– Заложником, поручителем по договору моего брата. Ты и это ставишь мне в вину? Мне было шестнадцать. Я познал в Фивах больше хороших манер, чем видел от тебя за всю нашу жизнь. И меня учили военному искусству. Чем была Македония, когда умер Пердикка?[8] Он дрожал перед иллирийцами, имея лишь четыре тысячи человек. Поля лежали невспаханными, наш народ боялся спускаться из укреплений на холмах. Все, что у них было, – овцы, в шкуры которых они одевались, да и тех с трудом удавалось сохранить. Вскоре иллирийцы завладели бы всем; Барделис уже был наготове. Ты знаешь, что мы такое теперь и где наши границы. Благодаря Фивам и людям, которые сделали из меня солдата, я пришел к тебе царем. И твоя родня была довольна.
Прижавшись к матери, Александр ощущал прерывистое дыхание. Он предчувствовал, что вот-вот разразится буря. Пальцы мальчика впились в одеяло. Сейчас, забытый обоими, он был одинок, как никогда.
И буря грянула.
– Так из тебя там сделали солдата? А еще? Кого еще? – Олимпиаду передернуло от гнева. – Ты отправился на юг в шестнадцать лет, и уже к тому времени по всей стране было полно твоих пащенков; не думаешь ли ты, что я не знаю, откуда они взялись? Эта шлюха Арсиноя, жена Лага, которая годится тебе в матери… а потом великий Пелопид научил тебя всему остальному, чем славятся Фивы. Битвы и мальчики!
– Замолчи! – проревел Филипп так громко, что его крик перекрыл бы и шум битвы. – Неужели у тебя нет стыда перед ребенком? Что видит он в этой комнате? Что он слышит? Говорю тебе, мой сын будет воспитан правильно, даже если я вынужден буду…
Смех заглушил его голос. Олимпиада отпустила ребенка и подалась вперед, опираясь на ладони выставленных рук; рыжие волосы рассыпались по ее обнаженной груди. Она смеялась, и в высоких сводах потолка отзывалось эхо.
– Твой сын? – хохотала она. – Твой сын!
Царь Филипп дышал, как после долгой пробежки. Он шагнул вперед и занес руку. Мгновенно выйдя из страшного оцепенения, Александр вскочил на постели. Его серые глаза с расширенными зрачками казались почти черными; губы побелели. Сын ударил отца по занесенной руке, и тот опустил ее от изумления.
– Убирайся! – крикнул ребенок, сверкая глазами, свирепый, как дикая лесная кошка. – Уходи прочь! Она ненавидит тебя! Убирайся! Она выйдет замуж за меня!
Филипп сделал три глубоких вдоха, стоя как вкопанный с широко раскрытым ртом и выпученными глазами, словно человек, получивший дубинкой по голове. Потом он нагнулся, ухватил сына за плечи, поднял его и, рывком открыв огромную дверь, одной рукой вышвырнул вон из комнаты. Застигнутый врасплох, застывший от потрясения и ярости, Александр не сопротивлялся. Скользя по мраморному полу, он докатился до лестницы и полетел вниз по ступенькам.
С грохотом и звоном юный Эгис отбросил копье, выдернул руку из ремней щита и в три-четыре прыжка пересек лестницу, подхватив ребенка. Голова Александра казалась неповрежденной, глаза были открыты. Наверху царь Филипп ждал, придерживая дверь. Он не захлопнул ее до тех пор, пока не убедился, что с сыном все в порядке. Но Александр об этом не знал.
Змея, ошеломленная, ушибленная, сорвалась с мальчика, когда он начал падать, стекла вниз по ступеням и исчезла во тьме. Эгис видел ее, но ему хватало других забот.
Он отнес ребенка вниз, сел у основания лестницы и, держа Александра на коленях, осмотрел при свете факела, воткнутого в кольцо на стене. Ребенок весь окостенел, глаза его закатились так, что видны были одни белки.
«О боги преисподней, – думал юноша, – что же мне делать? Если я покину пост, начальник стражи пустит мне кровь. Если сын царя умрет у меня на руках, меня убьет царь». Как-то ночью в прошлом году, еще до появления нового фаворита, Филипп поглядывал в его сторону, но Эгис притворился, что ничего не замечает. Сейчас он увидел слишком много: жизнь его, пожалуй, не стоит и мешочка бобов.
Губы ребенка посинели. Эгис достал толстый шерстяной плащ, приготовленный для холодных предрассветных часов, и закутал Александра, стараясь не причинить ему боль своим жестким панцирем.
– Ну же, – сказал он встревоженно, – ну же, послушай, все хорошо.
Казалось, ребенок не дышит. Что делать? Отхлестать его по щекам, как женщину, зашедшуюся в истерическом припадке? Это, скорее всего, добьет малыша окончательно.
Веки ребенка дрогнули, взгляд стал осмысленным. Он тяжело вздохнул и испустил пронзительный крик.
С глубоким облегчением Эгис ослабил плащ на дергающемся тельце. Он ласково бормотал и приговаривал над ребенком, как над испуганной лошадью, не сдерживая его слишком сильно, но давая почувствовать твердую руку. В комнате наверху родители мальчугана осыпали друг друга проклятиями. Через какое-то время – Эгис не считал минуты, в запасе у него была вся ночь – брань стихла, и ребенок заплакал, но плакал не слишком долго. Придя в себя, он успокоился. Александр лежал, покусывая нижнюю губу, сглатывая и вглядываясь снизу вверх в лицо Эгиса. Страж попытался вспомнить, сколько мальчику лет.
– Все хорошо, мой юный господин, – сказал Эгис мягко, тронутый недетской борьбой чувств на личике ребенка. Он отер его плащом и поцеловал, пытаясь представить, на что будет похож этот прелестный мальчик, когда станет достаточно взрослым для любви. – Давай, сладкий мой, будем стоять на часах вместе. Мы приглядим друг за другом, верно?
Эгис обнял ребенка и стал ласково гладить. Прошло какое-то время, и тишина, тепло, скрытая чувственность в заботе юноши, смутное сознание того, что им скорее восхищаются, чем жалеют, понемногу ослабили чудовищную боль, пронзившую, казалось, все существо малыша. Рана стала затягиваться, оставляя невидимые рубцы.
Вскоре ребенок высунул из складок плаща голову и огляделся:
– Где моя Тихе?
О чем это он? Почему призывает свою судьбу? Увидев озадаченное лицо Эгиса, Александр добавил:
– Моя змея, мой демон. Куда она уползла?
– А, твоя змея, та, что приносит счастье? – Эгис считал любимцев царицы крайне мерзкими тварями. – Она спряталась ненадолго, скоро вернется. – Страж плотнее укутал ребенка; тот дрожал. – Не принимай все, что случилось, близко к сердцу, твой отец не хотел оскорбить тебя. Просто вино говорило в нем. А сколько тычков и оплеух получил я от своего!
– Когда я вырасту… – Мальчик замолк и принялся считать, загибая пальцы. – Когда я вырасту, то убью его.
Эгис присвистнул:
– Ш-ш! Не говори так. Это противно богам – за убийство отца тебя будут преследовать эринии[9], где бы ты ни был. – Он принялся описывать эриний, но запнулся, когда увидел, что глаза ребенка расширились. Сказанного вполне достаточно. – Мы получаем пинки, пока молоды, и учимся терпеть боль, которая ждет нас на войне. Ну-ка, отодвинься. Взгляни, что я получил, когда в первый раз сражался с иллирийцами.
Эгис откинул с бедра подол короткого хитона из красной шерсти и показал длинный зазубренный рубец с вмятиной, оставшейся там, где наконечник копья рассек плоть почти до кости. Мальчик с уважением посмотрел на шрам и потрогал его пальцем.
– А теперь, – продолжил Эгис, одергивая подол, – можешь представить, как это больно. И что не позволило мне заскулить и покрыть себя позором перед товарищами? Отцовские оплеухи. Парень, изуродовавший меня, никому не успел похвастаться. Он был моим первым убитым врагом. Когда я показал своему отцу его голову, отец подарил мне перевязь для меча, взамен детского ремешка. А ремешок он посвятил богам и устроил пиршество для всей родни.
Эгис замолчал и кинул взгляд в сторону коридора. Кто-нибудь пройдет наконец мимо? Ребенка давно пора отнести в постель.
– Ты не видишь моей Тихе? – спросил Александр.
– Она где-то рядом. Это домашняя змея. Они не уползают далеко. Вот увидишь, она вернется за своим молоком. Не каждый мальчик может приручить змею. Я бы даже сказал, что в тебе говорит кровь Геракла[10].
– Как звали его змею?
– Когда он был новорожденным младенцем, две змеи заползли к нему в колыбель.
– Две? – Ребенок нахмурился, сдвинув тонкие брови.
– Две, но это были злые змеи. Их послала жена Зевса Гера, чтобы они задушили малютку. Но Геракл схватил обеих, по одной в каждую руку…
Эгис осекся, проклиная себя. Или этот рассказ вызовет у ребенка ночные кошмары, или, всего вероятнее, парень сбежит из дворца и попробует задушить какую-нибудь гадюку.
– Но ты понимаешь, все это произошло потому, что Геракл был сыном бога. Он считался сыном царя Амфитриона, хотя царица, жена Амфитриона, понесла от Зевса. Поэтому Гера ревновала.
Ребенок настороженно вслушивался:
– И ему пришлось туго. Но к чему столько испытаний?
– Эврисфей, новый царь, завидовал ему, потому что Геракл был лучше его во всем. Геракл был герой и полубог. А Эврисфей – простой смертный, понимаешь, и считалось, что царство отойдет Гераклу. Но Гера устроила так, чтобы Эврисфей родился раньше Геракла. Вот почему Гераклу пришлось совершать свои подвиги.
Ребенок кивнул, как будто все это было ему вполне понятно.
– Геракл совершал подвиги, чтобы доказать, что он – лучший, – сказал мальчик.
Этого Эгис уже не слышал. В коридоре наконец раздались шаги начальника ночной стражи, делающего обход.
– Никого не было поблизости, господин, – объяснил юноша. – Я ума не приложу, чем занята нянька. Малыш посинел от холода, разгуливая по дворцу в чем мать родила. Он говорит, что ищет свою змею.
– Ленивая сука. Пошлю-ка я кого-нибудь из девчонок-рабынь, чтобы няньку подняли на ноги. Сейчас слишком поздно, нельзя беспокоить царицу.
Начальник энергично зашагал прочь. Эгис посадил ребенка к себе на плечо, похлопал по ягодицам:
– Пора тебе в постель, Геракл.
Малыш изогнулся, обеими руками обхватив его за шею. Эгис успокоил его боль и не выдал тайну. Для такого друга ничего не жалко. Пока что он делит с воином секрет – это все, чем он мог отплатить Эгису за доброту.
– Если моя Тихе вернется, скажи ей, где я. Она знает мое имя.
Птолемей, известный всем как сын Лага, легким галопом гнал своего гнедого к озеру близ Пеллы; там, вдоль берега, находилось отличное место для верховой езды. Лошадь подарил Лаг. Хотя детство Птолемея было довольно безрадостным, Лаг с годами привязывался к юноше все сильнее. Сейчас Птолемею исполнилось восемнадцать; он был смугл, широк в кости, и его строгий профиль с годами обещал сделаться жестким. Он уже заколол вепря и мог сидеть за столом с мужчинами. Первого человека он убил в приграничной стычке и сменил мальчишеский поясной шнурок на красную кожаную перевязь. Теперь там висел кинжал с костяной рукояткой. Ясно было, что Птолемей заслужил доверие Лага. В конце концов они поладили друг с другом, а царь хорошо обходился с обоими.
Между сосновой рощей и озером Птолемей увидел, как Александр машет ему рукой, и направился в его сторону. Он любил мальчика, который, казалось, нигде не мог найти себе друзей: слишком сообразительный для семилетних, хотя ему еще и не было семи, слишком маленький для старших. Александр бежал через заболоченную пустошь, которая за лето спеклась и затвердела за кругом окаймлявших ее низкорослых камышей. Его огромная собака рыла землю в поисках мышей-полевок, то и дело возвращаясь к хозяину, чтобы ткнуться перепачканным носом в ухо Александра. Она могла это сделать, не отрывая передних лап от земли.
– Oп! – сказал юноша, сажая Александра на квадратную матерчатую попону перед собой. Они двинулись дальше, выискивая ровное место. Птолемей хотел пустить лошадь в галоп. – Твой пес все еще растет?
– Да. У него тело маловато для таких лап.
– Кажется, ты был прав, он определенно чистокровной молосской породы. У пса начинает расти воротник.
– А вон в том месте его хотели утопить!
– Когда не знают, чье семя, щенков трудно сбыть.
– Хозяин назвал его дрянью и привязал к нему камень.
– После этого кого-то здорово покусали, так я слышал. Мне бы не хотелось, чтобы такой пес меня тяпнул.
– Он был слишком мал, чтобы кусаться. Это сделал я. А теперь можно пуститься вскачь, – сказал Александр.
Пес, радуясь возможности размять свои огромные лапы, несся с ними наперегонки по берегу широкой лагуны, соединяющей Пеллу с морем. Потревоженные конским топотом, в осоке закричали и захлопали крыльями дикие утки и чайки, длинноногие цапли и журавли. Звонким чистым голосом мальчик затянул пеан[11] конницы гетайров[12], яростный мотив атаки. Его лицо разрумянилось, волосы развевались, серые глаза казались голубыми. Он сиял.
Птолемей придержал лошадь, давая ей передышку, и принялся расхваливать ее. Александр поддерживал беседу как истинный знаток. Птолемей, иногда чувствовавший свою ответственность за мальчика, спросил:
– Твой отец знает, что ты столько времени проводишь с солдатами?
– Конечно. Он сказал, что Силан мог бы поучить меня бросать в цель копье, а Менеста – взять меня поохотиться. Я общаюсь только с друзьями.
Меньше слов, больше мыслей. Птолемей уже и прежде слышал, что царь закрывает глаза на грубых приятелей сына, лишь бы тот не следовал целый день за матерью. Юноша стегнул лошадь, направляя ее в легкий галоп. Но в стрелке копыта застрял камень, и пришлось спешиться, чтобы его вынуть. Голос ребенка прозвучал сверху:
– Птолемей, это правда, что по-настоящему ты – мой брат?
– Что?
Лошадь воспользовалась изумлением Птолемея и потрусила прочь. Александр, сразу же подхватив поводья, твердой рукой остановил ее. Смущенный Птолемей отвернулся, так и не поднимаясь в седло. Чувствуя, что допустил какой-то промах, Александр сдержанно пояснил:
– Так говорили в караульной.
Птолемей не ответил. Мальчик настойчиво ждал, понимая, что в этом молчании больше размышлений, чем гнева. Наконец юноша произнес:
– Да, они могли так говорить, но никто не посмеет сказать этого мне. И ты не должен. Я убью любого, кто осмелится на это.
– Почему? – спросил Александр.
– Просто так надо, вот и все.
Ответа не последовало. Птолемей с тревогой заметил, что мальчик задет. Он не хотел обижать Александра.
– Послушай, – сказал Птолемей неловко, – большой, взрослый мальчик вроде тебя… если ты не знаешь почему… Конечно, я был бы рад оказаться твоим братом, что тут говорить… дело в другом. Моя мать – жена отца моего отца. Это значило бы, что я незаконнорожденный. Ты понимаешь, что это такое.
– Да, – сказал Александр.
Он знал, что это смертельное оскорбление.
Кто виноват, что мальчик наслушался всякого, отираясь среди мнимых друзей в караульной? Птолемей как брат прямо ответил на неприятный вопрос. Впрочем, мальчик, похоже, полагает, что рождение – результат некоего колдовства, в его голосе можно было уловить смущение. Юноша удивился затянувшемуся сосредоточенному молчанию.
– Что ты молчишь? Все мы рождаемся одинаково – в этом нет ничего дурного, такими нас сделали боги. Но женщины могут ложиться только со своими мужьями, иначе ребенок считается ублюдком. Вот почему тот человек хотел утопить собаку: из опасения, что щенок беспородный.
– Да, – повторил мальчик и вернулся к своим мыслям.
Птолемей огорчился. В те времена, когда нынешний царь Филипп был всего лишь младшим сыном и к тому же заложником, Птолемей много претерпел, но потом он перестал стыдиться своего рождения. Если бы его мать была не замужем, Филипп смог бы признать Птолемея своим сыном, и тогда никто бы не посмел назвать Птолемея жалким или несчастливым. Все зависело от правил; он чувствовал, что обошелся бы с мальчиком нечестно, не разъяснив ему этого.
Александр смотрел прямо перед собой. Его испачканные в земле руки уверенно держали поводья: они занимались своим делом, ум – своим. В шестилетнем ребенке это казалось странным, вызывая смутную тревогу. Птолемей посмотрел на прекрасный чистый профиль Александра. «Копия матери, – подумал Птолемей, – ничего от Филиппа».
Мысль поразила его как удар молнии. С тех пор как Птолемей начал садиться за стол с мужчинами, сплетни о царице Олимпиаде стали доходить и до него. Странная, непокорная, жуткая, дикая, как фракийская менада[13], способная навести порчу на того, кто встанет у нее на дороге. Царь встретился с ней в пещере при свете факелов, на Самофракийских мистериях; он начал сходить по ней с ума с первого же взгляда, еще даже до того, как узнал, из какого она дома, и торжественно ввез ее в Македонию, вместе с браком заключив выгодный союз с Эпиром. Говорили, что в Эпире еще до недавнего времени женщины правили без мужчин. Иногда из сосновой рощи царицы всю ночь раздавались звуки барабана и кимвалов. Слышалось и странное насвистывание из ее комнаты. Говорили, что царица совокупляется со змеями. Бабьи выдумки! Но что происходило в роще в действительности? Мальчик повсюду следовал за ней как тень. Знал ли он? Что из этого он понимал?
Птолемей словно отодвинул камень от входа в пещеру, ведущую в подземное царство, и выпустил рой теней, кричащих пронзительно, как летучие мыши. Таким же роем пронеслись в его голове десятки кровавых историй, уходящих в глубь веков, рассказы о борьбе за трон Македонии: как племена сражались за верховное владычество, как брат шел на брата ради титула царя; войны, резня, отравления, копья, предательски пущенные во время охоты; ножи в спину – в темноте, на ложе любви. Птолемей не был лишен честолюбия, но сама мысль о возможности погрузиться в этот смердящий поток заставила его похолодеть. Опасные догадки, но какие у него доказательства? Мальчик в беде. Забудь об остальном.
– Послушай, – сказал Птолемей, – ты умеешь хранить тайны?
Александр поднял руку и с расстановкой произнес клятву, подкрепленную леденящими кровь обетами.
– Это самая страшная, – закончил он. – Силан меня научил.
– Слишком страшная. Я освобождаю тебя от нее. Нужно быть осторожнее с клятвами вроде этой. Что ж, это правда: моя мать зачала меня от твоего отца, но он был тогда пятнадцатилетним мальчишкой. Это случилось еще до того, как он уехал в Фивы.
– О, Фивы.
Голос Александра прозвучал эхом другого голоса.
– Для своего возраста Филипп был уже достаточно опытен. Не придавай этому значения; мужчина ведь не может ждать до свадьбы, и я сам не жду, если хочешь знать. Но моя мать в то время была замужем за отцом, поэтому разговоры об этом – бесчестье для них. За такое оскорбление обидчика убивают. Неважно, понимаешь ты причину или нет, – просто так оно есть.
– Я буду молчать.
Глаза Александра, уже сейчас более серьезные, чем у любого другого ребенка, были устремлены вдаль. Птолемей теребил узду лошади. «Что же мне было делать?» – потерянно думал он. Александр все равно узнал бы от кого-нибудь другого. И тут вдруг еще не умерший в Птолемее мальчишка пришел на помощь потерпевшему поражение мужчине. Он остановил лошадь:
– Если бы мы породнились, как кровные братья, то могли бы говорить о своем родстве кому угодно. – И коварно добавил: – Но ты знаешь, что мы должны будем сделать?
– Конечно! – обрадовался мальчик.
Александр подобрал поводья левой рукой и вытянул правую, стиснутым кулаком вверх. На запястье проступила голубая вена.
– Давай сделаем это сейчас! – с готовностью предложил Александр.
Птолемей вытащил из-за пояса новый острый кинжал и посмотрел на мальчика, который весь светился от гордости и решимости.
– Подожди, Александр. То, что мы сейчас делаем, – очень торжественно. Твои враги будут моими и мои – твоими до тех пор, пока мы не умрем. Мы никогда не поднимем друг на друга оружие, даже если наши семьи будут враждовать. Если я умру в чужой земле, ты исполнишь надо мной погребальные обряды, и то же я сделаю для тебя. Братание подразумевает все это.
– Обещаю. Приступай, – кивнул Александр.
– Нам не нужно так много крови.
Птолемей обошел подставленную вену и слегка надрезал белую кожу на запястье ребенка. Мальчик, улыбаясь, смотрел вниз. Птолемей полоснул себя по руке и соединил два пореза, прижав их друг к другу.
– Сделано, – сказал юноша.
«И сделано хорошо, – продолжил он про себя. – Какой-то добрый демон надоумил меня. Теперь никто не сможет явиться ко мне и сказать: „Он всего лишь ублюдок царицы, а ты – сын царя; так заяви о своих правах“».
– Давай, брат, – сказал мальчик. – Садись, конь отдышался. Мы можем ехать.
Широкий четырехугольник царских конюшен из оштукатуренного кирпича с каменными пилястрами был наполовину пуст – царь устроил маневры. Он проделывал это всякий раз, когда его посещало тактическое озарение.
По пути в караульную Александр остановился посмотреть на кобылу, которая только что ожеребилась. Как он и надеялся, поблизости не оказалось никого, кто мог бы отправить его прочь со словами, что лошади в такое время крайне опасны. Он прокрался к кобыле, задобрил ее и погладил жеребенка; теплое дыхание лошади ерошило ему волосы. Вскоре она слегка подтолкнула его, давая понять, что этого довольно, и Александр оставил их в покое.
На утоптанный двор, полный запахов конской мочи, соломы, кожи, воска и жидкой мази, только что завели трех странных лошадей. Раньше Александр таких не видел. За ними присматривали чужеземные конюхи в шароварах. Недоуздки, которые приводил в порядок раб из конюшен, были причудливо разукрашены: блестящие золотые пластины с венчавшими их красными плюмажами и крылатыми быками, вычеканенными на удилах. Лошади были прекрасные: высокие, мощного сложения, не заезженные. Вскоре провели и запасных лошадей.
Дворцовый распорядитель, несший в этот день дежурство, сказал смотрителю конюшен, что варварам долго придется дожидаться возвращения царя.
– У фаланги Бриса, – заметил мальчик, – еще полно хлопот с сариссами. Пока они научатся с ними управляться, пройдет немало времени. – Ему самому хватало силы приподнять только один конец этого гигантского копья. – Откуда эти лошади?
– Они проделали долгий путь из Персии. Послы Великого царя прибыли за Артабазом и Менаписом, – пояснил распорядитель.
Эти сатрапы бежали в Македонию после неудавшегося мятежа. Царь Филипп нашел их полезными, мальчик – любопытными.
– Но они гости и друзья, – возразил Александр. – Отец не позволит Великому царю забрать их, чтобы убить. Скажи этим людям, чтобы они не ждали царя.
– Нет, они привезли помилование, как я понимаю. В любом случае, послов принимают, с чем бы они ни явились. Так положено.
– Отец не вернется прежде полудня. Думаю, даже позднее, из-за пеших гетайров. Они все еще не могут быстро построиться. Позвать Менаписа и Артабаза?
– Нет-нет, сначала послы должны получить аудиенцию. Покажем этим варварам, что мы знаем толк в приличиях. Аттос, поставь этих лошадей в отдельную конюшню; чужеземцы всегда заносят какую-нибудь болезнь.
Александр внимательно осмотрел лошадей и их сбрую, потом постоял в раздумье. Затем вымыл ноги у акведука, оглядел свой хитон, зашел к себе и переоделся в чистый. Александр часто слушал рассказы сатрапов, когда тех расспрашивали о великолепии Персеполя: тронном зале с золотыми деревьями и виноградом, лестнице, по которой могла подняться целая кавалькада, о необычных обрядах гостеприимства. Персы, это было очевидно, любили церемонии. Превозмогая боль, Александр расчесал спутанные волосы, насколько мог это сделать без посторонней помощи.
В расписанном Зевксидом зале Персея, одном из парадных, где принимались почетные гости, управляющий двором присматривал за двумя рабами-фракийцами с синей татуировкой. Рабы расставляли маленькие столики с пирожками и вином. Послы сидели на почетных местах. На стене над ними Персей избавлял Андромеду от морского дракона. Персей был одним из их предков, и говорили, что Персию основал тоже он. Похоже, что его потомки сильно переменились. Герой был обнажен. На нем не было ничего, кроме крылатых сандалий; послы носили полное мидийское облачение, от которого изгнанники отвыкли за время своего пребывания у Филиппа. Каждая пядь тела у этих людей, разве что кроме рук и лиц, была прикрыта одеждой, и каждая пядь одежды – разукрашена. Круглые черные шляпы послов были расшиты блестками, и даже их бороды, завитые маленькими круглыми колечками, напоминавшими панцири улиток, тоже казались вышитыми. К отделанным бахромой туникам были пришиты рукава; шаровары, отличавшие варваров, обтягивали ноги.
Поставили три кресла, но сидели только двое бородачей. Сопровождающий их юноша стоял за креслом старшего посла. У него были длинные шелковистые иссиня-черные волосы, кожа цвета слоновой кости, лицо, одновременно надменное и нежное, и темные, сияющие глаза. Его старшие спутники были заняты беседой. Он первым заметил стоявшего в дверях мальчика и одарил того чарующей улыбкой.
– Да будет ваша жизнь долгой, – сказал мальчик, входя. – Я Александр, сын Филиппа.
Бородачи обернулись. Через мгновение послы встали и призвали на сына царя сияние солнца. Управляющий, не теряя самообладания, назвал их имена.
– Прошу вас садиться. Подкрепитесь, вы, должно быть, устали после долгой дороги, – сказал Александр.
Он часто слышал эту фразу. Послы не шевелились, и Александр понял, что они ждут, пока он сядет первым. Никогда еще ему не оказывали такого почета. Он вскарабкался в кресло, предназначенное для царя. Подошвы детских сандалий не доставали до пола, и управляющий подал рабу знак принести скамеечку для ног.
– Я пришел развлечь вас беседой, потому что моего отца нет дома, он делает смотр войскам, – сообщил мальчик. – Мы ожидаем его после полудня. Все зависит от пеших гетайров, правильно ли они выполнят построение. Сегодня у них должно получиться лучше, они стараются.
Послы, в совершенстве владевшие греческим, подались вперед. Оба не вполне освоились с непривычным македонским диалектом, его дорическими гласными и резкими согласными; но ребенок говорил очень отчетливо.
– Это ваш сын? – спросил одного из бородачей Александр.
Старший посол сдержанно представил юношу как сына друга. Молодой человек поклонился, но отказался сесть, улыбаясь. На мгновение их сияющие глаза встретились. Послы обменялись восхищенными взглядами. Все было очаровательно: прелестный сероглазый принц, маленькое царство, провинциальная наивность. Царь сам муштрует войска! С равным успехом малыш мог похвастать, что царь сам готовит себе обед.
– Вы не едите пирожки. А я вот возьму один.
Александр откусил немножко: ему не хотелось разговаривать с набитым ртом. Он пока еще не умел вести легкую беседу за едой, поэтому прямо перешел к делу:
– Менапис и Артабаз будут рады помилованию. Они часто говорят о родине. Я не думаю, что они взбунтуются снова. Можете сказать это царю Оху[14].
Старший посол понял большую часть этой тирады. Он улыбнулся в черные усы и заверил, что не преминет это сделать.
– А что с полководцем Мемноном? – спросил мальчик. – Он тоже помилован? Мы думаем, что его можно было бы простить, после того как его брат Ментор выиграл войну в Египте.
Посол на мгновение сощурил глаза.
– Ментор Родосский, – сказал он через некоторое время, – всегда был ценным наемником, и, без сомнения, Великий царь милосерден.
– Мемнон женат на сестре Артабаза. Вы знаете, сколько у них сейчас детей? Двадцать один! Все живы! У них много близнецов. Одиннадцать мальчиков и десять девочек. У меня только одна сестра. Но думаю, этого достаточно, – сказал Александр.
Оба посла поклонились. Они знали о домашних неурядицах царя.
– Мемнон говорит по-македонски. Он рассказывал мне, как проиграл сражение.
– Мой принц, – улыбнулся старший посол, – вам следует изучать войны по рассказам победителей.
Александр задумчиво посмотрел на посла. Его отец, царь Филипп, всегда старался разобраться в ошибках побежденных. Мемнон надул одного его друга при покупке лошади, но Мемнон чувствовал, если кто-то был с ним высокомерен. Если б этот юноша поторговался, все окончилось бы по-другому.
Управляющий отослал рабов, но сам задержался в зале, чтобы вовремя прийти на помощь Александру, если это понадобится. Пока такой необходимости не было. Мальчик слегка надкусил пирожок, перебирая в уме наиболее важные вопросы: на все не хватит времени.
– Сколько человек в армии Великого царя? – спросил Александр.
Оба посла поняли вопрос правильно; они улыбнулись. Правда могла принести только пользу. Мальчик, без сомнения, запомнит большую часть сказанного.
– Свыше счета, – сказал старший. – Как песчинок на морском берегу или звезд на безлунном небе.
И он стал описывать мидийских и персидских лучников, конников из Нисы на крупных лошадях, воинов из дальних краев империи – киликийцев и гирканцев[15]; ассирийцев в узорчатых бронзовых шлемах и с булавами в железных шипах; парфян с луками и кривыми саблями; одетых в леопардовые и львиные шкуры и перед боем раскрашивающих лица красным и белым эфиопов, стрелы которых заканчивали каменные наконечники; арабов, ездящих на верблюдах, бактрийцев, – и так далее, до самой Индии. Александр слушал, как всякий ребенок, с округлившимися от восторга глазами. Он упивался рассказом о чудесах.
– И все они должны сражаться, когда Великий царь посылает за ними? – спросил мальчик.
– Все до последнего, под страхом смерти, – подтвердили послы.
– Как много времени нужно им, чтобы собраться?
Последовала внезапная пауза. Прошло столетие с похода Ксеркса, послы сами не знали ответа. Наконец они сказали, что царь властвует над обширными странами и людьми многих наречий. Говорят, что от Индии до Греции год пути. Но войска стоят везде, где только могут понадобиться.
– Выпейте еще немного вина, – предложил Александр. – А есть ли дорога, ведущая прямо в Индию?
Послам потребовалось время, чтобы ответить. B дверях теснились слуги – новости распространяются быстро.
– Каков царь Ох в бою? Он храбр? – забрасывал послов вопросами Александр.
– Как лев, – ответили послы в один голос.
– Каким крылом конницы он командует?
Ответы послов стали уклончивыми. Мальчик набил рот остатками пирожка. Зная, что с гостями нельзя быть грубым, он переменил тему:
– Если солдаты приходят из Аравии, и Индии, и Гиркании, не зная персидского, то как он говорит с ними?
– Говорит с ними? Царь? – Это было так трогательно: маленький стратег снова стал ребенком. – Ну, сатрапы[16] провинций выбирают военачальников, которые могут говорить на их языках.
Александр слегка покачал головой и поднял брови:
– Солдаты любят, чтобы с ними говорили перед сражением. Им нравится, когда знаешь их имена.
– Я уверен, – вкрадчиво сказал второй посол, – им нравится, когда вы знаете их. Великий царь, – добавил он, – разговаривает только со своими друзьями.
– С друзьями мой отец беседует за ужином.
Послы что-то пробормотали, не отваживаясь взглянуть друг на друга. Варварство македонского двора было широко известно. Говорили, что царские симпозионы больше похожи на оргии горных разбойников, делящих награбленное, чем на званые пиры владыки страны. Милетский грек, клявшийся, что присутствовал на таком пиру, рассказывал, что царь Филипп, нимало не смущаясь, спустился со своего ложа, чтобы возглавить цепочку танцующих. Однажды, когда гости, повздорив, кричали на весь зал, он бросил гранат в голову своего военачальника. Грек, обладая всем бесстыдством этой нации лжецов, дошел до того, что заявил, будто военачальник в ответ кинул в царя ломтем хлеба и не только остался в живых, но даже не потерял своего поста. Если хоть половина из этого правда, то послам следует быть осторожнее.
Александр, со своей стороны, решал дилемму. Историю, которую он счел выдумкой и хотел проверить, ему рассказал Менапис. Изгнанник, должно быть, хотел посмеяться над Великим царем. Если упомянуть имя Менаписа, эти люди донесут на него, и бедняга будет распят по возвращении домой. Грешно предавать гостя и друга.
– Один мальчик сказал мне, – выкрутился Александр, – что, приветствуя Великого царя, люди должны простираться ниц. Но я ответил ему, что он лжет.
– Изгнанники могли бы объяснить вам, царевич, всю мудрость этого обычая. Наш владыка повелевает не только многими народами, но и многими царями. Хотя мы и называем их сатрапами, некоторые из них царской крови, и предки их правили от своего имени, пока их страны не были присоединены к империи. Великий царь должен возвышаться над другими царями так же, как те – над своими подданными. Склоняясь перед ним, подвластные цари должны чувствовать не больше стыда, чем склоняясь перед богами. Если бы Великий царь не казался ровней божествам, его власть вскоре бы ослабла.
Мальчик выслушал и кивнул.
– Что ж, здесь у нас не ползают по земле перед богами, – ответил он вежливо. – Так что вам нет нужды делать это перед моим отцом. Он не привык к этому, ему это безразлично.
Послы с трудом сохранили серьезность. Мысль о том, чтобы пасть ниц перед этим варварским вождем, предок которого был подданным Ксеркса (и к тому же изменником), была слишком смехотворна, чтобы оскорбить их.
Управляющий, видя, что беседе пора завершиться, вышел вперед, поклонился ребенку – который, по его мнению, вполне этого заслуживал – и сообщил о неотложном деле, ждущем сына царя за пределами зала Персея. Соскользнув с трона, Александр попрощался с послами, правильно назвав каждого по имени.
– Сожалею, что не смогу вернуться. Мне нужно ехать, – сказал он. – Некоторые из пеших гетайров – мои друзья. Сарисса – очень хорошее оружие для сплошного фронта, так говорит мой отец; задача в том, чтобы научиться легко владеть ею. Поэтому царь и проводит учения. Надеюсь, вам не придется долго ждать. Пожалуйста, спрашивайте все, что нужно.
Уже за порогом, обернувшись, Александр увидел устремленные на него прекрасные глаза юноши и приостановился, взмахнув на прощание рукой. Послы, возбужденно переговаривавшиеся на персидском, слишком увлеклись беседой и не увидели молчаливый обмен улыбками.
Этим же днем, позднее, Александр возился со своим псом в дворцовом саду, посреди резных урн с Эфеса – редкостные цветы, посаженные в них, погибли бы в суровые македонские зимы, если б урны не заносили внутрь. От расписанного портика наверху к нему спускался отец.
Мальчик подозвал к себе бегавшую по двору собаку. Они ожидали бок о бок, настороженные и подобравшиеся; пес навострил уши. Филипп сел на мраморную скамью и поманил Александра, поворачиваясь к нему зрячим глазом. Слепой теперь зажил, лишь на месте раны осталось бельмо. Этому изуродованному стрелой глазу царь был обязан жизнью.
– Иди, иди сюда, – сказал Филипп, обнажая в ухмылке крепкие белые зубы со щербиной. – Расскажи-ка мне, что тебе наговорили послы. Я слышал, ты задал им пару трудных вопросов. Что они ответили? Сколько войска будет у Оха в случае нужды?
Филипп говорил на македонском, хотя обычно разговаривал с сыном по-гречески, для пользы его образования. Не скованный чужим языком, мальчик увлеченно перелагал речи послов: о десяти тысячах Бессмертных, о лучниках, копьеносцах и воинах, вооруженных топорами; он сообщил также, что лошади под всадниками могут понести, испугавшись запаха верблюдов, и что цари в Индии ездят верхом на черных безволосых зверях, таких огромных, что на их спины можно водрузить башни. Здесь Александр искоса взглянул на отца. Он не желал показаться легковерным. Филипп кивнул:
– Да, слоны. Люди, чьи слова были достойны, как я мог убедиться, доверия, ручались мне, что такие звери существуют. Продолжай, все это весьма полезно.
– Послы утверждали, что люди, приветствующие Великого царя, должны ложиться на землю лицом вниз. Я сказал им, что ты этого не потребуешь. Я боялся, что послов осмеют.
Филипп запрокинул голову и, хлопая себя по коленям, разразился утробным хохотом.
– Они этого не сделали? – спросил мальчик.
– Нет, ведь у них было твое позволение. Даруй то, чего нельзя избежать, и тебе же будут благодарны. Ну, им повезло: они отделались от тебя удачнее, чем послы Ксеркса от твоего тезки, во дворце Эгии. – Он сел поудобнее. Александр ерзал, беспокоя собаку, уткнувшуюся носом в его лодыжку. – Когда Ксеркс навел мост через Геллеспонт и обрушился со своими полчищами на Грецию, он начал с того, что разослал своих послов во все стороны, требуя у племен землю и воду. Горсть земли за страну, фляга воды за реку; это был знак капитуляции. Наша страна находилась как раз на его пути на юг; мы неминуемо оказались бы у него за спиной, и он хотел быть уверенным в нашей покорности. Он послал семерых послов. Это происходило в те времена, когда правил первый Аминта.
Александру хотелось спросить, не этот ли Аминта его прадед, но он не осмелился. Не следовало задавать вопросы о предках, если только те не были богами и героями. Пердикка, старший брат его отца, погиб в сражении, оставив маленького сына. Но македонцы нуждались в сильной власти царя, который смог бы избавиться от иллирийцев и править страной; они умолили Филиппа стать царем. Всякий раз, когда речь заходила о событиях более давних, Александру неизменно говорили, что он все узнает, когда станет старше.
– В те дни здесь, в Пелле, не было дворца, только крепость выше в горах, в Эгии. Мы держались там зубами и ногтями. Западные вожди орестов и линкестидов мнили себя царями; иллирийцы, пеоны[17], фракийцы каждый месяц переходили границу, чтобы захватить рабов и угнать скот. Но все они выглядели детьми по сравнению с персами. Аминта, насколько я мог узнать, не подготовил никаких укреплений. Ко времени, когда прибыли послы, Пеония, которую можно было привлечь в союзники, была опустошена. В итоге Аминта уступил и дал обеты верности, ради блага своей страны. Ты знаешь, кто такой сатрап?
Пес выпрямился и свирепо огляделся. Мальчик погладил его, понуждая лечь.
– Сына Аминты звали Александром. Ему было лет четырнадцать-пятнадцать, и его уже сопровождали телохранители. Он находился в Эгии, когда Аминта устроил там пир в честь послов.
– Он тогда уже убил вепря? – уточнил мальчик.
– Откуда мне знать? Его отец давал парадный обед, и Александр там присутствовал.
Мальчик знал Эгию почти так же хорошо, как Пеллу. Там находились все старые гробницы богов, рядом с которыми справляли все большие празднества; в Эгии же были возведены и царские усыпальницы предков, могильные курганы, вокруг которых вырубали деревья. Входы в них, закрытые массивными дверями из кованой бронзы и мрамора, напоминали пещеры. Существовало поверье, что род прервется, если царь Македонии будет похоронен вдали от Эгии. Когда лето выдавалось жарким, царская семья покидала Пеллу и поднималась туда в поисках прохлады. Ручьи, протекавшие через заросшие папоротником горные долины, никогда не пересыхали. Храня холод снегов, лежащих вверху, они стекали с круч и неслись мимо домов, по двору крепости, пока не сливались в единый поток, который отвесно обрушивался вниз мощным водопадом, скрывающим, наподобие занавеса, священную пещеру. Крепость, старая, хорошо укрепленная, с толстыми стенами, совсем не походила на изящный дворец с колоннами. В огромном зале был сложен круглый очаг, а в крыше проделано отверстие, через которое уходил дым. Когда мужчины пировали, шум эхом отдавался от стен. Александр представил, как персы, с завитыми бородами и в вычурных головных уборах, осторожно ступают по грубому полу.
– Все завершилось попойкой, – продолжал Филипп. – Может быть, персы привыкли к менее крепкому вину, может быть, они возомнили себя всевластными владыками, любая прихоть которых будет раболепно исполнена. Один из них спросил, где благородные женщины, заявив, что в Персии их присутствие на пирах введено в обычай.
– Жены персов приходят на пиры? – удивился мальчик.
– Бесстыдная ложь, которой они никого не могут обмануть. Женщины персов содержатся еще строже, чем наши.
– Наши мужчины взялись за оружие?
– Нет, Аминта послал за женщинами. Женщины из Пеонии уже знали, что такое рабство, их угнали в Азию, потому что их мужчины не подчинились Ксерксу. Справедливости ради должен сказать, что Аминту ждала сходная участь. У него не было армии в нашем понимании. На что он мог рассчитывать – на гетайров из собственных поместий да на разноплеменный сброд, который подвластные вожди если и присылали, то по своему усмотрению, а могли не прислать вовсе, если бы им вздумалось. Ему не удалось захватить Пангейские золотые рудники; это сделал я. Золото, мой мальчик, золото – мать армий. Я плачу моим солдатам круглый год – есть война, нет войны, – и они сражаются за меня, подчиняются моим военачальникам. На юге, там распускают войска на время затишья, и наемники ищут работу, где только могут. Они слушаются лишь собственных полководцев-бродяг, которые, хотя зачастую хороши в своем роде, сами всего лишь простые наемники. В Македонии полководец – я. И вот почему, мой сын, послы Великого царя не заявятся сюда сейчас, чтобы потребовать наши землю и воду.
Мальчик задумчиво кивнул. Бородатые послы были вынуждены сохранять вежливость, но сопровождавший их юноша не притворялся.
– И женщины на самом деле пришли? – спросил Александр.
– Они пришли, оскорбленные, как ты можешь догадаться, не соблаговолив даже убрать волосы и надеть ожерелья. Они полагали, что покажутся на минуту и тут же удалятся.
Мальчик представил, как его мать восприняла бы подобное приглашение. Он сильно сомневался в том, что она вышла бы к персам, даже ради того, чтобы избавить свой народ от рабства. Если бы она все же решилась на это, то причесалась бы и надела все свои драгоценности до последней.
– Когда они узнали, что должны остаться, – продолжал Филипп, – то разместились, как положено порядочным женщинам, на дальних скамьях у стены.
– Там, где сидят мальчики-слуги?
– Да, там. Старик, которому показал это место его дед, показал его мне. Мальчики встали. А женщины опустили покрывала и сидели молча. Послы рассыпались в льстивых похвалах, понуждая их поднять покрывала. Своим женщинам, сделавшим подобное в присутствии посторонних, они поотрезали бы носы, да что там, много хуже, поверь мне. И юный Александр видел унижение своей матери и сестер и остальных женщин царской семьи. Он был взбешен и выразил недовольство своему отцу. Но если персы и слышали эти упреки, то не придали им значения. Кто заботится о лающем щенке, если собака лежит спокойно? Один из послов сказал царю: «Мой македонский друг, лучше бы эти госпожи не приходили вовсе, чем сидеть здесь и дразнить наши взоры. Прошу тебя, уважь наш обычай: наши женщины беседуют с гостями. Вспомни, ты послал нашему царю землю и воду». Это было уже неприкрытым выпадом, как если бы он показал острие меча. Можно догадаться, какое повисло молчание. Потом царь подошел к женщинам и подвел их к персам. Женщины сели, как делают это флейтистки и танцовщицы в южных городах, на края застольных лож, на которых возлежали персы. Александр видел, как персы дотрагивались до женщин, и друзья с трудом удерживали его. Внезапно он успокоился. Александр поманил к себе юношей из своей охраны и выбрал семерых, еще безбородых. Украдкой переговорив с ними, он отослал их прочь. Подойдя к отцу, который, если в нем оставался еще какой-нибудь стыд, надо думать, чувствовал себя весьма скверно, Александр сказал: «Государь, вы устали. Не оставайтесь здесь до конца возлияния, предоставьте гостей мне. Они не испытают недостатка ни в чем, что приличествует им, даю слово». Что ж, так царь мог сохранить лицо. Он предостерег сына от необдуманных поступков и, извинившись, удалился. Послы, разумеется, решили, что теперь им ничто не возбраняется. Александр не выказывал гнева. Он поднялся, все время улыбаясь, и обошел ложа послов. «Дорогие гости, – говорил он, – вы оказываете честь нашим матерям и сестрам. Но, торопясь сюда, они собирались в такой спешке, что теперь вряд ли готовы показать свои лица. Позвольте нам отослать их, чтобы они умылись, переменили одежду и надели свои украшения. Когда они вернутся, вы сможете сказать, что в Македонии с вами обращались так, как вы того заслуживаете».
Александр сел прямо, его глаза сверкали. Он догадывался, что замышлял царский сын.
– Перед персами стояло вино, и вся ночь была впереди. Они не жаловались. Вскоре в зал вошли семь окутанных покрывалами женщин в роскошных одеяниях. Каждая подошла к ложу одного из послов. Даже теперь, когда наглые персы потеряли права гостей и друзей, сын царя медлил, выжидая, не одумаются ли они. Но те и не собирались. Тогда он подал знак. Юноши в женской одежде выхватили кинжалы. Без единого звука тела персов рухнули на блюда, на фрукты и в разлитое вино.
– Отлично! – вскричал Александр. – Так им и надо.
– Где-то в зале, конечно, находилась их свита. Двери мгновенно заперли; никто не ускользнул живым, чтобы принести весть в Сарды[18]. Никто не смог доказать, что по пути через Фракию послы не попали в устроенную разбойниками засаду. Когда все было кончено, тела зарыли в лесу. Как поведал мне старик, юный Александр сказал: «Вы пришли за землей и водой. Будьте довольны землею».
Филипп сделал паузу, наслаждаясь взволнованным торжествующим молчанием сына. Для мальчика, упивавшегося рассказами о мести с тех пор, как он стал понимать человеческую речь, – а ни один старый дом или клан в Македонии не обходился без собственных историй такого рода, – это было не хуже театра.
– А когда явился царь Ксеркс, Александр сражался с ним? – спросил мальчик.
Филипп покачал головой:
– К тому времени Александр сам стал царем; он знал, что не сможет противостоять персам. Вместе со своим войском он был вынужден присоединиться к великой армии Ксеркса, как прочие сатрапы. Но накануне великой битвы у Платей он сам ночью выехал из лагеря, чтобы выдать грекам диспозицию персов. Возможно, он спас Элладу.
Лицо Александра вытянулось. Он нахмурился и наконец с отвращением сказал:
– Да, он был умным. Но я бы лучше дал сражение.
– Неужели? – ухмыльнулся Филипп. – Я бы поступил так же. Будем живы, кто знает, может, так оно и выйдет. – Он поднялся со скамьи, одергивая свой белоснежный гиматий с пурпурной каймой. – Во времена моего деда спартанцы, чтобы укрепить свою власть над югом, заключили договор с Великим царем. Ценой тот назначил греческие города в Азии, тогда еще свободные. Доныне никто не смыл этого черного позора с лица Эллады. Невозможно было противостоять Артаксерксу и спартанцам одновременно. И говорю тебе: города не обретут свободу до тех пор, пока греки не объединятся под предводительством одного военачальника. Дионисий Сиракузский[19] мог бы стать таким человеком, но у него было достаточно забот с карфагенянами, а его сын – олух, который потерял все. Но время придет. Ладно, поживем – увидим. – Филипп кивнул, улыбаясь. – И это огромное безобразное чудище – лучшее, что ты мог подыскать себе среди собак? Я повидаюсь с охотником, и он отыщет тебе пса с хорошей кровью.
Мальчик прыгнул, загородив ощетинившуюся собаку, и крикнул:
– Я люблю его! – В его голосе звучала не нежность, а вызов на смертельный бой.
Раздраженный и разочарованный, Филипп сказал:
– Хорошо, хорошо. Нет нужды кричать на меня. Пес твой, никто не причинит ему вреда. Я хотел сделать подарок.
Последовала пауза. Наконец Александр натянуто сказал:
– Спасибо, отец. Но я думаю, мой пес будет ревновать и загрызет другую собаку. Он очень сильный.
Пес ткнулся носом Александру под мышку. Они стояли бок о бок, одной стеной. Филипп пожал плечами и направился к дому.
Александр и собака принялись бороться, катаясь по земле. Пес сбивал мальчика с ног, сдерживая свою мощь, словно играл с подрастающим щенком. Наконец, сплетясь в клубок, они задремали на солнце. Александру снился зал в Эгии, с разбросанными кубками, блюдами, подушками; персы лежали в лужах запекшейся крови, как троянцы на фреске в комнате его матери. У дальней стены, где македонцы избивали остатки свиты, сражался приехавший с послами юноша – последний, кто оставался в живых. Он один отбивался от десятка нападающих. «Остановитесь! – крикнул сын царя. – Не смейте трогать его, он мой друг!» Когда пес, зачесавшись, разбудил его, Александр и персидский юноша уезжали вдвоем на лошадях с разукрашенными недоуздками, чтобы осмотреть Персеполь.
Теплый летний день клонился к вечеру. На соленое озеро Пеллы упала тень от выстроенной на острове крепости, в которой хранилась казна и помещались темницы. По всему городу в окнах домов мерцали лампы. Раб из числа домашней челяди вышел с огнем, чтобы зажечь огромные смоляные факелы, которые держали сидящие у подножия дворцовой лестницы каменные львы. На равнине раздавалось мычание скота – стада гнали домой; в горах, обращенных к Пелле своими покрытыми тенью восточными склонами, серую тьму прорезали искры отдаленных сторожевых огней.
Александр сидел на крыше дворца, глядя на город, лагуну и крошечные рыбачьи лодки, направляющиеся к причалам. Для него уже наступило время ложиться спать, и он держался подальше от глаз няни. Если удастся повидать мать, она, быть может, позволит ему не спать. Рабочие, чинившие крышу, ушли по домам, не убрав своих лестниц; такой случай нельзя упускать.
Александр сидел на черепице пентелийского мрамора, завезенного царем Архелаем; под ним был водосточный желоб, между колен – антефикс[20] в форме головы Горгоны, с поблекшей под открытым небом краской. Держась за змеистые волосы, мальчик не мигая смотрел в простертую внизу бездну, пытаясь вызвать духов земли. На обратном пути ему все равно придется смотреть вниз, и их нужно усмирить заблаговременно.
Вскоре духи сдались; они всегда уступали, когда кто-то бросал им вызов. Александр съел черствый хлеб. Он стянул его, чтобы не ходить ужинать. Судя по соблазнительному запаху, мальчика ждало горячее молоко, приправленное медом и вином; но после ужина Александра сразу перехватили бы и отправили в постель. Ничто не дается просто так!
Внизу раздалось блеяние. Привели черного козла, значит уже пора. Самое главное – не появиться преждевременно. А когда его присутствие наконец обнаружится, мать не отошлет его обратно.
Александр стал спускаться по далеко отстоящим друг от друга перекладинам лестницы, рассчитанной на взрослых мужчин. Побежденные духи земли держались в отдалении. Он пел победную песнь. Прыжок на землю: там не было никого, кроме нескольких утомленных рабов, покончивших со своими дневными обязанностями. Хелланика, должно быть, искала его; придется обогнуть дом снаружи. Александр стал уже совсем большим и не нуждался в няне, он слышал, как мать сама говорила это.
Зал был освещен; рабы переговаривались на фракийском, сдвигая столы. Перед Александром вырос часовой, совершавший обход, – рыжий густобородый Менеста. Мальчик улыбнулся и отсалютовал ему.
– Александр! Александр!
Это была Ланика. Няня сама отправилась на поиски и, должно быть, вот-вот увидит Александра.
Он бежал, соображая на ходу. Вот Менеста.
– Быстро! – шепнул мальчик. – Спрячь меня за своим щитом.
Не дожидаясь, пока тот его поднимет, Александр вцепился в стража, обвив его руками и ногами. Жесткая борода щекотала темя.
– Мартышка! – пробормотал Менеста, как раз вовремя загораживая себя вогнутым щитом и прислоняясь к стене.
Хелланика прошла мимо, сердито выкрикивая имя Александра. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы разговаривать с солдатами.
– Куда ты собрался? Я не должен…
Но Александр обнял его, потом прыгнул вниз и исчез.
Александр пробирался окольными путями, тщательно огибая навозные кучи – нельзя же явиться служить богу грязным, – и благополучно достиг уединенного конца сада, в который выходила боковая дверь из покоев матери. Снаружи на ступеньках уже собирались женщины с незажженными факелами.
Александр спрятался от них за миртовой изгородью; глупо было высовываться, пока процессия не войдет в рощу. Мальчик знал, куда пойти тем временем.
Недалеко отсюда находилась гробница Геракла, предка Александра со стороны отца. Внутри маленького портика гробницы голубая стена уже погрузилась в сумрачную вечернюю тень, но от бронзовой статуи героя, казалось, исходило сияние, в агатовых глазах отражался закатный всполох. Царь Филипп посвятил статую богу вскоре после своего восшествия на престол. Ему тогда было двадцать четыре года, и скульптор, знавший, как угодить заказчику, изваял Геракла примерно в этом же возрасте, но, на южный манер, безбородым, позолотив волосы и львиную шкуру. Клыкастая морда льва была надвинута на лоб героя наподобие капюшона, остальная часть шкуры плащом окутывала плечи. Эту голову потом скопировали для чеканки монет Филиппа.
Никто не видел мальчика; Александр подбежал к гробнице и потер палец на правой ноге героя, над краем постамента. Только что на крыше он взывал к нему на их тайном языке, и Геракл сразу откликнулся, чтобы усмирить духов. Настало время для благодарности. Палец уже стал светлее остальной ступни от множества подобных касаний.
Из-за изгороди доносился звон систра и приглушенный звук тимпана, по которому пробегали быстрые пальцы. Пламя факелов отсветами ложилось на раскрашенный вход, превращая сумерки в ночь. Мальчик прокрался к изгороди. Большинство женщин уже пришло. Облаченные в сияющие тонкие одежды, сегодня они собирались только танцевать, ублажая бога. Поднявшись из Эгии в горные леса, они наденут одежды менад, положенные для дионисийских мистерий, и возьмут в руки тростниковые тирсы, оплетенные плющом, с верхушками из сосновых шишек. Никто больше не увидит пестрых тканей и козлиных шкур – покрытые кровавыми пятнами, они будут брошены в лесу. Тонкая кожа их одеяний была выделана до мягкости и застегивалась на пряжки кованого золота, а над искусно сделанными позолоченными тирсами потрудился ювелир. Жрец Диониса только что подошел; следом за ним незнакомый мальчик вел козла. Теперь ждали только выхода Олимпиады.
Царица появилась в дверях, смеясь, с Герминой из Эпира, одетая в шафрановое платье и позолоченные сандалии с гранатовыми пряжками. Плющ в ее волосах был золотым, и его тонкие побеги дрожали, вспыхивая в свете факелов всякий раз, когда она поворачивала голову. Ее тирс обвивала эмалевая змейка. Одна из женщин несла корзинку с Главком. Его всегда брали на посвященные богу танцы.
Девушка с факелом обошла по кругу остальных; взметнулись языки пламени, в отблесках которого сияли глаза, а красные, зеленые, синие, желтые цвета одежд становились яркими, как цвет драгоценных камней. Выступая из тени, маячила грустная, мудрая, порочная морда козла, похожая на маску, с глазами, словно топазы, и позолоченными рогами. Венок из молодых зеленых виноградных лоз висел у него на шее. Вместе со жрецом и мальчиком-служкой козел возглавил шествие к роще; женщины следовали за ними, тихо переговариваясь. Нежно и нестройно позвякивали в их руках систры. В ручье, питающем фонтаны, квакали лягушки.
Женщины поднялись на открытый холм над садом; вся эта земля принадлежала царю. Дорожка вилась между миртом, тамариском и кустами дикой оливы. Позади, двигаясь на свет факелов и скрытый мраком от всех, легко ступая, шел мальчик.
Невдалеке темной высокой громадой маячил сосновый бор. Александр оставил тропу и осторожно пробрался в кустарник. Растянувшись на упругом ковре сосновых иголок, он поглядывал из своего укрытия на рощу. Менады воткнули факелы во вкопанные в землю подставки. Место для танца было приготовлено заранее, алтарь украшен гирляндами, на грубо сколоченных столах расставлены кубки для вина и чаша с водой, разложены опахала. На своем постаменте, ухоженный, очищенный от птичьего помета, вымытый и отполированный так, что его мраморное тело блестело, стоял Дионис. Олимпиада привезла статую из Коринфа, где ту изваяли по ее указаниям: юноша лет пятнадцати, в полный рост, с белокурыми волосами и тонким стройным телом танцора. Он был обут в богато украшенные красные сапоги, с одного плеча свисала шкура леопарда. В правой руке Дионис сжимал тирс с длинной рукоятью, левой приветственно поднимал позолоченный кубок. Его улыбка не была снисходительной улыбкой Аполлона, которая говорила: «Человек, познай себя; этого достаточно для твоей маленькой жизни». Нет, она манила; Дионис улыбался, обещая поделиться своей тайной.
Женщины встали в круг, соединив руки, и пропели священную песнь, обращенную к богу. Потом они принесут козла в жертву. С тех пор как здесь в последний раз была пролита кровь, прошел дождь; животное приблизилось без страха и, только когда нож вонзился в него, испустило короткий отчаянный крик. Предназначавшаяся богу кровь была собрана в неглубокий кубок и смешана с вином. Мальчик спокойно наблюдал за происходящим, опустив подбородок на скрещенные руки. Он видел бесчисленные жертвоприношения, в открытых святилищах и в этой роще. Сюда мать приносила его в младенчестве, он спал на сосновой хвое под бешеный ритм тимпанов.
Раздалась музыка. Девушки с тимпанами и систрами, девушка с авлосом[21] начали тихо раскачиваться, каждая в своем ритме. Голова Главка, поднявшаяся над открытой корзиной, тоже раскачивалась. Темп и мощь звука нарастали, руки сплелись за спинами, женщины неистово стучали ногами по земле, их тела выгибались, волосы струились по плечам. На дионисийских плясках после жертвоприношения они пили вместе с богом неразбавленное вино.
Одна из девушек подняла высоко над головой кимвалы, они зазвенели, и их звон еще долго не замирал в воздухе. Александр пополз вперед, пока не оказался почти в самом кругу света; никто его не видел. Кольцо танцующих завертелось, поначалу медленно – нужно было сохранить дыхание для пения, чтобы вознести хвалу богу Дионису.
Александр мог разобрать большую часть слов, но он и без того знал гимн на память. После каждой строфы звучали кимвалы, и хор с каждым разом все громче затягивал: «Эвоэ, Вакх! Эвоэ! Эвоэ!!»
Олимпиада начала гимн, величая бога сыном Семелы, родившимся в огне. Ее глаза, щеки и волосы сияли, золотой венок сверкал, желтое платье отражало свет факелов, как если бы она сама была источником света.
Гермина из Эпира, встряхивая черными волосами, пела о том, как младенец-бог был спрятан на Наксосе от ревнивой Геры; его охраняли поющие нимфы. Александр подобрался поближе. Над головой у него оказался стол с вином. Александр украдкой кинул взгляд наверх: кубки и чаша для смешивания были старыми, украшенными росписью. Он взял один из кубков, чтобы рассмотреть рисунки; там еще оставалось немного вина. Хорошо знакомый с обычаем, мальчик плеснул несколько капель на землю в честь бога, потом допил остальное. Крепкое неразбавленное вино, достаточно сладкое, вполне понравилось ребенку. Бог, казалось, остался доволен оказанными ему почестями: факелы вспыхнули ярче, музыка стала завораживающей. Мальчик знал, что скоро и он начнет танцевать.
Женщины пели о том, как дитя Зевса было перенесено в лесное логово старого Силена, который учил его своей мудрости до тех пор, пока Дионис не превзошел своего учителя, открыв власть багрового винограда. Сатиры стали поклоняться тому, чья рука даровала им радость и безумие. Теперь танец кружился, как колесо на хорошо смазанной оси. Стоя среди деревьев, мальчик начал отбивать такт ногой и хлопать в ладоши.
Дионис превратился в юношу, прекрасного лицом и изящного, как девушка. Его опалила молния, ставшая повивальной бабкой для его матери. Дионис явился человеческому роду, щедрый к тем, кто угадывал его божественное происхождение. Но перед неверящими представал ужасным, как разъяренный лев. Его слава росла, Дионис стал слишком известен, чтобы продолжать прятаться. Ревнивую Геру невозможно было обманывать дольше. По великолепию и могуществу богиня узнала Диониса и наслала на него безумие.
Музыка набирала силу, все убыстряясь, становясь звонче, она взвизгивала, переходя в предсмертный вскрик маленького зверька, ставшего чьей-то добычей в полночном лесу; кимвалы оглушительно звенели. Мальчик проголодался. После быстрого танца очень хотелось пить. Александр приподнялся на цыпочках, потянувшись за новым кубком. На этот раз у него перехватило дыхание. Вино походило на упоминавшийся в гимне огонь с небес.
Обезумевший бог Дионис блуждал по Фракии, пересек Геллеспонт и фригийские холмы, двигаясь на юг, к Карии. Те, кто раньше делил с ним радость, не покинули его, и теперь они остались с Дионисом, чтобы разделить безумие. Оно вводило почитающих бога в экстаз, потому что даже безумие Диониса было божественным. От побережья Азии он проследовал в Египет, мудрые жители которого встретили его с почестями; какое-то время бог отдыхал там, постигая мудрость египтян и делясь с ними своей. Потом, исполненный безумия и божественного сияния, он направился на восток, пересекая бескрайние просторы Азии. Дионис не переставал танцевать, вокруг собирались почитающие его – так огонь воспламеняется от огня. Он пересек Евфрат по мосту из плюща, Тигр – на спине тигра. Бог танцевал всю дорогу через равнины, и реки, и горы, высокие, как Кавказ, пока не достиг Индии – страны у последних пределов мира. За нею не было ничего, кроме опоясывающей землю реки Океан. Проклятие Геры утратило свою силу. Индийцы поклонялись Дионису; дикие львы и пантеры приходили, чтобы смиренно везти его колесницу. В блеске славы возвратился бог в земли Эллады; Великая мать[22] очистила его от скверны крови, пролитой им за дни безумия, и Дионис даровал радость сердцам людей.
Снова вступил хор; авлосу вторил пронзительный голос мальчика. Александр выскользнул из своего хитона, разгоряченный танцем, пламенем факелов и вином. Золотые колеса запряженной львами колесницы вращались под ним, звучали пеаны, реки текли для него вспять, народы Индии и Азии танцевали под его песню. Менады призывали его; Александр спрыгнул со своей колесницы, чтобы танцевать среди них. Несущееся в пляске кольцо распалось и с громким смехом и криками сомкнулось вокруг него, и он кружился перед собственным алтарем. Александр танцевал, пока менады пели, ступая по росе, творя свое волшебство, и роща завертелась вокруг него, и он уже не мог отличить землю от неба. Но теперь перед ним возникла Великая мать с венком из светлых лучей в волосах; она взяла его на руки и расцеловала, и Александр увидел на ее золотых одеждах красные отпечатки своих окровавленных ног, прикасавшихся к земле, что впитала кровь жертвы. Ноги были красными, как сапоги на раскрашенной статуе.
Александра завернули в плащ, и положили на толстый ковер хвои, и снова поцеловали, и мягко напомнили, что даже боги должны спать, пока они молоды. Он может остаться здесь, если будет послушным, и очень скоро все вернутся домой. Александру было тепло в темно-красном шерстяном коконе; пахло сосной. Тошнота и головокружение прошли, и факелы перестали вращаться перед глазами. Они уже догорали, но светили все еще ярко и дружелюбно. Выглядывая из складок плаща, мальчик видел, как женщины уходят к роще – рука об руку или сплетаясь в объятии. Спустя годы Александр пытался вспомнить, слышал ли он другие, более низкие голоса, отзывающиеся из чащи. Но воспоминания были обманчивы, и вызванные тени каждый раз говорили разными голосами. Во всяком случае, Александр не был испуган и не чувствовал себя одиноким; где-то рядом раздавались смех и перешептывания. Последнее, что он видел сквозь смыкающиеся ресницы, – яркое и веселое танцующее пламя.
Александру было семь лет: возраст, в котором мальчики уходят из-под опеки женщин. Пришло время сделать из него грека.
Царь Филипп снова вел войну на северо-востоке побережья Халкидики, укрепляя границы своих земель, что подразумевало их расширение. Его семейная жизнь не стала спокойнее. Иногда Филиппу казалось, что в браке он соединился не с женой, а с великим и опасным врагом, которого нельзя было вызвать на бой и чьи шпионы были повсюду. Из прелестной девушки Олимпиада выросла в женщину поразительной красоты, но страсть в Филиппе пробуждала не красота, а молодость – будь то молодость девушек или юношей. Сначала юноши удовлетворяли его желания, потом, по заведенному обычаю, он взял юную наложницу благородного происхождения, дав ей права младшей жены. Оскорбленная гордость Олимпиады сотрясала дворец, как подземная буря. Царицу видели ночью вблизи Эгии, пробиравшейся с факелом к царским усыпальницам. Существовал древний колдовской обычай: написать на дощечке проклятие и, зарыв в землю, просить тени мертвых исполнить его. Говорили, что сын был вместе с царицей. Когда Филипп после этого встретился с ним, дымчато-серые глаза Александра, еще хранившие тени призраков, твердо выдержали взгляд отца. Уходя, мальчик чувствовал этот взгляд на своей спине.
С войной в Халкидике нельзя было тянуть, не следовало откладывать и заботы о воспитании сына. Не слишком рослый для своих лет, он был необычайно развит во всем остальном. Хелланика выучила Александра буквам и счету; музыкальный слух мальчика был непогрешим, а высокий голос верен. Солдаты из караульной и даже из казарм, к которым удирал Александр, научили его своему простонародному диалекту – и можно было только гадать, чему еще. И лучше вообще не думать, что Александр перенял от своей матери.
Отправляясь на войну, цари Македонии выработали привычку защищать свой тыл. На западе иллирийцы были усмирены еще в первые годы царствования Филиппа. В этот раз предстояло заняться востоком. И оставалась, наконец, вечная угроза племенных государств: домашние заговоры и междоусобицы. Если, перед тем как выступить в поход, Филипп заберет мальчика у Олимпиады и приставит к нему наставника из числа собственных людей, то все решится само собой. Филипп гордился своими дипломатическими способностями, он умел-таки обходить острые углы. Царь отложил решение проблемы до утра и, проснувшись, вспомнил о Леониде.
Это был дядя Олимпиады, но подлинный эллин, даже больше, чем сам Филипп. Влюбленным в идеальный образ Греции юношей он отправился на юг, в Афины. Там он приобрел безупречный аттический выговор, изучал риторику и композицию и имел возможность достаточно долго сравнивать учения различных философских школ, чтобы прийти к выводу: все они только и умеют, что оспаривать мудрость традиций и суждения здравого смысла. Он, что было естественно для человека его рождения, завел знакомства среди аристократов, наследственной олигархии, которые жили с оглядкой на добрые старые времена, порицали свою эпоху и, подобно своим предкам перед Великой войной[23], восхищались обычаями Спарты. В свое время и Леонид отправился ознакомиться с ними.
Привыкнув уже к изысканным развлечениям Афин, драматическим действам, музыкальным состязаниям, посвященным богам шествиям, которые превращались в пышные представления, и к ужинам с их утонченными развлечениями, к начитанным острословам, помнящим множество стихотворных строк, Леонид нашел Лакедемон гнетуще провинциальным. Владыка Эпира, чувствующий глубинную связь с подвластной ему землей, он счел предосудительным расовое превосходство спартанцев над илотами, а грубое обращение спартанцев друг с другом и с ним самим неприятно поразило его. И здесь тоже, как и в Афинах, дни величия миновали. Подобно одряхлевшему псу, который, получив трепку от более молодой собаки, еще скалит зубы, но держится на почтительном расстоянии, Спарта уже не была прежней с тех пор, как фиванцы подошли к ее укреплениям. Меновая торговля отошла в прошлое; деньги проникли в страну. Здесь им служили так же, как и повсюду; богатые прибирали к своим рукам обширные земли, бедные больше не могли вносить свою долю в общие столы и скатывались до открытых приживалов, вместе с гордостью утратив и отвагу. Только в одном Леонид нашел спартанцев верными великому прошлому. Они по-прежнему в строжайшей дисциплине воспитывали мальчиков – храбрых, неизбалованных и почтительных, которые исполняли сказанное сразу же и без вопросов, вставали, когда входили старшие, и никогда не заговаривали первыми. «Аттическая культура и спартанское воспитание, – думал Леонид на пути домой. – Соедини их в податливом детском сознании – и получишь совершенного человека».
Леонид вернулся в Эпир; его влияние, обусловленное высоким положением, после путешествия только возросло. С его взглядами продолжали считаться даже после того, как они устарели. Царь Филипп, имевший агентов во всех греческих городах, тоже обладал обширными знаниями. Тем не менее после беседы с Леонидом его собственный греческий показался ему скорее беотийским. А вместе с аттической речью прижились и аттические афоризмы: «Ничего в избытке», «Хорошее начало – половина дела» и «Слава женщины в том, что о ней не говорят ни хорошо, ни дурно».
Компромисс казался идеальным. Семейству Олимпиады было оказано уважение. Леонид с его страстью к благопристойности не позволил бы царице выходить за пределы приличествующих ей занятий и взял бы на себя обязанности хозяина дома. Олимпиада быстро обнаружила бы, что лезть не в свое дело при нем еще труднее, чем при Филиппе. При посредничестве своих друзей с юга Леонид мог бы нанять всех необходимых учителей, искать которых у самого царя не было времени, и притом удостовериться в их благонадежности и порядочности. Состоялся обмен письмами. Филипп отбыл успокоенный, распорядившись встретить Леонида со всей торжественностью.
В день ожидаемого прибытия Леонида Хелланика приготовила лучшую одежду Александра и прислала своего раба наполнить ванну. Пока она мыла царевича, вошла Клеопатра – приземистая толстушка, рыжеволосая, как мать Олимпиада, коренастая и крепкая, как Филипп. Она ела слишком много, чтобы скрасить свою печаль. Она знала, что мать любит Александра больше, чем ее, и любит иначе.
– Теперь ты ученик, – сказала Клеопатра. – Больше ты не сможешь заходить в женские покои.
Александр часто утешал сестру, развлекал или дарил разные вещицы. Когда Клеопатра начинала кичиться перед ним своей принадлежностью к женскому роду, он ее ненавидел.
– Я войду когда захочу. Кто, по-твоему, остановит меня?
– Твой учитель.
Клеопатра принялась распевать фразу на все лады, подпрыгивая на месте. Выскочив из ванны и забрызгав весь пол, Александр швырнул девочку в воду. Прямо в одежде Хелланика перекинула мокрого мальчишку через колено и отшлепала сандалией. Дразнившая брата Клеопатра была наказана следом и вытолкана за дверь.
Александр не плакал. Он хорошо знал, почему во дворце появился Леонид. Не было необходимости объяснять ему, что в случае неповиновения Александра этому человеку его мать потерпит поражение в собственной войне. А в следующий раз грянет сражение за него. Он весь был покрыт рубцами, там, глубоко внутри, – следами подобных битв. Когда угрожала очередная, шрамы ныли, как старые раны перед дождем.
Хелланика расчесала спутанные волосы Александра. Было больно, но он только сильнее стиснул зубы. Александр легко плакал, слушая старые военные песни, в которых названые братья умирали вместе под стихающую мелодию флейты. Он прорыдал полдня, когда его собака заболела и умерла. Мальчик уже знал, что значит скорбеть о павших, он выплакал всю душу по Эгису. Но плакать из-за собственных ран значило лишиться покровительства Геракла. Это уже давно стало частью их тайного соглашения.
Вымытый, причесанный и разодетый, Александр был вызван в зал Персея. Олимпиада и гость сидели в почетных креслах. Мальчик ожидал встретить престарелого ученого. Но увидел щеголеватого мужчину лет сорока, с прямой осанкой и едва заметной сединой в черной бороде. Леонид осматривался, словно полководец, который, даже не занимаясь делами, ни на минуту не забывает о своей роли. Мальчик довольно много знал об уловках военачальников, главным образом от солдат. Друзья хранили его секреты, а он – их.
Леонид повел себя сердечно: расцеловал мальчика в обе щеки, положив крепкие ладони ему на плечи, и выразил уверенность, что царевич будет достоин своих предков. Александр вежливо поклонился; жизнь заставила его пойти на это, как солдата на параде. Леонид не надеялся на столь удачное начало. Мальчик, хотя и излишне красивый, выглядел здоровым и бодрым; несомненно, он будет хорошим учеником.
– Ты вырастила прекрасного ребенка, Олимпиада. Эти детские одежды очень милы. Вижу, ты хорошо заботилась о сыне. Теперь мы должны подыскать для него что-нибудь более подходящее его возрасту.
Александр взглянул на мать. Этот хитон из тонкой вычесанной шерсти она вышила для сына собственными руками. Выпрямившись в своем кресле, Олимпиада кивнула сыну и отвернулась.
Леонид отправился в приготовленные для него комнаты. На переговоры с учителями требовалось время. Известным педагогам пришлось бы оставить свои школы, у менее прославленных следовало проверить благонадежность. Его работа должна была начаться немедленно; Леонид видел, что время не ждет.
Дисциплина оказалась поверхностной. Мальчик поступал как ему хотелось; вставал с петухами или долго валялся в кровати, слонялся среди детей и взрослых мужчин. Хотя ребенка чрезвычайно избаловали, нельзя было не почувствовать в нем характера. Но речь его была ужасна. Не говоря уже о том, что он почти не знал греческого, где он выучился такому македонскому? Можно подумать, что он родился под стеной казармы.
Было ясно, что обычных часов обучения недостаточно. Жизнь царского сына следовало брать в руки от рассвета до заката.
Каждое утро перед восходом солнца Александр делал физические упражнения: два круга по беговой дорожке, прыжки, гири и метание копья. Когда наконец наступало время завтрака, еды никогда не бывало вдоволь. Если мальчик говорил, что он голоден, ему приказывали сказать об этом на правильном греческом, чтобы на правильном же греческом получить ответ, что скудные завтраки полезны.
Одежду Александра сменил домотканый хитон, грубый для кожи и лишенный украшений, – такие носили и царские сыновья в Спарте. Приближалась осень, погода становилась все холоднее и холоднее; мальчик закалился, обходясь без плаща. Чтобы согреться, он был вынужден постоянно двигаться и испытывал еще более сильный голод, но еды получал немногим больше.
Леонид видел, что Александр повинуется угрюмо, без жалоб, но с нескрываемым негодованием. Было слишком очевидно, что сам Леонид и его режим стали для мальчика ненавистным тяжелым испытанием, которое тот терпел ради матери, подавляя свою гордость. Леонид чувствовал себя неловко, но не мог разрушить выросшую стену. Он был из тех людей, в которых однажды принятая роль отца начисто стирает все воспоминания детства. Его собственные сыновья могли бы сказать ему об этом, если бы они вообще что-либо говорили. Он честно исполнял свои обязанности по отношению к мальчику и считал, что никто не смог бы исполнить их лучше.
Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр говорит достаточно бегло. Язык ему просто не нравился; сущий позор для сына, сказал ему ментор, отец которого знает греческий столь хорошо. Мальчик бойко отвечал на вопросы, вскоре выучился писать. Но не мог дождаться того момента, когда, покинув классную комнату, сможет перейти на свободный македонский и солдатский жаргон. Когда Александр понял, что придется говорить по-гречески целый день, он не хотел этому верить. Даже рабы могли пользоваться родным языком, разговаривая между собой.
Александр получал передышки. Олимпиада считала северное наречие наследством героев, а греческий – вырождающимся диалектом. Царица говорила на нем с греками, из снисходительности к низшим. У Леонида были общественные обязанности, и на время, когда педагог был занят, пленник вырывался на свободу. Если, сбежав из тюрьмы, он успевал в казармы ко времени обеда, с ним всегда делились похлебкой.
Верховая езда радовала Александра, как и раньше, но вскоре он лишился своего излюбленного спутника, молодого воина из гетайров. И только потому, что привычно поцеловал юношу, когда тот помогал ему спешиться. Леонид наблюдал, стоя во дворе конюшни. Подчинившись приказанию отойти и видя, как его друг, вспыхнув, покраснел, мальчик решил, что настал предел. Александр вернулся назад и встал между учителем и гетайром:
– Я первый поцеловал его. И он никогда не пытался поиметь меня.
Александр воспользовался грубым казарменным выражением, потому что не знал другого. Леонид зловеще замолчал. Потом потащил воспитанника домой. В классной комнате, все так же не произнеся ни звука, Леонид выпорол Александра.
Своим сыновьям Леонид устраивал порки и похуже. Высокое положение Александра обязывало к другому обхождению. Но это было наказание для юноши, а не для ребенка. Леонид не признавался самому себе, что ожидал подобного случая, чтобы посмотреть, как воспримет экзекуцию его питомец.
И не услышал ничего, кроме звука ударов. В конце порки он хотел перевернуть мальчика и заглянуть ему в лицо, но тот его опередил. Ожидавший либо спартанской стойкости, либо жалоб, Леонид наткнулся на взгляд сухих распахнутых глаз; бледно-серый ободок вокруг огромных черных зрачков, плотно сжатые побелевшие губы, раздувшиеся ноздри – клокочущая ярость, сдобренная молчанием, словно бушующее в сердцевине горна пламя. На мгновение Леонид почувствовал подлинную угрозу.
Когда-то он видел Олимпиаду ребенком. Но она взвивалась сразу же, выставив ногти; лицо ее няни было покрыто шрамами. Сдержанный гнев мальчика был иного рода. Леонид опасался, что ярость Александра может вырваться на свободу.
Леонид потянулся схватить Александра за шиворот и вытрясти из него это неприкрытое сопротивление. Но каким бы ограниченным человеком Леонид ни был, в нем жило чувство собственного достоинства. Кроме того, он был призван сюда для воспитания готового к битвам царя Македонии, а не укрощать раба. Мальчик, по крайней мере, умел владеть собой.
– Молчание солдата. Мне приятен тот, кто способен выносить боль. Никаких занятий на сегодня.
И получил в ответ взгляд, в котором читалось невольное уважение к врагу. Когда мальчик выходил, Леонид увидел кровавые полосы на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы безделицей, и все же Леонид сожалел о своей жестокости.
Мальчик ничего не сказал матери, Олимпиада сама обнаружила рубцы. В комнате, которая была свидетельницей многих их тайн, царица со слезами обняла сына, и вскоре они плакали вместе. Александр перестал первым; подошел к очагу и, сдвинув камень, вытащил восковую куколку, которую уже видел в тайнике. Он хотел, чтобы мать заколдовала Леонида. Олимпиада быстро выхватила фигурку из рук сына. Он не должен до нее дотрагиваться, и, кроме того, фигурки вовсе не для этого. Фаллос куколки был пронзен длинным шипом, но на Филиппа колдовство не действовало, несмотря на многократные попытки царицы навести на него порчу. Олимпиада не подозревала, что сын частенько наблюдал за ней.
Обретенное в слезах утешение оказалось для Александра всего лишь мигом обмана. Встретившись в саду с Гераклом, он почувствовал себя предателем. Александр плакал не от боли, он скорбел по своему утраченному счастью. Но сумел бы сдержаться, если бы не мать. В следующий раз она ничего не узнает.
Однако и Олимпиада решила бросить вызов. Она никак не могла примириться со спартанской одеждой на сыне; она любила его наряжать. Выросшая в доме, где благородные женщины сидели в зале, как царицы у Гомера, и слушали песни рапсодов о предках-героях, царица презирала спартанцев, нацию тупой безликой пехоты и немытых женщин – грубых, как солдафоны, плодовитых, как свиньи. То, что ее сына превращают в подобие этих серых плебеев, привело ее в ярость. Негодуя на само предположение, Олимпиада подарила сыну новый хитон, вышитый синим и алым. Заявив, что выглядеть подобно благородному человеку, когда дяди нет поблизости, совсем не вредно, она сунула подарок в ларь для одежды в комнате Александра. Позднее к хитону добавились коринфские сандалии, хламида из милетской шерсти и золотая наплечная застежка.
Красивая одежда помогла Александру прийти в себя. Сначала он носил ее осторожно, но потом, чувствуя безнаказанность, стал беспечнее. Леонид, зная, чья тут вина, не сказал ничего. Он просто подошел к сундуку и забрал новую одежду вместе с лишним одеялом, спрятанным там же. Злодей прогневал богов, думал Александр, теперь ему конец. Но мать только печально улыбнулась и спросила, как же он мог попасться. Леониду следовало подчиняться; он мог оскорбиться и уехать домой. «И тогда, моя радость, начнутся наши подлинные несчастья».
Игрушки игрушками, власть властью. Ничто не делалось просто так. Олимпиада тайком осыпала его дорогими подарками. Мальчик стал хитрее, но и Леонид – бдительнее; время от времени он производил обыск ларей как нечто само собой разумеющееся.
Александру дозволялось принимать подарки, приличествующие мужчине. Друг сделал для него колчан, точную уменьшенную копию с ремнем через плечо. Александру показалось, что колчан висит слишком низко, и он уселся во дворе, чтобы передвинуть пряжку. Язычок был неудобным, кожа жесткой. Он уже собирался вернуться во дворец и поискать шило, но вдруг свет ему заслонил незаметно подошедший мальчик постарше. Он был красивым и крепким, с темно-серыми глазами и светлыми волосами, отливающими бронзой. Протянув руку, незнакомец сказал:
– Позволь, я попробую.
Он говорил уверенно, на греческом, который был выучен явно не в классе.
– Он новый, поэтому жесткий. – Александр, отработавший дневную норму греческого, ответил по-македонски.
Незнакомец присел на корточки рядом с ним:
– Совсем как настоящий, как у взрослых. Его сделал твой отец?
– Конечно нет. Дорей-критянин. Он не может сделать мне критский лук – они из рога, только мужчины могут их согнуть. Лук мне сделает Корраг.
– Зачем ты расстегиваешь пряжку?
– Ремень слишком длинный, – пояснил Александр.
– А по-моему, как раз. Хотя ты меньше. Давай я сделаю.
– Я прикидывал. Нужно укоротить на две дырки.
– Ты сможешь увеличить его, когда подрастешь. Кожа твердая, но я смогу помочь. Мой отец сейчас у царя.
– Зачем он там? – спросил Александр.
– Не знаю, он велел мне ждать здесь.
– Он заставляет тебя говорить по-гречески целый день?
– Мы все дома говорим по-гречески, – ответил мальчик. – Мой отец – гость и друг царя. Когда я стану старше, мне придется быть при дворе.
– А ты не хочешь?
– Не очень, мне нравится дома. Посмотри вон на тот холм, не первый, а следующий, – сказал мальчик, – все это наша земля. Ты вообще не говоришь по-гречески?
– Говорю, если хочу. И перестаю, когда надоедает.
– Ну, ты говоришь почти так же хорошо, как я. Зачем тогда говорить на македонском? Люди подумают, что ты деревенщина.
– Мой наставник заставляет меня носить эту одежду, чтобы я был похож на спартанца, – объяснил Александр. – У меня есть хорошее платье; я надеваю его только по праздникам.
– В Спарте всех мальчиков бьют.
– О да, он однажды и мне пустил кровь. Но я не плакал.
– У наставника нет права бить тебя, он должен только рассказать все твоему отцу. Во сколько он вам обошелся?
– Он дядя моей матери, – сказал Александр.
– Гм, понимаю. Мой отец купил педагога специально для меня.
– Когда тебя бьют, ты учишься терпеть боль. Это пригодится на войне.
– На войне? – изумился мальчик. – Но тебе всего шесть лет.
– А вот и нет! Мне будет восемь в следующем месяце Льва.
– И мне тоже. Но тебе не дашь больше шести.
– Ох, дай я сам сделаю, ты слишком копаешься!
Александр дернул за перевязь. Ремень скользнул обратно в пряжку.
– Дурак, я почти что сделал, – рассердился незнакомец.
Александр грубо выругался по-македонски. Мальчик застыл от изумления и весь обратился в слух. Александр, в запасе которого было предостаточно подобных выражений, почувствовал, какое вызывает почтение, и не умолкал. Дети сидели на корточках, и забытый колчан лежал между ними.
– Гефестион! – донесся громовой крик от колонн портика.
Мальчики отпрыгнули в стороны, как дерущиеся собаки, на которых вылили ведро воды.
Когда прием у царя закончился, благородный Аминтор с огорчением заметил, что его сын покинул портик, где ему велено было оставаться, вторгся на площадку царевича и отобрал у того игрушку. В этом возрасте с мальчишек ни на секунду нельзя спускать глаз. Аминтор упрекал себя за тщеславие; ему нравилось всюду показывать сына, но брать его сюда было глупо. Злясь на себя, он зашагал к мальчикам, ухватил сына за шиворот и отвесил ему оплеуху.
Александр уже забыл, из-за чего вышла ссора.
– Не бей его! – крикнул он. – Меня никто не обижал. Он подошел, чтобы помочь.
– Очень великодушно с твоей стороны, Александр, заступиться за него. Но он ослушался.
Мальчики обменялись быстрыми взглядами, смущенные изменчивостью человеческой судьбы. Преступника поволокли прочь.
Прошло шесть лет, прежде чем они встретились снова.
– Александру не хватает прилежания и дисциплинированности, – сказал Тимант-грамматик.
Большинство набранных Леонидом учителей считали попойки в зале слишком утомительным делом и с отговорками, забавлявшими македонцев, спасались в своих комнатах, там они спали или беседовали друг с другом.
– Может быть, – кивнул учитель музыки Эпикрат. – Но лошадь оценивают не по тому, как она ходит под уздой.
– Мальчик занимается, только когда хочет, – поддержал разговор математик Навкл. – Поначалу ему все было мало. Он может вычислить высоту дворца по его полуденной тени, и, если спросить его, сколько человек в пятнадцати фалангах, он даст ответ залпом. Но мне так и не удалось увлечь его красотой чисел. А тебе, Эпикрат?
Музыкант, худой смуглый эфесский грек, с улыбкой покачал головой:
– Твои числа служат пользе, а мои – чувству[24]. Как мы знаем, музыка нравственна; моя задача – воспитать царя, а не музыканта-виртуоза.
– Со мной он дальше не продвинется, – мрачно предрек математик. – Я сказал бы, что сам не знаю, зачем я здесь нужен, но кто мне поверит.
Взрыв хохота, сдобренного непристойностями, донесся из зала. Там какой-то местный талант в меру сил улучшал традиционную застольную песню. На седьмой раз гуляки загорланили хором.
– Да, нам хорошо платят, – сказал Эпикрат. – Но столько же я мог бы заработать в Эфесе как педагог или как музыкант. Здесь я – маг, фокусник. Я вызываю грезы. Я приехал не для того, и все же мне это любопытно. Тебя это никогда не занимало, Тимант?
Тимант фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком новомодными и чересчур эмоциональными. Афинянин Тимант превосходил всех остальных чистотой своего стиля; фактически он был учителем Леонида. Чтобы приехать в Пеллу, Тимант закрыл свою школу, посчитав работу в ней обременительной для своего возраста и радуясь возможности обеспечить себе остаток дней. Он прочитал все, достойное прочтения, и когда-то в молодости понимал, о чем пытаются сказать поэты.
– Мне представляется, – сказал Тимант, – что здесь, в Македонии, устали от страстей. В дни моего ученичества много говорили о культуре Архелая. Кажется, вместе с непрерывными войнами, начавшимися после, хаос вернулся. Не скажу, что двор здесь вовсе лишен утонченности, но в целом мы среди дикарей. Вы знаете, что юноши в этой стране считаются взрослыми, когда убьют вепря и человека? Похоже, что мы перенеслись в древнюю Трою.
– Это облегчит твою задачу, – заметил Эпикрат, – когда ты дойдешь до Гомера.
– Система и прилежание – вот что требуется для изучения великих поэм. У мальчика хорошая память, когда он дает себе труд ее напрячь. Сперва Александр довольно успешно учил списки. Но он не может подчинить свой ум системе. Объясняешь конструкцию, приводишь соответствующий пример. Но думать о грамматике? Нет. Всегда «Почему они приковали Прометея к скале?» или «Кого оплакивала Гекуба?».
– Ты ему рассказал? Царям следует научиться жалеть Гекубу.
– Царям следует научиться владеть собой. Сегодня утром он прервал урок, потому что – единственно из-за удачного синтаксического построения – я привел несколько строк из «Семерых против Фив». А кто были эти семеро? Извольте рассказать. Кто вел конницу, фалангу, легковооруженных стрелков? Это не цель разбора, сказал я, сосредоточьтесь на синтаксисе. Он нахально ответил мне на македонском. Я был вынужден отстегать его линейкой по ладоням.
Пение в зале прервалось. Раздалась пьяная брань. Потом звон разбиваемой посуды. Загрохотал голос царя, шум стих, певцы завели новую песню.
– Дисциплина, – многозначительно сказал Тимант. – Умеренность, самообладание, уважение к закону. Если мы не заложим в нем эти основы, кто сделает это? Его мать?
Повисла пауза, во время которой Навкл, в комнате которого происходила беседа, нервно открыл дверь и выглянул наружу. Эпикрат сказал:
– Если ты хочешь соревноваться с ней, Тимант, ты бы лучше подсластил пилюлю, как я.
– Наш ученик должен сделать усилие и сосредоточиться. Это корень всякого образования.
– Не знаю, о чем вы все толкуете, – перебил Тиманта Деркил, атлет из гимнасия.
Все думали, что он заснул, склонившись на кровать Навкла. Деркил полагал, что усилие следует чередовать с отдыхом. Он был на середине четвертого десятка, его овальная голова и короткие кудри приводили в восторг скульпторов. Свое прекрасное тело Деркил усердно тренировал. Он говорил, что делает это, чтобы подать хороший пример своим ученикам. Но завистливые коллеги полагали, что причиной всему – тщеславие. Деркил гордился полученными лавровыми венками и не стремился показать себя умником.
– Мы бы хотели, – покровительственно заметил Тимант, – чтобы мальчик прилагал больше усилий.
– Я слышал. – Атлет приподнялся на локте; в этой позе он выглядел подчеркнуто величественно. – Вы сказали такое, что может накликать беду. Сплюньте.
Грамматик пожал плечами. Навкл язвительно поинтересовался:
– Не скажешь ли нам, Деркил, зачем ты остаешься?
– Сдается, у меня самая веская причина: уберечь моего ученика, если смогу, от преждевременной смерти. У него нет ограничителя. Наверное, вы заметили?
– Боюсь, – улыбнулся Тимант, – что термины палестры[25] для меня тайна за семью печатями.
– Я замечал, – сказал Эпикрат, – если ты имеешь в виду то же, что и я, Деркил.
– Я не знаю ваших жизней, – продолжил Деркил. – Но если кто-нибудь из вас видел кровь в сражении или был до потери памяти напуган, вы вспомните, как появлялась у вас сила, о которой вы никогда и не подозревали. Упражняясь, да даже и на состязании, вы не смогли бы ее проявить. Она словно под запором, будто заперла ее природа или мудрые боги. Это запас на последний случай.
– Я помню, – сказал наконец Навкл, – во время землетрясения, когда дом обрушился и завалил нашу мать, я поднимал балки. А позже я не мог даже сдвинуть их с места.
– Природа достала из тебя эту мощь. Рождается мало людей, способных сделать это по собственной воле. Этот мальчик будет одним из них.
– Да, вполне возможно, что ты прав, – кивнул Эпикрат.
– И еще я думаю, что жизнь таких людей коротка. Я должен за ним присматривать. Однажды Александр сказал мне, что Ахилл выбирал между славой и долгой жизнью.
– Что? – поразился Тимант. – Но мы едва только начали изучать «у».
Деркил посмотрел на него с изумлением, потом мягко сказал:
– Ты забываешь, из какого рода его мать.
Тимант прикусил язык и пожелал всем доброй ночи. Навкл заерзал, ему тоже хотелось лечь. Музыкант и атлет попрощались и неторопливо отправились к себе через парк.
– Бесполезно говорить с Леонидом, – сказал Деркил. – Но я сомневаюсь, что мальчик получает достаточно еды.
– Ты, должно быть, шутишь.
– Это все режим тупоголового старого осла Леонида, – продолжал Деркил. – Я каждый месяц измеряю рост мальчика, он растет недостаточно быстро. Конечно, не скажешь, что он истощен, но он расходует много сил и вполне мог бы съедать еще столько же. Его ум быстро развивается, и тело должно поспевать за ним, мальчишке это нужно. Ты знаешь, что он может попасть дротиком в цель на бегу?
– Ты позволяешь ему упражняться с заточенным оружием? – изумился Эпикрат. – В его возрасте?
– Взрослые могли бы поучиться у него аккуратности. С оружием под рукой ему спокойнее. Хотел бы я знать, что его так ожесточает?
Эпикрат оглянулся. Они были на открытом пространстве, никого поблизости.
– Его мать нажила себе довольно много врагов, – сказал Эпикрат. – Она чужеземка из Эпира, здесь ее считают колдуньей. До тебя никогда не доходили слухи о его рождении?
– Кое-что припоминаю. Но кто осмелился бы заикнуться об этом ему?
– Мне кажется, мальчик считает, что на него наложено бремя испытаний… Он наслаждается музыкой, находя в ней успокоение. Я немного изучал этот вид искусства.
– Мне нужно снова поговорить с Леонидом о его питании, – нахмурился Деркил. – В прошлый раз я сказал, что в Спарте мальчишек кормят скудно и раз в день, но они добывают остальное сами. Иногда я сам его подкармливаю, не проговорись об этом. Я поступал так и в Аргосе, подкармливал самого славного парня из бедного дома… Эти сказки о его матери – ты им веришь?
– Нет, и не без основания. У него способности Филиппа, хоть сын и не похож на него лицом и душой. Нет-нет, я не верю… – сказал Эпикрат. – Тебе известна эта старая песня об Орфее, как он играл на своей лире на горном склоне и заметил, что по пятам крадется заслушавшийся лев? Я не Орфей, я знаю, но иногда вижу глаза льва. Куда он пошел потом, наслушавшись музыки, что с ним сталось? В песне об этом ни слова.
– Сегодня, – сказал Тимант, – ты занимался прилежнее. К следующему уроку выучи наизусть восемь строк. Вот они. Перепиши их на воск, на правую сторону диптиха. На левую выпишешь архаические словоформы. Будь внимателен, я спрошу их первыми.
Тимант передал Александру дощечку и забрал свиток. Негнущиеся руки учителя с проступающими венами дрожали, когда он прятал свое сокровище в кожаный футляр.
– Это все. Можешь идти.
– Вы не могли бы одолжить мне книгу?
Тимант поднял глаза, изумленный и оскорбленный.
– Книгу? Разумеется, нет, это очень ценный список, вычитанный и исправленный. Что ты станешь делать с книгой?
– Я хочу посмотреть, что случится дальше. Я буду хранить ее в моем ларце и мыть руки каждый раз перед тем, как ее взять.
– Всем нам, без сомнения, хотелось бы начать бегать до того, как сможем ходить. Выучи этот отрывок и обрати особое внимание на ионические формы. Твой акцент все еще слишком отдает дорийским. Это, Александр, не развлечение за ужином. Это Гомер. Овладей его языком, тогда можешь завести речь о чтении. – Тимант завязал шнурки футляра.
Это были строки, в которых мстительный Аполлон спускается с Олимпа и стрелы бряцают в колчане у него за спиной. Прорабатывая текст в классной, мальчик заучивал его по частям, точно какую-то опись, составляемую рабами на кухне. И только когда он оставался один, куски соединялись в целое: величественную картину кромешного мрака, наполненного звоном и прорезаемого светом погребальных огней. Александр знал Олимп. Он воображал черный свет затмения, всепоглощающую тьму, и окружал ее тусклым ободом огня, таким, какой, по рассказам, был у спрятанного солнца, способного ослеплять людей. «Он шествовал, ночи подобный»[26].
Александр гулял в роще над Пеллой, слыша низкое дрожащее пение тетивы лука, свист стрел, и перелагал стихи на македонский. На следующий день это обнаружилось в его ответе, когда он рассказывал урок. Тимант выговорил ему за леность, невнимание и недостаток интереса к работе и сразу же усадил переписывать отрывок двадцать раз… с ошибками, которые умножались и умножались.
Александр уткнулся в свою восковую дощечку, видение поблекло и рассеялось. Грамматик, которого что-то побудило поднять голову, встретился с взглядом серых глаз, изучающих его холодно, отстраненно, пристально.
– Не отвлекайся, Александр. О чем ты думаешь?
– Ни о чем.
Александр снова согнулся, со стилем в руке. Снова и снова обдумывал он способы убить Тиманта. По-видимому, это невозможно. Было бы бесчестно просить об этом друзей. Они подверглись бы наказанию и терзались бы позором, подняв руку на старика. И сколько беспокойства для матери…
На следующий день Александр исчез. Уже вечером, после того как на поиски выслали охотников с собаками, его привез на своем тощем старом осле дровосек – мальчик был весь в черных синяках, кровоточащих ссадинах, полученных при падении с каких-то утесов, и с распухшей ногой, на которую он не мог ступить. Мальчишка пытался, сказал дровосек, ползти на четвереньках; ночью в лесу полно волков, и это не лучшее место для молодого господина.
Александр открыл рот только для того, чтобы поблагодарить дровосека. Он потребовал, чтобы этого человека накормили и дали нового осла, обещанного сыном царя по дороге. Распорядившись таким образом, он замолчал. Лекарь насилу мог добиться «да» и «нет» на свои вопросы; да еще мальчик морщился, когда трогали ногу. Наложили компресс и лубок. Мать подошла к его постели. Александр отвернулся.
Олимпиада подавила досаду: не на ребенка должна она сердиться. Царица принесла ужин и лакомства, запрещенные Леонидом. Она прижала мальчика к груди и поила его сладким подогретым вином с пряностями. Когда Александр, как умел, рассказал матери о всех своих бедах, она поцеловала его, покрепче закутала и отправилась на поиски Леонида. Со все возрастающим гневом.
Дворец содрогался от бури, подобной битве богов над троянской равниной. Но хитроумное оружие, надежно служившее Олимпиаде в сражениях с Филиппом, здесь не принесло победы. Леонид был вежлив, аттически вежлив. Он согласился уехать и предложил объяснить отцу мальчика, по какой причине. Когда Олимпиада вышла из его покоев – она была слишком раздражена, чтобы послать за ним и дожидаться его прихода у себя, – все, кто попадался ей на пути, прятались; но на самом деле царица просто плакала.
Дожидавшийся ее старый Лисимах, мимо которого Олимпиада пронеслась, ничего не замечая, поздоровался с царицей. Не с большим трепетом, как если бы она была женой крестьянина в его родной Акарнании, он спросил:
– Как мальчик?
Никто не обращал внимания на Лисимаха. Он всегда был поблизости, гость во дворце еще со времен первых лет правления Филиппа. Лисимах приходил на помощь, когда требовалась поддержка, был приятным собеседником за ужином и в награду за преданность получил руку богатой наследницы, состоявшей под царской опекой. В поместье, принесенном женой, Лисимах занимался земледелием и охотился. Но боги отказали ему в детях: не только от жены, но и от всех женщин, с которыми он когда-либо ложился. Любой мужчина, пожелавший его оскорбить, не преминул бы напомнить об этом, и Лисимах полагал, что высокомерие ему мало приличествует, поэтому проявлял скромность. Единственной привилегией Лисимаха был доступ к царской библиотеке. Филипп расширил прекрасное собрание Архелая и мало кому позволял пользоваться им. Из глубин читальни часто слышался голос Лисимаха, бормочущего над свитками. Он перебирал слова, пробовал каденции, но из этого так ничего и не вышло – ни трактата, ни хроники, ни трагедии. Его ум, казалось, был так же бесплоден, как и его чресла.
При виде его честного грубоватого лица, выцветших голубых глаз, седеющих светлых волос Олимпиада ощутила уют и покой. Она пригласила Лисимаха в свои покои. Сразу же опустившись в предложенное кресло, Лисимах спокойно слушал жалобы мечущейся по комнате царицы и присовокуплял какое-нибудь безобидное замечание всякий раз, когда та останавливалась, чтобы перевести дыхание; наконец Олимпиада выговорилась и замолчала.
Тогда Лисимах сказал:
– Дорогая госпожа, теперь, когда мальчик слишком вырос, чтобы оставаться на попечении няни, не хотите ли вы подобрать ему хорошего педагога?
Она обернулась так резко, что ее украшения зазвенели.
– Никогда! Я не соглашусь, и царь это знает. Кого они хотят сделать из него – слугу, торговца, управляющего? Он чувствует, кто он такой. Целыми днями эти низкорожденные педанты трудятся над тем, чтобы сломить дух моего сына. С той минуты, когда Александр встает, и до той, когда ложится, у него едва ли находится час, чтобы вздохнуть спокойно. И ты хочешь, чтобы я превратила его в жалкое подобие пойманного вора, порученного попечению раба? Пусть никто не смеет заговаривать об этом в моем присутствии. И если царь послал тебя с такими намеками, передай ему, Лисимах, что, прежде чем моему сыну придется испытать этот позор, я пролью кровь, да, клянусь Гекатой Тривией[27], пролью кровь!
Лисимах выждал, пока царица успокоится настолько, чтобы услышать его, и сказал:
– Мне тоже было бы печально смотреть на такое. Уж скорее я сам стану для Александра наставником. На самом деле, госпожа, я и пришел, чтобы просить об этом.
Олимпиада опустилась на свое высокое кресло. Лисимах терпеливо ждал, зная, что сейчас, пока длится пауза, она раздумывает не о том, почему рожденный благородным берется за рабскую работу, а о том, справится ли он с нею. Наконец Лисимах сказал:
– Мне часто казалось, что в Александре возродился Ахилл. Значит, ему нужен Феникс[28]… «Думая так, что, как боги уже не судили мне сына, сыном тебя, Ахиллес, подобный богам, нареку я; ты, помышлял я, избавишь меня от беды недостойной»[29]. Он это сделал? Когда Феникс произносит эти слова, Ахилл уже вырван из убежища во Фтии и привезен под Трою. И то, о чем просил старец, Ахиллес ему так и не дал. А если бы дал, это избавило бы его от печали. Может быть, тень его вспомнила об этом. Как мы знаем, прах Ахилла и Патрокла был смешан в одной урне, и даже бог не смог бы отделить один от другого. Герой вернулся, соединив ярость и гордость Ахилла с тонкими чувствами Патрокла. Каждый из них страдал по-своему; этот мальчик будет страдать за двоих.
– Есть кое-что еще, – заметила Олимпиада, – и люди это увидят.
– Так далеко я не загадываю. Позволь мне попытаться. Если мальчику будет тяжело, я не стану его принуждать.
Олимпиада встала и прошлась по комнате.
– Да, попытайся. Если ты встанешь между ним и этими дураками, я буду твоей должницей.
Александр был в лихорадке всю ночь и проспал большую часть следующего дня. Лисимах, заглянув к нему наутро, увидел, что мальчик сидит на окне, свесив наружу здоровую ногу; своим высоким чистым голосом он переговаривался с двумя гетайрами из конницы, прибывшими из Фракии с поручением к царю. Александр жаждал новостей о войне. Новости он узнал. Александр захотел кататься и предложил всадникам поймать его, когда он выпрыгнет из окна. Со смехом простившись, гетайры отказались и поскакали прочь. Когда мальчик, вздохнув, отвернулся от окна, Лисимах отнес его обратно в постель.
Александр без ропота подчинился, он знал Лисимаха всю свою жизнь. Едва лишь выучившись ходить, он уже сидел у старика на коленях и слушал его рассказы. Тимант в разговоре с Леонидом сказал, что Лисимах – не настоящий ученый, а кое-как натасканный школяр. Мальчик был рад повидать его и поведать, слегка прихвастнув, о своих приключениях в лесу.
– Ты сейчас можешь ступить на ногу?
– Нет, я прыгаю. – Александр с досадой нахмурился: нога болела.
Лисимах подложил под ногу мальчика подушку:
– Слабое место Ахилла. Береги ногу. Мать держала Ахилла за пятку, когда опускала ребенка в Стикс, и забыла смочить ее после.
– В этой книге описано, как умер Ахилл?
– Нет. Но он знал, что умрет.
– И небожители не предостерегли его?
– Ахилла предупреждали, что его смерть последует за смертью Гектора, но все же он убил троянца. Он мстил за Патрокла, своего друга, убитого Гектором.
Мальчик погрузился в глубокую задумчивость.
– Патрокл был его самым лучшим другом?
– Да, еще с тех пор, как они были детьми и росли вместе.
– Почему же тогда Ахилл не спас его?
– Он увел своих воинов с поля битвы, потому что верховный царь оскорбил его. Грекам становилось все тяжелее без него; так и было предсказано. Но Патрокл, у которого было доброе сердце, пришел к Ахиллу, чтобы смягчить его гнев, потому что не мог видеть страданий своих товарищей. «Одолжи мне свои доспехи, – попросил он, – позволь мне появиться на поле боя. Троянцы подумают, что ты вернулся; этого будет достаточно, чтобы их устрашить». И Ахилл согласился, и Патрокл совершил великие подвиги, но…
Лисимах остановился, поймав возмущенный взгляд мальчика.
– Он не должен был этого делать! Он был командующим! И он послал друга на гибель, вместо того чтобы идти самому! Это его вина, что Патрокл умер.
– Ну да, Ахилл знал это. Он принес друга в жертву своей гордыне. И пророчество о его смерти сбылось.
– Как царь оскорбил его? С чего все началось?
Лисимах уселся на обтянутую крашеной овчиной скамью рядом с кроватью.
История разворачивалась, и Александр, к своему удивлению, обнаруживал, что все это в любой день могло бы случиться в Македонии. Легкомысленный младший сын, похитивший жену своего могущественного гостеприимца, привез ее и вместе с ней раздор во владения своего отца – старые дома Македонии и Эпира насчитывали десятки таких историй. Верховный царь созывал свои войска и войска подвластных ему правителей. Царь Пелей, уже слишком дряхлый, чтобы сражаться самому, послал сына, Ахилла, рожденного от царицы-богини. Явившись шестнадцатилетним на равнину Трои, Ахилл уже был лучшим из воинов.
Сама война походила на какую-то междоусобицу горных племен: воины криками вызывали друг друга на единоборство, не спрашивая позволения; пехота, разношерстный сброд, грызлась между собою за спиной хозяев. Александр слышал о дюжине подобных войн, сохранившихся в памяти людей. Войны разгорались из старой вражды, вспыхивали из-за пролитой в пьяной ссоре крови, передвинутого межевого камня, невыплаченного приданого, насмешек над рогоносцем на пиру.
Лисимах пересказывал гомеровский эпос так, как представлял его себе в дни своей юности. Он прочел рассуждения Анаксагора, изречения Гераклита, историю Фукидида, философские сочинения Платона, драмы Еврипида, полные вымысла трагедии Агафона; но Гомер вернул его в детство, в те дни, когда он сидел на колене у отца и слушал рапсода, глядя на своих статных братьев, расхаживавших под бряцание висевших на бедре мечей, как ходят мужчины на улицах Пеллы до сих пор.
Александр, который сперва плохо понимал Ахилла, поднявшего весь этот шум из-за какой-то девчонки, узнал, что она была наградой за доблесть, и эту награду царь отобрал, чтобы унизить героя. Теперь он хорошо понимал, почему гневался Ахилл. Он представлял Агамемнона коренастым человеком с пышной черной бородой.
И вот Ахилл сидел в своем походном шатре, добровольно пренебрегая славой, играя на лире для Патрокла – единственного, кто его понял, – когда к нему пришли послы царя. Греки были в отчаянии; царю пришлось пойти на унижение. Ахилл получил бы назад свою пленницу. Он также мог жениться на дочери самого Агамемнона, взяв огромное приданое – города, земли. По желанию Ахилл мог бы взять одно приданое, отказавшись от супруги.
Как зрители в переломный момент трагедии, пусть им известен ее конец, мальчик хотел, чтобы теперь все пошло хорошо: Ахилл смягчился бы, и они с Патроклом бок о бок вышли бы на битву, счастливые и покрытые славой. Но Ахилл не склонил свой слух к мольбе. Они просят слишком многого, сказал Ахилл.
Матерь моя среброногая, мне возвестила Фетида:
Жребий двоякий меня ведет к гробовому пределу:
Если останусь я здесь, перед градом троянским сражаться, –
Нет возвращения мне, но слава моя не погибнет.
Если же в дом возвращусь я, в любезную землю родную,
Слава моя погибнет, но будет мой век долголетен
И меня не безвременно Смерть роковая постигнет[30].
Теперь, когда нет ему прежнего почета, он выберет второй жребий и завтра же отплывет в отчизну.
Третий посол до сих пор молчал. Теперь он выступил вперед: старый Феникс, у которого Ахилл ребенком сидел на коленях. Царь Пелей принял Феникса после того, как его собственный отец проклял его и выгнал из дому. Феникс был счастлив при дворе Пелея, но проклятие отца сбылось, и он навсегда остался бездетным. Ахилл был сыном, которого он выбрал для себя сам, чтобы когда-нибудь тот избавил его от невзгод. Теперь, если Ахилл решит отплыть, Феникс последует за ним и никогда его не покинет, даже в обмен на возвращенную молодость. Но он заклинает Ахилла внять молящим и вывести греков на битву.
Дальше следовали нравоучительные примеры; Александр, внимание которого рассеялось, погрузился в себя. Не терпя отлагательств, он хотел немедленно даровать Лисимаху что-нибудь особенно желанное. Ему показалось, что это в его власти.
– Я бы сказал «да», если бы это ты просил меня. – Не замечая боли в растянутой ноге, Александр рванулся вперед и обхватил Лисимаха за шею.
Лисимах обнял его, плача. Мальчик не противился: Геракл допускает такие слезы. Как хорошо иметь то, что может доставить радость другому! Александр ни в чем не солгал: он действительно любил Лисимаха и, как сын, готов был отвести от него беду. Если бы Лисимах пришел к нему, как Феникс к Ахиллу, Александр выполнил бы его просьбу: вывел бы греков сражаться, выбрав первый жребий – никогда не увидеть больше дорогое отечество, не дожить до старости. Все это было правдой, принесшей обоим счастье. И зачем тогда уточнять, что, дав согласие, Александр сделал бы это не ради Феникса?
Он совершил бы это во имя непреходящей славы.
Огромный город Олинф на северо-восточном побережье покорился Филиппу: сначала его золоту, потом – солдатам.
Жители Олинфа косо смотрели на растущую мощь царя. В течение многих лет горожане укрывали двух его сводных братьев, бастардов, претендовавших на трон; олинфяне стравливали Филиппа и афинян всякий раз, когда им это было на руку, и потом заключали союз с Афинами.
Сперва Филипп позаботился о том, чтобы подкупленные им горожане разбогатели и их богатство было на виду. Его влияние усиливалось. На юге Эвбеи он подстрекал бунты, чтобы отвлечь афинян, и тем временем сам продолжал вести переговоры с Олинфом, выторговывая условия мирного договора и исподволь распространяя свое влияние.
Проделав все это, Филипп послал ультиматум. Горожане должны будут принять сторону либо царя, либо его братьев. Если Олинф покорится, родственники Филиппа смогут уйти с охранной грамотой; без сомнения, их союзники-афиняне позаботятся о них.
Вопреки предположениям Филиппа, Собрание проголосовало за то, чтобы держаться до конца. Сопротивление Олинфа дорого обошлось Филиппу. Его люди ухитрились проиграть пару сражений, прежде чем ему открыли ворота.
Филипп рассудил, что это наиболее подходящий случай дать урок всем, кто осмелится перечить ему. Пусть Олинф станет примером. Бунтовщики-братья умерли на копьях гетайров. Вскоре через Грецию потянулись вереницы закованных в цепи рабов, отданных торговцам-посредникам или героям, которых следовало вознаградить за заслуги. Города, которые с незапамятных времен привыкли видеть, как фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы выполняют всю тяжелую работу, с возмущением смотрели на греков, тащившихся с ношей под ударами бича, и на греческих девушек, продаваемых в публичные дома на открытых рынках. Голос Демосфена призывал всех, кому дорога честь, сплотиться перед нашествием варвара.
Македонские мальчики видели эти унылые конвои, видели вопящих детей, которые волочились в пыли, цепляясь за материнский подол. Так выглядит поражение, говорили эти вопли, отдающиеся в тысячелетиях; избегайте его.
У подножия горы Олимп на берегу моря стоял город Дион, священная скамья для ног Зевса Олимпийского. Здесь, в благословенном месяце бога, Филипп устроил посвященные победе празднества, превосходящие роскошью торжества Архелая. Знаменитые гости прибыли на север со всей Эллады: кифареды и флейтисты, рапсоды и актеры, соревнующиеся за золотые венки, пурпурные одежды и сумки с серебром.
Для сцены готовились «Вакханки» Еврипида, первая постановка драмы которого состоялась в этом самом театре. Лучший театральный художник из Коринфа изобразил на задниках фиванские холмы и царский дворец; каждое утро раздавались голоса трагедийных актеров. Они упражнялись в отведенных им жилищах. Звучали рокочущие басы богов и высокие дисканты богинь. Даже школьные учителя отдыхали. В распоряжении Александра и его Феникса (прозвище мгновенно прилипло), предоставленных самим себе, были подножие Олимпа и живописные окрестности. Тайком от Тиманта Феникс передал Александру свою собственную «Илиаду». Они никому не доставляли хлопот, поглощенные выдуманной игрой.
В день ежегодно устраиваемого праздника, посвященного богу, царь давал грандиозный обед. Александр мог на нем присутствовать, но должен был покинуть зал до начала возлияний. Облаченный в новый голубой хитон, прошитый золотом, со свободно распущенными густыми завитыми локонами, он сидел на краю ложа своего отца. Перед Александром стояли его собственные приборы – серебряные чаша и кубок. В ярко освещенном зале сыновья знати из числа царской стражи ходили между царем и почетными гостями, поднося им дары.
Присутствовало несколько афинян из числа ратующей за мир с Македонией партии. Мальчик заметил, что отец следит за своим акцентом. Афиняне могли поддерживать его врагов, они могли погрязнуть в интригах с персами, с которыми их предки сражались у Марафона. Но для всего греческого мира Афины все еще были предметом вожделения.
Царь окликнул через весь зал одного из гостей, интересуясь, почему тот так мрачен. Это был Сатир, великий комедийный актер из Афин. Достигнув своей цели, актер забавно изобразил на лице страх и сказал, что он едва ли осмелится попросить желаемое. «Только назови!» – воскликнул царь, протягивая руку. Актер желал свободы для двух юных рабынь, дочерей своего старого друга из Олинфа. Сатир хотел избавить их от тяжкой участи и выдать замуж, наделив приданым. Царь почел за счастье удовлетворить просьбу столь великодушную. Раздался взрыв рукоплесканий; добрые чувства согрели зал. Гостям, которым довелось проходить мимо сараев, где содержались рабы, показалось, что еда стала вкуснее.
Внесли венки и большие ведра для охлаждения вина, набитые снегом с Олимпа. Филипп повернулся к сыну, откинул с его горячего лба прекрасные влажные волосы, уже развившиеся, поцеловал, уколов бородою, под восторженное бормотание гостей и отправил спать. Александр соскользнул на пол, пожелал доброй ночи стражу у дверей, которого считал своим другом, и отправился в комнаты матери, чтобы подробно рассказать ей обо всем.
Александр дотронулся до ручки двери и замер – изнутри донесся настороживший его шум.
Все было в смятении. Женщины суетились, как всполошившиеся курицы. Олимпиада, еще не переменившая платья, которое она надевала для хоровых од, мерила комнату шагами. Столик для зеркала был перевернут, одна из девушек, стоя на четвереньках, сгребала баночки и шпильки. Когда дверь открылась, девушка выронила бутылочку, и краска для век разлилась. Олимпиада перешагнула лужицу и ударила служанку по голове так, что девушка упала.
– Вон, все вы! – крикнула царица. – Неряхи, никчемные дуры! Нечего глазеть, убирайтесь прочь, оставьте меня с моим сыном.
Александр вошел. Жар нагретого зала и разбавленного вина немного отступил, желудок мальчика сжался. Александр молча приблизился к матери. Когда служанки торопливо выбежали, Олимпиада бросилась на постель, колотя и кусая подушки. Александр опустился рядом на колени. Поглаживая волосы матери, он чувствовал, как легкая прохлада поднимается по его пальцам. Александр не спрашивал, что случилось.
Олимпиада перевернулась на кровати и схватила его за плечи, призывая всех богов быть свидетелями нанесенных ей оскорблений и отомстить за нее. Она крепко прижала мальчика к себе, и они стали раскачиваться из стороны в сторону. Небеса не допустят, кричала царица, чтобы сын узнал, что вытерпела она от этого порочнейшего из всех мужчин. Александр еще мал, чтобы понять это. Олимпиада всегда начинала с крика. Александр повернул голову, чтобы легче стало дышать. На этот раз не юноша, подумал он; должно быть, женщина.
В Македонии бытовала поговорка: «Царь берет жену перед каждой войной». Эти браки, всегда скрепляемые положенными обрядами, чтобы не оскорбить семью, несомненно, были хорошим способом приобретения надежных союзников. Мальчик принимал это как некую данность. Теперь он вспомнил странную вкрадчивость отца, знакомую ему по прежним годам.
– Фракийка! – кричала мать. – Грязная, разрисованная синим фракийка!
Все это время новая женщина, должно быть, жила в Дионе, где-то спрятанная. Гетеры появлялись и исчезали, их видели все.
– Мне очень жаль, мама, – проговорил с трудом Александр. – Отец на ней женился?
– Не называй этого человека отцом!
Царица отстранила сына от себя и, не разжимая рук, пристально вгляделась в его лицо; ее ресницы слиплись, на веках лежали черные и синие полосы, белки расширенных глаз казались огромными. Хитон спустился с одного плеча, густые темно-рыжие волосы, обрамлявшие лицо, тяжелой беспорядочной массой рассыпались по обнаженной груди. Александр вспомнил голову Горгоны в зале Персея и с ужасом отогнал эту мысль.
– Твой отец! – воскликнула она. – Загрей мне свидетель, ты чист от этого! – Ее пальцы впились мальчику в плечи с такой силой, что Александр стиснул зубы от боли. – Придет день, да, день придет, когда Филипп узнает, какая часть тебя принадлежит ему. О да, он узнает, что более великий воин опередил его здесь.
Отпустив Александра, Олимпиада откинулась на локтях и рассмеялась.
Царица каталась в облаке своих волос, всхлипывая от смеха, судорожно переводя дыхание, испуская неистовые ликующие крики; ее смех становился все громче, все пронзительней. Мальчик, которому это было внове, припал к матери. Застыв от ужаса, он тянул ее за руки, целовал покрывшееся потом лицо, кричал в ухо, умоляя остановиться, поговорить с ним. Он здесь, с ней, он, Александр; она не должна сойти с ума, иначе он умрет.
Наконец Олимпиада глубоко застонала, села, обняла сына, прижавшись щекой к его голове. Обмякнув, мальчик лежал у нее на руках с закрытыми глазами.
– Бедный мой, бедное дитя. Это была истерика, вот что Филипп сделал со мной. Я постыдилась бы перед кем угодно, кроме тебя, но ты знаешь, что мне приходится выносить. Посмотри, родной, я узнаю тебя, я не сумасшедшая. Хотя человек, называющий себя твоим отцом, обрадовался бы моему безумию.
Александр открыл глаза и выпрямился:
– Когда я стану взрослым, я позабочусь, чтобы с тобой обращались как подобает.
– Ах, Филипп не догадывается, кто ты. Но я знаю. Я и бог.
Александр не задавал вопросов, сказанного было достаточно. Позднее, ночью, когда мальчик лежал в своей постели с пересохшими губами, ослабевший от рвоты, и прислушивался к отдаленному реву пира, ему снова вспомнились слова матери.
На следующий день начались игры. Колесницы, запряженные парой, неслись по кругу; возничий соскакивал на землю, бежал рядом с упряжкой и прыжком взлетал обратно. Феникс, заметивший, как горели глаза мальчика, радовался, что ристания увлекли его.
Александр проснулся ровно в полночь, думая о матери. Ему приснилось, что царица взывает к нему из волн моря, как мать-богиня Ахилла[31]. Александр встал и оделся. Он должен был пойти к матери и узнать, что означали слова, сказанные прошлой ночью.
Комната Олимпиады была пуста. Только старая-престарая карга, вечно бывшая в доме, с бормотанием ковыляла из угла в угол, собирая вещи; о ней совсем позабыли. Старуха взглянула на мальчика слезящимися красными глазками и сказала, что царица ушла к святилищу Гекаты.
Александр выскользнул в ночь, пробираясь среди солдат, шлюх, пьяных и воров-карманников. Он должен был увидеть мать – не важно, заметит она его или нет. Александр знал дорогу к перекрестку.
Ворота города были открыты на время празднеств. Впереди маячили черные плащи и факел. Это была ночь Гекаты, безлунная ночь; женщины не видели, как он крадется следом. Олимпиаде приходилось заботиться о себе самой, ее сын был еще слишком мал. То, что она сейчас делала, должен был сделать он.
Олимпиада велела своим женщинам ждать и дальше пошла одна. Держась за края зарослей олеандра и тамариска, Александр подобрался к святилищу с его трехликим идолом. Олимпиада уже была там. Что-то скулило и повизгивало в ее руках. Свой факел царица воткнула в закопченную щель в алтарной плите. Она была вся в черном. Ее ноша оказалась молодой черной собакой. Олимпиада подняла животное за загривок и вонзила нож в горло. Собака извивалась и визжала, белки ее глаз блестели в свете факела. Царица ухватила пса за задние лапы; он хрипел и дергался, пока стекала кровь. Когда по телу собаки прошла судорога, Олимпиада положила пса на алтарь. Опустившись перед идолом на колени, она ударила кулаками в землю. Мальчик услышал яростный шепот, тихий, как шипение змеи, постепенно превращавшийся в собачий вой, – незнакомые слова заклинания, знакомые слова проклятий. Длинные волосы Олимпиады окунулись в лужу крови. Царица выпрямилась, кончики ее волос слиплись, а на руках запеклись черные сгустки.
Когда все закончилось и Олимпиада отправилась домой, Александр, по-прежнему прячась, побрел следом, не спуская с нее глаз. В своем черном плаще, окруженная женщинами, мать снова выглядела привычной и близкой.
На следующий день Эпикрат сказал Фениксу:
– На сегодня ты должен уступить мальчика мне. Я хочу взять его на состязания музыкантов.
Эпикрат собирался пойти с друзьями, чтобы обстоятельно обсудить технику исполнителей, но вид Александра смутил его. Как и до всех остальных, до него тоже доходили пересуды.
Это было состязание кифаредов. Едва ли нашелся бы хоть один известный музыкант с материка, из греческой Азии или городов Сицилии, который бы на него не явился. Нежданное великолепие зрелища захватило мальчика. Мрачное настроение ушло, уступив место восторгу. Так Гектор, оглушенный кинутым в него огромным камнем Аякса, услышал голос, заставивший зашевелиться волосы на его голове, поднял глаза и увидел перед собой Аполлона.
После этого Александр принял жизнь в ее новом обличье.
Олимпиада часто напоминала сыну о случившемся вздохом или многозначительным взглядом, но страшнейшее потрясение прошло. Тело Александра было крепким, и сам возраст требовал радоваться жизни: он искал исцеления, повинуясь природе. На склонах Олимпа Александр ездил с Фениксом по каштановым рощам, распевая строки Гомера – сначала по-македонски и затем по-гречески.
Феникс был бы рад держать мальчика подальше от женских комнат. Но он знал: если царица хоть раз усомнится в его преданности, Александр будет потерян для него навсегда. Не следовало допускать, чтобы Олимпиада слишком долго разыскивала сына. По крайней мере, теперь Александр, казалось, уходил от нее в лучшем настроении.
Александр обнаружил, что мать поглощена новым планом, сделавшим ее почти веселой. Поначалу мальчик в ужасе ожидал, что она явится к нему со своим полночным факелом и позовет к святилищу Гекаты. Мать еще никогда не просила его произнести проклятие отцу; в ночь, когда они ходили к гробницам, мальчик только держал принесенные вещи и стоял рядом.
Время шло, ничего подобного не происходило; наконец Александр даже осмелился задать ей вопрос. Олимпиада улыбнулась, нежные тени легли под ее скулами. Он все узнает в добрый час, и это поразит его. Она дала обет Дионису. Олимпиада обещала, что и сын будет присутствовать при исполнении обета. Александр воспрянул духом. Наверняка это будет танец в честь бога. В последние годы мать говорила, что он уже слишком взрослый для женских мистерий. Теперь ему восемь. Горько думать, что вместо него с матерью скоро будет ходить Клеопатра.
Подобно царю, Олимпиада принимала многих чужеземных гостей. Аристодем, трагедийный актер, прибыл не для представления, но как дипломат – роль, часто поручаемая прославленным лицедеям. Он договаривался о выкупе за афинян, плененных в Олинфе. Стройный, изящный человек, он управлял своим голосом, как настроенной флейтой; можно было почти видеть, как актер лелеет его, словно изящный инструмент. Аристодем восхищался познаниями, которые царица демонстрировала, беседуя с ним о театре. Позднее Олимпиада встретилась с Неоптолемом Скиросским, знаменитым исполнителем главных ролей, который участвовал в «Вакханках», представляя там бога Диониса.
Мальчик не знал, что его мать снова занимается магией, пока однажды не услышал ее голос через закрытую дверь. Хотя древесина была толстой, Александр смог разобрать какие-то слова. Этого заклинания, в котором говорилось об убитом на горе льве, он не знал, но смысл всех заклинаний всегда был один и тот же. Он отошел, не постучавшись.
Феникс разбудил Александра в предутренних сумерках, чтобы идти на представление. Александр был еще слишком мал, чтобы сидеть с отцом на почетных местах. Он спросил у матери, можно ли сесть вместе с ней, как он делал еще год назад; Олимпиада ответила, что не будет присутствовать на представлении, у нее другие дела. После он расскажет, как ему понравилось.
Мальчик любил театр: встаешь рано, предвкушая удовольствие, которое начнется тотчас же, вдыхаешь сладкие утренние запахи, видишь прибитую росой пыль, траву и растения, смятые множеством ног, дым только что погашенных факелов ранних тружеников. Люди карабкаются по ярусам, сверху несется глухой ропот солдат и крестьян, внизу, в почетных рядах, царит суета, мелькают подушки и коврики, от мест, отведенных женщинам, доносится нестройный щебет – и внезапно раздаются первые трели флейты и стихают все остальные звуки, кроме утреннего пения птиц.
В предрассветном сумраке пьеса началась мрачно[32]. Бог в обличии прекрасного юноши со светлыми волосами возжигал огонь на гробнице своей матери и строил планы мести фиванскому царю, который насмехался над его обрядами. В юном голосе актера мальчик различил искусную игру взрослого человека; у менад-вакханок были плоские груди и звонкие мальчишеские голоса. Но Александр отверг реальность и всецело отдался иллюзии.
Юный темноволосый Пенфей глумился над менадами и их таинствами: бог был обязан убить его. Друзья Александра заранее пересказали ему сюжет. Смерть Пенфея представлялась самым ужасным из всего, что можно себе вообразить, но Феникс обещал, что ее никто не увидит.
Пока слепой пророк упрекал царя, Феникс шепнул Александру, что этот старческий голос, доносящийся из-под маски, принадлежит тому же актеру, который представлял юного бога: таково было искусство протагониста. Когда Пенфей умрет за сценой, игравший его роль актер также переменит маску и превратится в безумную царицу Агаву.
Заключенный царем в темницу, бог вышел на свободу под блеск молний и грохот землетрясения. Сценические эффекты, устроенные афинскими мастерами, привели Александра в восторг.
Пенфей, презирающий чудеса, ослепленный гордыней себе на погибель, по-прежнему отвергал божество. Когда упрямец истощил терпение Диониса, тот с помощью ужасного волшебства похитил у Пенфея разум. Безумец видел два солнца на небе, воображал, что может двигать горы; позволил богу-насмешнику переодеть себя в женское платье, чтобы подглядывать за менадами-вакханками. Мальчик смеялся вместе со всеми, но в смехе ощущалось предчувствие близящегося ужаса.
Царь покинул сцену, чтобы умереть; пел хор; потом вестник появился с новостями. Пенфей залез на дерево, чтобы следить оттуда за вакханками, те увидели его и в своей божественной одержимости, удесятерившей их силы, вырвали дерево с корнем. Обезумевшая мать царя Агава, приняв сына за дикое животное, позволила менадам разорвать несчастного на куски. Это убийство произошло за сценой. Феникс сказал, что нужды смотреть на него не было. Достаточно слов.
Вестник возвестил о явлении Агавы с трофеем. Менады пронеслись через парод[33] в окровавленных одеждах. Царица Агава несла голову сына, насадив ее на копье, как делают охотники. Голова была сооружена из чем-то набитых маски и парика Пенфея и красных лохмотьев, свисавших вниз. На Агаве была устрашающая маска сумасшедшей, с мучительно сморщенным лбом, глубокими, широко раскрытыми глазами и яростно искаженным ртом. Из-под маски раздался голос. При первых же звуках Александр застыл, словно тоже увидел два солнца на небе. Он сидел не слишком высоко над сценой, его слух и зрение были острыми. Под великолепными струящимися локонами парика отчетливо виднелись настоящие волосы актера – темно-рыжие. Руки Агавы были обнажены. Александр узнал их, узнал даже браслеты.
Актеры, разыгрывая потрясение и ужас, отступили назад, освобождая сцену. Зрители загудели. Впервые после бесполых мальчиков перед ними предстала настоящая женщина. Кто?.. Что?.. Александру казалось, что он долгие часы пробыл один на один со своим открытием, прежде чем на вопросы появились ответы и шепоток побежал по рядам. Гул распространялся, как пламя в подлеске; остроглазые просвещали тех, кто видел неважно; женщины переговаривались высокими тонкими голосами и негодующе шипели; глубокий, как шум отлива, ропот несся из верхних рядов; внизу царило гробовое изумленное молчание.
Александр сидел так, словно на копье болталась его собственная голова. Его мать откинула волосы и жестом указала на кровоточащий трофей. Она вросла в свою ужасную маску, маска стала ее лицом. Мальчик ломал ногти, вцепившись в край каменного сиденья. Музыкант дунул в свою флейту. Царица запела:
Вы, жители твердынь фиванских славных,
Придите и любуйтесь! Вот – трофей!
Мы, дщери Кадма, изловили зверя…[34]
Двумя рядами ниже мальчик видел спину отца. Филипп повернулся к сидевшему рядом гостю. Лицо царя было скрыто от глаз Александра.
Обряд в гробнице, кровь черной собаки, пронзенная шипом куколка, страшные ритуалы. Сейчас Александр видел, как мать заклинает Гекату при свете дня. Жертвенная голова на копье царицы была головой ее сына.
Рев голосов исторг Александра из этого кошмара, чтобы ввергнуть в новый. Ропот усиливался, как гудение потревоженных над падалью мух, перекрывая произносимые актерами стихи.
Обсуждали ее, а отнюдь не царицу Агаву в пьесе. Обсуждали Олимпиаду! Обсуждали южане, называвшие Македонию варварской страной, люди благородного происхождения, простые охотники и землепашцы. Обсуждали солдаты.
Колдунья, вот как все назвали ее. Богини тоже колдовали. Но это – совсем другое дело; Александр знал эти голоса. Так солдаты из фаланги говорят в караульной о женщине, с которой спала половина из них, или о деревенской бабе, прижившей незаконного ребенка.
Феникс тоже страдал. Скорее непоколебимый в своих убеждениях и привязанностях, чем сообразительный, он сперва был ошеломлен: старик не предполагал, что Олимпиада способна на подобную дикость. Без сомнения, царица дала этот обет Дионису, когда голова у нее закружилась от танцев и выпитого вина на одной из мистерий. Феникс хотел было протянуть руку, чтобы подбодрить мальчика, но посмотрел на него и воздержался.
От ярости царица Агава перешла к отчаянию. Появился, заканчивая драму, безжалостный бог. Хор пел заключительные строки.
Драма закончилась, но никто не торопился уходить. Как поступит царица? Олимпиада поклонилась культовой статуе Диониса, стоявшей в орхестре, и исчезла вместе с остальными; кто-то из статистов поднял голову Пенфея. Было ясно, что Олимпиада не вернется. Из верхних рядов раздался долгий пронзительный свист.
Протагонист вернулся, чтобы сорвать рассеянные рукоплескания. Он был не в лучшей своей форме. Все эти капризы царицы! Однако играл так хорошо, как мог.
Александр поднялся, не глядя на Феникса. Вздернув подбородок, глядя прямо перед собой, он шел сквозь гудящую толпу, которая не спешила расходиться. При его появлении разговоры смолкали, но недостаточно быстро. Сразу же за пропилеями Александр обернулся, посмотрел Фениксу в глаза и сказал:
– Она была лучше всех актеров.
– Ну конечно же. Бог вдохновлял ее. Это было ее посвящением Дионису. Подобные жертвы милы сердцу сына Зевса.
Они вышли на небольшую площадь перед театром. Женщины, сбившись в щебечущие кучки, расходились по домам, мужчины толпились на утрамбованной земле. Совсем рядом стояла стайка гетер, хорошо одетых, свободных от условностей, дорогих девушек из Эфеса и Коринфа, обслуживавших знать в Пелле. Одна из них пропела сладким тонким голоском:
– Бедняжечка! Что ему пришлось пережить!
Не оборачиваясь, Александр прошел мимо.
Они почти выбрались из давки; Феникс уже начинал дышать свободней и вдруг обнаружил, что мальчик исчез. Где он, в самом деле? Старик увидел своего питомца в двадцати футах в стороне, подле кучки переговаривающихся мужчин. Феникс услышал смех, бросился к группке, но было уже слишком поздно.
Человек, произнесший последнее и самое недвусмысленное слово, не почуял ничего неладного. Но его товарищ ощутил, как со спины его быстро рванули за перевязь с кинжалом. Он оглянулся, но, ожидая увидеть взрослого, успел только оттолкнуть руку мальчика. Вместо того чтобы вонзиться в живот говорившему, кинжал распорол тому бок.
Все это произошло так быстро и тихо, что ни один прохожий не обернулся. Мужчины застыли наподобие скульптурной группы: раненый, по ноге которого змейкой струилась кровь; владелец кинжала, оттолкнувший мальчика, еще не видя, кто это, и теперь тупо уставившийся на окровавленное оружие в руке Александра; позади мальчика, положив обе руки ему на плечи, – Феникс; сам мальчик, вглядевшийся в своего обидчика и увидевший, что это один из его приятелей. Раненый, зажимая бок, из которого сочилась теплая липкая влага, тоже смотрел на Александра – сначала с изумлением и болью, потом потрясенно, узнав.
Наконец все перевели дыхание. Прежде чем кто-либо успел заговорить, Феникс поднял руку, словно посреди боя; он набычился, и его простое лицо изменилось до неузнаваемости.
– Будет лучше для всех вас держать рты на замке!
Феникс дернул Александра за плечо, прерывая молчаливый диалог взглядов, и повел мальчика прочь.
Не зная другого места, где он мог бы спрятать Александра, Феникс завлек его в свое собственное жилище на одной из чистых улиц маленького города. В небольшой комнате стоял затхлый запах старой шерсти, древних свитков, несвежего постельного белья и мази, которой Феникс натирал свои негнущиеся колени. Александр упал на кровать, уткнувшись в одеяло из синих и красных квадратов, и лежал беззвучно. Феникс гладил его по плечам и голове. Когда Александр разразился судорожными рыданиями, старик приподнял его.
Загадывать дальше этого мгновения Лисимах не видел необходимости. Его любовь, будучи бесполой, казалась ему залогом бескорыстия. Наверное, он отдал бы за этого ребенка все, что имел, пролил бы собственную кровь. Много меньше требовалось сейчас – только сочувствие и утешительные слова.
– Мерзкий парень. Невелика потеря, если бы ты и убил его. Ни один мужчина, которому ведомо чувство чести, не оставил бы этого так… Безбожник, насмехающийся над жертвой… Так что, мой Ахилл, не плачь. В тебе проснулся воин. Парень поправится, хотя он этого и не заслуживает, и будет молчать для своего же блага. От меня же и слова никто не услышит.
Александр уткнулся ему в плечо:
– Этот парень сделал для меня лук.
– Выброси его. Я достану тебе лучший.
Последовала пауза.
– Он сказал это не мне. Он не видел, как я подошел.
– И кому нужен такой друг?
– Он не ожидал.
– И ты не ожидал услышать такие речи.
Мягко, с вежливой осторожностью мальчик освободился из объятий Феникса и снова растянулся на кровати, пряча лицо. Вскоре он сел и вытер рукою глаза и нос. Феникс сдернул с кувшина полотенце и обтер мальчику лицо. Александр сидел с широко открытыми глазами, время от времени бормоча слова благодарности.
Феникс достал из ларя для подушек свой лучший серебряный кубок и остатки вина, которое пил за завтраком. Мальчик выпил, слегка закашлявшись; вино, казалось, мгновенно прилило к искаженному лицу, к горлу, к груди. Наконец Александр сказал:
– Он оскорбил мою семью. А я застал его врасплох. – Мальчик встряхнул волосами, одернул смявшийся хитон, перевязал ослабший шнурок на сандалии. – Спасибо, что принял меня в своем доме. Теперь я поеду верхом.
– Ну, это глупо. Ты еще не завтракал.
– Мне этого достаточно, спасибо. Прощай.
– Тогда подожди. Я переоденусь и присоединюсь к тебе.
– Нет, спасибо. Мне хочется побыть одному.
– Нет, нет. Передохни немного, почитай или прогуляйся…
– Пусти меня.
Феникс отдернул руку, словно испуганный ребенок.
Отправившись позднее повидать мальчика, он обнаружил, что сапоги Александра для верховой езды исчезли, так же как и его пони и учебные дротики. Кинувшись расспрашивать, Феникс узнал, что Александра видели за городом. Мальчик направлялся к Олимпу.
До полудня оставалось еще несколько часов. Феникс, ожидая возвращения Александра, слышал, как люди наконец сошлись на том, что нелепая выходка царицы – обычное жертвоприношение. В Эпире люди впитывают мистицизм с молоком матери, но что хорошо для Эпира, худо для Македонии. Царь старался не показывать вида и был в меру сил вежлив с Неоптолемом-актером. И где юный Александр?
Он ездит верхом, ответил Феникс, скрывая нарастающий страх. Что его дернуло позволить мальчику разъезжать одному, как взрослому мужчине? Он ни на секунду не должен был упускать ребенка из виду. Нет смысла искать мальчика теперь: в огромном массиве Олимпа могли бы спрятаться две армии. Там зияли бездонные провалы в скалах, к подножиям которых было не подступиться; там водились вепри, волки, леопарды, даже львы все еще встречались там.
Солнце клонилось к западу; крутые восточные склоны, под которыми стоял Дион, потемнели; облако окутало скрывшиеся вершины. Феникс рыскал за городом. У подножия священного дуба он простер руки к вечно освещаемой солнцем вершине, трону Зевса, омываемому прозрачным эфиром. Плача, старик возносил молитвы к богу и давал обеты. С наступлением ночи ему не удастся скрыть правду.
Величественная тень Олимпа, наползая на линию берега, гасила предвечернее сияние моря. Сумрак сгустился в дубраве; дальше за нею чаща уже почернела. Между сумерками и ночью что-то двигалось. Феникс взлетел на лошадь, превозмогая боль в старческих суставах, и поскакал в этом направлении.
Александр спускался вниз между деревьями, ведя в поводу своего пони. Изнемогшее животное ковыляло рядом с ним, понурив голову и слегка припадая на одну ногу. Они не спеша пересекали поляну; увидев Феникса, мальчик поднял руку в приветствии, но промолчал.
Дротики были привязаны к чепраку – мальчик еще не имел права на колчан. Пони уткнулся мордой в лицо Александра, словно заговорщик. Одежда Александра была разодрана, на расцарапанных коленях коркой засохла грязь; руки и ноги покрыты ссадинами; казалось, что с утра он весь как-то осунулся. Спереди хитон потемнел от крови. Глаза запали и казались огромными. Александр ступал легко, свободно, устрашающе спокойный и безмятежный.
Феникс спешился, схватил мальчика, осыпая упреками и вопросами. Александр провел рукой по носу пони и сказал:
– Он охромел.
– Я все здесь изъездил, чуть не сошел с ума. Во что ты себя превратил? Откуда кровь? Где ты был?
– Крови уже нет.
Александр вытянул руки, которые, судя по всему, ополоснул в каком-то горном ручье; кровь запеклась вокруг ногтей. Его взгляд, в котором ничего нельзя было прочитать, устремился в глаза Феникса.
– Я сделал алтарь и святилище и принес жертву Зевсу. – Александр поднял голову. Белый лоб под всклокоченной копной волос казался полупрозрачным, почти светящимся. Его глаза расширились и вспыхнули в глубоких глазницах. – Я принес жертву богу. И он говорил со мной. Он говорил со мной!
Библиотека царя Архелая, дорогая его сердцу, была роскошнее зала Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, привлеченных в Пеллу его щедрым гостеприимством и богатыми подарками. На сфинксоголовых подлокотниках египетского кресла в свое время покоились руки Агафона и Еврипида.
На грандиозной фреске, занимавшей целиком одну из стен, пели, окружив Аполлона, музы, которым посвящался этот зал. Играющий на лире Аполлон с загадочной улыбкой смотрел на отполированные полки с драгоценными книгами и свитками. Тисненые переплеты, позолоченные и украшенные драгоценными камнями футляры; флероны из слоновой кости, агата и сардоникса; закладки из шелка и канители. От царствования к царствованию, даже во времена непрекращающихся войн, за этими сокровищами следили, стирая с них пыль, хорошо обученные рабы. Поколение сменилось с тех пор, как еще чьи-либо руки прикасались к ним. Они были слишком большой ценностью; обычные книги хранились в библиотеке.
Здесь же стояла прелестная афинская бронзовая статуэтка изобретающего лиру Гермеса, приобретенная у какого-то несостоятельного должника в последние годы величия города; две напольные лампы в форме колонн, оплетенных ветвями лавра, помещались рядом с огромным письменным столом, инкрустированным лазуритом и халцедоном, с ножками в виде львиных лап. Все это мало переменилось за прошедшие со дня смерти Архелая годы. Но украшенные живописью стены читальни, куда вела дверь в дальнем конце библиотеки, исчезли за рядами стеллажей и полок, доверху набитых свитками документов; ложе и столик уступили место заваленной бумагами конторке, за которой трудился над дневной почтой начальник писцов.
Был ясный мартовский день с пронзительным северо-восточным ветром. Украшенные резьбой ставни закрыли, чтобы бумаги не сдувало; лучи холодного, слепящего солнца, дробясь, пробивались внутрь вместе с бродящими по залу ледяными сквозняками. В плаще начальника писцов был спрятан горячий кирпич, о который тот грел руки; его помощник, полный зависти, дул себе на пальцы, но так, чтобы не услышал царь. Филипп сидел расслабившись. Он только что вернулся из похода во Фракию, и после проведенной там зимы его дворец представлялся ему новым Сибарисом[36].
Владычество Филиппа достигло древнего пути зерна через Геллеспонт, эту глотку всей Греции. Он окружил колонии, отторгнув от Афин зависимые родовые земли, и взял в осаду города их союзников. Его мощь неуклонно возрастала. Но южане по-прежнему считали горчайшей несправедливостью нарушение старого доброго обычая, понуждавшего прекращать войны зимой, когда даже медведи впадают в спячку.
Филипп сидел за массивным столом; его потемневшая, в шрамах, ладонь, растрескавшаяся от холода и огрубевшая от поводьев и древка копья, сжимала серебряный стиль, которым царь ковырял в зубах. Писец, поджав ноги и держа наготове дощечку на коленях, ждал, когда царь начнет диктовать письмо фессалийскому вождю, через которого Филипп намеревался укрепить свою власть на юге. Именно дела на юге и привели его домой.
Наконец-то Филипп нашел путь к успеху. В Дельфах нечестивые фокейцы, как бешеные псы, накинулись друг на друга, истощенные войной и погрязшие в грехах. Они отчаянно нуждались в деньгах и расплавляли храмовые сокровища, чеканя монету на плату солдатам; теперь они прогневали далекоразящего Аполлона. Бог умел выжидать; в день, когда святотатцы рылись уже под самим треножником, Аполлон послал землетрясение. Паника, безумные взаимные обвинения, изгнания, пытки. Терпящий поражение военачальник сейчас удерживал со своими отверженными сторонниками укрепления Фермопил – человек, доведенный до отчаяния, вскоре он пойдет на переговоры. Он уже прогнал присланный ему на помощь отряд из Афин, хотя афиняне и были союзниками фокейцев: он боялся, что его выдадут правящей партии. Скоро, скоро он созреет. Царь Леонид[37] под своим курганом, думал Филипп, должен ворочаться в смертном сне. «Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне…» Иди расскажи им, что вся Греция подчинится мне через десять лет, потому что город больше не доверяет другому городу, человек – человеку. Они забыли даже данные тобой уроки: как стоять насмерть и умирать. Зависть и жадность предадут их мне. Они последуют за мной и благодаря этому возродятся; под моей властью к ним вернется былая гордость. С благодарностью они пойдут за мной, указывающим дорогу, а их сыновья пойдут за моим сыном.
Это мышление напомнило ему, что он послал за Александром уже какое-то время назад. Без сомнения, он явится, как только его найдут; никто и не ждет, чтобы в десять лет мальчишки спокойно сидели на месте. Филипп вернулся к своему письму.
Прежде чем он закончил, за дверью послышался голос его сына, приветствовавшего стражника. Сколько десятков – или сотен – человек знал мальчик по имени? Этот воин всего лишь пятый день состоял в страже.
Высокие двери открылись. Между их створками Александр казался совсем маленьким. Сияющий и собранный, он стоял босиком на холодном узорчатом мраморном полу, скрестив под плащом руки – не для того, чтобы согреть их, но по всем правилам приличествующей скромным спартанским мальчикам благовоспитанности, внушенной ему Леонидом. В этой комнате, на фоне свитков и бледных, зарывшихся в бумаги людей, отец и сын выделялись своей наружностью, как дикие животные среди домашних. Смуглый солдат, загоревший почти дочерна, с руками, исполосованными розовыми шрамами, и светлой полосой на лбу, оставшейся от края шлема; незрячий глаз белел под полуопущенным веком. И мальчик – со следами ссадин и царапин, спутников детских приключений, на бархатистой смуглой коже; с густыми взъерошенными волосами, заставлявшими казаться тусклой позолоту Архелая. Домотканая одежда мальчика, ставшая мягче и белее после многих стирок на речных камнях, уже давно сидела на нем, будто намеренно сшитая по вкусу царевича, как если бы он из прихоти выбрал ее сам. Серые глаза Александра, в которых холодное солнце зажгло искорки, затаили какую-то мысль.
– Входи, Александр.
Мальчик уже вошел. Филипп, обиженный отстраненным взглядом, говорил только для того, чтобы что-то сказать. Александр приблизился, про себя отметив, что ему дается позволение войти, словно слуге. Кровь отхлынула от его лица, разгоревшегося под порывами ветра; нежная кожа потемнела, стала менее прозрачной.
Стоя в дверях, Александр думал, что у Павсания, нового телохранителя, как раз такая внешность, какая нравится отцу. Если из этого что-нибудь выйдет, некоторое время не будет новой женщины. Существовал особый взгляд, выдававший двоих, как только они встречались глазами; время таких взглядов еще не пришло.
Мальчик остановился у столика писца и ждал, держа руки под плащом. Леониду не удалось навязать ему одну важную спартанскую манеру: мальчику следовало держать глаза опущенными до тех пор, пока старшие сами не заговорят с ним.
Встретившись с твердым взглядом спокойных серых глаз, Филипп почувствовал резкий толчок знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше этого. Подобный взгляд он видел у людей, приготовившихся умереть, прежде чем сдать ворота или ущелье: не вызов, но сосредоточенность души. «Чем я заслужил это? – думал царь. – Все проклятая ведьма, которая всякий раз, стоит только мне отвернуться, крадет у меня сына».
Александр намеревался расспросить отца о боевом порядке фракийцев: мнения расходились, и кто-кто, а Филипп должен был знать точно… Не сейчас, впрочем.
Царь отослал писца и указал сыну на пустую скамью. Мальчик, прямой как свеча, опустился на алую овчину. Во всей его позе легко угадывалось ожидание того момента, когда ему позволят уйти.
Ненависть еще более слепа, чем любовь; врагам Филиппа доставляла удовольствие мысль, что его приверженцы в греческих городах все до одного куплены. Но хотя никто из услуживших царю не оставался внакладе, было и немало таких, которые ничего бы от него не приняли, не будь они сперва покорены его обаянием.
– Ну, – протянул Филипп, беря со стола блестящий спутанный клубок мягкой кожи, – что ты об этом скажешь?
Мальчик развернул странный предмет; его длинные, с коротко обстриженными ногтями пальцы заработали, выпуская и убирая ремни, натягивая, пробуя на прочность. Когда из первоначального хаоса возникло что-то определенное, его лицо стало напряженно-сосредоточенным, полным сурового удовлетворения.
– Это праща и сумка для камней. Ее цепляют к поясу, вот за это. Где делают такие вещи?
Сумка была расшита золотыми дисками с рельефно вырезанными стилизованными фигурками скачущих оленей.
– Ее нашли на фракийском вожде, – сказал Филипп, – но привозят такие вещи с дальнего севера, из степей. Это скифское.
Александр задумчиво разглядывал трофей с окраин киммерийской пустыни, пытаясь представить бесконечные просторы за Истром, легендарные курганы царей, погребенных в кольце мертвых всадников, пронзенных стрелами; лошадей и воинов, иссохших в сухом холодном воздухе. Не в силах больше справляться со жгучим любопытством, он забросал отца накопившимися вопросами. Они немного поговорили.
– Ну, испытай пращу, я привез ее для тебя. Посмотрим, что тебе удастся сбить. Но не уходи слишком далеко – афинские послы уже в пути.
Праща осталась у мальчика на коленях; теперь о ней помнили только руки.
– Переговоры о мире?
– Да. Послы остановились в Гале и попросили о безопасном проезде через границы, не дожидаясь вестника. Кажется, они спешат.
– Дороги плохие.
– Да, придется послам слегка оттаять, прежде чем явиться ко мне. Когда я буду с ними разговаривать, можешь прийти послушать. Все это достаточно серьезно; пришло тебе время узнать, как делаются дела.
– Я живу рядом с Пеллой. Мне бы хотелось прийти.
– Наконец-то, возможно, мы услышим что-либо, кроме пустой болтовни. С тех пор как я взял Олинф, они гудят, как пчелы в перевернутом улье. Половину прошлого года они собирали голоса в южных городах, стараясь сколотить враждебную нам лигу. Ничего из этого не вышло – только ноги сбили в кровь.
– Они все боятся?
– Не все, но все они не доверяют друг другу. Некоторые верят преданным мне. И их доверие окупится.
Чудесные золотисто-коричневые брови мальчика сдвинулись, почти сойдясь на переносице, подчеркнув мощный лоб над глубоко посаженными глазами.
– Даже спартанцы не будут сражаться?
– Служить под афинянами? Во главе войска они не станут: накушались уже, но никогда не согласятся подчиняться другим. – Филипп улыбнулся своим мыслям. – И они неподходящая аудитория для оратора, со слезами бьющего себя в грудь или бранящегося, как рыночная торговка, обсчитанная на обол.
– Когда Аристодем вернулся сюда с выкупом за этого человека, Йотрокла, он сказал мне, что везде думают, будто афиняне проголосуют за мир.
Филипп уже давно перестал изумляться подобным замечаниям сына.
– Что ж, чтобы подбодрить их, я еще до его приезда отпустил Йотрокла без всякого выкупа. Пусть присылают послов – пожалуйста. Если они думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду или даже Фракию, они просто глупцы; но так даже лучше, пусть голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам впустую тратить время. Послами будут Йотрокл да Аристодем; это нам на руку.
– Аристодем декламировал из Гомера за ужином, когда был здесь. Ахилл и Гектор перед боем. Но он слишком стар.
– Нас всех ждет старость. Да, и Филократ явится, разумеется.
Филипп не стал терять время, объясняя, что Филократ был его главным ставленником в Афинах: Александр это наверняка знал.
– С ним будут обращаться так же, как и со всеми остальными. Если здесь его начнут как-то выделять, ему припомнят это дома. Всего послов десять.
– Десять? – поразился мальчик. – Для чего? Они все будут вести переговоры?
– О, они ведь вынуждены следить друг за другом. Да, все будут говорить, никто не согласится быть обойденным. Будем надеяться, что они заблаговременно распределят темы. Одно хорошее представление, по крайней мере, нам обеспечено. Демосфен приезжает.
Мальчик навострил уши, как собака, которую позвали на прогулку. Филипп посмотрел на его загоревшееся лицо. Не становится ли каждый его заклятый враг героем для сына?
Александр думал о красноречии гомеровских воинов. Он представлял Демосфена высоким и смуглым, как Гектор, с пылающими глазами и голосом, в котором звенели раскаты грома.
– Он храбр? Как те, при Марафоне?
Филипп, которого этот вопрос застал врасплох, запнулся, приходя в себя, и кисло улыбнулся в черную бороду.
– Посмотришь на него и решишь сам. Только не спрашивай его об этом напрямик.
Александр покраснел. Краска медленно поднялась от шеи к волосам. Губы плотно сомкнулись. Он ничего не сказал.
В гневе Александр был точной копией матери. Это всегда раздражало Филиппа.
– Ты что, – сказал царь нетерпеливо, – не можешь понять, когда люди шутят? Ты обидчив, как девчонка.
«Как он смеет, – думал мальчик, – упоминать при мне о девчонках?» Его руки так сжали пращу, что в пальцы впилось золото украшений.
И теперь, думал Филипп, все пошло насмарку. Он проклял в глубине души жену, сына, себя самого и, стараясь говорить спокойно, заключил:
– Ладно, нам обоим стоит на него посмотреть. Я знаю Демосфена не лучше, чем ты.
Филипп лукавил: благодаря донесениям шпионов царю казалось, что он уже годы прожил бок о бок с этим человеком. Однако, затаив обиду, он не отказал себе в легком коварстве. Пусть мальчик, если ему так хочется, держится в стороне – и прибережет свои надежды.
Несколькими днями позже Филипп снова послал за сыном. Для обоих время было насыщено до предела. Отец погрузился в дела, сын – в постоянные поиски новых, все более трудных испытаний: прыжки с утесов в горах, полуобъезженные лошади, упражнения в беге и метании копья. Кроме того, Александр разучивал пьесу на своей новой кифаре.
– Послы должны прибыть до наступления сумерек, – объявил Филипп. – Утром пусть отдохнут, после обеда я их выслушаю. Вечером ужин для всех; их красноречие будет ограничено во времени. Ты, разумеется, наденешь парадное платье.
Лучшие одежды Александра хранились у матери. Он нашел Олимпиаду в ее комнате. Мать писала брату в Эпир, жалуясь на мужа. У Олимпиады было немало дел, которых она не доверяла писцам, поэтому царица сама вела свою переписку. Когда Александр вошел, она сложила диптих и обняла сына.
– Мне нужно одеться для афинских послов, – сообщил он. – Я надену голубое.
– Я прекрасно знаю, дорогой, что тебе пойдет.
– Нет, это должно прийтись по вкусу афинянам, – возразил Александр. – Я буду в голубом.
– Ну что же, моему господину нужно повиноваться. Значит, голубое, брошь из лазурита…
– Нет, в Афинах драгоценности носят только женщины… кроме колец.
– Но, дорогой мой, тебе приличествует быть одетым лучше, чем афиняне. Они всего лишь послы.
– Нет, мама. Они считают драгоценности варварской забавой, я ничего такого не надену.
В последнее время Олимпиада все чаще слышала эти новые властные нотки в голосе сына. Они радовали царицу. Олимпиада не могла предположить, что рано или поздно это обернется против нее.
– Ты совсем мужчина, мой господин. – Сидя, она могла бы положить руки ему на плечи. Олимпиада подняла глаза, улыбнулась, потом пригладила взъерошенные волосы сына. – Приходи заранее. Ты дикий, как горный лев; мне придется самой приглядеть за сборами.
Когда наступил вечер, Александр сказал Фениксу:
– Я хочу остаться, чтобы посмотреть на въезд афинян.
Феникс с отвращением выглянул в сгущающийся сумрак.
– Что ты ожидаешь увидеть? – проворчал он. – Кучку людей в петасах[38], натянутых до самых плащей. Вечером от земли поднимется туман, в нем ты не отличишь хозяина от слуги.
– Все равно. Я хочу посмотреть.
Ночь спустилась, сырая и промозглая. Воды озера затопили прибрежные тростники. Лягушки безостановочно выводили трели, так что от их кваканья шумело в ушах. Ветра не было, туман повис над камышами, обволакивая лагуну до самого ее края, где пелену разгонял бриз с моря. На улицах Пеллы дождевая вода уносила по забитым грязью сточным канавам накопившиеся за десять дней отбросы и нечистоты. Александр стоял у окна в комнате Феникса. Он явился к учителю, чтобы поторопить старика. Сам Александр уже был одет в плащ с капюшоном и сапоги для верховой езды. Феникс сидел за своей книгой; лампа и жаровня горели, словно впереди ждала целая ночь.
– Взгляни! – воскликнул Александр. – Факелы верховых уже за поворотом.
– Хорошо, не теряй их из виду. Если уж мне суждено выйти за порог в такую погоду, я выйду, когда придет время, и ни минутою раньше.
– В такую погоду! Едва моросит. Что ты будешь делать, когда мы пойдем на войну? – возмутился Александр.
– Для этого я и берегу силы, Ахилл. Не забывай, что ложе Фениксу всегда устраивали поближе к огню.
– Я подожгу твою книгу, если ты не начнешь шевелиться. Ты еще даже не обулся.
Мальчик прилип к окну. Маленькие, расплывающиеся в тумане факелы, казалось, ползли, как светляки по камню.
– Феникс?..
– Да, да… Времени достаточно.
– Мой отец действительно собирается заключить мир? Или это просто уловка, чтобы успокоить афинян до тех пор, пока он не соберется с силами… как это было с олинфянами?
Феникс опустил книгу на колено.
– Ахилл, дорогое дитя. – Он искусно перешел на завораживающий гомеровский ритм. – Будь справедлив к благородному отцу своему, Пелею.
Не так давно Фениксу приснилось, что он стоит на сцене, одетый как предводитель хора в трагедии, из которой написана всего лишь одна страница. Остальное было готово на воске, но вчерне, и он умолял поэта изменить финал. А теперь, пытаясь вызвать этот финал в памяти, Феникс вспоминал только свои слезы.
– Ведь это олинфяне первыми нарушили слово. Они заключили союз с Афинами и дали приют врагам царя – и то и другое вопреки своей клятве. Все знают, что договор становится недействительным после клятвопреступления.
– Военачальники кавалерии бросили своих людей в бою. – Голос мальчика зазвенел. – Филипп заплатил им, чтобы они это сделали. Заплатил им!
– Это наверняка спасло многие жизни.
– Они рабы! – воскликнул Александр. – Я бы скорее умер.
– Если бы так поступали все, у нас не было бы рабов.
– Я никогда не прибегну к помощи предателей, если стану царем, никогда, – горячо проговорил Александр. – Пусть они придут ко мне – я велю их убить. И мне все равно, чью жизнь они мне предложат, даже если этот человек будет моим злейшим врагом. Я отошлю своему врагу их головы. Я ненавижу их больше, чем врата смерти. Этот Филократ, он предатель.
– И все же он может принести пользу. Твой отец желает афинянам добра.
– Да, если они будут плясать под его дудку.
– Ну уж. Можно подумать, что он собирается установить тиранию. Вот когда во времена моего отца Афины захватили спартанцы, они действительно так и поступили. Ты достаточно прилежен в истории, когда у тебя появляется на то желание. Уже при Агамемноне, бывшем верховным царем, у эллинов был предводитель воинства – город или человек. Как созвали рать под стены Трои? Как были изгнаны варвары во время войны с Ксерксом? И только теперь, в наши дни, они препираются и грызутся, как дворняжки, и ни один не может возглавить Элладу.
– Нельзя заставить быть благородным, чувство чести не вобьешь палкой. Они не изменятся за несколько лет, из-за нескольких побед отца.
– Два поколения подряд идет истребление всего лучшего. По моему мнению, и афиняне, и спартанцы навлекли на себя проклятие Аполлона, отдав свои войска внаем фокейцам. Они прекрасно знали, каким золотом им заплатили. И куда бы это золото ни пришло, оно приносит смерть и разрушение, и этому не видно конца. Но твой отец встал на сторону бога, и посмотри, как он преуспел. Так говорит Греция. Кто более достоин скипетра вождя? Скипетра, который когда-нибудь перейдет к тебе.
– Я бы предпочел… – медленно начал мальчик. – Ох, смотри, послы проехали Священную Рощу, они уже почти в городе. Скорее, идем же!
Когда Александр и старик, по колено в грязи, седлали лошадей во дворе конюшни, Феникс посоветовал:
– Хорошенько надвинь капюшон. Послы увидят тебя на аудиенции. Не нужно, чтобы они узнали тебя в рыскающем по улицам мальчике, который глазеет на них, как простой крестьянин. Чего ты вообще ожидаешь от этой затеи, не берусь даже гадать.
Они осадили лошадей на узкой тропе перед святилищем Геракла. Набухшие, полураспустившиеся почки каштанов казались бронзовыми на фоне бледных дождевых облаков, сквозь которые процеживался лунный свет. Факелы верховых, догоревшие почти до основания, медленно, словно всадники ехали на мулах, плыли в недвижном воздухе. В свете факелов был виден глава посольства, сопровождаемый Антипатром. Александр узнал бы ширококостного бородатого вояку, даже если бы тот закутался по примеру остальных. Антипатр же только что вернулся из Фракии, и промозглая ночь казалась ему теплой.
Следом, должно быть, трусил Филократ: бесформенное тело, обернутое в сто одежек; между плащом и петасом поблескивают злобные шныряющие глазки. Предатель, яд души которого должен сочиться из всех пор.
По изяществу следующего всадника мальчик узнал в нем Аристодема. Достаточно торжественно для такого посольства.
Александр пробежал взглядом по веренице всадников. Большинство из них вытягивали шеи, выглядывая из-под мягких полей петасов, чтобы вовремя увидеть, где копыто лошади может увязнуть в грязи. Ближе к хвосту кавалькады, прямо, как солдат, сидел в седле высокий, хорошо сложенный грек. Он казался не молодым и не старым; в свете факела были видны короткая борода и решительный профиль. Когда он проехал, мальчик посмотрел вслед, сравнивая увиденное лицо с тем, которое являлось ему в мечтах. Он видел великого Гектора, который еще не успеет состариться к тому времени, когда Ахилл возмужает и выйдет сразиться с ним.
Демосфен[39], сын Демосфена из дема Пеании, проснулся в царском гостевом доме с первыми лучами солнца. Он приподнял голову и огляделся. Комната поражала своим великолепием. Зеленый мраморный пол; позолоченные капители на пилястрах у дверей и окон; скамейка для одежды, инкрустированная слоновой костью; ночной горшок из италийского фаянса с рельефными гирляндами. Дождь перестал, но за окном гуляли бурные порывы ледяного ветра. Демосфен спал под тремя одеялами, и он не отказался бы еще от трех. Он проснулся по нужде, но горшок стоял у противоположной стены. Ковра на полу не было. Демосфен помедлил, обхватив себя за плечи скрещенными руками. Ему было неуютно. Сглотнув, он почувствовал, как першит в горле. Опасения, зародившиеся во время поездки верхом, сбылись: в этот великий день он вступал простуженным.
С тоской подумал Демосфен о своем уютном афинском доме, где Кикн, его раб-перс, сходил бы за одеялами, поднес горшок и сварил горячее питье из вина с медом и травами, смягчающее и настраивающее горло. Теперь же он лежал один, больной, посреди варварской роскоши, совсем как Еврипид, встретивший здесь свой конец. Не станет ли он сам еще одной жертвой, принесенной этой грубой земле, породившей разбойников и тиранов, этим скалам, в которых свил себе гнездо черный коршун, реющий над Элладой, готовый ее пожрать, камнем бросающийся на каждый город, который ослаб, совершил промах или изнемог в войне.
Даже теперь, когда черные крылья закрывали небо, города продолжали враждовать, выгадывая грошовые прибыли и насмехаясь над предостережениями мудрецов. Междоусобицы и раздоры, а на пороге общий смертельный враг. Сегодня Демосфен лицом к лицу встретится с великим хищником… а нос у него заложен.
На корабле, в дороге он снова и снова повторял свою речь. Демосфену предстояло говорить последним. Чтобы уладить недоразумения, возникшие сразу, как только стали определять порядок следования речей, послы согласились говорить по старшинству. В то время как остальные тщились найти свидетельства своего почтенного возраста, Демосфен поторопился объявить себя самым молодым. Он с трудом мог поверить, что эти люди окажутся настолько слепы, чтобы не понимать, от чего отказываются. Мудрец заметил свой просчет, только когда был составлен окончательный список.
С красующегося в отдалении горшка взгляд его скользнул на вторую кровать. Его товарищ по комнате, Эсхин, крепко спал, вытянувшись на спине. Широкая грудь сотрясалась от звучного храпа.
Проснувшись, Эсхин проворно подбежит к окну, проделает свои эффектные упражнения для голоса, оставшиеся ему в наследство от театрального прошлого, и, если кто-нибудь пожалуется на холод, бодро воскликнет, что на том-то или том-то армейском биваке бывало гораздо хуже. Эсхин должен был говорить девятым, Демосфен – десятым.
В жизни Демосфена не было не омраченного ничем счастья. Ему досталось заключительное слово – преимущество, не имеющее цены на судебных площадках, которое не купишь ни за какую цену. Но кое-какие из наилучших доводов будут приведены ораторами, получившими первое слово, а сам он будет говорить следом за этим человеком, Эсхином. Демосфен ненавидел его напыщенный вид, его глубокий голос и мастерское чувство времени, его актерскую память, которая, не прибегая к записи, позволит речи Эсхина струиться плавно, как вода в часах[40]. И самый завидный дар несправедливых богов – способность при необходимости импровизировать.
Сущее ничтожество, нищий выкормыш, зарабатывавший свои скудные гроши писца при помощи того подобия грамотности, которое сумел вдолбить в него отец, учителишка элементарной школы! А его мать – жрица какого-то пришлого малоизвестного культа, который бы следовало запретить законом! Кто он такой, чтобы с важным видом расхаживать в Народном собрании, среди людей, обучавшихся в школах риторики? Без сомнения, Эсхин преуспел на взятках, но нынче только и слышно о его предках, эвпатридах[41], конечно же, – о избитая сказочка! – погибших в Великую войну, о его успехах на Эвбее и утомительной службе в дипломатическом ведомстве.
Резко крикнул в сыром воздухе коршун. Вокруг кровати гуляли пронизывающие сквозняки. Демосфен тщательнее подоткнул одеяла; его тощее тело дрожало. Он с горечью вспомнил, как минувшей ночью, когда он пожаловался на холод мраморного пола, Эсхин бесцеремонно заметил: «Я думал, что ты, с твоей северной кровью, менее всего будешь недоволен этим».
Прошли уже годы с тех пор, как афиняне перестали вспоминать неравный брак его деда со скифкой; только богатство отца сохранило ему гражданство. А он-то думал, что все это давным-давно позабылось.
Уставившись на кончик своего простуженного носа, оттягивая хотя бы на мгновение неотвратимую прогулку в другой конец комнаты, Демосфен злобно пробормотал:
– Ты – учителишка, я – ученый, ты – прислужник, я – посвященный в таинства; ты переписывал бумаги, я вершил судьбу города; ты – третий актер, меня сажают на почетное место.
Демосфен никогда не видел игры Эсхина, но в мстительных мечтах добавил:
– Тебя освистывали, а мне приносили дары.
Мрамор под ногами казался застывшим зеленым льдом; от струи мочи в воздухе шел пар. Постель уже успела промерзнуть, так что Демосфен принужден был одеться и ходить, разогревая кровь. О, если бы только Кикн был здесь!
Но Совет заклинал их спешить; его спутникам пришла глупейшая мысль обходиться без слуг. Сколько яду выплеснули бы на его голову враждебно настроенные послы, если бы он один осмелился нарушить уговор!
Вставало бледное солнце; ветер стих; снаружи, должно быть, теплее, чем в этой мраморной гробнице. Мощеный двор перед садом был пуст, если не считать бездельничающего мальчика-раба. Демосфен мог бы взять с собой свиток и еще раз пройтись по своей речи. А здесь он разбудит Эсхина, который притворно удивится, зачем это Демосфену понадобился письменный текст, и станет хвастать легкостью, с какой сам все делает.
В доме никто, кроме рабов, еще не поднялся. Демосфен вглядывался в каждого, ища среди них греков. При осаде Олинфа много афинян попало в плен, и всем послам наказывалось предлагать за них выкуп, где только возможно. Демосфен решил выкупить любого, кто попадется ему на глаза, даже за свой собственный счет. В пронизывающий холод, в этом надменном и чванливом дворце, его сердце согревала одна мысль об Афинах.
В детстве Демосфена баловали. Отрочество же было несчастливым. Его отец, богатый торговец, умер, оставив его на попечение небрежных опекунов. Он рос тщедушным, легковозбудимым, хилым мальчиком, до которого никому не было дела. В гимнасии к нему на долгие годы прилипло грязное прозвище. Тогда же Демосфен понял, что опекуны грабят его, разворовывая наследство. Не нашлось никого, кто повел бы тяжбу, и он, маленький нервный заика, мог рассчитывать только на себя.
Демосфен начал втайне упражняться – упорно, до изнеможения, подражая актерам и риторам, и выиграл в суде, но к тому времени от денег осталась едва ли треть. Он стал зарабатывать на жизнь единственным, чему научился, сколачивая состояние такими способами, которыми иной бы побрезговал, пока наконец не пригубил крепкого вина власти. Толпа на Пниксе слушала и поддерживала только его.
Демосфен ненавидел многих людей; некоторых не без основания, остальных из зависти; но больше всех он ненавидел человека, по сей день остававшегося невидимым в сердце этого варварского пышного дворца, – македонского тирана, намеревающегося низвести Афины до положения зависимого города. В коридоре скреб пол раб-фракиец с синей татуировкой. Чувство принадлежности к афинскому полису, не уступающему ни единому городу на земле, как всегда, поддержало Демосфена. Родные Афины! Царю Филиппу придется узнать, что это такое. Как говорят на судебных площадях Аттики, он зашьет Филиппу рот. В этом, по крайней мере, Демосфен заверил своих собратьев.
Если бы царем и исходящей от него угрозой можно было пренебречь, не пришлось бы снаряжать этого посольства. Осторожно, искусно, напоминая о прежних союзах, можно вывести лицемера на чистую воду – достаточно намекнуть на все нарушенные обещания, все заверения, служившие только для того, чтобы потянуть время. Чего стоит обыкновение царя натравливать город на город, партию на партию; или его обходительность с врагами Афин, в то время как он уничтожал или привлекал на свою сторону их друзей. Выступление было составлено великолепно, но в запасе оставалась еще одна историйка, которую следовало отшлифовать и вставить в речь. Услышав ее, послы будут поражены не меньше Филиппа, а их реакция в конечном счете была куда важнее. В любом случае речь разойдется в списках.
Мощеный двор был усеян обломанными ветками. У невысокой стены стояли кадки с обрезанными розовыми кустами, без единого листочка; возможно ли, что они цвели вообще? На далеком горизонте вырисовывалась бело-голубая цепь гор, прорезанная черными ущельями и окаймленная густыми, как мех, лесами. Двое юношей без плащей пробежали мимо, переговариваясь на своем варварском наречии. Растирая грудь, топая ногами, сглатывая в тщетной надежде, что простуженное горло пройдет, Демосфен не смог отогнать неприятную мысль, что выросшие в Македонии мужчины должны быть стойкими. Даже мальчик, которого, без сомнения, прислали сгребать сучья и ветки, казалось, не чувствовал неудобства в своем убогом блеклом одеянии – он сидел на стене, совершенно не страдая от холода, и отлынивал от работы. Хозяин, по крайней мере, мог бы обуть ребенка.
Работать, работать. Демосфен развернул свой свиток на втором параграфе и, расхаживая по двору, чтобы не замерзнуть, заговорил, пробуя выстраивать фразу так и этак. Сцепление каденции с каденцией, падения голоса с подъемом, нажима и убеждения превращали каждую его законченную речь в гладкую ткань без единого шва. Если какое-нибудь восклицание требовало ответа, он делал его как можно более сжатым, не успокаиваясь до тех пор, пока фраза не начинала звучать репликой из трагедии. Его самые совершенные речи всегда наилучшим образом отрепетированы.
– Таковы, – обращался он к стене двора, – были услуги, великодушно оказанные нашим городом твоему отцу Аминте. Но раз уж я говорил о вещах, естественным образом лежащих за пределами твоей памяти – поскольку тогда ты еще не был рожден, – позволь мне назвать и те благодеяния, которые ты увидел и принял сам.
Демосфен сделал паузу; в этом месте Филипп будет озадачен.
– И старейшие из твоего народа подтвердят сказанное мною. Ибо после того, как твой отец Аминта и твой дядя Александр оба погибли, ты же сам и твой брат Пердикка были детьми, Эвридику, твою мать, предали люди, назвавшиеся ее друзьями, и изгнанный из страны Павсаний вернулся, чтобы предъявить свои права на трон, – ведомый благоприятным случаем и не лишенный поддержки.
Декламируя на ходу, Демосфен сбился с дыхания и был принужден остановиться. Внезапно он осознал, что мальчик-раб спрыгнул со стены и идет за ним по пятам. Мгновения хватило, чтобы Демосфен вспомнил былые годы насмешек и унижений. Он резко обернулся, ожидая увидеть ухмылку или непристойный жест. Но мальчик смотрел серьезно и прямо, в его открытом лице и чистых серых глазах не чувствовалось издевки. Его, должно быть, словно скотину, привлеченную флейтой пастуха, захватила единственно новизна жестов и модуляций… Дома привыкаешь к слугам, снующим во время репетиций взад-вперед.
– Поэтому, когда наш полководец Ификрат вошел в эти земли, Эвридика, твоя мать, послала за ним и – что подтвердят все бывшие при этом – подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя самого, крошечного ребенка, посадила ему на колени. «Отец этих сирот, – сказала она, – когда был жив, принял тебя как родного сына…»
Демосфен остановился. Пристальный взгляд мальчика, казалось, пронзал ему спину. Внимание тупого невежды, глазевшего на него, как на какого-то фигляра, начинало раздражать Демосфена. Оратор сделал нетерпеливый жест, словно отгоняя собаку.
Мальчик отступил на несколько шагов и остановился, глядя снизу вверх; его голова слегка запрокинулась. На довольно напыщенном греческом, с сильным македонским акцентом, ребенок сказал:
– Прошу вас, продолжайте. Говорите об Ификрате.
Демосфен изумленно глянул на мальчика. Его, привыкшего обращаться к тысячам, самым нелепым образом смутил один-единственный, неведомо откуда взявшийся слушатель. Кроме того, что это могло означать? Одетый как раб паренек явно не мог быть мальчишкой-садовником. Кто послал его и зачем? При ближайшем рассмотрении оказалось, что ребенок чистый, даже волосы вымыты: легко догадаться почему, особенно при такой красоте. Юный любовник гостеприимного хозяина, без сомнения выполняющий секретные поручения царя! Для чего он подслушивал?
Демосфен не впустую прожил тридцать лет своей жизни среди интриг. Его ум за считаные мгновения перебрал десяток вариантов и возможностей. Кто-то из ставленников Филиппа пытается загодя узнать содержание его речи? Но мальчик слишком мал для шпиона. Что же тогда? Послание? Но для кого?
Демосфен и раньше был уверен, что один из десяти афинских послов куплен Филиппом. В дороге ему казалось, что он вычислил этого человека. Он начал подозревать Филократа. На какие деньги выстроил тот свой большой новый дом и купил сыну упряжку для ристаний? Манеры Филократа переменились, едва посольство приблизилось к Македонии.
– Что с тобой? – спросил мальчик.
Демосфен осознал, что за ним, поглощенным своими мыслями, наблюдали. Беспричинный гнев овладел им. Медленно и отчетливо, на том бытовом греческом, к которому прибегают в разговоре с рабами, он произнес:
– Чего ты хочешь? Кого ищешь? Где твой хозяин?
Мальчик покачал головой, начал было говорить, но внезапно передумал. На греческом более правильном и с меньшим акцентом, чем прежде, он сказал:
– Не скажете ли вы мне, Демосфен еще не вышел?
Даже самому себе Демосфен не признался, что чувствует себя оскорбленным. Прочно въевшаяся осторожность заставила сказать:
– Все мы, послы, одинаковы здесь. Можешь сказать мне, чего ты хочешь от Демосфена.
– Ничего, – ответил мальчик невозмутимо. – Я только хотел посмотреть на него.
Скрытничать дальше не имело смысла.
– Я Демосфен. Что тебе нужно?
Мальчик улыбнулся одной из тех улыбок, которыми вежливые дети встречают неуместные шутки взрослых.
– Я знаю, какой он из себя. А кто вы на самом деле?
О, какие глубины разверзались под ногами! Бесценная тайна могла быть заключена в их словах. Подобные секреты нужно узнавать во что бы то ни стало.
Демосфен инстинктивно оглянулся. Дом был полон глаз; как удержать мальчишку, если он сбежит или начнет кричать, потревожив это осиное гнездо? Часто в Афинах, во время дозволенных законом допросов рабов, Демосфен стоял рядом с дыбой. Пытки были разумной необходимостью: если бы рабы не боялись закона больше, чем своих хозяев, их свидетельство ничего бы не значило. Иногда допрашиваемые были не старше этого мальчика – при дознании нельзя проявлять мягкосердечие. Но здесь, посреди варваров, Демосфен не имел под рукой ни одного законного средства. Он должен был сделать многое, обойдясь малым.
В это мгновение из окна его комнаты донесся глубокий мелодичный голос, пробующий гамму. Эсхин стоял на свету, расправив широкую грудь. Был хорошо виден его мощный обнаженный торс. Мальчик, обернувшийся на звук голоса, воскликнул:
– Вот он!
Демосфена охватила слепая ярость. Накопившаяся за годы зависть, разбуженная и подстегнутая насмешкой, едва не спалила его. Но нужно быть спокойным, нужно размышлять, двигаться шаг за шагом. Предатель здесь, под боком, и этот предатель – Эсхин! Невозможно и желать лучшего. Ход за Демосфеном; он должен получить доказательства, уличив своего врага перед всеми.
– Это, – сказал он, – Эсхин, сын Атромета, до недавнего времени актер. Это актерская разминка – то, что он сейчас делает. Любой из гостей скажет тебе, кто он такой. Спроси, если хочешь.
Мальчик медленно переводил глаза с одного афинянина на другого. Так же медленно его чистую кожу заливала багровая краска, волной поднимающаяся от груди до самого лба. Он не произнес ни слова.
Как подступиться? Одно было бесспорно – и эта мысль прочно сидела в мозгу Демосфена, даже когда он обдумывал следующую фразу, – никогда прежде не видел он столь красивого мальчика. Кровь под тонкой кожей светилась, как вино в поднятом на свет алебастровом сосуде. Желание становилось непреодолимым, спутывая расчеты. После, после; все будущее зависит от его способности сохранить сейчас голову ясной. Когда он выяснит, кому принадлежит мальчишка, то попробует его купить. Кикн уже давно утратил свою миловидность и теперь был просто слугой. Нужно быть осторожным, прибегнуть к надежному посреднику… Глупость. Что действительно нужно, так это успеть прижать маленького негодяя, пока он не опомнился.
– Теперь, – бросил Демосфен резко, – говори правду. Не лги. Чего ты хочешь от Эсхина? Ну? Я уже знаю достаточно.
Он медлил слишком долго; мальчик успел собраться с духом и принял дерзкий вид.
– Полагаю, нет, – сказал он.
– Твое послание для Эсхина. Ну же, не надо лгать. Что в нем? – настаивал Демосфен.
– Зачем мне лгать? Я тебя не боюсь.
– Посмотрим. Чего ты от него хочешь?
– Ничего. Как, впрочем, и от тебя.
– Наглый мальчишка. Полагаю, твой хозяин тебя избаловал. Думаю, что это еще не поздно поправить.
Мальчик угадал намерения Демосфена, даже если не понял его греческого.
– Прощай, – сказал он вежливо.
Нельзя его отпускать!
– Стой! – крикнул Демосфен. – Не смей уходить, пока я не закончил. Кому ты служишь?
Холодно, с едва заметной улыбкой, мальчик взглянул на него снизу вверх.
– Александру.
Демосфен нахмурился. Александром звали каждого третьего знатного македонца. Мальчик задумчиво помолчал, потом добавил:
– И богам.
– Ты крадешь мое время, – сказал Демосфен. Он задыхался, теряя контроль над своими чувствами. – Подойди.
Оратор схватил мальчика за руку, пытаясь удержать. Мальчик отпрянул, но не стал вырываться. Он просто смотрел. Его глубоко посаженные глаза расширились. Потом зрачки сузились, и их словно подернуло дымкой. На хорошем греческом, с утонченной учтивостью и очень спокойно он сказал:
– Отпусти меня. Или, обещаю, ты умрешь.
Демосфен разжал пальцы. Внушающий ужас, порочный мальчишка; очевидно, любимец какого-то вельможи. Его угрозы, без сомнения, пусты… но ведь здесь Македония. Мальчик все еще стоял на месте, пристально вглядываясь в лицо Демосфена. У того внезапной судорогой свело живот. Афинянин подумал о засадах, яде, кинжалах во мраке спальни… Его желудок сжался, по коже прошел озноб.
Мальчик не двигался, его глаза блестели из-под спутанной шапки волос. Потом он отвернулся, перемахнул одним прыжком невысокую стену и исчез.
От окна донесся гулкий голос Эсхина, взявший сначала низкие ноты, потом эффектно подскочивший до тонкого фальцета. Подозрение, одно лишь подозрение! Не на чем выстроить обвинение; то, что очевидно для него самого, не сделать таким же очевидным для остальных. От саднящего горла простуда поднялась в нос; Демосфен громко чихнул. Он должен получить свой отвар, пусть даже приготовленный невежественным дикарем-недоумком. Как часто в своих речах говорил он о Македонии как о стране, не способной дать цивилизованному миру даже приличного раба!
Олимпиада сидела в своем золоченом кресле с резными пальметтами и розами. Солнце широким потоком вливалось в окно, прогревая высокую залу, пятная пол пляшущими тенями готовых зазеленеть ветвей. Под рукой у нее стоял небольшой столик кипарисового дерева; на скамеечке у ног сидел сын. Его зубы были стиснуты, но сдавленные вскрики то и дело прорывались сквозь них. Мать расчесывала Александру волосы.
– Последний колтун, дорогой.
– Нельзя ли его отрезать? – спросил Александр.
– И обезобразить тебя? Хочешь походить на раба? Если бы я не следила за тобой, ты бы давно завшивел. Все. Вот тебе поцелуй за терпение, и можешь есть свои финики. Не трогай мое платье, пока пальцы липкие. Дорида, щипцы.
– Они все еще очень горячие, госпожа. Прямо шипят.
– Мама, пора перестать завивать мне волосы. Никому из мальчиков не делают завивки.
– Ну и что же? Пускай следуют за тобой, а не ты за кем-то. Или ты не хочешь быть красивым ради меня?
– Вот, госпожа. Теперь, я думаю, они не подпалят волос, – сказала Дорида.
– Да уж надеюсь! Не дергайся. Я делаю это лучше цирюльников. Никто не догадается, что волосы не вьются от природы.
– Но все меня видят каждый день! Все, кроме…
– Тише, обожжешься, – перебила царица. – Что ты сказал?
– Ничего. Я думал о послах. В конце концов, я, наверное, надену украшения. Ты была права, зачем нам одеваться по афинской моде?
– Ну конечно. Мы сейчас же что-нибудь подыщем, и подходящее платье тоже.
– Кроме того, отец тоже наденет свои драгоценности.
– Ну да. Хотя тебе они больше к лицу.
– Я только что встретил Аристодема. Он сказал, что я сильно вырос и он едва узнал меня.
– Чудесный человек, – кивнула Олимпиада. – Мы можем обо всем расспросить его здесь.
– Он должен был идти, но представил мне другого посла, который когда-то выступал как актер. Он мне понравился; его имя Эсхин. Он рассмешил меня.
– Можно позвать и его. Он из благородного рода?
– Для актеров это не важно. Он рассказывал мне о театре, как они дают спектакли в разных городах, как сводят счеты с ленивцами и завистниками, – сказал Александр.
– Тебе нужно быть осторожнее с этими людьми. Надеюсь, ты не сказал ничего лишнего.
– Ох, нет. Я спросил о партиях войны и мира в Афинах. Он был, я думаю, среди тех, кто стоял за войну. Но мы оказались не такими, как он себе представлял. Мы поладили.
– Не давай никому из них повода похвастаться, что его выделяют, – посоветовала царица.
– Эсхин этого не сделает, у него нет повода для хвастовства.
– Что ты имеешь в виду? Он был развязен?
– Нет, конечно нет. Мы только поговорили.
Олимпиада запрокинула Александру голову, чтобы завить челку. Он мимоходом поцеловал руку матери.
В дверь поскреблись.
– Госпожа, царь прислал сказать, что он созвал послов и хотел бы, чтобы наследник был с ним.
– Передай, что он придет, – откликнулась царица.
Она перебрала волосы сына – прядь за прядью – и оглядела его с ног до головы. Мальчика только что вымыли, ногти были подстрижены, отливающие золотом сандалии стояли наготове. Олимпиада выбрала шафранового цвета хитон из шерсти, с каймой пяти или шести цветов, вытканной ею собственноручно, красную хламиду на плечи и большую золотую булавку. Когда хитон был надет, она застегнула пояс с золотой филигранью. Царица собирала сына не спеша: если он придет слишком рано, то оставшееся до церемонии время проведет с Филиппом.
– Все? – спросил мальчик. – Отец будет ждать.
– Он еще только послал за теми людьми.
– Думаю, они уже ждали этого.
– День покажется тебе нескончаемым, пока ты будешь слушать их высокопарные речи.
– Что же, нужно учиться… Я видел Демосфена.
– Великий Демосфен! Ну и как он тебе показался?
– Мне он не понравился.
Олимпиада подняла брови. Мальчик повернулся к ней, по его лицу пробежала тень, которая не осталась ею незамеченной.
– Отец рассказывал мне о нем, но я не верил. Хотя отец был прав.
– Надевай плащ. Или ты хочешь, чтобы за тобой ухаживали, как за ребенком?
Александр молча накинул плащ на плечо; не говоря ни слова, Олимпиада со всего размаху воткнула булавку в ткань, которая подалась слишком быстро. Александр не пошевелился.
– Я уколола тебя? – спросила Олимпиада резко.
– Нет.
Александр нагнулся завязать сандалии, плащ соскользнул, и Олимпиада увидела кровь на шее сына.
Она приложила к царапине полотенце, целуя его кудрявую голову, спеша примириться с сыном, прежде чем он отправится к ее врагу. Пока Александр шел к залу Персея, боль от укола забылась. А другая боль… ему казалось, что с ней он родился. Он не мог вспомнить дня, когда бы не чувствовал ее.
Послы стояли перед пустым троном, за которым на фреске Персей освобождал Андромеду. Для каждого приготовили украшенное резьбой деревянное кресло, и даже самому пылкому демократу было ясно, что он сможет сесть только тогда, когда царь предложит ему это. Глава посольства, Филократ, озирался вокруг с наигранной скромностью, сделав серьезное лицо и силясь казаться невозмутимым. Сразу же, как только порядок и темы речей определились, он сделал их краткое изложение и тайно отослал его царю. Филипп славился способностью говорить убежденно и остроумно даже без подготовки, но и он принял бы с благодарностью предоставившуюся возможность оказаться на шаг впереди послов. Филократ из кожи вон лез, отрабатывая свои деньги.
Афиняне выстроились по старшинству. Демосфен, крайний слева, болезненно сглатывал и утирал нос концом плаща. Поднимая глаза, он натыкался на взгляд нарисованных глаз прекрасного юноши, попирающего голубое небо крылатыми сандалиями. В правой руке герой сжимал меч, левой держал за волосы чудовищную голову Горгоны, смертоносный взор которой был устремлен вниз, где в пенящихся волнах моря извивался дракон. Сверкающее тело Андромеды, прикованной к скале, просвечивало сквозь тонкую рубашку; тот же ветер, который поднял героя в воздух, развевал ее волосы. Расширенными, умоляющими глазами она смотрела на своего спасителя.
Мастерски сделанное изображение не уступало фреске Зевксида в Акрополе и превосходило его. Демосфен испытывал такую же горечь, как если бы оно попало сюда в качестве военного трофея. Прекрасный юноша с загорелым обнаженным телом – для предварительных этюдов художнику позировал один из афинских атлетов времен могущества великого города – высокомерно смотрел сверху вниз на наследников былого величия Афин. Снова, как в далекие годы палестры, Демосфен ощутил ужас, охватывавший его всякий раз, когда ему следовало обнажить свои слабые члены. Публика восхищалась пробегавшими мимо мальчиками, нарочито безразличными к ее похвалам; ему же всегда доставались смешки и ненавистное прозвище в награду.
Ты мертв, Персей, прекрасен, храбр и мертв. Не стоит смотреть на меня. Ты умер от малярии на Сицилии, утонул в гавани Сиракуз, погиб от жажды при отступлении через пустыню. На Козьей реке спартанцы схватили тебя и перерезали глотку. Палач «Тридцати»[42] заклеймил тебя, перед тем как удавить. Ты уже ничего не сможешь сделать для Андромеды. Пусть ищет помощь где может, потому что в расступившихся волнах уже показалась голова чудовища.
Паря над морем на облаке, златошлемная Афина вдохновляла героя. Совоокая[43] богиня побед! Прими меня, каков есть, я принадлежу тебе. Я могу служить тебе одними только словами, но в твоей власти превратить их в разящий меч и смертоносный взгляд Горгоны. Дозволь мне защищать твою цитадель, пока она не взрастит новых героев.
Афина ответила ему спокойным, пристальным взглядом серых глаз. Демосфену показалось, что утренний озноб вернулся, и его внутренности судорожно сжались от страха.
За дверями послышался какой-то шум. Вошел царь, сопровождаемый двумя своими военачальниками: Антипатром и Парменионом. Это была внушающая ужас троица закаленных в сражениях воинов, каждый из которых и сам по себе приковывал взоры. Вместе с ними, скрываясь за взрослыми, держась сбоку от царя, вошел кудрявый, разряженный мальчик. Глаза он держал опущенными.
Пришедшие устроились на своих местах; Филипп учтиво приветствовал послов и предложил им сесть.
Филократ произнес свою речь, на первый взгляд суровую, но на самом деле полную намеков, которые могли бы оказаться полезными для царя. Подозрения Демосфена крепли. Все они предварительно обменялись краткими тезисами. Те ошибки, которые сейчас допускал Филократ, не могли быть простой неряшливостью. Если бы Демосфен мог хоть на минуту оторвать глаза от царя и сосредоточиться на этом!
Демосфен ожидал, что будет преисполнен ненависти к Филиппу, но не предполагал, что тот выбьет его из колеи. В приветственной речи царя, утонченно вежливой, не было ни одного лишнего слова, и ее краткость изящно намекала, что на этот раз туманная пелена искусно сплетенных слов будет бесполезна. Каждый раз, когда очередной оратор оборачивался к другим послам за поддержкой, Филипп изучающе пробегал взглядом по их лицам. Его слепой глаз, не уступающий в подвижности здоровому, казался Демосфену зловещим.
Время едва тянулось; лежавшие под окнами полосы солнечного света медленно ползли по полу. Оратор за оратором предъявлял требования Афин на Олинф и Амфиполь, вспоминал о былых сферах влияния во Фракии и Херсонесе, ссылался на Эвбейскую войну, на то или иное столкновение на море; извлекал старые договоры с Македонией, заключенные в течение долгой череды войн за ее трон; толковал о хлебных путях Геллеспонта, о намерениях Персии и интригах ее сатрапов, владеющих побережьем. И все это время Демосфену было видно, как блестящий черный глаз вместе со своим бесполезным товарищем то и дело задерживается на его фигуре.
Его, знаменитого тираноборца, ждали так же, как ждут протагониста, который должен выйти из расступившегося хора. Как часто, в судах и на Собрании, знание этого воодушевляло Демосфена, заставляло закипать кровь. Теперь ему пришло в голову, что никогда прежде ему не доводилось обращать свою речь к одному человеку.
Демосфен владел каждой струной своего инструмента, мог рассчитать малейшее изменение тона, мог превратить справедливые требования в слепую ненависть, сыграть на самолюбии людей так, чтобы уже им самим казалось, что они самоотверженно выполняют свой долг, мог замарать грязью честного человека и обелить негодяя. Даже среди судейских и политиков своего времени, предъявляющего высокие требования к искусству оратора, он считался профессионалом высочайшего класса. И он знал, что способен на большее; в иные дни Демосфен переживал чистейший восторг артиста, воспламеняя слушателей собственной мечтой о величии Афин. Он достиг вершины своего мастерства и сейчас должен был совершить невозможное. Но теперь ему внезапно стало понятно, что своим успехом он был обязан безликой толпе. Когда люди расходятся по домам, его ораторское искусство хвалят, но слова восхищения распыляются среди многих сотен людей, ни один из которых его в действительности не любит. Среди них нет никого, с кем бы он смыкал щиты в сражении. И если он нуждался в любви, то получал ее за две драхмы.
Заканчивал свою речь восьмой оратор, Ктесифон. Вскоре придет очередь Демосфена, и он будет говорить не для привычно внимающей ему толпы, а для цепкого взгляда одинокого черного глаза.
Нос опять заложило, пришлось высморкаться в плащ – пол был вызывающе роскошен. Что, если из носа потечет во время выступления? Стараясь не думать о царе, Демосфен посмотрел на краснолицего ширококостного Антипатра, на Пармениона с его широко развернутыми плечами, буйной бородой и кривыми ногами наездника. Напрасно Демосфен сделал это. В отличие от Филиппа они не были скованы приличиями, заставляющими выслушивать всех афинян одинаково бесстрастно, и оценивали послов и их речи вполне искренне. Свирепый взгляд голубых глаз Антипатра живо напомнил Демосфену филарха[44], под началом которого он, тщедушный восемнадцатилетний юнец, отбывал воинскую повинность.
Все это время разодетый как на праздник царский сынок неподвижно сидел в своем низеньком кресле, уставившись на собственные колени. Любой афинский мальчишка вертелся бы на месте, не сдерживая своего любопытства, и его дерзость (увы, хорошие манеры повсеместно забылись!) искупалась бы живым быстрым умом, все ловящей на лету сообразительностью. Спартанская муштра. Спарта, символ былой тирании и современной олигархии. Как раз этого следовало ожидать от сына Филиппа.
Ктесифон закончил. Он поклонился, и Филипп произнес слова благодарности. Царь ухитрялся заставить каждого из ораторов почувствовать, что его выделили, запомнили. Распорядитель произнес имя Эсхина.
Тот поднялся во весь свой рост. Эсхин был слишком высок, чтобы ему удавались роли женщин, – одна из причин, вынудивших актера покинуть сцену. Выдаст ли он себя? Ни одного слова, ни одной модуляции нельзя пропустить. И следить за царем.
Эсхин начал, и в очередной раз Демосфену пришлось убедиться, что значит выучка. Он сам большое значение придавал жесту и действительно умело пользовался им в публичных речах, называя старую скульптурно-неподвижную позу пережитком аристократии; но, воодушевляясь, иногда слишком усердствовал. Правая рука Эсхина свободно лежала поверх плаща. Он держался с большим достоинством, не разыгрывая перед тремя великими полководцами старого солдата, но все же давая им понять, что его почтительность – это уважение человека, знающего войну не понаслышке. Это была хорошая речь, построенная в соответствии со всеми канонами. Эсхин ничего не упустил, нигде не был чрезмерно многословен.
Не совладав с отвращением, Демосфен снова высморкался и переключился на собственную речь, еще раз мысленно пробегая ее пункты.
– И твои старшие соплеменники подтвердят мои слова. После того как твой отец Аминта и твой дядя Александр оба погибли, ты же и твой брат Пердикка были детьми…
Демосфен замер; его мысль замерла, остановленная невероятным совпадением. Слова были те же самые. Но произносил их Эсхин, а не он.
– …преданные ложными друзьями, и Павсаний вернулся из своего изгнания, чтобы предъявить права на трон…
Непринужденный, вкрадчивый, тщательно модулированный голос громом отдавался у него в ушах. Дикие мысли о совпадении роились и угасали, а Эсхин цеплял слово за слово, и каждое из этих слов теперь становилось подтверждением бесчестия.
– Ты сам был еще ребенком. Она усадила тебя к себе на колени, говоря так…
Первоначальные годы его трудов, прошедшие в отчаянной борьбе с заиканием и резким тембром несильного голоса, приучили Демосфена к постоянным подстраховкам. Снова и снова, со свитком в руке, на борту корабля и на постоялых дворах, он репетировал эту часть речи, отчетливо проговаривая каждую фразу. Этот фигляр, бездарный воришка чужих слов – конечно же, он мог заучить ее со слуха.
Историйка завершилась искусным выводом. На всех, казалось, она произвела глубокое впечатление: на царя, военачальников, остальных послов, – на всех, кроме мальчика, который, утомившись наконец от долгих часов бездействия, начал почесывать голову.
У Демосфена не только украли наиболее выигрышную часть выступления, его поставили перед необходимостью в считаные минуты изменить всю речь, основная тема которой была непосредственно увязана с уже прозвучавшей историей.
Демосфен никогда не был силен в импровизации, даже если слушатели поддерживали его. Царь снова выжидающе покосился в его сторону.
Отчаянным усилием собирал Демосфен в уме разрозненные фрагменты речи, прилаживал их друг к другу, пытаясь срастить, поменять местами, перекрыть лакуны. Но, прослушав большую часть речи Эсхина, он не имел ни малейшего представления о том, как долго еще тот будет говорить и скоро ли, соответственно, придет его очередь. Тревога мешала собраться с мыслями. В памяти вертелось лишь то, как он однажды срезал Эсхина, показав беспочвенность претензий самонадеянного выскочки, бросив в лицо Эсхину и его влиятельным покровителям факт его происхождения из опустившейся знати. Демосфен поведал, что Эсхин мальчиком разводил чернила в школе своего отца и переписывал списки гражданских повинностей, что на сцене он никогда не получал ведущих ролей. Кому на руку трюки его подлого ремесла, которые Эсхин привнесет в благородный театр политиков?
Эсхин после этого долго ходил посмешищем Афин. А такие вещи не забываются и не прощаются.
Голос Эсхина усилился; речь шла к концу. Демосфен почувствовал на лбу холодный пот. Он сосредоточился на вступительной тираде, которая должна была привлечь внимание слушателей и скрепить бедное рушащееся здание его речи. Но Персей поглядывал с фрески насмешливо. Царь сидел спокойно, поглаживая бороду. Антипатр что-то вполголоса сказал Пармениону. Мальчик глубоко запустил пальцы в волосы.
Ловко, незаметно Эсхин обыграл ключевой период заготовленного Демосфеном финала. Потом поклонился. Его поблагодарили.
– Демосфен, – возгласил распорядитель, – сын Демосфена из дема Пеании.
Демосфен поднялся и начал, словно бросаясь в пропасть. Чувство стиля оставило его совершенно, он был рад, что помнит хоть сами слова. Уже почти в самом конце к нему вернулась способность соображать; он увидел, как залатать дыру. В этот миг легкое движение отвлекло его. Впервые за все время мальчик поднял голову.
Завитые локоны, распустившиеся еще до того, как он запустил в них руку, превратились в спутанную копну, дыбом поднимающуюся надо лбом. Серые глаза были широко открыты. Мальчик едва заметно улыбался.
– Рассматривая вопрос широко… вопрос широко… рассма…
Голос Демосфена пресекся, рот открылся и закрылся, слышно было только дыхание. Все навострили уши. Эсхин, приподнявшись, похлопал его по спине. Мальчик смотрел прямо на Демосфена – понимающе, ничего не упуская, ожидая продолжения. От его лица исходило чистое холодное сияние.
– Рассматривая вопрос широко… Я… Я…
Царь Филипп, пораженный и сбитый с толку, уловил только то, что ему предоставляется случай проявить великодушие:
– Мой гость, не торопитесь. Не надо беспокоиться, через пару минут дыхание к вам вернется.
Мальчик чуть наклонил голову к левому плечу; Демосфен вспомнил его позу. Серые глаза, широко открытые, оценивали его позор и страх.
– Попробуйте обдумать все постепенно, – добродушно сказал Филипп. – Вернитесь к началу. Нет нужды смущаться, как делают это актеры в театре, забывшие свою роль. Уверяю вас, мы можем подождать.
Что за игра кошки с мышью? Немыслимо, чтобы мальчик не рассказал всего отцу. В ушах звучали слова: «Обещаю, ты умрешь».
Шепот пробежал среди послов; речь Демосфена содержала важные моменты, еще не затронутые. Ключевые места, если бы только он мог их припомнить…
Охваченный мрачной паникой, Демосфен последовал совету царя, пытаясь вернуться мыслями к вступлению. Губы мальчика слабо, беззвучно, насмешливо дрогнули. Голова Демосфена стала пустой, как высушенная тыква. Он выговорил: «Простите» – и сел.
– В таком случае, благородные афиняне… – заключил Филипп и подал знак распорядителю. – Когда вы отдохнете и подкрепитесь, я дам вам ответ.
За дверью Антипатр и Парменион принялись обсуждать, как выглядели бы послы в кавалерийском строю. Филипп, направляясь к библиотеке, где он оставил свою уже написанную речь (в ней были допущены пробелы на случай необходимых дополнений после речей послов), почувствовал на себе взгляд сына. Он кивнул; мальчик прошел за ним в сад, где, в умиротворяющей тишине, они остались одни среди деревьев.
– Можешь отлить, – сказал Филипп.
– Я ничего не пил. Как ты советовал мне когда-то.
– Да? Ну, как тебе Демосфен? – спросил Филипп.
– Ты был прав, отец, – ответил Александр. – Он трус.
Филипп опустил полу хитона и оглянулся; что-то в голосе сына заинтересовало его.
– Что с ним случилось? Ты знаешь?
– Этот актер, который выступал перед ним, – ответил Александр. – Он украл его речь.
– Как ты узнал?
– Я слышал, как Демосфен репетировал в саду. Он говорил со мной.
– Демосфен? О чем?
– Он подумал, что я раб, и хотел знать, не шпионю ли я. Потом, когда я ответил на греческом, он решил, что я чей-то жопка. – Он прибегнул к казарменному словечку, которое первым пришло на ум. – Я не сказал ему, кто я. Решил подождать.
– Чего?
– Когда он начал говорить, я поднял голову, и он узнал меня.
С явным удовольствием мальчик наблюдал, как улыбка медленно освещает лицо отца: щербатый рот, здоровый глаз и даже слепой.
– Но почему ты ничего мне не сказал? – поинтересовался Филипп.
– Демосфен этого и ожидал. Он не знал, что думать.
Филипп бросил на сына одобрительный взгляд.
– Этот человек делал тебе предложения? – спросил отец, помедлив.
– Он не стал бы просить раба. Он просто узнал бы, сколько я стою.
– Что ж, теперь, полагаю, он это знает.
Отец и сын переглянулись. Это было мгновение редкой гармонии между ними. Оба были подлинными наследниками тех вождей, что сотни и сотни лет назад приехали из-за Истра на своих колесницах. Вооруженные бронзовыми мечами, их предки вели за собой неисчислимые племена, одни из которых ушли дальше на юг, покоряя новые земли, другие осели в местных горных царствах, в которые привнесли свои древние обычаи. Они возводили для своих мертвых гробницы, где те лежали рядом с останками предков, черепа которых были покрыты шлемами, увенчанными кабаньими клыками, а кости рук сжимали обоюдоострые секиры. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передавались достигшие совершенства ритуалы кровной мести и междоусобиц. Хотя на обидчика нельзя было поднять меч, за оскорбление воздавалось – изящно, тонко, мерой за меру. В своем роде это напоминало кровавую расправу в тронном зале Эгии.
В Афинах наконец обсудили условия мирного договора. Антипатра и Пармениона, посланных туда представлять Филиппа, поразили затейливые обычаи юга. Единственным вопросом, выносившимся в Македонии на голосование, был смертный приговор; все остальное единолично решал царь.
К тому времени, когда Афины согласились с условиями мирного договора (Эсхин особенно упорно настаивал на этом) и посольство отправилось в обратный путь, чтобы заключить договор, царь Филипп успел покорить фракийскую крепость царя Керсоблепта[45] и принял капитуляцию на том условии, что сын фракийца останется заложником в Пелле.
Между тем из укреплений над Фермопилами явился в поисках пропитания, золота и удачи изгнанный грабитель храмов – Фокион. Филипп тотчас же вошел с ним в секретные сношения. Новость о том, что Македония протянула руку к Великим воротам, подействовала бы на Афины подобно землетрясению – им куда легче было выносить грехи Фокиона (и даже пользоваться ими при случае), чем это. Поэтому переговоры следовало тщательно скрывать до тех пор, пока мир не будет подписан и скреплен священными нерушимыми клятвами.
Филипп был обаятелен и любезен со вторым посольством. Эсхина он ценил в особенности, как человека не купленного, но изменившего в своем сердце. Актер с радостью принял заверения царя – бывшие, впрочем, на тот момент искренними, – что тот не причинит вреда Афинам и не слишком жестоко обойдется с фокейцами. Афины нуждались в Фокиде: как для того, чтобы удерживать Фермопилы, так и для противостояния заклятому врагу – Фивам.
Послов приняли с редким гостеприимством и оделили богатыми подношениями. Дары приняли все, кроме Демосфена. На этот раз он говорил первым, но все его товарищи сошлись на том, что ему недоставало обычного воодушевления. Ссоры и интриги сопровождали посольство на протяжении всей дороги из Афин.
Подозрения Демосфена относительно Филократа переросли в уверенность; он горел нетерпением убедить в этом остальных, изобличив попутно и Эсхина: доказав предательство одного, бросить тень на другого.
Погруженный в мрачные размышления, Демосфен вошел в обеденный зал, где гостей развлекали игрой на лире юный Александр и еще один мальчик. Пара холодных серых глаз уставилась на него поверх лиры. Демосфен быстро отвернулся и поймал насмешливую улыбку Эсхина.
Клятвы были произнесены; послы отбыли домой. Филипп провожал послов на юг до самой Фессалии, не обмолвившись, однако, что ему это по пути. Расставшись с гостями, царь повернул к Фермопилам и получил от Фокиона укрепления в обмен на охранную грамоту. Изгнанники удалились, полные благодарности. Потом они рассеялись по стране, чтобы стать наемниками в нескончаемых войнах между греческими городами, и умирали там и тут, пораженные мстительным Аполлоном.
Афины охватила паника. Там ожидали, что Филипп обрушится на город, подобно Ксерксу. Гарнизон на стенах был усилен, беглецы со всей Аттики наводнили город. Но Филипп только прислал сказать, что он намерен уладить скандал с Дельфами, так долго позоривший Элладу, и пригласил афинян присоединиться к нему в качестве союзников.
Демосфен произнес яростную речь о вероломстве тиранов. Филипп, говорил он, хочет, чтобы цвет нашего юношества достался ему в заложники. Войско не послали. Филипп испытал чистосердечное недоумение; отказ задел и уязвил его. Он проявил милосердие, когда никто на это не надеялся, и не получил никакой благодарности. Предоставив Афины самим себе, царь с головой ушел в фокейскую войну. Священный Союз – города, которые вместе с фокейцами должны были охранять Треножник, святилище Аполлона в Дельфах, – дал Филиппу свое благословение.
Во Фракии заключили мир, все свои силы Филипп мог обрушить на Фокиду. Одна за другой фокейские крепости сдались или пали; вскоре все было кончено, и Священный Союз собрался, чтобы решить судьбу фокейцев – проклятого народа, своими богохульственными грабежами губившего страну. Большинство предлагало запытать пленных до смерти, сбросить их с вершин Фирид или, по крайней мере, распродать как рабов. Но Филипп, уже уставший от жестокостей войны и предвидевший к тому же новые нескончаемые войны за владение опустевшими землями, настаивал на том, чтобы к нечестивцам проявили милосердие. В конце концов было решено позволить фокейцам жить в собственной стране, но небольшими деревнями, которые им запретили укреплять. Запрещалось также отстраивать стены городов, а в храм Аполлона полагалось вносить ежегодные подати. Демосфен произнес яростную речь в осуждение этих зверств.
Священный Союз захотел выразить признательность Филиппу, избавившему от нечестивцев величайшую святыню Греции, и предложил Македонии два места в Совете, как раз отнятые у фокейцев. Царь уже вернулся в Пеллу, когда за ним выслали двух вестников с приглашением возглавить Совет на следующих Пифийских играх.
После аудиенции Филипп стоял в одиночестве у окна, смакуя триумф. Великий день был только началом, и впереди лежал долгий трудный путь. Наконец-то его признали эллином.
С тех пор как Филипп стал мужчиной, Эллада была его возлюбленной. Ее ненависть обжигала, словно удар хлыста. Эллада забыла былое величие, опустилась; но не хватало ей лишь одного – сильного вождя, и в глубине души Филипп знал свое предназначение.
Его любовь родилась в горечи, в те дни, когда из гор и лесов Македонии он был взят чужими людьми в ужасные низины Фив, взят как живой символ поражения. Хотя хозяева-тюремщики обходились вежливо со своим заложником, многие фиванцы вели себя по-другому; его оторвали от друзей и семьи, от желанных девушек и той женщины, которая первой обучала его науке любви. В Фивах свободные женщины были для него недоступны, за ним постоянно следили; если Филипп шел в публичный дом, ему не хватало денег на ту проститутку, которая не вызывала бы в нем отвращения.
Единственное утешение он находил в палестре. Здесь никто не мог смотреть на Филиппа свысока; он закрепил за собой репутацию атлета искусного и несокрушимого духом. Палестра приняла его, дав понять, что здесь по-прежнему ценятся истинные достоинства. С новыми друзьями явилась возможность посещать философов и учителей риторики, а вскоре и случай изучать искусство войны у сведущих наставников. Филипп скучал по дому и вернулся туда с радостью, но уже не варваром, а посвященным, узнавшим таинство Эллады.
Афины были алтарем Эллады, едва ли не ею самою. Все, чего Филипп хотел для города, – это возрождения былой славы; нынешние вожди Афин в глазах Филиппа уподобились фокейцам, богохульникам, завладевшим священным храмом Дельф. В глубине души он смутно осознавал, что для афинян слава неотделима от свободы, но сейчас напоминал любовника, который полагает, что любую, даже основную черту характера возлюбленной можно легко изменить, как только они поженятся.
Всеми доступными ему средствами, часто идя окольными путями, часто разжигая вражду, пытался Филипп открыть себе двери Эллады. Он разбил бы эту дверь вдребезги, прежде чем расстаться с надеждой обладать Грецией, но он страстно желал, чтобы ему открыли добровольно. Сейчас в руках у Филиппа был изящный свиток, присланный из Дельф; ключ если не от внутренних комнат, то, по крайней мере, от ворот.
В конце концов Эллада должна будет принять его. Когда Филипп освободил от многолетнего рабства родственные ей города Ионии, он вошел в ее сердце. Родились новые планы. Позднее, подобно знамению, пришло длинное письмо от Исократа – престарелого философа, который дружил с Сократом еще в те времена, когда Платон ходил в школу, и родился до того, как Афины объявили войну Спарте, пустив этим кровь всей Греции. Теперь, на своем десятом десятке, он все еще не спускал глаз с меняющегося мира и убеждал Филиппа объединить Грецию под своей властью.
Задремав у окна, царь видел вернувшуюся юность Эллады – не благодаря крикливому оратору, назвавшему его тираном, а благодаря Гераклиду, имеющему большее право называться так, чем выродившиеся и погрязшие в мелочных ссорах цари Спарты. Филипп уже видел, как его статую устанавливают на Акрополе; как великий царь персидский займет свое место в череде варваров, обязанных поставлять рабов и платить дань; как при его правлении Афины вновь станут школой Эллады.
Молодые голоса прервали грезы Филиппа. Внизу на террасе его сын играл в бабки с юным заложником, сыном Тера, царя агриан.
Филипп изумленно посмотрел вниз. Что могло понадобиться Александру от этого маленького дикаря? Сын даже брал его с собой в гимнасий, как донес один из знатных гетайров, мальчуган которого ходил туда же и был этим обстоятельством недоволен.
С ребенком обращались гуманно, он был хорошо одет и накормлен; его никогда не заставляли работать или делать что-либо унизительное для его высокого происхождения. Конечно, ни один из благородных домов, принявших бы мальчика из цивилизованного мира – Греции или прибрежной Фракии, – не пошел бы на это. Пленник был вынужден постоянно оставаться во дворце, и, поскольку агриане зарекомендовали себя воинственным народом, на чью покорность не приходилось рассчитывать, к мальчику был приставлен страж на случай попытки побега. Почему Александр всем благородно рожденным мальчикам Пеллы предпочел именно этого мальчишку, оставалось выше понимания Филиппа. Без сомнения, ребенок скоро забудет свой каприз; незачем вмешиваться.
Дети опустились на корточки на мраморных плитах; во время игры они объяснялись, усиленно жестикулируя, на смеси македонского с фракийским, с преобладанием фракийского, поскольку Александр учился чужому языку быстрее. Скучающий стражник сидел на спине мраморного льва.
Ламбар был ширококостным рыжим фракийцем той воинственной северной ветви, которая тысячелетие назад спустилась к югу, рассеивая свои горные кланы в племенах темноволосых пеласгов. На год старше Александра, он казался еще взрослее из-за своего сложения. Его волосы вздымались спутанной копной, на плече была вытатуирована архаическая фигура лошади с маленькой головой – знак его царской крови. Как всякий высокорожденный фракиец, он вел свой род от легендарного полубога, Реса-наездника. На ноге виднелся олень, тотем его племени. Когда мальчик достигнет совершеннолетия, так что дальнейший рост не испортит рисунка, все его тело покроют тщательно продуманным сплетением узоров и символических фигур, указывающих на его высокий ранг. На шее Ламбара висел засаленный кожаный шнурок с амулетом – грифоном из желтого скифского золота. Держа в руках мешок с костями, он произносил монотонное заклинание. Солдат, который охотнее предпочел бы общество своих друзей в караульной, нетерпеливо кашлянул. Ламбар загнанно оглянулся.
– Не обращай внимания, – сказал Александр. – Он охранник, этим все сказано. Он не может приказывать тебе и говорить, что ты должен делать.
Про себя Александр подумал, что величайший позор падет на весь дом, если с заложником царской крови в Пелле будут обращаться хуже, чем в Фивах. Эта мысль проскальзывала в его уме еще до того дня, когда он наткнулся на Ламбара, который рыдал, прижавшись к стволу дерева, под равнодушным взглядом своего тюремщика. При звуке нового голоса пленник отпрянул, как затравленное животное, но вид протянутой руки его успокоил. Увидев, что над его слезами глумятся, Ламбар бросился бы в драку, даже если бы это стоило ему жизни. Это без слов стало понятно обоим мальчикам, едва они обменялись взглядами.
В рыжих волосах заложника оказалось полно красных вшей, и Ланика ворчала, поручая собственной служанке привести голову пленника в порядок. Когда Александр послал за сластями, их принес раб-фракиец.
– Он всего лишь стражник, – сказал Александр. – Ты мой гость. Тебе бросать.
Ламбар повторил свою молитву фракийскому богу, назвал пять и выбросил два и три.
– Ты просишь бога о таких мелочах? Я думаю, он оскорбится. Боги любят, когда их просят о чем-то великом.
Ламбар, который теперь не так часто молился о возвращении домой, сказал:
– Твой бог подарил тебе победу.
– Нет, я просто пытаюсь чувствовать себя удачливым во всем, – возразил Александр. – Я берегу свои молитвы.
– Для чего?
– Ламбар, послушай. Когда мы будем мужчинами. Когда мы будем царями – ты понимаешь, о чем я?
– Когда наши отцы умрут.
– Когда я начну войну, ты будешь моим союзником?
– Да. Что такое союзник?
– Ты приведешь своих воинов сражаться с моими врагами. А я приведу своих биться с твоими.
Сверху, из окна, царь Филипп видел, как фракиец схватил Александра за руки и, опустившись на колени, сжал их в своих. Запрокинув голову, дикарь говорил долго и без запинки. Александр стоял на коленях, глядя в лицо Ламбара и держа его сплетенные руки, и слушал спокойно – во всей его позе ощущалось внимание. Вскоре Ламбар вскочил на ноги и испустил пронзительный вопль, словно завыла брошенная собака, – детская попытка воспроизвести боевой клич фракийцев. Филипп, ничего не понявший из этой сцены, нашел ее отвратительной. Он обрадовался, увидев, что скучающий страж направился к мальчикам.
Это вернуло Ламбара к реальности. Пеан прервался; угрюмо, потерянно пленник уставился в землю.
– Что тебе нужно? – спросил Александр. – Ничего плохого не случилось, он учит меня своим обычаям.
Стражник, явившийся разнимать повздоривших мальчишек, был вынужден оправдываться.
– Уходи. Я позову, если ты мне понадобишься. Это чудесная клятва, Ламбар. Повтори последние слова еще раз.
– Я буду хранить верность, – произнес Ламбар медленно и серьезно, – пока небо не упадет и не раздавит меня, или земля не разверзнется и не поглотит меня, или море не расступится и не возьмет меня. Мой отец целует вождей, когда они клянутся этой клятвой.
Не веря своим глазам, Филипп смотрел, как его сын взял в руки рыжую голову маленького варвара и запечатлел на его лбу ритуальный поцелуй. Все зашло слишком далеко. Это было не по-эллински. Филипп вспомнил, что он еще не рассказал Александру новости о Пифийских играх, на которые собирался взять сына с собой. Будет лучше, если Александр подумает об этом.
На мраморной плите лежал легкий слой пыли. Александр чертил по ней обструганной веткой.
– Покажи мне, как твой народ выстраивается на сражении.
Из окна библиотеки этажом выше Феникс с улыбкой наблюдал, как золотоволосая и рыжая головы, соприкасаясь, склонились над какой-то серьезной игрой. Педагога всегда умилял вид его питомца, когда тот, ослабив тетиву лука, ненадолго возвращался к прежним детским забавам. Присутствие стражника давало педагогу несколько минут отдыха. Он вернулся к своему развернутому свитку.
– Мы захватили тысячу голов! – ликующе вскричал Ламбар. – Чоп-чоп-чоп!
– Да, но где стоят пращники?
Снова подошел стражник, на этот раз с посланием:
– Александр, предоставь этого паренька мне. Царь, твой отец, зовет тебя.
Серые глаза Александра на мгновение задержались на лице посланного. Царский сын с неохотой поднялся:
– Хорошо. Не мешай ему делать все, что он захочет. Ты солдат, а не педагог. И не называй его «этот паренек». Если я признаю его ранг, то и ты вполне можешь.
Александр поднялся вверх по лестнице между мраморными львами, чтобы услышать великие вести из Дельф. Глаза Ламбара неотрывно следили за ним.
– Как жаль, – сказал Эпикрат, – что ты не можешь уделять музыке больше времени.
– Дни должны быть дольше, – вскричал Александр. – Почему нужно спать? Если бы я мог обходиться без сна!
– Ты увидишь, что мастерства это тебе не прибавит.
Александр похлопал по корпусу кифары с узорным инкрустированным орнаментом и колками из слоновой кости. Двенадцать струн ответили слабым вздохом. Мальчик скинул ремень, позволявший играть стоя (если кифарист сидел, тон менялся), и оперся о стол. Проверяя чистоту звука, он слегка пощипывал струны.
– Ты прав, – продолжал Эпикрат. – Почему нужно умирать? Если бы можно было обойтись без этого!
– Да, сон напоминает смерть.
– Надо же. Когда тебе двенадцать лет, времени в запасе еще очень много. Мне бы хотелось увидеть твое выступление на состязаниях. Может быть, имея перед собой такую цель, ты трудился бы усерднее… Я подумывал о Пифийских играх. Через два года ты будешь готов к ним.
– Какой возраст положен для юношей?
– Им не должно быть больше восемнадцати. Твой отец даст согласие?
– Нет, если я буду выступать только как музыкант. Я и сам не соглашусь, – сказал Александр. – Чего ты от меня хочешь, Эпикрат?
– Приучить тебя к дисциплине.
– Так я и думал. Но тогда я не смогу получать от музыки удовольствие.
Эпикрат привычно вздохнул.
– Не сердись, – сказал Александр. – К дисциплине меня приучает Леонид.
– Знаю, знаю. В твои годы у меня не было такого хорошего удара. Ты начал раньше и, скажу без ложной скромности, с лучшим учителем. Но ты никогда не станешь музыкантом, Александр, если будешь пренебрегать философией искусства.
– Для этого нужно, чтобы математика вошла в душу. У меня это никогда не получится, ты знаешь сам. И в любом случае я никогда бы не смог стать настоящим музыкантом. Я предназначен для иного.
– Почему бы не принять участие в играх? – вкрадчиво спросил Эпикрат. – И заодно в состязании музыкантов?
– Нет. Когда я был там, мне казалось, что нет на свете ничего более прекрасного. Но мы задержались после состязаний, и я познакомился с атлетами. Я увидел, кто они такие на самом деле. Я могу драться с мальчиками здесь, в Македонии, потому что мы все учимся быть мужчинами. Но те – всего лишь мальчики-атлеты. Часто они заканчивают выступать до того, как станут мужчинами, и даже в противном случае игры – вся их жизнь. Это все равно что быть женщиной для женщин.
Эпикрат кивнул:
– Такое началось едва ли не на моих глазах. Люди, которые не могут гордиться собой, довольствуются тем, что хвастаются своими городами, славу которым добывают другие. И в конце концов городу нечем будет славиться вообще, разве что мертвыми, те относятся к гордости гораздо спокойнее. Что же, в музыке талант одного человека принадлежит всем. Начинай, я хочу прослушать этот отрывок еще раз. Прошу тебя, держись ближе к замыслу сочинителя.
Александр поднял кифару, пристраивая слишком большой для него инструмент на уровне груди басовыми струнами к себе. Он осторожно тронул их пальцами левой руки, дисканты же – плектром[46], который держал в правой. Его голова была слегка наклонена; судя по сосредоточенному взгляду, он все, даже музыку, воспринимал скорее глазами. Эпикрат наблюдал за ним со странной смесью любви и раздражения, в который уже раз задаваясь привычным вопросом: что вышло бы, если бы он настаивал на своем с большим упорством, отказываясь понимать мальчика? В конце концов, лучшие учителя поступили бы именно так. Но тогда и Александр, вероятнее всего, просто отказался бы от уроков. Сыну царя еще не было десяти, когда он уже знал достаточно для рожденного благородным, чтобы бренчать на лире за ужином. Никто не стал бы настаивать на чем-то большем.
Александр взял несколько звучных аккордов, завершив плавной каденцией. И запел.
В том возрасте, когда голоса македонских мальчиков начинали грубеть, он сохранил чистый альт, который с годами только окреп. Когда, следуя звучанию струн под плектром, он легко взял высокие ноты, Эпикрат удивленно подумал, что это Александра никогда не заботило. И точно так же он не скрывал отвращения, когда другие мальчишки, его ровесники, навязчиво обменивались при нем непристойностями – этими вечными спутниками подростков. Мальчик никогда не боялся диктовать свою волю.
Все подвластно всесильному богу.
Он догонит орла парящего и дельфина в море.
Дерзким смертным не избежать его велений,
Но кому-то дарует он славу, живущую вечно.
Голос Александра воспарил и прервался, струны отозвались эхом, как дикие голоса в горной долине. «Опять импровизация», – со вздохом подумал Эпикрат.
Пока эффектный, безрассудно страстный экспромт вдохновенно взлетал от пароксизма к пароксизму, Эпикрат молча, пристально изучал мальчика. Грека сбивало с толку злоупотребление той самой эстетикой, которой он посвятил свою жизнь. Он даже не был влюблен, его влекло иное. Почему Эпикрат оставался во дворце? В одеоне Афин или Эфеса подобное представление привело бы в восторг верхние ярусы театра, заставив их освистать судей. И все же в манере игры Александра не было ничего от театра, намеренного желания подать себя; в основе исполнения лежало не невежество – Эпикрат хорошо это видел, – но совершенно иное, высшее неведение.
«И вот ради этого, – думал Эпикрат, – я остаюсь. Я чувствую необходимость остаться, необходимость, силу и настоятельность которой не могу измерить, о которой не могу думать без страха».
В Пелле был сын одного торговца, игру которого Эпикрат как-то случайно услышал, – настоящий музыкант. Грек вызвался учить мальчика бесплатно, надеясь хоть этим купить душевный покой. Мальчик хотел учиться, старался изо всех сил, был благодарен; и все же эти плодотворные уроки занимали ум Эпикрата гораздо меньше, чем занятия, на которых священные дары бога, принявшего его служение, расточались, как благовония на неведомом алтаре.
Украсьте челн гирляндой цветов, моя песнь
Для храбрых…
Музыка нарастала быстрым крещендо. На губах мальчика заиграла жестокая отрешенная улыбка, как у скрывшегося в темноте любовника. Инструмент не выдержал яростного напора и зафальшивил. Мальчик должен был это слышать, но продолжал играть, словно одна его упрямая воля могла натянуть струны вновь. Он немилосерден к кифаре, подумал Эпикрат, так же как в один прекрасный день будет безжалостен к самому себе.
«Я должен ехать, уже давно пора. Я дал ему все, в чем он нуждался. Этим он сможет заниматься самостоятельно. В Эфесе круглый год можно слушать хорошую музыку, а время от времени – и образцовую. Я бы мог работать и в Коринфе. Я взял бы с собой юного Пейтона, ему следует послушать мастеров. Этот же – не я учу его, а он развращает меня. Он пришел ко мне как чужеземец, которому нужен слушатель, и я слушаю его, хотя он коверкает мой родной язык. Так пусть он играет для своих богов и отпустит меня».
Теперь тебе ведома твоя мощь,
Живи по своей силе.
Александр ударил плектром по струнам. Одна из них лопнула, опутав остальные, они нестройно прозвенели и смолкли. Не веря своим глазам, мальчик смотрел на кифару.
– Ну? – сказал Эпикрат. – Чего ты ожидал? Ты думал, она бессмертна?
– Я думал, что она не сломается, пока я не закончу.
– С лошадью ты обращался бы иначе. Дай ее мне.
Эпикрат достал из ящичка новую струну и принялся приводить инструмент в порядок. Александр нетерпеливо переминался у окна; то, что уже готово было сорваться с его губ, больше не вернется. Грек не торопясь настраивал кифару.
«Перед отъездом я мог бы показать ему его подлинный уровень».
– Ты никогда не играл для отца и его гостей, разве только на лире, – сказал Эпикрат.
– За ужином любят слушать лиру.
– Это за неимением лучшего. Сделай мне приятное, будь так добр. Разучи для меня какую-нибудь пьесу и сыграй ее, как положено. Я уверен, царь будет рад увидеть, каких успехов ты достиг.
– Я думаю, он даже не знает, что у меня есть кифара, – возразил Александр. – Ты ведь помнишь, я купил ее сам.
– Еще лучше! Это будет для него сюрпризом.
Как и все в Пелле, Эпикрат знал о новом скандале на женской половине дворца. Мальчик нервничал; он еще долго не успокоится. Александр не только забросил упражнения, но и пропустил урок. И едва он вошел сегодня в комнату, грек все понял.
Почему, во имя всех богов, царь не может обойтись парой гетер? Он мог бы выбрать лучших. Юноши всегда в его распоряжении; но не слишком ли много хочет Филипп? Почему нужно обставлять свой разврат такими церемониями? Этой свадьбе предшествовали по меньшей мере три другие. Пусть это старый обычай царского дома в далекой полудикой стране, но тогда зачем называть себя эллином? Филипп так тщится быть принятым Грецией, почему же он не помнит ее золотого правила: «Ничего в излишестве». Варварство не изжить в одном поколении, оно есть и в мальчике, но все же…
Александр продолжал молча смотреть в окно, словно позабыв, где находится и чего от него ждут. Его мать наверняка снова принялась за него. Эту женщину стоило бы пожалеть, если бы она сама не была повинна в половине своих несчастий – и несчастий своего сына. Он должен принадлежать ей, исключительно ей, и только богам ведомо, чему еще. Даже царь мог показаться вполне цивилизованным рядом со своей царицей. Неужели она не видит, что слишком часто приносит вред своему сыну? Любая из этих жен-наложниц может произвести на свет мальчика, который будет счастлив, имея такого отца. Почему она не может стать обходительнее? Почему она никогда не щадит мальчика?
«Нет надежды научить его чему-либо сегодня, – думал Эпикрат. – Отложим кифару… Да, но для чего сам я учился музыке?»
Эпикрат поднял инструмент, встал и начал играть.
Через какое-то время Александр отвернулся от окна и подошел к столу; сел, поерзал, успокоился – и вскоре он застыл совершенно неподвижно, слегка наклонив голову. Глаза его были устремлены куда-то вдаль, внезапно они наполнились слезами. Эпикрат с облегчением смотрел на эти слезы. Они появлялись всегда, когда музыка брала мальчика за живое, и не смущали ни учителя, ни ученика. Когда Эпикрат закончил, Александр утер глаза ладонями и улыбнулся:
– Если ты этого хочешь, я разучу пьесу и сыграю ее в зале.
«Мне нужно немедленно уезжать отсюда, – повторил себе Эпикрат, выходя из комнаты. – Для человека, ищущего гармонии и душевного спокойствия, подобные волнения чрезмерны».
Несколькими уроками позднее Александр сказал:
– Сегодня будут гости за ужином. Если меня попросят играть, мне попробовать?
– Непременно, – кивнул Эпикрат. – Играй в точности как сегодня утром. Для меня найдется место?
– Ну да, будут все свои, ни одного чужого. Я скажу управляющему.
Ужин припозднился, ждали царя. Филипп вежливо приветствовал гостей, но был довольно резок со слугами. Его щеки горели, глаза налились кровью, он прерывисто дышал и, по-видимому, прилагал все усилия к тому, чтобы забыть взволновавшую его сцену. Слуги тотчас же разнесли новость, что царь говорил с царицей.
Гости были старыми товарищами из отряда гетайров. Филипп с облегчением оглядел ложа: ни одного посла, для которого пришлось бы разыгрывать представление, ни одного непривычного к настоящему вину слабака. Доброе крепкое аканфское и ни капли воды – он нуждался в нем после всего того, что ему пришлось вынести.
Александр разделял ужин с Фениксом, присев на край его ложа. Он никогда не садился с отцом, если только тот не приглашал его сам. Феникс, лишенный музыкального слуха, но могущий перечислить все литературные реминисценции в любом отрывке, с радостью выслушал новости об успехах своего питомца и упомянул кстати о лире Ахилла:
– И я не уподоблюсь Патроклу, который, как говорит Гомер, сидел, нетерпеливо ожидая, когда же его друг натешится.
– Ох, чепуха, – отозвался Александр. – Это значит только, что Патроклу надо было поговорить.
– Эй, эй, мальчик, что ты делаешь? Кубок, из которого ты пьешь, это мой кубок, вовсе не твой.
– Ну… я пью за твое здоровье. Попробуй мое вино. Если в него не добавляли воду до того, как пустить его по кругу, оно такое же, как у тебя.
– Приличествующая мальчикам пропорция – один к четырем. Можешь немного отлить в мою чашу. Мы не привыкли все время пить вино неразбавленным, как твой отец, но просить сейчас кувшин с водой как-то неприлично.
– Я немного отопью, чтобы было куда доливать, – предложил Александр.
– Нет-нет, мальчик, остановись, этого достаточно. Ты опьянеешь и не сможешь играть.
– Да что ты, я сделал только один глоток.
И действительно, вино, казалось, не подействовало на Александра, разве что лицо разгорелось. Он был из хорошо закаленной семьи.
Шум усиливался по мере того, как гости поднимали свои чаши. Перекрикивая всех, Филипп вызывал желающих что-нибудь сыграть или спеть.
– Твой сын, государь, – отозвался Феникс, – как раз для этого пира разучил новую мелодию.
Две или даже три чаши крепкого неразбавленного вина значительно улучшили самочувствие Филиппа. Надлежащее противоядие от змеиных укусов, подумал он с хмурой улыбкой.
– Выходи же, мальчик. Возьми свою лиру и сядь здесь.
Александр подал знак слуге, попечению которого поручил кифару, заботливо поставил инструмент рядом с ложем отца и пристроился тут же.
– Что это? – спросил царь. – Ты же не можешь играть на этом, а?
Филипп ни разу не видел, чтобы кифаристы играли бесплатно. Не подобало царевичу использовать такой инструмент.
– Скажешь мне это, когда я закончу, отец, – с улыбкой ответил мальчик.
Он попробовал струны и начал.
Эпикрат, сидевший в конце зала, слушал его игру с глубоким чувством. В эти минуты Александр мог позировать для статуи юного Аполлона. Кто знает, может, это только начало; бог мог бы открыть ему чистое знание.
Македонская знать слушала с изумлением; все ожидали припева, который можно подхватить хором. Им еще не приходилось видеть благородно рожденного, который играл бы на кифаре или выказывал желание на ней играть. Чего эти учителишки добиваются от мальчика? Александр заслужил славу отважного, азартного парнишки. Или из него делают южанина? Следующей, наверное, будет философия.
Царь Филипп присутствовал на многих музыкальных состязаниях. Не интересуясь по-настоящему искусством, он все же мог оценить технику игры и понимал, что его сын – хороший музыкант, хотя и недостаточно опытный. Ему было видно, что сотрапезники не знают, как относиться к происходящему. Почему учитель Александра умолчал об этой пагубной страсти? Правда очевидна. Это она снова приучает сына к своим варварским обрядам, погружает в гибельное безумие таинств, делает из него дикаря. Посмотрите на него сейчас, думал Филипп, вы только посмотрите на него!
Из уважения к чужестранцам, всегда ожидавшим этого, он, на эллинский манер, позволял мальчику присутствовать на пирах, хотя сыновья его друзей не появлялись здесь, не достигнув определенного возраста. Почему он нарушил этот мудрый обычай? Если у мальчика до сих пор голос как у девушки, нужно ли показывать это при всем честном народе?
Эта эпирская сука, мерзкая ведьма… Царь давно бы уже отправил ее восвояси, если бы ее могущественная родня не превращалась в нацеленное в его спину копье всякий раз, когда Филипп начинал войну. Но пусть не торжествует. Он это еще сделает.
Феникс и не представлял себе, что мальчик может так хорошо играть. Не хуже заезжего парня с Самоса, который играл здесь четыре месяца назад. Но мальчик позволил себе увлечься – так иногда он поступал и с Гомером. Перед отцом Александр всегда сдерживался. Не стоило пить этого вина.
Александр перешел к заключительной каденции. Ликующе рассыпался каскад звуков.
Почти ничего не слыша, оглушенный, Филипп не мог оторвать взгляда от ужасного зрелища. Сияющее лицо, глубоко посаженные серые глаза – блуждающие, блестящие от непролитых слез, далекая, нездешняя улыбка… зеркальное отражение того лица, лица женщины, что осталась в верхних покоях, – с красными пятнами на скулах, слезами ярости на глазах. Ее сын был здесь. Отвратительный смех снова наполнил уши Филиппа.
Александр взял последний аккорд и глубоко, прерывисто вздохнул. Он не сделал ни одной ошибки.
Гости неуверенно захлопали. Эпикрат рукоплескал с восторгом.
– Хорошо! Просто прекрасно! – слишком громко крикнул Феникс.
Филипп обрушил свой кубок на стол. Его лоб налился темно-багровой краской, веко слепого глаза чуть приподнялось, обнажая белый шрам, здоровый глаз, казалось, выскакивал из глазницы.
– Хорошо? – проревел он. – И это ты называешь музыкой для мужчины?
Мальчик медленно, словно пробуждаясь ото сна, обернулся. Смигнув слезы, он остановил взгляд на отце.
– Никогда больше, – сказал Филипп, – не устраивай мне подобного представления. Оставь это шлюхам из Коринфа и персидским евнухам – ты равно похож на тех и на других. Стыдись.
Все еще скованный кифарой, мальчик несколько мгновений стоял неподвижно. Его лицо застыло, потом, когда от него отхлынула кровь, стало желтым. Ни на кого не глядя, Александр прошел мимо пирующих и скрылся за дверью.
Эпикрат последовал за ним. Но, обдумывая, что сказать, он замешкался и уже не нашел Александра.
Через несколько дней воин Гир, принадлежащий к одному из тех племен горной Македонии, что живут в глубине страны, древними тропами возвращался к себе домой. Своему начальнику он доложил, что умирающий отец молит его повидаться перед смертью. Военачальник, со вчерашнего дня ожидавший подобной просьбы, велел не задерживаться, когда со всеми хлопотами будет покончено. Если, конечно, Гир хочет получить свою плату.
На межплеменные раздоры, казавшиеся вечными, смотрели сквозь пальцы, пока их размеры не становились угрожающими. Чтобы искоренить междоусобицу, потребовалось бы постоянное присутствие в стране целой армии, при условии, что сами солдаты не окажутся втянутыми в сплетение племенных интриг и интересов. Дядю Гира убили, жену изнасиловали и оставили умирать; если бы Гиру отказали в отпуске, он ушел бы как дезертир. Подобные вещи случались едва ли не каждый месяц.
Уже второй день Гир был в пути. Он состоял в легковооруженной коннице и имел собственную лошадь, низкорослую и безобразную, но выносливую – очень похожую на своего хозяина, приземистого темноволосого человека с перебитым, слегка свернутым набок носом и короткой жесткой бородой. Затянутый в кожу и до зубов вооруженный, в эту поездку домой Гир снарядился, как в военный поход.
Гир берег свою неподкованную лошадку и ехал на ней только по траве, если мог ее найти. Около полудня он пересекал холмистую вересковую пустошь между двумя горными хребтами. Под мягким ветерком раскачивались березы и лиственницы, росшие на откосах. Был конец лета, но здесь, в горах, воздух оставался прохладным и свежим. Гир, который сам не стремился на берега Ахерона, но все же предпочитал смерть той позорной жизни, что ожидала бы его, не сумей он отомстить за родичей, внимательно рассматривал мир, который, возможно, ему скоро суждено было покинуть.
Впереди тем временем показался дубовый лесок. В его умиротворяющей благодатной тени журчал между камней и черной палой листвы ручей. Гир напоил и стреножил лошадь, наполнил для себя бронзовую чашу, висевшую у него на поясе. Сладость горной воды показалась божественной его пересохшей гортани. Достав из чересседельной сумки козий сыр и черный хлеб, Гир уселся на камне перекусить.
На тропе у него за спиной послышался глухой стук копыт. Какой-то чужак неторопливо ехал через лес. Гир быстрым неуловимым движением схватился за дротики.
– Гир, привет тебе.
До последней минуты воин не верил своим глазам. Он был в добрых пятидесяти милях от Пеллы.
– Александр!
Кусок хлеба застрял у Гира в горле, и он едва не подавился, пытаясь его проглотить, пока мальчик спешивался и подводил лошадь к ручью.
– Как ты здесь оказался? С тобой никого нет?
– Теперь есть ты. – Мальчик церемонно обратился к духу ручья, напоил лошадь – не дав, однако, ей пить слишком много – и отвел ее к молодой дубовой поросли. – Мы можем поесть вместе.
Он достал свои припасы и подсел к Гиру.
Александр был вооружен, как взрослый, длинным охотничьим ножом. Его перепачканная одежда выглядела помятой, во всклокоченных волосах торчали сосновые иголки. Он, очевидно, спал в лесу. К седлу его лошади помимо прочих вещей были приторочены два дротика и лук.
– Вот, возьми яблоко, – предложил Александр Гиру. – Я так и рассчитывал, что догоню тебя ко времени обеда.
Ошарашенный Гир подчинился. Мальчик напился из пригоршни и плеснул воды себе в лицо. Поглощенный своими тревогами, заслонившими для него весь мир, горец ничего не слышал о недавнем ужине царя Филиппа. Мысль о том, что мальчик станет ему обузой, ужаснула Гира. За то время, пока он отвезет мальчика в Пеллу и пустится в обратный путь, дома может произойти все, что угодно.
– Как ты забрался один так далеко? Ты потерялся? Где ты охотился?
– Я охочусь за тем же, что и ты, – ответил Александр, вгрызаясь в яблоко. – Вот почему я еду с тобой.
– Но… но… что за мысль… Ты не знаешь, что я собираюсь делать.
– Конечно знаю. Это знают все в твоем отряде. Мне нужна война, и твоя война отлично подходит. Мне пришло время добывать пояс для меча. Я поеду с тобой, чтобы убить своего человека.
Гир прирос к месту. Значит, все это время мальчик крался за ним, благоразумно держась в отдалении. Он тщательно снарядился, продумав все детали. Даже лицо у него изменилось: щеки впали, острее обозначились скулы, глаза тверже смотрели из-под густых бровей, прямой нос с высокой переносицей выдавался еще сильнее. Лоб пересекла неведомо откуда взявшаяся морщина – это лицо вообще едва ли можно было назвать лицом ребенка. Тем не менее Александру исполнилось всего двенадцать лет, и Гиру пришлось бы держать за него ответ перед Филиппом.
– Так нельзя, – сказал воин с отчаянием. – Так нельзя поступать! Ты сам знаешь, что так нельзя. Я нужен сейчас дома, тебе это известно. А теперь мне придется бросить родичей в беде, чтобы отвезти тебя назад.
– Ты не можешь этого сделать, мы разделили трапезу, мы связаны. – Александр говорил укоризненно, но не был встревожен. – Грешно предавать друга.
– Тебе следовало все рассказать мне сразу. Сейчас я ничего не могу поделать. Ты должен вернуться домой, и ты вернешься. Ты уже не ребенок. Если с тобой что-нибудь случится, царь прикажет меня распять.
Мальчик неторопливо встал и пошел к своей лошади. Гир приподнялся и, увидев, что Александр не торопится снимать с нее путы, сел снова.
– Он не убьет тебя, если я вернусь. Если я погибну, у тебя будет целая вечность, чтобы скрыться. Я думаю, он не убьет тебя в любом случае. Лучше подумай обо мне. Если ты посмеешь отправить меня домой прежде, чем я того захочу, или повернешь назад сам – тебя убью я. И в этом можешь не сомневаться.
Александр повернулся с поднятой рукой. Гир уставился на нацеленный в него дротик. Поверхность узкого листообразного лезвия отсвечивала голубым, остро заточенный конец походил на иглу.
– Спокойно, Гир. Стой как стоишь, не двигайся. Я бросаю быстро, ты это знаешь, это знают все. Ты будешь мертв раньше, чем успеешь крикнуть. Я не хочу начинать с тебя. Я должен убить своего человека в сражении. Но ты станешь моим первым, если попытаешься меня остановить.
Гир посмотрел ему в глаза. Такие глаза он видел в бою, в прорезях шлема.
– Ну, ну, – беспомощно повторил воин. – Ты, верно, шутишь.
– Никто даже не узнает, что это сделал я. Я брошу твое тело в зарослях, и оно станет добычей волков и коршунов. Ты не дождешься погребения, никто не совершит над тобой обряда. Твоя душа будет скитаться неосвобожденной. – Речь Александра стала размеренной. – И тени мертвых никогда не позволят ей пересечь Реку и присоединиться к ним. Навечно будешь ты осужден не знать покоя перед воротами печального царства Аида. Поэтому лучше не шевелись.
Гир сидел неподвижно; теперь у него появилось время подумать. Хотя ему и не было известно о случившемся на ужине, он знал о новой женитьбе царя и обо всех предыдущих. От одной из этих женщин уже родился мальчик. Люди говорили, что сперва мальчик был вполне нормальным, но потом превратился в идиота – без сомнения, околдованный царицей. Возможно, она просто подкупила няньку, чтобы та капнула ядом ему на голову. А может, все произошло само собой. Но когда-нибудь родятся и другие. Если юный Александр хочет убить своего человека еще до того, как возмужает, легко понять, зачем ему это.
– Ну? – спросил мальчик. – Ты даешь мне слово? Я не могу стоять так целый день.
– Одни боги знают, чем я заслужил такое. В чем я должен тебе поклясться?
– Не посылать гонца в Пеллу. Никому не называть моего имени, пока я не позволю. Не мешать мне участвовать в сражениях и никому не поручать следить за мной. Ты должен поклясться во всем этом и призвать на себя проклятие богов, если нарушишь клятву.
Гира передернуло. Заключить подобный договор с сыном ведьмы! Мальчик опустил оружие, но держал его наготове.
– Тебе придется это сделать, – холодно сказал Александр. – Я не хочу, чтобы ты тайком связал меня, пока я сплю. Я, конечно, мог бы не спать, караулить, но это глупо перед боем. Так что если хочешь выйти из этого леса живым, клянись.
– А что будет со мной потом?
– Если я буду жив, ты не останешься внакладе. Ты рискуешь, я могу погибнуть, но война есть война.
Александр потянулся к своей кожаной чересседельной сумке, оглядываясь на все еще молчащего Гира, и достал кусок мяса. Мясо, давно уже несвежее, сильно попахивало.
– Это от жертвоприношения, – сказал Александр, шлепая кусок на валун. – Я припас его специально для этого. Подойди. Положи сюда руку. Ты выполняешь клятвы, данные богам?
– Да. – Рука Гира была так холодна, что тухлая козлятина под ней казалась горячей.
– Тогда повторяй.
Клятва была длинной, продуманной. На отступника призывалась ужасная кара. Мальчик, весьма сведущий в подобных вещах, позаботился обо всех возможных лазейках. Еще бы сыну Олимпиады не позаботиться об этом.
Гир послушно повторил слова клятвы и, освободившись, сразу же отошел к ручью, чтобы смыть с руки кровь. Мальчик понюхал мясо.
– Не думаю, чтобы его можно было есть, даже если мы повозимся с костром. – Он отбросил кусок в сторону, спрятал дротик в колчан и подошел к Гиру. – Хорошо, с этим покончено. Теперь мы можем говорить как друзья. Доедим обед, и расскажи мне обо всем.
Проведя рукой по лбу, Гир пустился перечислять нанесенные его роду несправедливости.
– Нет, все это мне известно, – прервал его Александр. – Сколько вас, сколько их? Что там за местность? Есть ли у вас лошади?
Дорога проходила по зеленым холмам, неуклонно поднимаясь все выше и выше. Трава уступила место папоротникам и тимьяну, тропа вилась, огибая сосновые леса и густые заросли земляничных деревьев. Горные хребты вздымались вокруг, живительный горный воздух, упоительно чистый, наполнял легкие. Они вступали в святая святых гор.
Гир рассказал о междоусобице, начало которой было положено три поколения назад. Получив ответы на свои первые вопросы, мальчик показал себя благодарным слушателем. О своих делах он сказал только:
– Ты должен будешь выступить моим свидетелем в Пелле. Царю исполнилось пятнадцать, когда он убил своего первого. Так мне сказал Парменион.
Гир собирался провести последнюю ночь у своих дальних родичей, живших в половине дня пути от его дома. Он показал Александру их деревню, прилепившуюся на краю узкого ущелья, над которым нависали отвесные скалы. Вдоль пропасти шла тропа, по которой могли пройти лошади. Гир хотел свернуть на хорошую окольную дорогу, проложенную царем Архелаем, но мальчик, слышавший, что тропа все еще пригодна, и желавший это проверить, настоял на своем. Не стоило тратить времени на окольный путь.
Они преодолевали крутые подъемы и головокружительные спуски.
– Если эти люди тебе родня, – сказал Александр, – не имеет смысла выдавать меня за родственника. Просто скажи, что я сын твоего начальника, что я учусь сражаться. Тогда они никогда не смогут обвинить тебя во лжи.
Гир охотно согласился. Из сказанного выходило, что за мальчиком нужно присматривать. Большего вояка сделать не мог, опасаясь небесной кары за клятвопреступление. Гир был богобоязненным человеком.
На небольшом плоском выступе скалы между бугристым склоном холма и ущельем ютилась деревушка скопов, построенная из коричневого камня, в изобилии валявшегося повсюду, и сама похожая на выход горной породы. С открытой стороны ее защищала изгородь, сложенная из валунов и оплетенная колючим терновником. Жесткая вытоптанная трава за оградой пестрела коровьими лепешками, оставленными стадом, которое загоняли сюда на ночь. Две-три маленькие косматые лошаденки щипали траву; остальные были в горах с охотниками или с пастухом на выпасе. Козы и несколько овец со свалявшейся шерстью разбрелись по склону холма. Сверху, похожие на песню дикой птицы, лились заунывные звуки свирели пастушка. Над тропой на изглоданном стволе засохшего дерева желтел прибитый череп и кости руки. Когда мальчик спросил, что это такое, Гир сказал:
– Это случилось очень давно, когда я еще был ребенком. Этот человек убил своего отца.
Их приезд вошел в ряд событий, которые и полгода спустя служат пищей для разговоров. Мальчишки дули в рог, созывая пастухов; старейшего из племени скопа, дожидавшегося смерти в своей берлоге, вытащили из вороха таких же старых, как он сам, шкур и отрепьев. В доме вождя гостям предложили сладкие маленькие фиги и местное мутное вино, налитое в лучшие, с меньшим количеством трещин, чаши. С предписанной обычаем учтивостью хозяева ожидали, пока Гир и мальчик насытятся, и только после этого начались расспросы о них самих и о далеком мире.
Гир поведал о том, что Египет вновь лежит под пятою Великого царя персидского, что царя Филиппа призвали навести порядок в Фессалии. Теперь он там стал архонтом, то есть тем же царем, что чрезвычайно обеспокоило южан. Правда ли, спросил брат вождя, что царь берет новую жену, а царицу отошлет в Эпир?
Чувствуя напряженное молчание мальчика в гуле голосов, Гир сердито опроверг глупые россказни. Подчиняя себе новые земли, царь, чтобы оказать честь тому или иному местному вождю, берет в свой дом его дочь; по мнению Гира, это не более чем своеобразный способ брать заложников. Что до царицы Олимпиады, она – мать наследника и пользуется величайшим уважением. Сыном гордятся оба родителя. Произнеся эту речь, с тяжким трудом приготовленную несколько часов назад, Гир предотвратил возможные пересуды и в свою очередь осведомился о новостях.
Новости были плохими. Четверо врагов-кимолиан встретили в горной долине двух соплеменников Гира, преследовавших оленя. Один односельчанин смог доползти до дома и сказать перед смертью, где найти труп брата, прежде чем до того доберутся шакалы. Кимолиане возгордились победой; их старый вождь больше не имел никакого влияния на своих сыновей. Скоро никто не сможет чувствовать себя в безопасности. Пока загоняли на ночь скот и жарили козу, зарезанную для угощения, были обсуждены многие происшествия, сказано много горячих слов. С наступлением темноты все разошлись на покой.
Александра положили с сыном вождя, имевшего собственное одеяло. Покрывало кишело паразитами. Вшивым был и сам ребенок, но он, в отличие от паразитов, благоговел перед гостем и не мешал ему спать.
Терзаемому блохами Александру снилось, что к постели подошел Геракл и трясет его за плечо. Герой выглядел в точности как у алтаря в саду Пеллы, безбородый и юный. Клыкастая пасть льва капюшоном покрывала его голову; клочья гривы свисали вниз.
«Вставай, лентяй, – говорил герой, – или я отправлюсь в путь один. Я не могу тебя добудиться».
В комнате все спали; Александр взял плащ и осторожно выскользнул наружу.
Заходящая луна заливала своим сиянием дикое нагорье. Не было ни одного часового, кроме собак. Огромный пес, похожий на волка, подбежал к нему. Александр постоял неподвижно, дав себя обнюхать, и зверь вскоре отошел. Собаки залаяли бы при любом подозрительном шуме за оградой.
Все было спокойно; зачем же Геракл позвал его? Взгляд мальчика остановился на высокой скале. Наверх вела хорошо утоптанная тропка – деревенский наблюдательный пункт. Если бы там сидел дозорный… Но никакого дозорного не было.
Александр вскарабкался наверх. Ему открылась дорога Архелая, огибавшая подножие холма, и на этой дороге – крадущиеся тени.
Двадцать или больше всадников, едущих налегке, без груза. Они находились слишком далеко, чтобы даже здесь, в горах, широко разносящих любой звук, их можно было услышать. Но что-то сверкало в зыбком лунном свете.
Серые глаза Александра стали огромными. Он воздел к небу руки и запрокинул голову. Лицо Александра просияло. Он вверил себя Гераклу, и бог ответил. Он не допустил, чтобы Александр долго искал подвига, и послал ему настоящую битву.
Мальчик стоял в свете полной луны, запоминая особенности места, позиции выигрышные и рискованные. Устроить засаду где-нибудь внизу было невозможно. Архелай, мудрый строитель дорог, без сомнения, предусмотрел такую опасность. Засаду придется сделать здесь, потому что скопов меньше. Скопов нужно немедленно разбудить. Враги еще достаточно далеко и не услышат шума потревоженной деревни. Если он сейчас будет бегать из дома в дом, о нем забудут в суматохе. Нужно заставить скопов собраться сразу.
На стене дома вождя висел рог, которым тот созывал соплеменников. Александр осторожно проверил его и подул.
Двери распахивались, мужчины выскакивали на улицу, на ходу натягивая свои тряпки, женщины визгливо перекрикивались, овцы и козы блеяли. Александр, стоя на высоком валуне, на фоне мрачного неба, кричал:
– Война! Война!
Бессвязные вопли стихли. Голос Александра перекрывал все. Покинув Пеллу, он говорил и думал только на македонском.
– Я Александр, сын царя Филиппа. Гир может подтвердить это. Я пришел сражаться в вашей войне вместе с вами, потому что бог послал мне знамение. Кимолиане уже на дороге внизу, двадцать три всадника. Слушайте меня, и еще до рассвета мы покончим с ними.
Он назвал имена вождя и его сыновей. Те подошли – ошеломленные, пристально вглядываясь в сумрак. Мальчик был сыном ведьмы, эпирки.
Александр сел на валун, не желая отказываться от преимущества в росте, которое тот давал ему, и горячо заговорил. Геракл все еще стоял у него за плечом.
Когда Александр умолк, вождь отослал женщин по домам и приказал мужчинам повиноваться мальчику. Скопы заспорили; им было не по нутру удерживаться от стычки с ненавистными кимолианами до тех пор, пока те не окажутся за оградой, посреди скота, за которым и явились. Но Гир поддержал мальчика. В переменчивом предрассветном сумраке скопы вооружились, оседлали своих лошадок и спрятались за хижинами.
Было очевидно, что кимолиане рассчитывают напасть на деревню, когда мужчины разойдутся по своим делам. Завал из терна, закрывавший ворота, был раскидан так, чтобы впустить врагов, не возбудив никаких подозрений. Пастухов и мальчишек, стерегущих коз, отослали на холмы, как в самое обычное утро.
Вершины гор темными силуэтами вырисовывались на фоне неба, в глубине которого медленно бледнели звезды. Александр, сжимая поводья и дротики, ждал, когда появится первая розовая полоса, предвещающая рассвет: он должен запомнить ее раз и навсегда. Он знал об этом ощущении и впервые испытывал его сам. На протяжении всей своей жизни Александр слышал рассказы о насильственной смерти и теперь вспоминал их: скрежет железа, проходящего сквозь внутренности, агония, смутные тени, ждущие, пока свет померкнет в глазах умирающего – навсегда. В воцарившейся тишине сердце Александра обратилось к Гераклу-покровителю: «Почему сейчас тебя нет со мной?»
Самый высокий пик окрасился первыми лучами зари. Он вспыхнул, словно объятый пламенем. Александр был совершенно один, и божественно-спокойный голос Геракла беспрепятственно достиг его слуха. Бог сказал: «Я открыл тебе свои тайны. Не обольщай себя надеждой, что умрут другие, не ты, – не для этого я удостоил тебя своей дружбой. Только взойдя на погребальный костер, я достиг бессмертия. Колено к колену я боролся с Танатосом и знаю, как побеждают смерть. Бессмертие для человека – это не вечная жизнь; желание жить вечно порождает страх. Каждое мгновение, когда человек не ведает страха, делает его бессмертным».
Розово-красные вершины холмов стали золотыми. Александр находился между смертью и жизнью, как между ночью и днем, и думал в нарастающем ликовании: я не боюсь. Это было лучше музыки, сильнее любви матери; это – жизнь богов. Горести не могли его затронуть, ненависть – причинить боль. Все казалось ему ясным и отчетливым, как парящему в небе орлу. Александр чувствовал себя быстрым и легким, как стрела.
По вытоптанной дороге застучали копыта лошадей.
Кимолиане остановились за оградой. На холме насвистывал на свирели пастух. В домах щебетали беспечные дети, какая-то женщина пела. Всадники раскидали изгородь и с гоготом въехали в деревню. Скот, на который они позарились, находился в загоне. Начать можно с женщин.
Внезапно раздался громкий и пронзительный вопль. Кимолиане подумали, что их заметила какая-то девчонка. Потом они услышали крики мужчин.
Верхом и пешие, скопы обрушились на налетчиков. Некоторые из врагов уже ломились в дома, с этими справились быстро. Силы сражающихся оказались теперь примерно равны.
Воцарился полный хаос, люди метались среди ревущего скота. Один из кимолиан пробился к воротам и кинулся бежать. В рядах скопов раздались торжествующие вопли. Александр догадался, что кимолиане сейчас дрогнут и побегут. Скопы не станут им препятствовать, довольствуясь сегодняшней удачей и не заглядывая в день завтрашний, когда враг вернется сюда, униженный поражением и жаждущий мести. И они называют это победой?
Со свирепым криком Александр кинулся к воротам:
– Не дайте им уйти!
Увлеченные его порывом, скопы подчинились. Ворота перекрыли. Скот все еще топтался в загоне, но мужчины теперь стояли лицом друг к другу, образуя боевую шеренгу.
«Сейчас!» – думал мальчик, вглядываясь в кимолианина напротив.
На том был старый шлем из черной засаленной кожи, прошитый грубо выкованными железными пластинами, и панцирь из козлиной шкуры мехом наружу, местами до блеска вытертой. Его лицо, с молодой рыжей бородкой, покрывали веснушки, и оно шелушилось от сильного загара. Враг насупился – не гневно, но как человек, вынужденный выполнять привычную ему работу, рассчитывая при этом только на себя самого. Его шлем и латы уже порядочно поизносились, кимолианин был высок ростом и не выглядел неопытным юнцом.
Александр держал два дротика. Один он собирался метнуть, другой приготовил для сражения. В воздухе свистели копья. Один из скопов залез на крышу своего дома и стрелял из лука. Лошадь какого-то кимолианина заржала и поднялась на дыбы, потом понесла. Древко копья торчало у нее из шеи. Всадник упал и, кое-как поднявшись, захромал, волоча ногу. Казалось, что прошла целая вечность. Большинство копий было брошено впустую – сказались нетерпение, значительное расстояние и недостаток опыта. Глаза рыжебородого бегали, он выбирал противника для рукопашной, которая вот-вот должна была начаться.
Александр нацелил дротик и пришпорил свою лошадку. Легкая цель – прямо над сердцем на козлиной шкуре черная проплешина. Нет, в первый раз он должен встретиться с врагом лицом к лицу. Почти не глядя, Александр метнул оружие в кимолианина, темноволосого, коренастого, смуглого от загара, топчущегося рядом с выбранной жертвой. В ту же секунду его пальцы впились в древко второго дротика, а глаза устремились на рыжего. Кимолианин увидел его. Александр издал боевой вопль и огрел лошадь древком. Лошадка рванулась вперед по взрытой земле.
Рыжий, озираясь, поднял длинное копье. Его рыскающий, ищущий взгляд не задержался на мальчике; он ожидал настоящего противника, взрослого, который мог оказаться опасным.
Александр поднял голову и закричал во всю мощь легких. Враг должен защищаться, должен поверить в него, иначе это будет нечестным убийством, как если бы он напал на спящего или со спины. Все должно свершиться безупречно, чтобы никто не посмел… Александр крикнул снова.
Налетчики были из рослого племени. Рыжебородому ребенок казался досадной помехой, отвлекавшей от серьезного врага. Он беспокойно посматривал на мальчика, но не решался сбросить его с седла из опасения, что кто-нибудь из взрослых тут же нападет на него, застав врасплох. В довершение всего рыжебородый неважно видел и только через несколько мгновений отчетливо разглядел мчавшегося на него мальчика. Лицо юного воина не было лицом ребенка. При виде этих глаз у кимолианина поднялись дыбом волосы на затылке.
Мальчик летел прямо на него, не отрывая взгляда, готовый победить или умереть, – совершенное, подчиненное одному стремлению существо, свободное от ненависти, гнева, сомнений, непорочное, служащее богу, с ликованием преодолевшее страх. И с этим существом, от лица которого исходило нечеловеческое сияние, изо рта которого вылетали пронзительные, высокие, как клич охотящегося ястреба, крики, рыжебородый не пожелал связываться. Он дернул поводья, разворачиваясь к ближайшему скопу – приземистому, дородному, далекому от сверхъестественного или божественного. Но его взгляд блуждал, он медлил слишком долго. С воплем «Аххиии!» сияющий мальчик-воин поравнялся с ним. Кимолианин швырнул копье, странное существо уклонилось; он увидел глубоко посаженные, небесной сини, глаза, восторженно кричащий рот. Удар сотряс грудь кимолианина, удар, принесший мгновенный мрак. В последний миг, когда свет уже мерк в глазах рыжего, ему показалось, что улыбающиеся губы мальчика приоткрылись, чтобы выпить его жизнь.
Скопы приветствовали Александра ликованием. Без сомнения, он принес им удачу. Кимолиане дрогнули: убитым оказался любимый сын их вождя. Они беспорядочно стали пробиваться к бреши в воротах, прокладывая себе дорогу сквозь мечущийся скот и людей.
Лошади визжали, коровы мычали и топтали упавших; поднялась смешанная вонь от свежего навоза, смятой травы, пота и крови.
Когда кимолианам удалось сбиться в небольшую группу, стало видно, что они торопятся выбраться на дорогу. Прокладывая себе путь среди коз, Александр вспоминал местность, увиденную с утеса. Вырвавшись из давки, с пронзительным воплем: «Остановите их! На тропу! Поверните их на тропу!» – он, не оглядываясь, поскакал вперед. Если бы скопы не последовали за ним, он сражался бы с кимолианами в полном одиночестве.
Скопы успели вовремя: беглецам отрезали все пути, кроме одного. В растущей панике, неспособные из всех зол выбрать наименьшее, страшась обрыва, но ничего не зная о козьих тропах, ведущих по каменистому холму, кимолиане сгрудились на узкой дорожке, проходящей над ущельем.
Дикарь, замыкавший цепочку беглецов, рывком повернулся к преследователям. Дочерна загорелый, с ястребиным носом и соломенными волосами, этот человек первым бросился в бой и бежал последним. Он дольше всех не оставлял намерения пробиться на дорогу. Зная, что на этом пути соплеменников ожидает гибель, кимолианин пропустил их вперед и закрепился в самом узком месте тропы. Это он задумал набег и был его вдохновителем; его младший брат пал от руки мальчишки, который по возрасту годился только на то, чтобы пасти овец; кимолианину предстояло обо всем рассказать отцу. Лучше искупить этот позор смертью. Гибель ожидала остатки отряда в любом случае, но если он на какое-то время сумеет удержать проход, кто-нибудь да спасется. Воин обнажил старый железный меч, доставшийся ему от деда, спешился и преградил дорогу.
Мальчик, отбившийся от промчавшейся мимо него плотной толпы преследователей, увидел, как смелый кимолианин один сражается с тремя. И, получив удар по голове, падает на колени. Кимолиан оттеснили к краю пропасти. Радостно завывая, скопы швыряли в них камни; вооруженный луком стрелок спустил тетиву. Лошади с диким ржанием падали с утеса, люди срывались следом. Половина отряда погибла, прежде чем уцелевшие оказались вне пределов досягаемости.
Все было кончено. Александр осадил свою лошадку. Ее шея была порезана, и животное начинали беспокоить боль и мухи. Александр заботливо обтер рану. Он всего лишь хотел убить своего первого человека, а выиграл целое сражение. Бог послал ему эту победу. Скопы – те, кто не полез вниз снимать с убитых оружие, – столпились вокруг него. Александр чувствовал на своей спине и плечах их тяжелые руки, слышалось учащенное дыхание. Он был их военачальником, их бесстрашным ястребом, маленьким львенком-талисманом. Гир подошел к Александру с видом человека, который утвердил свое положение в обществе навсегда.
– Этот сукин сын еще шевелится! – крикнул кто-то.
Александр придвинулся ближе, не желая что-либо упустить. Кимолианин с соломенными волосами, теперь пропитанными кровью, по-прежнему лежащий там, где его сбили с ног, пытался приподняться на локте. Один из скопов схватил его за волосы – так, что тот вскрикнул от боли, – и запрокинул ему голову, чтобы перерезать горло. Остальные едва ли взглянули на эту привычную сцену.
– Нет! – крикнул Александр.
Скопы изумленно оглянулись на него. Подбежав к раненому и опустившись рядом с ним на колени, Александр резко оттолкнул руку с кинжалом.
– Он был храбр. Он сделал это ради остальных. Он был как бесстрашный Аякс, – сказал Александр.
Скопы оживленно заспорили. Что мальчик имел в виду? Какого-то священного героя или знамение, запрещающее убивать этого человека? Нет, сказал кто-то, это просто детский каприз. Война есть война. Говоривший вытащил нож и нагнулся к распростертому на земле кимолианину.
– Если ты убьешь его, – сказал мальчик, – я заставлю тебя пожалеть об этом. Клянусь головой моего отца.
Скоп изумленно обернулся. Секунду назад паренек сиял ярче солнца, и вот…
– Лучше бы тебе послушаться, – пробормотал Гир.
Александр выпрямился:
– Вы должны его отпустить. Он принадлежит мне, это мой трофей. Отдайте ему его лошадь. Взамен возьмите ту, седока которой я убил.
Скопы слушали его с разинутыми ртами. Оглядев их, Александр понял, что эти люди рассчитывают прикончить врага позднее, когда мальчик о нем забудет.
– Подсадите его сейчас же в седло и выведите лошадь на дорогу. Гир, помоги им.
Скопы со смехом взгромоздили раненого на лошадь, потешаясь над ним. Резкий юный голос произнес у них за спиной:
– Довольно.
Лошадь хлестнули по крупу, и она сорвалась в галоп, унося полуживого всадника, вцепившегося ей в гриву. Мальчик отвернулся, складка на его лбу разгладилась.
– Теперь, – сказал он, – мне нужно отыскать своего.
Среди лежавших на поле боя уже не было ни одного живого. Раненых скопов унесли по домам женщины, и женщины же добили раненых кимолиан. Сейчас они отыскивали своих мертвых, бросались на их тела, колотя себя в грудь, царапая лица, выдирая клочья волос. В воздухе повис плач, похожий на заунывные песни здешних гор: волчий вой, пронзительные крики птиц или ягнящихся овец. По небу неторопливо плыли белые облака, простирая над горами черные крылья теней и бросая отсвет на дальние, поросшие лесом вершины.
Так вот оно, поле битвы, думал Александр. Мертвые враги – изуродованные, распростертые в пыли, брошенные на произвол судьбы. Женщины, похожие на стаю ворон, подбирают павших победителей. И высоко в небе, появляясь один за другим, уже кружат стервятники.
Рыжий кимолианин лежал на спине, подогнув ногу, его молодая бородка задралась вверх. Доспехи, послужившие до него двум поколениям, уже утащили мародеры. Крови вытекло немного. В ту минуту, когда враг падал, дротик глубоко вошел в тело, и Александр подумал, что оружие будет непросто вытащить или вообще придется бросить. Но все же дернул, и острие на удивление легко подалось.
Александр взглянул на бледное, уже отливающее синевой лицо, разинутый рот, и снова в уме его пронеслось: это сражение, солдат должен привыкать. Он убил человека. Ему надо всем показать трофей. На мертвом не было ножа, не было даже пояса, доспехи исчезли. Женщины не зря шныряли по полю. Мальчик сердился, но он знал, что жалобы не приведут к добру и могут выставить его в смешном виде. Ему нужен трофей. Ничего не оставалось, кроме – разве что кроме…
– Ага, маленький воин!
Над ним стоял молодой скоп с черными спутанными волосами; щербатый рот сиял в дружелюбной ухмылке. В руке он держал тесак, сплошь покрытый засохшей кровью.
– Позволь мне отрубить для тебя голову, – попросил скоп. – Я знаю, как это делается.
Александр застыл в безмолвии, переводя взгляд с живого, ухмыляющегося лица на мертвое, застывшее. Тесак, казавшийся легким в лапище скопа, был слишком тяжел для него.
– В этой глуши, Александр, – быстро сказал Гир, – сохранился такой обычай.
– Я возьму тесак, – сказал мальчик. – Ничего другого все равно нет.
Юноша с готовностью подался вперед. Гир сколько угодно мог строить из себя городскую штучку, но сыну царя нравились старые обычаи: вот что значит благородное рождение. Александр потрогал острие лезвия большим пальцем и поймал себя на том, что с радостью готов переложить этот труд на кого-нибудь другого.
– Нет. Я должен отрубить голову сам, – сказал он.
И пока скопы смеялись и сквернословили, теплый, липкий, пахнущий мясом тесак оказался в руке Александра. Он опустился на колени подле трупа, принуждая себя держать глаза открытыми, и, содрогаясь, забрызганный кровавыми ошметками, бил и бил по шейным позвонкам, пока голова врага не покатилась в сторону. Тогда он выпрямился и ухватил ее за волосы – чтобы и в самых тайниках души не осталось страха, в котором он мог бы упрекнуть себя.
– Сходи за моей сумкой, Гир, – попросил Александр.
Гир поспешно отвязал сумку от седла. Мальчик швырнул в нее мертвую голову и вытер ладони о кожаную поверхность. Пальцы его склеились от липкой крови. Ручей остался внизу; он вымоет руки по дороге домой. Александр повернулся, чтобы попрощаться.
– Подождите! – крикнул кто-то. К ним, размахивая руками, бежали с какой-то ношей несколько человек. – Не отпускайте молодого господина. Для него есть еще один трофей. Двоих! Да, смотрите, он убил двоих.
Александр нахмурился. Ему нужно возвращаться. Он участвовал только в одном бою. Чего они хотят?
Задыхаясь, к нему приблизился первый из бегущих.
– Это правда. Вот этот, – он показал на обезглавленный труп, – был вторым. В этого мальчик кинул дротик еще до рукопашной. Я видел своими глазами: враг повалился, как заколотая свинья. Еще подергался немного. Но сдох до того, как женщины добрались до него. Он твой, молодой господин. Тебе будет что показать отцу.
Стоявший рядом скоп показал всем голову, высоко поднимая ее за волосы. Густая черная борода скрывала разрубленную шею. Рот, искривленный предсмертной судорогой, смуглая кожа стянута; один глаз полузакрыт, так что виднелся только белок. Это был тот кимолианин, в которого Александр метнул дротик не глядя. Он забыл о нем; его мозг стер и тень памяти об этом человеке, так, словно того никогда не существовало. В течение какого-то мгновения мальчик стоял как слепой, видя и не видя эту голову, которая покачивалась у него перед глазами, надменно кивая. Холод разлился внутри, он почувствовал дурноту, липкий пот потек по ладоням. Александр сглотнул и справился с приступом тошноты.
– Я не убивал его, – сказал он. – Я никогда не видел этого человека.
Все трое скопов в один голос принялись уверять его, описывая тело, клянясь, что на нем нет больше ни одной раны, обещая принести труп, показать дротик Александра. Голову чернобородого настойчиво совали ему в руки. Двое за один раз! В первой же битве! Он сможет рассказывать об этом своим внукам. Скопы обратились к посредничеству Гира. Юный господин утомлен, и неудивительно. Если он оставит трофей здесь, то будет сожалеть об этом, придя в себя; пусть Гир сохранит для него эту голову.
– Нет! – Голос мальчика окреп. – Он мне не нужен. Я не видел, как он умер. Вы не можете навязать мне труп. Возможно, этого человека убили женщины. Вы не можете рассказать мне, что случилось. Унесите это прочь.
Скопы прикусили языки, неохотно повинуясь последнему, уже совершенно необъяснимому капризу. Гир отвел в сторону вождя и что-то зашептал ему на ухо. Лицо скопа переменилось, он по-доброму обнял мальчика за плечи и заявил, что перед долгой обратной дорогой нужно согреться каплей вина. Александр послушался. Он шел рядом с вождем, его чистое бледное лицо было спокойным и отрешенным, под глазами проступила легкая синева. Вскоре выпитое вино возвратило его коже обычный румянец, он заулыбался и через пару минут уже смеялся вместе со всеми.
Снаружи восторженно судачили. Что за дивный парнишка! Какая отвага, что за голова на плечах и какое сыновнее чувство! Какой отец не гордился бы таким сыном?
«Осмотри со вниманием роговой нарост копыта. Толстое копыто делает ногу коня сильнее, а тонкое – ослабляет. Не поленись проследить, чтобы копыто не было плоским, чтобы передняя и задняя части были высокими; тогда стрелка останется чистой, не забьется землей».
– Есть ли в этой книге хотя бы одно место, которого ты не знаешь наизусть? – спросил Филот, сын Пармениона.
– Нельзя знать слишком много из Ксенофонта[47], – ответил Александр, – когда он говорит о лошадях. Я бы хотел прочесть и его книги о Персии. Ты сегодня будешь покупать?
– В этом году нет. А мой брат покупает.
– Ксенофонт говорит, что хорошее копыто стучит по земле так же звонко, как кимвал. У этого, кажется мне, копыта вывернуты внутрь. Отцу нужен новый боевой конь. Предыдущего убили под ним в прошлогодней войне с иллирийцами.
Александр взглянул на помост, возведенный, как обычно, для весенних конских торгов. Царя еще не было.
Стоял ясный ветреный день; озеро и лагуна, темно поблескивающие на солнце, покрывались рябью. Края белых облаков, зацепившихся за вершины дальних гор, отсвечивали голубым, как лезвия заточенных мечей. Взрытый дерн луга зеленел от зимних дождей. Солдаты покупали все утро крепких низкорослых лошадок с густыми гривами, бодрых и хорошо откормленных на зимних пастбищах. Гиппархи старались для себя, вожди – для соплеменников, составлявших большую часть их отрядов: в Македонии всякий племенной вождь являлся в то же время и военачальником, и попечителем своих солдат. К полудню с обычными торгами было покончено. Настало время чистокровок, коней для ристалищ и парадных шествий, для царя и его полководцев; коней холеных и разукрашенных.
Конские торги в Пелле были обычаем не менее почитаемым, чем посвященные богам пиры. Барышники прибывали из земель Фессалии, Фракии, из Эпира, даже из-за Геллеспонта; эти последние всегда уверяли, что их лошади скрещены с легендарной нисской ветвью, принадлежащей персидским царям.
Важные покупатели еще только начинали прибывать. Александр провел на торгах большую часть дня. Повсюду его сопровождала беспокойная стайка из полудюжины мальчиков, косящихся на Александра и друг на друга. Эту свиту Филипп собрал для сына недавно – из детей, чьих отцов царь хотел почтить.
В Македонии издревле существовал обычай давать наследнику, когда тот выходил из детского возраста, собственную охрану. Сам Филипп никогда не считался прямым наследником, а его правлению предшествовала череда дворцовых переворотов, продолжавшаяся на памяти уже нескольких поколений. Ни одному законному ребенку царской крови не удалось повзрослеть: всех их убили или изгнали. Дворцовые хроники свидетельствовали, что последним македонским царевичем, имевшим своих гетайров, выбранных для него согласно обычаю, был пятьдесят лет назад Пердикка Первый. Из этих гетайров в живых еще оставался один древний старик; он, подобно Нестору[48], знал все предания о приграничных войнах и набегах, едва ли не о каждом угнанном стаде; он мог назвать по именам всех внуков, произошедших от бастардов Пердикки, но его память не сохранила ни одной подробности обряда посвящения.
Юным гетайрам следовало быть ровесниками наследника, подобно ему прошедшими испытания. Пришлось бы пешком обойти всю Македонию, чтобы отыскать хоть одного такого мальчика. Отцы заявляли о правах своих шестнадцати– и семнадцатилетних сыновей, которые выглядели и говорили как мужчины. Они не забывали отметить, что большинство постоянных друзей Александра были еще старше. Притом тактично добавлялось, что это естественно для такого храброго и не по летам умного мальчика.
Филипп принимал похвалы с деланым благоволением. Теперь он жил под взглядом все помнящих и ничего не простивших глаз, встретившихся с его взглядом в тот миг, когда отрубленная голова дикаря, уже подгнившая за время путешествия, была брошена к его ногам. В дни ожидания и поисков Александра царю стало ясно, что, если мальчик никогда не вернется, он будет вынужден убить Олимпиаду, прежде чем та доберется до него самого. Слишком туго завязался этот узел. Эпикрат отбыл из дворца, сообщив, что наследник решил отказаться от занятий музыкой; при этом грек старательно отводил глаза. Филипп наделил его щедрыми дарами, но уже предчувствовал, как отвратительная сплетня пойдет гулять по одеонам Эллады – эти кривляки проникали повсюду.
В конце концов для создания охраны наследника ничего не было сделано. Александр не проявил никакого интереса к этому мертвому установлению; взамен он собрал вокруг себя группу юношей и взрослых молодых воинов, которые и без того уже повсюду славились как друзья Александра. Сами они закрывали глаза на то, что прошлым летом мальчику исполнилось всего лишь тринадцать лет.
Утро конских торгов, однако, Александр провел с мальчиками, выбранными для него царем. Он был рад их обществу, и если обращался со всеми ними как с младшими, то не для того, чтобы показать свою власть или кого-то унизить. Просто он не мог чувствовать иначе. Александр без устали толковал о лошадях, и мальчишки выбивались из сил, чтобы поддерживать беседу. Его взрослая перевязь, его слава, при всем том, что Александр был самым младшим среди них, заставляли мальчиков дичиться и смотреть на сына царя с благоговейным ужасом. Поэтому, когда перед показом породистых лошадей стали собираться его настоящие друзья – Птолемей, и Гарпал, и Филот, и остальные, – мальчики вздохнули с облегчением. Они сбились в тесную стайку чуть в стороне. Теперь, когда вожак ушел, среди них, как в случайно образовавшейся стае собак, началась скрытая борьба за первенство.
– Мой отец сегодня не приехал. Да и зачем: он вывозит лошадей прямо из Фессалии. Все заводчики знают его.
– Мне вскоре понадобится лошадь побольше; но мой отец отложил покупку на будущий год, когда я стану еще выше.
– Александр на целую пядь ниже тебя, а справляется с теми же лошадьми, что и взрослые.
– Я думаю, их для него специально объезжают.
Самый высокий из мальчиков сказал:
– Он убил своего вепря. Полагаю, ты думаешь, что и этого зверя специально укрощали.
– Все было подстроено, это всегда так делается, – заявил самый богатый. Он мог рассчитывать на подобный подлог.
– Неправда! – сказал высокий сердито. Остальные переглянулись, и мальчик покраснел. Его голос, уже ломавшийся, внезапно опустился на низкие рокочущие тона. – Мой отец слышал об этом. Птолемей пытался все подстроить без его ведома, потому что Александр настаивал на своем, а Птолемей не хотел, чтобы сын царя погиб. Они очистили лес от вепрей, оставив только одного, самого маленького. Но когда утром туда привезли Александра, на него вышел здоровый вепрь, забредший в лес ночью. Говорят, Птолемей побледнел, как руно, и пытался увести царевича домой. Но Александр разгадал заговор; он сказал, что этого вепря послал ему бог и что богу лучше знать. Никто не мог сдвинуть его с места. Все обливались потом от страха, потому что знали: Александру не хватит веса, чтобы одолеть такого зверя, и сеть тоже не выдержит. Но царевич сразу же попал вепрю в вену на шее; Александру не понадобилась помощь. Все знают, что так и было.
– Ты хочешь сказать, что никто не посмеет исказить эту басенку? Только посмотри на него. Мой отец прибил бы меня, если бы я стоял на поле для выездки, позволяя мужчинам со мной заигрывать. С кем из них он спит?
– Ни с кем, – вмешался кто-то. – Так говорит мой брат.
– Да? А он-то откуда знает?
– Его друг нравился Александру, тот даже поцеловал его однажды. Но когда друг захотел большего, Александр выглядел изумленным и совершенно сбитым с толку. Он еще слишком наивен для своих лет, сказал брат.
– А сколько лет было твоему брату, когда он убил человека? – спросил высокий мальчик. – И вепря?
– Это совсем другое. Мой брат говорит, что все придет внезапно, само собой, и Александр станет сходить с ума по девушкам. Как его отец.
– Но ведь царь любит…
– Замолчи, глупец.
Мальчики смолкли и испуганно оглянулись, но взрослые с увлечением рассматривали двух скаковых лошадей, которых барышник вывел на пробежку по кругу. Пререкания возобновились, когда царский конвой начал выстраиваться вокруг помоста, готовясь к прибытию Филиппа.
– Смотрите, – прошептал кто-то, показывая на распоряжавшегося всадника. – Это Павсаний.
Мальчики обменялись взглядами: кто – понимающими, кто – недоумевающими.
– Он был любимцем царя перед тем несчастным, который умер. Они соперничали за благосклонность Филиппа.
– Что произошло?
– Это всем известно. Царь отдалил Павсания от себя, тот сходил с ума от ревности. На симпосии Павсаний поднялся и назвал нового любовника царя бесстыдной шлюхой, которая с кем угодно пойдет за плату. Их разняли. Либо тот юноша действительно любил царя, либо чувствовал себя обесчещенным – обида грызла его. В конце концов он попросил одного из друзей, я думаю, это был Аттал, передать царю его послание, когда сам он уже будет мертв. В следующем бою с иллирийцами юноша прямо на глазах у царя бросился в гущу врагов и был зарублен.
– Что сделал царь?
– Похоронил его.
– Нет, с Павсанием?
Мальчики смущенно зашептались.
– На самом деле никто не знает, он ли…
– Конечно, это сделал он!
– Тебя убьют за такие слова.
– Что ж, он не может сожалеть…
– Нет, это был Аттал и друзья юноши; так сказал мой брат.
– И что они сделали?
– Однажды вечером Аттал мертвецки напоил Павсания. Его отнесли к конюхам и сказали, что те могут позабавиться, парень пойдет с любым из них без всякой платы. Думаю, с ним здорово позабавились, да еще и побили изрядно. Он проснулся на следующее утро во дворе конюшни.
Кто-то осторожно присвистнул. Все уставились на Павсания. Он выглядел старше своих лет и не казался неотразимо привлекательным.
– Царь хотел казнить Аттала. Конечно, Филипп не мог этого сделать, даже если ему и хотелось; вообразите только, как бы он объяснил это Собранию. Но что-то сделать он был должен. Павсаний – орестид. Царь подарил ему земли и назначил вторым начальником царской стражи.
Высокий мальчик, молча выслушавший весь рассказ, спросил:
– Александру рассказывают подобные вещи?
– Мать рассказывает ему обо всем, чтобы настроить против царя.
– Да, но царь оскорбил его в зале. Вот почему он уехал и убил человека.
– Это Александр тебе сказал?
– Нет, конечно нет. Он не говорит об этом. Мой отец был там; он часто ужинает с царем. Наши земли неподалеку.
– Значит, вы с Александром встречались прежде?
– Только однажды, когда были детьми. Он не узнал меня, я слишком вырос.
– А если он узнает, что вы ровесники? Ему это не понравится.
– Кто сказал, что мы ровесники?
– Ты сам говорил, что вы родились в одном месяце.
– Но не говорил, что в один год.
– Ты это сказал в первый же день, когда сюда приехал.
– Хочешь сказать, что я лгу? А ну, повтори!
– Гефестион, глупец, ты не можешь здесь драться!
– Пусть не называет меня лжецом! – вспыхнул Гефестион.
– Ты выглядишь на четырнадцать лет, – сказал миротворец. – В гимнасии я даже подумал, что ты еще старше.
– Ты знаешь, на кого похож Гефестион? На Александра. Не в точности такой, но, скажем, как его старший брат.
– Ты слышишь, Гефестион? Как близко твоя мама знакома с царем?
Обидчик напрасно рассчитывал остаться безнаказанным, несмотря на место и на время. В следующую минуту он уже лежал на земле с рассеченной губой. В суматохе, вызванной прибытием царя, мало кто обратил на это внимание, но Александр постоянно следил за мальчиками краем глаза. Он уже чувствовал себя в ответе за них, как военачальник за свое войско. Однако Александр решил сделать вид, будто не заметил стычки. Мальчики не несли никакой службы в точном понимании слова, и оказавшийся в пыли нравился ему меньше всех.
Филипп подъехал в сопровождении первого начальника стражи – Соматофилакса. Павсаний отсалютовал и отступил в сторону. Мальчики почтительно замерли; один облизывал губу, другой – костяшки пальцев.
Конские торги всегда проходили легко; они сочетали в себе и дело, и праздник, на котором мужчины были мужчинами. Филипп, в простой одежде для верховой езды, поднял хлыст, приветствуя знать, солдат, землевладельцев и барышников; поднялся на помост, дружелюбно окликая то одного, то другого из своих друзей.
Взгляд его упал на сына; Филипп дернулся, но увидел маленькую свиту вокруг Александра и отвернулся. Александр продолжал разговаривать с Гарпалом – смуглым живым юношей, обаятельным и бесцеремонным. Злая судьба наградила его искривленной стопой, и Александр всегда восхищался спокойствием, с которым Гарпал переносил свое уродство.
Маленький мальчишка-нубиец в полосатой тунике вывел гарцующую скаковую лошадь. Пеллу облетела молва, что в этом году царь будет покупать только боевого коня. Как-то Филипп уплатил баснословную сумму – тринадцать талантов – за рысака, принесшего ему потом победу на Олимпийских играх. Барышник решил рискнуть. Филипп улыбнулся и покачал головой; нубиец, надеявшийся, что его купят вместе с лошадью и он будет носить золотые серьги и есть по праздникам мясо, понуро повернул назад. Подвижное личико его изобразило скорбную гримасу.
Постепенно стали выводить строевых лошадей. Споры о порядке прохождения длились между барышниками всю первую половину дня и были наконец разрешены путем сложных соглашений и взяток. Царь спустился с помоста, осматривал зубы и копыта, ощупывал плюсну, прослушивал дыхание. Одних лошадей отсылали прочь, других отводили в сторону на тот случай, если ничего лучшего не подвернется. Потом произошла заминка. Филипп нетерпеливо оглядывался. Крупный барышник-фессалиец, Филоник, суетившийся рядом, раздраженно бросил своему слуге:
– Скажи им, что я намотаю их кишки на колья, если скотину не приведут сейчас же.
– Господин, Китт говорит, что привести его они могут, но…
– Мне пришлось самому укрощать эту тварь, я что, должен и выезжать его? Передай Китту, что если я упущу эту сделку, то со всех них шкуру сдеру и пущу на сандальные подметки.
С почтительной улыбкой фессалиец приблизился к царю:
– Государь, его ведут. Ты увидишь, что я ни в чем не приукрасил его, когда писал из Лариссы. Он много лучше. Прости за промедление. Мне только что сказали, что какой-то дурак позволил ему сорваться с привязи. Конь в отличной форме, с ним нелегко справляться. А! Вот и он!
Коня, черного с белой отметиной, вели ровной рысью. Остальных лошадей гоняли по кругу, чтобы в выгодном свете показать их шаг. Хотя конь блестел от пота, он дышал не так, как если бы запыхался от бега. Когда его подтащили ближе к царю и главному конюшему, ноздри коня раздулись и черный глаз закатился. Он попытался вздернуть голову, но конюх пригнул ее вниз. Сбруя на коне была богатой – прошитая серебром красная кожа, – но седло отсутствовало. Скрытые бородой губы барышника злобно зашевелились. В воцарившейся тишине спокойный голос за помостом произнес:
– Взгляни, Птолемей. Взгляни на него.
– Вот, государь! – сказал Филоник с наигранным восхищением. – Вот Гром. Едва ли есть на свете иная лошадь, достойная нести царя…
И действительно, это во всех отношениях была совершенная лошадь, о каких писал Ксенофонт. Начиная, как тот и советовал, с копыт каждый мог увидеть, что роговая подошва толста спереди и сзади; когда Гром, как сейчас, переминался на месте, его копыта глухо звенели. Ноги были сильными, но подвижными, грудь – широкой, шея, как и требуют каноны, – изогнутой, словно у бойцового петуха, грива, весьма плохо расчесанная, – длинной, густой и шелковистой. Спина крепкая и широкая, позвоночник хорошо развит. Черная шкура сияла, на боку виднелся рогатый треугольник – изображение бычьей головы, служившее клеймом знаменитой породы. Поразительно, что на лбу лошади светилось белое пятно, почти в точности повторяющее очертания клейма.
– Вот, – сказал Александр с благоговением, – совершенная лошадь. Совершенная во всем!
– У него злобный нрав, – заметил Птолемей.
За рядами лошадей главный конюх Филоника, Китт, сказал сотоварищу-рабу, бывшему свидетелем его мучений:
– Дни, подобные этому… я хотел бы, чтобы и мне, как моему отцу, перерезали горло в тот час, когда разоряли наш город. Спина у меня еще не зажила от прошлых побоев, а я получу новую порцию прежде, чем зайдет солнце.
– Этот конь – убийца. Чего хозяин хочет? Лишить царя жизни?
– С лошадью все в порядке, уверяю тебя… если не считать недостатком неукротимый дух. Виноват сам хозяин, он теряет рассудок, видя это. Он как дикий зверь, когда напьется, и изливает злобу на людях, потому что мы дешевле лошадей. Вина на нем самом. Он убьет меня, если я осмелюсь сказать, что это его злобный нрав портит коня. Хозяин купил его у Кройза всего месяц назад, специально для этих торгов. Заплатил два таланта…
Слушатель присвистнул.
– …и рассчитывает получить здесь три, а если это ему не удастся, он на коне живого места не оставит. Я ручаюсь.
Видя, что конь норовист, Филипп обошел его, держась на расстоянии нескольких шагов:
– Да, он мне нравится. Посмотрим, как он ходит.
Филоник сделал несколько осторожных шагов по направлению к коню. Тот издал пронзительное яростное ржание, подобное звуку боевой трубы, вскинул голову, пересилив повисшего на поводьях конюха, и ударил передней ногой в землю. Барышник выругался и отскочил в сторону, конюх крепко держал узду. Несколько капель крови упали изо рта лошади на землю.
– Посмотри на удила, которые ему подобрали, – сказал Александр. – Посмотри на эти шипы!
– Кажется, даже это не может его сдержать, – заметил большой Филот беспечно. – Красота – еще отнюдь не все.
– И все же он поднял голову.
Александр подался вперед. Свита толпилась сзади, глядя поверх его головы: Александр едва доставал Филоту до плеча.
– Ты видишь его нрав, государь! – воскликнул Филоник нетерпеливо. – Коня вроде этого легко можно приучить вставать на дыбы и топтать врага.
– Простейший способ дать убить под собой коня, – отрезал Филипп безжалостно, – это заставить его показать брюхо. – Он кивнул сопровождавшему его конюшему – кривоногому, затянутому в кожу человечку. – Попробуешь, Язон?
Царский слуга остановился перед конем и вкрадчиво, нежно заговорил с ним. Тот попятился, фыркнул и покосился на человека. Язон прищелкнул языком.
– Гром, мальчик, ну же, Гром.
При звуке своего имени конь задрожал всем телом; он казался разгневанным. Язон что-то успокаивающе промурлыкал.
– Держи его голову, – сказал он конюху, – пока я не сяду. Похоже, это работа для мужчины.
Он подошел к коню сбоку, готовясь уцепиться за основание гривы. Злого умысла в этом не было. Не имея под рукой копья, на которое он мог опереться в прыжке, Язон прибег к единственно возможному способу. Конь не был оседлан, но седло – каким бы удобным и роскошным оно ни казалось – мало бы помогло без стремян. Стремена годились для стариков и персов, чья изнеженность вошла в поговорку.
В последнюю минуту тень Язона упала перед лошадью. Конь яростно дернулся и взбрыкнул. Тяжелое копыто просвистело у самого лица Язона. Конюший отпрянул и прищурился. Его рот искривился. Царь встретился с Язоном взглядом и приподнял бровь.
Александр, следивший за происходящим затаив дыхание, сказал, оборачиваясь к Птолемею:
– Он не купит коня. – Голос его странно зазвенел.
– А кто купит? – отозвался удивленный Птолемей. – Не могу понять, почему этого коня вообще сюда ввели. Ксенофонт бы его не купил. Ты только что цитировал, как там? Норовистая лошадь не причинит вреда твоему врагу, она причинит вред тебе.
– Норовистый? Он? Да это храбрейший конь из всех, что я видел! – воскликнул Александр. – Он боец. Посмотри, как его били, и по животу тоже – видишь рубцы? Если отец его не купит, барышник сожрет его живьем. Это написано у него на лице.
Язон сделал еще одну попытку. Прежде чем он сумел приблизиться к коню, тот начал отчаянно лягаться. Конюший посмотрел на царя. Царь пожал плечами.
– Все из-за тени, – сказал Александр нетерпеливо. – Конь боится даже своей собственной тени. Язону следовало бы это заметить.
– Конюший уже достаточно нагляделся на этого зверя. Ему приходится думать о безопасности царя. Ты сел бы на такую лошадь в бою?
– Да. Я – да. Особенно в бою.
Филот поднял брови, но ему не удалось перехватить взгляд Птолемея.
– Ну, Филоник, – сказал Филипп, – если это и есть гордость твоей конюшни, не будем тратить времени. У меня много дел.
– Еще минуту, государь! Он очень резв, э… дерзок. С его силой, он…
– За три таланта я могу купить кое-что получше сломанной шеи.
– Мой господин, только для вас… Я назначу особую цену.
– Я занят.
Филоник поджал толстые губы. Конюх, изо всех сил уцепившись за утыканные шипами удила, потащил коня прочь.
Александр не выдержал.
– Какая потеря! – крикнул он своим высоким срывающимся голосом. – Лучшая на этих торгах лошадь!
Гнев и безысходность исторгли этот дерзкий выкрик. Все повернулись на голос. Филипп изумленно оглянулся. Никогда прежде мальчик не позволял себе проявлять грубость на людях. С этим можно разобраться позднее. Конюх уводил грозного коня.
– Лучшая лошадь из всех, каких когда-либо здесь выставляли! Надо только знать, как с ней обращаться. – Александр выбежал на поле. Все его друзья, даже Птолемей, не посмели последовать за ним; он зашел слишком далеко. Толпа обратилась в зрение и слух. – На лошадь, одну из десяти тысяч, нет покупателя!
Филипп, оглядев сына, пришел к выводу, что наглость мальчика была ненамеренной. Просто сын стал слишком самоуверен, особенно после своих хваленых подвигов. Они вскружили парню голову. Никакой урок не принесет и половины пользы, чем тот, который человек дает себе сам.
– Язон занимается выездкой лошадей уже двадцать лет, – сказал Филипп. – А сколько возишься с лошадьми ты, Филоник?
Глаза барышника перебегали с отца на сына; он оказался в щекотливом положении.
– Ах, государь, я вырос при лошадях.
– Ты слышишь, Александр? Ты полагаешь, что справишься лучше этих людей?
Александр смотрел на Филоника. Смущенный этим пристальным холодным взглядом, барышник отвернулся, испытывая беспокойство.
– Да. С этой лошадью – да, – холодно сказал Александр.
– Отлично, – кивнул Филипп. – Если тебе это удастся, она твоя.
Мальчик смотрел на коня влюбленными глазами, чуть приоткрыв рот. Конюх остановился. Конь фыркнул через его плечо.
– А если не получится? – резко бросил царь. – Каков залог?
Александр глубоко вздохнул, не отрывая глаз от лошади:
– Если даже я не смогу на нем ездить, то все равно заплачу за него.
Филипп поднял свои густые темные брови:
– Три таланта?
Александру только что назначили содержание, полагающееся юноше. На покупку коня ушла бы вся сумма, причитающаяся за год, а может, и за два.
– Да, – подтвердил Александр.
– Надеюсь, ты понимаешь, на что идешь. Я не шучу.
– Я тоже.
На секунду оторвав взгляд от коня, Александр наконец понял, что на него все смотрят: солдаты, вожди, конюхи, барышники, Птолемей, Филот, Гарпал, мальчики, с которыми он провел утро. Самый высокий из них, Гефестион, привлекавший внимание изяществом движений, выступил на шаг вперед. Их взгляды встретились.
Александр улыбнулся:
– Тогда по рукам, отец. Он мой! Проигравший платит.
Царская свита с облегчением засмеялась; послышались рукоплескания. Скандал обернулся забавной шуткой. Но Филипп хорошо разглядел лицо сына. Он понимал, что так улыбаются заклятому врагу, когда весь остальной мир уже не имеет значения.
Филоник с трудом верил в столь счастливый поворот судьбы. Он поспешил догнать Александра, направившегося прямо к коню. Выиграть заклад мальчик не мог, оставалось позаботиться, чтобы парень не сломал себе шею. Вряд ли царь расплатится с ним в этом случае.
– Мой господин, ты увидишь, что… – начал барышник.
Александр обернулся:
– Прочь!
– Но, мой господин, когда ты…
– Убирайся. Туда, в подветренную сторону, чтобы он не мог увидеть тебя или почуять. Ты и так уже сделал достаточно.
Филоник глянул в его широко распахнутые, затянутые дымкой глаза и поспешил выполнить приказание.
Александру пришло на ум, что он не узнал настоящее имя лошади. Может, Громом его прозвал сам Филоник. Это имя насилия и страданий. И значит, нужно новое.
Не забывая следить, чтобы его тень не пугала лошадь, Александр подошел совсем близко, глядя на белое рогатое пятно коня под длинной, развевающейся челкой.
– Бычья голова, – сказал он, переходя на македонский, язык правды и любви. – Букефал, Букефал.
Конь насторожил уши. При звуке этого юного голоса ненавистное настоящее поблекло и рассеялось, подобно туману. Но Букефал утратил всякое доверие к людям. Он фыркнул и предостерегающе ударил копытом.
– Царь пожалеет, что вынудил сына пойти на это, – заметил Птолемей.
– Александру всегда везет, – возразил Филот. – Хочешь, побьемся об заклад?
– Я справлюсь сам, – сказал Александр конюху. – Тебе здесь нечего делать.
– О нет, господин! Только когда вы сядете. Господин, я в ответе за…
– Теперь он мой. Просто передай мне поводья. Не дергай за удила. Я сказал, дай мне. Немедленно.
Александр взял поводья, чуть-чуть ослабив их для начала. Конь опять фыркнул, потом повернул голову и шумно принюхался. Переднее копыто нетерпеливо заскребло землю. Держа поводья в одной руке, ладонью другой мальчик провел вверх по влажной шее животного и ловко ослабил зажим удил, так что они вообще перестали давить коню на губы. Букефал только переступил с ноги на ногу.
– Отойди, – сказал Александр конюху. – Не выходи на свет.
Мальчик развернул коня в сторону сияющего весеннего солнца. Их тени упали, невидимые, за спиной. Запах конского пота, шкуры, дыхания накрыл мальчика горячим потоком.
– Букефал, – сказал Александр нежно.
Конь подался вперед, увлекая мальчика за собой. Александр придержал поводья, провел рукой по морде коня, сгоняя присосавшуюся муху. Пальцы мальчика коснулись мягких губ лошади. Теперь конь тянул его почти умоляюще, словно говоря: «Скорее, прочь отсюда».
– Да, да, – сказал Александр, похлопывая его по шее. – Всему свое время. Подожди, пока я скажу. Ты ведь не понесешь?
Александру надо было снять плащ. Вынимая одной рукой булавку, он продолжал говорить, не давая коню отвлечься.
– Запомни, кто мы такие. Александр и Букефал.
Плащ упал на землю, рука Александра скользнула с шеи коня на спину. Букефал был примерно в четырнадцать ладоней ростом: высокий для греческих лошадей. С ним мог сравниться разве что конь Филота, бывший неисчерпаемой темой для разговоров. Рост прежней лошади Александра не достигал и тринадцати ладоней.
Черный глаз коня подозрительно покосился на мальчика.
– Тише, тише. Я скажу когда.
Чувствуя, как лошадь мгновенно подобралась, Александр левой рукой, на которую были намотаны поводья, ухватился за свисающую прядь гривы, правой – за ее основание на холке коня. Пробежав вместе с Букефалом несколько шагов, он прыгнул, перебросил ногу – и вот уже был наверху.
Конь ощутил легкого, уверенного седока на своей спине; мягкие движения невидимых рук, сдержанную, но уверенную силу; нечто равное природе божественного. Он тонко почувствовал это, потому что сам принадлежал к сверхсуществам. Смертные не справились с конем, но он подчинился богу.
Толпа смолкла. Здесь были подлинные знатоки лошадей, люди, которым здравый смысл не позволил бы даже приблизиться к этому бешеному. Затаив дыхание, все ожидали, когда конь покажет свой норов. Если он понесет, останется только молить богов, чтобы мальчик не упал под копыта и сумел продержаться. Тогда рано или поздно зверь выдохнется. Но к всеобщему изумлению, конь повиновался мальчику, он ждал знака. По толпе пронесся гул изумления. Все видели, как мальчик наклонился вперед и с криком ударил пятками в бока лошади, пустив ее рысью к пойменным лугам. Гул перерос в восторженный рев. Вскоре всадник исчез вдали, и только по взмывающим стайкам птиц можно было определить, где он находится.
Наконец Александр вернулся. Солнце теперь светило ему в спину, и копыта Букефала, гулко ударяясь о землю, победно топтали тень, как благородные кони фараонов топтали когда-то поверженных врагов.
На поле Александр придержал Букефала. Конь тяжело дышал и тряс уздечкой. Мальчик сидел свободно, приняв рекомендуемую Ксенофонтом позу: ноги опущены вниз, бедро напряжено, голень расслаблена. Александр направил коня к помосту. Человек, который ждал его там, сошел вниз. Это был его отец.
Александр спешился в армейском стиле: через шею, спиной к лошади – наилучший способ во время боя. Если лошадь обучена. Букефал помнил все уроки, которые он получил до того, как попал к Филонику. Филипп протянул обе руки, и Александр упал в его объятия:
– Будь осторожнее, отец, не трогай его рот. Он ободран.
Филипп похлопал мальчика по спине. Царь плакал. Даже из-под века слепого глаза текли настоящие слезы.
– Сын мой! – выговорил Филипп, задыхаясь. Упавшие в его жесткую бороду слезы влажно блестели. – Хорошая работа, сын мой. Мой сын.
Александр ответил на поцелуй. Он чувствовал, что этой минуты ничто не может омрачить:
– Благодарю, отец. Спасибо за моего коня. Я назову его Букефал.
Лошадь неожиданно дернулась. Сияющий, рассыпающий похвалы, к ним подступал Филоник. Александр обернулся и мотнул головой, приказывая ему удалиться. Барышник мгновенно исчез. Покупатель всегда прав.
Вокруг собиралась возбужденная толпа.
– Отец, ты не прикажешь им отойти? Букефал еще не привык к людям. Я должен отереть его, иначе он простудится.
Во дворе конюшни было тихо и пусто; торги продолжались. Раскрасневшийся от верховой езды и работы со скребком, с всклокоченными волосами, пропахший лошадиным потом, Александр наконец остался один. Только последний докучливый зритель следил за ним сияющим взглядом, в котором читались торжество и смущение, – Гефестион. Александр улыбнулся, давая понять, что узнал его. Мальчик улыбнулся в ответ и, поколебавшись, подошел ближе. Оба молчали.
– Он тебе понравился?
– Да, Александр… Конь словно узнал тебя. Я это почувствовал, это знак судьбы. Как его зовут?
– Я называю его Букефал.
Мальчики говорили по-гречески.
– Это лучше, чем Гром. Он ненавидел прежнее имя.
– Ты живешь неподалеку, правда?
– Да. Я могу тебе показать, отсюда видно, – сказал Гефестион. – Видишь вон тот холм – не первый, а второй, и за ним…
– Ты был здесь раньше, я тебя помню. Ты помог мне закрепить пращу… нет, то был колчан. И твой отец увел тебя.
– Я не знал, кто ты, – смутился Гефестион.
– Ты показывал мне эти холмы в тот раз, я вспомнил. И ты родился в месяце Льва, в том же году, что и я.
– Да.
– Ты на полголовы выше. Твой отец высок, да?
– Да, и дядья тоже.
– Ксенофонт говорит, что уже по жеребенку можно определить, будет ли он высоким, – по длине ног. Когда мы вырастем, ты все равно будешь выше.
Гефестион взглянул ему в глаза; Александр смотрел уверенно и искренне. Гефестион вспомнил, что отец как-то сказал: сын царя мог бы подрасти, если бы этот болван, его наставник, не перегружал мальчика и получше кормил. О царевиче нужно заботиться; рядом должен быть друг.
– Но ты единственный, кто сможет ездить на Букефале, – сказал Гефестион.
– Пойдем, посмотришь на него, – предложил Александр. – Совсем близко не подходи; мне придется на первых порах быть рядом, пока конюхи его чистят. Конь должен привыкнуть.
Александр внезапно обнаружил, что говорит на македонском. Мальчики переглянулись и засмеялись.
Они еще какое-то время поговорили о том о сем, прежде чем Александр вспомнил, что прямо из конюшен, в чем был, хотел бежать с новостями к матери. Впервые за всю его жизнь мысль о ней совершенно вылетела у него из головы.
Через несколько дней Александр принес жертву Гераклу.
Герой был великодушен к мальчику и заслуживал более щедрых даров, чем козел или ягненок.
Олимпиада согласилась. Если ее сын считал, что Геракл достоин большего, то сама она полагала, что ее мальчику положено только лучшее. Царица написала письма всем своим друзьям и родне в Эпир, красочно изложив, как царь Филипп снова и снова пытался оседлать лошадь и наконец благородное животное, придя в негодование, сбросило его в пыль перед всем народом; как зверь свирепствовал, подобно льву, но ее сын укротил коня. Олимпиада развязала новый тюк с афинскими товарами и предложила Александру самому выбрать ткань для нового парадного хитона. Мальчик выбрал простую, тонкую белую шерсть. Олимпиада заметила, что такая небогатая одежда мало приличествует столь великому дню. «Зато она приличествует мужчине», – возразил Александр.
Он принес свой дар в золотом кубке к гробнице героя в саду. Это была официальная церемония, на которой присутствовали и его отец, и его мать.
Перечислив в обращении к полубогу все положенные титулы и именования, Александр поблагодарил Геракла за его дары человеческому роду и заключил:
– Ты почтил меня своей благосклонностью; не покидай меня, будь во всем моим покровителем и защитником; обрати слух к моим молитвам.
Александр опрокинул кубок. Полупрозрачные крупицы ладана, вспыхнув в лучах солнца, упали на горящие уголья. Облако сладкого голубого дыма поднялось к небесам.
Все присутствующие, за исключением одного, вознесли хвалу. Леонид, который счел себя обязанным явиться на жертвоприношение, поджал губы. Приближался день его отъезда; бремя забот о мальчике должно было перейти к другому. Хотя Александру еще не сообщили об этом, его возбуждение казалось вызывающим. Арабское благовоние сыпалось из чаши – десятки и десятки драхм. И это после многолетней проповеди аскетизма, после постоянных предостережений от излишеств. Посреди изъявлений благочестия Леонид проговорил кислым голосом:
– Трать с меньшим расточительством драгоценные смолы, Александр, пока не станешь властителем тех земель, где они произрастают.
Александр обернулся, держа в руках опустевший кубок. Он посмотрел на Леонида сначала с удивлением, потом – серьезно и внимательно.
– Да, – сказал он наконец. – Я запомню.
Спускаясь вниз по ступеням гробницы, Александр встретился глазами с выжидающим взглядом Гефестиона, который тоже верил в знамения. Им не было нужды обсуждать происшедшее.
– Теперь я знаю, кто это будет. Отец получил письмо, он посылал за мной этим утром. Надеюсь, этот человек терпим. Если нет, мы что-нибудь придумаем.
– Можешь на меня рассчитывать, – сказал Гефестион. – Даже если тебе придет в голову его утопить. Ты и так многое вынес. Он настоящий философ?
Мальчики сидели в желобе для стока воды между двумя дворцовыми фронтонами: потайное место, известное прежде одному Александру, а теперь – им двоим.
– Ну конечно! Он из Академии, ученик Платона. Ты будешь ходить на занятия? Отец разрешил.
– Я буду тянуть тебя назад.
– Софисты предпочитают диспуты, так они учат. Ему будут нужны мои друзья. Позднее мы обсудим, кого позвать еще. Отец написал учителю, что логические забавы здесь никого не интересуют. Я должен учиться вещам, которые будут мне полезны. Философ ответил, что образование должно соответствовать положению и обязанностям. Это мало о чем говорит.
– Этот учитель, по крайней мере, не будет тебя бить. Он афинянин? – спросил Гефестион.
– Нет, стагирит. Он сын того самого Никомаха, который врачевал моего деда Аминту. Полагаю, лечил и моего отца, когда тот был ребенком. Ты знаешь, как жил Аминта – словно волк, окруженный охотниками. Он только и делал, что изгонял своих врагов или пытался вернуться сам. Никомах должен был доказать свою преданность. Не знаю, насколько хорошо он лечил. Аминта умер в своей постели – в нашей семье это редкость.
– Так значит, сын Никомаха. Как его имя?
– Аристотель.
– Он знает страну, это уже что-то. Он очень стар?
– Ему около сорока. Не много для философа, они живут вечно. Исократу, который хочет, чтобы отец объединил греков, уже за девяносто, а он все никак не угомонится. Платон прожил больше восьмидесяти. Отец говорит, что Аристотель надеялся стать главой школы, но Платон выбрал своего племянника. Вот почему Аристотель оставил Афины.
– И тогда он испросил позволения приехать сюда? – спросил Гефестион.
– Нет, тогда нам еще было по девять лет. Я запомнил год из-за халкидийской войны. Аристотель не мог вернуться домой в Стагиру, потому что как раз тогда отец спалил ее и забрал жителей в рабство. Что это у меня в волосах?
– Это сучок от дерева, по которому мы лезли.
Гефестион, не отличавшийся особой ловкостью рук, осторожно распутал сияющую прядь и вынул застрявшую в ней веточку орехового дерева. От волос Александра пахло каким-то дорогостоящим составом, которым Олимпиада их мыла, и летней разогретой травой. Рука Гефестиона легко скользнула вниз по спине Александра. В первый раз это произошло почти случайно. Хотя Александр ничем не выразил неудовольствия, Гефестион выжидал два дня, прежде чем отважиться повторить попытку. Теперь, когда мальчики были одни, он ловил любой удобный случай и порой не мог сосредоточиться ни на чем ином. Гефестион не мог сказать, что думает обо всем этом Александр и размышляет ли он об этом вообще. Сын царя принимал эти знаки любви спокойно и невозмутимо говорил о посторонних вещах.
– Стагириты, – продолжал Александр, – выступали союзниками Олинфа; царь показал на их примере, что будет с городами, поддерживающими его врагов. Твой отец рассказывал тебе об этой войне?
– Что?.. Ах да. Рассказывал, – спохватился Гефестион.
– Слушай, это важно. Аристотель бежал в Асс как гость и друг Гермия Атарнейского; они встречались в Академии. Гермий тиран там. Ты знаешь, где находится Асс – прямо напротив Митилены, он держит власть над проливом. И как только я все это вспомнил, то сразу же понял, почему отец выбрал этого человека. Но это только между нами.
Александр серьезно посмотрел в глаза Гефестиону: глубоким взглядом, после которого он всегда делился сокровенным. Как всегда, Гефестион почувствовал, что в груди у него все тает. И как всегда, прошло какое-то время, прежде чем к нему вернулась способность слышать и осознавать услышанное.
– …которые были в других городах и избежали осады, просят отца отстроить Стагиру и вернуть прежние права ее жителям. Вот чего хочет этот Аристотель. А отец – он хочет союза с Гермием. Это как сделка у барышников. Леонид тоже приехал из-за политики. Старик Феникс единственный, кто сделал это ради меня.
Гефестион стиснул руку Александра. Чувства обуревали его; ему хотелось сжать друга так, чтобы самые их кости срослись в одно целое. В то же время он знал, что это порочно и безумно. Он сам убил бы любого, посмевшего тронуть хоть волос на этой золотой голове.
– Они не подозревают, что я отлично все понимаю. Я просто ответил «да, отец» и даже матери не сказал ни слова. Я хочу оценить этого человека сам и сделать то, что я считаю наилучшим, но так, чтобы никто не догадался о причине. Я сказал только тебе. Моя мать вообще против философии.
Гефестион между тем думал, какой хрупкой выглядела грудь Александра, каким чудовищным казалось желание ласкать и сдавливать ее. Он молчал.
– Мать говорит, что философия уводит людские помыслы от богов. Она-то должна знать, что я никогда не отвернусь от богов, кто бы и что бы мне ни говорил. Я знаю, что боги существуют. Это так же несомненно, как то, что живу я или ты. Мне трудно дышать.
Гефестион, который о себе мог сказать то же самое, быстро отодвинулся от Александра. Вскоре он ухитрился пробормотать:
– Возможно, царица прогонит его.
– Ну нет, я этого не хочу. Это принесет только лишнее беспокойство. Еще я подумал, что Аристотель может оказаться из тех, которые умеют отвечать. С тех пор как я узнал, что приезжает философ, я стал их записывать – вопросы, на которые никто здесь не может ответить. Их уже тридцать пять, я сосчитал вчера.
Сидя напротив Гефестиона, спиной к пологому скату фронтона, Александр не казался углубленным в себя, напротив – сияющим, доверчивым и искренним. Вот, думал Гефестион, подлинное и совершенное счастье.
– Я хотел убить Леонида, – сказал Гефестион в волнении. – Ты это знаешь?
– А, я и сам когда-то хотел. Но теперь я думаю, что Леонида послал мне Геракл. Когда человек творит благо против своей воли, значит он исполняет божественное предначертание. Он хотел сломить меня, а вместо этого научил справляться с трудностями. Мне не нужен меховой плащ, я не ем больше того, чем мне нужно, и не валяюсь по утрам в постели. Мне было бы гораздо труднее начинать учиться этому сейчас и без Леонида, а учиться все равно бы пришлось. Как просить своих солдат мириться с вещами, которых не можешь вынести сам? А солдаты хотят убедиться, что я не больший неженка, чем мой отец. – Александр напрягся, грудные мышцы сжались, тело стало твердым, как броня. – Я ношу хорошую одежду, лучше, чем при Леониде; мне она нравится. Но это все, что я себе позволил.
– Этот хитон тебе уже никогда не надеть, ручаюсь… Посмотри, какая дыра – я могу просунуть туда руку… – улыбнулся Гефестион. – Александр! Ты никогда не уйдешь на войну без меня?
Александр выпрямился, глаза его расширились от изумления. Гефестион быстренько отдернул руку.
– Без тебя? Что ты придумал, как тебе вообще могла прийти такая мысль? Ты же мой лучший друг.
Гефестион уже годы назад понял, что если боги – даже единственный раз за всю его жизнь – предложат дары, он выберет этот. Радость опалила его, как удар молнии сухое дерево.
– Ты и вправду так думаешь? – пробормотал он. – Вправду?
– Вправду? – переспросил Александр почти с гневом. – А ты как считаешь? Ты полагаешь, то, что я поведал здесь тебе, я рассказываю всем? Вправду – надо же такое вообразить!
«Всего месяц назад, – подумал Гефестион, – я был бы слишком напуган, чтобы ему ответить».
– Не сердись. В великой удаче всегда сомневаешься.
Глаза Александра подобрели. Он поднял правую руку:
– Клянусь Гераклом.
Потом наклонился и, в соответствии с обрядом, поцеловал Гефестиона: с пылом чувствительного ребенка и нежностью растущей привязанности взрослого. Гефестион, еще не пришедший в себя от восторга, не сразу ощутил легкое прикосновение губ Александра. Когда он наконец собрался с силами, чтобы ответить на поцелуй, что-то другое привлекло внимание Александра. Он смотрел на небо.
– Взгляни, – сказал Александр, взмахнув рукой. – Видишь эту статую Ники на верхнем фронтоне? Я знаю, как туда подняться.
С террасы Ника казалась такой же маленькой, как детская глиняная кукла. Когда после головокружительного подъема мальчики оказались у ее ног, богиня выросла до пяти локтей. В протянутой над пустотой руке она держала позолоченный лавровый венок.
Гефестион за все это время не осмелился задать ни одного вопроса не только Александру, но и себе самому. По знаку друга он ухватился левой рукой за бронзовый пояс богини, а правой – за запястье Александра.
– Держи меня! – велел царевич.
Изловчившись, Александр изогнулся над пропастью и оторвал от венка Ники два листка. Один подался легко, с другим пришлось повозиться. Гефестион чувствовал, как ладони его становятся липкими от пота; страшная мысль, что это может сделать хватку ненадежной, холодной волной прошла по животу и вздыбила волосы. Скованный ужасом, он не мог отвести глаз от тонкой изящной кисти, которая казалась такой маленькой в его собственной лапе. Но в руке Александра чувствовалась сила. Хватка Гефестиона крепла, повинуясь железной воле.
Прошла вечность, прежде чем Александр спустился, зажав листья в зубах, и уже на крыше передал один Гефестиону:
– Теперь ты мне веришь?
Золотой лист лежал на ладони Гефестиона. Он слабо трепетал от ветра, как живой. Такой же большой, как настоящий. Мальчик быстро сжал пальцы. Теперь его охватил ужас. Гефестион уставился на огромные мраморные плиты далеко внизу, похожие отсюда на мелкую мозаику. Ужас и одиночество высоты. Гефестион поднимался на фронтон, полный яростной решимости умереть, но выдержать устроенное ему Александром испытание. Лишь сейчас, когда бронзовый позолоченный листок впился ему в ладонь, Гефестион понял, что испытание предназначалось не ему. Он был просто свидетелем. Гефестион поднялся наверх, чтобы держать в своей руке жизнь Александра. Это был залог дружбы, ответ на его дурацкий вопрос.
Когда мальчики спускались на землю, цепляясь за ветви высокого ореха, Гефестиону на ум пришла песня о Семеле, возлюбленной Зевса. Бог явился к ней в облике человека, но ей этого было недостаточно, она требовала, чтобы он показал ей свою божественную сущность. Зевс выполнил просьбу, но Семела хотела слишком многого; молнии в руке бога сожгли ее. Гефестиону нужно привыкнуть к огню.
Прошло еще несколько недель, прежде чем объявился философ.
Гефестион его недооценил. Аристотель знал не только страну, но и двор, и живой язык; у него оставались в Пелле родственные связи и много друзей. Царь, хорошо об этом осведомленный, предложил в одном из писем предоставить – если потребуется – отдельное здание для занятий наследника и его друзей.
Философ прекрасно читал между строк. Мальчика нужно было вырвать из цепких рук матери-интриганки; отец, со своей стороны, не станет вмешиваться. Аристотель даже не смел на такое надеяться. В ответном письме, чрезвычайно учтивом, философ предложил поселить наследника с друзьями в некотором удалении от дворцовой суеты и в заключение – как если бы эта мысль только что пришла ему на ум – порекомендовал чистый горный воздух. Подходящих гор не было в радиусе нескольких миль от Пеллы.
У подножия горы Бермий, на западе равнины Пеллы, стоял хороший дом, заброшенный во время войн. Филипп купил его и привел в порядок. Дом был большой; царь пристроил крыло и гимнасий и – поскольку философ упоминал о прогулках – расчистил сад. Никаких ухищрений, прекрасный уголок природы, то, что персы называют «парадиз». Говорили, легендарные сады царя Мидаса были чем-то в этом роде. Там все росло свободно и пышно.
Покончив с этим, царь послал за сыном. Через час все его распоряжения будут известны Олимпиаде, наполнившей дворец шпионами, а уж она постарается исказить их смысл и настроить мальчика против отца.
В беседе отца и сына сквозили намеки и недоговоренности. Александр видел, что Филипп уже принял решение. Но этот напор, эти двусмысленные, темные речи – что это: привычная перебранка в бесконечной войне с его матерью или нечто большее? Все ли слова были произнесены? Когда-то Александр верил, что мать никогда ему не солжет, но многие случаи убедили его в обратном.
– Я хочу знать, кого из друзей ты пригласишь с собой, – сказал Филипп. – Обдумай, я даю тебе на это пару дней.
– Благодарю, отец.
Александр вспомнил мучительные часы, проведенные на душной женской половине: сплетни, пересуды, пустая болтовня, бесконечные интриги, размышления и гадания над каждым взглядом или словом, крики, слезы, клятвы перед богами, запах благовоний, волшебных трав и горящего жертвенного мяса, шепот признаний, не дававшие уснуть ночью, так что весь следующий день он не мог собраться и проигрывал в беге и не попадал в цель.
– Если их отцы согласятся, все легко уладится, – сказал Филипп. – Птолемей, я полагаю?
– Да, Птолемей непременно. И Гефестион. Я просил тебя за него прежде.
– Я помню. Гефестион. Конечно.
Филипп постарался, чтобы его голос прозвучал непринужденно. Меньше всего он хотел разрушить сложившееся положение вещей. В его душе навечно запечатлелись любовные картины Фив: юноша и мужчина, в котором юноша видит образец. Где-то это было в порядке вещей, но Филипп не желал, чтобы кто-то властвовал над его сыном. Даже Птолемей, относящийся к мальчику по-братски и любящий женщин, вызывал у царя опасения. И как было не тревожиться за Александра, с его поразительной красотой и тягой к юношам много старше себя? Случайная прихоть, странный каприз внезапно привлекли сына к мальчику, родившемуся с ним почти что день в день. Уже несколько недель они были неразлучны. Александр, что правда, то правда, оставался непроницаем, но зато по тому, другому, можно было читать, как по раскрытой книге. Хотя никаких сомнений, что в этой дружбе образец – Александр, а мальчик во всем ему подчиняется. Соответственно, эту связь можно выбросить из головы.
Царю хватало тревог за пределами царства. Прошлым летом пришлось снова усмирять иллирийцев на западной границе. Победа стоила Филиппу не только многих забот, горя и скандалов, он заплатил за нее разрубленным в битве коленом. Филипп до сих пор хромал.
В Фессалии все складывалось удачно: он привел к повиновению дюжину местных царьков, уладил миром два десятка войн из-за кровной вражды – и все, за исключением одного-двух честолюбивых вождей, остались довольны. Но Филипп потерпел неудачу в Афинах. Афиняне отказались прислать своих граждан на Пифийские игры только потому, что Филипп вручал там награды. Но царь все же не сдался. Его ставленники в один голос твердили, что афинян можно образумить, если болтуны-ораторы перестанут сбивать народ с толку. Афинские политики в первую очередь заботились о том, чтобы не урезались общественные пособия. В случае угрозы системе подачек не прошло бы ни одно предложение, зайди речь хоть о спасении родины. Филократа обвинили в государственной измене, и он бежал из Афин. Вовремя: вскоре ему вынесли смертный приговор. Филипп назначил Филократу щедрое содержание и обратил свои надежды на людей, слывших неподкупными, на тех, кто считал союз с Македонией благом для Афин. Они убедились, что сейчас все помыслы царя обращены к малоазийской Греции. Теперь им оставалось уверить сограждан в том, что меньше всего Филиппу нужна сейчас дорогостоящая война с Афинами. Проигравший или победитель, безразлично – он предстанет врагом Эллады именно тогда, когда ему нужно укреплять свой тыл.
И этой весной Филипп отправил в Афины новое посольство с предложением пересмотреть мирный договор, если выдвинутые афинянами поправки будут разумны. Афиняне снарядили своего посла, старого друга Демосфена, некоего Гегельзиппа. Гегельзипп носил прозвище Хохолок, данное из-за длинных женоподобных локонов, уложенных на макушке и перевязанных лентой. В Пелле стало ясно, почему выбор пал на него: к неприемлемым условиям, выставленным Афинами, он добавил, уже от себя лично, безобразную грубость. Не было ни малейших шансов, что Филипп перетянет его на свою сторону. Хохолок устраивал союз афинян с фокейцами, само его присутствие было оскорблением. Он приехал и уехал, и Филипп, который до этого не требовал от фокейцев ежегодной платы за разграбленный храм, дал им понять, что платить придется сполна.
Потом в Эпире, царь которого недавно умер, жадные родичи затеяли войну за трон. Умерший царь являлся одним из племенных вождей среди множества других. Стране грозила многолетняя смута, если бы трон не поддержала чья-то всесильная рука. Филипп, видя в этом благо для Македонии, готов был посадить в Эпире своего ставленника. Впервые в жизни он удостоился одобрения жены, поскольку выбрал ее брата, Александра. Филипп, впрочем, рассчитывал, что тот сообразит, чью сторону держать выгоднее, и постарается обуздать Олимпиаду; по крайней мере, брат не будет принимать участия в ее интригах и может стать полезным союзником. К сожалению, беспорядки в Эпире требовали его вмешательства, и царь не мог остаться в Пелле на встречу с философом. Хромая к своей боевой лошади, Филипп послал за сыном и сообщил ему это. Больше он ничего не сказал. Царь многие годы занимался дипломатией, и его единственному глазу нельзя было отказать в зоркости.
– Аристотель приезжает завтра в полдень, – сказала Олимпиада дней десять спустя. – Не забудь, что ты должен быть дома.
Александр стоял подле маленького ткацкого станка, за которым его сестра трудилась над чудесной каймой. Клеопатра не так давно овладела искусством сложного узора и страстно ожидала слов восхищения. Теперь они стали друзьями, и Александр не скупился на похвалы. Но слова матери заставили его навострить уши.
– Я приму его, – продолжала Олимпиада, – в зале Персея.
– Я сам приму его, мама.
– Ну конечно, ты должен там быть. Я так и сказала.
Александр прошелся по комнате. Клеопатра, забыв обо всем на свете, стояла с челноком в руке, переводя взгляд с брата на мать. Привычный ужас исказил ее лицо.
Александр похлопал по своему блестящему кожаному поясу.
– Нет, мама, теперь, когда отца нет дома, это мой долг. Я принесу извинения и представлю Аристотелю Леонида и Феникса. Потом приведу его наверх и представлю тебе.
Олимпиада поднялась со своего кресла. В последнее время мальчик быстро рос. Теперь она была уже не намного выше его.
– Ты хочешь сказать мне, Александр, – отчеканила царица, – что не желаешь, чтобы я присутствовала на приеме?
Он промолчал. Олимпиада отказывалась верить.
– Это маленьких мальчиков представляют взрослым их матери, – сказал Александр. – Не так встречают софиста молодые ученики. Мне почти четырнадцать, я справлюсь с этим сам.
Ее подбородок дернулся вверх, спина напряглась.
– Это твой отец сказал тебе?
Вопрос был неожиданным, но Александр знал, к чему она клонит.
– Нет, – сказал он, – мне не нужны слова отца, чтобы знать, что я мужчина. Я сказал ему сам.
На скулах Олимпиады выступили пятна; волосы поднялись рыжей волной, серые глаза широко распахнулись. Очарованный, он тонул в ее взгляде, думая, что в мире нет других столь опасных и столь прекрасных глаз.
– Так значит, ты мужчина! И я, твоя мать, которая родила тебя, вынянчила, выкормила, сражалась за твои права в те дни, когда царь готов был прогнать тебя, как приблудную собаку, чтобы признать своего ублюдка…
Царица смерила сына негодующим взглядом полновластной хозяйки. Александр ни о чем не спрашивал; мать хотела причинить ему боль – и этого было достаточно. Слово летело за словом, как горящие стрелы.
– Я, которая каждый день моей жизни жила только для тебя с тех пор, как ты был зачат, – о да, задолго до того, как ты увидел свет солнца, которая ради тебя проходила через огонь и тьму и спускалась в долину смерти! Теперь ты переметнулся к нему, чтобы унижать меня, как деревенскую бабу. Теперь я верю, что ты – его сын!
Александр молчал. Клеопатра выронила челнок и выкрикнула торопливо:
– Отец – дурной человек. Я не люблю его. Я люблю одну маму!
На нее никто не взглянул. Девочка заплакала, но ее никто не услышал.
– Придет время, когда ты вспомнишь этот день, – прошипела Олимпиада.
«Да уж, – подумал Александр, – такое не забывается».
– Ну? Тебе есть что ответить?
– Прости, мама. – Голос Александра начал ломаться, сейчас он пустил предательского петуха. – Я прошел испытания. Теперь я должен жить как мужчина.
Впервые она рассмеялась ему в лицо так, как смеялась в лицо его отцу:
– Прошел испытания! Глупое дитя. Ты будешь хвалиться этим, когда ляжешь с женщиной.
Олимпиада осеклась. В комнате повисло гнетущее молчание. Клеопатра незаметно выбежала за дверь. Олимпиада кинулась в кресло и разрыдалась от гнева.
Александр еще постоял, опустив голову, потом, как это часто бывало раньше, подошел к матери и погладил ее волосы. Она плакала у него на груди, задыхаясь, перечисляла нанесенные ей обиды и несправедливости, со слезами кричала, что больше не хочет видеть свет солнца, если и сын покинет ее. Александр сказал, что любит ее, что она и сама хорошо это знает. На такие уговоры всегда уходило много времени. В конце концов – царевич и сам не знал, как это произошло, – они условились, что Александр примет софиста сам, с Леонидом и Фениксом, и вскоре юноша ушел. Он не испытывал ни досады, ни торжества – только полную опустошенность.
У подножия лестницы его ждал Гефестион. Всегда случалось так, что, если Александру хотелось играть, у Гефестиона под рукой оказывался мяч, если Александра томила жажда, Гефестион тут же протягивал другу кубок. Его внимательная любовь не упускала ни малейшей мелочи. Гефестион не был расчетлив, он просто чувствовал. Теперь, когда Александр спустился вниз и Гефестион увидел его сжатый рот и голубые тени под глазами, им не понадобились слова. Гефестион просто пошел рядом.
Тропинка увела их вглубь леса. Там, на поляне, лежал поваленный ствол дуба, затянутый оранжевой порослью поганок и кружевом плюща. Гефестион сел, привалившись к дереву спиной. Александр подошел и взял его за руку; через несколько минут он глубоко вздохнул. За все это время не было произнесено ни одного слова.
– Они говорят, будто любят тебя, – сказал Александр наконец, – и едят поедом.
Гефестион встревожился. Для него безопаснее избегать слов.
– Дети принадлежат женщинам, но мужчины уходят своей дорогой. Так говорит моя мать. Она говорит, будто хочет, чтобы я вырос, но на самом деле это не так.
– Моя хочет, что бы она ни говорила.
Гефестион придвинулся ближе. Он подумал, что Александр как животное, которого успокаивает прикосновение. И в чем бы царевич ни нуждался, он это получит.
Несмотря на уединенность места, Александр говорил тихо, как если бы птицы могли подслушать:
– Ей нужен мужчина, который защищал бы ее. Ты знаешь почему.
– Да, – кивнул Гефестион.
– Мать всегда знала, что я буду заботиться о ней. Но сегодня я понял: она думает, что я ей позволю царствовать вместо себя, когда придет мое время. Мы не говорили об этом. Но она поняла, что я сказал «нет».
Гефестион вздрогнул и похолодел, предчувствуя неладное, но сердце его наполнилось гордостью. Он даже не смел надеяться, что когда-нибудь будет вовлечен в союз против такой могущественной соперницы. Как можно осторожнее подбирая слова, он подтвердил свою преданность.
– Она плакала. Я заставил ее плакать, – прошептал Александр.
Он все еще был мертвенно-бледен. Теперь Гефестион нашелся:
– Она плакала и при родах. Но это было неизбежно. Так и сейчас.
После долгого молчания Александр спросил:
– Ты помнишь то, другое, о чем я тебе рассказывал?
Гефестион кивнул. Это была тайна, о которой они говорили только однажды.
– Мать обещала поведать мне все… когда-нибудь. Иногда она говорит одно, потом – другое. Мне приснилось, что я поймал священную змею и пытался заставить ее говорить со мной, но змея вырвалась и ускользнула.
– Может, она хотела, чтобы ты догнал ее, – предположил Гефестион.
– Нет, она знала тайну, но промолчала… Мать ненавидит моего отца. Думаю, я единственный, кого она когда-либо любила. Она хочет меня всего, и чтобы ничто не принадлежало ему. Иногда меня мучит желание узнать, что за этим кроется…
В теплой рощице, пронизанной солнцем, по спине Гефестиона прошел холодок.
– Боги откроют тебе правду, – сказал он. – Они открывают правду всем героям. Но твоя мать… в любом случае… она смертна.
– Да, это так. – Александр помолчал, припоминая. – Однажды, на горе Олимп, мне было знамение. Я дал обет, это навсегда останется между мной и богом. – Он сделал легкое движение, освобождаясь из объятий Гефестиона; долгий тяжелый вздох сотряс все его существо. – Иногда я забываю об этом на несколько месяцев, иногда думаю день и ночь. Иногда мне кажется, что я сойду с ума, если не узнаю правду.
– Но это глупо. Теперь у тебя есть я! – воскликнул Гефестион. – Или ты думаешь, я допущу, чтобы ты стал сумасшедшим?
– Я могу говорить с тобой. Пока ты рядом…
– Клянусь тебе перед лицом богов, я буду рядом до своей последней минуты.
Они одновременно подняли глаза. В высоком небе лениво скользили легкие облака, и их неприметное движение казалось рябью на воде в долгий, безветренный летний день.
Аристотель, сын лекаря Никомаха, ведущий свой род от Асклепия[49], стоял на носу входящего в гавань корабля, пытаясь вызвать в памяти смутные образы детских воспоминаний. Прошли годы; все выглядело переменившимся и чужим.
Аристотель проделал короткое необременительное путешествие морем – единственный пассажир на присланной за ним военной галере. Может быть, поэтому он не был удивлен, увидев на пристани ожидавший его конный эскорт. У него даже промелькнула надежда, что высланный ему навстречу придворный будет полезен. Философ уже был хорошо проинформирован; но знания – пусть это даже касалось мелочей – никогда не бывали лишними; истина слагалась из множества частей, как мозаика.
Чайка пронеслась рядом. По привычке, выработанной годами самодисциплины, Аристотель подметил и запечатлел в памяти ее вид, угол полета, ширину крыльев, манеру нырять, рыбешку, за которой она кинулась. Форма волн, расходящихся от носа корабля, изменялась по мере уменьшения скорости. Ум Аристотеля молниеносно произвел логическую выкладку, навсегда оставшуюся где-то в глубинах сознания; она окажется под рукой, как только придет ее время. Философ не нуждался в табличках и стиле.
За скоплением теснившихся у пристани суденышек с трудом угадывались встречающие. Царю следовало послать кого-нибудь из первых лиц государства; это политика. Во время плавания Аристотель приготовил ряд вопросов. Этот дикий народ опасен, но им можно и нужно воспользоваться в эпоху, когда философия и политика сплетаются воедино. Лучшее применение для ума и познаний ученейших людей – врачевание болезней Эллады. Варвары безнадежны по определению, просвещать их – все равно что пытаться распрямить горбуна. Нужно излечить Элладу, и тогда она поведет за собою весь мир.
Двух поколений хватило, чтобы разумные формы государственных установлений превратились в своих омерзительных двойников: аристократия – в олигархию, демократия – в демагогию, монархия – в тиранию. И теперь, когда стремительно росло число затронутых этим злом городов, увеличивался и мертвый балласт, убивающий надежды реформаторов. Улучшить тиранию оказалось невозможно; примеры у всех были на памяти. Пытаться усовершенствовать олигархию значило культивировать жесткость и жажду власти, убивающие душу, а улучшать демагогию – значит самому стать демагогом и пожертвовать своим умом. Но для того чтобы реформировать монархию, нужно вылепить одного-единственного человека. Аристотелю выпала возможность стать творцом и воспитателем царя – дар, который просит у судьбы каждый философ.
Платон рисковал жизнью в Сиракузах, потратив время на отца-правителя и сынка-неудачника[50]. Он пожертвовал половиной своих самых плодотворных лет, прежде чем отказался от брошенного им самим же вызова. В Платоне жили вельможа и солдат, а может быть, и мечтатель. Разве не благоразумнее было бы собрать достоверные сведения, прежде чем пускаться в опасный, таящий неведомое путь?.. Одна эта мысль, казавшаяся такой далекой, пробудила тяжелые, гнетущие чувства: застарелое беспокойство, ощущение ускользающего неизвестного, что не входит в категории и системы, вернулись назойливым призраком вместе с летними запахами садов Академа.
Как бы там ни было, в Сиракузах Платон потерпел поражение. Может быть, виной тому дурной материал, с которым выпало работать, но его позор стал известен всей Греции. И когда подошли его последние дни, самый ум учителя, похоже, помутился – иначе как объяснить решение отдать школу на откуп Спевсиппу, этому гнилому мистику? И подумать только, Спевсипп отказался бы от этого ради возможности явиться ко двору Пеллы. Снисходительный царь, мальчик – смышленый и с сильной волей, не ставший жертвой растлителей, наследник могущества, которое усиливается с каждым годом. Неудивительно, что Спевсипп соблазнился сладким куском, забыв даже об убожестве и грязных интригах Сиракуз. Но Спевсиппу отказали. Демосфен и его шайка добились, по крайней мере, одного: ни один афинянин не будет желанным гостем в Македонии.
Сам же Аристотель отвечал на восторги друзей, восхвалявших его безупречную храбрость, сдержанной улыбкой. Как, уехать на варварский, свирепый север! Да он вырос в этой стране, там его корни, мысли о воздухе ее гор напоминали о радостях детства. Умы его родных отягощались тревогами войны, но сам философ в те годы знал только счастье и красоту. Что до свирепости македонцев, то он и сам слишком долго прожил в тени персидского могущества, чтобы позволить себе увлечься иллюзией благородства. Ему ли, сделавшему из человека с темным и страшным прошлым друга и философа, бояться неудачи с несформировавшимся мальчиком!
Гребцы табанили, галера медленно проходила между боевыми триремами. Аристотель едва ли не с любовью вспомнил дворец на склоне холма в Ассе, окна которого глядели на поросшие лесом горы Лесбоса и пролив, который он так часто пересекал; террасу, на которой в теплые летние ночи зажигались факелы; споры, или пронизанное мыслью молчание, или книгу, которую они читали вместе. Гермий читал неплохо; его высокий, мелодичный и выразительный голос никогда не срывался на визг. Эта бесполая чистота совсем не отражала глубин его духа: Гермия кастрировали еще мальчиком, чтобы продлить красоту, восхищавшую его хозяина. Он оказался на самом дне и многое испытал, пробиваясь к вершинам власти, но, подобно упрямому ростку, неуклонно тянулся к свету. Гермия убедили посетить Академию, и с тех пор он сильно переменился.
Обреченный на бездетность, Гермий принял в свой дом племянницу. Аристотель женился на ней по долгу дружбы; узнав, что супруга всей душой любит его, философ испытал удивление. Тонкая темноволосая девочка, ко всему усердная, вскоре умерла. Держа мужа за руку, она умоляла, чтобы их пепел смешали в одной урне. Ее близорукие глаза уже начинали затуманиваться и блуждать; Аристотель хотел показать ей свою признательность и охотно дал обещание, по собственному побуждению добавив, что никогда не возьмет другую жену. Сейчас урна с ее прахом была с ним, на случай, если ему суждено окончить свои дни в Македонии.
Женщины, разумеется, появлялись. Аристотель гордился – и это, по его мнению, ничуть не противоречило философии, – своими нормальными, здоровыми инстинктами. Платон, как считал философ, слишком превозносил любовь.
Галеру пришвартовали, и – как всегда в таких случаях, неожиданно – надвинулся шум пристани. Канаты затянули, со стуком сбросили сходни. Встречающие, пять или шесть человек, спешились. Аристотель обернулся к двум своим слугам: сейчас его больше интересовала сохранность багажа. Только легкая суматоха среди моряков заставила философа поднять голову. На сходнях, озираясь, стоял мальчик. Руки он сложил на взрослом поясе для меча; бриз с моря трепал сияющие густые волосы. Он казался смышленым и бодрым, как молодой охотничий пес. Когда их глаза встретились, мальчик легко спрыгнул вниз, не дожидаясь, пока подбегут помочь:
– Ты Аристотель-философ? Да будет твоя жизнь счастлива. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.
Они обменялись положенными любезностями, украдкой разглядывая друг друга.
Александр задумал свой маленький выезд, торопясь ускорить события.
Инстинкт сделал мальчика наблюдательным; уроки матери слишком хорошо врезались в память. Александр мог сказать, из-за чего она сердится на отца, определив причину по одному взгляду; он предугадывал ее следующее движение, он почти знал, на что она рассердится завтра. Войдя в отсутствие матери в ее комнаты, Александр увидел разложенное парадное платье. Ожидалось новое кровопролитное сражение, но этим война не кончится. Ему вспомнился обожаемый Ксенофонт, который, попав в персидскую ловушку, решил нанести упреждающий удар.
Чтобы его действия не были истолкованы Олимпиадой как дерзкая или даже непристойная выходка, Александр принял все предосторожности. Он отправился к Антипатру, правившему Македонией в отсутствие царя Филиппа, и попросил сопровождать его. Антипатр был непоколебим в своей преданности царю; он радовался в душе такому обороту дела, но был не настолько глуп, чтобы это показать. Теперь он, официальный представитель власти, тоже стоял на пристани.
Философ оказался худым невысоким человечком, о котором нельзя было сказать, что он сложен непропорционально, – и все же в глаза первым делом бросалась его голова, как если бы она составляла все существо Аристотеля, сосредоточенное под широким шишковатым лбом: сосуд, слишком тесный для своего содержимого. Маленькие сверлящие глазки без страха и предосуждения впивались во все, что попадало в поле их зрения. Рот плотно сжат, аккуратная бородка коротко подстрижена, а редкие волосы выглядели так, словно даже их корням мощно напирающий мозг не пожелал оставить крохотного пространства на корке черепа.
Аристотель был одет на ионийский манер, тщательно и не без элегантности; на руке блестело несколько хороших перстней. Афиняне сочли бы его фатоватым, в Македонии он показался образцом хорошего вкуса, избежавшего как вычурности, так и показного аскетизма. Александр, стоя у сходней, с улыбкой подал ему руку. Когда философ улыбнулся в ответ, стало ясно, что это самое большее, на что он способен, и вряд ли кому-нибудь удастся увидеть его смеющимся. Но он выглядел как человек, умеющий отвечать на вопросы.
Красота, думал философ, дар богов. И к тому же облагороженная умом, живым, беспокойным духом. Бедный обреченный Платон, с его тщетной ставкой на Сиракузы! Здесь бы его не подстерегало разочарование. В любом случае Аристотель позаботится о том, чтобы новости дошли до Спевсиппа.
Формальности были соблюдены; наследник представил гостю свою свиту. Аристотелю подвели лошадь, слуга подсадил его, в персидском стиле. Только проследив, чтобы все выполнили так, как надо, Александр повернулся к мальчику повыше, державшему руку на недоуздке роскошного боевого коня, черного с белой звездой. Пока длилась церемония приветствий, очевидно тягостная для животного, Аристотель все время ощущал его беспокойство, даже раздражение, и теперь был удивлен беспечностью, с которой высокий юноша отпустил скакуна. Конь потрусил прямо к Александру и уткнулся изящной головой мальчику в волосы за ухом. Александр похлопал коня по шее, что-то ласково пробормотал. Осторожно, с поражающим достоинством конь присел, опустив круп, подождал, пока Александр усядется, и только по знаку, поданному легким прикосновением пальца, распрямился. На какую-то секунду мальчик и животное показались двумя посвященными, совершившими на глазах профанов известный только им могущественный ритуал.
Но философ быстро отогнал прочь неуместную фантазию. В природе нет тайн, только факты, которые должны быть точно описаны и проанализированы. Следуй во всем этой главнейшей заповеди – и никогда не собьешься с пути истины.
Источник Миезы посвящался музам. В домашнем фонтане, таком же старом, как сам дом, его воды срывались сверху гулкими каплями, журчали между камней во впадине, прорытой самим родником и заросшей папоротником. Темная гладкая поверхность воды отражала солнечные лучи. Здесь было приятно купаться.
В ручейках и проложенных через сад акведуках искрящийся под солнцем поток то дробился на множество тонких струй, то разбивался маленькими водопадами. Повсюду росли рябины, лавровые и миртовые деревья; в густых зарослях сорняков за оградой ухоженного сада виднелись искривленные стволы старых яблонь и дичков, по-прежнему зацветавших весной. Расчищенные лужайки были уложены нежным зеленым дерном. От дома, выкрашенного в розовый цвет, разбегались дорожки, которые то плутали по саду, то огибали какую-нибудь скалу, усеянную маленькими живучими горными цветами, то поднимались в горку, то спускались уступами, пересекали деревянный мост и неожиданно выводили к каменной скамье на поляне, откуда открывался чудесный вид. Летом в лесах зацветали огромные дикие розы – дар нимф Мидасу; ночная роса наполнялась острым благоуханием.
В утренних сумерках, до начала дневных занятий в школе, мальчики выезжали охотиться. Они расставляли силки перед норами зайцев и кроликов. Среди деревьев запахи становились влажными и насыщенными, там пахло мхом и папоротниками, а на открытых солнцу склонах от земли поднимался пряный дурман цветущих трав.
На восходе солнца на каком-нибудь из этих склонов к аромату росистой травы примешивались запахи дыма, жарящегося мяса, лошадиного пота, кожи, а когда собаки из своры подходили к костру за обрезками и костями, то и запах мокрой псины.
Но если везло на странную или редкостную добычу, ее привозили домой для препарирования. Аристотель научился этому искусству, передаваемому в роду Асклепиадов как своеобразное наследство, у своего отца. Философ не пренебрегал ни одной из букашек, которых ему приносили. Большинство таких находок представляли собой уже известные ученому виды, но время от времени он принужден был озадаченно повторять: «Что же это? Что это такое?» – и доставать свои записи, сделанные прекрасным четким почерком. В такие дни Аристотель приходил в особенно хорошее расположение духа.
Александр и Гефестион были самыми младшими из его учеников. Философ ясно дал понять, что не желает видеть себя в роли школьного учителя при детях, какими бы известными ни являлись их отцы. Многие юноши и мальчики постарше, бывшие друзьями детства наследника, стали теперь взрослыми мужчинами. Никто из них не отказался от приглашения поступить в школу, это укрепляло их официальный статус друзей наследника. Данная привилегия открывала все двери.
Антипатр, какое-то время тщетно прождав приглашения, обратился к царю от имени сына Кассандра. Александр, которому Филипп перед отъездом переадресовал эту просьбу, новости не обрадовался:
– Отец, он мне не нравится. Да и я не нравлюсь ему, с какой стати ему ехать с нами?
– То есть как это с какой? Филот ведь едет.
– Филот мой друг, – возразил Александр.
– Да, я сказал, что ты можешь пригласить своих друзей. Тебе лучше, чем кому-либо, известно, отказал ли я хоть одному. Но я вовсе не обещал отказывать всем остальным. Как я могу принять сына Пармениона и отвергнуть сына Антипатра? Если вы с ним в плохих отношениях, у вас будет возможность это исправить. В конце концов, мне это принесет большую пользу. Философ знает многое, но тебе пора учиться дальновидности царей.
Кассандр был плотным, крепко сбитым юношей с ярко-рыжими волосами и синюшным оттенком кожи, испещренной темными веснушками, большой любитель унижать и превращать в слуг тех мальчишек, кого он мог запугать. Александра Кассандр считал невыносимым маленьким хвастуном и выскочкой, заслуживающим хорошей выволочки. Но к сожалению, Александр находился под защитой своего царственного происхождения и своры подхалимов.
Кассандр совершенно не хотел ехать в Миезу. Не так давно он получил взбучку от Филота. Кассандр что-то опрометчиво ляпнул ему как раз в тот момент, когда сын Пармениона добивался права сопровождать Александра. В многочисленных пересказах этот подвиг Филота оброс, как и следовало ожидать, самыми невероятными подробностями. В итоге Кассандр оказался в полном одиночестве. Птолемей и Гарпал смотрели на него с молчаливым презрением, Гефестион огрызался, как собака на привязи, Александр же попросту не замечал его, не забывая быть особенно ласковым с теми, кого Кассандр не переносил. Будь они прежде друзьями, все могло бы уладиться. Александр охотно шел на примирение, и нужно было серьезно постараться, чтобы он так упорно кого-либо отвергал. Но тут неприязнь переросла в постоянную, нескрываемую враждебность. Что касается Кассандра, он скорее бы умер, чем стал подлизываться к этому тщеславному недоростку. Если бы жизнь шла по законам природы, щенок быстро бы научился должному почтению к старшим.
Кассандр напрасно убеждал отца, что вовсе не желает изучать философию, что у всех философов мозги набекрень, что он мечтает стать простым солдатом. Он не осмелился признаться, что Александр с друзьями его невзлюбили: подобное признание стоило бы хорошей порки. Антипатр ценил собственную карьеру и честолюбиво пекся о будущности сына; ему не могло прийти в голову, что тот дерзнет рассориться с наследником. Выслушав излияния Кассандра, Антипатр уставился на него свирепыми голубыми глазками, смотревшими точно из-под таких же рыжих кустистых бровей, как у сына, и сказал:
– Веди себя там прилично. И будь внимателен к Александру.
– Он всего лишь мальчишка, – буркнул Кассандр.
– Не строй из себя дурака. Четыре или пять лет разницы между вами – это много сейчас и ничто через годы, когда вы оба станете мужчинами. Отнесись с вниманием к моим словам. У этого мальчика ум отца, и если он не окажется таким же ловким на язык, как его мать, то я – эфиоп. Не спорь с ним – за это платят софисту. Тебя я посылаю для того, чтобы ты набирался ума, а не наживал себе врагов.
Поэтому Кассандр отправился в Миезу, где чувствовал себя одиноким, презираемым, усталым и отчаянно тосковал по дому. Александр держался с ним вежливо, потому что Филипп назвал подобное обращение искусством царей и потому что ему приходилось думать о вещах гораздо более серьезных.
Философ, как оказалось, не просто был готов отвечать на вопросы, но даже жаждал этого. В отличие от Тиманта он начинал с частностей и лишь впоследствии показывал ценность системы. Однако объяснение, когда оно наконец являлось, выглядело исчерпывающим. Александр имел дело с человеком, который всегда увязывал все концы и ненавидел двусмысленность.
Миеза смотрела на восток; по утрам высокие комнаты, украшенные уже поблекшими фресками, заливало солнце; после полудня там воцарялась прохлада.
Когда нужно было писать, рисовать или изучать образцы, мальчики работали в доме; беседовали и слушали философа в саду. Они рассуждали об этике и политике, о природе наслаждения и справедливости, о душе, доблести, дружбе и любви. Они проникали в суть вещей. Все имеет свою причину; любая вещь должна сводиться к какому-либо основанию, всякой науке следует быть наглядной.
Классная комната вскоре заполнилась образцами: высушенные цветы и растения, саженцы в горшках, птичьи яйца и зародыши птенцов, которые хранились в чистом меду, отвары из целебных трав. Хорошо вымуштрованный раб Аристотеля работал здесь целыми днями. Ночью ученики наблюдали за небом. Звезды, пятый элемент, отсутствующий на земле, были тем божественным пределом, которого только и мог достичь человеческий глаз. Мальчики отмечали направление ветров, форму и вид облаков, дни, когда выпадал туман, – и так учились предсказывать штормы. Юные философы отражали свет от полированной бронзы и измеряли угол преломления.
Для Гефестиона началась новая жизнь. Все признавали его место в жизни Александра. С этим соглашался даже философ.
В школе часто рассуждали о дружбе. Ученики Аристотеля узнали, что это одна из тех немногих вещей, которые прекрасны сами по себе и наиболее всего необходимы человеку, желающему вести достойную жизнь. Друзьям нет нужды прибегать к правосудию, ибо между ними не может быть зла или недоразумений. Аристотель описал степени дружбы, от эгоистичной до чистейшей, когда добра желают другу ради него самого. Дружба совершенна, если доблестные мужи любят доброе друг в друге, ибо доблесть дарует большее упоение, чем сама красота, и не подвластна времени.
Аристотель говорил о ценности дружбы, обходя зыбучие пески Эроса. Кое-кто из юношей не соглашался с этим. Гефестион не сразу находил точные слова для своих мыслей, и часто другие успевали опередить его. Он предпочитал молчать, нежели выставлять себя на посмешище. Кассандр мог обратить это против Александра.
Гефестион быстро превращался в собственника. Этому способствовало многое: его природа, цельность его любви, глубинное осознание им этого чувства, утверждение философа, что каждому человеку сужден только один истинный друг; питаемая его неиспорченной душой убежденность в том, что привязанность Александра сродни его собственной; наконец, признаваемое всеми положение вещей. Аристотель всегда исходил из предложенных ему фактов. Он тотчас же распознал уже устоявшуюся привязанность, подлинную страсть, а не распущенность или самообольщение. С ней следовало не бороться, а разумно сформировать и направить во благо. (Если бы только какой-нибудь мудрец сделал это для отца мальчика!..) В дальнейшем, рассуждая о дружбе, философ бросал снисходительный взгляд на двух красивых отроков, неизменно сидящих рядом. В редкие минуты уединения в Пелле Гефестион всегда неотрывно смотрел на Александра; теперь, взглянув на их дружбу глазами Аристотеля, он увидел – так же ясно, как в зеркале, – что они составляют прекрасную пару.
Гефестион гордился в Александре всем, начиная с его царственности, поскольку Александра и невозможно было представить вне ее. Утрать он престол, Гефестион последовал бы за другом в изгнание, тюрьму или на смерть; зная это, он не только гордился Александром, но и уважал себя. Он никогда не ревновал Александра, поскольку никогда в нем не сомневался, но он ревниво относился к своему положению, и ему нравилось, что оно признавалось остальными.
Кассандр, по крайней мере, сознавал это очень хорошо. Гефестион, все замечавший, понимал, что Кассандр не испытывает влечения ни к одному из них, но ненавидит их близость, искренность, красоту. Он ненавидел Александра, потому что солдаты Антипатра уважали царевича больше, чем сына Антипатра; потому что своего пояса Александр добился в двенадцать лет, потому что Букефал склонялся перед ним. Гефестиона он ненавидел за бескорыстие его любви. Все это Гефестион прекрасно понимал. Самолюбивый Кассандр убеждал себя, будто ненавидит Александра только за пороки и недостатки. Гефестион давал ему понять, что это не так.
Больше всего Кассандр ненавидел уроки искусства управлять государством, какие Аристотель давал лично Александру. Гефестион ловко использовал зависть Кассандра всякий раз, когда ему нужно было ободрить друга, скучающего на этих занятиях.
– А я-то думал, они будут самыми лучшими. Аристотель знает Ионию, и Афины, и Халкидику, даже немного Персию. Я хочу знать, что там за люди, каковы их обычаи, как у них принято поступать. Чего хочет он, так это натаскать меня, заготовить ответы на все случаи жизни. Что я сделаю, если произойдет это или вот то? Буду думать об этом, когда это произойдет, сказал я, события совершаются людьми, нужно знать людей. Он счел меня упрямым.
– Царь мог бы позволить тебе отказаться от этих уроков?
– Нет. Я имею на них право. Я вижу, в чем ошибка; Аристотель думает, что это наука неточная, но все же наука. Пусти барана к овце, и каждый раз получишь ягненка, даже если ягнята не будут в точности походить друг на друга. Нагрей снег, и он растает. Вот наука. Доказательства должны повторяться. А теперь, скажем, война; даже если и удастся повторить все условия – что невозможно, – нельзя повторить эффект неожиданности. Или погоду. Или настроение людей. И армии, и города создают люди. Быть царем… быть царем – это как музыка.
Александр замолчал и нахмурился.
– Он просил тебя снова играть? – спросил Гефестион.
– «При простом слушании этическое воздействие ослабляется наполовину».
– Иногда он мудр, как боги, а иногда глуп, как какая-нибудь старуха-птичница.
– Я сказал ему, что учился этике опытным путем, но все условия повторить нельзя. Думаю, он понял намек.
И в самом деле, этот вопрос больше не поднимался. Прямой и честный Птолемей отвел философа в сторону и изложил ему суть проблемы.
Птолемей не озлобился, видя восходящую звезду Гефестиона. Будь новый друг взрослее, столкновение стало бы неизбежным, но положение Птолемея как старшего брата осталось неизменным. Все еще не женатый, он успел несколько раз стать отцом; Птолемей ощущал ответственность за свое разрозненное побочное потомство, и новое чувство начинало затмевать его дружбу с Александром. Мир юной, окрашенной чувственностью дружбы был для него неведомой страной; со времен отрочества его влекли к себе женщины. Гефестион ничего у него не отнял, просто Птолемей перестал быть первым. Считая это не главной из человеческих потерь, Птолемей не воспринимал Гефестиона более серьезно, чем следовало. Без сомнения, мальчики это перерастут – Александр и сейчас старался гасить вспыльчивость Гефестиона.
Все видели, что вдвоем они никогда не ссорятся – одна душа в двух телах, как определил это софист, – но сам по себе Гефестион бывал сварливым и неуживчивым.
Этому существовало оправдание. Миеза, святилище нимф, представляла собой и убежище от двора с его водоворотом новостей, событий, интриг. Ученики жили лишь идеями и друг другом. Их умы зрели, понуждаемые к ежедневной работе, но об их телах, которые также взрослели, говорилось гораздо меньше. В Пелле Гефестион жил в облаке неясных зарождающихся томлений. Теперь, утратив первоначальную смутность, чувства превратились в желания.
Истинные друзья делят все, но жизнь Гефестиона кипела недомолвками. Александру нравилось получать доказательства любви, даже если он в ней не сомневался, поэтому он с радостью принимал ласки Гефестиона и платил другу тем же. Гефестион же ни разу не отважился на большее.
Если человек со столь живым умом не торопился его понять, значит он этого просто не хотел. Александр любил одаривать друзей, но не мог предложить того, чего у него не было. Заставить Александра понять это – значит потерять его. Умом Александр, может, и простит; душой – никогда.
И все же, думал Гефестион, временами можно поклясться, что… Но сейчас нельзя торопить Александра, у него и так достаточно волнений.
Каждый день отроки занимались формальной логикой. Царь запретил тратить время на дискуссии, игру софизмов – эристику[51], да и сам философ недолюбливал эту науку, которую Сократ определил как искусство превращать дурное в хорошее. Но ум должен быть натренирован, чтобы различать ложный аргумент, спорное положение, неверную аналогию или плохо поданную посылку. Любая наука основывается на умении вычленить взаимоисключающие принципы. Александру логика давалась без труда. Гефестион держал свои сомнения при себе. Он один знал тайну: когда и веришь, и не веришь в две разные вещи одновременно, выбор совершить невозможно. Ночью (они спали в одной комнате) Гефестион мог видеть, как Александр лежит на своей постели с открытыми глазами, залитый лунным светом, и борется с двойственностью собственной природы.
Покой Александра частенько нарушался. Раз шесть в месяц являлся посыльный от матери, привозя в подарок то сладкие фиги, то шлем или пару узорных сандалий (последние оказались слишком малы, Александр быстро рос) и непременно – толстый свиток, завязанный и запечатанный.
Гефестион знал содержание этих писем. Он читал их. Александр сказал, что истинные друзья делят все. Он не пытался скрыть, что нуждается в друге, разделившем бы с ним и эту заботу. Сидя на краю постели Александра или в одной из садовых беседок, приобняв друга, чтобы удобнее было читать через плечо, Гефестион пугался собственного гнева и покрепче прикусывал язык.
Письма сочились секретами, злословием и интригами. Желая узнать новости о войнах отца, Александр был вынужден расспрашивать гонца. Антипатр снова остался наместником в Пелле, пока Филипп вел кампанию в Херсонесе. Олимпиада полагала, что управлять государством должна она, – царский полководец пусть командует гарнизоном. Антипатр всегда играл против нее, он был ставленником Филиппа, он плел заговоры, он пытался помешать возвышению Александра. Царица всегда приказывала гонцу дождаться ответа, и Александру хватало дела на целый день. Если он тепло отзовется об Антипатре, письмо вернется назад, полное упреков; если он признает справедливым ее обвинения, Олимпиада – он слишком хорошо это знал – не посчитает зазорным показать его письмо Антипатру при очередной ссоре. Наконец наступил тот неизбежный день, когда Олимпиада узнала, что царь взял новую жену.
Письмо царицы ужасало. Гефестион поразился, почти испугался, когда Александр позволил ему прочесть послание. В середине он прервался и хотел отложить свиток, но Александр остановил его и сказал:
– Читай дальше.
Так человек, страдающий хронической болезнью, чувствует знакомый приступ боли.
– Я должен поехать к ней.
Гефестион коснулся руки Александра. Она была ледяной.
– Но что ты сможешь сделать?
– Я должен быть там. Я вернусь завтра или днем позже, – сказал Александр.
– Я с тобой.
– Нет, ты можешь вспылить, и мы повздорим. Мне и без того хватает забот.
Аристотель, когда ему сказали, что царица больна и сын должен ее навестить, разъярился почти так же сильно, как Гефестион, хотя и не подал вида. Мальчик не был похож на лентяя, решившего прогулять уроки ради развлечений. Он вернулся не таким, какими возвращаются с пирушки. Этой ночью Александр закричал во сне «нет!», разбудив Гефестиона.
Гефестион перебрался к нему и прилег рядом. Александр с дикой силой вцепился ему в горло, потом открыл глаза, обнял друга со вздохом облегчения, больше похожим на стон, и снова заснул. Гефестион всю ночь бодрствовал подле него и только перед самым рассветом вернулся в свою остывшую постель. Утром Александр ничего не помнил.
Аристотель также, на свой лад, постарался утешить мальчика, предприняв на следующий день особенные усилия, чтобы вернуть дух Александра в чистые области философии. Устроившись на каменной скамье, откуда открывался вид на дали и облака, они рассуждали о природе выдающегося человека. Будет ли его забота о себе пороком? Безусловно да, если это касается низких страстей и заурядных удовольствий. Тогда о каком «я» стоит заботиться? Не тело и его нужды главное, но душа, ум, управляющие всем остальным, как царь – своими подданными. Любить это «я», ревниво лелеять его честь, утолять его жажду доблести и благородных поступков, предпочесть час славы, за которым последует смерть, долгой бессмысленной жизни, стремиться к тому, чтобы обрести львиную долю нравственного величия, – в этом и кроется совершенное себялюбие. Лгут старые пословицы, говорил философ, из века в век учившие людей смирению. Чем яснее осознаешь свою бренность, тем сильнее нужно стремиться к бессмертию.
Обхватив колени, уставившись на линию горизонта, Александр сидел на сером валуне перед лавровой рощицей. Гефестион следил за другом, стараясь понять, успокоилась ли его душа. Александр казался ему одним из тех орлят, которых взрослые птицы заставляют смотреть на полуденное солнце. Если птенец моргнет, говорилось в той книге, которую они читали, то его выбрасывают из гнезда.
Потом Гефестион увел Александра читать Гомера, искренне полагаясь на действенность этого средства.
Теперь у них имелся новый список. Подарок Феникса был копией, сделанной несколько поколений назад: бездарному переписчику попал и без того испорченный текст. Когда Аристотеля спросили об одном темном месте, философ, поджав губы, проглядел все остальное и послал в Афины за должным образом исправленным вариантом, после чего собственноручно прошелся по нему, устраняя оставшиеся ошибки. В новом списке появилось не только множество строк, опущенных в старом свитке: теперь все строки были и благозвучны, и осмысленны. Имелись и примечания, в несколько нравоучительном тоне. Например, объяснялось, что, когда Ахилл, требуя вина, кричит: «Яркого!» – это еще не значит, что вино должно быть неразбавленным. Александр был проницателен и благодарен, но учителю в то время так и не открылись истинные причины его благодарности. Аристотель полагал, что архаичная поэма нуждается в обработке, Александр верил, что рукопись священного творения должна быть непогрешима.
Философ потерял обычную уверенность, когда в один из праздников они вернулись в город и посетили театр. К его сожалению, это были «Мирмидоняне» Эсхила, трагедия, в которой Ахилл и Патрокл представали более (или, на взгляд Аристотеля, менее) чем совершенные друзья. Погруженный в свои критические размышления, философ неожиданно заметил в тот момент, когда известие о смерти Патрокла достигло Ахилла, что Александр сидит оцепенев, слезы льются из его широко раскрытых глаз, а Гефестион держит друга за руку. Укоризненный взгляд заставил Гефестиона отодвинуться и покраснеть до ушей; Александру было все едино. В конце представления оба исчезли; Аристотель нагнал их за сценой, в компании актера, игравшего Ахилла. Он не сумел помешать наследнику заключить этого фигляра в объятия и подарить дорогостоящий браслет, о котором, можно было не сомневаться, спросит царица. Все это было в высшей степени неприлично. Весь следующий день пришлось посвятить математике как целительному противоядию.
Никто не удосужился сообщить Аристотелю, что вся школа в свободное от споров о законе, риторике, науке или добродетельной жизни время увлеченно обсуждала, было ли что-нибудь между Александром и Гефестионом или нет. Гефестион это хорошо знал; недавно кто-то побился об заклад, и он дрался с задавшим ему прямой вопрос. Возможно ли, чтобы Александр ни о чем не догадывался? Если догадывался, то почему никогда не говорил об этом? Поступал ли он так ради их дружбы, чтобы никто не мог назвать ее несовершенной? Может даже, в его понимании они действительно были любовниками? Иногда по ночам Гефестион мучился мыслью, не поступает ли он как дурак и трус, отказываясь попытать счастья. Но невидимый, непогрешимый оракул каждый раз предостерегал его. Ежедневно они слышали, что все на свете доступно могуществу разума; Гефестион знал, что это не так. Чего бы он ни ждал – прозрения, исцеления, вмешательства бога, – он должен был ждать, даже если ждать пришлось бы вечно. Уже тем, что он имел, он был богат свыше всяких чаяний; если, дерзая достичь большего, он потеряет все, то умрет на месте.
В месяце Льва, когда начинали собирать урожай винограда, Александру и Гефестиону исполнилось по пятнадцать лет. В неделю первых заморозков гонец привез письмо, но не от царицы, а от царя. Филипп приветствовал сына, выражал надежду, что тот не прочь переменить обстановку и отдохнуть от философии, и приглашал его в свой лагерь. Юноше, чьи мысли занимали одни сражения, пришла пора увидеть лицо войны.
Дорога вела их вдоль побережья, петляя по горам там, где залив или устье реки заставляли ее отступать вглубь материка. Впервые дорогу здесь проложили армии Ксеркса, двигаясь на запад; армии Филиппа привели ее в исправность, двигаясь на восток.
С Александром ехали Птолемей, поскольку Александр счел это его правом, Филот, поскольку его отец был с царем, Кассандр, потому что сына Антипатра немыслимо было унизить перед сыном Пармениона, и Гефестион, как нечто само собой разумеющееся.
Отряд возглавлял Клит, младший брат Ланики. Царь остановил на нем свой выбор, зная, что Александр привык к Клиту еще во младенчестве. Это и вправду был один из первых людей, оставшихся в смутных детских воспоминаниях Александра: смуглый приземистый юноша, который входил в детскую и разговаривал с Ланикой через голову Александра или с ревом бегал по комнате, когда они играли в медведей. Теперь он превратился в Черного Клита, бородатого начальника гетайров, старомодно прямодушного. На него всегда можно было положиться. Македония еще славилась такими воинами, уцелевшими от гомеровских времен, когда Верховный царь вынужден бывал считаться с мнением вождей, если те брали на себя труд высказаться. Сейчас, сопровождая сына царя, Клит едва ли сознавал, что невольно возвращается к грубоватому юмору, царившему в давно покинутой детской, а Александр вообще с трудом припоминал, что такое было. Но в их общении ощущалась какая-то напряженность, и, хотя Александр смеялся, он тщательно следил за тем, чтобы возвращать шутки сторицей.
Они переправлялись через реки, которые, по рассказам, до последней капли осушили персидские орды; перешли Стримон по мосту царя Филиппа и по отрогам Пангейона поднялись к городу Амфиполю. Здесь, у Девяти Дорог, царь Ксеркс живыми сжег девять мальчиков и девять девочек, чтобы умилостивить своих богов. Теперь между горами и рекой стояла, сияя новой каменной облицовкой, крепость; за ее стенами поднимались дымки от горнил золотоплавилен. От этого важнейшего для Филиппа укрепления он никогда бы не отступился как от одного из первых завоеваний за той рекой, которая когда-то являлась дальней границей Македонии. Над крепостью вздымался Пангейон, покрытый густым лесом; там и тут лежали рудники, белая мраморная порода которых сияла на солнце: благословенное место для царских армий. Везде, где они проезжали, Клит показывал следы войн Филиппа: поля сражений, заросшие бурьяном, лежащие в руинах городские стены, перед которыми навечно вздыбились осадные машины с башнями и катапультами. Вдоль всего пути они находили крепости, где могли остановиться на ночлег.
– Что же будет с нами, ребята, – смеясь, сказал Александр, – если царь не оставит на нашу долю никаких свершений?
Когда полоса берега оказывалась достаточно твердой, они пускались в галоп и неслись вперед – с развевающимися волосами, в туче брызг от лошадиных копыт – и перекликались друг с другом, заглушая голоса чаек. Однажды, когда их маленький отряд пел, попавшиеся на дороге крестьяне приняли их за свадебную процессию, везущую жениха в дом невесты.
Букефал пребывал в хорошем настроении. У Гефестиона появилась новая лошадь, рыжая, со светлыми хвостом и гривой. Друзья постоянно что-нибудь друг другу дарили – на пирах или просто так, по наитию, но это были маленькие детские безделушки; конь стал первым дорогим и всеми замеченным подарком, который Гефестион получил от Александра. Боги создали только одного Букефала, но коню Гефестиона не нашлось равных среди всех остальных лошадей. Конь легко слушался. Кассандр выразил свое восхищение, обильно сдобрив похвалу ядом. Наконец-то и Гефестион извлек, сказал он, пользу из низкопоклонства. Гефестион понял намек и горел желанием отомстить, но не произнес ни единого слова. Казалось немыслимым устроить сцену перед Клитом и товарищами. Гефестион стал выжидать удобного случая.
Огибая заболоченный солончак, дорога ушла в сторону от моря. Примостившись на скалах, над равниной гордо возвышалась каменная крепость Филиппа, контролирующая перевал. Филипп основал ее в памятный год и дал ей свое имя.
– Мой первый поход, – сказал Клит. – Я был там, когда гонец приехал с новостями. Твой отец, Филот, разбил иллирийцев и гнал их полпути до западного моря; лошадь царя выиграла на Олимпийских играх, а ты, Александр, появился на свет – как нам сказали, с ужасным воплем. Мы получили двойную порцию вина. До сих пор удивляюсь, почему же не тройную.
– Зато я не удивляюсь. Царь знал вашу меру, – ответил Александр.
Он отъехал вперед и буркнул Гефестиону:
– Я слышу эту историю с трех лет.
– Все эти земли ранее принадлежали фракийцам, – заметил Филот.
– Да, Александр, – вставил Кассандр, – можешь поискать своего размалеванного друга, юного Ламбара. Агриане, – он махнул рукой на север, – надеются на поживу в этой войне.
– Неужели? – Александр поднял брови. – Они сдержали свои обещания. В отличие от Керсоблепта, который восстал сразу же, как только мы вернули ему заложника.
Все знали, что Филипп достаточно натерпелся от вероломных клятв и разбойных нападений вождя; царь затеял эту войну с целью сделать его земли македонской провинцией.
– Все варвары одинаковы, – сказал Кассандр.
– Прошлым летом я получил вести от Ламбара, – продолжал Александр. – Он нашел какого-то купца и продиктовал ему письмо. Он зовет меня погостить в его столице.
– Я не сомневаюсь. Твоя голова прекрасно будет смотреться на шесте у въезда в его деревню, – вставил Кассандр.
– Я только что сказал, Кассандр, что он мой друг. Ты это помнишь?
– И заткнись, – внятно добавил Гефестион.
Они заночевали в Филиппах. Александр молчал. Он долго смотрел на высокий акрополь, как факел пламенеющий в красных лучах заходящего солнца.
Царь, когда они наконец до него добрались, стоял лагерем на берегу Гебра, перед крепостью Дориск. За рекой маячил фракийский город Кипсела. Прежде чем окружить его, Филиппу необходимо было взять крепость.
Ее построил еще Ксеркс для защиты своих тылов после переправы через Геллеспонт. На ровном лугу внизу он устроил смотр своей армии, слишком огромной, чтобы ее можно было счесть. Отряд проходил за отрядом через квадрат, обведенный вокруг первых десяти тысяч человек.
Крепость поражала своей массивностью; Ксеркс не испытывал недостатка в рабах. Но за сто лет она обветшала, трещины забились булыжником, в бойницах пророс терн, как на козьих выгонах в горах. Дориск уцелел в племенных войнах фракийцев и стоял до сих пор; невозможно было требовать большего.
Уже начинало смеркаться, когда их отряд подъехал к крепости. Из-за стен доносились запах дыма от горящих очагов и отдаленное блеяние коз. На расстоянии полета стрелы от стен крепости раскинулся македонский лагерь – искусно построенный город из хижин, на скорую руку крытых тростником с берегов Гебра, и перевернутых повозок, укрепленных подпорками.
На фоне закатного неба вырисовывался стройный черный силуэт шестидесятифутовой деревянной осадной башни. Стража, укрывшись под толстым навесом из воловьих шкур, который служил защитой от метательных снарядов, долетающих с крепостного вала, готовила себе ужин прямо у основания башни. У хижин конников негромко ржали привязанные лошади. Для катапульт воздвигли платформы. Огромные машины напоминали собирающихся взлететь драконов: деревянные шеи вытянуты, массивные луки раскинуты в стороны, как крылья. От кустарника чуть поодаль сильно смердело; воздух наполняли запахи дыма, жарящейся рыбы и немытых тел множества мужчин и женщин. Женщины, прибившиеся к лагерю, хлопотали над ужином, там и тут щебетали или похныкивали их неизвестно от кого прижитые дети. Кто-то играл на расстроенной лире.
Маленькая деревушка, жители которой бежали в крепость, предназначалась для знати. Каменный дом вождя – две комнаты и пристройка под навесом – занял царь. В доме уже мерцал свет.
Не желая, чтобы его доставили на место, как ребенка, Александр опередил Клита и возглавил маленький отряд. Всем своим существом – зрением, слухом, обонянием – он чувствовал воздух войны, отличавший этот лагерь от казарм или мирной стоянки.
Они подъехали к дому. Приземистая фигура Филиппа уже темнела в дверном проеме. Отец и сын обнялись, разглядывая друг друга в неверном свете сторожевого костра.
– Ты подрос, – заметил царь.
Александр кивнул.
– Моя мать, – сказал он больше для ушей эскорта, – шлет тебе привет и пожелания доброго здоровья. – Повисла зловещая пауза, и Александр быстро продолжил: – Я привез мешок яблок из Миезы. Они уродились в этом году.
Лицо Филиппа прояснилось; Миеза славилась своими яблоками. Он похлопал сына по плечу, поздоровался с его товарищами, отправил Филота в расположение его отца и сказал:
– Теперь входи, давай поедим.
Вскоре к ним присоединился Парменион. Они поужинали на деревянных козлах. Прислуживали оруженосцы царя – юноши и подростки, которым положение и заслуги их отцов позволяли изучать обычаи армии и военное дело в качестве личных слуг Филиппа. Сладкие золотые яблоки подали на серебряном блюде. Два светильника на бронзовых подставках освещали комнату. Оружие и доспехи царя лежали в углу. От стен исходил застарелый запах человеческого жилья.
– Еще один день, – сказал Филипп, – и мы бы принимали тебя там. – Зажатым в руке огрызком яблока он показал в сторону крепости.
Александр перегнулся через стол. За время долгого путешествия солнце опалило его лицо; щеки горели, глаза и волосы ослепительно блестели в свете ламп, весь он был как сухая лучина, вспыхивающая от одной искры.
– Когда мы атакуем?
Филипп ухмыльнулся Пармениону:
– Что ты будешь делать с таким мальчишкой?
Они собирались выступить перед рассветом.
После ужина собрался совет. К стенам крепости подойдут еще затемно; кустарник на стенах займется от стрел с горящей паклей, катапульты и осадная башня откроют прикрывающий огонь, чтобы уничтожить крепостной вал, пока к стенам понесут лестницы. В это же время к воротам подтащат мощный таран, осадная башня выдвинет разводной мост – начнется штурм.
Подобная тактика стала привычной для всех, с каждой новой осадой уточнялись только незначительные детали.
– Хорошо, – подытожил Филипп. – Теперь немного поспим.
В смежной комнате оруженосцы расстелили вторую постель. Александр отметил это быстрым взглядом. Перед тем как лечь, он наточил оружие и вышел отыскать Гефестиона, чтобы сообщить ему, что в бою они будут вместе, а заодно объяснить, что эту ночь он должен провести в комнате отца. Александр и сам не ожидал этого.
Когда он вернулся, царь только что разделся и протягивал свой хитон мальчику-слуге. Александр помедлил у входа, вошел и произнес пару слов, стараясь казаться спокойным. Он не смог объяснить себе чувство глубокого отвращения и стыда, охватившее его при виде Филиппа. Насколько Александр мог вспомнить, никогда прежде не видел он своего отца обнаженным.
Перед восходом солнца крепость пала. Чистый, прозрачный золотой свет поднимался из-за холмов, скрывавших Геллеспонт. От моря дул свежий бриз. Над крепостью повисли едкие запахи копоти, удушливого дыма, крови, гниющей плоти и обильного пота. Сделанные из целых неотесанных сосновых стволов лестницы, по которым можно было взбираться по два человека в ряд, все еще стояли прислоненными к тронутым огнем стенам; кое-где под слишком сильным напором ступени прогнулись или сломались. Перед сгоревшими, разбитыми в щепки воротами повис на своем рычаге таран, сходни осадной башни распластались по крепостному валу, как огромный язык.
Внутри крепости уже заковывали оставшихся в живых фракийцев; им предстоял путь на невольничий рынок в Амфиполе. На расстоянии железо звенело легко, как музыка. Этот пример, думал Филипп, быстрее заставит жителей Кипселы сдаться, когда придет их очередь. Повсюду среди лачуг и хижин, тесно, как ласточкины гнезда, лепившихся к стенам с внутренней стороны, рыскали охотящиеся на женщин солдаты.
Царь стоял на крепостном валу: крепкий, искусный, умиротворенный, как умелый крестьянин, вспахавший большое поле и засеявший его перед самым дождем. С ним были Парменион и несколько нарочных, с которыми он рассылал приказы.
Пару раз, когда пронзительный крик снизу достигал их ушей, Александр устремлял на отца глаза, но Филипп не прерывал невозмутимой беседы с Парменионом. Воины хорошо сражались и заслужили свои скудные трофеи – все, что могла предложить фракийская крепость. Крепости следовало сдаться сразу, тогда бы ни один человек не пострадал.
Александр и Гефестион уединились в караулке у ворот, обсуждая детали боя. Это была небольшая каменная комнатка, в которой, кроме них, оказались труп фракийца, плита с вырезанным на ней именем Ксеркса, царя царей, несколько грубых деревянных стульев, полкаравая черного хлеба и отрубленный человеческий палец с черным сломанным ногтем. Гефестион ногой откинул его прочь; к безделицам такого рода оба уже привыкли.
Гефестион получил свой пояс, по крайней мере одного человека он убил на месте. Александр полагал, что уложил не менее троих.
Александр не брал трофеев, не считал своих убитых. Когда они уже забрались на стены, предводитель их отряда упал вниз, пронзенный стрелой. Не оставляя никому ни минуты на раздумья, Александр прокричал, что они должны штурмовать башенку над воротами, откуда лавиной сыпались на таран метательные снаряды.
Неопытный воин, второй по старшинству, заколебался, и тут же его люди уже бежали за Александром. Они цеплялись за камни, карабкались по стенам, сжимая мечи в руках, разбивая старую кирпичную кладку Ксеркса, набрасывались на свирепых татуированных защитников крепости под градом камней, с треском ударявшихся о мощные стены. Вход в караулку был узок, и какое-то мгновение Александр, ворвавшийся туда впереди застрявшего в спешке отряда, сражался один.
Теперь он стоял, покрытый кровью и прахом битвы, сверху вниз глядя на истинное лицо войны. Нет, подумал Гефестион, на самом деле Александр не видит этого другого лица. Он говорил совершенно внятно, помнил каждую деталь, тогда как для Гефестиона все произошедшее уже сливалось в пеструю мозаичную картину. Для Гефестиона бой уже прекратился, Александр все еще жил в нем. Ореол битвы окружал его, он словно замер в прошлом, стремясь продлить мгновение. Так медлят люди, не желая покидать место, где им явился бог.
У Александра на предплечье осталась рана от удара мечом. Гефестион остановил кровь, оторвав лоскут от своей одежды. Глядя вниз на бледное спокойное море, он предложил:
– Давай спустимся и искупаемся, чтобы смыть грязь.
– Да, – сказал Александр. – Но сначала я должен повидать Пейтона. Он прикрыл меня щитом, когда я боролся сразу с двумя, и тот парень с раздвоенной бородой повалил его. Но ты сразу прикончил фракийца.
Александр снял свой шлем (оба по первому требованию экипировались в общественной оружейной палате Пеллы) и провел рукой по слипшимся от пота волосам.
– Тебе нужно было подождать, а не врываться туда одному, проверить хотя бы, успеваем ли мы за тобой. Ты сам знаешь, что бегаешь быстрее всех. Я готов был убить тебя за это, когда мы толклись в дверях.
– Они собирались сбросить вот этот камень, ты только посмотри на него, – сказал Александр. – Я знал, что вы недалеко.
Гефестион чувствовал, что силы его на исходе, – он был вымотан не только страхом за Александра, но и вообще всем, что видел и сделал.
– Камень не камень, ты все равно бы не стал ждать. Это читалось у тебя на лице. Счастье еще, что ты жив.
– Геракл помог мне, – сказал Александр спокойно. – И я напал на них раньше, чем они на меня.
Все оказалось легче, чем думал Александр. Постоянно упражняясь с оружием, он предвкушал схватку с более опытными воинами.
Гефестион, читая его мысли, заметил:
– Эти фракийцы – крестьяне. Они сражаются два-три раза в год, угоняя скот или ссорясь. Настоящие солдаты, как у твоего отца, например, уложили бы тебя еще снаружи.
– Дождись, пока они это сделают, – едко сказал Александр. – А потом расскажешь.
– Ты ворвался туда без меня, – вскричал Гефестион. – Ты даже не оглянулся.
Внезапно переменившись, Александр ответил ему ласковой улыбкой:
– Да что с тобой? Разве Патрокл упрекал Ахилла за то, что он не сражается?
– Ахилл уступил, – сказал Гефестион другим тоном.
Внизу заунывный плач женщины по покойнику сменился воплем ужаса.
– Отец должен был отозвать солдат, – заметил Александр. – Уже хватит. Я знаю, что здесь нет другой поживы, но…
Друзья взглянули на стену, однако Филипп был чем-то занят.
– Александр, послушай. Не нужно сердиться. Когда ты станешь полководцем, ты не сможешь подвергать себя опасности. Царь храбр, но не безрассуден. Если бы тебя убили, это означало бы, что Керсоблепт выиграл битву. И позднее, когда ты станешь царем…
Александр обернулся и устремил на него необычно сосредоточенный взгляд, как в те минуты, когда готовился поделиться какой-то тайной. Понизив голос – излишняя предосторожность в таком шуме, – он сказал:
– Я никогда не смогу поступать иначе. Я это знаю, я это почувствовал, это – откровение бога. Поэтому я…
Тяжелое судорожное дыхание, перемежаемое всхлипами, заставило их оглянуться. Молодая фракийка выскочила из-за бастиона и, не разбирая дороги, метнулась на гребень ворот. До земли было около тридцати футов. Когда ноги девушки коснулись каменной кладки, Александр запрыгнул следом за ней на парапет и ухватил ее за руку. Фракийка взвизгнула и вцепилась в него свободной рукой. Гефестион попытался оттащить ее в сторону. Загнанно взглянув в лицо Александру, женщина внезапно извернулась и бросилась ниц, обхватив ноги царского сына.
– Встань, мы не причиним тебе вреда. – Александр выучился фракийскому от Ламбара и говорил на нем свободно. – Не бойся, встань. Идем.
Фракийка тяжело перевела дыхание и, прижимаясь лицом к его обнаженным ногам, разразилась потоком сдавленных, еле внятных слов.
– Встань, – повторил Александр. – Мы не будем…
Он запнулся, не находя нужного слова. Гефестион подкрепил его обещание жестом, известным всем, и яростно затряс головой.
Фракийка приподнялась и села на корточки, раскачиваясь и плача. У нее были рыжие спутанные волосы; платье из грубой, непрочесанной шерсти разорвано на плече и спереди забрызгано кровью, под набухшей грудью виднелись пятна пролившегося молока. Она рвала на себе волосы и выла. Внезапно женщина замерла, вскочила на ноги и отступила к караулке, прижавшись к стене за спиной Александра. Послышались чьи-то шаги; раздался хриплый задыхающийся голос:
– Я тебя видел, сука! Выходи! Я тебя видел.
Появился Кассандр. Его лицо было пунцовым, веснушчатый лоб покрыт крупными каплями пота. Он ворвался, ничего не видя перед собой, и остановился как вкопанный.
Выкрикивая проклятия, угрозы и жалобы, которые невозможно было разобрать, девушка подбежала к Александру и ухватила его сзади за пояс, прикрываясь македонцем, как щитом. Горячее дыхание фракийки жгло ему ухо, влажный жар ее тела проникал, казалось, сквозь доспехи. Александр чуть не задохнулся от зловония грязного тела, волос, крови, молока, от резкого запаха самки. Стараясь разнять ее руки, он смотрел на Кассандра с непониманием и отвращением.
– Она моя, – выдохнул Кассандр, изнывая от желания и с трудом находя слова. – Ты ее не хочешь. Она моя.
– Нет, – сказал Александр. – Я обещал ей защиту.
– Она моя. – Уставившись прямо на женщину, Кассандр произнес это не терпящим возражения тоном.
Александр окинул его взглядом, задержавшись на льняной юбке, торчавшей из-под панциря. С нескрываемым отвращением он произнес:
– Нет.
– Я уже схватил фракийку, – настаивал Кассандр. – Но она вырвалась. – Одну сторону его лица сплошь покрывали кровоточащие царапины.
– Значит, ты ее потерял, – сказал Александр. – А я нашел. Уходи.
Кассандр вспомнил предостережения своего отца. Он понизил голос:
– Ты не имеешь права вмешиваться. Ты мальчишка. Ты ничего в этом не понимаешь.
– Не смей называть его мальчишкой! – яростно проговорил Гефестион. – Александр сражался лучше тебя. Спроси у мужчин.
Кассандр, который, без конца путаясь, прорубал себе путь сквозь хаос сражения – сбитый с толку, изнуренный, непрестанно терзаемый страхом, – с ненавистью вспомнил вдохновенного свыше юного героя, летящего над битвой, яркого, блистающего, словно язык пламени. Женщина, решив, что бранятся из-за нее, вновь что-то забормотала на фракийском. Перебивая ее, Кассандр крикнул:
– За ним присматривали! Какую бы глупость он ни затеял, воины были вынуждены следовать за ним! Он сын царя. Если верить молве.
Обезумев от гнева, глядя только на Гефестиона, Кассандр не успел защититься от молниеносного прыжка Александра. Царевич вцепился обидчику в горло. Потеряв равновесие, Кассандр упал навзничь. Он молотил кулаками и извивался; Александр, намереваясь задушить Кассандра, не замечал града сыпавшихся на него ударов. Гефестион застыл на месте, не смея вмешаться. Что-то пронеслось мимо него.
Это была женщина, о которой все забыли. Схватив трехногий стул, она обрушила его на голову Кассандра, едва не задев своего защитника. Александр откатился в сторону. В исступлении гнева фракийка принялась бить Кассандра, опрокидывая его всякий раз, когда тот пытался подняться; стул она держала обеими руками, словно цеп при молотьбе.
Гефестион, переживший страшное напряжение, вдруг расхохотался. Александр поднялся и смотрел на распростертого врага холодно и отрешенно. Наконец Гефестион заговорил:
– Мы должны остановить женщину. Она его прикончит.
Не двинувшись с места, Александр ответил:
– Кто-то убил ее ребенка. На ней его кровь.
Кассандр ревел от боли.
– Если он умрет, – предостерег Гефестион, – женщину закидают камнями. Царь этого не простит. Ты обещал ей защиту.
– Прекрати! – велел Александр на фракийском.
Они отобрали у женщины стул. Фракийка разразилась бурными рыданиями; Кассандр извивался на каменном полу.
– Он жив, – сказал Александр, отворачиваясь. – Отыщем кого-нибудь понадежнее, чтобы вывел девушку из крепости.
Чуть позже до царя Филиппа дошли слухи, что его сын поколотил сына Антипатра в схватке за женщину. «Кажется, мальчики становятся мужчинами», – сказал царь небрежно. В голосе его слишком явственно звучала нотка гордости, и никто не отважился пуститься в разъяснения.
Идя рядом с Александром, Гефестион усмехнулся:
– Едва ли Кассандр пожалуется Антипатру, что ты не вступился, когда женщина охаживала его стулом.
– Пусть жалуется кому хочет, – ответил Александр. – Если захочет.
Друзья вошли в ворота. Из дома, где был устроен походный лазарет, доносились стоны. Врач и двое прислужников ходили среди раненых.
– Пусть лекарь осмотрит твою руку как положено, – предложил Гефестион.
После драки с Кассандром рана снова стала кровоточить.
– Вот Пейтон, – сказал Александр, всматриваясь в полумрак, наполненный гудением мух. – Сначала я должен поблагодарить его.
Он пробрался между циновками и одеялами, на которые сквозь дыры в кровле падали неяркие солнечные лучи. Пейтон, юноша, в бою яростный, как герои Гомера, ослабел от потери крови, его повязка намокла. Бледное лицо казалось изможденным, глаза лихорадочно блестели. Александр опустился рядом с ним на колени и сжал руку Пейтона. Александр напомнил о совершенных юношей подвигах; щеки раненого слегка порозовели, он приободрился и выдавил какую-то шутку.
Когда Александр поднялся, его глаза уже привыкли к сумраку. Он заметил, что все раненые на него смотрят: ревниво, удрученно, с надеждой; солдаты испытывали боль и жаждали признания своих заслуг. Прежде чем уйти, Александр поговорил с каждым.
Старожилы не помнили зимы столь суровой. Волки спускались с гор к деревням и задирали собак. Скот и мальчишки-пастухи замерзали до смерти на низких склонах зимних пастбищ. Ветви елей ломались под гнетом снега; горы занесло так, что только большие утесы и трещины в них чернели на сплошном белом фоне. Александр не отказался от мехового плаща, присланного ему матерью. Поймав в густом черном переплетении шиповника, недалеко от Миезы, лисицу, юноши обнаружили, что шкура зверя побелела. Аристотель оценил добытый образец по достоинству.
Дом наполнился едким дымом от жаровен, ночами становилось так пронзительно холодно, что юноши, чтобы согреться, спали по двое. Александр старался закалить себя. (Царь все еще находился во Фракии, куда зима приходила прямо из скифских степей.) Александр полагал, что должен выдержать холода без подобных послаблений, но уступил Гефестиону, заявившему, что товарищи могут заподозрить, будто друзья поссорились.
Корабли пропадали в море или разбивались у берегов. Даже дорогу к близкой Пелле заносило снегом. Когда каравану мулов удалось пробиться сквозь заносы, это напоминало праздник.
– Жареная утка на ужин, – сказал Филот.
Александр потянул носом воздух и кивнул.
– Что-то не так с Аристотелем, – заметил он.
– Он слег?
– Нет, плохие новости. Я видел его в комнате для образцов. – Александр часто заходил туда, теперь он почувствовал вкус к собственным экспериментам. – Моя мать прислала мне рукавицы; мне не нужны две пары, а Аристотелю никто не шлет подарков. Он читал там письмо. Выглядел ужасно: не лицо, а трагическая маска.
– Может, какой-то софист опроверг его теории.
Александр сдержался и обратился к Гефестиону:
– Я спросил его, что случилось и смогу ли я помочь. Он ответил, что все расскажет нам, когда успокоится, и что не стоит пятнать слабостью благородство. Поэтому я ушел, оставив учителя плакать в одиночестве.
В Миезе зимнее солнце быстро закатывалось за гору, но восточные вершины Халкидики еще сохраняли отблески его света. Вокруг дома темноту рассеивала белизна снега. Время ужина еще не наступило; в большом зале, с его облупившимися розовыми и голубыми фресками, вокруг пылающего в очаге огня сидели все ученики Аристотеля, судача о лошадях, женщинах и друг друге. Александр и Гефестион, устроившись вдвоем на плаще из волчьих шкур, присланном Олимпиадой, придвинулись ближе к окну, поскольку светильники еще не зажгли. Они читали «Киропедию» Ксенофонта – в это время вторую, после Гомера, любимую книгу Александра.
– «И она не смогла удержать своих слез, – читал Гефестион, – стекавших по одежде к ее ногам. Тогда старший из нас сказал: „Не бойся, госпожа. Нам известно благородство твоего мужа. Но мы избрали тебя для человека, который не уступает ему ни в красоте, ни в могуществе, ни в силе разума. Если и есть совершенный человек, то это Кир; ему ты и будешь принадлежать“. Когда же она услышала это, то громко зарыдала, уронив на землю пеплос, и ее слуги плакали вместе с ней, тогда как мы видели ее лицо, шею и руки. И дозволь мне сказать тебе, Кир, мне и всем остальным показалось тогда, что среди смертных женщин Азии еще не было столь прекрасной. Ты убедишься в этом, когда увидишь ее сам. „Нет, клянусь богами, – сказал Кир. – Особенно если она так хороша, как вы говорите“». Ребята все время спрашивают меня, – сказал Гефестион, отрываясь от книги, – почему Кассандр не возвращается.
– Я сказал Аристотелю, что он предпочел войну философии. Не знаю, что он сказал своему отцу. Кассандр не мог вернуться с нами, фракийка сломала ему два ребра. – Александр потянул из складок плаща другой свиток. – Вот эту часть я люблю. «Держи в уме, что одни и те же тяготы по-разному выносят полководец и простой солдат, хотя их тела сотворены из одинаковой плоти; но высокое положение полководца и знание, что ничто из совершенного им не останется незамеченным, понуждают его проявлять большую стойкость». Как это верно. Эту книгу надо выучить.
– Мог ли настоящий Кир быть таким, как у Ксенофонта?
– Персидские изгнанники признавали, что он великий воин и благородный царь.
Гефестион заглянул в свиток:
– «Он приучал своих товарищей не плевать, и не сморкаться прилюдно, и не глазеть вслед проходящему мимо…»
– В его дни персы были грубыми варварами. Они казались мидянам грубыми… как, скажем, Клит показался бы афинянам. Мне нравится, что, когда его повара готовили что-нибудь особенно вкусное, он посылал угощение своим друзьям, – сказал Александр.
– Пора бы и ужинать. Я умираю от голода.
Александр заботливо подоткнул под Гефестионом край плаща, помня, что ночью тот всегда крепко жмется к нему от холода.
– Надеюсь, Аристотель спустится. Наверху, должно быть, настоящий ледник. Ему необходимо немного поесть.
Вошел раб, неотесанный юноша-фракиец, с масляной лампой и лучиной, чтобы зажечь высокие светильники и большую висячую лампу. Он закрыл ставни и робко потянул толстые шерстяные занавеси.
– «Правитель, – читал Александр, – не просто должен быть человеком лучшим, чем те, кем он правит. Он должен научить подданных подражать ему…»
На лестнице послышались шаги – человек помедлил, чтобы разминуться с рабами. Аристотель спустился в уютный вечерний зал. Он походил на живой труп. Его глаза запали, под плотно сжатым ртом кожа натянулась, зловеще обозначив жесткий оскал, как у черепа.
Александр откинул плащ, разбрасывая свитки, и быстро пересек комнату:
– Идите же к огню. Эй, кто-нибудь, принесите стул. Идите согрейтесь. Пожалуйста, расскажите нам, что случилось? Кто-то умер?
– Мой друг, Гермий Атарнейский.
Вопрос требовал точного ответа, и Аристотель смог произнести нужные слова. Александр окликнул рабов, ждавших за дверью, и велел подать подогретого вина с пряностями. Юноши сгрудились вокруг учителя, как-то мгновенно постаревшего. Аристотель сидел, молча уставившись на огонь. Вытянул на мгновение окоченевшие руки, но сразу же убрал их, сложив на коленях, словно и это движение навело его на какую-то ужасную мысль.
– Это был Ментор Родосский, военачальник персидского царя Оха, – выдавил он и снова замолчал.
– Брат Мемнона, покоривший Египет, – объяснил Александр остальным.
– Ментор хорошо послужил своему хозяину. – Голос Аристотеля стал по-старчески тонким. – Варвары рождаются такими, они не сами доходят до такого низкого состояния. Но эллин, опустившийся до службы у них… Гераклит говорит: «Испорченное хорошее – наихудшее». Он предал саму природу. Ментор опустился даже ниже своих господ.
Лицо Аристотеля пожелтело; те, кто сидел ближе, чувствовали, как он дрожит. Давая ему время прийти в себя, Александр заметил:
– Мы никогда не любили Мемнона, правда, Птолемей?
– Гермий принес правосудие в подвластные ему земли, улучшил там жизнь. Царь Ох домогался этой страны, и пример Гермия был ему как кость в горле. Какой-то враг, подозреваю, что сам Ментор, привез царю донос, которому тот охотно поверил. Этот же Ментор, под видом дружеского участия, предостерег Гермия от опасности и пригласил его к себе на совет. Тот поверил и поехал. В собственном городе, хорошо укрепленном, он продержался бы долгое время и мог рассчитывать на помощь… могущественного союзника, с которым заключил ряд соглашений.
Гефестион посмотрел на Александра, но тот был всецело поглощен рассказом.
– Как гость и друг он приехал к Ментору, который отправил его в оковах к Великому царю.
Зазвучали гневные восклицания, но быстро смолкли: всем не терпелось узнать, что было дальше.
– Ментор взял печать Гермия и приложил к поддельным приказам, открывшим для его людей все укрепления Атарнея. Теперь царь Ох владеет и ими, и всеми греками, там жившими. А Гермий…
Из очага с треском вылетела горящая головешка; Гарпал взял кочергу и втолкнул ее назад. Аристотель облизнул губы. Его скрещенные руки не дрогнули, но костяшки пальцев побелели.
– С самого начала его смерть была предрешена, но этого им было недостаточно. Царь Ох хотел прежде выяснить, какие секретные договоры Гермий заключил с другими правителями. Он послал за людьми, опытными в делах такого рода, и велел им заставить Гермия говорить. Его мучили один день и одну ночь.
Аристотель стал передавать подробности как мог, стараясь говорить бесстрастно, словно на лекции по анатомии. Юноши слушали его безмолвно, со свистом втягивая воздух сквозь плотно сжатые зубы.
– Мой ученик Каллимах, вы его знаете, прислал мне весточку из Афин. Он пишет, что Демосфен, объявляя Собранию о пленении Гермия, назвал это одним из даров судьбы и добавил: «Великий царь узнает теперь об интригах царя Филиппа не из наших жалоб, а из уст человека, принимавшего в заговоре участие». Никто лучше Демосфена не знает, как подобные вещи делаются в Персии. Но он радовался слишком рано. Гермий не сказал ничего. В конце концов, когда после всего, что с ним сделали, он еще дышал, его распяли на кресте. Он сказал тем, кто был рядом: «Передайте моим друзьям, что я не совершил ничего малодушного, ничего, не достойного философии».
Мальчики глухо зароптали. Александр стоял прямо и неподвижно. Когда все смолкли, он сказал:
– Мне жаль. Мне действительно очень жаль.
Александр сделал несколько шагов вперед, обнял Аристотеля за плечи и поцеловал учителя в щеку. Философ смотрел на огонь.
Слуга внес горячее вино; Аристотель пригубил, потряс головой и отодвинул кубок. Внезапно философ приподнялся и обернулся к мальчикам. В мерцании пламени черты его лица казались глиняным слепком, который скульптор уже готов отлить в бронзе.
– Некоторые из вас станут полководцами. Кто-то будет управлять покоренными землями. Всегда помните: как ничего не стоит тело само по себе, не управляемое умом, ибо его задача – работать, питая жизнь ума, так и варвары пребывают на низшей ступени в устроенном богами мироздании. Этих людей можно улучшить, как породу лошадей, укрощая и используя по назначению; как растения или животные, они могут служить целям более высоким, чем те, к которым предназначила их природа. В этом их ценность. Они – рабы по природе. Ничто не может существовать, не имея предназначения, а их предназначение – быть рабами. Помните об этом.
Он поднялся со стула, чуть повернулся и невидящими глазами уставился на покрасневшую от жара решетку очага.
– Если люди, сделавшие это с вашим другом, будь они персы или греки, когда-либо попадут в мои руки, – сказал Александр, – я отомщу им. Клянусь.
Не оглядываясь, Аристотель вышел на темную лестницу и исчез из виду.
Явился слуга и доложил, что ужин готов.
Громко обсуждая новость, юноши перешли в столовую; в Миезе не соблюдался церемониал. Александр и Гефестион замешкались, обмениваясь взглядами.
– Значит, – сказал Гефестион, – договор был заключен не без помощи учителя.
– Философ и мой отец постарались вместе. Что старик должен теперь чувствовать?
– По крайней мере, Аристотель знает, что его друг умер, не предав философию.
– Будем надеяться, он этому верит. В таких случаях человек умирает, сохранив свою гордость.
– Полагаю, – заметил Гефестион, – Великий царь в любом случае убил бы Гермия, чтобы завладеть его городами.
– Или не доверяя ему. Иначе зачем его пытали? Думали, Гермий что-то знает. – Отсвет пламени позолотил волосы Александра. – Если Ментор мне попадется, я распну его.
Все существо Гефестиона внутренне содрогнулось, когда он представил себе, как эти прекрасные живые глаза бесстрастно наблюдают за казнью.
– Пойдем ужинать. Без тебя не могут начать.
Повар, знавший, как едят молодые люди в холод, приготовил по целой утке на человека. Первые порции уже были нарезаны и поданы. Воздух наполнился теплым ароматом.
Александр взял поставленную перед ним тарелку и поднялся с обеденного ложа, которое делил с Гефестионом.
– Ешьте, не ждите меня. Я проведаю Аристотеля. – Гефестиону он сказал: – Учитель должен поесть на ночь. Он заболеет, если будет лежать у себя, скованный холодом и своим горем. Скажи им, пусть что-нибудь мне оставят, все равно что.
Когда Александр вернулся, тарелки ужинающих уже опустели и были тщательно вытерты хлебом.
– Учитель немного поел. Я так и думал, что он не устоит, почувствовав этот запах. Похоже, доест и остальное… Мне этого слишком много, наверное, себя обделили. – Внезапно Александр заметил: – Бедняга, он не в себе. Это было видно, когда он произнес свою речь о природе варваров. Вообразите, назвать великого человека вроде Кира рабом по природе – только потому, что тот родился персом.
Бледное солнце теперь поднималось раньше и набирало силу; с крутых склонов гор, оглушительно грохоча, скатывались снежные лавины и приминали огромные сосны, как траву; горные потоки стремительно побежали вниз, с чудовищным шумом перекатывая валуны. Пастухи, по пояс в тающем снегу, искали первых новорожденных ягнят.
Александр убрал меховой плащ, чтобы не привыкать к нему. Юноши, жавшиеся по ночам друг к другу, стали спать поодиночке. Он тоже, не без некоторого сожаления, отослал Гефестиона. Гефестион тайком поменял подушки, чтобы оставить себе хотя бы запах волос Александра.
Царь Филипп вернулся из Фракии, где сверг Керсоблепта, оставил в крепостях гарнизоны и населил равнину Гебра колонистами из Македонии. Те, кто пожелал остаться в этом диком свирепом краю, были по большей части людьми безвестными или слишком известными с дурной стороны, так что армейские остроумцы поговаривали, что заложенный Филиппом город следовало бы назвать не Филиппополисом, а Подлополисом. Как бы то ни было, город выполнял свое назначение. Удовлетворенный сделанным за зиму, Филипп поехал в Эгию, чтобы отпраздновать Дионисии.
Миеза была оставлена на попечение слуг. Юноши и их учитель, уложив вещи, отправились в старую столицу. Дорога вела вдоль горной гряды, то и дело путникам приходилось спускаться в долину, чтобы переправиться через вздувшиеся от тающих снегов горные реки. Задолго до того, как перед глазами явилась Эгия, на лесной тропе они почувствовали, что земля под ногами дрожит от тяжелого напора водопадов.
Отполированные воском стены суровой резиденции старых македонских царей блестели в ярком освещении. Театр был готов для представлений. Каменный выступ в форме полумесяца, на котором уместилась Эгия, сам походил на гигантскую сцену, откуда крепость смотрела на окрестные холмы – свою неизменную публику. Можно было только гадать, о чем перекликаются они друг с другом ветреной весенней ночью, перекрывая шум воды, непокорные, одинокие, движимые страхом или любовью.
Царь и царица уже прибыли. Едва переступив порог, Александр отчетливо увидел по тем привычным знакам, которые годы сделали для него столь же понятными, как написанные слова, что родители – на людях, по крайней мере, – вежливы друг с другом. Но маловероятно, что их можно застать вместе. Это была его первая долгая отлучка, кого нужно приветствовать первым?
Конечно царя. Так велит обычай, пренебречь которым – все равно что выказать открытое неуважение. И ничем не вызванное к тому же; во Фракии Филипп старался соблюдать в его присутствии благопристойность. Никаких женщин, ни одного многозначительного взгляда на смазливого мальчишку-оруженосца, считавшего себя вправе задирать нос. Отец ласково обошелся с Александром после сражения и пообещал в следующую кампанию дать под его начало отряд. Неоправданной глупостью было бы оскорбить его сейчас. Александр понял, что ему и в самом деле хочется увидеть Филиппа – отец о многом мог рассказать.
Рабочая комната царя находилась в древней башне, сердцевине старой крепости, и занимала весь ее верхний этаж. Массивная деревянная лестница, которую из столетия в столетие приводили в порядок, все еще сохраняла тяжелое кольцо, к которому первые цари, спавшие в башне, привязывали на ночь огромных сторожевых собак молосской породы; вставая на задние лапы, такой пес превосходил ростом любого человека. Царь Архелай устроил вытяжку над очагом, но сделанные им в Эгии изменения были незначительны; его любовью оставалась Пелла. Слуги Филиппа расположились в передней за лестницей; Александр послал одного из них наверх, предупредить царя.
Отец поднялся от стола, за которым что-то писал, и похлопал сына по плечу. Их приветствие еще никогда не было таким простым и спокойным. Вопросы сами рвались из Александра. Как пала Кипсела? Его отправили назад в школу, когда армия еще стояла под стенами города.
– Ты зашел со стороны реки или пробил брешь в слабом месте за камнями? – нетерпеливо спросил он.
Филипп собирался отчитать Александра за самовольную поездку в гости к дикой родне Ламбара, на обратном пути в Миезу, но теперь все упреки забылись.
– Я попытался сделать подкоп со стороны реки, но почва оказалась песчаной. Тогда я поставил осадную башню, чтобы им было чем занять мысли, а сам подкопался под северо-восточную стену.
– Где ты поставил башню? – спросил Александр.
– На возвышении.
Филипп потянулся к дощечке, увидел, что та испещрена записями, и попытался в воздухе изобразить карту.
– Ну-ка. – Александр подбежал к корзине для растопки, стоявшей у очага, и вернулся с охапкой щепок. – Смотри, это река. – Он положил на стол сосновую лучину. – Это северная дозорная башня.
Он поставил торчком небольшое полено. Филипп пристроил к башне стену. Оба принялись возбужденно передвигать деревяшки.
– Нет, это слишком далеко. Ворота были здесь.
– Но, отец, послушай, твоя осадная башня… А, вот, я вижу. А подкоп вот здесь?
– Теперь лестницы, подай мне те палочки, – велел Филипп. – Здесь был отряд Клита. Парменион…
– Подожди, мы забыли катапульты.
Александр выудил из корзины еловые шишки. Филипп расставил их на столе:
– Так вот, Клит был в засаде, пока я…
Отец осекся. Повисло молчание. Александр стоял спиной к двери, но ему хватило взгляда на лицо отца. Легче было одному сражаться над воротами Дориска, чем обернуться сейчас. Поэтому Александр немедленно обернулся.
Мать явилась в пурпурном платье, вытканном по кайме белым и золотым. Ее волосы были перевязаны золотой лентой и прикрыты вуалью косского шелка, под которой рыжие пряди вспыхивали, как пламя сквозь дым костра. Она не взглянула на Филиппа. Горящие гневом глаза испепеляли не врага, а предателя.
– Когда ты закончишь свою игру, Александр, я буду у себя в комнате, – сухо сказала царица. – Не спеши. Я ждала полгода, что значат еще несколько часов?
Олимпиада резко повернулась и вышла. Александр застыл, не двигаясь. Филипп истолковал его неподвижность в свою пользу. С улыбкой подняв брови, царь снова склонился над планом боя.
– Извини меня, отец. Мне лучше уйти, – сказал Александр.
Филипп был дипломатом. Но скопившаяся за годы злоба и раздражение из-за только что устроенной сцены нахлынули на него именно в то мгновение, когда следовало проявить великодушие.
– Ты останешься, пока я не закончу говорить, – твердо сказал Филипп.
Лицо Александра переменилось. Так смотрят солдаты, ожидающие приказа.
– Да, отец?
С яростью, которой он бы никогда не поддался в переговорах с врагами, Филипп указал сыну на кресло:
– Сядь!
Вызов был брошен, ничего уже не исправишь.
– Мне очень жаль. Теперь я должен повидать мать. До свидания, отец.
Александр повернулся к двери.
– Вернись! – рявкнул Филипп.
Александр оглянулся через плечо.
– Ты собираешься оставить этот мусор на моем столе? Убери за собой!
Александр подошел к столу. Решительно сгреб щепки и деревяшки в кучку и, забрав в обе руки, швырнул в корзину. При этом он случайно столкнул со стола какое-то письмо. Не обращая на свиток внимания, Александр послал отцу уничтожающий взгляд и покинул комнату.
Женская половина не изменилась с первых дней существования крепости. Здесь женщины жили во времена Аминты, когда им пришлось выйти к персидским послам. По узкой лестнице Александр поднялся в переднюю. Мимо прошла девушка, которой он никогда прежде не видел. У нее были прекрасные, пушистые темные волосы, зеленые глаза, чистая бледная кожа, высокая грудь, обтянутая тонким красным платьем; нижняя губа слегка выдавалась. Услышав звук его шагов, девушка удивленно воззрилась на Александра. Длинные ресницы взметнулись. На лице, наивном, как у ребенка, читалось восхищение, тайная надежда, робость.
– Моя мать там? – спросил Александр.
Никакой нужды в этом вопросе не было, ему просто захотелось услышать ее голос.
– Да, господин, – пролепетала девушка, скованно кланяясь.
Он удивился ее страху, хотя зеркало могло бы объяснить Александру причину ее испуга. Александр почувствовал к девушке жалость и улыбнулся. Ее лицо порозовело, словно тронутое бледными лучами солнца.
– Александр, мне сказать царице, что ты здесь?
– Нет, она ждет меня, ты можешь идти.
Девушка помедлила, внимательно вглядываясь в него, будто упрекая себя в том, что сделала слишком мало. Служанка была чуть старше Александра, примерно на год. Она бросилась вниз по ступенькам.
Секунду Александр помедлил у дверей, глядя ей вслед. Девушка казалась хрупкой и гладкой, как яйцо ласточки, ее ненакрашенный рот был нежным и розовым. Эта девушка была как услада после горечи. Из-за окна донеслись голоса поющих мужчин, которые готовились к Дионисиям.
– Ты все же пришел, – сказала Олимпиада, как только они остались одни. – Как быстро ты научился жить без меня!
Царица стояла у окна, проделанного в толстой каменной стене; косо падавший свет сиял на изгибе ее щеки и пронизывал тонкую вуаль. Она нарядилась для сына, накрасилась, искусно убрала волосы. Александр это видел точно так же, как она видела, что мальчик опять подрос, черты его лица огрубели, в голосе исчезли последние мальчишеские нотки. Он становился мужчиной. Вероломным, как все мужчины. Александр знал, что с прежней страстью тянется к матери, что истинные друзья делят все, кроме прошлого, оставшегося за границей их встречи. Если бы только Олимпиада заплакала – пусть даже это – и позволила ему утешать себя; но она не желала унижаться перед мужчиной. Если бы Александр мог подбежать и прижаться к ней! Но мужественность далась ему тяжело, и никто из смертных не сможет превратить его снова в ребенка. И так, ослепленные сознанием своей исключительности, они стояли друг против друга, ссорясь, а гул водопадов Эгии за окном, словно толчки крови, стучал у них в ушах.
– Как смогу я стать кем-нибудь, не изучая войны? – спросил Александр. – Где еще мне учиться? Филипп мой начальник, зачем оскорблять его без причины?
– Ну разумеется, теперь у тебя нет причины. Когда-то такой причиной была я.
– Что такое? Что он сделал? – Александра не было так долго, даже сама Эгия переменилась и казалась обещанием какой-то новой жизни. – Что случилось, расскажи мне.
– Ничего страшного, зачем тебе беспокоиться? Иди к своим друзьям, развлекайся. Гефестион, должно быть, ждет.
Мать, видимо, нарочно навела справки; сам он всегда сохранял осторожность.
– С ними я могу увидеться в любое время. Я всего лишь хотел соблюсти приличия. И ради тебя тоже, ты это знаешь. А ты на меня почему-то взъелась.
– Я всего лишь рассчитывала на твою любовь. Теперь мне ясно, что это ошибка.
– Скажи мне, что он сделал.
– Ничего страшного. Это касается только меня.
– Мама!
Олимпиада видела залегшую на его лбу морщину, которая теперь стала глубже, две новые складочки между бровями. Мать уже не могла смотреть на сына сверху вниз; их глаза встретились на одной высоте. Она подалась вперед и прижалась щекой к его щеке.
– Никогда больше не будь со мной таким жестоким, – попросила Олимпиада.
Дать выход поднявшейся горячей волне – и мать простит ему все, и прошлое вернется назад. Но нет. Он не мог уступить. Она не увидит его слез. Александр вырвался и бросился вниз по узкой лестнице.
Ничего не разбирая перед собой, он с кем-то столкнулся. Это была темноволосая девушка. Она вскрикнула и нежно затрепетала, как голубка:
– Прости, господин, прости.
Александр взял ее тонкие руки в свои:
– Я сам виноват. Надеюсь, не ушиб тебя?
– Нет, конечно же нет.
Оба замешкались на секунду, потом девушка опустила густые ресницы и побежала наверх. Александр вытер глаза, но они были едва влажные.
Гефестион, искавший Александра повсюду, часом позже нашел друга в маленькой старой комнате, из окон которой открывался вид на водопады. Здесь их шум оглушал, пол комнаты, казалось, содрогался вместе со скалою внизу. В комнате было тесно от сундуков и полок, заваленных заплесневевшими свитками, записями о праве собственности, договорами, длинными фамильными родословными, восходившими к героям и богам. Тут же лежало и несколько книг, оставленных Архелаем или занесенных сюда превратностями судьбы.
Александр, скорчившись, сидел в небольшой оконной нише, как зверь в норе. Вокруг него была разбросана груда свитков.
– Что ты здесь делаешь? – удивился Гефестион.
– Читаю.
– Я не слепой. Что случилось? – Гефестион подошел ближе, чтобы заглянуть другу в глаза. В лице Александра читалась свирепая замкнутость раненой собаки, которая готова укусить погладившую ее руку. – Мне сказали, что ты поднялся наверх. Я никогда еще не видел этого места.
– Это архив.
– Что ты читаешь? – спросил Гефестион.
– Ксенофонт об охоте. Он говорит, что кабаний клык такой горячий, что подпаливает собакам шерсть.
– Не знал этого.
– Это неправда. Я положил один волосок, чтобы проверить.
Гефестион поднял свиток.
– Скоро здесь стемнеет, – сказал он.
– Тогда я спущусь, – ответил Александр.
– Ты не хочешь, чтобы я остался?
– Я просто хочу почитать.
Гефестион собирался сказать, что спальни устроены на древний лад: наследник в маленькой внутренней комнате, его товарищи – в смежной караульной, служившей этой цели с незапамятных времен. Теперь и не задавая вопросов, он видел, что любые изменения в распорядке не ускользнут от внимания царицы. В реве водопада, в удлиняющихся тенях росла грусть.
В Эгии царила ежегодная праздничная суматоха Дионисий. Присутствие царя, который столь часто предпочитал своим столицам военные лагеря, добавляло волнений. Женщины сновали из дома в дом, мужчины собирались вместе, чтобы поупражняться в фаллических танцах. Погреба заполнились молодым вином, привезенным из виноградников. Комнаты царицы превратились в гудящий таинственный улей, откуда Александр был изгнан: не в отместку, просто он стал мужчиной. Клеопатре позволили остаться. Теперь ей, наверное, открылись все тайны. Но она была еще слишком юна, чтобы уходить с менадами в горы.
Накануне праздника Александр проснулся рано, когда рассвет едва мерцал за окном. Щебетали первые птицы, шум воды звучал более отдаленно. Можно было слышать топор дровосека, мычание недоенного скота. Александр встал и оделся, хотел разбудить Гефестиона, но на глаза ему попалась боковая лесенка, потайной ход, ведший из башни. Лесенка была встроена в стену, чтобы наследник мог незаметно приводить к себе женщин. Потайной ход помнит немало историй, подумал Александр, быстро спускаясь вниз и поворачивая ключ в массивном замке двери.
В Эгии не было парка, только старый сад, вплотную примыкавший к крепостной стене. На черных голых ветвях деревьев кое-где уже набухли почки, предвещая скорое буйное цветение. Обильная роса лежала на высокой траве, повисая в переплетениях паутины прозрачными бусинками. Горные вершины, еще покрытые снегом, нежно розовели. Холодный воздух вобрал в себя запахи весны и фиалок.
Идя на аромат цветов, Александр нашел место, где они росли, глубоко спрятанные в густой траве. Ребенком он собирал их для матери. Он принесет букет, пока служанки причесывают Олимпиаду. Хорошо, что он вышел один; Гефестион бы сейчас только мешал.
Александр набрал полные руки влажных цветов и вдруг увидел, как что-то мелькает за деревьями. Это была девушка, закутанная в толстое коричневое покрывало поверх прозрачной рубашки. Александр тотчас же узнал ее и подошел.
Девушка была как нераскрывшийся цветок, как свет, притаившийся во тьме. Когда Александр показался из-за деревьев, она застыла и побелела как холст. Какая же она застенчивая!
– Что ты? Я не съем тебя. Просто подошел поздороваться, – улыбнулся Александр.
– Доброе утро, господин, – склонилась она в поклоне.
– Как тебя зовут?
– Горго, господин.
Девушка все еще казалась оцепеневшей от страха; робкое, пугливое создание. Что следует говорить девушкам? Александр знал только рассказы друзей и солдат.
– Ну же, Горго, подари мне улыбку и получишь цветок, – попросил он.
Не поднимая ресниц, девушка слегка улыбнулась; загадочно, мимолетно, как гамадриада[52], на мгновение выскользнувшая из своего дерева. Александр начал делить цветы, собираясь оставить часть для матери. Потом понял, каким глупцом выглядит!
– Возьми, – сказал Александр, протягивая фиалки, и, когда девушка приняла букет, наклонился и поцеловал ее в щеку.
Нежная кожа на мгновение коснулась его губ, потом девушка отпрянула, не глядя на юношу, и мягко покачала головой. Приоткрыв свой толстый плащ, она засунула фиалки между грудей и исчезла за деревьями.
Александр стоял, глядя ей вслед, и перед его глазами холодные тугие стебли фиалок снова и снова соскальзывали вниз по теплой шелковистой коже. Завтра Дионисии.
Быстро под ними земля возрастила цветущие травы,
Лотос росистый, шафран и цветы гиацинты густые,
Гибкие, кои богов от земли высоко подымали[53].
Александр ничего не сказал Гефестиону.
Придя поздороваться к матери, Александр увидел: что-то случилось. Олимпиада кипела от гнева, как закиданное валежником пламя, но не он оскорбил ее на этот раз. Царица спрашивала себя, рассказывать ли о нанесенной обиде. Сын поцеловал ее, но ни о чем не спросил. Вчерашнего было достаточно.
Весь день его товарищи рассказывали друг другу о девушках, которые достанутся им завтра, – надо только суметь поймать их в горах. Александр отвечал на избитые шутки, но думал о своем. Задолго до рассвета женщины должны уйти в святилище.
– Что мы будем делать завтра? – спросил Гефестион. – Я имею в виду, после жертвоприношений?
– Не знаю. Строить планы на Дионисии – дурная примета.
Гефестион тайком испытующе взглянул на друга. Нет, невозможно; Александр в дурном настроении с тех пор, как приехал сюда, и причин достаточно. Пока все не уляжется, его нельзя беспокоить.
Ужин подали рано, на следующий день всем предстояло встать с петухами. В канун Дионисий никто, даже в Македонии, не засиживался за вином.
Весенние сумерки сгустились постепенно, когда солнце исчезло за западными хребтами гор; в крепости существовали и такие темные закоулки, где факелы горели уже с полудня. Ужин в зале был скорее походным, но Филипп извлек пользу даже из этой умеренности, усадив рядом с собой Аристотеля – знак внимания, неуместный в иные дни: философ никуда не годился как собутыльник. Поев, большинство гостей отправились прямо в постель.
Александр никогда не любил ложиться рано; он решил повидать Феникса, часто засиживающегося за книгами допоздна. Старика поселили в западной башне.
Коридоры крепости представляли собой настоящий лабиринт, но Александр с детства знал самые короткие пути. За прихожей, где хранилась запасная мебель для гостей, открывался пролет лесенки. В этот неосвещенный закоулок проникал свет факела от наружной стены. Александру оставалось сделать всего один шаг, когда он услышал какие-то звуки и уловил движение.
Александр застыл, скрытый тенью. В полосе света Горго, обращенная к нему лицом, извивалась и корчилась в руках мужчины, обхватившего ее сзади: одна тяжелая волосатая лапа стискивает бедра, другая – грудь. Сдавленные тихие всхлипы теснились в ее горле. Под крепкой темной рукой платье соскользнуло с плеча; на каменные плиты упало несколько увядших фиалок. Лицо мужчины, прижатое к уху девушки, на мгновение показалось из-за ее головы. Это был Филипп, отец Александра.
Крадучись, как разведчик в чужом лагере, Александр подался назад. Вскрики Горго заглушили звук его шагов. Через ближайшую дверь он выскочил в холодную, глухо шумящую водопадами ночь.
Наверху, в спальне, отведенной для стражи наследника, без сна лежал Гефестион. Он ждал, когда появится Александр и он сможет пожелать другу доброй ночи. Во все остальные проведенные здесь вечера они поднимались наверх вместе, но сегодня никто не видел Александра со времени ужина. Начав разыскивать его, Гефестион выставил бы себя на посмешище, поэтому он лежал в темноте, пристально глядя на полоску света под тяжелой старой дверью. Ни одна тень не упала на нее, никто не появлялся. Гефестион незаметно задремал; ему снилось, что он по-прежнему бодрствует.
Глухой ночью Александр поднялся к себе через потайной ход, чтобы сменить одежду. Лампа, масло в которой почти полностью выгорело, тускло поблескивала. От пронизывающего холода его пальцы почти перестали гнуться и не повиновались, когда он одевался. Александр выбрал кожаную тунику и сапоги, в которых обычно охотился. Согреется, карабкаясь по горам.
Александр высунулся из окна. Повсюду в темноте между деревьями виднелись первые факелы, мерцающие в потоках ледяного горного воздуха как неверные звезды.
Прошло много лет с тех пор, когда он пробирался за менадами в священную рощу. И ни разу за всю свою жизнь Александр не видел обрядов, совершаемых в горах. Да и сейчас он пускался на это только по необходимости. Александр возвращался в прошлое, хотя так не полагалось. Ему больше некуда было идти.
Александр всегда слыл ловким, легконогим охотником и сердился, когда неуклюжие товарищи поднимали шум. Немногие мужчины встали в такую рань. Их было хорошо слышно, они смеялись и переговаривались, имея достаточно времени, чтобы отыскать на горных склонах свою добычу – опьяненных, сжигаемых страстью менад, отбившихся от подруг. Александр проскользнул мимо них незамеченным и вскоре оставил ловцов далеко внизу, поднимаясь тропою, проложенной в древние времена. Давным-давно он тайно пробирался на следующий после Дионисий день к истоптанной поляне, где плясали менады, находя дорогу по следам, по застрявшим в терне клочкам одежды, по пятнам разлитого вина, листьям плюща, клочкам меха, каплям крови.
Мать никогда не узнает, он ничего не расскажет ей, даже по прошествии лет. Навеки окутанное тайной, это будет принадлежать только ему. Невидимый, Александр будет с ней, как бог, сходящий к смертным. Он узнает о царице то, что неведомо ни одному мужчине.
Горный склон становился круче, тропинка петляла; Александр осторожно следовал за ее извивами, освещаемый бледной луной и первыми проблесками рассвета. Внизу, в Эгии, начинали кричать петухи, и этот звук, приглушенный расстоянием, казался ужасным вызовом, каким-то злым волшебством. На петляющей тропе вверху извивалась, как могучий змей, цепочка факелов.
Рассвет поднимался от Азии, касаясь снежных вершин. Далеко впереди, в лесу, раздался предсмертный крик жертвенного животного, потом – вакхический вопль.
Отвесная скала была расколота поросшим лесом ущельем; ручей, стекая по узкому утесу, с журчанием разливался внизу. Тропа поворачивала налево, но Александр помнил это место и остановился в раздумье. Ущелье простиралось вплоть до Поляны танца. Продираться сквозь дебри нелегко, но в зарослях его никто не заметит, и он сможет подобраться совсем близко. К жертвоприношению Александр не поспеет, зато увидит, как танцует мать.
Цепляясь за камни, он перешел ледяной ручей вброд. Сосновый лес был густым, не тронутым человеком; полусгнившие стволы мертвых деревьев лежали там, где повалило их время. Ноги Александра утопали в черной гуще столетий. Наконец он увидел мерцание факелов, маленьких, как светляки, а подобравшись ближе – и чистое сияющее пламя разведенного на алтаре огня. Пение тоже походило на языки пламени: пронзительное, то опадающее, то взмывающее вверх; все новые и новые голоса загорались, словно искры.
Открытый скат ущелья озарился первыми солнечными лучами. Здесь его опоясывала зеленая кайма взращенных солнцем деревьев и кустарников: мирт, и земляничное дерево, и ракитник. Александр тихо, как вышедший на охоту леопард, пополз к святилищу.
На дальнем краю поляны – широком и чистом – находилась Поляна танца, потайной луг, невидимый снизу, открытый только богам да вершинам скал. Между рябинами росли мелкие желтые цветочки.
На алтаре курился жертвенный дым, и запах плоти сливался с ароматом смолы: женщины побросали в огонь свои факелы. Ущелье уходило вниз на сотню футов, в ширину же не превышало расстояния полета дротика. Александр мог видеть платья вакханок, покрытые росой и кровавыми пятнами, и сосновые шишки на тирсах. Даже издали женщины казались одержимыми богом.
Олимпиада стояла у алтаря, держа в руке увитый плющом жезл. Она пела гимн, ей вторил хор, ее распущенные волосы, выбиваясь из-под зеленой короны венка, струились по платью, оленьей шкуре и ослепительно-белым плечам. Вот он и увидел ее. Сделал то, что не позволено людям – только богам.
В другой руке Олимпиада держала круглую пиршественную чашу для вина. Лицо ее не казалось исступленным и диким, как у других женщин, – его озаряла улыбка. Гермина из Эпира, поверенная большинства ее тайн, устремилась к алтарю в бешеном танце; Олимпиада поднесла к ее губам чашу и что-то сказала на ухо.
С громкими криками женщины плясали вокруг алтаря, то приближаясь к нему, то удаляясь.
Через какое-то время мать отбросила тирс и нараспев выкрикнула волшебное заклинание на старофракийском – так называли они этот никому не ведомый язык своих обрядов. Менады, последовав ее примеру, покинули алтарь и встали в круг, взявшись за руки. Олимпиада указала на одну из девушек, повелевая ей выйти. Та медленно двинулась вперед, подталкиваемая множеством рук. Александр пригляделся. Без сомнения, он ее знал.
Внезапно девушка поднырнула под сомкнутые руки и кинулась в сторону ущелья, охваченная вакхическим исступлением. Теперь Александр отчетливо видел ее лицо; это была Горго. Божественный экстаз, подобный страху, расширил ее глаза, рот свело судорогой. Танец прервался, несколько женщин бросились вдогонку. Все это, думал Александр, положено по обряду.
Горго мчалась изо всех сил, оставив преследовательниц далеко позади, но вдруг поскользнулась и упала. Уже через миг девушка вскочила, но ее подхватили женщины. Она закричала в вакхическом неистовстве. Женщины потащили ее назад; Горго шла, потом ее колени подогнулись, и девушку поволокли по земле. Олимпиада ждала, улыбаясь. Девушка легла у ног царицы, без мольбы и плача, только время от времени поскуливая тонким дрожащим голоском, как заяц в пасти лисы.
Полдень миновал. Гефестион бродил по склонам, разыскивая Александра. Ему казалось, что прошли уже долгие часы с начала этих поисков, на самом деле – гораздо меньше. Утром Гефестион стыдился искать друга, не зная, на что наткнется. Только когда солнце высоко поднялось, горечь сменилась страхом.
«Александр!» – звал Гефестион. «…андр!» – снова и снова отзывались утесы над просекой. Журча между разбросанных тут и там камней, из ущелья бежал ручей. На одном из валунов сидел Александр, глядя прямо перед собой остановившимся взором.
Гефестион подбежал к нему. Александр не встал, он едва оглянулся. Значит, правда, подумал Гефестион, это случилось. Женщина: Александр переменился. Теперь его надеждам никогда не суждено сбыться.
Александр уставился на Гефестиона запавшими глазами, словно напряженно пытаясь вспомнить, кто перед ним.
– Александр. Что такое? Что случилось, скажи мне. Ты упал, ты ушиб голову? Александр! – умолял встревоженный Гефестион.
– Что ты здесь делаешь? – спросил Александр глухим бесцветным голосом. – Зачем рыщешь в горах? Ищешь девушку?
– Нет. Я искал тебя.
– Ступай наверх по ущелью. Там ты найдешь девушку. Но она мертва.
Гефестион, опустившийся на камень рядом, чуть не спросил: «Это ты убил ее?» – потому что, взглянув на лицо друга, он верил в возможность подобного. Но Гефестион не отважился заговорить.
Александр потер лоб тыльной стороной руки, испачканной засохшей грязью, и моргнул.
– Я не убивал ее. Нет. – Александр выдавил сухую улыбку, похожую на гримасу. – Девушка была очень красива, так считал мой отец, и моя мать тоже. Это ярость бога. У вакханок были детеныши дикой кошки, и молодой олень, и кто-то еще, о ком нельзя говорить. Подожди, если хочешь, вода ее вынесет.
– Мне жаль, что ты это видел, – тихо сказал Гефестион, вглядываясь в лицо Александра.
– Я должен вернуться и дочитать книгу. Ксенофонт говорит, если вы положите на них кабаний клык, он съежится от жара их плоти. Ксенофонт говорит, это опаляет фиалки.
– Александр, выпей. Ты на ногах со вчерашнего вечера. Я принес тебе немного вина. Ты уверен, что не поранился?
– О нет, я им не дался. Только наблюдал за игрой.
– Послушай, взгляни сюда. Посмотри на меня. Теперь пей, делай, что я говорю, пей.
После первого глотка Александр взял фляжку из рук Гефестиона и жадно осушил ее.
– Так-то лучше. – Гефестион, повинуясь наитию, вел себя просто, как ни в чем не бывало. – У меня и поесть найдется. Ты не должен был следить за вакханками, все знают, что это к несчастью. Неудивительно, что тебе плохо. У тебя огромная заноза в ноге, сиди спокойно, я вытащу.
Он ворчал, как нянька, промывающая ребенку ссадины. Александр сидел послушно, как дитя.
– Я видел и худшее, – сказал Александр внезапно. – На поле боя.
– Да. Мы должны привыкнуть к крови.
– Этот человек на стене Дориска, его внутренности вывалились, и он пытался затолкать их назад.
– Да? Мне пришлось отвернуться, – признался Гефестион.
– Нужно уметь видеть все. Мне было двенадцать, когда я впервые убил. Я сам отрубил ему голову. Скопы хотели сделать это за меня, но я заставил их дать мне тесак.
– Да, я знаю.
– Когда вражда, посланная Зевсом, спустилась с Олимпа на равнину Трои, ее поступь была нежна, говорится в «Илиаде», она шла тихо, маленькими шажками, как трепещущая крыльями голубка. Потом она надела шлем воина.
– Конечно, ты умеешь все видеть, все, что угодно; все знают, что можешь. Ты всю ночь был на ногах… Александр, ты слушаешь? Ты слышишь, что я говорю?
– Тише. Они поют.
Александр сидел, опустив руки на колени, глядя вверх, на горы. Гефестион видел белки его глаз. Нужно настичь Александра, в какие бы дебри он ни удалился. Его нельзя оставлять одного.
Спокойно, настойчиво, не дотрагиваясь до Александра, Гефестион сказал:
– Теперь ты со мной. Я тебе обещал, что всегда буду рядом. Послушай, Александр. Вспомни Ахилла, как мать опустила его в Стикс. Подумай, как это было ужасно, какая тьма – словно смерть. Но после этого он стал неуязвим. Послушай, все закончилось, все позади. Теперь ты со мной.
Гефестион протянул руку. Александр прикоснулся к ней, его ладонь была холодна как лед. Потом Александр изо всех сил вцепился в Гефестиона так, что у того перехватило дыхание от боли и облегчения.
– Ты со мной, – сказал Гефестион. – Я люблю тебя. Ты значишь для меня больше всего на свете. Я умру за тебя в любую минуту. Я люблю тебя.
Какое-то время друзья сидели так, их сжатые руки лежали на колене Александра. Хватка Александра немного ослабла, его лицо уже не казалось застывшей маской. Он выглядел больным. Замутившимся взглядом Александр смотрел на их сплетенные руки.
– Вино хорошее. Я не так уж и устал. Нужно учиться обходиться без сна, это пригодится на войне, – сказал Александр.
– В следующий раз мы будем бодрствовать вместе.
– Нужно учиться обходиться вообще без всего. Но без тебя мне было очень тяжело.
– Я буду с тобой, – пообещал Гефестион.
Лучи теплого весеннего солнца, перевалившего полуденную черту, косо падали в ущелье. Пели дрозды. Гефестион предчувствовал перемену: рождение, смерть, вмешательство бога. На только что явившемся на свет чувстве остались пятна крови, следы мучительных родов; все еще хрупкое, оно не давалось в руки. Но оно жило. Оно будет расти.
Им следовало возвращаться в Эгию, но друзья не торопились: им и так было хорошо. Пусть он отдохнет, думал Гефестион. Александр избавился от своих мыслей, забывшись непрочным сном. Гефестион следил за ним пристально, с нежным терпением леопарда, притаившегося у воды. Голод зверя утихал от звука легких отдаленных шагов – кто-то спускался по лесной тропе, чтобы попасть ему в лапы.
Цветы сливы осыпались и лежали на земле, прибитые весенними дождями, время фиалок прошло, на виноградных лозах набухли почки.
Философ нашел некоторых своих учеников излишне рассеянными после Дионисий – явление, известное даже в Афинах; но наследник был прилежен и собран, он хорошо успевал в этике и логике. В чем-то Александр остался таким же странным, как прежде: уклонился от расспросов, когда его застали приносящим в жертву Дионису черного козла, – философия, как это ни прискорбно, еще не излечила его от суеверий, но за самой этой скрытностью, возможно, таилась надежда на изменения.
Александр и Гефестион стояли, перегнувшись через перила, на одном из деревянных мостиков над ручьем Нимф.
– Теперь, – сказал Александр, – я думаю, мне удалось примириться с богом. Вот почему я смог рассказать тебе обо всем.
– Разве тебе не стало легче? – спросил Гефестион.
– Да, но сначала я должен был все пережить в себе. Гнев Диониса преследовал меня, пока я не принес искупительную жертву. Когда я стараюсь рассуждать логически, то понимаю, что несправедливо возмущаться поступком матери только потому, что она женщина, ведь отец убивает людей тысячами. Да и мы с тобой убивали людей, которые ничего дурного нам не сделали. Это была война. Женщины не могут вызвать врага на поединок, как мы, им остается только по-женски мстить. Чем обвинять их, мы должны благодарить богов за то, что созданы мужчинами.
– Да, – согласился Гефестион. – Да, должны.
– И я понял, что Дионис разгневался, ибо я осквернил его таинство. Знаешь ли, я находился под его покровительством с самого детства, но потом чаще приносил жертвы Гераклу, чем ему. Когда я слишком занесся, он явил мне свой гнев. Дионис не убил меня, как Пенфея в трагедии, потому что покровительствовал мне, но он покарал меня. Все могло бы обернуться гораздо хуже, если бы не ты. Ты был как Пилад, который остался с Орестом даже тогда, когда за ним гнались эринии.
– Конечно же, я остался с тобой, – кивнул Гефестион.
– Скажу тебе еще кое-что. Возможно, думал я, эта девушка на Дионисиях… Но какой-то бог защитил меня.
– Он смог тебя защитить, потому что ты, Александр, умеешь владеть собой.
– Да. Все это случилось из-за моего отца. Он не умеет сдерживаться, даже ради соблюдения приличий в собственном доме. Он никогда не переменится. Это всем известно. Люди, побежденные им в сражении, не уважают его, а насмехаются за его спиной. Я не смог бы жить, если бы знал, что такое говорят обо мне. Если бы знал, что я не хозяин себе самому.
– Люди никогда не скажут о тебе такого, – возразил Гефестион.
– Знаю одно: я никогда не полюблю человека, которого нужно будет стыдиться. – Александр показал на прозрачную коричневатую воду. – Посмотри на этих рыбок.
Друзья склонились ниже, их головы соприкоснулись. Стайка быстрых рыб промелькнула в толще воды, как тучка стрел в полете. Внезапно выпрямившись, Александр сказал:
– Великий Кир никогда не был рабом женщины.
– Да. Даже самой прекрасной женщины из всех смертных, рожденных в Азии. Это есть в книге, – подтвердил Гефестион.
Александр получил по письму от каждого из родителей. Никто из них не был особенно обеспокоен его необычной сдержанностью после Дионисий, хотя оба чувствовали на себе изучающий взгляд сына, словно тот смотрел из окна наглухо запертой комнаты. Но Дионисии меняли многих юношей; стоило бы задуматься, если бы праздник прошел для Александра бесследно.
Отец писал, что афиняне населяют колонистами греческое побережье Фракии, Херсонес к примеру, но из-за оскудения общественной казны отказались от поддержки переселенцев, которые вынуждены пиратствовать и совершать набеги вглубь страны, как разбойники гомеровских времен. Македонские суда и склады разграблялись; греки дошли до того, что захватили посла, который вез выкуп за пленных, пытали его и потребовали за его жизнь девять талантов.
Новости Олимпиады, на этот раз оказавшейся единодушной с Филиппом, не отличались оригинальностью. Эвбейский купец Анаксин, привозивший для царицы товары с юга, был схвачен в Афинах по приказу Демосфена только из-за того, что дом его хозяина посетил Эсхин. Анаксина пытали до тех пор, пока он не признал себя шпионом Филиппа, и на этом основании предали смерти.
– Хотел бы я знать, – сказал Филот, – как скоро начнется война.
– Война уже началась, – возразил Александр. – Вопрос только в том, где произойдет первая битва. Бесчестно будет разорить Афины – это все равно что ограбить храм. Но рано или поздно с афинянами придется сражаться.
– Зачем? – спросил искалеченный Гарпал, который из-за увечья видел в мужчинах-воинах дружественную, но чуждую расу. – Чем громче они лают, тем заметнее их гнилые зубы.
– Не настолько они гнилые, чтобы оставить афинян у себя за спиной перед походом в Азию, – возразил Александр.
Война за греческие города в Азии больше не была призрачным видением; необходимая подготовка к ней уже началась. Каждый год полоска покоренных земель придвигалась к Геллеспонту. Укрепленные города пролива, Перинф и Бисанфа, являлись последним серьезным препятствием. Если они падут, Филиппу останется только обезопасить свой тыл.
Это понимали все, и афинские ораторы вновь прочесывали Грецию в поисках возможных союзников из числа тех, кого Филипп еще не успел поработить, запугать или купить. Флоту, не занятому во Фракии, послали немного денег; на пограничном острове Фасос укрепили гарнизон. В саду Миезы юноши между собой толковали о новых сражениях, а в присутствии Аристотеля обсуждали природу и свойства души.
Гефестион, ни разу в своей жизни не делавший покупок за границей, долго хлопотал, чтобы заказать в Афинах копию «Мирмидонян», которую потом подарил Александру. Под цветущим кустом сирени у заводи Нимф друзья обсуждали природу и свойства любви.
Наступила пора, когда дикие звери в лесах искали себе пару. Аристотель всесторонне изучал особенности их совокупления и рождения потомства. Его ученики, вместо того чтобы охотиться, прятались в кустарнике и делали записи. Гарпал и его друг развлекались, сочиняя фантастические выдумки, тщательные научные описания которых казались вполне достоверными. Философ, полагавший, что его жизнь слишком ценна для человечества, чтобы подвергать ее риску, часами ползая по холодной мокрой земле, сердечно благодарил учеников и аккуратно переписывал эту чушь.
Одним погожим днем Гефестион сказал Александру, что нашел лисью нору; лисица должна вот-вот ощениться. Старое дерево рядом с норой было вырвано с корнем во время бури, и под ним появилась глубокая впадина, откуда можно вести наблюдение. Ближе к вечеру друзья отправились в лес, избегая тропинок, по которым ходили другие ученики. Ни один из них этого не заметил или не придал этому значения.
Мертвые корни поваленного дерева нависали над ямой как крыша, ее дно было покрыто толстым слоем прошлогодних пожухлых листьев. Через какое-то время отяжелевшая лисица выскользнула из лесной тени с маленькой куропаткой в зубах. Гефестион приподнял голову; Александр, лежавший с закрытыми глазами, услышал легкий шорох, но не разомкнул век. Лисица почуяла запах людей и красным всполохом метнулась в свое логово.
Вскоре Аристотель высказал желание препарировать щенную самку-лисицу, но Александр и Гефестион пощадили хранительницу их тихого уголка и свидетельницу их тайны. Лисица привыкла к юношам и через какое-то время стала без страха выводить своих детенышей, позволяя малышам есть и играть перед норой. Гефестион любил этих зверушек, потому что они вызывали у Александра улыбку.
После любовных игр Александр надолго замолкал, погружаясь в какие-то свои темные бездны; если Гефестион окликал его, он не раздражался, но был слишком ласков, словно что-то скрывал.
Оба сочли случившееся в их судьбах предопределенным еще до рождения. В Гефестионе, не ослабевая, жило невероятное ощущение чуда; над его днями и ночами словно стояло мерцающее сияние. Только в определенные минуты на него падала резкая тень, но достаточно было указать на возящихся лисят, и запавшие отрешенные глаза Александра оживлялись, светлели и счастье возвращалось. Берега заводи и ручьев были окаймлены незабудками и ирисами, в залитых солнцем густых зарослях знаменитого шиповника Миезы, хранимого нимфами, раскрывались, распространяя свой аромат, большие нежные цветки.
Юноши легко прочитали знаки, хорошо известные молодости, и заплатили по счетам. Философ, менее в этом опытный, а может быть, не умевший достойно проигрывать, с сомнением смотрел на двух красивых мальчиков, всегда находившихся рядом, пока все остальные гуляли или сидели в саду среди розовых кустов. Аристотель не отваживался задавать вопросы: в его системе не было места для ответа на них. Оливы тонули в дивных бледно-зеленых цветочках, слабый сладковатый запах которых проникал повсюду. Ложная завязь упала с яблонь, стали видны крошечные зеленые плоды. Лисица увела детенышей в лес: для них пришло время учиться охоте, чтобы жить.
Гефестион стал терпеливым и умелым охотником. Пока олень сам не пришел на его манок, он не сомневался, что пылкая привязанность, прежде соединявшая друзей, уже содержала зародыш страсти. Теперь Гефестион обнаружил, что все не так просто.
Снова и снова он повторял себе, что не следует просить большего у богов, и без того щедрых. Гефестион вспоминал, как в прошлом, подобно обладателю великого богатства, который счастлив одним сознанием своей избранности, смотрел он на обращенное к нему лицо: спутанные ветром волосы, свободно падающие на лоб, уже испещренный тонкими морщинками, напряженный взгляд прекрасных глаз, твердый, но чувственный рот, восхитительная дуга золотых бровей. Гефестиону казалось, что он мог бы сидеть так вечно, не желая иного. Так казалось ему поначалу.
– Букефал застоялся, давай прокатимся, – предложил Александр.
– Он снова сбросил конюха? – спросил Гефестион.
– Нет, просто проучил. Я ведь предупреждал.
Букефал постепенно смирился с рутинными порядками конюшни и позволял конюхам садиться на себя. Но как только Букефал чувствовал уздечку с серебряными пряжками и бляхами, хомут с филигранью, чепрак с бахромой, он считал себя предназначенным для бога и гневно отвергал нечестивцев. Сброшенный им конюх до сих пор был прикован к постели.
Друзья ехали через буковую рощу, одетую красноватыми молодыми листьями, к горным лугам. Гефестион, задававший темп, не торопился, зная, что Александр ни за что не позволит вспотевшему Букефалу остановиться. У края леса они спешились и замерли, глядя на горы Халкидики за равниной и морем.
– Я нашел в Пелле книгу, – сказал Александр, – в прошлый раз, когда мы там были. Диалог Платона, который Аристотель нам никогда не показывал. Думаю, из зависти.
– Что за книга? – Улыбаясь, Гефестион проверил, хорошо ли держатся удила.
– Я выучил немного, послушай. «Любовь заставляет стыдиться позора и страстно желать всего доблестного, без чего ни народ, ни отдельный человек не сможет совершить что-либо великое или прекрасное. Если любящий обнаружит, что делает что-либо недостойное себя, или низость склоняет его к бесчестию, он предпочтет быть обличенным скорее перед своей семьей, друзьями или кем угодно, чем перед тем, кого он любит». И еще в одном месте: «Представьте армию или государство, созданные из одних только любящих и любимых. Есть ли вещи превосходящие их величие в состязании благородства и доблести? Даже несколько таких человек, сражаясь бок о бок, смогут покорить мир».
– Это прекрасно.
– Платон был солдатом в молодости, как Сократ. Я допускаю, что Аристотель завидует. Афиняне никогда не составляли военный отряд из любовников, они предоставили это фиванцам. Никто еще не победил Священный Союз, ты это знаешь?
– Пойдем в лес, – предложил Гефестион.
– Это еще не все. Сократ закончил мысль Платона. Он сказал, что лучшая, величайшая любовь доступна только душе.
– Ну, – сказал Гефестион быстро, – всем известно, что он был самым безобразным человеком в Афинах.
– Прекрасный Алкивиад бросился к его ногам. Но Сократ сказал, что любить душой – величайшая победа, как тройной венок на играх.
Пересиливая боль, Гефестион смотрел на горы Халкидики.
– Это было бы величайшей победой, – сказал он медленно, – для стремящегося к иному.
Зная, что безжалостный бог научил Александра искусно расставлять сети, Гефестион замолчал и повернулся к нему. Александр стоял, неотрывно глядя на облака, совещаясь со своим демоном.
Гефестион виновато коснулся его руки:
– Если ты это имеешь в виду, если ты действительно этого хочешь…
Александр поднял брови, улыбнулся и откинул со лба волосы.
– Я тебе кое-что скажу, – пообещал он.
– Да? – приготовился слушать Гефестион.
– Если догонишь! – крикнул Александр.
Александр всегда бегал быстрее всех, отзвук его голоса еще бился в ушах Гефестиона, а сам он уже исчез. Гефестион пронесся среди светлых берез и тенистых лиственниц к каменистому откосу. Внизу лежал Александр – неподвижно, с закрытыми глазами. Задыхаясь, почти теряя рассудок, Гефестион бросился вниз, упал рядом с Александром на колени, ощупал тело друга. Никаких повреждений, ни одного ушиба. Александр открыл глаза и улыбнулся:
– Шшш! Ты спугнешь лисиц.
– Убить тебя мало, – прошептал Гефестион с дрожью.
Солнечный свет, просачиваясь сквозь ветви лиственниц, немного сместился к западу, высекая топазовые блики на стене их каменного убежища. Александр лежал, подперев рукой подбородок, и смотрел на раскачивающиеся ветви.
– О чем ты думаешь? – спросил Гефестион.
– О смерти.
– Иногда такие мысли вызывают грусть. Жизненные силы покидают человека. Но я никогда тебя не покину. А ты меня?
– Нет, истинные друзья должны быть всем друг для друга, – сказал Александр.
– Ты этого на самом деле хочешь?
– Тебе следовало бы знать, – заметил Александр.
– Я не могу вынести, когда ты грустишь, – признался Гефестион.
– Это скоро пройдет. Возможно, кто-то из богов ревнует. – Александр нагнул голову Гефестиона и бережно склонил ее к себе на плечо. – Некоторые из них навлекли на себя позор недостойным выбором. Не называй имен, они могут разгневаться. Но мы-то знаем. Даже боги бывают завистливы.
Ум Гефестиона, прежде замутненный неистовым желанием, прояснился, словно в озарении увидел он длинную вереницу любовников царя Филиппа: их грубоватую красоту; резкую, как запах пота, чувственность; их ревность, интриги, бесстыдство. Единственный во всем мире, он был избран, чтобы быть тем, чем не смогли стать они. Он был облечен доверием Александра. Сколько бы он еще ни прожил, ничего более великого с ним уже не произойдет; чтобы стремиться к большему, нужно быть бессмертным. Слезы хлынули из глаз Гефестиона и потекли по шее Александра. Александр, думая, что Гефестион испытывает ту же грусть, что и он, с улыбкой гладил волосы друга.
Весной следующего года Демосфен отплыл на север, в укрепленные города Перинф и Бисанфа на Геллеспонте. У каждого из них Филипп выторговал мирный договор; предоставленные самим себе, города не стали бы противиться его воинственному продвижению вперед. Демосфен убедил оба города нарушить договоры с царем. Афинское войско на Фасосе начало необъявленную войну против Македонии.
На плацу Пеллы – гладкой равнине, бывшей дном моря, отступившего еще на памяти живых стариков, – фаланги разворачивались и переходили в атаку, упражняясь с огромными сариссами, подобранными по длине так, что их наконечники у трех рядов солдат, стоящих друг за другом, ударяли в строй врага единой линией. В коннице разучивали прием боя, как удержаться в седле после столкновения или удара – цепляясь за гриву, сводя бедра и колени.
В Миезе Александр и Гефестион собирали свои пожитки, чтобы выехать на рассвете, и искали в головах друг у друга.
– Ни одной на этот раз, – сказал Гефестион, откладывая гребень. – Их полно зимой, когда люди теснятся все вместе.
Александр, сидевший у него на коленях, легонько оттолкнул свою собаку, пытавшуюся лизнуть его в лицо. Юноши поменялись местами.
– Блох можно смыть водой, – сказал Александр, принимаясь за дело. – Но вши как иллирийцы – ползают в самой чаще. Мы их столько наберем в лагере, надо бы хоть туда приехать чистыми. Я не думаю, что у тебя… Нет, подожди. Ну вот и все. – Он поднялся, чтобы взять с полки закупоренную склянку. – Попробуем мазь, она помогает. Нужно сказать Аристотелю.
– Она смердит, – поморщился Гефестион.
– Нет, я добавил благовоний. Понюхай.
В течение последнего года Александр увлекся искусством врачевания. Среди множества отвлеченных знаний, из которых немногие, по мысли Александра, пригодились бы в реальной жизни, это было по-настоящему полезным делом, которым не пренебрегали на полях Трои цари-воины; художники изображали Ахилла перевязывающим раны Патрокла. Увлечение Александра смутило Аристотеля, собственный интерес которого к Асклепию носил теперь чисто академический характер; но эта наука в его роду передавалась по наследству, и в итоге философ стал обучать врачеванию с удовольствием. У Александра появилась тетрадь с записями рецептов мазей и микстур, указаний по лечению лихорадок, ран и переломов.
– Пахнет получше, – признал Гефестион. – И должна прогнать насекомых.
– Моя мать знает против них заговор. Но в конечном счете всегда выбирает их вручную.
Собака, тоскуя, уселась у вещей хозяина, чувствуя запах разлуки. Несколько месяцев назад Александр принимал участие в военном походе, командуя, как и обещал ему царь, собственным отрядом. В течение всего этого дня в доме раздавался резкий скрежет, напоминающий стрекотание сверчков: сложив вещи, юноши точили свои дротики, кинжалы и мечи.
Гефестион думал о грядущей войне без страха, сама память о котором стерлась или притаилась где-то в глубинах сознания, исчезло даже опасение за жизнь Александра. Только так можно было жить рядом с ним. Гефестион не имел права погибнуть – он был нужен Александру. Вместо того чтобы мучиться предчувствиями, нужно научиться убивать врагов первым, а в остальном положиться на богов.
– Я боюсь одного, – сказал Александр, пробуя в ножнах свой меч; лезвие, как шелк, проходило сквозь хорошо натертую воском кожу. – Юг может напасть прежде, чем я буду готов. – Он потянулся за лубяной кисточкой, которой чистили позолоту.
– Оставь, я почищу вместе со своими.
Гефестион склонился над замысловатым флероном ножен и переплетениями орнамента. Александр всегда быстро избавлялся от дротиков, его оружием был меч: лицом к лицу, врукопашную. Приводя ножны в порядок, Гефестион пробормотал заклинание на счастье.
– Я надеюсь к греческой кампании уже быть полководцем, – сказал Александр.
Гефестион оторвался от эфеса, который полировал куском шагрени:
– Не обольщайся, война вот-вот начнется.
– На поле боя, когда нужно действовать, за мной пойдут и сейчас. Это я знаю. Хотя и считают, что мне еще рано командовать. Год, два года… Но они пойдут за мной, пойдут хоть сегодня, – сказал Александр.
Гефестион задумался; он никогда не поддакивал Александру, если это грозило повлечь за собой неприятности.
– Да, пойдут. Я видел это в прошлый раз. Когда-то они верили, что ты приносишь удачу. Но теперь солдаты могут сказать, что ты разбираешься в своем деле, – произнес Гефестион.
– Они давно меня знают.
Александр снял со вбитого в стену колышка свой шлем и расправил белый гребень из конских волос.
– Послушать кое-кого из них, так подумаешь, что это они тебя воспитали.
Гефестион слишком сильно надавил на кисть, прутья сломались, и ему пришлось заново разминать кончик.
– Может, и так. – Расчесав гребень, Александр подошел к зеркалу. – Думаю, этот подойдет. Он хорошего металла, удобный и всем будет виден. – В Пелле не было недостатка в превосходном оружии; его привозили на север из Коринфа: там хорошо знали, где можно нажиться. – Когда я буду полководцем – у всех на виду…
Гефестион, глядя через плечо Александра на его отражение в зеркале, заметил:
– Ну еще бы. Ты похож на разукрашенного бойцового петуха.
Александр повесил шлем обратно.
– Ты сердишься. Почему? – спросил он.
– Станешь полководцем, и тогда у тебя будет своя палатка. С завтрашнего дня и до самого возвращения мы ни разу не останемся вдвоем.
– А… Да, понимаю. Но это война.
– А к ней нужно привыкнуть. Как к блохам, – усмехнулся с горечью Гефестион.
Александр заговорил торопливо, словно мучимый угрызениями совести:
– В наших душах мы будем соединены навечно, стяжав немеркнущую славу. Великий сын Менетия, усладивший мое сердце[54]. – Он улыбнулся, глубоко заглянув в глаза Гефестиона, который ответил ему улыбкой безраздельной преданности. – Любовь есть истинная пища души. Но души, как и тела, едят, чтобы жить, а не живут для того, чтобы есть.
– Да, – сказал Гефестион.
То, ради чего он жил, касалось его одного. Но он не собирался отягощать Александра еще и этим бременем.
– Душа живет, чтобы действовать.
Гефестион отложил меч, взялся за кинжал с агатовым эфесом и рукоятью в виде дельфина и согласно кивнул.
Пелла встретила юношей грохочущими звуками военных приготовлений. Ветерок донес до Букефала запах и лязг боевой кавалерии; конь раздувал ноздри и ржал.
Царь Филипп был на учениях. Для штурмовых лестниц специально возвели высокие леса, и теперь царь следил, чтобы его солдаты поднимались по ним в правильном порядке, без столпотворения, толкотни, заминок, не раня друг друга оружием. Сыну он прислал записку с приглашением увидеться после маневров. Царица хотела видеть Александра немедленно.
Обняв Александра, Олимпиада заметила, что сын стал выше ее. Рост юноши теперь составлял пять футов семь дюймов. Прежде чем его кости затвердеют, он прибавит немного. Но Александр мог голыми руками переломить кизиловое древко копья, пройти тридцать миль в день по бездорожью без еды (однажды, ради опыта, он проделал такой марш и без воды). Постепенно, незаметно для себя самого, Александр перестал горевать из-за своего небольшого роста. Высоченные парни из фаланги, управлявшиеся с двадцатифутовой сариссой, любили его и таким.
Олимпиада, хотя разница в росте между ними была совсем небольшой, положила голову на плечо сына, нежная и кроткая, как воркующая голубка. «Ты уже мужчина, настоящий мужчина». Она поведала сыну о всех происках Филиппа; ничего нового. Александр гладил мать по волосам и рассеянно поддакивал, его мысли всецело поглощала война. Олимпиада спросила, что за человек Гефестион, честолюбив ли он, о чем просил, какие вынудил обещания? Одно-единственное обещание, сказал Александр, чтобы в битве они всегда были вместе. «А ему можно доверять?» – спросила царица. Александр рассмеялся, похлопал мать по щеке и прочел в ее глазах подлинный невысказанный вопрос. Оба медлили, как борцы перед решающим броском. Олимпиада ждала мгновения, когда нервы сына сдадут и можно будет перейти в наступление. Александр отвернулся, и она промолчала. В благодарность за ее деликатность сын стал ласковым и великодушным; он склонился к волосам матери, чтобы вдохнуть их запах.
Филипп был в своей рабочей комнате. Его письменный стол тонул под ворохом бумаг. Царь явился сюда прямо с поля, в кабинете стоял резкий запах пота – конского и его собственного. Целуя сына, Филипп заметил, что тот уже искупался, чтобы смыть пыль ничтожного переезда меньше чем в сорок миль. Но подлинное потрясение царь испытал, обнаружив на щеках Александра мягкую золотую щетину. С изумлением и беспокойством он понял, что мальчик уже давно мог бы отрастить бороду. Но Александр брился.
Македонец, сын царя – что могло заставить его строить из себя безволосую обезьяну, по примеру изнеженного юга? Гладкий, как девушка. Для кого он делает это? Филипп был хорошо осведомлен обо всем, что происходило в Миезе, по его указанию Парменион регулярно получал секретные отчеты Филота. Одно дело сблизиться с сыном Аминтора, безвредным и миловидным юношей, от которого не отказался бы и сам Филипп, и совсем другое – разгуливать на людях без бороды, как это делают некоторые любовники. Филипп перебрал в уме молодых людей из Миезы и вспомнил, что некоторые из них, старше Александра, тоже щеголяли голыми подбородками. Должно быть, у них такая мода. Смутное предчувствие бунта мурашками прошло по коже царя, но он отогнал его. У мальчишек свои затеи, но Александру доверяют и взрослые мужчины; при настоящем положении дел ни у кого не будет времени строить козни.
Филипп жестом велел сыну сесть рядом.
– Ну, – сказал царь, – как ты сам видишь, мы здесь хорошо потрудились. – Он описал свои приготовления; Александр слушал, уперев локти в колени, скрестив руки; он улавливал мысли отца с полуслова. – Перинф будет тяжело раздавить, однако с таким же успехом можно начать с Бисанфы – открыто или нет, но они поддержат Перинф. Так же, как и Великий царь. Сомневаюсь, что он сейчас в состоянии начать войну – судя по тому, что я слышал. Но помощь он пришлет. У него есть договор об этом с Афинами.
На мгновение их лица осветились одной мыслью. Словно они говорили о некоей знатной женщине, взыскательной наставнице их детских лет, которую теперь встретили шляющейся по улицам портового города. Александр бросил взгляд на прекрасную старую бронзу Поликлета: изобретающий лиру Гермес. Он знал эту статуэтку с первых дней своей жизни – слишком изящный юноша, с тонкой костью и мышцами бегуна, всегда, казалось, скрывал глубоко затаенную печаль под божественным спокойствием, которое придал ему скульптор, словно предвидевший позорное будущее греков.
– Хорошо, отец, когда мы выступаем? – спросил Александр.
– Мы с Парменионом – через семь дней, считая от нынешнего. Но не ты, сын мой. Ты останешься в Пелле.
Александр резко выпрямился. Казалось, он одеревенел от негодования.
– В Пелле? Что ты хочешь этим сказать? – вскинулся он.
Филипп ухмыльнулся:
– Ты в точности похож на свою лошадь, которая шарахалась от собственной тени. Не спеши. Ты не будешь сидеть без дела.
Со своего корявого иссеченного пальца царь стянул массивное золотое кольцо старой работы. На сардониксе перстня был выгравирован сидящий на троне Зевс с орлом, устроившимся на сжатом кулаке бога. Царская печать Македонии.
– Ты приглядишь вот за этим. – Филипп подбросил кольцо в воздух и поймал его. – Как ты думаешь, сможешь?
Ярость сошла с лица Александра, на какое-то мгновение оно стало озадаченным. В отсутствие царя печать оставалась у временного правителя.
– Ты прошел хорошую школу воина, – продолжал Филипп. – Когда станешь постарше и твое повышение никого не смутит, получишь отряд конницы. Скажем, через пару лет. Тем временем тебе надлежит изучить науку управления. Расширять границы, когда у тебя за спиной в государстве хаос, более чем бесполезно. Вспомни, я всякий раз бывал вынужден наводить порядок в стране, прежде чем выступить в какой-либо поход, даже усмирять иллирийцев в пределах наших границ. Не думай, что с этим покончено навсегда. Кроме того, ты должен будешь обеспечить и защитить пути сообщения с моей армией. Я поручаю тебе серьезную работу.
Изучая лицо сына, Филипп встретил взгляд, который не видел с того памятного дня конских торгов, когда Александр вернулся на усмиренном Букефале.
– Да, отец. Я знаю. Благодарю тебя, ты не будешь раскаиваться.
– Антипатр тоже остается. Если у тебя есть хоть капля здравого смысла, ты будешь с ним советоваться. Но ответственность на тебе; печать есть печать.
Каждый день, вплоть до выступления армии, Филипп созывал совет с военачальниками стоящего в Пелле гарнизона, сборщиками налогов, судьями, наместниками, которых оставляли вместо себя примкнувшие к армии племенные вожди, самими вождями и знатью, которые не покидали Македонию по соображениям возраста, традиции или закона. Одним из них был Аминта, сын Пердикки, старшего брата Филиппа. Когда его отец пал в бою, он был ребенком. Филиппа выбрали временным правителем, и, прежде чем Аминта возмужал, македонцы пришли к выводу, что правление Филиппа им нравится и они не хотят перемен. По древнему обычаю на трон могли возвести любого из царского рода. Филипп великодушно обошелся с Аминтой, дав ему статус царского племянника и одну из своих полузаконных дочерей в жены. Аминта с детства свыкся со своим жребием. Теперь он явился на совет: коренастый чернобородый молодой человек двадцати пяти лет, которого любой чужеземец без колебаний принял бы за сына Филиппа. Александр, сидевший на совете справа от отца, украдкой поглядывал на этого человека, спрашивая себя, действительно ли он так бездеятелен, как кажется.
Когда армия выступила, Александр проводил царя до прибрежной дороги, обнял его и вернулся в Пеллу. Букефал возмущенно фыркал вслед удаляющимся всадникам. Филипп был доволен, что возложил на мальчика ответственность за дороги. Счастливая мысль; Александра она воодушевила, а все пути и без того прекрасно охранялись.
Первым делом правитель Александр купил тонкую полоску золота, которой обмотал изнутри обод перстня, слишком большого для его пальца. Он хорошо знал, что знаки царской власти обладают магической силой.
Антипатр и в самом деле оказался крайне полезным. Он не ограничивался советами, а действовал. Антипатр знал, что его сын рассорился с Александром, и, не поверив придуманному Кассандром объяснению, убрал сына подальше с глаз наследника, которому – если Антипатр хоть что-нибудь в этом смыслил – достаточно было небольшого толчка, чтобы превратиться в невероятно опасного противника. Александру нужно было служить, и служить хорошо, или же расправиться с ним. В дни юности Антипатра, до того как царь Филипп железной рукой навел в стране порядок, человек в любой день мог обнаружить, что осажден в своем собственном доме мстительным соседним вождем, ордой иллирийских разбойников или шайкой бандитов. Антипатр сделал свой выбор уже много лет назад.
Чтобы облегчить жизнь юному правителю, Филипп пожертвовал собственным главным письмоводителем, незаменимым человеком. Александр вежливо поблагодарил того за подготовленные выписки и попросил корреспонденцию в полном объеме, чтобы составить представление о писавших. Встречаясь с чем-то ему незнакомым, Александр задавал вопросы и, когда положение дел прояснялось в его уме, советовался с Антипатром.
У них не возникало разногласий, пока одного из солдат не обвинили в изнасиловании. Парень клялся, что женщина уступила сама. Антипатр, убежденный многочисленными фактами, склонялся в его пользу. Но случившееся могло вызвать кровную месть, поэтому Антипатр счел себя обязанным поговорить с правителем. С некоторым смущением он изложил эту грязную историю ясноглазому юноше, сидевшему в студии Архелая. Александр немедленно ответил, что Сотий, и это знала вся фаланга, в трезвом виде беспременно выйдет сухим из воды, но пьяным не отличит свиньи от собственной сестры и с обеими поступит одинаково дурно.
Через несколько дней после отбытия царя на восток весь гарнизон Пеллы был выведен на учения. У Александра появились новые мысли о пользе легкой конницы в бою с пешими рядами. Кроме того, сказал новый правитель, солдатам нельзя позволять накапливать жирок.
Оставшиеся в Пелле солдаты слегка разболтались. Опрятный, тщательно одетый юноша – правитель Александр – доехал на своей лоснящейся черной лошади до середины шеренги. В рядах занервничали и начали тщательно выравниваться, стараясь скрыть упущения – попытки, не возымевшие большого успеха. Нескольких человек с позором отослали в казармы. Остальных ждало тяжелое утро. Чуть позже ветераны, сперва позволявшие себе ворчать вслух, язвительно высмеивали жалобы утомленных новичков: мальчишка заставил всех попотеть, но зато правитель знает, почем фунт лиха.
– Солдаты теперь в хорошей форме, – сказал Александр Гефестиону. – А главное, знают, кто здесь командует.
Впрочем, первыми почувствовали это не солдаты.
– Дорогой, – обратилась к сыну Олимпиада, – сделай мне одно пустяковое одолжение, прежде чем твой отец вернется, – ты же знаешь, как он перечит мне во всем. Дейний оказал мне столько услуг, помогал моим друзьям, предупреждал о происках врагов. Твой отец не дает его сыну повышения просто из злобы. Дейний хотел бы, чтобы сын получил отряд под начало. Он очень полезный человек.
Александр, мысли которого наполовину были заняты учениями в горах, спросил:
– Да? Где он служит?
– Служит? Я имею в виду Дейния.
– А… Как имя его сына, кто начальник его отряда? – переспросил Александр.
Олимпиада укоризненно посмотрела на сына, но заглянула в записи.
– А, Геракс. Он хочет, чтобы Гераксу дали отряд? – удивился Александр.
– Дейний достойный человек и знает, что просит о сущем пустяке.
– Дейний знает, что сейчас самое время заявить свои права. Думаю, это Геракс просил его.
– Почему не выполнить эту просьбу? Твой отец преследует его из-за меня? – спросила царица.
– Нет, мама. Из-за меня.
Царица резко обернулась. Ее глаза пристально изучали Александра, будто она впервые видела этого опасного незнакомца.
– Я видел Геракса в бою, – продолжал Александр. – И рассказал отцу, чего он стоит. Вот почему Геракс сейчас здесь, а не во Фракии. Он упрям, он не терпит людей, которые соображают быстрее, чем он, а когда дела плохи, старается переложить вину на других. Филипп перевел его в гарнизон, вместо того чтобы понизить в должности. Я сделаю это сам.
– О! С каких это пор отец то, отец се? Я теперь для тебя ничто только потому, что он дал тебе поносить печать? Ты на его стороне? Ты против меня?
– Я принимаю сторону мужчин. Их могут убить враги, но это не повод позволять убивать их дуракам вроде Геракса. Если я дам ему отряд, мне перестанут верить.
Олимпиада вступила в битву с родившимся в нем мужчиной, ощущая одновременно любовь и ненависть. Давным-давно, при свете факелов в пещере Самофракии, когда ей было пятнадцать, она заглянула в глаза мужчине, еще не зная мужчин. Теперь она их знала.
– Ты ведешь себя нелепо. Что, по-твоему, означает эта побрякушка на твоем пальце? Ты всего лишь ученик Антипатра, Филипп оставил тебя здесь, чтобы ты смотрел на него и учился править. Что ты знаешь о мужчинах?
Царица была готова к битве, слезам и миру, купленному кровью. Александр молчал. Потом вдруг улыбнулся.
– Прекрасно, мама. Маленькие мальчики должны предоставить дела мужчинам и ни во что не вмешиваться.
Олимпиада озадаченно посмотрела на сына. Александр быстро шагнул вперед и обнял ее за талию.
– Дражайшая! Ты знаешь, что я люблю тебя. Предоставь все эти хлопоты мне. Я справлюсь. Отныне тебе ни о чем не нужно беспокоиться.
На какое-то время Олимпиада оцепенела. Потом выпалила, что он жестокий испорченный мальчишка и она не знает, что ей теперь сказать Дейнию. Но ослабла в его объятиях, и Александр знал, что мать рада почувствовать их силу.
Александр отказался от охоты, чтобы находиться рядом с Пеллой: Антипатр в его отсутствие мог принять решения самостоятельно. Лишенный привычных физических упражнений, Александр однажды в конюшне наткнулся на колесницу, приспособленную для того, чтобы пеший воин бежал с ней рядом. Он уже как-то хотел научиться этому искусству, но тогда помешал отъезд в Миезу. Двухместная колесница для пары лошадей была сделана из ореха и грушевого дерева; бронзовое кольцо, за которое держался бегун, находилось почти на нужном Александру уровне – бегом не занимались высокие мужчины. Александр запряг двух венетских лошадок, позвал царского возничего и долго упражнялся: спрыгивал с колесницы, запрыгивал на нее и бежал рядом. Мало того что это занятие требовало физического напряжения, оно еще возвращало в гомеровские времена; воин такого рода был последним наследником полубогов-героев, врывавшихся в гущу битвы, чтобы сражаться пешими. Все свободные часы Александр отдавал этому древнему искусству и вскоре весьма в нем преуспел. На складах нашлось еще несколько старых колесниц, и друзья Александра смогли составить ему компанию. Он радовался, но отказался от каких-либо состязаний. Вкус к ним он утратил сразу же, как только стал достаточно взрослым, чтобы понять: всегда найдутся люди, нарочно дающие выиграть сыну царя.
Из Пропонтиды приходили сообщения от Филиппа. Взять Перинф, как и предполагал царь, оказалось невероятно трудно. Город стоял на мысу, неприступном с моря, а со стороны суши был хорошо укреплен. Жители Перинфа, который рос и процветал на отвесных скалах, годами возводили свою крепость: четырех– и пятиэтажные дома ярусами поднимались вверх, как ряды в амфитеатре, и с каждого открывался вид на крепостные валы: теперь на крышах засели пращники и метатели дротиков, готовые отразить штурм. Чтобы обеспечить своим солдатам огневую поддержку, Филипп возвел стофутовые осадные башни и платформу для катапульт; он попытался сделать подкоп, но обнаружил за внешней стеной еще одну, образованную первым рядом домов, плотно спаянных камнями, землей и щебнем. Как он и ожидал, Бисанфа пришла на помощь его врагам; юркие триремы, команды которых прекрасно знали местные воды (у Македонии никогда не было мощного военного флота), привезли в крепость войска и охраняли пути для караванов Великого царя, который выполнил свою часть договора с Афинами.
Царь Филипп, диктовавший свои послания, излагал суть дела с блеском и проницательностью. Читая их, Александр не находил себе места, сознавая, какую великую кампанию он пропускает. Даже печать была слабым утешением.
Однажды утром на выездке Александр увидел машущего ему Гарпала. Гонец из дворца обратился к человеку, который мог безбоязненно прервать занятия наследника: дело, видимо, не терпело отлагательства. Александр спрыгнул с колесницы и пробежал рядом с ней несколько шагов, чтобы сохранить равновесие. Он был покрыт слоем пыли с ипподрома: она лежала на его ногах до самых колен, как толстые сапоги. На лице, больше похожем на маску из-за размазанного пота и грязи, сияли глаза, ярко выделявшиеся своей ослепительной бирюзой. Друзья Александра стояли поодаль, боясь запачкаться.
– Это удивительно, – пробормотал Гарпал за спиной Александра, – вы заметили, от него никогда не воняет, а любой другой на его месте смердел бы, как лисица.
– Спроси у Аристотеля, почему так получается, – посоветовал кто-то.
– Нет, я думаю, это разозлит и философа, и правителя.
Гонец сообщил, что во дворце наследника дожидается нарочный с северо-восточной границы.
Александр послал слугу за чистым хитоном, наскоро смыл грязь и пот в фонтане и появился в зале как раз в ту минуту, когда Антипатр, держа в руке нераспечатанный свиток письма, заканчивал расспрашивать посланца, которому было что рассказать. Гонец едва не лишился жизни, пробираясь в Пеллу из горных областей за Стримоном, где Македония схлестнулась с Фракией за сеть оспариваемых ущелий, гор, лесов и луговых выпасов.
Антипатр с удивлением отметил невероятную расторопность Александра, а гонец лишь с усилием поднял слипающиеся от недосыпания глаза. Спросив его имя, Александр сказал:
– Ты выглядишь смертельно усталым, сядь.
Хлопнув в ладоши, Александр приказал принести вина и, ожидая, проглядел донесение. Когда гонец утолил жажду, наследник начал задавать вопросы.
Меды были горцами столь древнего рода, что ахейцы, дорийцы, македонцы и кельты, продвигаясь на юг, опасливо обходили стороной земли этого свирепого племени. Они выжили в суровых фракийских горах, став крепкими, как дикие козлы; их обычаи остались неизменными со времен, предшествующих веку бронзы, и когда их богов – подателей пищи не смягчали человеческие жертвоприношения, меды совершали набеги на заселенные земли. Филипп давно подчинил их себе, и горцы принесли клятвы верности; но со временем образ грозного царя потускнел, отойдя в область преданий. Племя возросло, мужающие мальчики жаждали омочить в крови свои копья. Меды хлынули на юг, как вышедшая из берегов река. Разграбленные деревни сжигались, македонских переселенцев и мирных фракийцев живыми рубили на куски, их головы становились трофеями; женщин угоняли как скот.
Антипатр, который слушал все это уже во второй раз, спокойно наблюдал за юношей на троне, готовый отечески его ободрить. Александр сидел, нетерпеливо наклонившись вперед, впившись взглядом в гонца.
– Прервись, – сказал он наконец. – Мне нужно кое-что записать.
Когда появился писец, Александр продиктовал ему, сверяясь с нарочным, схему передвижений медов и важнейшие особенности местности, присовокупив к этому набросок карты, который сам начертил на восковой дощечке. Проверив и ее, он велел вымыть, накормить и уложить спать гонца и отослал рабов.
– Я подумал, – сказал Александр Антипатру, изучая таблицы с записями, – что все это нужно было узнать тотчас же. Сон подкрепит его силы, но кто знает, вдруг он умрет. Я хочу, чтобы гонец хорошо отдохнул перед походом, я возьму его с собой проводником.
Рыжие кустистые брови Антипатра сошлись над его внушительным носом. Он чувствовал, к чему шло дело, но не хотел верить.
– Александр, ты знаешь, я счастлив был бы взять тебя. Но ты должен знать и другое: в отсутствие царя немыслимо, чтобы мы оба покинули Македонию.
Александр откинулся на троне. Влажные пряди волос, в которых после купания в фонтане остались комки грязи, прилипли ко лбу, на пальцах и под ногтями чернела земля. В холодном взгляде не было и следа наивности.
– Ну разумеется, Антипатр. Мне бы это и в голову не пришло. Я оставлю тебе печать на время похода.
Антипатр открыл рот, глубоко вздохнул и осекся. Александр нагнулся вперед с подчеркнутой вежливостью:
– Сейчас печати при мне нет, я был на ипподроме. Ты получишь ее, когда я выеду из Пеллы.
– Александр! Только подумай…
Александр, напряженный, как на поединке, сделал легкий жест, давая понять, что он еще не кончил. Поколебавшись, Антипатр смирился и замолчал. Александр церемонно заявил:
– Мой отец и я, оба мы знаем, какая это великая удача – иметь рядом человека, которому можно доверить государство. – Он поднялся, подбоченившись, широко расставив ноги, движением головы откинул назад спутанные волосы. – Пойду я, Антипатр. Смирись с этим, потому что у нас мало времени. Я выступаю завтра на рассвете.
Антипатру тоже пришлось подняться; он попытался использовать преимущество в росте, но потерпел неудачу.
– Будь по-твоему, – сказал Антипатр. – Только подумай сперва. Ты хороший воин, это общеизвестно. Люди тебя любят, согласен. Но ты никогда не возглавлял армию, не думал о ее снабжении, не разрабатывал стратегию. Ты знаешь, где тебе придется воевать?
– К настоящему времени меды должны были спуститься в долину Стримона, это их цель. Снабжение обсудим на военном совете. Я соберу его через час.
– Ты понимаешь, Александр, что в случае твоего поражения половину Фракии пожрет мятеж, как пожар – миртовые заросли? Сообщение с твоим отцом будет перерезано. Как только новость распространится, мне придется защищать северо-запад от иллирийцев.
– Сколько войска тебе для этого понадобится?
– Если ты потерпишь поражение, мне не хватит всей армии, оставшейся в Македонии.
Александр склонил голову к левому плечу, Антипатр не мог поймать его взгляд, блуждающий где-то поверх головы старика.
– Значит, если я проиграю, солдаты перестанут доверять мне и я никогда не стану полководцем. Также мой отец сможет сказать, что я ему больше не сын, и я никогда не стану царем. Что ж, кажется, я вынужден победить.
«Кассандру не следовало становиться Александру поперек дороги, – подумал Антипатр. – Птенец разбивает скорлупу. Нужно быть осторожным».
– А я? Что твой отец скажет мне, отпустившему тебя? – спросил Антипатр.
– Ты хочешь знать, что скажет Филипп, если я проиграю войну? Он скажет, что я должен был последовать твоему совету. Изложи его в письменном виде, а я поставлю подпись; выиграю я или нет, покажешь письмо Филиппу. Может, побьемся об заклад?
Антипатр проницательно взглянул на Александра из-под косматых бровей.
– Ага, – проворчал он. – А потом ты обернешь это против меня.
– Ну да, – кивнул Александр вкрадчиво. – Разумеется, я так и сделаю, как же иначе? Ты заключаешь пари, Антипатр. Ты не можешь ожидать, что выиграешь в любом случае. Как и я.
– Мне кажется, ставки слишком высоки. – Антипатр улыбнулся, памятуя об осторожности. – Если что-то тебе понадобится, дай мне знать. Я ставил и на худших лошадей в свое время.
Александр весь день провел на ногах, за исключением времени совета. Отдавая приказы, он мог бы сесть, но ему лучше думалось, когда он ходил взад-вперед. Возможно, эта привычка осталась от бесед с философом в Миезе. Александр собирался зайти к матери пораньше, но не хватило времени. Он пришел, покончив со всеми делами, и пробыл у Олимпиады недолго. Та хотела было поднять шум, но передумала, она всегда ожидала чего-то подобного. Александр тем временем попрощался с Фениксом и лег спать: сон требовался ему больше всего.
В лагере перед Перинфом наступило утро. Все было спокойно; минувшей ночью Филипп предпринял штурм стен, теперь его солдаты отдыхали. Обычные звуки краткой передышки: мулы ржали, люди, крича и лязгая железом, возились с катапультами, из палатки врача доносились вопли солдата, раненного в голову. Начальник отряда осадных орудий, чьей задачей было не давать отдыха осажденным, отдавал распоряжения своей команде. Осадное орудие подняли на подпорке, затвор смазали, на каждом из массивных снарядов, лежавших грудой подле, было выбито лаконичное послание: «ОТ ФИЛИППА».
Для царя возвели большой деревянный дом: во время долгой осады не было смысла ставить палатку, чтобы потеть под вонючей кожей. Филипп устроился в своем жилище как старый солдат. Пол покрывала солома, с обозом привезли стулья, подставки для ламп, ванну и кровать, достаточно широкую для того, чтобы ее с кем-нибудь разделить. Царь сидел за сосновым столом, сделанным лагерными плотниками, и читал донесение. Здесь же был Парменион.
Собрав также войска в Пидне и Амфиполе, я двинулся на север, к Ферме. Я намеревался идти по Великой Восточной дороге к Амфиполю, чтобы изучить передвижения врага и определить наилучшую диспозицию, прежде чем подниматься вверх по реке. Но в Ферме меня встретил всадник из земли агриан. Он был послан Ламбаром, моим другом и гостем, в исполнение обета.
– Друг и гость! – сказал Филипп. – Что Александр имеет в виду? Мальчишка Ламбар был заложником. Ты помнишь, Парменион? Я поставил талант на то, что агриане присоединятся к медам.
– Помнишь, наследник удрал на несколько дней к этим дикарям, после того как ты отправил его обратно в школу? Ты здорово ругался, услышав об этом.
– Так-так. У меня это совсем выпало из головы. Безумная выходка, Александру повезло, что ему не перерезали горло. Я не беру заложников из племен, которые не представляют опасности. Друг и гость! Что ж, посмотрим.
Зная, что ты на востоке, он послал мне весть о медах, которые разорили равнины в верховьях Стримона. Меды приглашали племя Ламбара присоединиться к ним в войне, но царь Терес чтит клятвы, которыми вы обменялись, когда ты вернул ему сына.
– Я бы за это не поручился. Однако мальчик послал гонца. Сколько Ламбару сейчас? Около семнадцати.
Он посоветовал мне быстро подняться по реке к Крепким воротам, как они называют отвесный выход ущелья, и укрепить там старую крепость, прежде чем меды спустятся на равнину. Поэтому я решил не тратить времени на возвращение в Амфиполь, но послал Койна с приказом привести оттуда войско. Сам же с теми, кто был, тропами пошел вверх через Крусидский хребет и перешел вброд Стримон у Сириса, где Койн должен был встретить меня с подкреплением, свежими лошадьми и припасами; сами же мы шли налегке. Когда я рассказал своим людям, какой опасности подвергаются наши колонисты на равнине, они собрались с силами; дорога была тяжелой, я шел с ними пешком, ободряя их своим примером.
Филипп поднял глаза.
– Здесь поработала рука секретаря. Но его природа все равно проглядывает.
Мы перевалили через Крусиду и перешли Стримон в полдень третьего дня.
– Что? – вытаращился Парменион. – Через Крусиду? Это шестьдесят миль.
– Он шел быстро и поторапливал остальных.
Койн встретил меня, в точности исполнив приказания. Этот человек действует быстро и искусно, и я высоко ценю его. Также он сумел ободрить Стасандра, начальника гарнизона в Амфиполе, который думал, что я должен впустую потратить три дня, вернувшись в город, чтобы дать ему подробные указания.
– Добавлено, – сказал Филипп с ухмылкой, – собственной рукой Александра.
Благодаря расторопности Койна я получил требуемое мною подкрепление в тысячу человек…
Челюсть Пармениона отвисла. Он не отважился на комментарии.
…которое, несмотря на то что Амфиполь остался без защиты, казалось мне необходимым, поскольку с каждым днем, пока меды пребывали безнаказанными, росла опасность, что к ним присоединятся другие племена. Я оставил дозоры и сигнальные башни между собой и побережьем на случай, если афиняне захотят напасть с моря.
– А-а, – протянул Парменион. – Все же я хотел бы знать, как он втянул в эту авантюру такого осторожного человека, как Койн.
Но прежде чем мы достигли Стримона, меды разорили крепость у Крепких ворот, спустились в долину и начали грабить поселения. Некоторые из них переправились через Стримон на запад, к серебряным копям, убили охрану и рабов и унесли в свои земли за рекой слитки серебра. Это заставило меня принять решение не только выбить их с равнины, но и пойти войной на их собственную страну.
– Да знает ли он, – сказал Парменион недоверчиво, – где это?
Осмотрев войска, я принес жертвы богам и Гераклу и получил добрые предзнаменования у прорицателей. Также один из верных пеонийцев сказал мне, что, охотясь, он видел, как пожирающего добычу волка схватил молодой лев. Солдаты были довольны предзнаменованием, и я наградил этого человека золотом.
– Он это заслужил, – ухмыльнулся Филипп. – Находчивейший из прорицателей.
Перед выступлением я послал пять сотен проверенных горцев, которые под прикрытием леса подобрались к крепости у ворот и неожиданно напали на нее. Ламбар, мой друг и гость, сказал мне, что гарнизон составлен из наихудшей части отряда, поскольку ни один из храбрых воинов не согласился бы упустить свою часть добычи, оставшись для защиты тыла. Его предположение, как обнаружили мои люди, подтвердилось. Также нашли тела наших солдат и увидели, как меды поступали с ранеными. Согласно моему распоряжению, уцелевшие меды были сброшены со скал в быстрину реки. Крепость и обе стороны ущелья были взяты; командовал отрядом Кефалон, решительный воин.
В самой долине некоторые из наших колонистов, отослав семьи в безопасное место, вооружились на защиту от врага. Я похвалил их за мужество, снабдил оружием и пообещал на год освободить от налогов.
– Молодым людям невдомек, откуда берутся деньги, – заметил царь. – Можешь быть уверен, он никогда и не думал спросить, на что идут эти налоги.
Все свои силы я повел на север равнины, правым флангом отрезая медам дорогу к высокогорью. Встретившиеся нам разрозненные банды мародеров были уничтожены; остальных мы гнали на северо-восток, собирая в стадо, как пастушеские собаки, чтобы они не сумели ускользнуть в горы, избежав сражения. Фракийцы всецело полагаются на свои внезапные набеги и не любят обороняться.
Они сгрудились, как я и надеялся, на плесе, где река делает резкий поворот и разливается. Меды рассчитывали, как я и думал, на реку, которая защитит их со спины; я же рассчитывал загнать их прямо в воду. В этом месте есть брод. Он глубокий и коварный. К тому времени, когда их луки намокли и тяжелое оружие было потеряно, они решились пробиваться назад через ущелье, не зная, что мои люди удерживают его.
Таким образом, сражение…
Дальше следовало искусно составленное описание битвы. Филипп пробежал его, бормоча вполголоса, забыв о Парменионе, который наклонился вперед, с трудом ловя невнятные слова. Поддавшиеся на обман, атакованные с флангов, повергнутые в смятение, преданные рекой меды были, как и ожидалось, загнаны в стальной капкан ущелья. Большую часть одолженного в Амфиполе отряда Александр отослал назад вместе с крупной партией пленных.
На следующий день я поднялся вверх по реке за ущельем; некоторые из медов обходными путями ушли в горы, и я не хотел дать им время, чтобы собраться с силами. Поэтому я пришел в страну агриан. Там Ламбар, мой друг и гость, встретил меня с конным войском его друзей и родичей. Он испросил у отца позволения участвовать в этой войне вместе с нами, во исполнение своего обета. Агриане показали нам самые удобные пути; позднее они хорошо проявили себя в сражении.
– Терес ждал, откуда подует ветер, – сказал Филипп. – Но не Ламбар. Почему? Он жил в Пелле ребенком, но я даже не могу вспомнить, как он выглядел.
Последовало описание головокружительной кампании в горах. Приведенный союзниками к неприступному гнезду врага, Александр атаковал медов в лоб, пока его горцы карабкались вверх со стороны отвесных скал, никем не охранявшихся.
Поселенцы, жаждавшие отомстить за нанесенные обиды, готовы были убивать всех подряд, кто только попадался на пути, но я приказал щадить детей и женщин, никому не причинивших вреда. Их я отослал в Амфиполь; поступай с ними, как сочтешь нужным.
– Рассудительный парень, – сказал Парменион. – За этих крепких горских женщин всегда дают хорошую цену; они работают лучше мужчин.
Филипп небрежно проглядывал обычный перечень наград и похвал («Гефестион, сын Аминтора из Пеллы, сражался с великой доблестью»); его голос перешел на невнятное бормотание. Внезапно, заставив Пармениона подпрыгнуть, царь вскрикнул:
– Что?!
– Ну, ну, что такое? – встревожился Парменион.
Подняв глаза от свитка, Филипп сдержанно сказал:
– Он остановился там, чтобы заложить город.
– Должно быть, писец ошибся.
– Этот писец словно из книги пишет. У медов хорошие луговые выпасы, а на склонах гор – виноградники. Поэтому Александр восстановил их поселение под правлением Ламбара, своего друга и гостя. Полагаю, они заключили обычный договор на тридцать три года.
– Если только тридцать три, – проворчал Парменион.
– Александр подумал о подходящих колонистах. Агриане, конечно, мирные пеонийцы, несколько безземельных македонцев, известных ему, и… Да, подожди. Тут приписка. Есть ли у меня на примете достойные люди, которых можно вознаградить земельными угодьями? Он думает, что мог бы принять человек двадцать.
Парменион, сочтя, что только глупец откроет рот в такую минуту, откашлялся, чтобы заполнить паузу.
– Разумеется, он назвал город своим именем. Александрополь.
Филипп уставился на письмо. Парменион смотрел на резкое, испещренное шрамами, стареющее лицо царя, на его кустистые черные брови и бороду: старый бык, принюхивающийся к воздуху новой весны, покачивает зазубрившимися в битвах рогами. «Я тоже старею», – подумал Парменион. Они коротали вместе фракийские зимы, вместе выстояли перед натиском иллирийцев, они делили грязную воду в походе и вино после боя; в молодости у них была одна женщина на двоих – она сама не поручилась бы, кто отец ее ребенка; они вместе радовались и печалились. Парменион еще раз откашлялся.
– Мальчик всегда говорил, – начал он миролюбиво, – что ты не оставишь ему ничего, чтобы увековечить его имя. Он воспользовался представившимся случаем.
Филипп грохнул об стол кулаком.
– Я горжусь Александром, – сказал он решительно. – Горжусь.
Филипп положил перед собой чистую табличку и быстрыми четкими штрихами нарисовал план сражения.
– Прекрасный замысел, отличная диспозиция. Зажми их, дай выход, скажем, здесь, и что тогда? Или если конница ударит прежде времени? Но нет, Александр все предусмотрел. И когда они кинулись бежать, он сделал вот так. – Филипп сжал пальцы. – Мы еще увидим его в деле, Парменион, моего мальчишку. Я пошлю сыну этих двадцать поселенцев для Александрополя, клянусь богами.
– Тогда я распоряжусь. Почему бы нам не выпить за это? – предложил Парменион.
– Почему бы и нет? – развеселился царь.
Филипп велел принести вина и стал скручивать письмо.
– Что здесь, погоди-ка, что это? Я не дочитал.
С тех пор как я оказался на севере, я повсюду слышу о трибаллах, живущих на высотах Гемона; при их воинственности и безначалии они представляют угрозу для оседлых племен. Мне показалось, что, пока я в Александрополе, я мог бы пойти на них войной и привести в повиновение. Я хотел бы получить на это твое разрешение, прежде чем вызывать войско из Македонии. Я предполагаю…
Вино было принесено и разлито. Парменион сделал большой глоток, забыв, что следует дождаться царя, а царь этого даже не заметил.
– Трибаллы! Чего хочет этот мальчик! Выйти к Истру? – изумился Филипп.
Перескочив через просьбу о войске, Филипп продолжал:
Эти варвары смогут помешать нам, терзая наш тыл, когда мы отправимся в Азию. Если они будут усмирены, наши владения на севере дойдут до Истра, который является естественной защитной стеной, будучи, как говорят, величайшей рекой на земле после Нила и Всеобъятного Океана.
Двое видавших виды мужчин уставились друг на друга, словно сличая полученные предзнаменования. Первым нарушил молчание Филипп. Он откинул назад голову и, хлопая себя по колену, зашелся в хохоте, обнажившем дыры на месте выбитых зубов. Парменион, испытывая невероятное облегчение, громко вторил ему.
– Симмий! – крикнул царь наконец. – Позаботься о гонце наследника. Свежую лошадь утром. – Он отхлебнул вина. – Я должен буду запретить ему войну с трибаллами сразу же, пока он не начал собирать армию. Не хочу разочаровывать парня. Ах, вот что: напишу ему, чтобы посоветовался с Аристотелем, создавая свой город. Что за мальчик, а? Что за мальчик!
– Что за мальчик! – эхом отозвался Парменион.
Он смотрел в кубок, не отводя глаз от своего отражения на темной поверхности вина.
По равнине Стримона длинной цепью тянулась на юг армия: фаланга за фалангой, ила за илой. Александр ехал впереди, во главе собственного отряда. Гефестион был рядом с ним.
Воздух наполнился громкими звуками: пронзительные вопли, хриплый плач, причитания, резкий треск, будто падало сухое дерево. Это раздавались крики коршунов, смешанные с карканьем ворон; птицы парили над землей, пикировали вниз, дрались за куски падали.
Колонисты похоронили своих мертвых, солдаты возвели для павших товарищей погребальные костры. В конце обоза, за выстеленными соломой повозками для раненых, катились телеги с глиняными урнами, наполненными прахом погибших. На каждой было написано имя.
Потери оказались незначительными: победа далась легко. Солдаты обсуждали ее на марше, глядя на рассеянных тысячами врагов, на тела, оставшиеся лежать там, где их настигла смерть. Обряды над ними совершала природа. Ночью шакалы и волки пожирали трупы, при свете дня поживу себе находили деревенские сторожевые псы и стервятники, слетавшиеся со всех сторон. Когда колонна войск приближалась, птицы поднимались хрипло кричащим облаком и сердито кружились в воздухе. Тогда становились видны оголившиеся кости и клочья мяса, вырванные волками, которые спешили добраться до внутренностей. Вонь трупов и крики птиц далеко разносились ветром.
Через несколько дней все будет кончено. Кому бы ни досталась эта земля, самую грязную работу для него уже сделают; нужно будет только сгрести кости, сжечь их или закопать во рву.
Над мертвой лошадью, трепеща полураскрытыми крыльями, дрались ястребы. Букефал тонко всхрапнул и отпрянул в сторону. Александр знаком приказал отряду идти дальше, спешился и бережно повел коня в обход, огибая груду гниющей падали: он похлопывал его по морде, разгонял на пути стервятников, шептал ласковые слова. Ястребы отлетели и сбились поодаль в стаю. Букефал фыркал с отвращением и переминался с ноги на ногу, но постепенно успокоился. Подождав еще немного, Александр вскочил в седло и вернулся на свое место.
– Ксенофонт говорит, – пояснил он Гефестиону, – что так следует поступать всякий раз, когда лошадь испугана.
– Я не знал, что во Фракии столько стервятников. Чем они питаются, когда нет войны? – Гефестион, чувствуя дурноту, старался чем-нибудь занять свои мысли.
– Во Фракии всегда война. Но мы спросим об этом у Аристотеля.
– Ты все еще жалеешь, – Гефестион понизил голос, – что мы не напали на трибаллов?
– Ну конечно же, – ответил Александр удивленно. – Мы были на полпути от них. Рано или поздно с этими варварами придется иметь дело, а мы бы смогли увидеть Истр.
Несколько тел преграждали путь. По сигналу Александра галопом подлетел небольшой конный отряд, ехавший по флангу: трупы сгребли в охотничью сеть и оттащили с дороги.
– Поезжайте вперед, – приказал Александр, – и проследите, чтобы все было чисто… Да, конечно, я очень жалею, но не сержусь. Царь прав: сейчас каждый солдат на счету. Он прислал мне прекрасное письмо; я прочел его слишком быстро и не сразу понял, что это отказ.
– Александр, смотри-ка: вроде бы этот человек еще жив, – прервал друга Гефестион.
Стервятники, будто посовещавшись о чем-то поодаль, неуклюже поскакали прочь, потом сорвались с места, словно их кто-то напугал. Стала видна слабо дернувшаяся рука.
– Так долго бороться со смертью? – недоверчиво спросил Александр.
– Шел дождь, – предположил Гефестион. – Все возможно.
Александр обернулся и поманил первого попавшегося ему на глаза всадника. Тот мгновенно приблизился, с нескрываемым обожанием глядя на дивного юношу.
– Полемон, если раненому еще можно помочь, подбери его. Они хорошо сражались, именно на этом месте. Если он безнадежен, побыстрее прикончи его, чтоб не мучился.
– Да, Александр, – с благоговением отозвался солдат.
Александр наградил его легкой благодарной улыбкой, и сияющий Полемон поспешил выполнить поручение. Вскоре он снова сел на лошадь, и стервятники, удовлетворенно покрикивая, спустились вниз.
Далеко впереди блестело голубое море; Гефестион с облегчением подумал, что вскоре поле боя останется позади. Взгляд Александра блуждал по перешедшей во власть птиц равнине и необъятному небу над ней. Он заговорил:
Многие души могучие славных героев низринул
В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным
Птицам окрестным и псам (совершалася Зевсова воля)…[55]
Тягучий гекзаметр двигался в такт с плавной поступью Букефала. Гефестион молча смотрел на Александра. А тот ехал, умиротворенный, рядом со своим невидимым демоном.
Печать Македонии осталась у Антипатра. Александра перехватил второй гонец; царь, желая поощрить сына, приглашал его в свой лагерь под Перинфом. Александр повернул на восток к Пропонтиде, взяв с собой друзей.
В ставке Филиппа, в хорошо обжитом уже доме, отец и сын сидели за сосновым столом, над подносом, полным морского песка и камней, возводя горы, пальцем прокапывая ущелья, стилосами отмечая расположение конницы, стрелков, фаланг и лучников. Здесь никто не мешал их игре, если не считать вылазок осажденных. Смазливые юные оруженосцы Филиппа были неназойливы и сдержанны. Бородатый Павсаний, получивший повышение до соматофилакса, начальника стражи, бесстрастно наблюдал за ними, нарушая их уединение, только чтобы сообщить о тревоге. Тогда они немедля хватались за оружие – Александр с нетерпением, Филипп чертыхаясь, как бывалый ветеран. Завидев Александра, ила, к которой он присоединился, поднимала восторженный крик. После фракийской кампании он получил прозвище: Базилиск Маленький царь.
Легенда об Александре летела впереди него самого. Возглавляя военную операцию против медов, Александр напал из-за скалы сразу на двух воинов и справился с обоими, не дав им времени предупредить остальных; собственные люди юного правителя не поспевали за ним. Двенадцатилетняя девочка-фракийка, бросившаяся к его ногам, когда за ней гнались солдаты, провела в его палатке всю ночь, и он не дотронулся до нее даже пальцем, а после одарил приданым. Он встал между четырьмя повздорившими македонцами, которые уже выхватили мечи, и прекратил драку голыми руками. Когда в горах разразилась гроза и молнии ударяли в скалы, так что солдатам казалось, что боги вознамерились уничтожить их всех, до последнего человека, Александр увидел в этом предвестие удачи, заставил солдат двигаться, рассмешил их. Кому-то Базилиск перевязал рану собственным плащом, сказав, что цвет крови благороднее пурпура; кто-то умер у него на руках. Еще кто-то, решивший испробовать на нем старые солдатские штучки, горько пожалел об этом. Если Александр отвернется от тебя – держи ухо востро. Но если твое дело правое, он обязательно поможет тебе.
Когда солдаты видели, что Александр бежит к штурмовым лестницам в свете падающих со стен огневых снарядов, яркий и быстрый, как огонь, зовущий воинов за собой так, как если бы звал на пир, они откликались всей душой и стремились быть поближе к нему. «Следи за ним, он думает быстрее тебя», – говорили солдаты.
При всем этом осада подвигалась вяло. Пример Олинфа привел к обратному: жители Перинфа решились стоять до последнего и умереть, если понадобится. И до этой последней минуты было еще очень далеко. Хорошо снабжаемые с моря, защитники города яростно отражали атаки и часто устраивали ответные вылазки. Теперь они сами подавали пример остальным. Из Херсонеса, лежавшего к югу за Великой Восточной дорогой, пришла весть, что покоренные греческие города собрались с духом. Афиняне долго пытались подтолкнуть их к бунту, но они не соглашались принять афинские войска – скудно оплачиваемые и вынужденные жить за счет союзных земель. Ныне города осмелели. Форпосты Македонии были захвачены, ее крепостям угрожали. Война началась.
– Я очистил для тебя одну сторону дороги, отец, – сказал Александр, как только узнал новости. – Позволь мне очистить и другую.
– Так я и сделаю, когда подойдет подкрепление. Я использую его здесь, а тебе нужны люди, знающие местность.
Филипп планировал неожиданный штурм Бисанфы, надеясь отрезать ее от Перинфа; она помогала осажденным, став у царя костью в горле. Филипп завяз в этой прибрежной войне гораздо глубже, чем ему хотелось, и вынужден был обратиться к наемникам. Они явились из Арголиды и Аркадии, областей, которые поколениями жили под угрозой нападения Спарты и поэтому поддержали растущее могущество царя; они равнодушно принимали гнев и ужас афинян. Но наемники стоили денег, которые осада пожирала, как песок – воду.
Наконец наемники явились, крепкие приземистые люди, из того же теста, что и Филипп – его аргосское происхождение читалось в нем и через поколения. Царь устроил наемникам смотр и созвал совет с их военачальниками, которым – к добру или худу – наемные войска подчинялись постоянно; это являлось слабым звеном в цепи командования. Впрочем, аргивяне были опытными воинами, стоившими своей платы. Александр же с войском отправился на запад; солдаты, бывшие с ним во Фракии, относились к остальным как опытные ветераны к новичкам.
Поход Александра был стремителен. Мятеж еще только зарождался; несколько городов, охваченные страхом, изгнали возмутителей спокойствия и поклялись в преданности. Те же, кто успел связать себя обязательствами перед Афинами, радовались будоражащей новости: боги наслали на Филиппа безумие, и он доверил армию шестнадцатилетнему мальчику. Эти города послали Александру вызов; он осадил их один за другим, изучая местность, нащупывая слабое место в обороне или, если слабых мест не было, используя подкопы, тараны, бреши. Александр хорошо усвоил уроки Перинфа и сумел ввести некоторые новшества. Сопротивление вскоре угасло; оставшиеся города открыли ворота, приняв его условия.
По дороге из Аканфа Александр видел путь Ксеркса: судоходный канал через перешеек Атоса, проведенный для того, чтобы персидский флот мог безопасно пережидать горные бури. Огромная снежная вершина вздымалась над поросшими густым лесом склонами. Армия повернула на север, следуя вдоль берега чудесного залива.
У основания лесистых холмов виднелись остатки давно разрушенного города. Руины стен поросли ежевикой, насыпи виноградников размыли зимние дожди, по заброшенным оливковым рощам бродило только стадо коз, пощипывающих сорняки; несколько голых мальчишек-пастухов продирались сквозь низкие ветки подлеска.
– Что здесь было? – спросил Александр.
Кто-то из солдат подъехал с вопросом к пастухам. Завидев его, мальчишки с пронзительными воплями обратились в бегство. Наименее проворного удалось изловить; он вырывался, как попавшая в сети рысь. Увидев, что полководец, к которому его подтащили, едва ли старше его собственного брата, мальчишка онемел. Когда безбородое чудо милостиво сообщило, что все, чего они хотят, – это узнать название погибшего города, пастушонок ответил:
– Стагира.
Колонна двинулась дальше.
– Я должен поговорить с отцом, – сказал Александр Гефестиону. – Старику пришло время получить свою плату.
Гефестион кивнул. Он понимал, что школьные дни миновали.
Когда договоры были подписаны, заложники присланы, укрепления усилены, Александр вернулся к Филиппу, все еще сидящему под Перинфом.
Царь дожидался сына, прежде чем двинуться к Бисанфе; ему необходимо было знать, что все устроилось. Филипп решил выступить в поход сам, оставив вместо себя Пармениона, поскольку взять Бисанфу было еще тяжелее: с трех сторон город защищали Пропонтида и Золотой Рог, со стороны суши высились неприступные стены. Все свои надежды царь возлагал на внезапность нападения.
Вдвоем, за тем же столом, обсуждали они план кампании. Филипп часто забывал, что разговаривает не со взрослым мужчиной, пока какая-нибудь походя брошенная непристойность не заставляла мальчика напрячься. Сейчас это случалось реже; грубость, настороженность, раздражительность почти ушли из их отношений, согретых тайной взаимной гордостью.
– Как ты поступишь с аргивянами? – спросил Александр как-то за обедом, вскоре после своего прибытия.
– Оставлю их здесь. Парменион справится с ними. Они явились, как я полагаю, покрасоваться: привыкли на юге к полуобученным союзным войскам. Наши люди знают, где их слабое место, и дали им это понять. Да кто они такие, солдаты или невесты? Хорошая плата, хорошая пища, хорошее жилье – и все не по ним. Они дуются на учениях, не любят сариссу; у них руки растут из задницы, и наши мужики смеются. Что ж, они могут остаться, дело найдется и для их коротких копий. Аргивяне распустили было перья перед моими людьми, но им приходится подтянуться. Так говорят их военачальники.
Александр, подбирая кусочки рыбы хлебом, сказал:
– Прислушайся.
Вопрос об аргивянах Александр задал потому, что до него донеслись полувнятные крики недовольства. Теперь вопли стали громче.
– Поглоти их Аид, – сказал царь. – Что на этот раз?
Отчетливо слышались оскорбления, выкрикиваемые на греческом и македонском.
– Что угодно заставит их распустить язык, когда они на взводе. – Филипп оттолкнул стул, вытирая пальцы о свое обнаженное бедро. – Петушиный бой, ссора из-за мальчишки… Парменион делает рекогносцировку.
Шум усиливался; к каждой стороне подошло подкрепление.
– Ерунда, я справлюсь с ними сам, – заявил Филипп.
Хромая, он заковылял к двери.
– Отец, сейчас они опасны. Почему бы тебе не надеть доспехи?
– Что? Нет, это лишнее. Они заткнутся, как только меня увидят. Аргивяне не желают считаться с чужими военачальниками, это плохо.
– Я тоже иду. Если военачальники не могут их унять…
– Нет, нет, ты мне не нужен. Доедай. Симмий, держи мою порцию на огне.
Филипп вышел как был, вооруженный одним только мечом, с которым не расставался. Александр встал у двери, глядя ему вслед.
Между городом и укрепленным лагерем осаждающих оставалась широкая полоса, пересеченная щелями траншей, тянувшихся к осадным башням; там и тут стояли форпосты. Здесь, между часовыми или сменявшейся охраной, и завязалась потасовка, хорошо видная всему лагерю, так что драчуны быстро получили подкрепление. Их было уже несколько сотен; греки, оказавшиеся ближе, числом превосходили македонцев. Злобные насмешки перелетали от одних к другим. Перекрывая шум, военачальники обменивались упреками, причем каждый грозил именем царя. Филипп сделал несколько шагов, огляделся, криком подозвал какого-то верхового, скачущего к толпе. Тот спешился, подсадил царя, и Филипп галопом понесся вперед, призывая к молчанию со своей живой трибуны.
Царь редко пользовался устрашением. Повисло молчание, толпа расступилась, пропуская его. Когда она снова сомкнулась, Александр заметил, что лошадь Филиппу попалась норовистая.
Оруженосцы, прислуживавшие за столом, возбужденно переговаривались, почти не понижая голоса. Александр смерил их взглядом; мальчишкам следовало ждать приказаний. В соседней с домом царя хижине помещалась охрана; в дверном проеме торчало множество любопытных.
– Вооружайтесь! – крикнул Александр охранникам. – Скорее!
Филипп пытался совладать с лошадью. Его властный голос теперь звучал сердито. Конь встал на дыбы и, должно быть, задел кого-то: послышался возмущенный вопль, нарастала брань. Внезапно лошадь пронзительно заржала и, выпрямившись, начала оседать; царь все еще держался. Потом лошадь и всадник исчезли в бушующем воющем водовороте.
Александр подбежал к висящим на стене доспехам, схватил шлем и меч – на возню с остальным не было времени – и крикнул оруженосцам:
– Под царем убили лошадь. Скорее!
Александр бежал впереди, не оглядываясь, далеко ото всех оторвавшись. Македонцы выскакивали из казарм. Теперь все решали мгновения.
Александр тараном врезался в толпу. Перед ним расступились. Здесь преобладали зеваки, простые любопытные, готовые подчиниться любому.
– Дайте пройти! Пропустите меня к царю! – Александр слышал слабеющий храп умирающей лошади, перешедший в стон, но Филипп молчал. – Назад! Назад, дайте пройти! С дороги, мне нужен царь.
– Мальчик хочет к папочке, – раздались насмешливые слова совсем рядом.
Широкоплечий, заросший бородой аргивянин, ухмыляясь, преградил Александру путь.
– Взгляните-ка: ну и петушок! – осклабился бородач.
Последнее слово застряло у него в горле. Рот и глаза грека широко раскрылись, из горла хлынула кровь. Уверенным привычным движением Александр вытащил свой меч.
Люди расступились, стала видна все еще дергающаяся лошадь, лежавшая на боку, животное придавило Филиппу ногу. Царь неподвижно лежал рядом. Над ним заносил копье аргивянин – в нерешительности, ожидая одобрения. Александр бросился к отцу.
Греки теснились и топтались на месте, македонцы начинали напирать. Александр встал рядом с телом отца, прижатого к земле начинавшей коченеть лошадью. «Царь!» – крикнул он, чтобы указать дорогу своим людям. Вокруг Александра нерешительно переминались солдаты: каждый подзуживал соседа, чтобы тот напал первым. Для всех, кто стоял у Александра за спиной, он был легкой мишенью.
– Это царь. Я убью первого, кто прикоснется к нему! – крикнул Александр.
Кое-кто испугался. Александр устремил глаза на человека, который, судя по тому, как на него смотрели, был душой мятежа.
– Расходитесь, живо, – процедил Александр. – Или вы сошли с ума? Думаете, что сможете выбраться из Фракии живыми, если убьете его или меня?
Кто-то пробормотал, что они выбирались и не из таких мест, но ни один человек не двинулся с места.
– Повсюду мои люди, гавань в руках у врага. Или вам надоело жить?
Внутренний голос, дар Геракла, заставил Александра резко обернуться. Он едва ли успел разглядеть лицо поднявшего копье солдата – только незащищенное горло. Лезвие меча Александра разрубило греку трахею; солдат отшатнулся, липкими от крови пальцами зажимая рану, из которой со свистом вырывался воздух. Александр приготовился сражаться с остальными, но в эту минуту сцена переменилась; он внезапно увидел спины царских телохранителей и сомкнутые перед отхлынувшими рядами аргивян щиты. Гефестион, задыхаясь, как преодолевший сильный прибой пловец, встал у Александра за спиной, готовый отразить натиск. Все было кончено.
Александр осмотрел себя. На нем не было ни единой царапины, он успевал нанести удар первым. Гефестион о чем-то спросил, и он ответил с улыбкой. Сияющий, спокойный, Александр был окружен своей тайной – божественной свободой побеждать страх. Мертвый страх лежал у ног Александра, у ног победителя.
Появившиеся военачальники, грубовато покрикивая на своих людей, привычно унимали суматоху. Колебавшиеся быстро присоединились к зрителям; отхлынув, как волна, они обнажили площадку с десятком мертвых и раненых. Всех, кто находился рядом с царем, взяли под стражу и увели прочь. Труп лошади оттащили в сторону. Мятеж был подавлен. Крик поднялся снова, но уже в задних рядах, где люди не видели, что происходит на самом деле, и страх питался молвой.
– Александр! Где наш мальчик? Неужели эти сукины дети убили его? – Потом, переходя в глубокий басовый контрапункт: – Царь! Они убили царя! Царь мертв! – И выше, словно в ответ на вопрос: – Александр!
Александр стоял, будто неподвижная скала в бушующем море, глядя в синее сияющее небо над собой.
– Государь, государь, как вы? – раздалось поблизости. – Государь?
Александр моргнул, словно пробуждаясь ото сна, потом опустился на колени рядом с остальными и дотронулся до тела.
– Отец? Отец?
Он сразу же почувствовал, что Филипп дышит. В его волосах запеклась кровь, меч был наполовину вытащен из ножен; царь, должно быть, тянулся за ним, когда его ударили, видимо, эфесом; аргивянин в последний миг струсил и не решился пустить в ход лезвие. Глаза Филиппа были закрыты, он вяло обвис на поднявших его руках. Александр, помня уроки Аристотеля, оттянул веко здорового глаза; веко дернулось и закрылось.
– Щит, – сказал Александр. – Кладите осторожно. Я подержу голову.
Аргивян увели в казармы; македонцы толпились вокруг, спрашивая, жив ли царь.
– Он оглушен, – сказал Александр. – Скоро ему станет лучше. Других ран нет. Мосх! Пошли гонца, пусть всех известит. Сиппий! Прикажи катапультам открыть огонь. Взгляни, со стен на нас глазеют, я хочу пресечь эту забаву. Леоннат, я буду с отцом, пока он не придет в себя. Принеси мне что-нибудь.
Солдаты положили царя на постель. Александр осторожно отнял свою руку – всю в крови – и положил под голову отца подушку. Филипп застонал и открыл глаз.
Старшие военачальники, чувствовавшие себя вправе быть рядом, поспешили уверить его, что все в порядке, армия под контролем.
– Принеси мне воды, – сказал стоявший у изголовья Александр одному из оруженосцев. – И губку.
– Это твой сын, царь, – сказал кто-то. – Твой сын спас тебя.
Филипп повернул голову и слабо пробормотал:
– Да? Хороший мальчик.
– Отец, ты видел, кто из них тебя ударил? – спросил Александр.
– Нет, – сказал Филипп, его голос окреп. – Он напал сзади.
– Надеюсь, я убил его. Одного я убил. – Серые глаза Александра испытующе смотрели в лицо царя.
Филипп устало моргнул и вздохнул.
– Хороший мальчик. Я ничего не помню, ничего до той минуты, когда очнулся здесь.
Вошел оруженосец с кувшином воды. Александр взял губку и смыл с рук кровь – очень тщательно, два или три раза протерев их губкой. Потом повернулся к выходу; оруженосец в замешательстве застыл с кувшином в руках, но, опомнившись, подошел к царю, чтобы омыть его лоб и волосы. Он полагал, что наследник просил воду именно для этого.
К вечеру, несмотря на слабость и приступы головокружения, Филипп мог отдавать приказы. Аргивян отправили прочь, к Кипселе. Александра приветствовали всюду, где бы он ни появился; солдаты дотрагивались до него – на счастье, или чтобы к ним перешла часть его доблести, или просто ради того, чтобы дотронуться. Осажденные, ободренные беспорядками, в сумерках вышли за ворота и напали на осадную башню. Александр повел отряд и выбил их с занятых позиций. Врач объявил, что царь поправляется. Один из оруженосцев остался сидеть с ним. Уже за полночь Александр добрался до постели. Ему отвели отдельный дом. Теперь он был полководцем.
В дверь привычно поскреблись. Александр снова застелил одеяло и подошел открыть. Когда назначалась эта встреча, Гефестион знал, что Александр хочет одного – поговорить. Гефестион всегда все видел.
Друзья обсудили бой, приглушенно говоря в подушку, и вскоре замерли. Стали слышны звуки лагеря, с крепостных стен Перинфа доносились отдаленные голоса ночных дозорных и стрекот их трещоток, подтверждающих, что стража бодрствует.
– Что такое? – прошептал Гефестион.
В смутном мерцающем свете от окна он увидел, как сияющие глаза Александра приблизились к его лицу.
– Филипп говорит, что ничего не помнит. Но он уже пришел в сознание, когда мы подобрали его.
Гефестион, которому однажды у фракийской стены в голову попал камень, предположил:
– Он потерял память.
– Нет. Он притворялся мертвым.
– Да? Ладно, кто его осудит? Царь не мог даже сесть, все вертелось перед глазами. Он думал, аргивяне испугаются содеянного и разойдутся.
– Я открыл ему глаз и знаю, что он меня видел. Но не подал мне знака, хотя и понял, что все кончено.
– Весьма возможно, что он опять лишился чувств, – сказал Гефестион.
– Я наблюдал за отцом, он был в сознании. Но утверждает, будто не помнит ничего.
– Ну, он царь. – Втайне Гефестион относился к Филиппу почти с любовью: царь всегда был с ним вежлив, даже деликатен, и, главное, у них был общий враг. – Люди могут понять неправильно, ты знаешь, как они все искажают.
– Мне бы он мог сказать. – Глаза Александра, блестевшие в полутьме, были прикованы к лицу Гефестиона. – Он не желает помнить, что лежал там, зная, что обязан мне жизнью. Отец не желает признать это, не хочет даже вспомнить.
«Кто может знать причину? – думал Гефестион. – Или даже захочет докапываться до истины? Но Александр знает, и ничто не заставит его забыть». Рука Гефестиона обнимала обнаженное плечо Александра, слабо поблескивающее в свете, как темная бронза.
– Возможно, у него есть своя гордость. Ты должен понимать, что это такое, – сказал Гефестион.
– Да, понимаю. Но на его месте я бы сказал.
– Что за нужда? – Рука Гефестиона скользнула по бронзовому плечу в спутанные волосы; Александр дернулся, как дикое животное, которое пытаются погладить. Гефестион вспомнил, как по-детски вел он себя вначале; временами ему казалось, что это было вчера, а иногда – что прошло полжизни. – Все это знают. Он знает, ты знаешь. С этим ничего нельзя сделать.
Он почувствовал, как Александр протяжно, глубоко вздохнул.
– Да. Ты прав, ты всегда все понимаешь. Филипп дал мне жизнь, он так говорит, по крайней мере. Так это или нет, теперь я вернул ему долг.
– Да, теперь вы квиты.
Александр смотрел в черное переплетение стропил.
– Никто не в силах превзойти богов в щедрости, можно только пытаться понять их дары. Но быть свободным от долгов перед людьми – это хорошо.
Александр решил, что наутро принесет жертву Гераклу. Тем не менее он чувствовал сильнейшее желание немедленно кого-нибудь осчастливить. И ему не надо было далеко ходить.
– Я предупреждал отца не тянуть с трибаллами, – сказал Александр.
Вдвоем с Антипатром они сидели за огромным столом в рабочей комнате царя Архелая, над письмом, полным дурных новостей.
– Рану Филиппа считают опасной? – спросил Антипатр.
– Он не смог подписать послание; только печать и свидетельство Пармениона. Я сомневаюсь, что он додиктовал письмо до конца. Последняя часть сильно напоминает слог Пармениона.
– У Филиппа крепкое тело, твой отец живуч. Это черта вашего рода.
– Чем занимались царские прорицатели? С тех пор как я уехал, все пошло наперекосяк. Может, послать в Дельфы или Додону[56], на случай если какого-нибудь бога требуется умилостивить?
– И тогда по Греции пожаром пройдет новость, что удача отвернулась от Филиппа. Царь не поблагодарит нас за это.
– Это верно, да, лучше не надо. Но посмотри на Бисанфу. Филипп все сделал правильно: успел осадить город, пока их основные силы были в Перинфе, выбрал облачную ночь, подошел к самым стенам. Но внезапно облака рассеялись, появилась луна, и собаки всего города залаяли. Залаяли в решающий момент… Осажденные зажгли факелы…
– В решающий момент? – переспросил Антипатр после паузы.
– Или, – сказал Александр отрывисто, – царь неправильно оценил погоду, она переменчива на Пропонтиде. Но раз Филипп решил снять осаду, почему бы не дать людям отдохнуть и не позволить мне взяться за скифов?
– Скифы оказались у него на фланге, представляя угрозу; если бы не они, Филипп мог бы закрепиться в Бисанфе. Твой отец всегда знал, когда можно идти на жертвы. Но его армия пала духом, она нуждалась в громкой победе и грабеже; солдаты получили то и другое.
Александр кивнул. Ему легко было с Антипатром, македонцем древнего склада, безраздельно преданным царю, на стороне которого он сражался в юности, но верным царю, а не человеку. Это Парменион любил в Филиппе человека, а уж потом – царя.
– Да, получили. Тысяча голов скота, рабы, обоз с большой добычей, и это все на северной границе, где запах поживы разносится быстрее, чем летают канюки. Дух-то царь поднял, но если бы его люди не устали… Если бы только Филипп разрешил мне двинуться от Александрополя на север; тогда бы трибаллы его не тронули. – Название города укрепилось, переселенцы уже прижились. – Агриане выступили бы со мной, они были согласны… Ладно, сделанного не вернешь. Это счастье, что царского лекаря не убили.
– Я бы хотел пожелать Филиппу скорейшего выздоровления, прежде чем гонец уедет.
– Разумеется. Не будем беспокоить царя разговорами о делах. (Если нарочный вернется с приказом, будет ли это приказ Филиппа или Пармениона?) Тем временем нам придется обходиться своими силами. – Александр улыбнулся Антипатру. Он любил старика и за то, что его легко можно было очаровать, хотя Антипатр самым забавным образом этого не сознавал. – С войной мы справимся. Но дела на юге – совсем другое дело. Для царя это очень важно, он видит разные варианты, он знает о положении вещей больше нас. Жаль, что здесь мне придется принимать решения без него.
– Что ж, кажется, греки постарались на славу. Даже мы не смогли бы сделать лучше.
– В Дельфах? Я был там всего однажды, в двенадцать лет, на играх. Теперь повтори еще раз, чтобы я был уверен, что понял правильно: афиняне заложили новый жертвенник и получили предсказания прежде, чем он был освящен?
– Да, очередной подлог. Таково было формальное обвинение.
– Но в действительности ссора началась из-за надписи: «ЩИТЫ, ВЗЯТЫЕ У ПЕРСОВ И ФИВАНЦЕВ, ПОШЕДШИХ ВОЙНОЙ НА ГРЕЦИЮ», – сказал Александр. – Почему фиванцы не заключили союз с афинянами?
– Потому что ненавидели их.
– Даже тогда? Эта надпись разгневала фиванцев. И когда собрался Священный Дельфийский Союз, они постыдились сами изложить дело, а выбрали какой-то зависимый город, чтобы тот обвинил афинян в богохульстве.
– Амфисса. Это за Дельфами, вверх по реке, – пояснил Антипатр.
– И если бы обвинение подтвердилось, Союз был бы вынужден начать войну с Афинами. Афиняне послали трех своих представителей; двое слегли с лихорадкой, третьим был Эсхин.
– Ты, возможно, его помнишь. Семь лет назад он был одним из послов на переговорах о мире, – уточнил Антипатр.
– Да, я знаю Эсхина, он мой старый друг. Ты слышал, что когда-то он был актером? Он, должно быть, был хорош в импровизации. Когда Совет уже собирался принять предложение фиванцев, он внезапно крикнул, что амфиссийцы выращивают хлеб на пойменных землях, которые когда-то были посвящены Аполлону. Откуда-то Эсхин узнал об этом и перешел в атаку, выдвинув встречное обвинение. Каково? После его пламенной речи дельфийцы забыли об Афинах и кинулись разбираться с посланцами Амфиссы. Те полезли в драку, и священные персоны кое-кого из членов Совета пострадали. Это случилось прошлой осенью, после жатвы, – сказал Александр.
Сейчас была зима. По холодному кабинету, как всегда, гуляли сквозняки. Сын царя, подумал Антипатр, обращает на неудобства внимания еще меньше, чем Филипп.
– Теперь Совет собирается в Фермопилах, чтобы принять решение по поводу Амфиссы. Похоже, мой отец не сможет присутствовать. Я уверен, царь был бы рад, если бы ты представлял его. Ты согласен, Антипатр?
– Ну разумеется, да, – с облегчением вздохнул Антипатр. Мальчик знал свои возможности, хотя и стремился к большему. – Я использую все свое влияние, когда смогу, где смогу, чтобы отложить решение до выздоровления царя.
– Будем надеяться, для него нашли дом потеплее, – кивнул Александр. – Фракия зимой не лучшее место для раненых. Вскоре нам придется просить у царя совета. Как ты думаешь, чем все кончится?
– В Афинах ничем. Даже если Совет обвинит Амфиссу, Демосфен выведет афинян из игры. Встречное обвинение было личным триумфом Эсхина, которого Демосфен ненавидит пуще яда и которого обвинил на Народном собрании в измене, когда их посольство вернулось от нас. Ты это, полагаю, знаешь.
– Как никто другой, – подтвердил Александр. – Частью обвинения стали его слишком теплые отношения со мной.
– Эти демагоги! – воскликнул Антипатр. – Да тебе всего было десять лет. Обвинение провалилось, и теперь Эсхин возвращается из Дельф как народный герой. Демосфену это что полынь жевать. А самое главное, амфиссийцы поддерживают фиванцев, с которыми он не хочет враждовать.
– Но афиняне ненавидят фиванцев, – заметил Александр.
– Демосфену бы хотелось, чтобы нас они ненавидели больше. Военный договор с Фивами – это то, чего добивался бы на месте Демосфена любой здравомыслящий человек. В Фивах он может преуспеть; Великий царь послал ему кучу денег на подкуп союзников. Больше всего хлопот приносят сами афиняне со своей застаревшей враждой.
Александр сидел в задумчивости. Наконец он сказал:
– Сменилось четыре поколения с тех пор, как афиняне изгнали персов, а мы, как и фиванцы, стояли в стороне. Если Великий царь придет сейчас из Азии, они будут интриговать и валить вину друг на друга, пока мы воюем во Фракии.
– Люди меняются и за меньшее время. Македонцы сумели достичь величия за одно поколение благодаря твоему отцу.
– И ему только сорок три. Хорошо, я пойду немного разомнусь – на тот случай, если царь все же оставит мне какую-нибудь работенку.
По дороге Александр встретил мать. Олимпиада спросила, какие новости. Александр прошел с матерью в ее комнату и рассказал столько, сколько считал нужным. Комната была натоплена, убрана и полна света; сияющие языки живого пламени плясали на нарисованном зареве пожара Трои. Александр украдкой посмотрел на очаг, на вынимающийся камень тайника, который он отодвигал в детстве. Олимпиада нашла сына чрезмерно замкнутым и обвинила в пособничестве Антипатру, который не остановится ни перед чем, чтобы причинить ей зло. Такое случалось все чаще, и Александр отделался обычными извинениями.
Уходя, Александр встретил на лестнице Клеопатру. В свои четырнадцать лет сестра больше чем когда-либо походила на Филиппа: угловатая, с жесткими курчавыми волосами; только взгляд был другим – так смотрит грустная нелюбимая собака. Полузаконные жены царя нарожали ему более миловидных дочерей. Клеопатра как раз входила в тот возраст, когда красота, по мнению Филиппа, становилась главным в девушке, а для Олимпиады лицо дочери было слепком с лица врага.
– Пойдем, – сказал Александр. – Я хочу поговорить с тобой.
В детстве они соперничали. Теперь Александр не опустился бы до этого. Сестра страстно, хотя и со страхом, желала его внимания, чувствуя, что, к чему бы ни шло, она окажется не на высоте. Совещаться с сестрой Александр считал глупостью.
– Спустимся в сад, – сказал Александр и, когда Клеопатра задрожала и обхватила руками свои плечи, дал ей свой плащ.
Они стояли у по-зимнему голой лужайки, куда вела задняя дверь из покоев царицы. Клеопатра вплотную прижалась к стене. Грязный снег комками лежал в ямах и между кустами. Александр говорил спокойно, он не хотел напугать сестру. Девочка видела, что сама по себе его не интересует, но все равно боялась.
– Послушай, – сказал Александр. – Ты знаешь, что случилось с отцом в Бисанфе?
Клеопатра кивнула.
– Его выдали собаки. Собаки и лунный серп.
Александр прочел ужас в ее печальных глазах. И ни тени сожаления. Дети Олимпиады взрослели рано.
– Ты меня понимаешь, – продолжал Александр. – Ты знаешь об обрядах, которые я имею в виду. Ты видела… что-нибудь?
Клеопатра упрямо покачала головой; если она скажет, это выльется в одну из ужасных ссор брата с матерью. Взгляд Александра пронизывал ее, как зимний ветер, но страх сковывал сильнее. Внезапно взяв девочку за руку под складками плаща, брат стал серьезным и нежным.
– Я никому тебя не выдам, если ты скажешь мне. Клянусь Гераклом. Я никогда не нарушил бы этой клятвы. – Александр оглянулся на святилище в саду. – Скажи мне, ты должна сказать. Я должен это знать.
Спрятанные под плащом руки Клеопатры дрожали в руке Александра.
– Все как всегда; из этого никогда ничего не получалось. Если было что-то большее, я не видела. Поверь, Александр, это все, что мне известно.
– Да, да, я верю тебе, – сказал брат нетерпеливо; потом снова сжал ее руку. – Не позволяй ей колдовать. Отныне она не имеет права. Я спас отца под Перинфом. Он был бы сейчас мертв, если бы не я.
– Зачем ты это сделал? – спросила Клеопатра.
Они многое понимали без слов. Глаза девочки задержались на лице брата, которое не было лицом Филиппа, на грубо подстриженных сияющих волосах.
– Было бы бесчестным не сделать этого. – Александр запнулся, подыскивая, как она поняла, понятные ей слова. – Не плачь, – добавил он, бережно проводя кончиком пальца под глазами Клеопатры. – Это все, что я хотел знать. Ты не можешь помочь.
Александр подвел сестру к дверям, но остановился на пороге и оглянулся по сторонам.
– Если мать захочет послать ему врача, лекарства, сласти, что угодно, дай мне знать. Ты должна, я рассчитываю на тебя. Если ты не сделаешь этого, ответственность ляжет на тебя.
Александр увидел, как побледнело ее лицо, но не от ужаса, а от изумления.
– Нет, Александр! Нет! Те вещи, о которых ты говорил, они никогда не помогают, и мать должна это знать. Но они ужасны, и если мать не может сдержать себя, они очищают ее душу от гнева. Это все, на что они годятся.
Александр посмотрел на сестру почти с нежностью и медленно покачал головой.
– Олимпиада думала иначе. – Он кинул на Клеопатру один из своих загадочных взглядов и понизил голос. – Я помню.
Грустные собачьи глаза Клеопатры потемнели под грузом нового бремени.
– Но это было давно. Думаю, ты права. Ты хорошая девушка. – Александр поцеловал ее в щеку и слегка обнял за плечи, снимая свой плащ.
С порога Клеопатра следила, как он уходит прочь через мертвый сад. Казалось, что от светлых волос брата исходит сияние.
Тянулась зима. Царь медленно поправлялся во Фракии. Он уже мог подписывать письма, но его рука дрожала, как у старика. Филипп правильно оценил новости из Дельф и распорядился, чтобы Антипатр тайно поддерживал войну в Амфиссе. Фиванцы, хотя и принесшие Македонии обеты верности, были ненадежными союзниками, интриговавшими с персами; от их поддержки не осталось бы и следа, окажись царь в беде. Филипп предвидел, что члены Совета проголосуют за войну, каждый в надежде, что ее бремя понесут другие. Македония должна была неназойливо выказать дружескую готовность принять на себя эту обузу. Тогда ключи от юга будут в руках Филиппа.
Вскоре, когда зима перевалила за середину, Совет проголосовал за войну. Каждый город выставил чисто символическое войско, никто не стал соперничать, претендуя на лидерство. Коттиф, фессалиец, будучи главой Совета, принял командование этой неуклюжей армией. Фессалийцы, которых царь избавил от межплеменных раздоров, в большинстве своем остались ему благодарны. У Филиппа не было сомнений, куда обратится Коттиф в трудный час.
– Началось, – сказал Александр своим друзьям, когда они ополаскивались под фонтаном у стадия. – Если бы только знать, сколько у нас времени.
Птолемей, вытирая голову полотенцем, заметил:
– Женщины говорят, что молоко, на которое смотрят, никогда не закипает.
Александр, решивший держать армию в полной готовности, выматывал их постоянными упражнениями; у Птолемея была новая любовница, с которой он предпочел бы видеться немного чаще.
– Женщины также говорят, – возразил Гефестион, – что стоит только отвести глаза, как молоко немедленно убежит.
Птолемей посмотрел на Гефестиона с раздражением: ему-то хорошо, он в избытке получает желаемое.
Гефестион получил наконец то, что не сменил бы ни на какую иную судьбу; весь мир мог узнать об этом. Остальное было его тайной, и он смирился с этим. Гордость, целомудрие, сдержанность, преданность возвышенному – только с помощью этих слов он мог выносить столкновения с коренящимся в душе Александра отвращением, слишком глубоким, чтобы выдержать расспросы. Может быть, колдовство Олимпиады запугало ее сына, может быть, виной всему пример отца. Или, думал Гефестион, возможно, только в этом Александр не искал совершенства, и самая его природа восставала против этого; даже жизнь он доверил другу раньше и с большей охотой. Однажды во тьме Александр пробормотал по-македонски: «Ты первый и последний», и его голос дрогнул от наслаждения или нестерпимой печали. Однако большую часть времени Александр был искренен, близок, не уклонялся от объятий; он просто не считал это важным. Можно было вообразить, что подлинная любовь для него – лежать рядом и говорить.
Александр говорил о человеке и судьбе, о том, как он слышал во сне слова, произнесенные змеями, о боевом порядке конницы в сражениях с пешими войсками и лучниками; он цитировал строки Гомера о героях, рассуждения Аристотеля об Универсальном Разуме, Солона – о любви; он говорил о тактике персов и военном искусстве фракийцев, о своей околевшей собаке, о красоте дружбы. Александр восстанавливал поход десяти тысяч Ксенофонта, шаг за шагом, от Вавилона до моря. Он пересказывал сплетни дворца, кладовой и казарм и поверял самые сокровенные замыслы обоих своих родителей. Александр обсуждал природу души в жизни и смерти и природу богов, говорил о Геракле и Дионисе и о всепобеждающей силе Желания.
В постели, под укрытием скалы в горах, в лесу на рассвете, чувствуя обнявшую его руку, тяжесть головы на своем плече, Гефестион слушал, понимая, что ему рассказывается все. С гордостью и благоговением, с нежностью, мучением и стыдом он терял нить разговора, и боролся с собой, и снова обретал способность понимать – только для того, чтобы увидеть, как что-то уходило безвозвратно. Сияющий золотой дождь, лившийся в его руки, утекал сквозь пальцы, пока его ум блуждал, ослепленный страстью – несоизмеримой с этими богатствами, но и непреодолимой. В любой момент Александр мог спросить, о чем он думает; его ценили больше, чем простого слушателя. Зная это, Гефестион сосредотачивался, и беседа захватывала его, даже вопреки желанию. Александр умел пробуждать в собеседнике воображение, как другие пробуждают в любовнике желание. Порой, когда друг весь светился изнутри и был полон благодарности за то, что его поняли, Желание, которое обладает всепобеждающей силой, внушало Гефестиону нужное слово или прикосновение; Александр облегченно вздыхал, словно этот вздох вырывался из глубин его существа, и, запинаясь, рассказывал на македонском что-нибудь о своем детстве, и все было хорошо или так хорошо, как это только могло быть.
Александр любил отдавать, богам или людям, он любил достигать вершин в этом, как и во всем другом; он любил Гефестиона, которому прощал, теперь неизменно, столкновение духа с человеческими потребностями. Глубокую печаль после любви Александр терпел без жалоб, как рану. Ничто не давалось даром. Но если после этого Александр не попадал дротиком в цель или состязание в беге выигрывал с меньшим преимуществом, чем обычно, Гефестион терзался подозрением, что Александр – не выдавая себя ни словом, ни взглядом – думает, что доблесть оставила его.
Захваченный своими грезами, сквозь которые четкая ясная мысль вспыхивала, как кующееся в огне железо, Александр мог валяться на спине в траве, подложив руку под голову, или сидеть, уронив руки на лежащее на коленях копье, или мерить шагами комнату, или куда-то смотреть из окна, чуть склонив голову влево, поглощенный видениями творящего ума. Его вдохновенное лицо носило печать откровения, которую не передал бы ни один скульптор; за опущенными занавесями горел потайной светильник, и было видно то сияние вспышки, то мерцание огня сквозь щель. В такие минуты, когда, как думал Гефестион, даже бог едва ли смог бы противиться искушению, Александра, вопреки всему, нужно было оставлять одного. Но это Гефестион знал с самого начала.
Единожды поняв это, Гефестион смог до какой-то степени уяснить себе могущественную способность Александра направлять энергию Эроса на иные цели. Его собственные амбиции были более ограниченны, он уже исчерпал их предел. Гефестиону всецело доверяли, он был глубоко, неизменно любим.
Истинные друзья делят все. Но кое-что Гефестион счел за лучшее держать при себе: Олимпиада ненавидела его, и он возвращал ей эту ненависть сполна.
Александр не говорил об этом; мать должна была знать, что здесь натолкнется на скалу. Гефестион, когда царица молча проходила мимо, приписывал это простой ревности. Удачливому любовнику трудно щадить проигравшего соперника; он не испытывал к ней жалости, даже когда не знал всего.
Гефестиону понадобилось время, чтобы поверить своим глазам: Олимпиада подсылала к Александру женщин. Разве соперничество с ними для царицы не горше? Служанки, приезжие певицы и танцовщицы, молодые жены, которых содержали не строго, девушки, которые не осмелились бы вызвать гнев царицы, даже если бы это стоило им жизни, вертелись вокруг и строили глазки на каждом шагу. Гефестион ждал, пока Александр первым заговорит об этом.
Однажды вечером, сразу после того, как в зале зажгли лампы, Гефестион увидел, как Александра перехватила всем известная красотка. Александр быстро взглянул в ее томные глаза, обронил какую-то шутку и двинулся прочь с холодной улыбкой, которая погасла, когда он заметил Гефестиона. Друзья пошли рядом. Гефестион, видя, что Александр еле сдерживается, беззаботно сказал:
– Не повезло Дориде.
Александр нахмурился, глядя прямо перед собой. Факелы отбрасывали на расписанные стены глубокие тени и зыбкие блики.
Внезапно Александр сказал:
– Мать хочет, чтобы я женился молодым.
– Женился? – удивленно переспросил Гефестион. – Как ты можешь жениться на Дориде?
– Не будь глупцом, – рассердился Александр. – Дорида замужем, она шлюха, ее последний ребенок родился от Гарпала.
Какое-то время друзья шли в молчании. Александр остановился за колонной:
– Мать хочет увидеть, как я кручу с женщинами, чтобы знать, что я готов.
– Но никто не женится в нашем возрасте. Только девушек выдают замуж, – возразил Гефестион.
– Мать много думает об этом и хочет, чтобы я подумал тоже.
– Но почему? – не понял Гефестион.
Александр взглянул на него, не столько удивляясь медлительности его ума, сколько завидуя невинности:
– Олимпиада хочет воспитать моего наследника. Я могу пасть в сражении, не оставив потомства.
Гефестион понял. Он мешал большему, чем любовь, большему, чем безраздельное обладание. Гефестион мешал власти. Пламя факелов затрепетало, порыв ночного ветра холодом обдал его шею.
– И ты согласен? – осторожно спросил он.
– Жениться? Нет, я выберу по своему вкусу, когда у меня будет время подумать об этом, – сказал Александр.
– Тебе придется обзавестись домом, а это большие хлопоты. – Гефестион посмотрел на удивленно приподнятые брови Александра и добавил: – А девушки… их можно позвать и бросить когда угодно.
– Об этом я и думаю. – Александр посмотрел на Гефестиона с бессознательной благодарностью. Потянув его за руку в тень колонны, он мягко сказал: – Не беспокойся об этом. Мать никогда не осмелится отнять тебя у меня. Она меня слишком хорошо знает.
Гефестион кивнул, не желая признаваться, что понял скрытое значение этих слов. Он действительно слишком поздно стал замечать, какое место ему отвели.
Немного погодя Птолемей, оставшись с Александром наедине, сказал ему:
– Меня попросили устроить для тебя ужин и пригласить кое-кого из девушек.
Их глаза встретились.
– Я, наверное, буду занят, – сказал Александр.
– Я буду благодарен тебе, если ты придешь. Я прослежу, чтобы тебе не докучали; они просто будут петь и развлекать нас. Ну как? Я не хочу неприятностей.
На севере не было обычая ужинать с гетерами; женщины были частным делом мужчины; не Афродита, но Дионис завершал пир. В последнее время среди молодых людей, устраивавших вечеринки, вошли в моду греческие манеры. На ужин явились четверо гостей; девушки сидели на краю их лож, щебетали, пели и играли на лире, наполняли кубки вином, приводили в порядок венки; пирующие словно перенеслись в Коринф. Александру хозяин предназначил самую старшую, Калликсену, опытную и образованную гетеру, пользовавшуюся некоторой известностью. Пока обнаженная девочка-акробат кувыркалась в воздухе, а пары на других ложах достигали взаимопонимания, тайком поглаживая и пощипывая друг друга, Калликсена рассказывала своим медовым голосом о красотах Милета, в котором недавно побывала, и царящей там тирании персов. Птолемей хорошо ее вымуштровал. Один раз, изящно наклонившись, она позволила платью соскользнуть с плеча, открывая ее превозносимую всеми грудь, но, как Александру и было обещано, ее такт оказался безукоризненным. Он насладился ее обществом и на прощанье поцеловал сладкие, соблазнительно изогнутые губы.
– Не знаю, – сказал Александр Гефестиону, лежа в постели, – почему моя мать так хочет видеть меня порабощенным женщинами. Думается, она достаточно насмотрелась на моего отца.
– Все матери сходят с ума по внукам, – ответил Гефестион снисходительно.
Вечер оставил в Александре смутную неудовлетворенность и сделал его восприимчивым к ласкам.
– Подумай о великих людях, которых погубили страсти. Взгляни на Персию.
Поддавшись мрачному настроению, Александр процитировал из Геродота устрашающую историю ревности и мщения. Гефестион выказал надлежащий ужас. Его сон был сладок.
– Царица была довольна, – сказал Птолемей на следующий день, – что вечер тебе понравился.
Птолемей никогда не говорил сверх того, что было достаточным: черта характера, которую Александр высоко ценил. Александр послал Калликсене ожерелье из золотых цветов.
Зима близилась к концу. Два гонца из Фракии – первого задержал разлив рек – прибыли одновременно. В первом письме сообщалось, что царь начал понемногу ходить. Через моряков он получил вести с юга. Союзная армия, после многих хлопот и проволочек, добилась частичной победы; амфиссийцы приняли условия мирного договора: низложить предводителей правящей партии и вернуть из изгнания оппозицию. Последнее требование всегда было самым ненавистным: возвращаясь, изгнанники припоминали старые обиды. Амфиссийцы еще не выполнили его.
Из второго письма стало ясно, что Филипп напрямую связался со своими агентами на юге. Те доносили, что амфиссийцы продолжают поддерживать свое правительство, не обращая внимания на протесты; оппозиция не смеет вернуться. Коттиф, глава армии Союза, тайно снесся с Филиппом: если Союз будет вынужден действовать, окажется ли царь готовым к войне?
Вместе с этим письмом пришло еще одно, скрепленное двойной печатью и адресованное Александру как наместнику. Филипп хвалил хорошее управление сына и сообщал, что, хотя он и надеется вскоре оправиться настолько, чтобы совершить переезд в Пеллу, дело не терпит отлагательства. Царь хотел, чтобы вся армия была приведена в боевую готовность. Однако не должно возникнуть подозрений, что эти приготовления касаются событий на юге; рассказать о планах царя можно только Антипатру. Для остальных должен быть найден какой-либо иной предлог. В Иллирии вспыхнула племенная междоусобица; следует распустить слух, что западные границы Македонии в опасности и войско будет поведено туда. Скупые распоряжения по подготовке и набору армии заключались отцовским благословением.
Как птица, выпущенная из клетки на свободу, Александр горячо взялся за дело. Когда он разъезжал по окрестностям Пеллы, отыскивая подходящее для маневров место, можно было слышать, как он поет в такт ударам копыт Букефала. «Если бы девушка, которую он любил долгие годы, – думал Антипатр, – дала ему, внезапно смягчившись, слово, он все равно бы так не сиял».
Все время созывались советы; профессиональные военачальники выслушивали родовых вождей, которые командовали отрядами единоплеменников. Олимпиада спрашивала Александра, чем он постоянно занят и почему выглядит таким озабоченным. Александр отвечал, что вскоре надеется участвовать в приграничной войне с иллирийцами.
– Я давно ждала возможности поговорить с тобой, Александр. Я слышала, что, проведя с Калликсеной Фессалийской всего один вечер, ты одарил ее и больше ни разу не пожелал видеть, – сказала Олимпиада. – Эти женщины как артисты, Александр; у гетеры ее уровня есть своя гордость. Что она о тебе подумает?
Александр обернулся, на миг совершенно опешив. Он уже забыл о существовании Калликсены.
– Ты думаешь, – сказал он изумленно, – что у меня сейчас есть время развлекаться с девушками?
Пальцы Олимпиады впились в золоченые ручки кресла.
– Тебе будет восемнадцать этим летом. Люди могут сказать, что тебя не интересуют женщины.
Александр пристально смотрел на «Разорение Трои»: языки пламени, кровь, кричащие, простирающие руки пленницы, которых победители уносили, перекинув через плечо. Через мгновение он сказал:
– Я дам им другую тему для разговоров.
– У тебя всегда есть время для Гефестиона, – упрекнула сына царица.
– Гефестион думает о моем деле и помогает мне.
– Каком деле? Ты ничего мне не рассказываешь, – нахмурилась Олимпиада. – Филипп прислал тебе секретное письмо, ты даже не сказал мне. Что он пишет?
Холодно, точно, не останавливаясь, Александр выдал ей заготовленную выдумку об иллирийской войне. Олимпиаду потряс его неприязненный взгляд.
– Ты лжешь мне, – сказала наконец царица.
– Если ты так думаешь, зачем спрашивать?
– Я уверена, что Гефестиону ты рассказываешь все, – нахмурилась Олимпиада.
Чтобы Гефестион не пострадал, Александр ответил:
– Нет.
– Люди судачат о тебе. Услышь это от меня, если не знал. Почему ты бреешься, словно грек?
– Я что же, не грек? Вот это новость! Тебе следовало объяснить мне это раньше.
Как два борца, которые, сплетясь, катятся к обрыву и начинают испытывать общий страх, они осеклись и переменили тему.
– Все твои друзья бреются, женщины показывают на них пальцем. Гефестион, Птолемей, Гарпал… – сказала Олимпиада.
Александр засмеялся:
– Спроси у Гарпала, почему они это делают.
Его выдержка раздражала Олимпиаду, но инстинкт подсказывал, что решающий удар останется за ней.
– Скоро твой отец захочет тебя женить. Своим видом ты даешь ему понять, что он должен не женить тебя, а выдавать замуж.
На секунду Александр онемел; потом очень медленно двинулся вперед, легко, как золотистая кошка, и остановился прямо перед матерью, глядя на нее сверху вниз. Олимпиада открыла рот, затем плотно стиснула зубы. Понемногу она отодвигалась назад, пока не прижалась к высокой спинке своего подобного трону кресла и поняла, что дальше отступать некуда. Не отрывая от нее пристального взгляда, Александр тихо произнес:
– Ты мне этого никогда больше не скажешь.
Царица все еще сидела неподвижно, когда под окнами раздался стук копыт сорвавшегося в галоп Букефала.
Два дня Александр не появлялся; приказ царицы держать для сына двери закрытыми был напрасен. Потом пришел день праздника, оба неожиданно получили друг от друга подарки. Мир был восстановлен, но никто из двоих не попросил прощения.
Александр забыл об этой ссоре, когда пришли новости из Иллирии. Узнав, что царь Филипп вооружается против них, взбудораженные оседлые племена двинулись от границы к западному побережью.
– Я так и знал, – сказал Антипатр, совещаясь с Александром. – Это цена хорошей лжи: ей верят.
– Одно ясно: мы не можем их разуверять. Они перейдут границу со дня на день. Дай мне подумать, завтра я скажу тебе, сколько человек мне понадобится.
Антипатр перевел дыхание и промолчал: этому он уже научился.
Александр и без отсрочки мог рассчитать свои силы; его больше занимало, как, не вызывая подозрений, избежать слишком большого скопления войск, предназначенных для вторжения на юг. Вскоре предлог подвернулся. Со времен Фокейской войны крепость Фермопил удерживалась македонским гарнизоном. Его только что, силой и без предварительного соглашения, сменили войска фиванцев. Фивы, объясняли они, вынуждены защищать себя от Дельфийского Союза, который, напав на их союзников амфиссийцев, открыто угрожал им самим. Со стороны формального союзника захват укреплений был самым враждебным поступком. После этого, разумеется, естественным было оставить большую часть собранной армии в Пелле, на случай нападения греков.
Иллирийцы представляли собой легкую задачу. Александр достал старые записи и карты отца, расспросил ветеранов о характере местности, гористой и изрезанной ущельями, устроил своим людям тренировочные походы. В один из таких дней Александр вернулся домой уже в сумерках, вымылся, поздоровался с друзьями, поел и, полусонный, поднялся в свою комнату, где сразу же сбросил одежду. Холодный ветерок от окна принес струю незнакомого теплого запаха. Свет высокой лампы слепил глаза. Александр двинулся вперед. На его кровати сидела молоденькая девушка.
Александр молча смотрел на нее; девушка смутилась и опустила глаза, словно последним, что она ожидала здесь увидеть, был обнаженный мужчина. Потом она медленно встала, безжизненно уронив руки, и запрокинула голову.
– Я здесь, – сказала она, как ребенок, повторяющий заученный урок, – потому что люблю тебя. Пожалуйста, не прогоняй меня.
Александр уверенно шагнул к ней; первое потрясение прошло, ни одно живое существо не должно было видеть его колеблющимся.
Это создание не было похоже на раскрашенных, блистающих драгоценностями гетер с их расхожим обаянием, налетом многоопытности. Девушке было около пятнадцати лет. Прекрасная кожа, чудные льняные волосы, свободно распущенные по плечам, лицо в форме сердечка, синие глаза. Ее маленькая грудь была крепкой и высокой, сквозь рубашку из снежно-белого виссона просвечивали розовые соски. Ненакрашенный рот был свеж, как цветок. Александр почувствовал, что она скована страхом.
– Как ты сюда попала? – спросил он. – Снаружи стоит стража.
Девушка сжала руки:
– Я… я очень долго пыталась проникнуть к тебе. И воспользовалась первым удобным случаем.
Страх трепетал вокруг нее, как ветерок, он пронизывал воздух.
Александр не ожидал иного ответа. Он коснулся волос девушки, окутывавших ее тонким шелком, и она задрожала, словно струна на кифаре под легким ударом. Не страсть – ужас. Александр обнял ее обеими руками за плечи, чувствуя, как она постепенно успокаивается, точно испуганная собака.
Оба были молоды; их мудрая невинность влекла их друг к другу помимо воли. Александр стоял, держа девушку в объятиях, но в то же время настороженно прислушиваясь. Ни единого звука – и все же, казалось, комната дышит.
Александр поцеловал ее в губы; девушка была как раз нужного роста. Потом шутливо сказал:
– Стража, должно быть, заснула. Если они впустили тебя, могли впустить и еще кого-нибудь. Давай проверим.
Девушка следила за ним, скованная ужасом. Еще раз поцеловав ее и загадочно улыбнувшись, Александр прошел в дальний конец комнаты, потряс тяжелые занавеси на окнах, одну за другой, заглянул в сундук и захлопнул его крышку. Оставался последний занавес, скрывающий боковую дверь. Александр отдернул его – там никого не было. Он щелкнул бронзовым засовом.
Вернувшись к девушке, он повел ее на постель. Александр был сердит, но не на девушку; ему бросили вызов.
Белое кисейное платье было скреплено на плечах золотыми пчелами. Он вынул булавки, развязал пояс, и платье облаком упало на пол. Ее кожа была молочно-белой, словно никогда не видела солнца, – вся, за исключением розовых сосков и золотистого пушка, которого никогда не изображают живописцы. Нежное бледное создание, ради которого герои десять лет сражались у Трои.
Александр лег рядом с ней. Юная и испуганная, будет благодарна ему за неторопливость и нежность; им нет нужды спешить. Ее рука, ледяная от страха, медленно поползла вниз по его телу: нерешительная, неопытная, вспоминающая наставления. Недостаточно было подослать ее, чтобы проверить, мужчина ли он; этому ребенку велели помочь ему. Александр понял, что ласкает ее с невероятной бережностью, как новорожденного младенца, чтобы спасти от своего гнева на мать.
Александр взглянул на лампу, но задуть ее, чтобы потом стыдливо, неловко возиться в темноте, было бы своего рода поражением. Его рука лежала на ее груди: крепкая, коричневая от загара, исцарапанная горной куманикой. Какой хрупкой выглядела девушка; даже крепкий поцелуй оставил бы на ней синяки. Она спрятала лицо у него на плече. Без сомнения, ее заставили, она не хотела этого. Что ждет ее, если она потерпит неудачу?
А в лучшем случае, думал Александр, что будет с ней в лучшем случае? Ткацкий станок, брачное убранство, постель, колыбель, дети, глупая болтовня у очага, глушь, беспощадная старость и смерть. Никогда не узнает она прекрасных страстей, обручения с честью, огня с небес, который ярко вспыхивает на алтаре, когда страх побежден. Александр приподнял ее голову, всмотрелся в лицо. Для этой пропащей жизни, для существа, глядевшего на него нежно-синими глазами, беспомощно и ожидающе, была сотворена человеческая душа. Зачем так устроено? Он содрогнулся; сострадание пронзило его, как огненное жало.
Он думал о павших городах, пылающих стропилах домов, о женщинах, бегущих из огня, как бегут крысы и зайцы, когда последний ряд пшеницы валится под серпом жнеца и мальчишки ждут с палками наготове. Он вспомнил мертвые тела, которые оставляли за собой те, кому право победителя на соитие, удовлетворившее бы и диких зверей, казалось недостаточным. Они должны были отомстить за что-то, утишить ненасытную ненависть – возможно, к самим себе, возможно, к тому, чье имя они не смогли бы назвать. Рука Александра осторожно искала раны на ее гладком теле, стоявшие у него перед глазами; но тело было невредимо, она ничего не поняла. Он поцеловал девушку, стараясь ободрить. Теперь девушка дрожала меньше, зная, что не будет изгнана. Он взял ее осторожно, с великой бережностью, думая о крови.
Чуть погодя она осторожно приподнялась, решив, что он заснул, и хотела выскользнуть из постели. Но Александр просто задумался.
– Не уходи, – сказал он. – Останься до утра.
Он был бы рад спать в одиночестве, не стесняемый этой чужой нежной плотью, но зачем отправлять ее на допрос в такой час? Девушка не плакала, хотя и была девственницей, только передернулась от боли. Конечно, как же нет? Она должна представить доказательство. Александр был зол на мать, подвергшую всему этому невинного ребенка. Никто из богов не захотел ему открыть, что девушка переживет его на пятьдесят лет, до последнего своего дня похваляясь тем, что ей была отдана девственность Александра.
Ночь становилась холодной, Александр натянул одеяло ей на плечи. Если еще кто-то не ложится, дожидаясь ее, тем лучше. Пусть подождет.
Он встал, потушил лампу и лег, глядя в темноту, чувствуя, как его душа погружается в оцепенение – плата за то, что он стал заложником бренности. Умереть, даже если умирает небольшая часть тебя, можно только ради чего-то великого. Впрочем, произошедшее тоже было своего рода победой.
Александр проснулся с пением первых птиц на рассвете, он проспал; люди, которых он собирался повидать, уже могли уйти на плац. Девушка спала, ее рот немного приоткрылся, из-за этого она казалась скорее глупой, чем печальной. Он так и не спросил ее имени. Александр тихо потряс девушку за плечо. Ее губы сомкнулись, синие глаза открылись. Она выглядела разморенной, теплой, нежной.
– Пора вставать, мне нужно заниматься делами. – Из вежливости он добавил: – Мне бы хотелось остаться с тобой подольше.
Девушка протерла глаза и улыбнулась. Александр ободрился: испытание позади, он справился. На простыне виднелось красное пятнышко, которое старые кумушки показывают гостям наутро после свадьбы. Предложить ей взять простыню с собой было бы справедливо, но слишком зло. Ему пришла лучшая мысль.
Александр затянул хитон поясом, подошел к шкатулке, где хранил свои драгоценности, и достал мешочек из мягкой лайковой кожи, потертый, украшенный золотой вышивкой. Он получил его не так давно, с большой торжественностью. Из мешочка выскользнула на ладонь большая брошь старой работы: два золотых лебедя, сплетающихся в брачном танце. Лебедей венчали короны.
«В течение двухсот лет это переходило от царицы к царице. Береги ее, Александр, это фамильная реликвия предназначена для твоей невесты».
Александр отшвырнул узорную кожу, его губы сжались. Но к девушке он подошел с улыбкой. Та только что закрепила булавки и завязывала пояс.
– Это тебе на память.
Девушка приняла подарок, широко раскрыв глаза, взвешивая в руке его тяжесть.
– Скажи царице, что ты доставила мне большое удовольствие, но впредь я буду выбирать сам. Потом покажи ей это и не забудь передать мои слова.
В прохладный ветреный весенний день войско вышло на запад от побережья и поднялось к Эгии. Здесь, на древнем алтаре Зевса, Александр принес в жертву непорочно-белого быка. Прорицатели, изучив дымящиеся внутренности, прочли по печени благое предзнаменование.
Войско миновало озеро Кастория, вздувшееся от таяния снегов; над голубой рябью его вод склоняли тонкие ветви полузатопленные ивы; потом через побуревшие за зиму кустарники поднялись на скалистые высоты холмов Линка, в земли Линкестиды.
Здесь Александр посчитал за лучшее надеть шлем и кожаные налокотники, сделанные по найденному у Ксенофонта образцу. С тех пор как старый Эйроп умер и вождем стал юный Александр, ссор не возникало, и племя помогало Филиппу в последней войне против иллирийцев, но все же это была опасная страна, прекрасно приспособленная для нападений из засады, и линкестиды оставались линкестидами, вне зависимости от времени.
Однако линкестиды выполнили свои обязательства. Александра встретили все три брата, верхом на своих мохнатых, выносливых горных лошадках, вооруженные для похода, со значительным отрядом. Это были высокие, загорелые, бородатые люди, уже не похожие на тех юношей, которых он встречал на празднествах. Наследники древней распри, наконец улаженной, они с продуманной вежливостью обменялись приветствиями. На протяжении поколений их дома соединяли родство, война, соперничество и браки. Линкестиды когда-то были здесь царями, не один раз они добивались верховного владычества. Но они не были достаточно сильны, чтобы сдерживать напор иллирийцев. Филипп его сдержал, и это решило дело.
Александр принял традиционные гостевые дары – еду и вино – и пригласил линкестидов на военный совет, который прошел на скалистой площадке, испещренной лишайниками и цветущим мхом.
Одетые, по жестокой необходимости приграничной жизни, в расшитые стальными пластинами кожаные туники и чашеобразные фракийские шлемы, линкестиды не могли отвести глаз от гладко выбритого лица юноши, который предпочитал выглядеть как мальчик, несмотря на то что уже побеждал мужчин. Доспехи Александра являли собой всю утонченную роскошь юга. Под его панцирем свободно играли мускулы, орнамент изящной инкрустации был таким гладким, что рука скользила. Высокий белый гребень венчал шлем; не для того, чтобы придать Александру роста, но чтобы люди могли легко находить его в битве: они должны были быть готовы к изменению планов всякий раз, как только это потребуется. Александр объяснил это линкестидам, поскольку для тех его тактика была внове. Линкестиды не верили в него, пока он не приехал, а увидев, стали верить еще меньше; но, когда на глазах у них испещренные шрамами сорокалетние ветераны ловили каждое слово юноши, они наконец успокоились.
Линкестиды торопились занять высоты над дорогами прежде, чем это сделает враг, и отбыли к Гераклее, плодородная равнина которой становилась предметом спора во многих войнах. К линкестидам здесь привыкли, как к аистам на кровле дома; они ободряли свой народ грубоватыми сельскими шутками и подходили поклониться святилищам богов, не известных в каком-либо другом месте. На Александра народ глазел, как на сказочное чудо, но они привыкли доверять своим вождям, поэтому не задавали вопросов.
Армия шла вверх, среди поднимающихся террасами виноградников на хорошей красной земле; вниз, мимо озера Преспа, покоившегося в каменной чаше скал, и дальше, пока в долине не улыбнулся сияющему небу голубой Лихнид, окаймленный тополями, белыми акациями и ясеневыми рощами. Город удачно уместился между заливами и каменистым высокогорьем, от которого сейчас поднимался дым войны. Иллирия вторглась в македонские земли.
По дороге, в небольшой горной крепости, соплеменники приветствовали линкестидов обычными изъявлениями преданности, но их взволнованные пересуды не достигали слуха Александра. «Человек живет только однажды; мы бы не задержались здесь, подвергаясь такой опасности, если бы не услышали, что едет сын ведьмы. Это правда, что царица зачала его от демона в образе змеи? Что он неуязвим для оружия? Правда, что он родился в сорочке?» Крестьяне, для которых посещение ближайшего рынка в десяти милях от их деревни уже было поводом для великого празднества, никогда прежде не видели бритого мужчину и спрашивали у тех, кто пришел с востока, не евнух ли он. Люди, которым удалось протиснуться поближе, докладывали родичам, что неуязвимость наследника – ложь; столь юный, он уже был покрыт боевыми шрамами; но все в один голос подтверждали, что Александр не человек – это становилось понятным, стоило только заглянуть ему в глаза. В пути Александр запретил солдатам убить громадную гадюку, пересекавшую дорогу, крикнув, что змея предвещает удачу. На него смотрели настороженно, но с надеждой.
Сражение дали у озера, посреди ясеней, плодовых деревьев и серебристо поблескивающих тополей, на склонах, покрытых желтыми мальвами и голубыми ирисами. Солдаты топтали цветы и оставляли на них капли своей крови. Прозрачные голубые воды озера замутнились и вспенились; аисты и цапли попрятались в камышах; стервятники слетелись на падаль, ревниво следя друг за другом и падая вниз, как только кто-то из сородичей устремлялся на трупы, горой лежавшие на заросших травой берегах или выброшенные водой на камни.
Линкестиды подчинялись приказам и сражались доблестно. Они оценили выбранную Александром тактику, благодаря которой иллирийцы оказались зажатыми в ловушке между скалами и берегом. Врага загнали в западные горы со снежно-белыми вершинами и дальше, в ущелья, где иллирийцев, несмотря на сопротивление, вытеснили из своих укреплений и обрекли на смерть или плен.
Линкестиды были удивлены, увидев, что Александр, столь свирепый в бою, берет пленных. Они полагали, что солдаты, прозвавшие его Василиском[57], намекали на венценосного дракона, взгляд которого убивает людей. Но теперь, когда сами линкестиды не стали бы щадить никого из своих заклятых недругов, Александр заключил мир, словно враги и не были варварами.
Иллирийцы – высокие, гибкие, темноволосые горцы – внешне напоминали линкестидов; кровь их предков не раз смешивалась. Косса, вождя, возглавлявшего набег, схватили в ущелье у реки живым. Связанного, его привели к Александру, ждавшему на берегу мрачно пенящегося потока, который считался границей двух земель. Косс был младшим сыном великого Барделиса, старого врага царя Филиппа, внушавшего ужас жителям приграничных областей до самого дня своей смерти, когда он девяноста лет от роду пал с оружием в руках. И Косс, седобородый пятидесятилетний воин, крепкий и прямой, как копье, бесстрастно, скрыв удивление, смотрел на мальчика с глазами мужчины, сидящего на лошади, которая сама по себе стоила набега.
– Ты разорил наши земли, – сказал Александр, – угнал скот, разграбил наши города, захватил наших женщин. Чего, по-твоему, ты заслуживаешь?
Косс знал македонский достаточно, чтобы понять Александра. Он не нуждался в помощи стоявшего рядом толмача. Долгим взглядом окинув лицо юноши, вождь ответил:
– Не будем спорить о том, чего я заслуживаю. Поступай со мной, сын Филиппа, так, как считаешь нужным ты.
Александр кивнул:
– Развяжите его и верните меч.
Косс потерял в битве двоих из своих двенадцати сыновей; еще пятеро были пленены. Троих Александр освободил без выкупа, двоих оставил в заложниках.
Александр пришел укрепить границу, а не развязывать новую войну. Хотя и проникнув вглубь Иллирии, он не сделал попытки присоединить к Македонии земли за озером Лихнид, где Филипп давным-давно одержал свои победы и где пределы его страны охраняли боги границ. Один поход – одно дело.
Это была первая настоящая кампания Александра. Предоставленный самому себе, он пришел в незнакомую страну и справился со всем, что там обнаружил; люди сочли это величайшей победой. Александр один знал тайну: настоящая война впереди. Оставшись наедине с Гефестионом, он сказал:
– Постыдно было бы мстить Коссу.
Прозрачные воды озера Лихнид успокоились; муть сражения улеглась, щуки и угри дочиста обглодали трупы погибших. Смятые лилии заснули, чтобы с новой силой зазеленеть на будущий год, белый цвет акаций под порывами свежего ветра упал, как снег, скрывая кровь. Вдовы оделись в траур, искалеченные солдаты, неуклюже двигаясь, вернулись к своим прежним ремеслам, сироты познали голод, который никогда не испытывали прежде. Люди приняли свою судьбу, как принимали падеж скота или град, побивший оливковые рощи. Все, даже вдовы и сироты, принесли благодарственные жертвы в святилищах богов; иллирийцы, знаменитые разбойники и работорговцы, могли и победить. Их боги, милостиво принявшие жертвы, сокрыли от проигравших одно: они были средством, а не целью. В горе сильнее, чем в радости, человек хочет верить, что вселенная вращается вокруг него.
Несколькими неделями спустя царь Филипп вернулся из Фракии. Афинские корабли стали угрожать побережью, и морское путешествие, наиболее удобное для больного, стало невозможно. Большую часть пути Филипп проделал на носилках, но перед самой Пеллой сел в седло, чтобы показать, что может это сделать. Пришлось помочь ему спешиться. Александр, видя, что каждый шаг все еще причиняет отцу боль, подошел, чтобы тот оперся о его плечо. Отец и сын шли рядом, под приглушенный рокот одобрения: ослабевший, сгорбившийся мужчина, постаревший на десять лет и потерявший былую мощь, и юноша, сияющий божественным светом, несущий победу, как олень – весенний бархат своих рогов.
Олимпиада, стоя у окна, торжествовала. Ее радость угасла, когда сразу же, как только царь лег, Александр зашел в его комнату и оставался там в течение двух часов.
Через несколько дней царю удалось спуститься к ужину в зал. Помогая ему сесть в ложе, Александр заметил, что одежда отца пропиталась запахом гноя. Привередливый в чистоте, он напомнил себе, что это запах почетной раны, и, видя, что глаза всех собравшихся следили, как неловко Филипп ковыляет по залу, сказал:
– Не обращай внимания, отец, каждый шаг, который ты делаешь, – свидетельство твоей доблести.
Все общество было приятно поражено. Прошло пять лет с того вечера, когда Александр принес на ужин кифару; многие еще помнили об этом.
Дома, при хорошем уходе, Филипп быстро поправлялся. Но хромать он стал еще сильнее; была повреждена та же самая нога, на этот раз – в подколенном сухожилии. Во Фракии рана загноилась, много дней царь лежал в лихорадке, между жизнью и смертью; когда весь гной вышел, сказал Парменион, в ноге осталась дыра, в которую входил кулак. Пройдут дни и дни, прежде чем Филипп сумеет сесть на лошадь без посторонней помощи, если вообще сумеет; но в седле царь держался прямо, с выучкой бывалого наездника. Через несколько недель Филипп устроил армии смотр и отметил похвалой хорошую дисциплину. Про себя он подумал, что в войсках уйма нововведений. Некоторые из них можно бы и оставить.
В Афинах, в знак формального объявления войны, разбили мраморную доску, подтверждавшую мирный договор с Македонией. Демосфен убедил практически всех граждан, что Филипп – варвар, опьяненный стремлением к власти, – смотрит на город как на источник поживы и рабов. То, что пять лет назад Афины были легкой добычей, но Филипп этим не воспользовался, являлось заслугой чьей угодно, только не царя. Позднее Филипп предложил Афинам, уже как союзник, принять участие в Фокейской войне, но Демосфен удержал их, заявив, что Филипп возьмет афинское войско в заложники; он не мог позволить такому количеству людей увидеть происходящее собственными глазами: вернувшись домой, они стали бы вносить смуту в умы сограждан. Фокион, полководец, сделавший все возможное в войне с Македонией, подтвердил, что предложения Филиппа искренни, и с трудом избежал обвинения в государственной измене. Его спасла только репутация: общеизвестная неподкупность, благодаря которой Фокиона сравнивали с Аристидом Справедливым.
Для Демосфена это являлось постоянным источником досады. Он не сомневался, что золото, присланное ему персами, он тратит в интересах города; но кое-что прилипало к его рукам. Демосфен никому не был подотчетен, а траты посредника, несомненно, предусматривались. Персидское золото освободило его от рутины, его время теперь целиком принадлежало общественным занятиям; какая цель могла быть благороднее? Но он вынужден был остерегаться Фокиона.
В Великой войне со Спартой афиняне сражались за славу и господство; они вышли из нее, разгромленные в прах, обобранные до нитки. Они сражались за свободу и демократию, а подпали под власть тирании, наиболее свирепой из всех, сохранившихся в памяти их истории. Все еще были живы старики, выдержавшие голодную осаду зимой, люди среднего поколения слышали об этом из первых уст, главным образом от тех, кто тогда разорился. Афиняне утратили веру в войны. Заставить их сражаться сейчас можно только одним способом: пригрозив гибелью. Шаг за шагом, Демосфен привел сограждан к мысли, что Филипп собирается уничтожить город. Разве он не разрушил Олинф? И наконец, афиняне отказались от общественных пособий, чтобы потратить деньги на флот; налог на богатых был поднят и платился не по старым равным ставкам, а исходя из ценности имущества.
Благодаря своему флоту Афины оказывались в большей безопасности, чем Фивы. Немногие понимали, как ошибается Демосфен, который считал, что количество определяет все. Морское могущество спасло и Перинф, и Бисанфу, и хлебный путь Геллеспонта. Если Филипп двинется на юг, ему придется идти сушей. Демосфен считался сейчас самым могущественным человеком в Афинах, символом их спасения. Союз с Фивами зависел от него, и он предал забвению былую вражду.
Фивы колебались. Филипп признал их власть над прилегающими землями Беотии – предметом векового спора, тогда как афиняне, заявив, что это противоречит демократии, стремились ослабить соперника, дав беотийцам самоуправление. Но Фивы контролировали дороги в Аттику, в этом заключалась их ценность для Филиппа; все их могущество, следствие сделки с царем, развеется, если тот заключит отдельный договор с Афинами.
Так они рассуждали, полагая, что положение вещей осталось таким же, как и во времена древности, не желая видеть, что события совершаются людьми, а люди переменились.
В Македонии Филипп загорел и окреп, он мог провести в седле полдня, потом – целый день; на огромном поле у озера Пеллы неустанно упражнялась, совершенствуя тактику, конница. Теперь было две царские илы: Филиппа и Александра. Отца и сына часто видели едущими вместе, увлеченными беседой; золотая голова склонялась к черной кудлатой. Служанки царицы казались побледневшими и обеспокоенными; одна из девушек несколько дней не вставала с постели, оправляясь от побоев.
В разгар лета, когда пшеница поднялась и зазеленела, снова собрался Дельфийский Совет. Коттиф доложил, что амфиссийцы продолжают сопротивляться, осужденные вожди не изгнаны, его собственная, наскоро собранная армия не в состоянии привести их к повиновению. Коттиф предложил Совету призвать царя Филиппа, который однажды уже укротил богохульников-фокейцев и теперь сможет возглавить священную войну.
Антипатр, бывший послом, поднялся. Он облечен властью высказать согласие царя. Более того, Филипп, в знак благочестия, берет на себя все издержки. Изъявления благодарности и тщательно проработанные условия договора были записаны и вырезаны на плите местным мастером; он заканчивал свою работу примерно в то же время, когда гонец Антипатра, которого на протяжении всего пути ждали свежие лошади, прибыл в Пеллу.
Александр играл с друзьями в третьего лишнего во дворе. Пришла его очередь, стоя в центре круга, ловить мяч. Он как раз поймал его, на четыре фута подпрыгнув вверх, когда Гарпал, обреченный следить за игрой, не принимая в ней участия, поковылял к нему. Во дворец из Дельф прибыл нарочный, молва уже разнеслась. Александр, сгорая от нетерпения поскорее увидеть письмо открытым, сам принес его царю, принимавшему ванну.
Филипп стоял в широком бронзовом тазу, покрытом орнаментом, распаривая больную ногу. Слуга натирал ее едко пахнущей мазью. Покрытое сплетением рубцов и шрамов тело царя ссохлось, одна ключица, сломанная много лет назад, когда под Филиппом убили лошадь, выпирала толстой мозолью. Он был похож на старое кряжистое дерево, о которое год за годом трется рогами скот. Инстинктивно, не отдавая себе в этом отчета, Александр отмечал, каким оружием нанесена каждая рана. «Что за шрамы останутся на мне в его возрасте?»
– Распечатай сам, – сказал Филипп. – У меня руки мокрые.
Филипп закрыл глаз, чтобы не видеть дурных новостей. В этом не было необходимости.
Когда Александр вернулся назад во двор, его друзья плескались в фонтане, обливая друг друга водой, чтобы смыть грязь и остыть. Увидев его лицо, молодые, гладко выбритые мужчины застыли, замерев в движении, как скульптурная группа Скопаса[58].
– Свершилось! – сказал Александр. – Мы идем на юг.
У подножия расписной лестницы, облокотясь на копье, стоял страж. Это был Кефис, коренастый седобородый ветеран, подбирающийся к своим шестидесяти годам. С тех пор как царь перестал приходить к Олимпиаде, охранять ее покой считалось неподобающим для молодых воинов.
Юноша в черном плаще помедлил в тени коридора, разглядывая пестрый мозаичный пол. Он еще никогда не был в комнате матери так поздно.
При звуке его шагов Кефис поднял свой щит и угрожающе выставил вперед копье. Александр вышел на свет. Он прошел мимо стража и поднялся по ступенькам. Поскребся в дверь, но ответа не последовало. Тогда, вытащив кинжал, Александр громко постучал по дереву его тяжелой рукоятью. Внутри раздался сонный шорох, потом послышалось чье-то дыхание.
– Это Александр, – сказал он. – Открой.
Моргающая взъерошенная служанка в наспех накинутом платье высунула голову в приоткрытую дверь; за ее спиной шелестели приглушенные голоса. Сначала женщины, наверное, подумали, что пришел царь.
– Госпожа спит. Уже поздно, Александр, далеко за полночь.
– Впустите его, – произнес голос матери.
Олимпиада стояла у постели, затягивая пояс своей ночной рубашки, сшитой из шерсти цвета сливок и отороченной темным мехом. Он едва видел ее в мерцающем свете ночника; девушка, неуклюжая со сна, пыталась зажечь от него фитили высокой лампы. Очаг был чисто выметен; стояло лето.
Первый из трех фитилей загорелся.
– Этого достаточно, – сказала Олимпиада.
Рыжие волосы царицы, рассыпаясь по плечам, смешивались с темным блестящим мехом. Отсвет от лампы обозначил складку между бровей, морщины, залегшие в углах рта. Когда она повернулась к лампе лицом, стали видны только прекрасные черты, чистая кожа и плотно сжатый рот. Ей было тридцать четыре года.
В неярком свете единственной лампы углы комнаты тонули во мраке.
– Клеопатра здесь? – спросил Александр.
– В такой час? Она у себя. Ты хочешь ее видеть?
– Нет.
– Возвращайтесь к себе, – приказала Олимпиада женщинам.
Когда дверь за ними закрылась, она набросила на разметанную постель шитое узорное покрывало и жестом предложила ему сесть рядом; Александр не двинулся.
– Что с тобой? – нежно спросила Олимпиада. – Мы попрощались. Тебе нужно сейчас спать, если вы выступаете на рассвете. Что случилось? Ты странно выглядишь. Дурной сон?
– Я этого ждал. Это не стычка с варварами, а большая война, начало великих начал. Я думал, что ты пошлешь за мной. Ты должна знать, что привело меня сюда.
Царица откинула со лба волосы, прикрывая рукой глаза:
– Ты хочешь, чтобы я тебе погадала?
– Мне не нужны гадания, мама. Только правда.
Олимпиада опустила руку слишком быстро, их глаза встретились.
– Кто я? – спросил он. – Скажи мне, кто я такой?
Олимпиада застыла в изумлении. Александр увидел, что она ожидала какого-то иного вопроса.
– Не думай о том, что ты делала раньше, – сказал он. – Я ничего об этом не знаю. Только ответь на мой вопрос.
Олимпиада увидела, что за несколько часов, прошедших с того времени, как они расстались, сын осунулся. Она едва не спросила: «И это все?»
Прошлое давно поблекло; глубокое содрогание, охвативший ее страшный сон, ужас пробуждения, слова старухи, тайно приведенной ночью в эту комнату из ее пещеры. Как это было? Она не знала большего. Она родила дитя от дракона, и теперь сын спрашивал: кто я? «Это я должна задавать тебе этот вопрос».
Александр мерил шагами комнату, быстро и бесшумно, как волк в клетке. Внезапно остановившись перед матерью, он спросил:
– Я – сын Филиппа, ведь так?
Только вчера она видела их вдвоем, едущих на плац: Филипп, ухмыляясь, что-то рассказывал, Александр смеялся, запрокинув голову. Она успокоилась и метнула на сына долгий взгляд из-под полуприкрытых век.
– Не делай вид, будто веришь в это.
– Кто я тогда? Мне нужен ответ, – настаивал Александр.
– О таких вещах не говорят ночью, второпях, из прихоти; это свято. Существуют силы, которые нужно умилостивить…
Испытующие, обведенные тенью глаза Александра, казалось, пронзали ее насквозь, проникая в самые бездны.
– Какой знак, – спросил он тихо, – подал тебе мой демон?
Олимпиада взяла обе руки сына в свои, притянула поближе и зашептала на ухо, потом отстранилась, чтобы оценить произведенное впечатление. Александр был всецело погружен в себя, справляясь со своими чувствами, едва ли осознавая ее присутствие. По его глазам ничего нельзя было прочесть.
– И это все? – спросил он.
– Чего же больше? Ты даже сейчас недоволен?
Александр посмотрел в темноту за кругом света от лампы.
– Все известно богам. Но как спросить их? – сказал он.
Александр заставил ее встать и несколько минут держал за вытянутые руки. Его брови сошлись над переносицей. Наконец Олимпиада опустила глаза.
Его пальцы сжались; потом он быстро, судорожно обнял мать и отпустил. Когда Александр ушел, тьма сгустилась вокруг Олимпиады еще сильнее. Она зажгла две оставшиеся лампы и наконец заснула при их ярком свете.
Александр остановился у дверей комнаты Гефестиона, осторожно открыл их и вошел. Гефестион уже спал, раскинувшись в полосе лунного света. Александр протянул руку, чтобы разбудить его, но тотчас отдернул. Он собирался рассказать Гефестиону все, если будет удовлетворен услышанным. Но тайна по-прежнему оставалась тайной, темной и сомнительной; Олимпиада тоже была смертна, следовало дождаться более достоверных сведений. Зачем нарушать ради этого спокойный сон друга? Завтра их ждет трудный день. Свет луны переместился прямо на закрытые глаза Гефестиона. Александр бережно задернул занавеси, чтобы духи ночи не причинили другу вреда.
В Фессалии к ним присоединилась союзная конница: визжа, размахивая копьями, в полном беспорядке, всадники хлынули вниз с холмов, рисуясь своей удалью. В этой стране дети учились ездить верхом, едва начав ходить. Александр поднял брови, но Филипп заявил, что в бою фессалийцы будут слушаться приказов и воевать хорошо. Этот разгул был данью традиции.
Армия двигалась на юго-запад, к Дельфам и Амфиссе. По дороге в нее влились кое-какие войска из Священного Союза; их военачальников приветствовали и вкратце ввели в курс дела. Привыкшие к союзным войскам маленьких соперничающих государств, к борьбе за первенство и долгим утомительным спорам о том, чей полководец получит верховное командование, они с изумлением растворились в армии из тридцати тысяч пеших и двух тысяч конных воинов, каждый из которых знал свое место и четко выполнял приказы.
Из Афин никто не явился, хотя у них было место в Совете Союза. Когда Совет обратился к Филиппу, никто из афинских граждан не присутствовал на Собрании в Дельфах, чтобы воспротивиться этому: Демосфен убедил сограждан пойти на бойкот. Участие в голосовании против Амфиссы могло возмутить Фивы. Большей дальновидности Демосфен не проявил.
Армия достигла Фермопил, узкого ущелья между горами и морем. Александр, не ездивший этой дорогой с тех пор, как ему исполнилось двенадцать лет, вместе с Гефестионом искупался в теплых водах источника, давшего свое имя проходу[59]. Рядом с мраморным львом на надгробии могилы Леонида он положил венок.
– Не думаю, – заметил Александр после, – что Леонид был таким уж блестящим полководцем. Если бы он добился, чтобы фокейские войска выполняли приказы, персы никогда бы сюда не повернули. Эти южные города вечно грызутся между собой. Но все равно почтить столь храброго мужа необходимо.
Фиванцы по-прежнему удерживали крепость. Продолжив навязанную игру, Филипп отправил к ним посла, вежливо предложив сменить усталый гарнизон. Фиванцы посмотрели вниз, на длинную колонну вооруженных людей, заполнивших прибрежную дорогу, насколько хватало глаз, флегматично собрали свои пожитки и удалились.
Теперь армия заняла широкую дорогу на юго-запад; справа были видны бесплодные горы Эллады, голые и блеклые, не похожие на заросшие лесом возвышенности Македонии, которые меньше пострадали от топора человека и домашнего скота. В долинах между этими пустынными горами лежали земли и воды, вскормившие человечество.
– Когда я вижу этот край, – сказал Александр Гефестиону по дороге, – то могу понять, почему южане стали тем, чем стали. Им не хватает земли, каждый домогается владений соседа и знает, что сосед хочет того же. А каждый полис окаймлен горами. Тебе случалось видеть собак, разделяемых изгородью, которые с лаем мечутся вдоль забора?
– Но, наткнувшись на пролом в заборе, они не дерутся, а только удивленно смотрят друг на друга, а потом расходятся в разные стороны, – сказал Гефестион. – Иногда у собак больше здравого смысла, чем у людей.
Дорога к Амфиссе повернула на юг; по ней двинулся отряд под началом Пармениона, чтобы захватить укрепления Китиния и обезопасить путь. Это должно было подтвердить, что к священной войне Филипп относится серьезно. Но основные силы царя не уклонились от главной дороги, ведущей в Фивы и Афины.
– Взгляни, – сказал Александр, указывая вперед. – Это Элатея. Смотри, каменщики и строители уже там. На возведение стен не уйдет много времени, говорят, что камни еще не успели растащить.
Элатея была крепостью ограбивших бога фокейцев, разрушенная до основания в конце предыдущей священной войны. Она держала под контролем дорогу, и от нее до Фив оставалось два дня быстрого перехода, а до Афин – три.
Тысяча рабов под присмотром умелых каменщиков быстро восстановят хорошо обтесанную кладку. Армия займет укрепления и местность вокруг. Филипп разобьет здесь свой лагерь и отправит посла в Фивы.
В течение многих лет, говорилось в послании царя, Афины вели с ним войну: сначала исподтишка, потом – в открытую; чаша его терпения переполнилась. С Фивами афиняне враждовали испокон веков, однако теперь пытаются втянуть их в войну с Македонией. Пусть фиванцы в самом начале дадут ему ответ: останутся ли они союзниками царя, открыв его армии дорогу на юг?
Царский шатер натянули за стенами Элатеи; пастухи, находившие приют в ее развалинах, обратились в бегство при виде армии. Филипп возил с собой застольное ложе, чтобы в конце трудного дня давать отдых больной ноге. Александр сидел на стуле рядом с ним. Оруженосцы поставили вино и удалились.
– С этим нужно было покончить прежде всего, – говорил Филипп. – Пришло время делать ставки. Думаю, у войны немного шансов. Если фиванцы в своем уме, они выступят за нас; афиняне очнутся и поймут, куда завели их демагоги; к власти придет партия Фокиона, и мы отправимся в Азию, не пролив ни единой капли греческой крови.
Александр повертел в руках свой кубок и склонился над ним, принюхиваясь к запаху местного вина. Во Фракии вино лучше, но во Фракию виноградную лозу принес сам Дионис.
– Что ж, да… – сказал Александр. – Но посмотри, что случилось, когда ты был болен и я собирал армию. Пустили слух, что мы вооружаемся против иллирийцев, и все поверили этому. И прежде всего – иллирийцы. Что станут делать афиняне? Демосфен годами учил их не доверять нам, и вот мы – на пороге Афин. А что станет делать он, если Собрание проголосует за партию Фокиона?
– Демосфен ничего не сможет сделать, если нас поддержат Фивы.
– В Афинах десять тысяч обученных наемников.
– Да, но решать будут Фивы. Ты знаешь, что это за государство? Они называют его умеренной олигархией, но имущественный ценз невысок, он по средствам любому, кто может выставить вооруженного гоплита. Нам это на руку. Фиванцы примут участие в любой войне, за которую проголосуют.
Филипп заговорил о годах, проведенных в плену, почти с ностальгией. Время сгладило память об обидах, осталось воспоминание о юности. Однажды друзья тайно взяли его в поход Эпаминонда. Филипп знал Пелопида. Слушая отца, Александр думал о Священном Союзе, который Пелопид скорее собрал, чем создал, ибо его героические обеты восходили к древности, к Гераклу и Иолаю[60], на чьих алтарях воины Союза принесли свои клятвы. Воины, каждый из которых снискал двойную славу, не отступали, шли вперед, оборонялись или умирали. Александр жаждал узнать о них как можно больше, чтобы рассказать потом Гефестиону, но от кого?
– Хотел бы я знать, – сказал он вместо этого, – что сейчас творится в Афинах.
В Афинах новости получили на закате того дня, когда армия Филиппа заняла Элатею. Члены Городского Совета торжественно обедали в зале заседаний с несколькими престарелыми олимпийскими победителями, отставными полководцами и прочими почтенными гражданами, удостоенными этой чести. Агора кипела; посланца из Фив обогнала молва. Всю ночь улицы бурлили, как в базарный день: родня бежала друг к другу, торговцы – на Пирей, чужестранцы оживленно переговаривались между собой, женщины, полуприкрытые вуалями, спешили на женскую половину домов своих друзей. На рассвете городской глашатай созвал Собрание; на Агоре подожгли перегородки между торговыми рядами и рыночные палатки, чтобы осветить окраины. Люди обступили гору Пникс с ее природной ораторской трибуной. Все уже знали новость: Филипп собирается немедленно идти на юг, а Фивы не окажут ему сопротивления. Старики вспоминали черный день своего детства, начало позора, голода, тирании, когда прибыли первые воины с Эгоспотам[61] на Геллеспонте, где полностью уничтожили их флот. Великая война была проиграна, наступила агония. Терпкий холодный воздух осеннего утра пронизывал до костей, как зимний мороз.
– Кто хочет говорить? – громко выкрикнул председательствующий член Совета.
Повисло молчание. Все глаза устремились в одну сторону. Никто не осмелился встать между народом и его любимцем. Когда тот взобрался на приступ трибуны, глубокий ропот пронесся по толпе, как гул молитвы.
Всю ночь в комнате Демосфена горела лампа: этот свет согревал души людей, бродящих по улицам, слишком взволнованных, чтобы лечь спать. В предрассветном сумраке план речи был готов. Город Тезея, Солона, Перикла обратился к нему в трудную минуту. Афины увидели, что Демосфен не подведет.
Для начала, сказал Демосфен, да сгинет страх перед Фивами. Сам Филипп не уверен в них, иначе зачем бы он сидел в Элатее, он был бы уже здесь, под стенами города, – он, всегда мечтавший о гибели великих Афин. Царь демонстрирует силу, чтобы ободрить своих продажных друзей в Фивах и устрашить патриотов. Теперь наконец настала пора забыть древнюю распрю и отправить в Фивы послов с предложением великодушных условий союзнического договора, прежде чем люди Филиппа сделают там свое черное дело. Он сам, если будет избран, не откажется ехать. Тем временем пусть все боеспособные граждане вооружатся и дойдут по фиванской дороге до Элевсина, в полной готовности дать сражение.
Демосфен замолчал. Взошло солнце, и афиняне увидели внезапно появившийся, купающийся в его лучах Акрополь: потемневший старый мрамор, новые белые храмы, роспись и золото. Крики воодушевления взлетели над холмом. Те, кто стоял слишком далеко, чтобы слышать речь Демосфена, присоединились к кричавшим в уверенности, что решение принято.
Демосфен вернулся домой и набросал черновик послания в Фивы, осыпая Филиппа язвительными насмешками: «…поступая так, как следовало ожидать от человека его происхождения и природы; бесстыдно пользуясь минутной удачей, забывая о том, что случайно возвысился от подлого происхождения до царской власти…» За его окном неоперившиеся юноши перекликались друг с другом по пути в войско: шутки молодости, значения которых философ уже не понимал. Где-то плакала женщина – похоже, что в его доме. Должно быть, его дочь. Если ей было кого оплакивать, Демосфен узнавал об этом впервые. Философ сердито захлопнул дверь; плач был дурным предзнаменованием и путал его мысли.
На Народное собрание в Фивах явились все, кто только мог стоять на ногах. Македонцев, как формальных союзников, выслушали первыми.
Антипатр напомнил об услугах, оказанных Филиппом Фивам: помощь в Фокейской войне, поддержка в борьбе за преобладание в Беотии; перечислил все несправедливости, нанесенные городу Афинами, всячески пытавшимися ослабить соперника: союз афинян с нечестивыми фокейцами, оплатившими фокейские войска золотом Аполлона (тем же золотом, без сомнения, покрыты вывешенные ими для обозрения щиты фиванцев, к вящему оскорблению Фив и самого бога). Филипп не просит Фивы поднимать оружие против Афин; фиванцы вольны присоединиться к нему по своему выбору, в любой момент, чтобы разделить плоды победы; все же царь будет полагаться на них как на друзей, стоит им лишь открыть македонцам путь к Афинам.
Собрание размышляло. Фиванцев рассердил неожиданный захват Филиппом Элатеи; если он и был союзником, то чересчур своевольным – теперь уже поздно совещаться с Фивами. Остальное большей частью являлось правдой. А об огромных возможностях могущественного царя не сказано ни слова. Как только Афины падут, зачем ему будут нужны Фивы? С другой стороны, он добился власти над Фессалией и не причинил ей вреда. Позади изнурительная Фокейская война; Фивы полны сыновьями убитых, взвалившими на себя заботу о семьях, овдовевшими матерями, молодыми вдовами. Неужели этого недостаточно?
Антипатр прервался и сел. Послышался ропот, скорее дружественный, почти рукоплескания. Вестник вызвал афинских послов. Демосфен вскарабкался на трибуну, и приглушенный гул стал враждебным. Не Македония, но Афины представляли здесь угрозу, являясь врагом на протяжении многих поколений. В Фивах не найдется дома, который из-за бесконечных приграничных войн не был бы затронут кровной местью.
Демосфен мог задеть только одну струну: общую ненависть к Спарте. Он напомнил, как после Великой войны, когда Спарта отдала Афины во власть «Тридцати тиранов» (предателей вроде тех, что хотят сейчас мира с Филиппом), Фивы дали освободителям приют. По сравнению с Филиппом эти «Тридцать» – сущие мальчишки-хулиганы. Забудем прошлое, пусть только этот доблестный поступок сохранится в памяти. Искусно пользуясь произведенным эффектом, Демосфен выдвинул предложения Афин. Права Фив на Беотию никогда не будут оспорены; если беотийцы взбунтуются, Афины даже пришлют войско, чтобы подавить восстание. Так же и Платеи, это вечное яблоко раздора. Демосфен не стал напоминать своим слушателям, что Платеи, в благодарность за покровительство Афин в войне с Фивами, присоединились к ним у Марафона, после чего им навеки было даровано афинское гражданство. Сейчас не время крохоборства и мелких подробностей: Платеями придется пожертвовать. Также в войне против Филиппа Фивы примут командование всеми сухопутными войсками; Афины берут на себя две трети издержек.
Взрыв рукоплесканий быстро утих. Фиванцы с сомнением смотрели на фиванцев, на тех, кого знали, кому верили, – но не на Демосфена. Фиванцы выскальзывали у него из рук.
Шагнув вперед с поднятой рукой, философ воззвал к героям и жертвам, к Эпаминонду и Пелопиду[62], вечно славным полям Левктры и Мантинеи, победе Священного Союза. Звенящий голос Демосфена стих, он перешел на убийственную, мрачную иронию. Если эти имена уже ничего не говорят фиванцам, он от имени Афин смиренно просит об одном – о праве прохода, чтобы в одиночестве дать бой полчищам тирана.
Теперь они были в его власти; Демосфен задел струны давнего соперничества.
Фиванцы устыдились; он уловил этот стыд в глухом ропоте толпы. Сразу из нескольких мест закричали, призывая начать голосование; воины из Священного Союза прислушивались к голосу чести. Камешки с грохотом посыпались в урны, замелькали абаки счетчиков голосов; долгое утомительное занятие после тщательно разработанного метода, к которому Демосфен привык у себя дома. Фиванцы проголосовали за разрыв договора с Македонией и союз с Афинами.
Демосфен возвращался к себе, едва чувствуя землю под ногами. Подобно Зевсу с его весами, он держал в своих руках судьбу Греции и сумел ее изменить! Пусть впереди ждут тяжелые испытания – но какая новая жизнь появлялась на свет без родовых мук? Отныне и навсегда о Демосфене будут говорить как о человеке, достойном этого часа.
Филипп получил новости в полдень следующего дня. Он обедал вдвоем с Александром. Царь отослал слуг и распечатал письмо; как и большинство людей своего времени, Филипп был не мастер читать про себя: глаз нуждался в помощи уха. Александр напряженно затих. Он недоумевал, почему отец не научится, как он сам, читать в молчании. Это было делом практики, и, хотя губы Александра все еще невольно шевелились, повторяя слова, Гефестион убеждал его, что ни единого звука не слышно.
Филипп читал размеренно, без гнева, только морщины и складки на его лице становились рельефнее. Положив свиток рядом с тарелкой, царь сказал:
– Что ж, если они хотят войны, они ее получат.
– Прости, отец, я так и предполагал.
Мог ли Филипп не понимать, что, как бы ни прошло голосование в Фивах, Афины по-прежнему будут его ненавидеть? У царя есть только один способ войти в ворота этого города: всемогущим победителем. Как мог Филипп так долго лелеять призрачную мечту? Лучше оставить царя в покое и подумать о деле. Теперь их планы изменятся.
Афины и Фивы лихорадочно готовились встретить армию Филиппа, идущую на юг. Вместо этого царь двинулся на запад, через горные хребты и ущелья, окаймлявшие Парнасский массив. Он взялся изгнать амфиссийцев из священной долины, этим и предстояло заняться. Что касается Фив, он, скажем так, проверил преданность союзника и получил ясный ответ.
Афинские юноши, возбужденные мыслью о войне, готовились к маршу на север, к Фивам. Толковались предзнаменования: тлели костры, прорицатели придирчиво изучали внутренности жертвенных животных. Демосфен, обеспокоенный влиянием суеверий на афинян, объявил, что зловещие предсказания идут на пользу затаившимся в самом сердце афинского народа предателям, подкупленным Филиппом, чтобы остановить войну. Фокион, вернувшийся в город слишком поздно, чтобы повлиять на события, настаивал на необходимости послать за оракулом в Дельфы. Демосфен со смехом заявил, что Филипп подкупил пифию. И это известно всему миру.
Фиванцы приняли афинян примерно так же, как линкестиды Александра: с изысканной вежливостью. Фиванские военачальники расположили соединенные силы так, чтобы отрезать Филиппа от Амфиссы и заодно укрепить дороги на юг. По всем диким каменистым возвышенностям Парнаса и в ущельях Фокиды армии вели маневры и разведку. Листва на деревьях пожухла и облетела; вершины гор покрыл первый снег. Филипп выиграл время. Он торопился восстановить крепости нечестивых фокейцев, которые охотно уступили их его армии в обмен на уменьшение дани оскорбленному богу.
Филипп не позволил втянуть себя в большое сражение. Несколько столкновений, одно на горной реке, другое за перевалом, он прекратил сразу же, как только увидел, что его войска пытаются завлечь в опасную местность. В Афинах стычки отпраздновали как победу и устроили благодарственные пиры.
Как-то зимней ночью палатку царя натянули у отвесной скалы, служившей защитой от ветра; внизу глухо шумела по камням ущелья вздувшаяся от снега река. На склонах рубили на дрова сосновый лес. Сгустился сумрак, порывы чистого горного ветра разгоняли густые тяжелые запахи дыма костров, овса, чечевичной похлебки, лошадей, грубо выделанной кожи палаток и тысяч немытых человеческих тел. Филипп и Александр сидели на походных кожаных стульях, грея ноги у пылающего очага. Вонючий пар, валивший от промокших сапог Филиппа, сливался с другими запахами войны, столь же привычными и родными для Александра. Сам он был не грязнее обычного. Когда ручьи замерзали, Александр обтирался снегом. Его внимание к подобным вещам породило легенду, о которой он сам едва ли подозревал: люди говорили, что от Александра идет благоухание, как от юного бога. Большинство македонцев не мылись месяцами. Жены пластами снимали с них грязь, когда они возвращались в супружеские постели.
– Ну, – сказал Филипп, – не говорил ли я тебе, Александр, что терпение Демосфена истощится прежде моего? Я только что узнал. Он посылает войска.
– Что? Сколько человек? – встрепенулся Александр.
– Все десять тысяч.
– Он сумасшедший? – удивился Александр.
– Нет, политик. Афинскому народу не нравится смотреть на наемников, получающих плату и прокорм в Аттике, в то время как граждане воюют. Они-то меня и тревожили; испытанные воины, на подступах к городу они слишком опасны. При осаде десять дополнительных тысяч – это чересчур. Теперь мы будем иметь дело в первую очередь с ними, и только с ними: они направляются прямо к Амфиссе.
– Мы дождемся, пока они туда доберутся. Что дальше? – спросил Александр.
Филипп ухмыльнулся. В отсветах пламени его зубы казались желтыми.
– Тебе известно, как я снял осаду Бисанфы? – начал он. – Проделаем этот трюк еще раз. Из Фракии пришли плохие вести, очень плохие. Мятеж, Амфиполь в опасности, на счету каждый человек, способный защищать границу. Я отправлю ответное письмо, очень ясное, четко написанное: мы уходим на север со всей армией. Моего гонца схватят, а может быть, он окажется изменником. Разведчики афинян донесут, что мы действительно отступаем. У Китиния мы спрячемся, заляжем в низине и будем ждать.
– А потом, на рассвете, атака через теснину? – Глаза Александра вспыхнули.
– «Украденный марш», как говорит твой любимый Ксенофонт, – кивнул царь.
Они украли марш, прежде чем весенние ручьи затопили переправы. Афинские наемники честно сражались, пока оставалась надежда. Потом часть из них бежала на побережье, другая часть капитулировала. Большинство из этих последних поступили на службу к Филиппу и, перевязав раны, уселись за добрый горячий обед.
Амфиссийцы сдались без каких-либо условий. Их правителей изгнали, как этого требовал Дельфийский Союз. Священную равнину очистили от их оскверняющих землю пашен и предоставили воле бога.
В первые теплые дни весны в театре Дельф, за которым вздымались бледные орлиные утесы Фирид, перед огромным храмом Аполлона, под шум волн залива, Союз увенчал Филиппа золотым лавровым венком. Царь и его сын прославлялись в длинных речах и одах, распеваемых хором; скульптор сделал наброски для статуй, которые будут посвящены храму.
После церемонии Александр гулял с друзьями по многолюдной террасе, где гудела разноликая толпа со всех краев Греции и даже из таких дальних стран, как Сицилия, Италия и Египет. Приношения богатых почитателей Аполлона исчислялись головами рабов и жалобно блеющим скотом; в плетеных клетках ворковали голуби; лица появлялись и пропадали: нетерпеливые, полные благочестия, облегчения, осунувшиеся от волнения. Это был день оракула.
Под шумок Гефестион спросил Александра на ухо:
– Почему ты не сделаешь этого здесь?
– Не сейчас, – ответил друг.
– Это успокоит тебя, – посоветовал Гефестион.
– Нет, время неподходящее, – покачал головой Александр. – В таком деле прорицателя важно захватить врасплох.
В театре давали пышное представление; протагонистом был Фессал, прославившийся ролями героев. Это был приятный пылкий юноша, к фессалийской крови которого примешивалась кельтская; годы учения в Афинах смирили его природное пламя отточенной техникой, а порывистость – хорошими манерами. Фессал часто играл в Пелле и стал любимцем Александра, специально для которого создал особую трактовку героической души. Сейчас, когда он выступал в «Аяксе» Софокла в ролях Аякса и Тевкра одновременно, казалось немыслимым даже предположить, что первый из них переживет свою славу, а второй изменит памяти павших. После спектакля Александр вместе с Гефестионом зашел в комнаты актеров. Фессал снял маску Тевкра и вытирал полотном пот со своего резко очерченного лица и вьющихся коротких каштановых волос. На звук голоса Александра он обернулся и, просияв, сообщил:
– Я рад, если ты доволен. Я играл для тебя одного.
Они еще немного поговорили о недавних поездках актера. В конце беседы Фессал сказал:
– Я бываю во многих местах. Если тебе что-нибудь понадобится, не важно что; если тебе будет нужен человек, на которого можно положиться, – знай, я сочту это за честь.
Александр понял его. Актеры, слуги Диониса, находились под защитой бога, их часто использовали как послов, еще чаще – как тайных посредников.
– Спасибо, Фессал, – кивнул Александр. – Нет никого, кому бы я доверился охотнее.
Когда друзья шли обратно к стадию, Гефестион спросил:
– Ты знаешь, что этот человек все еще влюблен в тебя?
– И что же? Нужно быть, по крайней мере, любезным. Он чувствителен и все понимает правильно. Может, когда-нибудь у меня и возникнет в нем нужда, кто знает?
Хорошая погода устоялась. Филипп направился к Коринфскому заливу и захватил Навпакт, властвующий над проливом и морем. За лето царь прошел по стране за Парнасом, укрепляя города, ободряя союзников, прокладывая дороги, откармливая на пастбищах коней. Время от времени он делал ложные вылазки на восток, где афиняне и фиванцы усиленно укрепляли перевалы в горах. После этого Филипп отходил назад, оставив врагов выдохшимися и утомленными, и устраивал игры или учения, чтобы его собственные солдаты не потеряли форму.
Даже теперь царь отправил посольство в Афины и Фивы, предлагая обсудить условия мира. Демосфен убедил сограждан, что Филипп, нападение которого было дважды отражено союзной армией, пришел в отчаяние; его просьба о мире – лучшее тому доказательство. Одним хорошим ударом на юге с ним будет покончено.
На исходе лета, когда пожелтел ячмень, росший между деревьями в оливковых рощах Аттики и Беотии, Филипп вернулся в Элатею, оставив гарнизоны во всех крепостях на западе от Парнаса. Форпосты Фив и Афин занимали ущелье в десяти милях к югу. Пока мирные предложения Филиппа не были отвергнуты, царь ограничивался тем, что дразнил врагов. После все изменилось, пришло время показать свою силу. Армии Филиппа обошли форпосты с флангов и могли отрезать от Фив в любую минуту, по желанию царя. На следующий день разведчики Филиппа донесли, что фиванцы ушли, и Филипп занял их укрепления.
Конники выглядели счастливыми; они чистили сбрую и оружие и холили своих лошадей. Грядущей битве предстояло развернуться в долине.
Ячмень побелел, оливки созрели. По календарю Македонии настал месяц Льва. В крепости царь Филипп давал праздничный пир в честь дня рождения сына. Александру исполнилось восемнадцать.
Элатею приукрасили. На стенах царского дома развесили тканые ковры. Пока гости пели, Филипп сказал Александру:
– Ты еще не попросил себе подарка. Чего бы тебе хотелось?
Александр улыбнулся:
– Ты сам знаешь, отец.
– Ты это заслужил. Осталось недолго. Я возьму себе правый фланг, там вечно какие-то неполадки. Ты будешь командовать конницей.
Александр медленно опустил на стол золотой кубок. Его мерцающие глаза, зрачки которых расширились от выпитого вина и видений, встретились с черным глазом Филиппа.
– Если ты когда-нибудь пожалеешь о своем решении, отец, – сказал Александр, – меня уже не будет в живых, чтобы узнать об этом.
Назначение Александра встретили приветственными криками и здравицей. Сразу же вспомнили давние предзнаменования: победа в беге на Олимпийских играх, разгром иллирийцев.
– И третье, – сказал Птолемей, – то, что я помню лучше всего, потому что был в возрасте, когда верят в чудеса. Тот день, когда в Эфесе сгорел великий храм Артемиды. Пожар в Азии.
– Никто не мог рассказать, как это случилось, – вставил кто-то. – Войны ведь не было. Молния ударила или какой-то жрец опрокинул лампу?
– Нет, это сделали нарочно. Я слышал имя виновника. Гейро… Геро… какое-то длинное имя. Неарх, ты не помнишь?
Никто не вспомнил.
– Выяснили, зачем он это сделал? – спросил Неарх.
– Да, он сам охотно сказал, прежде чем его убили. Безумец сделал это для того, чтобы его имя помнили вечно.
Рассвет мерцал над низкими холмами Беотии, вереском и кустарниками, дочерна выжженными летним солнцем; там и тут виднелись серые валуны и гравий. Темные и выцветшие, как вереск, закаленные, как камни, колючие, как терновник, через холмы к равнине устремились люди. Они скатились вниз по склонам и запрудили долину реки; толпа густела, но продолжала упорно прибывать.
Показались смутные очертания конницы; лошади, пофыркивая, осторожно ступали в вереске; босые ноги всадников сжимали их непокрытые седлами бока. Только доспехи и оружие слабо побрякивали и звенели.
Небо посветлело, но солнце еще пряталось за огромным массивом Парнаса на востоке. Широко простиралась омытая весенним разливом равнина. Река Кефис, вернувшаяся в русло, журчала по камням. На востоке, еще погруженные в лиловую тень, виднелись дома стоявшей на террасах низкого склона Херонеи.
Людской поток замедлил свое движение, остановился и с двух сторон устремился на равнину. Впереди вырастала живая человеческая плотина; первые косые лучи солнца заблестели на плотных, ощетинившихся копьями рядах.
Посередине лежали возделанные поля, питаемые рекой. В густом ячмене вокруг оливковых деревьев проросли мак и вика. Слышались голоса петухов, блеяние и мычание скота в загонах, резкие крики мальчишек и женщин, гонящих стада вверх по холму. Людской поток и живая плотина выжидали.
Северная армия разбила свой лагерь на берегу реки в широкой горловине ущелья. Конница спустилась вниз по течению, чтобы поить лошадей, не замутив воды для людей. Солдаты снимали с поясов привязанные чаши и доставали скудный полуденный обед: плоские лепешки, яблоко или луковицу, щепоть грязной серой соли со дна сумки.
Военачальники оглядывали древки копий и дротики, проверяли боевой дух своих отрядов. Солдаты напоминали натянутые луки, все чувствовали, что совершается нечто важное. Тридцать с лишним тысяч гоплитов, две тысячи конницы. Но враг впереди был столь же многочислен. Это будет величайшая битва всей их жизни. Кроме того, они будут сражаться среди своих: военачальник, их сосед по деревне, земледелец, единоплеменник и родич, расскажет в Македонии об их доблести или позоре.
К полудню длинный обоз доставил палатки и постели. Воины могли хорошо выспаться: все, кроме часовых. Царь захватил все прилегающие дороги, контролируя позиции. Армии впереди оставалось только ждать, когда Филипп решит дать сражение.
Подъехав к запряженной волами повозке, нагруженной царскими шатрами, Александр велел:
– Мой поставьте здесь.
Молодой дуб над рекой давал тень, у берега виднелось озерцо с чистой водой. «Хорошо, – отметили про себя слуги, – нам не придется таскать воду». Александр любил купаться не только после сражения, но и, если это оказывалось возможным, до него. Какой-то ворчун сказал, что сын царя и после смерти будет любоваться собой.
Филипп сидел в своем шатре, принимая беотийцев, спешащих передать ему все, что они знали о планах врага. Фиванцы их угнетали, афиняне, клявшиеся помогать, только что публично продали Фивам; беотийцам больше нечего было терять. Филипп принял их ласково, выслушал жалобы, повторявшиеся из века в век, обещал восстановить справедливость и собственноручно записал все, что они рассказали. Перед сумерками царь поднялся на холм, чтобы оглядеться. Его сопровождали Александр, Парменион и македонский аристократ Аттал, следующий в командовании за Парменионом. Царские телохранители под началом Павсания ехали следом.
У их ног расстилалась равнина, которую какой-то древний поэт назвал «танцевальной залой войны», – так часто встречались на ней армии. Союзные войска греков растянулись от реки к южным склонам холмов, образуя фронт примерно в три мили длиной. От их вечерних костров поднимался дым, там и тут вспыхивало пламя. Еще не выстроившись для боя, они сбивались в стаи, как птицы разных видов, каждый город-государство отдельно. Левый фланг, обращенный к правому флангу македонцев, твердо закрепился на возвышенности. Филипп прищурился:
– Афиняне. Я, скорее всего, их оттуда выбью. Старику Фокиону, их единственному полководцу, который хоть на что-то годится, дали флот. Фокион слишком хорош, Демосфен не сможет оценить его по заслугам. На наше счастье, они послали Хареса, который сражается по книгам… Хм, да; нужно изобразить живописную атаку, прежде чем начать отступать. Афиняне проглотят это от старика, который может позволить себе потерпеть поражение. – Филипп наклонился и с ухмылкой потрепал Александра по плечу. – Но не поверят, если это проделает Маленький царь.
Александр нахмурился, потом его лоб разгладился. Он улыбнулся в ответ и вернулся к своим размышлениям о людском половодье внизу: так инженер, который должен отвести реку, ищет место для преграждающего вала. Аттал – высокий, с впалыми щеками, раздвоенной соломенной бородой и бледно-голубыми глазами – подъехал ближе, но тут же быстро осадил лошадь.
– Значит, – сказал Александр, – в центре разрозненные отряды, коринфяне, ахейцы и так далее. И справа…
– Лучшие. Для тебя, сын мой: фиванцы. Ты видишь, я не кидаю в твою тарелку объедки.
Река блестела в свете бледнеющего неба, окаймленная пирамидальными тополями и тенистыми платанами. За ними мерцали сторожевые костры фиванцев, расположенные в строгом порядке. Александр смотрел на огни с глубокой сосредоточенностью; на миг воображение нарисовало ему в этом отдаленном пламени человеческие лица, потом они растворились в плетении великого полотна.
Сами же пешие, в медных доспехах, с оружием в дланях,
Реяли быстрые; шум неумолкный восстал до рассвета[63].
– Очнись, парень, – сказал Филипп. – Мы увидели все, что нужно; я хочу есть.
Парменион всегда ужинал у царя; этим вечером к ним присоединился и Аттал, недавно прибывший из Фокиды. С неприятным чувством Александр отметил, что на часах стоит Павсаний. Эти двое, оказавшись рядом, всегда стискивали зубы. Александр поздоровался с Павсанием теплее обычного.
Это Аттал, друг и родственник убитого соперника, задумал непристойную месть. Для Александра оставалось загадкой, как Павсаний, человек, не страдавший недостатком мужества, явился к Филиппу, требуя отмщения, и не попытался осуществить возмездие. Может, он хотел убедиться в преданности Филиппа? Давно, еще до этого случая, Павсаний славился классической красотой, которая могла породить гордую любовь, подобную любви гомеровских героев. Но Аттал возглавлял могущественный клан и являлся добрым другом царя, в нем нуждались; к тому же еще не прошла и горечь от гибели мальчика. Павсания отговорили от мщения, умаслив его гордость повышением. Прошло шесть лет, он стал смеяться чаще, говорить больше, с ним становилось легче, пока Аттала не сделали полководцем. С тех пор Павсаний прятал взгляд, и десять слов были для него длинной речью. Отцу не следовало так поступать. Это выглядит как награда. Люди уже говорят…
Филипп рассуждал о предстоящем сражении. Александр встряхнулся, но неприятная горечь, как от несвежего мяса, не проходила.
Выкупавшись, Александр лежал в своей постели, перебирая в уме план сражения, пункт за пунктом. Он ничего не забыл. Александр встал, оделся и тихо прошел среди сторожевых огней до палатки, которую Гефестион делил с несколькими друзьями. Едва Александр коснулся полога, Гефестион бесшумно поднялся, накинул плащ и вышел. Друзья немного поговорили, потом разошлись. Александр крепко спал до самого рассвета.
Грянул гром битвы.
По стерне, огибая оливы, сминая виноградники, урожай с которых только наполовину был снят бежавшими крестьянами, опрокидывая подпорки и растаптывая в кровавое месиво гроздья, два людских потока схлестнулись, смешались и забурлили, набухая и лопаясь, как пузыри в поднявшейся дрожжевой закваске. Грохот стоял оглушающий. Солдаты орали друг на друга и на врагов; пронзительно кричали в жестокой агонии, превышающей боль, которую могла вытерпеть плоть. Щиты с лязгом смыкались, лошади протяжно ржали, каждый отряд союзных войск выкрикивал собственный боевой пеан во всю мощь легких. Военачальники надрывали горло, отдавая приказы, неистово дули трубы. Над битвой повисло огромное облако прогорклой удушающей пыли.
Слева, у подножия холмов, как якорь союзного корабля, закрепились афиняне. Македонцы выставили вверх свои длинные сариссы; острия трех различных по длине копий составляли один сплошной ряд, ощетинившийся, как дикобраз. Афиняне, где могли, отражали их щитами. Самые храбрые из них бросались в бреши строя нападавших, орудуя коротким копьем или прорубая себе путь мечом, иногда неудачно, иногда сминая ряд наступающих. На дальнем крыле Филипп восседал на своей крепкой коренастой лошадке, в окружении гонцов; все его люди знали, чего он ожидает. Солдаты царя бились с такой яростью, будто их возможное поражение привело бы к смерти от позора. Здесь было тише, чем в других местах: воинам велели прислушиваться к приказам.
В центре длинная линия фронта раскачивалась из стороны в сторону. Союзные войска, частенько враждовавшие друг с другом, на этот раз объединились – все понимали, оттуда, где ряды будут прорваны, придут бесчестие и смерть. Раненые продолжали сражаться, прикрываемые щитами товарищей, или падали на землю под ноги солдат, не имеющих возможности помочь им или остановиться. Отчаянный натиск взвихрял горячую пыль. Люди обливались потом, хрипели, ругались, рубили, швыряли, задыхались, стонали. Вокруг валунов на поле схватка вскипала морским прибоем, оставляя на камнях клочья красной пены.
На северном краю, под защитой реки, ровно, как ряд бусин, протянулась цепь сомкнутых щитов Священного Союза Фив. В бою воины выстроились по двое, образовав одну линию; щит в руке солдата закрывал левый бок стоявшего рядом. В каждой паре старший, эраст, располагался справа, держа копье, младший, эромен, – со стороны щита. Правая сторона считалась почетной: младший, даже если он был сильнее, никогда бы не попросил друга уступить ее. Так повелось с древности. Недавно принесшие обет любовники горели нетерпением доказать свою доблесть. У пар, состоящих в отряде уже по десять лет, у зрелых, бородатых отцов семейств, страсть обратилась в товарищество. Союз был слишком знаменит, чтобы выйти из него, когда опьянение миновало. Воины давали пожизненные обеты. Даже сквозь пелену битвы мерцали бронзовые беотийские шлемы и круглые узорные щиты, отполированные до золотого блеска. Оружие их составляли шестифутовые копья с железными наконечниками и короткие мечи, которые оставались в ножнах до тех пор, пока стена копий и щитов не рухнет.
Парменион, оказавшийся со своей фалангой перед воинами Союза, сделал все возможное, чтобы сдержать фиванцев. Время от времени Союз делал мощный бросок вперед и мог бы продвинуться еще дальше, если бы не боязнь оторваться от следующих за ним в цепи ахейцев. Враги были быстрыми, крепкими, как старое, доброе оружие, ставшее частью своего владельца. «Поторопись, Филипп: эти парни прошли школу. Надеюсь, ты знаешь, что за кусок приготовил своему мальчику. Надеюсь, тот не сломает себе зубы».
За сражающейся фалангой на расстоянии полета стрелы ожидала конница.
Она выстроилась плотным конусом, сужавшимся до одного-единственного всадника.
Чувствуя напряженность седоков, лошади дрожали от шума, от запаха крови, доносимого ветром; чихали, когда пыль щекотала им ноздри. Люди переговаривались, осаживали или успокаивали лошадей, силясь рассмотреть сражающихся сквозь плотное облако пыли, поднявшейся на высоту десяти футов. Им предстояло атаковать гоплитов, кошмар любого конного воина. Если конница воюет против конницы, враг может упасть так же легко, как и ты, сбитый копьем или не удержавшись в седле; его можно обойти, добить мечом. Но мчаться на ощетинившийся строй копий – против естества лошади. И воины дотрагивались до прокаленных кожаных нагрудников своих коней. Гетайры сами занимались своим вооружением, но они радовались, что послушались мальчика.
Один из всадников согнал муху с века своей лошади. Он ощущал силу своего коня, чувствовал, что животное знает о предстоящем безумстве и полностью доверяет седоку. «Да, да, мы тронемся, когда я скажу. Вспомни, кто мы».
Гефестион в следующем ряду ощупал свой пояс: не затянуть ли еще на одну дырку? Нет, ничто не сердит Александра так, как человек, возящийся с доспехами в строю. «Я должен буду поравняться с Александром сразу же». Гефестион заметил, что Александр покраснел. Такое часто бывало с ним перед боем. Если даже это лихорадка, Александр ни за что не скажет. «Два дня с лихорадкой перед тем, как крепость пала, – и ни слова; а ведь я мог бы принести чистой воды, – подумал Гефестион. – Что это была за ночь!»
По стерне, окликая Александра именем царя, подъехал гонец. Послание было устным: «Афиняне проглотили приманку. Будь наготове».
Вверх по холму, над розовыми домами Херонеи, в десятом ряду афинских войск стоял Демосфен со своим отрядом. Юноши удерживали линию фронта, за ними бились самые сильные мужчины средних лет. По всей своей ширине ряды то подавались, то выпрямлялись, как тело человека, усиленно работающего одной правой рукой. День становился жарким. Казалось, что они стоят, раскачиваются и смотрят вниз часами. Сердце беспокойно ныло, как больной зуб. Впереди падали люди – с раздробленной грудью, вырванными копьем внутренностями; дрожь проходила по всем рядам, отдаваясь в теле Демосфена. Сколько уже пало, сколько рядов осталось между ним и этой бойней? «Мне не следовало быть здесь, я обкрадываю город, рискуя своей жизнью», – думал Демосфен. Ряды сражающихся ринулись вперед, второй раз за короткое время; без сомнения, враг отступал. Еще девять рядов между ними и сариссами, а македонцы дрогнули. «Небезызвестно вам, граждане Афин, что я нес щит и копье на полях Херонеи, ни во что не ставя свою жизнь и деяния, хотя некоторые и назовут их важными; и действительно, вы могли бы упрекнуть меня, что, рискуя своей жизнью, я создаю угрозу для вашего благополучия…» – продолжал рассуждать Демосфен. Сдавленный крик боли донесся из первых рядов. «Граждане Афин…»
Рев битвы сменился восторженным воплем, огнем побежавшим по рядам. Афиняне двинулись вперед, уже не толчками, но набирая силу, не останавливаясь. Враг отступал! Слава Марафона, Саламина, Платей вспыхнула перед глазами Демосфена. «На Македонию!» – кричали впереди. Демосфен побежал с остальными, выкрикивая высоким резким голосом: «Схватите Филиппа! Возьмите его живым!» Тирана в цепях проведут по Агоре; после этого его заставят говорить, назвать имя каждого предателя. На Акрополе, рядом с Гармодием и Аристогитоном, появится новая статуя: ДЕМОСФЕН ОСВОБОДИТЕЛЬ. Он подбадривал замешавшихся: «На Македонию! Возьмите Филиппа живым!» Торопясь в гущу событий, Демосфен спотыкался о тела юношей из первых рядов, павших в бою.
Феаген Фиванский, верховный полководец союзной армии, направил лошадь к столпотворению в центре. По цепи неслись истошные крики, вносящие неразбериху. Вот наконец и один из его собственных посыльных. Македонцы, сообщил гонец, действительно отступают.
«Отступают беспорядочно?» – спросил Феаген. «В полном порядке, но спешно. Они уже отошли за высоты справа, афиняне их преследуют». – «Преследуют? Что? Они оставили свои позиции, не получив приказа?» – «Ну, по приказу или нет, но афиняне уже на равнине; они гонятся за самим царем».
Феаген, выругавшись, ударил себя кулаком по бедру. Филипп! Глупцы, ненадежные, бестолковые, тщеславные афинские глупцы! Что станется с фронтом наверху? Там, должно быть, брешь величиной с ипподром. Феаген отправил гонца с приказом заполнить все дыры и прикрыть левый фланг. Во всех остальных местах – ни малейшего признака отступления, враги дерутся еще ожесточеннее прежнего.
Военачальник коринфян получил приказ. Наилучшим образом защитить фланг можно, лишь поднявшись на надежное возвышение, где стояли афиняне. Ахейцы, чувствуя себя лишенными прикрытия, потянулись за коринфянами. Феаген развернул собственное войско. Пусть афинские бумагомараки увидят, как выглядят настоящие солдаты. На почетном правом фланге перестроился Священный Союз: быстро, точно, попарно.
Феаген оглядел длинную мечущуюся цепь людей, ослабевшую, не защищенную с одного конца. Перед ним, высотой с настоящие деревья, вздымался густой лес сарисс, не давая рассмотреть тыл врага. Из-за сарисс, да еще из-за облака пыли ничего не было видно. Мысль ужалила Феагена, как судорога. Ни слова о юном Александре. Где он? С гарнизоном в Фокиде? Незамеченным трется в рядах копьеносцев? Да где же он?
Внезапное затишье, почти безмолвие по сравнению с предшествующим шумом, сковало ряды македонцев: угрожающее спокойствие природы в минуту перед землетрясением. Потом фаланга отшатнулась в сторону, шумно, но слаженно, как под чудовищным порывом ветра.
Дверь оказалась открытой. Фиванцы не двинулись, ожидая тех, кто должен был из нее выйти. Священный Союз, прежде чем замкнуть линию щитов и поднять копья, выстроился попарно, раз и навсегда.
На стерне, среди растоптанных маков, Александр поднял руку с мечом, выкрикивая первые слова пеана.
Сильный раскатистый голос, поставленный Эпикратом, пронесся над рядами всадников. Они подхватили пеан, слова стали неразличимы в своем полете, превратившись в свирепый крик стаи дерущихся ястребов. Крик этот подстегнул лошадей сильнее любых шпор. Еще прежде, чем ила показалась глазу, фиванцы почувствовали, как трясется от конского топота земля.
Оглядывая своих людей, как пастух на горной тропе оглядывает стадо, Филипп ожидал новостей.
Македонцы отступали: угрюмо, осторожно, борясь за каждую пядь земли. Филипп объезжал ряды, отдавая приказы, указывая наилучшее направление. Кто бы в это поверил, думал он. Был бы жив Ификрат или Хабрий…[64] Но сейчас полководцев назначают ораторы. Что же, что же. Поколение… Прикрыв глаза ладонью, Филипп испытующе смотрел на свою армию. Атака началась. Это все, что он знал.
Александр жив; если сын падет в бою, новость полетит быстрее птицы. «Проклятая нога: я должен быть вместе со своими солдатами, они к этому привыкли. Вся жизнь прошла с копьем в руках. Никогда не думал, что воспитаю начальника конницы. Черт, молоту необходима наковальня. Если Александр справится с этим спланированным отступлением… Он понял приказ. Все складывается удачно. Удачно, но только наполовину. До чего же он похож на свою мать».
Мысли Филиппа унеслись далеко, быстро сменяющие друг друга образы спутались, как клубок змей. Он видел гордую голову, лежащую в крови; погребальный обряд; гробницу Эгии; выбор нового наследника; ухмыляющееся лицо кретина Арридея. «Я был пьян, когда зачинал его. Птолемей? Теперь слишком поздно признать в нем сына, я был мальчишкой, что я мог поделать? Что такое сорок четыре года, я все еще могу зачать дитя…» Приземистый темноволосый крепыш летел к нему с криком «Отец!..».
Раздался топот копыт, к царю подскакал вестник:
– Александр прорвал их ряды, государь. Фиванцы еще держатся, но они отрезаны от реки, правый фланг смят. Я не говорил с ним, Александр велел мне скакать к тебе сразу же, как только это увижу; ты ждал новостей. Но я видел твоего сына в головном отряде, видел белый гребень его шлема.
– Слава богам. Привезший такую весть достоин награды. Подойди ко мне после.
Царь подозвал вестника и какое-то мгновение, как рачительный селянин во время жатвы, обозревал поле, с которого, благодаря тщательному уходу, осталось только в нужный срок снять урожай. Резервная конница показалась из-за холмов, прежде чем коринфяне смогли прийти в себя. Отступавшие гоплиты растянулись цепью в форме серпа. Ликующие афиняне оказались зажатыми с двух сторон.
Александр дал приказ к атаке.
Горстка юношей продолжала сопротивляться. Они захватили каменный загон для овец, высотой примерно по грудь, но сариссы свистели над их головами. На затоптанной земле скорчился парнишка лет восемнадцати, прижимая к щеке выбитый глаз.
– Нам нужно уходить, – нетерпеливо сказал из середины загона тот, что был постарше. – Нас отрежут. Взгляните! Посмотрите же вокруг.
– Мы останемся здесь, – ответил юноша, принявший на себя командование. – Иди, если хочешь: здесь ты или нет – разницы никакой.
– Зачем губить свои жизни? Они принадлежат городу. Мы должны вернуться и посвятить себя защите Афин.
– Варвары! Варвары! – закричал юноша, с ненавистью вглядываясь в окружившее их войско. Македонцы ответили каким-то невнятным боевым кличем. Улучив минутку, он продолжил, обращаясь к своему товарищу: – Защите Афин? Скорее мы погибнем вместе с ними. Филипп сотрет город с лица земли. Демосфен предрекал это.
– Ничто не определено, можно принять их условия… Смотри, они окружают нас; ты безумец, ты напрасно губишь наши жизни.
– Афины ждет не рабство, а полное уничтожение. Так говорил Демосфен. Я был там, я слышал его.
Сарисса, пущенная из гущи нападающих, вонзилась юному командиру в шею чуть ниже подбородка и, дробя кости, перебила основание черепа.
– Это безумие, безумие, – пробормотал самый старший из афинян. – Я больше не участник в этой игре.
Кинув щит и копье, он полез через стену, по дороге срывая с себя шлем. Только один из защищавшихся, беспомощный, со сломанной рукой, смотрел беглецу вслед. Остальные продолжали сражаться. Кто-то из македонских военачальников, приблизившись, крикнул, что царь пощадит афинян, если те сдадутся. Тогда воины сложили оружие. Их погнали к толпе пленных, по полю, усеянному трупами и умирающими. Один из афинян сказал:
– Кто был этот жалкий человечек, сбежавший, когда бедняга Эвбий цитировал Демосфена?
И тогда человек со сломанной рукой, до этого хранивший молчание, ответил:
– Это был Демосфен.
К пленным приставили охрану; раненых, начиная с победителей, на щитах уносили с поля. Это заняло многие часы, день уже сменялся ночной темнотой. Побежденные лежали, надеясь на милость тех, кто находил их; многие ненайденные к утру, скорее всего, умрут. Мертвые тоже не были равны. Побежденные останутся здесь до тех пор, пока их города не попросят вернуть тела павших; эти трупы, о которых после взмолятся их семьи, были формальным признанием того, что поле боя принадлежит победителям.
Филипп, в сопровождении свиты, с юга на север пересекал бесконечную мертвую равнину, похожую на усеянный обломками кораблекрушения берег. Стоны умирающих отдавались в его ушах как заунывный свист ветра среди горных лесов Македонии. Отец и сын почти не разговаривали. Иногда какой-то виток битвы вызывал у Филиппа вопрос: он пытался в точности представить себе картину сражения. Александр все еще был во власти Геракла, ему нужно было время, чтобы от нее освободиться. Сын сделал все возможное, чтобы не оскорбить отца, который обнял его при встрече, ожидая приличествующих случаю слов.
Наконец они достигли реки. Здесь, на прибрежной полосе, не осталось следов панического бегства или борьбы за жизнь. Мертвые лежали грудой, ощетинившись оружием во все стороны, за исключением той, где их спины защищала река. Филипп посмотрел на тесно сдвинутые щиты.
– Ты прошел здесь? – спросил он Александра.
– Да. Между ними и ахейцами. Ахейцы хорошо сражались, но эти стояли насмерть.
– Павсаний, – позвал Филипп. – Сочти их.
– В этом нет необходимости, – запротестовал Александр.
Подсчет занял какое-то время. Многие воины были погребены под телами убитых ими македонцев, их пришлось извлекать из-под трупов. Убитых оказалось три сотни. Весь Союз лежал здесь.
– Я крикнул им, чтобы они сдавались, – сказал Александр. – Они ответили, что не понимают языка варваров.
Филипп кивнул и снова погрузился в свои мысли. Один из телохранителей царя, который считал павших, человек, кичившийся своим остроумием, положил два мертвых тела одно на другое и отпустил мерзкую шутку.
– Не смей их трогать, – произнес Филипп громко. Неуверенные смешки стихли. – Да покарают боги того, кто скажет плохо об этих воинах.
Он круто повернул лошадь и отъехал, сопровождаемый Александром. Павсаний исподтишка пнул ближайшее к нему тело.
– Что же, – заключил царь, – на сегодня все. Думаю, мы заслужили немного вина.
Стояла чудесная ночь. Полог царского шатра был откинут; не поместившиеся внутри столы и скамьи вынесли наружу. Присутствовали все военачальники, старые друзья, вожди племен и послы разнообразных союзных государств, следовавшие за армией.
Сначала вино разводили водой, потому что в горле у большинства гостей пересохло, потом, когда жажду утолили, оно пошло по кругу неразбавленным. Каждый, кто чувствовал себя счастливым или думал, что счастливый вид пойдет ему на пользу, начинал новую здравицу, прославляя царя.
Повинуясь ритму старых македонских застольных песен, гости начинали хлопать, шлепать себя по бедрам, стучать по столам. Их головы покрывали венки из разоренных виноградников. Когда хор запел в третий раз, Филипп поднялся на ноги и возглавил комос[65].
Гости выстроились в цепочку, все, кто мог раздобыть факелы, размахивали ими над головой. Захмелевшие держались за плечи тех, кто стоял рядом. Шатаясь и прихрамывая, Филипп шел впереди, рука об руку с Парменионом. Его красное лицо лоснилось в отблесках пламени, веко мертвого глаза провисло, он выкрикивал слова песни с рычанием, словно это были боевые приказы. Скрытая в вине истина дала ему ощутить все значение этой победы; давно лелеемые мечты сбылись, впереди – неограниченное могущество, упадок и смерть извечного врага. Тонкий слой южной благопристойности спал, как сковывавший движения плащ, Филипп остался один на один со своими горными предками, завоевателями-кочевниками, он был верховным владыкой Македонии, дающим своим соплеменникам пир после величайшего из всех набегов.
Ритм песни вдохновил его.
– Шшш! – рявкнул он. – Слушайте:
Демосфен пал!
Демосфен пал!
Демосфен из Пеании,
Сын Демосфена!
Эвоэ Вакх!
Эвоэ Вакх!
Демосфен пал!
Слова хорошо запоминались и еще легче пелись. Песня промчалась по цепочке, как огонь по валежнику. С криками и топотом шатающийся комос, озаренный лунным светом, шел в ночи к прибрежным оливковым рощам. Здесь поставили загоны для пленных – чуть ниже по течению, чтобы они не смогли осквернить воду. Пробужденные шумом от тревожного сна или одиноких раздумий, истощенные угрюмые греки поднимались и молча смотрели в темноту или друг на друга. Глаза победителей пылали в свете факелов, как угли.
Ближе к концу комоса, где танцевали юноши, Гефестион выскользнул из дружеских объятий соседей и направился под сень олив, поминутно медля и оглядываясь. Он держался рядом с комосом, пока не увидел, что Александр отделился от танцующих. Александр тоже озирался, зная, что Гефестион где-то рядом.
Друзья стояли под старым деревом с искривленным, покрытым наростами стволом толщиной в конское туловище. Гефестион дотронулся до коры.
– Кто-то сказал мне, что эти деревья живут тысячу лет, – сказал он.
– Этому дереву, – ответил Александр, – будет что вспомнить.
Он провел рукой по лбу, сбросил свой венок на землю и придавил его ногой. Александр был совершенно трезв. Гефестион опьянел в начале комоса, но его голова вскоре прояснилась.
Друзья двинулись дальше. От загона с пленными все еще доносился шум, мелькали огни. Александр упрямо шел вдоль реки, пробираясь между трупами лошадей и телами воинов, окруженных сломанными копьями, сариссами и дротиками. Наконец он остановился, именно там, где и ожидал Гефестион.
Мародеры еще не успели добраться до тел. Сияющие щиты, трофеи победителей, мягко блестели в лунном свете. Запах крови здесь был сильнее; эти израненные греки сражались упорнее всех. Река мирно журчала по камням.
Одно тело лежало отдельно, лицом вниз, ногами к реке: юноша с темными, красиво вьющимися волосами. Мертвая рука все еще сжимала шлем, перевернутый и наполненный водой. Шлем не опрокинулся, потому что фиванец пытался ползти, когда смерть настигла его. Кровавый след, по которому он возвращался, тянулся к груде мертвых тел. Александр осторожно, чтобы не расплескать воду, поднял шлем и подошел туда. Здесь в огромной луже крови лежал юноша, почти мальчик, с рассеченной артерией на бедре. Его пересохший рот был открыт. Александр наклонился, дотронулся до тела и вылил уже бесполезную воду.
– Тот, другой, окоченел, но этот едва успел остыть. Он долго ждал, – произнес он.
– Он, наверное, знал, почему друг не приходит, – ответил Гефестион.
Невдалеке два тела лежали одно на другом, оба лицом в сторону врага. Старший – сурового вида, с густой подстриженной бородой – упал на младшего в предсмертной агонии. Обнаженная голова младшего была разрублена ударом меча, под плотью обнажилась кость. Неповрежденная часть лица поражала редкой красотой, безжалостно смятой.
Александр опустился на колени и, как поправляют одежду, приложил отрубленный кусок, вязкий от крови. Оглянувшись на Гефестиона, он сказал:
– Это сделал я. Я помню. Мальчик пытался ударить Букефала копьем в шею. Я убил его.
– Если бы он не потерял шлем, ремешок, я думаю, не выдержал, – кивнул Гефестион.
– Я не помню второго.
Второй был пронзен копьем; в пылу боя копье выдернули, оставив в теле огромную зияющую дыру. Лицо исказила боль; он умер в полном сознании.
– Зато я помню этого, – сказал Гефестион. – Он набросился на тебя, когда ты ударил мальчишку. Ты не поспел. Тогда это сделал я.
Повисло молчание. Маленькие лягушки квакали в речных заводях. Торжествующе запела какая-то ночная птица. Сзади доносилось нестройное пение комоса.
– Это война, – сказал Гефестион. – Они наверняка сделали бы с нами то же самое.
– Да, да. Все в воле богов, – прошептал Александр.
Александр снова опустился на колени у этих двух воинов и попытался расправить закоченевшие тела, но они были тверды, как дерево; глаза, когда Александр закрывал погибшим веки, открывались и вперяли в него свой мертвый взор. Наконец он чуть сдвинул тело мужчины, и оно легло рядом с юношей, обнимая его окоченевшей рукой. Александр снял с плеч плащ и, расправив, накрыл лица обоих.
– Александр, я думаю, ты должен вернуться к комосу. Царь заметит твое отсутствие, – напомнил Гефестион.
– Клит может петь намного громче. – Александр оглянулся на темные очертания тел, запекшуюся кровь, черную в лунном свете, на тускло сияющую бронзу. – Здесь, среди друзей, мне лучше.
– Ты обязан быть там, тебя должны видеть. Это победный комос. Ты был первым в атаке. Филипп ждал этого.
– Все знают, что я сделал. Я хочу, чтобы сегодня вечером меня почтили одним: сказав, что я не был там. – Он показал на мерцающий свет факелов.
– Тогда идем, – сказал Гефестион.
Друзья спустились к воде и смыли с рук кровь. Гефестион ослабил пряжку плаща и окутал им себя и Александра. Вдоль реки они пошли к густой тени ив, нависших над питающим их потоком.
Филипп закончил вечер трезвым. Когда он танцевал перед пленными, Демад, афинский эвпатрид, сказал ему со спокойным достоинством:
– Когда судьба отводит тебе роль Агамемнона, царь, не стыдно ли тебе разыгрывать Терсита?[66]
Филипп был не настолько пьян, чтобы не почувствовать, что это был – при всей его суровости – упрек грека греку. Он остановил комос, велел омыть Демада и дать ему чистую одежду, накормил в своем шатре и на следующее утро отправил в Афины как посла. Даже во хмелю Филипп не потерял своей проницательности: эвпатрид принадлежал к партии Фокиона, которая выступала за мир, но повиновалась призыву к войне. Демад передал Афинам поставленные царем условия. Их объявили ошеломленному Собранию, которое выслушало требования с недоверчивым облегчением.
Афины должны были признать гегемонию Македонии; таковы же были условия мира, выдвинутые Спартой шестьдесят лет назад. Но спартанцы перерезали глотки всем пленным, взятым у Эгоспотам, трем тысячам человек; они под звуки флейт разрушили Длинные стены и насадили тиранию. Филипп обещал освободить пленников, не требуя выкупа, не входить в Аттику, а форму правления предоставлял их собственному выбору.
Афиняне согласились, и останки павших были возвращены городу должным образом. Мертвых сожгли на общем погребальном костре, поскольку трупы невозможно было сохранить до дня окончательного установления мира. Пылал огромный костер; целый отряд поддерживал в нем огонь в течение дня; другие подносили трупы; всепожирающее пламя вздымало к небу дым от рассвета до заката, и люди пришли в изнеможение. Погибло более тысячи человек. Пепел и опаленные кости собрали в деревянные лари, за которыми должны были приехать посланцы Афин.
Фивы, измученные и лишенные помощи, сдались без каких-либо условий. Афины открыто выступили как враг, но Фивы, этот вероломный союзник… Филипп занял городскую цитадель, казнил или лишил имущества главарей антимакедонской партии и освободил Беотию. Никаких переговоров не было, мертвых фиванцев быстро сгребли в одну кучу. Воинов Священного Союза положили вместе в братской гробнице по праву героев; покой их охранял мраморный лев Херонеи.
Когда послы Филиппа вернулись из Афин, царь велел передать пленным афинянам, что они свободны, и вернулся к прерванному обеду. Царь еще ел, когда один из гетайров попросил разрешения войти. Воин отвечал за конвой.
– Ну? – спросил Филипп. – Что случилось?
– Государь, они просят свои вещи, – сказал гетайр.
Филипп отложил лепешку, которой подбирал остатки похлебки:
– Просят что?
– Барахло из их лагеря, постели и все такое.
Македонцы открыли рты и выпучили глаза. Филипп хрипло захохотал, сжав ручки кресла и выставив вперед свою черную бороду.
– Они думают, – пророкотал он, – что мы выиграли у них игру в кости? Скажи, пусть убираются.
Когда послышался мерный топот уходящей колонны, Александр спросил:
– Почему бы не пойти дальше? Нам нет нужды разрушать город, они сдадутся, как только увидят наше приближение.
Филипп потряс головой:
– Ни в чем нельзя быть уверенным. Акрополь еще ни разу не сдавался, с того дня, как был заложен.
– Ни разу? – Глаза Александра мечтательно загорелись.
– А когда город пал, это было победой Ксеркса. Нет, нет.
– Да, это правда.
Ни отец, ни сын не заговаривали ни о комосе, ни о том, что Александр в нем не участвовал; каждый радовался деликатности другого.
– Но я надеюсь, ты, по крайней мере, не позволишь Демосфену вновь забрать их в свои руки, – сказал Александр.
Филипп провел по тарелке кусочком хлеба:
– Отними у них этого человека – они обзаведутся его статуей. Живой он не так похож на героя. Что же, ты сам очень скоро увидишь Афины. Я отправляю тебя как своего посла отвезти им погребальные урны.
Александр медленно оглянулся. В течение какого-то мгновения он подозревал, что стал предметом странной шутки. Он не мог представить, что, дважды пощадив Афины, избавив их от вторжения и постоя, отец не отправится в город сам как великодушный победитель, чтобы пожать плоды благодарности. Неужели он стыдился комоса? Или это часть политики? Возможно ли верить ему?
– Послать тебя, – сказал Филипп, – значит проявить деликатность. Меня бы сочли высокомерным. Сейчас афиняне на положении союзников. Может быть, наступит более подходящее время.
Да, Филипп все еще не отказался от мечты. Он хотел, чтобы ворота Афин открылись изнутри. Выиграв войну в Азии и освободив греческие города, царь должен был приехать в Афины на устроенный в его честь пир – не как завоеватель, как почетный гость. А он даже никогда не видел город.
– Хорошо, отец, я еду. – И только после этого Александр спохватился и произнес слова благодарности.
Александр проехал между башнями Дипилонских ворот, через Керамик. По одну сторону тянулись гробницы прославленных мужей и знати; старые раскрашенные могильные стелы поблекли от дождей и ветра, на новых еще висели увядшие траурные венки с вплетенными в них прядями волос. Обнаженные мраморные вожди гордо поднимали головы, женщины улыбались своему отражению в зеркале, солдат смотрел на поглотившее его кости море. Все они хранили безмолвие. Среди них шумно толкались толпы живых.
Пока еще не была возведена гробница, готовая принять урны с прахом, привезенные длинным погребальным поездом, для них построили павильон. Александр ехал, провожаемый подобострастными взглядами, но за его спиной поднимался пронзительный крик: женщины теснились вокруг катафалков, оплакивая павших. Александр чувствовал, как Букефал вздрогнул под ним; сзади, от могил, кто-то швырнул им в спину комок грязи. Конь и всадник переживали и худшее; ни тот ни другой не удостоили обидчика взглядом. Если ты сражался тогда, мой друг, тебе это мало приличествует, если же нет – еще меньше. Но если ты женщина, я тебя понимаю.
Впереди возвышались отвесные северо-западные утесы Акрополя. Александр пробежал по ним взглядом, гадая, каковы остальные стороны. Кто-то пригласил его на общественный ужин, он вежливо отклонил приглашение. У дороги стоял, опираясь на копье, мраморный гоплит в древних доспехах; Гермес, проводник мертвых, наклонялся, протягивая руку ребенку; жена и муж прощались; двое друзей соединяли над алтарем руки, между ними стоял кубок. Повсюду Любовь в молчании смотрела на Неизбежность. Здесь не было места риторике. Кто бы ни пришел после, эти люди построили великий город.
Александра провели через Агору, чтобы он выслушал речи в зале Совета. Время от времени в ропоте толпы он различал сдавленное проклятие, но партия войны, предсказания которой оказались пустыми, держалась преимущественно в стороне. Демосфен словно растворился в воздухе. Старых друзей, гостеприимцев и защитников Македонии насильно выдвинули вперед; Александр чувствовал себя неловко, но при встрече со знакомыми делал все от него зависящее. Здесь был Эсхин, не дрогнувший, но внутренне готовый дать отпор недовольным согражданам. Филипп явил милость даже большую, чем осмеливалась предрекать партия мира; теперь эти люди возбуждали у сограждан ненависть, как все те, кто оказывается прав. Осиротевшие, разорившиеся, лишенные всего следили за ними недремлющими очами Аргуса, ища и находя в правых проблески торжества. Явились также и люди, подкупленные Филиппом, одни – вкрадчивые, другие – раболепные; эти нашли сына царя вежливым, но туповатым.
Александр ел в доме Демада, в обществе нескольких почетных гостей: случай не располагал к пиршеству. Однако все было воистину по-аттически: неброская элегантность одежд, ложа и столы с совершенным по вкусу орнаментом и полировкой; винные кубки старого серебра, истончившегося от множества чисток; достойные вышколенные слуги; беседа, в которой никто никого не перебивал и не повышал голос. В Македонии сдержанность Александра за столом казалась всем необычной и непонятной, но здесь он внимательно следил за сотрапезниками, стараясь не оплошать.
На следующий день Александр принес в Акрополе жертвы богам города, прося о надежном мире. Здесь баснословная Афина-воительница кончиком копья указывала путь кораблям – где ты была, богиня, или твой отец запретил тебе сражаться, как это было под стенами Трои? Повиновалась ли ты на этот раз? Здесь, в твоем храме, стоит Дева Фидия, сделанная из слоновой кости, в позолоченной одежде; сюда доставляют в течение столетия трофеи и подношения. (Три поколения; всего лишь три!)
Александр вырос во дворце Архелая: прекрасные здания не были для него чем-то новым, он предпочитал говорить об истории. Ему показали оливу Афины, которая, когда персы сожгли ее, за ночь вновь оделась листвой. Персы унесли и древние статуи Освободителей – Гармодия и Аристогитона, чтобы украсить Персеполь.
– Если мы сможем вернуть эти скульптуры, – сказал Александр, – я пришлю их вам. Освободители были храбрыми воинами и истинными друзьями.
Никто не ответил ему. Македонская хвастливость уже давно вошла в поговорку. Стоя на парапете, Александр искал взглядом место, где вскарабкались персы, и нашел его без посторонней помощи; спрашивать казалось невежливым.
Чтобы почтить великодушие Филиппа, партия мира решила установить в Парфеноне статуи царя и его сына. Сидя перед делавшим зарисовки скульптором, Александр думал, что изображение отца будет стоять здесь, и прикидывал, когда же сам Филипп въедет в этот город.
Есть ли что-нибудь еще, спросили Александра, какое-либо место, которое он хочет посетить перед отъездом? «Да, – сказал Александр, – это Академия. Аристотель, мой наставник, бывал там. Теперь он живет в Стагире, мой отец отстроил город и вернул в него жителей. Но я бы хотел увидеть место, где учил Платон».
Вдоль дороги в Академ были погребены все великие афинские воины прошлого. Александр увидел боевые трофеи, и его вопросы задержали отряд. Здесь тоже лежали в братских могилах люди, погибшие в знаменитых сражениях вместе. Уже расчищали новое место; он не спросил, для кого.
Дорога исчезла в вековой оливковой роще, высокую траву и полевые цветы в которой уже иссушила осень. Рядом с алтарем Эрота стоял другой, посвященный Эроту Мстительному. Александр поинтересовался, что это значит. Чужеземец, ответили греки, полюбил прекрасного афинского юношу и поклялся, что нет ничего такого, чего бы он не сделал для возлюбленного. «Тогда спрыгни со скалы», – ответил тот. Когда юноша увидел, что влюбленный бросился вниз, он последовал за ним.
– Он правильно сделал, – сказал Александр. – Какое имеет значение, откуда человек родом? Главное – что такое есть он сам.
Афиняне переглянулись и поменяли тему; вполне понятно, что сыну македонского выскочки приходят такие мысли.
Спевсипп, унаследовавший от Платона школу, умер год назад. В холодном, простом белом домике, принадлежавшем Платону, Александра принял новый глава школы, Ксенократ, могучий великан, степенный и важный. Перед ним, как говорили, все расступались даже в базарный день на Агоре. Александр, принятый с любезностью, какую выдающийся учитель оказывает многообещающему ученику, нашел философа серьезным человеком и запомнил его.
Они немного поговорили о методе Аристотеля.
– Человек должен следовать своей правде, – сказал Ксенократ, – куда бы она ни привела его. Аристотеля, я полагаю, его правда увела прочь от Платона, который был человеком, считавшим «как» слугой «почему». Я иду по стопам Платона.
– Ты его любишь?
Ксенократ повел Александра мимо фонтана в виде дельфина к увитой миртом гробнице Платона; рядом высилась статуя философа. Платон сидел со свитком в руке, его классической формы продолговатая голова, венчавшая мощные плечи, чуть склонилась. На закате своих дней он стриг волосы так же коротко, как во времена, когда был юношей-атлетом. Борода была аккуратно подрезана, лоб вдоль и поперек изборожден морщинами; из-под тяжелых надбровных дуг пристально смотрели запавшие глаза человека, который бежит от небытия.
– Все же он верил в благо. У меня есть несколько его книг, – сказал Александр.
– Что до блага, – заметил Ксенократ, – Платон сам был лучшим его свидетельством. Помимо этого, что может искать человек? Я хорошо его знал. Я рад, что ты читал его книги. Но в них, как он сам всегда говорил, изложено учение его наставника, Сократа. Книги самого Платона никогда бы не появились: то, чему он учил, можно было понять только в беседе. Так пожар возгорается от небольшого пламени.
Александр нетерпеливо вглядывался в задумчивое мраморное лицо, словно оно было крепостью на неприступной скале. Но утес исчез, смытый потоком времени, никогда и никому не взять его штурмом.
– У него было тайное учение? – поинтересовался Александр.
– Секрет прост. Ты солдат, и единственное, что можешь, – это передать свою мудрость людям, научить их тела переносить тяжелые испытания, а души – сопротивляться страху, не так ли? Тогда от искры возгорится другая искра. Так и с ним.
С сожалением и легким недоверием Ксенократ смотрел на юношу, который, в свою очередь, с легким недоверием и сожалением смотрел на мраморное лицо. Миновав гробницы мертвых героев, Александр вернулся в город.
Он собирался переодеться к ужину, когда ему доложили о госте: хорошо одетом, с хорошей речью человеке, заявившем, что он встречался с Александром в зале Совета. Их оставили одних. Незнакомец начал издалека. Александр узнал, что все хвалят проявленные им скромность и выдержку, которые так хорошо подходят его миссии. Многие, однако, сожалеют, что из уважения к публичному трауру наследник вынужден отказывать себе в удовольствиях, которыми город располагает в полной мере. Позором будет не предложить ему вкусить их в безвредной обстановке частного дома.
– У меня сейчас есть один мальчик… – Гость описал прелести Ганимеда.
Александр выслушал его, не прерывая.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он наконец. – У тебя есть мальчик? Он твой сын?
– Государь! Ах, вы, должно быть, шутите, – смутился гость.
– Возможно, твой друг? – продолжал Александр.
– Ничего подобного, уверяю вас: мальчик всецело в вашем распоряжении. Только взгляните на него. Я заплатил две сотни статеров.
Александр встал.
– Я не понимаю, – сказал он, – что я сделал, чтобы оказаться достойным тебя или твоей торговли. Пойди прочь.
Афинянин так и сделал, в ужасе возвратившись к партии мира, которая хотела, чтобы юноша увез из их города приятные воспоминания. Проклятье лживым сплетникам! Теперь уже поздно предлагать ему женщину.
На следующий день Александр выехал на север.
Вскоре после этого тела павших у Херонеи были погребены в общей могиле в Ряду Героев. Граждане обсуждали, кто будет произносить надгробную речь. Предлагали Эсхина и Демада. Но один из них был слишком упоен своей правотой, другой – слишком удачлив; скорбящим сердцам Собрания оба казались приторными и самодовольными. Все глаза обратились к опустошенному лицу Демосфена. Полное поражение, чудовищный позор на какое-то время испепелили кипевшую в нем злобу; причиной новых морщин, залегших на лбу, была скорее боль, чем ненависть. Оплакивающие близких могли довериться этому человеку в своем горе: ему не пристало радоваться. И речь произнес Демосфен.
Все греческие государства, за исключением Спарты, отправили послов в Коринф, где собрался Совет. Филипп был признан верховным полководцем Эллады в предстоящей войне с Персией. На этой первой встрече он не просил большего. Все остальное придет потом.
Царь направился к границам угрюмой Спарты, но потом передумал. Пусть старый пес сидит в своей конуре. Он не выйдет сам, но, загнанный в угол, умрет, яростно сопротивляясь. Филипп не стремился стать Ксерксом новых Фермопил.
Коринф, город Афродиты, встретил их приветливее Афин.
Царю и наследнику оказали пышный прием. Александр, не пожалев времени, проделал долгий и трудный путь до Акрокоринфа и вместе с Гефестионом осмотрел массивные стены, которые снизу казались узкой лентой, опоясывающей мощно вздымавшийся лоб горы. День стоял ясный, и на юге виднелись Афины, на севере – Олимп. Александр оценил прочность стен, отметил недочеты, запомнил размеры, не забыл полюбоваться памятниками. На самом верху угнездился маленький, белый, милый храм Афродиты. Некоторые из знаменитых жриц богини, сказал проводник, как раз в это время поднимаются сюда из городского храма, чтобы служить богине. Он выжидающе помедлил – но тщетно.
Демарат, коринфский аристократ древнего дорийского рода, бывший старым гостеприимцем Филиппа, радушно принял его на все время Совета. Однажды вечером, в своем огромном доме на склоне Акрокоринфа, он дал в честь царя небольшой дружеский пир, пообещав Филиппу гостя, который наверняка будет ему интересен.
Им оказался Дионисий Младший, сын Дионисия Великого, позднее – Сиракузского. С тех пор как Тимолеон изгнал его, уничтожив тиранию, он жил в Коринфе и зарабатывал на жизнь, содержа частную школу. Это был близорукий, нескладный, неприметный человек, примерно ровесник Филиппа; новое положение и недостаток средств положили конец его знаменитым излишествам, но сизый нос выдавал застарелого пьяницу. Расчесанная учительская бородка скрывала безвольный подбородок. Филипп, уже превзошедший даже его грозного отца, тирана Дионисия, обращался с ним чарующе деликатно и, когда вино пошло по кругу, был вознагражден откровенностью.
– У меня не было никакого опыта, когда я стал наследником моего отца, вообще никакого. Мой отец был очень подозрительным человеком. Вы наверняка слышали рассказы о нем, по большей части они правдивы. Все боги да будут мне свидетелями: у меня и в мыслях не было когда-либо причинить ему вред, но до дня его смерти меня обыскивали с ног до головы, прежде чем допустить к нему. Я никогда не видел государственных бумаг, не присутствовал на военных советах. Если бы он, как делаете это вы со своим сыном, оставлял меня управлять страной на время своих походов, история, возможно, сложилась бы иначе.
Филипп серьезно кивнул и сказал, что в это легко поверить.
– Я был бы доволен, если бы он просто оставил меня в покое, позволив предаваться усладам юности. Он был суровым человеком; очень способным, но суровым.
– Что ж, многие причины ведут к падению, – согласился Филипп.
– Да. Когда отец захватил власть, народ по горло был сыт демократией, а когда передал ее мне – по горло был сыт деспотией.
Филипп отметил про себя, что Дионисий не столь глуп, как это казалось.
– Но почему Платон не помог тебе? Говорят, он приезжал в Сиракузы дважды.
Невыразительное лицо изменилось.
– Видя, как я выношу столь великий удар судьбы, не кажется ли тебе, что я все же кое-чему у него научился?
Во взгляде водянистых глаз появилось едва ли не величие. Филипп глянул на аккуратную штопку единственного хорошего хитона Дионисия, дружески накрыл его руку своей и кликнул виночерпия.
На позолоченной кровати, изголовье которой украшали резные лебеди, Птолемей лежал со своей новой девушкой – Таис Афинской.
Совсем юной она приехала в Коринф, и теперь у нее уже был собственный дом. Стену покрывали изображения переплетающихся любовников, на ночном столике стояли два изысканных неглубоких кубка, кувшин с вином и круглая склянка с душистым притиранием. Пламя лампы-треножника, удерживаемой позолоченными нимфами, озаряло комнату; девушке было девятнадцать лет, и она не нуждалась в таинственности. Черные волосы Таис были мягкими, как пух; синие глаза, ярко-розовый ненакрашенный рот; краска, однако, выделяла ногти, соски и ноздри, делая их похожими на розовые раковины. Кремовая кожа ровная, безволосая и гладкая, как алебастр. Птолемея она очаровала. Час был поздний, и он лениво касался ее тела, уже не ожидая, что старое пламя возгорится вновь.
– Нам нужно жить вместе. Эта жизнь не для тебя. Я не женюсь еще многие годы. Не бойся, я позабочусь о тебе, – сказал он.
– Но, душенька, все мои друзья здесь. Наши концерты, представления… Я буду совершенно одинока в Македонии.
Все говорили, что Птолемей – сын Филиппа. Не следовало показывать нетерпение.
– Да, но впереди Азия. Ты будешь сидеть у голубого фонтана, среди роз, а я вернусь из похода и наполню твой подол золотом, – уговаривал Птолемей.
Таис засмеялась и куснула его за мочку уха.
Вот это мужчина, думала она, его действительно можно принимать каждую ночь. По сравнению с другими…
– Дай мне немного подумать. Приходи к ужину завтра, нет, уже сегодня. Я скажусь Филету больной, – предложила красавица.
– Маленькая проказница. Что тебе принести?
– Только себя самого. – Таис знала, что это действует безотказно. – Македонцы настоящие мужчины.
– Брось, ты пробудишь к жизни и статую.
– Я рада, что вы начали бриться. Теперь снова видны красивые лица. – Таис провела пальцем по его подбородку.
– Александр ввел эту моду. Он говорит, что борода помогает врагам – им есть за что ухватиться.
– О, поэтому?.. Александр прелестный мальчик. Все влюблены в него.
– Все девушки, кроме тебя? – спросил Птолемей.
Таис рассмеялась.
– Не будь ревнивцем. Я имела в виду солдат. Александр один из нас, в глубине души, понимаешь?
– Нет. Нет, ты не права, – возразил Птолемей. – Он целомудрен, как Артемида, или почти так же.
– Да, это всем видно, но я хотела сказать другое. – Пушистые брови Таис задумчиво сдвинулись. Ей нравился новый любовник, и впервые в жизни она поверяла мужчине свои истинные мысли. – Александр похож на великого человека, такого, о которых пели аэды в старые дни. Знаешь, такие люди живут не для любви, но окружены любовью. Уверяю тебя, я видела сама: они – кровь его тела, все эти люди, которые, он знает, пойдут за ним в огонь. Если наступит день, когда они не последуют за ним, Александр начнет медленно умирать, совсем как какая-нибудь знаменитая гетера, когда любовники покидают ее двери и она откладывает в сторону зеркало.
Легкий вздох был ей ответом. Таис бережно подняла покрывало и окутала им их обоих. Птолемей уже засыпал, близилось утро. Пусть останется. Можно начать привыкать к нему.
Из Коринфа Филипп отправился домой, чтобы начать приготовления к войне в Азии. Когда он будет готов, то добьется, чтобы Совет дал согласие на поход.
Большая часть армии ушла вперед под предводительством Аттала и разошлась по домам на отдых; так же поступил и Аттал. Он владел старой, замшелой родовой крепостью на склонах горы Пидна. Филипп получил от него письмо, в котором Аттал просил царя почтить его скромный дом и отдохнуть после долгого перехода. Филипп, нашедший Аттала проницательным и одаренным, послал свое согласие.
Когда они свернули с горной дороги в холмы и линия горизонта над морем удлинилась, Александр сделался неразговорчивым и угрюмым. Вскоре он покинул Гефестиона, подъехал к Птолемею и увлек его за собой в сторону от отряда, на заросший вереском и кустарниками склон холма. Птолемей, озадаченный, последовал за Александром, но ум его занимали собственные дела. Сдержит ли гетера слово? Таис заставила его ожидать ответа до самой последней минуты.
– О чем думает отец? – сказал Александр. – Почему не отошлет Павсания в Пеллу? Как он может везти его туда?
– Павсаний? – пробормотал Птолемей. Его лицо изменилось. – Что ж, он вправе сопровождать царя как телохранитель.
– Павсаний вправе быть избавленным от этого, если вообще имеет какие-то права. Ты что, не знаешь, что это случилось в доме Аттала?
– У Аттала есть дом и в Пелле, – возразил Птолемей.
– Это было здесь. Я услышал об этом в двенадцать лет. Я был на дворцовой конюшне, в одном из стойл, меня не заметили; конюхи Аттала рассказывали нашим. Мать рассказала мне то же самое, годы спустя. Я не стал ей говорить, что уже все знаю. Это случилось здесь.
– Все было так давно. Шесть лет прошло, – напомнил Птолемей.
– Ты думаешь, кто-то забудет такое и через шестьдесят? – нахмурился Александр.
– В конце концов, Павсаний на службе, он не обязан чувствовать себя гостем.
– Его нужно было освободить от этой службы. Отец должен был ему помочь.
– Да, – сказал Птолемей медленно. – Да, жаль… Знаешь, я не вспомнил, о чем речь, пока ты не заговорил, а я не так занят делами, как царь.
Букефал, чувствуя, как оцепенел его всадник, всхрапнул и встряхнул лоснящейся гривой.
– Об этом я не подумал! Есть нечто, о чем можно напомнить и царю! Пармениону следовало это сделать, они с отцом росли вместе. Но возможно, Парменион и сам забыл о том, что случилось.
– Это только на одну ночь… Я думаю, если все устроилось хорошо, Таис уже продала дом. Ты должен ее повидать. Подожди, вот услышишь, как она поет!
Александр вернулся к Гефестиону. Друзья ехали молча, пока вдали не замаячили стены крепости, сложенные из тесаных камней, зловещее напоминание о годах беззакония. От ворот отделилась группа всадников, спешивших с приветствием.
– Если Павсаний будет не в духе, не ссорься с ним, – предупредил Александр.
– Да. Я знаю, – кивнул Гефестион.
– Даже цари не имеют права причинять людям зло и после забывать об этом, – сказал Александр.
– Я не думаю, – ответил Гефестион, поразмыслив, – что Филипп забыл. Тебе нужно вспомнить, сколько кровавых распрей прекратил он за свое царствование. Подумай о Фессалии, о Линкестиде. Мой отец говорит, когда Пердикка умер, в Македонии не нашлось дома или племени, не вовлеченных хотя бы в одну кровную месть. Ты знаешь, я должен был бы мстить Леоннату, его прадед убил моего, я, наверное, говорил тебе об этом. Царь часто приглашал наших отцов на ужин вместе, чтобы убедиться, что все в порядке; теперь они и не вспоминают о вражде.
– Но это была старая семейная вражда, не их личная неприязнь.
– Таков удел царя, Павсаний должен это знать. Царь гасит вражду.
И действительно, когда они добрались до крепости, Павсаний исполнял свои обязанности, как обычно. Его делом было охранять двери, пока царь пировал, а не сидеть с гостями. Еду ему принесут позднее.
О свите царя и о лошадях радушно позаботились, самого его, вместе с сыном и несколькими избранными друзьями, ввели в парадные покои. Грубо выстроенная крепость была чуть моложе замка в Эгии – старого, как сама Македония. Атталиды считались древним кланом. Комнаты отличались изысканным убранством: мягкие персидские ткани, резная мебель с инкрустацией. Как высший знак внимания, к гостю вышли женщины, чтобы быть представленными ему и предложить сласти.
Александр заинтересовался изображением персидского лучника на гобелене. Внезапно он услышал голос Филиппа:
– Я и не знал, Аттал, что у тебя есть еще одна дочь.
– У меня ее и не было, царь, до недавнего времени. Боги, взявшие у нас моего брата, даровали ее нам. Это Эвридика, дитя бедняги Биона.
– В самом деле бедняга, – сказал Филипп. – Вырастить такую красавицу и умереть накануне ее свадьбы!
– Мы еще не думали об этом, – сказал Аттал просто. – Мы слишком довольны нашей новой дочерью, чтобы так скоро с ней расстаться.
При первых звуках голоса отца Александр резко обернулся, как сторожевой пес, услышавший крадущиеся шаги вора. Девушка стояла перед Филиппом, держа в правой руке чашу полированного серебра. Царь взял Эвридику за свободную руку, как мог бы это сделать кто-то из родственников, и теперь отпустил, возможно, потому, что увидел, как она зарделась. В облике девушки проступали фамильные черты Аттала, но все его изъяны обратились в ее достоинства: впалые щеки – в нежные ямочки под тонкими скулами, соломенные волосы – в золотые; его худоба – в ее тонкость и гибкость. Филипп сказал несколько слов в похвалу ее умершему отцу, она слегка поклонилась царю, встретилась с ним взглядом и опустила глаза, подходя со своей чашей к Александру. На губах Эвридики угасала мягкая нежная улыбка.
Назавтра – отъезд был отложен до полудня – Аттал сообщил, что этот день посвящен местным нимфам, в честь которых дадут пир и будут петь женщины. Девушки пришли со своими венками; голос Эвридики был по-детски высоким, но верным. Гости попробовали и похвалили прозрачную воду источника нимф.
Когда гости наконец отправились в путь, полдневный жар еще не схлынул. Через несколько миль Павсаний отделился от отряда. Видя, что он спускается к ручью, один из товарищей окликнул стража, советуя подождать милю-другую до того места, где вода станет чище: здесь ее замутил скот. Павсаний сделал вид, что не услышал, зачерпнул в сложенные ковшом руки воды и жадно напился. Все время, проведенное в доме Аттала, он не пил и не ел.
Александр стоял рядом с матерью под картиной «Разорение Трои» кисти Зевксида. Над Олимпиадой раздирала на себе одежды царица Гекуба, вокруг головы Александра пурпурным нимбом растекалась кровь Приама и Астианакса. Языки пламени от зимнего очага ложились бликами на нарисованный огонь и живые лица.
Под глазами Олимпиады лежали черные круги, лицо посекли морщины; она словно постарела сразу на десять лет. Александр крепко сжал пересохший рот; он тоже провел бессонную ночь, но старался этого не показывать.
– Мама, зачем снова посылать за мной? Все сказано, и ты это знаешь. То, что было правдой вчера, остается правдой сегодня. Я должен пойти.
– Здравый смысл! Выгода! Филипп сделал из тебя грека. Если он хочет убить нас, устранить как помеху – хорошо, пусть убьет. Умрем гордо.
– Ты знаешь, что Филипп нас не убьет. Наши враги хотят загнать нас в угол, и это все. Если я пойду на свадьбу, если я одобрю девушку, всем будет ясно, что я отношусь к ней так же, как и все остальные, – фракийские и иллирийские женщины считаются ничтожеством. Отец это знает: неужели ты не видишь, что он пригласил меня именно поэтому? Филипп сделал это, чтобы пощадить наше самолюбие.
– Что? Заставив тебя пить за мой позор? – взорвалась Олимпиада.
– Нужно ли мне это делать? Признай, раз уж это правда: царь не откажется от девушки. Очень хорошо; она македонка, из семьи столь же древней, как наша; разумеется, родные должны настаивать на браке. Вот почему Филиппа познакомили с ней, я понял это в первую же минуту. Аттал выиграл этот бой. Если мы сыграем ему на руку, он выиграет и войну целиком.
– Все подумают только одно: ты принял сторону своего отца против меня, чтобы сохранить его благосклонность.
– Они не так плохо меня знают.
Эта мысль мучила Александра половину ночи.
– Пировать с родней этой шлюхи! – взвилась Олимпиада.
– Пятнадцатилетняя девственница. Девушка всего лишь приманка, как ягненок в волчьей ловушке. О, она сыграет свою роль, но через год-другой отец найдет кого-нибудь помоложе. Зато Аттал воспользуется отведенным ему временем. Думай о нем.
– Значит, мы должны пройти через это!
Хотя в голосе матери звучал горький упрек, Александр принял эти слова за согласие – с него было довольно.
В его комнате ждал Гефестион. С ним они тоже обо всем поговорили. Какое-то время они молча сидели рядом на кровати. Наконец Гефестион произнес:
– Ты узнаешь, кто ее друзья.
– Я это уже знаю, – ответил Александр.
– Друзьям царя следовало отговорить его. Разве Парменион не может этого сделать?
– Он пытался, Филот мне рассказывал. Я знаю, о чем думает Парменион. И я не могу сказать маме, что понимаю его.
– Да? – сказал Гефестион после долгой паузы.
– Когда отцу исполнилось шестнадцать, он влюбился в женщину, которой не было до него дела. Он посылал ей цветы – она выбрасывала их в выгребную яму, он пел под ее окном – она выливала ему на голову ночной горшок, он хотел жениться – она позволяла ухаживать за собой его соперникам. Наконец он не сдержался и ударил ее, но ему невыносимо было видеть, как она лежит у его ног, и он ее поднял. Потом, уже царем Македонии, он стыдился подойти к ее дверям, вместо этого послал меня. Я пошел, и что же – после всех этих лет нашел старую накрашенную шлюху. И я пожалел его. Я никогда не думал, что такой день наступит, но это правда, я жалею его. Он заслуживает лучшего. Эта девушка… хотел бы я, чтобы она была танцовщицей, или флейтисткой, или развратным мальчишкой: тогда у нас не было бы этих проблем. Но раз он так ее хочет…
– И ты поэтому идешь?
– О, я мог бы подыскать причины поубедительнее. Но – поэтому.
Свадебный пир давали в городском доме Аттала, недалеко от Пеллы. Он был заново отремонтирован, причем полностью; колонны украсили позолоченными гирляндами, бронзовые инкрустированные статуи привезли с Самоса. Учли самые мелочи, все свидетельствовало о том, что эта женитьба царя отличается от всех прочих, за исключением первой. Как только Александр вошел в сопровождении своих друзей и они огляделись, на всех лицах отразилась одна мысль. Это был дом тестя царя, а не дяди очередной наложницы.
Невеста сидела на троне, окруженная роскошным приданым и подарками жениха; Македония придерживалась более старых обычаев, чем юг. Золотые и серебряные кубки, кипы чудесных тканей, украшения и ожерелья были разложены на вышитых покрывалах; на помосте стояли инкрустированные столы, нагруженные ларцами с пряностями и фиалами благовоний. Одетая в шафрановое платье, в венке из белых роз, Эвридика сидела, опустив глаза на свои скрещенные руки. Гости выкрикивали обычные поздравления; стоявшая рядом жена Аттала благодарила их от имени невесты.
В должное время женщины увели Эвридику в приготовленный для нее дом. Свадебное шествие за носилками отменили как неуместное. Александр, разглядывая Атталидов, был уверен, что они страстно этого желали. Он думал, что его гнев угас, пока не поймал на себе изучающий взгляд Аттала.
Искусно приготовленное жертвенное мясо было съедено, за ним последовали лакомства. Хотя дымоход исправно работал, жарко натопленная комната наполнилась чадом. Александр заметил, что к нему никто не подходит, он сидел один среди своих друзей. Он был рад, что Гефестион рядом, но его место должен был бы занять родственник невесты. Атталиды, даже самые юные, теснились вокруг царя.
– Скорее, Дионис, – пробормотал Александр Гефестиону. – Ты нам очень нужен.
Однако, когда вино принесли, Александр пил, по обыкновению, немного, умеренный в этом так же, как в еде. Македония была страной горных ручьев с чистой, хорошей водой, никто не являлся к столу с пересохшим от жажды ртом, как это случается в жарких странах Азии, где реки иссякают под палящим солнцем.
Когда гости их не слышали, Александр с Гефестионом позволяли себе обмениваться шутками, которые остальные приберегали для обратного пути домой. Юноши из окружения Александра, сердясь, что царевичем пренебрегают, ловили их негромкие замечания и подхватывали издевки уже с меньшей осторожностью. В пиршественном зале повеяло запахом раздора.
Забеспокоившись, Александр шепнул Гефестиону: «Нам лучше сохранять приличия» – и повернулся к своей компании. Когда жених уедет, они смогут незаметно ускользнуть. Александр взглянул на отца и увидел, что тот уже пьян.
Сияющее лицо Филиппа раскраснелось, вместе с Парменионом и Атталом он горланил старые армейские песни. Жир от мяса стекал ему на бороду. Филипп громко отвечал на избитые с незапамятных времен шутки о первой брачной ночи и мужской удали, которые, по обычаю, сыпались на жениха, как раньше – изюм и пшеница. Он завоевал девушку, он был среди старых друзей, македонское братство восторжествовало, вино подбавило радости в его и без того ликующее сердце. Александр, тщательно вымытый, полуголодный и почти трезвый – хотя он был бы трезвее, если бы больше ел, – сидел в молчании, сгущавшемся вокруг него, как туча.
Гефестион, сдерживая гнев, переговаривался с соседями, чтобы отвлечь внимание. Самый недостойный хозяин, думал он, не подверг бы такому испытанию и своего раба. Он злился и на себя самого. Как мог он не предвидеть всего этого, почему ничего не предпринял, чтобы уберечь Александра? Он сохранял спокойствие, потому что ему нравился Филипп, потому что он считал это наилучшим выходом, а еще – теперь Гефестион вынужден был это признать – назло Олимпиаде. Александр принес жертву, повинуясь одному из тех порывов безрассудного великодушия, за которые Гефестион любил его. Его следовало защитить, друг должен был вступиться за друга. Но Александра предали.
В поднявшемся шуме Александр говорил:
– …она одна из клана, но у нее не было выбора, она едва вышла из детской…
Гефестион удивленно взглянул на друга. Среди всех раздумий единственное, что не приходило ему в голову, – это то, что Александр сердит на девушку.
– Со свадьбами всегда так, ты же знаешь, это обычай, – сказал Гефестион.
– Она была испугана, когда увидела Филиппа впервые. Она старалась взять себя в руки, но я это видел.
– Ну, он не будет с ней груб. Это не в его стиле. Он не новичок с женщинами.
– Воображаю, – процедил Александр, уткнувшись в свой кубок.
Он быстро осушил его и вытянул руку; мальчик-виночерпий подбежал с охлажденным в снегу ритоном; вскоре, внимательный к своим обязанностям, он вернулся, чтобы снова наполнить кубок.
– Оставь это для здравиц, – заботливо сказал Гефестион.
Поднялся Парменион, чтобы от имени царя похвалить невесту: это было обязанностью ближайшего родственника жениха. Друзья Александра заметили его ироническую улыбку и тоже открыто заулыбались.
Парменион говорил на многих свадьбах, в том числе и на свадьбах царя. Он был выдержан, прост, осторожен и краток. Аттал, сжимая в руке огромную золотую чашу, сорвался со своего ложа, чтобы произнести ответную речь. Когда он встал, стало ясно, что он так же пьян, как Филипп, и уже почти не помнит себя.
Его похвала Филиппу была громкой и многословной, неуклюже построенной, прерывистой, Аттал едва не плакал пьяными слезами, и восторженные рукоплескания были данью царю. Они стали осторожнее, когда Аттал разошелся. Парменион пожелал счастья мужу и жене. Аттал, почти не скрываясь, желал счастья царю и царице.
Его ставленники одобрительно закричали, стуча кубками о столы. Друзья Александра переговаривались, не понижая голоса, уже не боясь быть услышанными. Те, кто старался сохранять нейтралитет, озадаченные, сбитые с толку, молчали.
Филипп, не настолько пьяный, чтобы не понять, что это значит, не отрывал от Аттала своего налившегося кровью глаза; борясь с туманом в собственной голове, он размышлял, как остановить этого человека. Здесь была Македония; царь пережил множество стычек на симпосиях, но никогда прежде не бывал вынужден обуздывать вновь приобретенного тестя, мнимого или нет. Остальные знали свое место и были ему признательны. Филипп медленно перевел взгляд на сына.
– Не обращай внимания, – шепнул Гефестион. – Он напился, все это знают, все забудут об этом утром.
В самом начале речи Гефестион покинул свое ложе и встал рядом с Александром, который, не отрывая глаз от Аттала, приподнялся и застыл, будто катапульта, готовая выстрелить.
Филипп, взглянувший в их сторону, отметил вспыхнувшие щеки и золотые волосы, приглаженные для пира, и встретился с испытующим взглядом широко открытых серых глаз, переводимых с его лица на лицо Аттала. Ярость Олимпиады? Нет, та закипала мгновенно, эта зрела внутри. «Чушь, я пьян, он пьян, мы все пьяны, и почему бы нет? Почему мальчик не может отнестись к этому легко, как все остальные? Пусть все проглотит и забудет».
Аттал вещал о старой доброй македонской крови. Он хорошо заучил свою речь, но, соблазненный улыбающимся Дионисом, решил кое-что добавить. В образе этой прекрасной девственницы отчая земля вновь привлекает царя на свою грудь, под благословение богов рода. «Будем же молить их, – воскликнул Аттал в порыве внезапного вдохновения, – о законном, истинном наследнике!»
Поднялся шум: рукоплескания, протест, негодование смешались с неуклюжими попытками обратить опасные слова в шутку. Потом гам прервался; Аттал, вместо того чтобы осушить свой кубок, схватился свободной рукой за голову. Между пальцами потекла кровь. Что-то сияющее – серебряная застольная чаша – покатилось по мозаичному полу. Александр приподнялся со своего ложа, опираясь на одну руку. Гул встревоженных голосов эхом отразился от высоких сводов. Голос Александра, перекрывавший шум битвы при Херонее, разнесся над залом:
– Ты, подонок, числишь меня в незаконных?
Юноши, его друзья, разразились негодующими воплями. Аттал, понявший, что его ударило, сдавленно всхрапнул и швырнул в Александра свой тяжелый кубок; Александр оценил силу его замаха и даже не шевельнулся; кубок не пролетел и половины пути. Друзья и родственники кричали, пир становился похож на поле боя. Филипп, взбешенный и теперь знающий, на кого излить свой гнев, прорычал:
– Как ты дерзнул, мальчишка? Как ты дерзнул? Веди себя прилично или убирайся домой!
Александр почти не повысил голоса. Как и пущенная им чаша, слова попали точно в цель.
– Старый смердящий козел. Неужели у тебя нет стыда? По всей Элладе разносится твоя вонь – что тебе делать в Азии? Неудивительно, что афиняне смеются.
Сначала ответом ему было только затрудненное, как у загнанной лошади, дыхание. Красное лицо царя еще больше побагровело. Его рука шарила по ложу. Здесь, на свадебном пиру, у него единственного был меч.
– Сын потаскухи!
Филипп сорвался с ложа, опрокинув свой стол. Со звоном посыпались кубки и тарелки с десертом. Рука Филиппа сжимала рукоять меча.
– Александр, Александр, – в отчаянии бормотал Гефестион. – Уходи отсюда, скорее уходи!
Не обращая на него внимания, Александр перекатился на дальний край ложа и обеими руками вцепился в его деревянную обшивку. Он ждал с холодной нетерпеливой улыбкой.
Задыхаясь, хромая, волоча за собой меч, Филипп ковылял к своему врагу. В куче посуды на полу он поскользнулся на яблочной кожуре, перенес вес тела на больную ногу, не устоял и рухнул, во всю длину растянувшись среди сластей и черепков.
Гефестион шагнул вперед, инстинктивно желая помочь царю.
Александр вышел из-за ложа. Положив руки на пояс, вскинув голову, сверху вниз смотрел он на багрового, хрипло выкрикивающего проклятия человека, ползущего к своему мечу в луже разлитого вина.
– Смотрите, люди! Смотрите на того, кто готов повести вас из Греции в Азию. Он валится с ног, не пройдя и двух шагов между ложами.
Филипп, опираясь на обе руки, поднялся на здоровое колено. Осколок тарелки порезал ему ладонь. Аттал с родственниками суетились вокруг, стараясь помочь. Во время этой суматохи Александр дал знак друзьям. Они вышли вслед за ним, молча, осторожно, словно возвращаясь из ночного военного набега.
От своего поста у дверей, покинуть который он не сделал ни единой попытки, за Александром следил Павсаний. Так путник в иссушенной зноем пустыне смотрит на человека, напоившего его холодной прозрачной водой. Никто не заметил этого взгляда. Александр, собирая вокруг себя молодых, никогда и не думал на него рассчитывать. К тому же с Павсанием нелегко было говорить.
Букефал ржал во дворе; он слышал боевой клич своего хозяина. Юноши бросали пиршественные венки на припорошенную снегом землю, вскакивали в седло, не дожидаясь помощи конюхов, и галопом неслись в Пеллу по утоптанной дороге, колеи которой уже прихватил мороз, а лужи покрылись тонкой кромкой льда. Перед дворцом, вглядываясь при свете ночных факелов в их лица, Александр прочел вопрос в обращенных к нему взглядах.
– Я везу мою мать в Эпир, в дом ее брата. Кто едет со мной?
– Я стою за себя, – сказал Птолемей, – и за одного из истинных наследников.
Гарпал, Неарх и остальные сгрудились вокруг; из любви, из преданности, из подсознательной веры в удачу Александра, из страха перед царем и Атталом или просто стыдясь отступиться на глазах остальных.
– Нет, не ты, Филот, ты останешься, – сказал Александр.
– Я еду, – быстро сказал Филот, оглядываясь. – Отец простит меня, а если нет – что с того?
– Нет, Парменион лучший отец, чем мой, ты не должен оскорблять его из-за меня. Послушайте меня, остальные. – Голос Александра стал отрывистым, словно он отдавал приказы на поле боя. – Нам нужно уезжать немедленно, прежде чем меня бросят в темницу, а мою мать отравят. Едем налегке, берите запасных лошадей, все оружие, все деньги, которые сможете достать, дневной запас еды, надежных слуг, умеющих сражаться: я их вооружу и дам лошадей. Все встречаемся здесь, когда протрубят к следующей смене стражи.
Юноши разошлись, все, кроме Гефестиона, который смотрел на Александра так же потерянно, как путешественник в безбрежном море смотрит на рулевого.
– Филипп еще пожалеет об этом, – сказал Александр. – Он рассчитывает на Александра Эпирского. Он возвел его на трон, у него было много хлопот из-за этого союза. Теперь Филипп может забыть об этом, пока царица не будет восстановлена в своих правах.
– А ты? – тупо спросил Гефестион. – Куда ты поедешь?
– В Иллирию. Там я добьюсь большего. Я понимаю иллирийцев. Ты помнишь Косса? Отец для него ничто, он один раз взбунтовался и взбунтуется вновь. А меня он знает.
– Ты хочешь сказать… – начал Гефестион, чтобы не молчать.
– Иллирийцы хорошие воины. И могут сражаться еще лучше, если у них будет полководец.
«Сделанного не вернешь, – думал Гефестион, – но как могу я спасти его?»
– Хорошо. Если ты думаешь, что так будет лучше, – сказал он.
– Остальные доедут до Эпира, а там пусть выбирают. Каждому дню своя забота. Посмотрим, как верховному командующему всех греков понравится начать поход в Азию с сомнительным Эпиром и готовой к войне Иллирией за спиной.
– Я соберу твои вещи. Я знаю, что взять, – кивнул Гефестион.
– Это счастье, что мама ездит верхом, у нас нет времени для носилок.
Александр нашел Олимпиаду бодрствующей, лампа еще горела. Царица сидела в своем кресле, уставившись на стену перед собой. Она взглянула на сына с укором, зная только то, что он приехал из дома Аттала. В комнате пахло сожженными травами и свежей кровью.
– Ты была права, – сказал Александр. – Более чем права. Собери свои драгоценности, я отвезу тебя домой.
Когда он вернулся в свою комнату, его походная сумка была уже полностью собрана, как и обещал Гефестион. Поверх вещей лежал кожаный футляр со свитком «Илиады».
Горная дорога на запад вела к Эгии. Чтобы обогнуть ее, Александр повел свой маленький отряд перевалами, которые изучил, когда показывал своим людям, как воевать в горах. Дубы и каштаны у подножия холмов стояли нагие и черные, влажные тропы над ущельями были засыпаны палой листвой.
В этом захолустье люди редко видели чужих. Александр сказал, что они паломники, едущие в Додону вопросить оракула. Никто из горцев, мельком видевших Александра на учениях, не узнал бы его сейчас, в старом дорожном петасе и плаще из козьих шкур, небритого, выглядевшего старше своих лет. Спустившись к озеру Кастория, с его ивами, болотами и плотинами бобров, они привели себя в порядок, понимая, что все равно будут узнаны; но легенда осталась прежней и не подвергалась сомнению. То, что царица была на ножах с царем, ни для кого не являлось новостью; если она хотела просить совета у Зевса и матери Дионы[67], это было ее делом. Беглецы обогнали молву. Была ли за ними погоня, оставили ли их на произвол судьбы, как приблудных собак, решил ли Филипп, по обыкновению, выждать, чтобы время работало на него, они не знали.
Олимпиада со времен девичества не предпринимала такого путешествия. Но она провела детство в Эпире, где все пользовались дорогами через горы, из боязни пиратов Керкиры, которыми кишело побережье. К вечеру первого дня царица побледнела от усталости и дрожала от холода; они заночевали в пастушеской хижине, которую покинули обитатели, когда стада спустились на зимние пастбища. Путники не отважились довериться жителям деревни в такой близи от дома. Но утром Олимпиада проснулась посвежевшей и вскоре держалась наравне с мужчинами, ее глаза и щеки пылали. Она без жалоб ехала верхом от деревни до деревни.
Гефестион ехал рядом с остальными, глядя на гибкие, окутанные плащами фигуры впереди. Мать и сын, сблизив головы, совещались, строили планы, поверяли друг другу свои замыслы. Его враг овладел полем битвы. Птолемей относился к нему свысока, едва ли сознавая это, без задних мыслей; принесенная Птолемеем жертва, похоже, была самой тяжелой. В Пелле он оставил Таис после кратких месяцев блаженства. А Гефестион, со своей стороны, поступил единственно возможным для него образом; как Букефал, он был частью Александра. Никто не обращал на него внимания. Ему казалось, что вот так они будут ехать вечно.
Они повернули на юго-восток, к высоким хребтам и водопадам между Македонией и Эпиром, с трудом преодолевая вздувшиеся реки, двигаясь кратчайшей, но трудной дорогой между высотами Грамма и Пинда. Прежде чем они поднялись на горную гряду, за которой истощались красные земли Македонии, пошел снег. Тропы стали опасны, лошади измучились; путники обсуждали, не лучше ли вернуться к Кастории, чем ночевать на открытом месте. Пока они совещались, к ним, мелькнув между буками, подъехал верховой и предложил оказать честь дому его отсутствующего хозяина: тот был обязан остаться в Пелле, но прислал домой распоряжение принять беглецов.
– Это страна орестидов, – сказал Александр. – Кто же твой хозяин?
– Не будь глупым, дорогой, – пробормотала Олимпиада. Она повернулась к посланцу. – Мы будем рады быть гостями Павсания. Мы знаем, что он наш друг.
Массивная старая крепость, окруженная густым лесом, высилась на отроге горы. Им предложили горячую воду, хорошую пищу и вино, теплые постели. Жена Павсания постоянно жила здесь, хотя все служившие при дворе мужчины перевезли свои семьи в Пеллу. Это была рослая, сильная горянка, когда-то искренняя и простодушная, но измученная догадками и подозрениями. Ее муж, до того как они встретились, получил от кого-то страшное оскорбление, неведомо где и как; его день еще придет; эти люди, враги его врагов, должны встретить радушный прием. Но против кого он мог объединиться с Олимпиадой? Почему здесь наследник, полководец друзей? Молодая женщина устроила их как можно удобнее, но, оставшись одна на своей постели, в огромной комнате Павсания, где тот жил две-три недели в году, она слушала крик совы и волчий вой, и тени сгущались вокруг ее лампы. Ее отец пал на севере от руки Барделиса, дед – на западе от руки Пердикки. Когда гости на следующий день уехали, женщина спустилась в высеченный в скале погреб, пересчитывая запасы продовольствия и наконечники стрел.
Путники пробирались сквозь каштановые рощи, где даже хлеб пекли из размолотых каштанов, потом через ельник вышли к перевалу. Свежий снег блестел под солнцем, заливавшим светом бескрайний простор неба. Здесь пролегала освященная богами граница. Олимпиада оглянулась на восток, ее губы шевелились, произнося древнее заклинание, выученное у египетской ведьмы; царица прошептала его слова над камнем особой формы, который подняла и бросила назад.
В Эпире снег таял; им три дня пришлось ждать в деревне на берегу разлившейся реки; лошадей держали в пещере. Но в конце концов они достигли Молоссии.
Холмистое плато славилось своими суровыми зимами, но тающие снега щедро питали пастбища, на которых паслись огромные коровы с длинными рогами; отборные овцы носили кожаные попонки, чтобы терн не попортил шелковистого руна; сторожевые собаки не уступали им в размерах. Высокие дубы – священное богатство этой земли, высоко ценимое корабельщиками и плотниками, – стояли нагие, неподвластные грядущим столетиям. В добротно выстроенных домах деревень сновали стайки крепких ребятишек.
Олимпиада причесала волосы и надела золотую цепь:
– Предки Ахилла вышли отсюда. Его сын Неоптолем жил здесь с Андромахой, когда вернулся из Трои. Я передала тебе их кровь. Мы были первыми из всех эллинов. Все они получили свое имя от нас.
Александр кивнул; он слышал этот рассказ на протяжении всей своей жизни. Это была богатая земля; до недавнего времени она не имела верховного правителя, и царь, хотя и приходился Олимпиаде братом, своей властью был обязан Филиппу. Александр ехал в задумчивости.
Отправив гонца известить о своем прибытии, юноши побрились у лужи в скале и причесались. В воде плавал лед, но Александр искупался. Достав свои лучшие вещи, они принарядились.
Вскоре, чернея на фоне полусошедшего снега, блестя оружием, показался отряд всадников. Царь Александр встречал родичей. Высокий рыжеватый мужчина чуть за тридцать; с густой бородой, скрывавшей характерный рот, с прямым фамильным носом и глубоко посаженными, беспокойными, внимательными глазами. Он поцеловал сестру в знак приветствия и произнес обычные в таких случаях слова. Долго готовившийся к этому нежданному визиту, царь старался обходиться с гостями учтиво. Благодаря браку сестры он владел царством. Но чего она только не сделала, чтобы брат его потерял. Из гневного письма сестры Александр не смог понять, отверг ли уже ее Филипп. В любом случае брат должен был принять ее и поддержать в оскорбленном достоинстве, чтобы не замарать чести семьи. Сама по себе Олимпиада приносила множество беспокойства. Ее брат надеялся, вопреки вероятию, что она не привезет с собой смутьяна-сына, о котором поговаривали, что он в двенадцать лет убил человека и ни одного дня не мог посидеть спокойно.
С недоверием, ловко спрятанным под вежливым обхождением, царь смотрел на юношей с твердыми лицами македонцев, но выбритыми на манер южных греков. Они выглядели решительными, наблюдательными, крепко спаянными друг с другом; какую беду они сюда принесли? Царство было устроено; племенные вожди, признав гегемонию Александра, сопровождали его в войнах и платили налоги; иллирийцы держались по ту сторону границы; только в этом году он разгромил две разбойничьи шайки, местные крестьяне сложили в его честь благодарственный гимн. Кто последует за ним в войне с могущественной Македонией, кто возблагодарит его после? Никто. Филипп, если выступит в поход, поднимется прямо в Додону и поставит нового верховного царя. Более того, царь Александр всегда любил этого человека. Он ехал между сестрой и племянником, вдыхая морозный воздух и надеясь, что его жена будет в состоянии принять гостей: он оставил ее в слезах, к тому же она ждала ребенка.
Извилистой тропой спустились к Додоне, царь впереди. Вплотную подъехав к Олимпиаде, Александр пробормотал:
– Не рассказывай ему о моих намерениях. О себе – что хочешь. Обо мне ты ничего не знаешь.
Изумленно и сердито мать спросила:
– Что он сделал такого, что ты ему не доверяешь?
– Ничего. Я должен подумать, мне нужно время.
Додона стояла на равнине в высокогорье, защищенная длинной горной грядой, покрытой снегом. Свирепый ветер осыпал отряд мелким градом, словно каменной крошкой. Город на склоне холма был обнесен стенами; внизу виднелась святыня оракула, защищенная только низкой изгородью и охраняемая своими богами. Посреди нее раскидистый дуб вздымал над карликовыми, будто игрушечными, алтарями черный лабиринт своих ветвей, чуть присыпанных снегом. Ветер доносил до путников низкий гудящий шум, поднимающийся и опадающий вместе с его порывами.
Городские ворота были распахнуты. Когда они подъезжали, Александр сказал:
– Дядя, я хотел бы вопросить оракула, прежде чем действовать. Ты мне не скажешь, когда следующий день предсказаний?
– Ну разумеется, скажу. – С неожиданной теплотой царь Александр произнес обычное пожелание на счастье: – Бог и удача.
До дня предсказаний еще оставалось время. Царь Александр еще не расстался с юностью, когда Олимпиада вышла замуж; она всегда изводила его, хотя он был старше. Теперь ей предстоит узнать, кто хозяин в этом доме. Этот закаленный в войнах юноша с его боевыми шрамами, безумными глазами и отрядом холеных изгоев ей не поможет. Пусть идет своим путем в Аид и оставит благоразумных людей в покое.
Жители Додоны приветствовали своего царя с неподдельной преданностью. Царь Александр возглавлял горожан в их стычках с многочисленными врагами и был менее жаден, чем воюющие вожди. Собралась толпа; в первый раз после отъезда из Пеллы Букефал услышал привычные приветствия, крики «Александр!». Вскинув голову, конь перешел на горделивую парадную поступь. Александр сидел очень прямо, глядя перед собой; Гефестион, стороною кинув на него взгляд, увидел, что друг бледен так, словно потерял половину крови. Он держался вежливо, спокойно отвечал на вопросы царя, но, оказавшись в доме Александра, не оттаял; даже губы его побелели. Олимпиада, забыв собственную усталость, погоняла слуг, которых послала за подогретым вином с пряностями: ведь только вчера какого-то гуртовщика нашли замерзшим на верхнем перевале.
Снег перестал падать и, схваченный морозом, хрупким настом лежал на земле. Бледное холодное солнце поблескивало на сугробах и ветках кустарника; пронизывающий ледяной ветер с гор продувал все закоулки. В белом пространстве, похожем на старое полотно, чернело пятно пожухлой зимней травы и влажный ствол дуба. Храмовые рабы счищали снег, сбрасывая его к дубовому частоколу; там он лежал потускневшей грудой, перемешанный с листьями и скорлупой желудей.
Юноша в плаще из козлиной шкуры вошел в открытый проем ограды из массивных, почерневших от времени бревен.
С перемычки свисала, покачиваясь на кожаной веревке, глубокая чаша. Александр поднял прислоненную к ограде палку и резко ударил. Покатился долгий дрожащий звук, расходясь, как круги на воде; откуда-то из глубины святилища донесся глубокий ответный гул. Сучья, наросты и старые птичьи гнезда могучего дерева были засыпаны снегом. Вокруг дуба на открытом месте стояли древние грубые алтари, святыни столетий.
Это был самый старый оракул Греции. Аммон Египетский, отец всех оракулов, древнее самого времени, передал ему свое могущество. Додона прорицала еще до того, как Аполлон пришел в Дельфы.
Ветер, заунывно свистевший в верхних ветвях, яростным порывом спустился вниз. Впереди раздался громкий лязг: на мраморной колонне стоял бронзовый мальчик с плетью в руках. Ее бронзовые хвосты, раскачиваемые ветром, ударялись тяжелыми концами в бронзовый котел. Акустические сосуды вроде этого иногда использовались в театрах. Грохот был оглушительным. Слабеющий звук отозвался в гулкой бронзе стоящих вокруг священного дерева треножников, как затихающий раскат грома. Прежде чем он угас, новый порыв ветра поднял плеть. Из каменного домика за деревом высунулись седые головы.
Александр улыбался, как перед сражением. Он шагнул в бряцающий круг. В третий раз подул ветер, и в третий раз прокатился и замер гул бронзы, остановившись на слабом трепете.
Из крытой тростником хижины, что-то бормоча друг другу, вышли три старухи, завернутые в меховые, изъеденные молью плащи. Это были Голубицы, слуги оракула. Когда они обогнули черный влажный ствол, стало видно, что их лодыжки обернуты шерстяными отрепьями, но потрескавшиеся, с въевшейся грязью ступни босы. Силу давало им прикосновение земли, и они не имели права расставаться с нею; таков был закон святилища.
Первая женщина выглядела жилистой и крепкой, судя по ее виду, можно было предположить, что большую часть жизни она выполняла мужскую работу в деревне. Вторая – низенькая, круглая, простая, с заострившимся носом и выпяченной нижней губой. Третья – крошечная скрюченная карга, высохшая и коричневая, как старый желудь. Говорили, что она родилась в год смерти Перикла.
Кутаясь в мех, Голубицы озирались по сторонам, удивленные, казалось, видом этого единственного паломника. Высокая что-то шепнула низенькой. Самая старшая подковыляла на своих трясущихся птичьих ножках к Александру и, как любопытный ребенок, ткнула в него пальцем. Ее глаза затягивала бело-голубая пленка, она была почти слепа.
Резкий, настороженный голос произнес:
– Как хочешь ты вопросить Зевса и Диону? Тебе нужно имя бога, которого ты должен умилостивить, чтобы твое желание исполнилось?
– Я сам задам мой вопрос богу, – ответил Александр. – Дайте мне все нужное для письма.
Высокая старуха склонилась над ним с неуклюжей лаской; она двигалась, как домашнее животное, и так же пахла.
– Да, да, только бог это увидит. Но жребии лежат в двух чашах: в одной – имена богов, ждущих приношения, в другой – «Нет» и «Да». Какую поставить?
– «Нет» и «Да».
Самая старая все еще сжимала в крошечном кулачке складку его плаща, с неустрашимостью ребенка, чья красота обезоруживает сердца. Внезапно снизу донесся ее тонкий голосок:
– Будь осторожен со своим желанием. Будь осторожен.
Александр склонился над ней.
– Почему, мать? – спросил он мягко.
– Почему? Потому что бог исполнит его.
Он положил руку на ее голову – костяную скорлупку под шерстяным лоскутом – и погладил, глядя поверх нее в черные провалы дуба. Две остальные Голубицы переглянулись. Никто не произнес ни слова.
– Я готов.
Старухи скрылись под низкой кровлей святилища рядом с их каморкой; старшая плелась за ними, пискляво покрикивая, как какая-нибудь прабабка, пробравшаяся в кухню, чтобы докучать работающим женщинам. Было слышно, как они суетятся и ворчат, словно хозяева постоялого двора, застигнутые врасплох гостями, которым нельзя отказать.
Огромные древние ветви простирались над головой Александра, дробя бледное солнце. Ствол, покореженный и сморщенный временем, прятал в своих складках мелкие приношения богомольцев, оставленные столь давно, что кора уже почти поглотила их. Частью он был изъеден червями и ржавчиной. Лето обнажит то, что сейчас скрывала зима: некоторые из огромных ветвей омертвели. Дуб пустил свои первые корни, когда еще был жив Гомер; жизнь дерева близилась к закату.
Из глубин дерева, где ствол разветвлялся, доносились сонное воркование и стоны: в дуплах и клетушках, прибитых там и сям, прятались священные голуби, пара за парой, распушившие перья и жмущиеся друг к другу на холоде. Когда Александр подошел ближе, из темного укрытия раздалось громкое «рууу-ку-куу!».
Вышли женщины с низким деревянным столиком и древней работы кувшином с чернофигурной росписью. Кувшин поставили на стол под деревом. Старуха вложила в руку Александра полоску мягкого свинца и бронзовый стилос.
Александр положил свинец на старый каменный алтарь и, твердо выводя буквы, сияющие серебром на тусклой поверхности, написал: «БОГ И УДАЧА. АЛЕКСАНДР СПРАШИВАЕТ ЗЕВСА СВЯЩЕННОГО И ДИОНУ, ПРОИЗОЙДЕТ ЛИ ТО, ЧТО ДЕРЖУ Я В СВОИХ ПОМЫСЛАХ?» Втрое сложив полоску, так что слов стало не видно, он кинул ее в кувшин. Прежде чем прийти сюда, Александр расспросил, что и как делать.
Высокая Голубица приблизилась к столу и подняла руки. Нарисованные на кувшине жрицы были изображены именно в этой позе. Слова заклинания на жаргоне чужого языка исказились временем и невежеством; подражая воркованию голубей, женщина опускала гласные. Вскоре ей отозвалась одна из птиц, и все сердце дерева глухо зарокотало.
Александр смотрел, сосредоточившись на своем желании. Жрица опустила руку в кувшин и начала шарить внутри, когда старуха, подскочив к ней, вцепилась в ее плащ, вереща пронзительно, как обезьянка.
– Это было обещано мне! – чирикнула она.
Жрица отступила, украдкой взглянув на Александра; третья что-то прокудахтала, но не двинулась с места. Старуха засучила рукав платья, обнажив тонкую, как палка, руку. В кувшине зашуршали дубовые таблички, на которых были вырезаны жребии.
Не вмешиваясь в их ссору, Александр стоял в ожидании, не спуская глаз с кувшина. Нарисованная черная жрица обращала к нему поднятые ладони, застыв в неудобной архаической позе. У ее ступней обвивала ножку нарисованного стола нарисованная змея.
Искусное изображение казалось живым, голова змеи тянулась вверх. Ножка стола была не выше низкой кровати, змее легко взобраться по ней. Это была домашняя змея, хранительница тайн. Пока старуха бормотала, стуча жребиями, Александр, нахмурясь, пытался вернуться в прошлое, во тьму, из которой выползали змеи: ощущение какого-то застарелого гнева, чудовищная рана, неотомщенное смертельное оскорбление. Александр столкнулся лицом к лицу с могущественным гигантом. Дыхание Александра паром растворялось в холодном воздухе; потом наступила пауза, он перестал дышать; какой-то случайный звук вывел Александра из оцепенения. Его пальцы и зубы сжались. Воспоминания открылись и кровоточили.
Старуха распрямилась. В грязном кулаке был зажат сложенный листок свинца и два жребия. Жрицы кинулись к ней: закон предписывал доставать только один жребий, тот, что лежал ближе всех к свинцу. Они зашипели на нее, как на ребенка, осквернившего святыню в своем неведении. Старуха подняла голову – выпрямить спину она уже не могла – и юным властным голосом сказала:
– Назад! Я знаю, что должна делать.
На мгновение стало видно, как красива она когда-то была.
Оставив свинец на столе, Голубица подошла к Александру, вытянув обе руки, по жребию в каждой.
– Для желания в твоем уме. – Она открыла правую руку. – Для желания в твоем сердце. – Она открыла левую.
На обеих черных деревянных табличках было вырезано «Да».
Молодая жена царя Филиппа родила своего первого ребенка. Девочку. Удрученная повивальная бабка вынесла малышку из комнаты роженицы. В знак ритуального одобрения Филипп взял ребенка на руки: маленькое красное сморщенное существо принесли совсем голым, чтобы невозможно было скрыть изъяны. Изъянов не было. Аттал, тенью бродивший по дому с первой минуты схваток, склонился над младенцем, и его лицо тоже покраснело и сморщилось; он надеялся вопреки всему, пока не увидел пол ребенка своими глазами. Когда девочку унесли, бледно-голубые глаза Аттала с ненавистью посмотрели ей вслед. Он готов швырнуть ее в озеро, подумал Филипп, как ненужного щенка. Из детей царя на каждые пять девочек приходился только один мальчик. Часто он чувствовал себя из-за этого неловко, но в этот раз выслушал новости с глубоким облегчением.
В Эвридике было все, что нравилось ему в женщинах: чувственная без распущенности, всегда готовая усладить, никогда не устраивавшая сцен. С радостью, в любой день, он возвел бы ее на место Олимпиады. У него даже промелькнула мысль тайно убрать ведьму с дороги: это бы разрешило все проблемы; на ее руках достаточно взывающей к отмщению крови, чтобы совершить суровое правосудие, а в Македонии есть люди не менее искусные в подобных вещах, чем она. Но как бы осторожно он ни устроил дело, сын все равно узнает. Ничто не укроется от него, он выжмет правду из воздуха. И тогда?
А сейчас? Что ж, эта девочка дала ему передышку. Аттал десятки раз твердил царю, что в их семье рождаются одни мальчики. Теперь пусть поостынет. И Филипп, как делал он это на протяжении десяти месяцев, снова отложил решение.
Планируемая им война в Азии постепенно приближалась. Оружие было закуплено и собрано на складах, войска обновились, лошади выезжены; деньги лились рекой: к поставщикам, казначеям, посредникам, клиентам. В хорошо обученной, вымуштрованной, готовой к походу армии ходили легенды о баснословных сокровищах Азии, о щедрых выкупах за плененных сатрапов. Но предчувствия томили: нежные отзвуки, шепотки, искра, улыбка на лице опасности.
Были также и помехи более существенные. Яростная свара, которая могла породить множество кровных распрей, завязалась в винной лавке Пеллы между всадниками из отряда Аттала, состоявшего из его родичей, и теми, кого снова стали называть конницей Никанора, – хотя ни один человек, ценивший свою жизнь, не произнес бы этого имени в их присутствии. Филипп послал за зачинщиками, они молча переглядывались и уклонялись от ответа, пока самый младший, наследник древнего дома, который помнил, что его род сверг чуть ли не десяток царей или помог им прийти к власти, сказал, дерзко задрав бритый подбородок:
– Царь, они клеветали на твоего сына.
Филипп велел безбородому присматривать за собственной семьей; со своим сыном он разберется сам. Люди Аттала, надеявшиеся услышать: «У меня пока нет сына», удалились опечаленные. Вскоре Филипп отправил на запад очередного лазутчика – узнать, что происходит в Иллирии.
В Эпир царь не посылал: Филипп знал, где сейчас Александр. Он получил от сына письмо, которое прекрасно понял: человек чести, Александр зашел в своем служении благородству до последней черты. Эту последнюю черту можно было почувствовать без труда. Филипп ответил с равной сдержанностью. Царица покинула Пеллу по своей воле, из-за своего неуживчивого характера, не претерпев никаких явных оскорблений. Здесь он стоял на твердой почве: не все царские дома Эпира были моногамны. Олимпиада настроила против царя своего сына; вина за теперешнюю ссылку юноши всецело лежала на ней. Письмо не содержало смертельных оскорблений; Александр, в свою очередь, должен был это понять. Но что случилось в Иллирии?
Молодые люди, вернувшиеся из Эпира домой, привезли письмо.
Александр приветствует Филиппа, царя Македонии. Я отсылаю назад, к тебе и их отцам, этих людей, моих товарищей. Они ни в чем не виновны. По своей доброте мои друзья сопровождали царицу и меня в Эпир; прибыв сюда, мы не требуем более их помощи. Когда царица, моя мать, будет восстановлена в своих правах и достоинстве, мы вернемся. До этого я буду действовать по своему усмотрению, не спрашивая чьего-либо позволения.
Передай от меня привет солдатам, которых я возглавлял под Херонеей, и тем, кто был со мной во Фракии. И не забудь человека, которого я спас под Перинфом, во время мятежа аргивян. Ты знаешь его имя. Прощай.
Сидя в своем кабинете, где он обычно просматривал бумаги, Филипп скомкал письмо и швырнул его на пол; потом нагнулся, припадая на больную ногу, поднял, тщательно разгладил и запер в ларец.
Лазутчики один за другим приносили с запада тревожные вести, но ни одного факта, чтобы зацепиться. Всегда одни и те же имена небольшого тесного союза. Птолемей: «Ах, если бы я мог открыто взять к себе мать Александра, сейчас Филипп запел бы по-иному». Неарх: «Александр как хороший моряк, он стал бы капитаном, будь поумнее». Гарпал: «Я никогда не доверял этой хромой лисе, но мальчик распорядился по-своему». Эригий… Лаомедон… Гефестион, что же, куда пойдешь без своей тени. На мгновение Филиппом овладела печальная и негодующая зависть человека, который верит, что всегда искал совершенной любви, но не может понять, что скупился платить по-настоящему.
Новости были разными; имена никогда не менялись. Александр со своим отрядом побывал в крепости Коса, в крепости Клита, который настолько приблизился к месту верховного царя, насколько Иллирия могла это позволить; они побывали на границе с Линкестидой. Александр вышел на побережье и, говорят, справлялся о кораблях на Керкиру, в Италию, Сицилию, даже Египет. Его людей замечали в областях Эпира. Шли слухи, что Александр закупает оружие, нанимает копьеносцев, тренирует армию в каком-то лесном логове. Всякий раз, когда Филиппу нужно было перегруппировать войска для войны в Азии, приходило тревожное сообщение, и на границу приходилось посылать отряды. Без сомнения, мальчик поддерживал связь с друзьями в Македонии. На бумаге военные планы царя остались неизменными, но его военачальники чувствовали, как он медлит, ожидая следующего донесения.
Крепость гнездилась на скалистых берегах Иллирийского залива, густо заросшего лесом. Александр смотрел вверх, на окутанные ночной тьмой, черные от копоти стропила. Этот день, как и предыдущий, он провел охотясь. Его тростниковая постель в отведенном гостям углу зала была полна блох. Здесь, посреди собак, грызущих оставшиеся от ужина кости, спали холостяки. Голова у Александра постоянно болела. От дверей тянуло сквозняком, освещенное луной небо, казалось, полнилось сиянием. Он встал и завернулся в одеяло – запачканное, все в прорехах; его собственное, хорошее, украли несколько месяцев назад, едва ли не в самый день его рождения. В кочевом лагере у границы Александру исполнилось девятнадцать лет.
Он пробрался между телами спящих, об кого-то споткнулся; человек сонно выругался. Снаружи узкий вал окружал голый утес. Скала обрывалась прямо в море, далеко внизу вокруг валунов вскипал смутно поблескивающий прибой.
Александр узнал звук шагов за спиной и не обернулся. Гефестион прислонился к стене рядом.
– Что случилось? Не можешь заснуть? – спросил Гефестион.
– Я проснулся.
– У тебя опять колики?
– Там воняет, – поморщился Александр.
– Зачем ты пьешь эту собачью мочу? Лучше лечь трезвым.
Александр взглянул на него, как пес, готовый заворчать. На его руке отпечатались следы зубов недавно убитого леопарда. Весь день царевич провел в движении, но теперь стоял неподвижно, глядя вниз, в головокружительную бездну моря. Наконец Александр сказал:
– Так больше продолжаться не может.
Гефестион нахмурился, вглядываясь в ночь. Однако он рад был это слышать, как ответ на вопрос, который страшился задать.
– Да, – сказал он. – Вряд ли может.
Александр поднял несколько камешков со стены и кинул их в мерцающие волны. Не показалось ряби, не донеслось ни единого звука, даже когда камешки ударялись о скалу. Гефестион оставался недвижим. Он просто был рядом, как велело ему предчувствие.
– Даже хитрость лисицы, – сказал Александр вскоре, – через какое-то время иссякает. И когда она принимается за старые трюки во второй раз, сеть уже наготове.
– Боги часто посылали нам удачу, – заметил Гефестион.
– Время истекает. Такое чувство, что впереди война. Ты помнишь, как Полидор[68] со своими двенадцатью воинами пытался удержать крепость во фракийском Херсонесе? Множество шлемов маячили над стенами, двигались, сменяя друг друга. Я сглупил и послал за подкреплением, потерял два дня, помнишь? Потом камень из катапульты сбил один шлем, и стало видно, что он насажен на шест. Это должно было случиться, время Филиппа истекло. Мое время истечет, когда какой-нибудь иллирийский вождь перейдет границу по собственному усмотрению, чтобы угнать скот или отомстить, и Филипп поймет, что я тут ни при чем. Мне не удастся одурачить отца после этого, он меня слишком хорошо знает.
– Ты все еще мог бы возглавить набег, еще не поздно передумать, – сказал Гефестион. – Если немного отойдешь в сторону моря и будешь действовать с меньшим размахом… При всех заботах Филиппа маловероятно, что он разберется в действующих лицах нашего представления.
– Как я могу это знать? Нет, я получил предостережение… что-то вроде предостережения… у Додоны.
Гефестион воспринял новость молча. Александр рассказывал другу об оракуле только это.
– Александр, твой отец хочет, чтобы ты вернулся. Я знаю. Поверь мне. Я все время это знал, – сказал Гефестион.
– Хорошо. Тогда он должен сказать это моей матери.
– Филипп хочет, чтобы ты вернулся не только из-за войны в Азии. Ты не хочешь и слышать об этом, но царь тебя любит. Тебе могут не нравиться проявления этой любви. Еврипид говорит, у богов множество лиц.
Александр опустил руки на расколотый камень и весь обратился во внимание.
– Еврипид писал для актеров. Множество масок, я бы сказал, да, масок. Одни привлекательные, другие – нет. Но лицо одно. Только одно, – продолжал Гефестион.
Метеор с желто-зеленой пылающей головой и бледнеющим красным хвостом прочертил полосу в небе и упал далеко в море. Гефестион постарался скрыть радость, как прячут осушенный наскоро кубок.
– Это предзнаменование для тебя. Ты должен решиться сегодня ночью. Ты знаешь, что должен это сделать, – сказал Гефестион.
– Я проснулся; вокруг смердело, как в выгребной яме.
Между камней стены пророс стебелек бледного цветка; Александр машинально вертел его в пальцах. Словно огромная гора свалилась с его плеч. Это не принесло радости и больше походило на первые приметы смертельной усталости. Бездействие… Александр мог вынести все, кроме бездействия. Гефестион почувствовал, что может дать другу нечто большее, чем любовь.
– Сегодня ночью, – сказал Гефестион ровно. – Ждать нечего, ты знаешь.
Александр не двинулся. Но Гефестиону показалось, что он собрался, сжался в комок.
– Да. Первое: я трачу время без всякой пользы. Я не чувствовал этого раньше. Второе: несколько человек – и царь Клит, полагаю, один из них – захотят отослать отцу мою голову сразу же, как только убедятся, что не смогут использовать меня в борьбе с ним. И третье: Филипп смертен, никто не знает, когда пробьет его час. Если отец умрет, а я буду за границей…
– И это также, – сказал Гефестион спокойно. – Что ж, как скажешь. Ты хочешь вернуться домой, он хочет, чтобы ты вернулся. Вы смертельно оскорбили друг друга, никто не желает заговорить о примирении первым. Значит, нужен подходящий посредник. Кто бы мог стать им?
Твердо, словно решение уже было принято раньше, Александр сказал:
– Демарат Коринфский. Он любит нас обоих и будет рад важному поручению. Демарат хорошо справится. Кого мы за ним пошлем?
Выбор пал на Гарпала, с его печальной изящной хромотой, смуглым подвижным лицом, быстрой улыбкой и милой серьезной предупредительностью. Они проводили Гарпала до границ Эпира, чтобы обезопасить его от разбойников; но письма при нем не было. Для выпавшей на долю Гарпала миссии все письменные свидетельства казались немыслимыми. Он взял с собой только мула, перемену одежды и ослепительное обаяние.
Филипп с удовольствием узнал, что его старый друг и гость Демарат, приехав по делам на север, собирается навестить царя. Царь расстарался с ужином и, чтобы оживить трапезу, нанял для танца артиста с мечами. Когда ужин был съеден, а танцор удалился, друзья сели за вино. Коринф собирал сплетни со всей Южной Греции, и Филипп тотчас осведомился о новостях. Царь слышал о каких-то разногласиях между Спартой и Фивами; каково мнение Демарата?
Демарат, почетный гость, гордящийся своим положением, ловко воспользовался намеком и покачал своей благородной, увенчанной сединами головой.
– Ах, царь! От тебя ли я слышу упрек грекам, не живущим в согласии! Ведь твой собственный дом объят войной.
Филипп, в голове которого еще не помутилось от винных паров, резко скосил на гостя свой единственный черный глаз. Опытный дипломат, он уловил особую нотку, подход к какому-то делу первостепенной важности. Но сделал вид, будто ничего не заметил.
– Этот мальчишка. Александр вспыхивает от одной искры, как сухая щепка. Глупая болтовня пьяного наутро заслуживала бы только смеха, если бы мальчик сохранил здравый ум, с которым родился. Но он взбесился и побежал к своей матери, а ты знаешь ее.
Демарат издал сочувственное восклицание. Какая жалость, сказал он, что будущее юноши зависит от его ревнивой опальной матери. Гость безошибочно процитировал несколько приличествующих случаю элегических строк из Симонида, подготовленных заранее.
– Александр отрезал бы себе нос, – сказал Филипп, – только чтобы досадить мне. Мальчик с такими дарованиями, и все впустую. Мы бы хорошо ладили, если бы не эта сука. Ему виднее. Что ж, теперь Александр за все заплатит, ему осточертеют иллирийские холмы. Но если он думает, что я…
Уже наступало утро, когда разговор наконец стал серьезным.
В Эпире Демарат был самым почетным гостем царя. Ему предстояло сопроводить назад в Пеллу сестру царя Александра и ее помилованного сына. Поскольку посол и без того не считал денег, его одарили похвалами. Царь Александр пил за него из родовой золотой чаши, которую умолил принять как небольшой подарок на память. Олимпиада выказала всю обходительность, на какую была способна; если враги называют ее сварливой, пусть судит об этом сам. Александр, надев единственный хороший хитон, который у него оставался, как никогда отличался предупредительностью. И вот однажды вечером, верхом на измученном муле, в Додону явился усталый закоченевший старик. Это был Феникс. В горах его застала скверная погода, и он почти свалился с седла в протянутые руки своего названого сына.
Александр потребовал горячую ванну, душистое масло и опытного банщика, но о последнем, как оказалось, в Додоне никогда и не слышали. Тогда Александр спустился сам в купальню, чтобы растереть Феникса.
Старая царская купальня из раскрашенной глины много раз чинилась и подтекала; ложа не было, за ним пришлось посылать. Александр поочередно разминал узловатые мускулы бедер, массируя и похлопывая тело старика, как показывал ему Аристотель и как он сам, дома, учил своего раба. В Иллирии Александр врачевал всех остальных. Даже когда знания или память изменяли ему и он полагался на увиденные во сне предзнаменования, горцы предпочитали искусство царского сына чарам местной знахарки.
– Ухм, а-ах, так лучше, именно здесь у меня всегда щемит. Ты учился у Хирона, как Ахилл?
– Нужно учиться у лучших учителей. Теперь повернись.
– Этих шрамов на руке я у тебя раньше не видел, – заметил Феникс.
– Мой леопард. Я должен был отдать шкуру хозяину дома, – пояснил Александр.
– Одеяла благополучно доставили?
– Ты посылал и одеяла? В Иллирии кругом воры. Книги я сохранил: иллирийцы не умеют читать, а в растопке, к счастью, нужды не было. Однажды эти дикари украли Букефала.
– Что ты сделал? – поинтересовался Феникс.
– Пошел следом и убил вора. Он не ушел далеко, Букефал не позволил ему на себя сесть.
Александр растирал подколенное сухожилие старика.
– Ты всех нас держал в страшном напряжении полгода, даже больше.
Не прекращая работать, Александр коротко рассмеялся.
– Но время прошло, а ты не тот человек, от которого можно легко отделаться. Твой отец сделал ставку на естественные чувства. Как я ему и советовал. – Феникс вывернул шею, чтобы встретиться с Александром взглядом.
Александр распрямился, вытирая жирные от масла руки полотенцем.
– Да, – сказал он медленно. – Естественные чувства, да, можно назвать это и так.
Феникс, наученный опытом многих лет, поскорее сменил опасную тему:
– А что, Ахилл, вел ли ты сражения на западе?
– Однажды, в племенной войне. Нужно поддерживать своих гостеприимцев. Мы победили.
Александр откинул назад увлажнившиеся от пота волосы; его рот запал, черты лица заострились. Он сердито отшвырнул полотенце в угол.
«Александр привык хвастаться тем, что претерпел при Леониде, – подумал Феникс, – это научило его выносливости; в Пелле я слушал его и улыбался. Но этими месяцами в Иллирии он никогда не будет хвалиться, и тому, кто станет насмехаться, следует быть осторожным».
Внезапно, словно подслушав его мысли, Александр с угрюмым раздражением произнес:
– Почему мой отец потребовал, чтобы я попросил прощения?
– Ну, Филипп любит поторговаться. При любой торговле запрашивают слишком высокую цену. Под конец он не настаивал.
Феникс спустил с ложа свои короткие узловатые ноги. Рядом с ним виднелось низкое оконце, в верхнем углу которого устроила гнездо куница; на подоконнике, хранившем следы помета, лежал зазубренный гребень слоновой кости. В его зубьях застряло несколько рыжих волосков из бороды царя Александра. Феникс причесывался с непроницаемым лицом, поглядывая на своего питомца.
Александр убедился, что может потерпеть неудачу. Да, даже он. Он видел реки, переправиться через которые во время паводка становилось невозможно. Как-то раз, темной ночью, в этой стране разбойников Александр увидел себя самого – кто знает каким? Стратегом наемников, которого какой-нибудь сатрап нанимает для войны с Великим царем; или третьеразрядным сицилийским тираном; возможно, блуждающей кометой вроде Алкивиада[69] – девять чудесных дней каждые несколько лет, а потом смерть во мраке. На мгновение Александр это увидел. «Мальчик любит показывать свои боевые шрамы, но этот будет скрывать, как позорное клеймо, – и уже скрывает, даже от меня», – заключил свои размышления Феникс.
– Ну же! Ударьте по рукам; старые счеты долой, начнем с чистой таблицы. Вспомни, что сказал Агамемнон Ахиллу, когда они примирились:
Часто винили меня, но не я, о ахейцы, виновен;
Зевс Эгиох, и Судьба, и бродящая в мраках Эриннис:
Боги мой ум на совете наполнили мрачною смутой
В день злополучный…[70]
Твой отец прочувствовал это. Я прочел на его лице.
– Я могу одолжить тебе гребень почище этого, – сказал Александр. Он положил гребешок назад под гнездо и вытер пальцы. – Мы знаем, что ответил Ахилл:
Гектор и Трои сыны веселятся о том, а данаи
Долго, я думаю, будут раздор наш погибельный помнить.
Но совершившеесь прежде оставим в прискорбии нашем,
Гордое сердце в груди укротим, как велит неизбежность[71].
Александр взял в руки чистый хитон, который достал из чересседельной сумки Феникса, аккуратно, как вышколенный слуга, накинул его на старика и протянул ему пояс.
– Ах, дитя, ты всегда был добр ко мне.
Феникс завозился с пряжкой, опустив глаза. Этими словами он предполагал начать увещевание, но, во всем отчаявшись, произнес их просто как благодарность.
Конница Никанора снова стала илой Александра.
Препирательства заняли какое-то время; множество гонцов от Демарата к царю и обратно проделали трудную дорогу между Эпиром и Пеллой. Главным итогом сделки, достигнутым после многих ухищрений, стал отказ каждой партии от торжества победы. Когда отец наконец встретил сына, оба почувствовали, что сказано уже достаточно, и избавили себя от необходимости объясняться второй раз, теперь на словах. Каждый оглядел противника с любопытством, обидой, подозрением, сожалением и робкой надеждой, которую и тот и другой скрывали слишком хорошо.
Под взыскательным взглядом Демарата отец и сын обменялись символическим поцелуем примирения. Александр вывел вперед свою мать; Филипп поцеловал и ее, отметив про себя, что гордыня и ненависть испещрили ее лицо еще более глубокими морщинами, чем прежде, и с удивлением вспомнил свою былую юношескую страсть. После этого все трое разошлись, чтобы, вернувшись в русло старой жизни, обнаружить: ничто не осталось по-прежнему.
До сих пор большинство придворных избегало вставать на чью-либо сторону. Только отдельные группки – Атталидов, шпионов Олимпиады, друзей и товарищей Александра – ссорились и интриговали. Но появление изгнанников произвело на Пеллу такое же действие, как кислая закваска – на молоко. Началось брожение, все спешили размежеваться.
Молодые знали, что Александр, несмотря на юность, превзошел старших. Когда завистливые старики пытались его свергнуть, он выстоял и оказался победителем. Собственное едва тлеющее недовольство молодых Александр обратил в пламя неповиновения; он был их героем-жертвой. Даже обиду Олимпиады, поскольку она была его матерью, молодежь сделала своей собственной. Видеть, как твою мать позорят, а твой отец, старик, которому за сорок, в глазах всей Македонии выставляет себя на посмешище, женясь на пятнадцатилетней девочке, – можно ли молча проглотить такое? Наконец увидев Александра, молодые приветствовали его с яростным пылом, и он не смог их не ободрить.
Лицо Александра удлинилось. Постепенно, с годами, черты его становились более суровыми, но замкнутая отрешенность взгляда появилась недавно. Восхищение юношей смягчило Александра, и теплая, доверчивая улыбка стала для молодых наградой.
С Гефестионом, Птолемеем, Гарпалом и остальными товарищами его изгнания обращались с благоговейным уважением; их рассказы становились легендой. Эти не предали своего друга. Все их истории повествовали об успехе: охота на леопарда, стремительные налеты на границу, славная победа в межплеменной войне. Их гордость и любовь принадлежали Александру, они переменили бы, если б смогли, самые его воспоминания. Благодарности Александра, пусть и невысказанной, им было достаточно, они чувствовали себя любимыми. Вскоре и молодым, и самим себе приближенные царского сына стали казаться признанными вождями; они начали показывать это, иногда осторожно, иногда – нет.
Собралась партия Александра. Ее составили люди, которые любили его или рядом с ним сражались, кому, может быть, где-то во Фракии, раненому или полузамерзшему, он уступил свое место у костра и свой кубок с вином; или те, чье иссякающее мужество он вновь зажег каким-нибудь словом; здесь были и те, кто рассказывал ему разные истории в караульной, когда царевич был ребенком; и все те, кто, оглядываясь назад, на годы беззакония, хотел прежде всего сильного наследника; и те, кто ненавидел его врагов. Могущество и гордость Атталидов росли с каждым днем. Парменион, некоторое время назад овдовевший, женился на дочери Аттала, и царь был его дружкой.
В первый же раз встретившись с Павсанием наедине, Александр поблагодарил его за гостеприимство, оказанное его родом. Спрятанные в бороде губы слегка раздвинулись, словно пытаясь ответить на улыбку улыбкой, но они окончательно утратили гибкость.
– Безделица, Александр. Для нас это было честью… Я бы сделал для тебя большее.
На мгновение их глаза встретились, Павсания – изучающие, Александра – вопрошавшие, но Павсания всегда было нелегко понять.
Эвридика теперь жила в прелестном новом доме на склоне холма, недалеко от дворца. Сосновый лес вырубили, чтобы расчистить место, а статую Диониса, которую поставила в роще Олимпиада, возвратили царице. Статуя не принадлежала к древним святыням, а являлась лишь прихотью, в устах молвы связанной с неким скандалом.
Гефестион, появившийся в Пелле слишком поздно, чтобы разбираться в таких вещах, знал, что положение Александра во многом зависит от поведения его матери. Конечно, сын должен защищать царицу, у него не было выбора, но почему с такой страстью, с такой жестокостью к своему отцу, такой слепотой к собственному благу? Истинные друзья делят все, кроме прошлого, оставшегося за границей их встречи.
То, что у царицы есть своя партия, все знали даже слишком хорошо; комнаты Олимпиады походили на зал собраний оппозиции какого-нибудь южного города. Когда Александр туда шел, Гефестион чувствовал, что теряет терпение. Да знал ли царевич, что замышляла его мать? Что бы там ни было, но, когда беда случится, царь решит, что сын знал все.
Гефестион по молодости лет разделил потрясение Александра, когда льстецы, некогда усердные, стали держаться на расстоянии. Самые победы Александра настораживали их. В Македонии, с ее историей, он слился с опасностью, как леопард – с яркими пятнами. Александр всегда презирал рабскую угодливость, но хотел, чтобы его любили. Теперь он учился понимать, кто из его окружения этим воспользовался. За уроками со спокойной насмешкой зловеще наблюдал царь.
– Ты должен попытаться сгладить ваши разногласия, – твердил Гефестион. – Филипп хочет этого, иначе зачем ему было тебя возвращать? Младший всегда подходит первым, в этом нет позора.
– Мне не нравится, как он на меня смотрит, – хмурился Александр.
– Филипп может думать точно так же, вы оба дошли до предела. Но как ты можешь сомневаться в том, что ты его наследник? Кто еще остается? Арридей?
Идиот Арридей недавно появился в Пелле на одном из праздников. Родня его матери всегда подводила его, наряженного и причесанного, выразить почтение Филиппу. Царь с гордостью признал Арридея своим сыном, когда того вынесли из комнаты роженицы прелестным, здоровым на вид младенцем. Теперь Арридею исполнилось семнадцать; он перерос Александра и, пока его нижняя челюсть не отвисла, походил внешностью на Филиппа. Беднягу перестали брать в театр, потому что он разражался громким смехом в самых трагических местах, и на серьезные обряды, из опасения, что с Арридеем случится припадок. Во время таких припадков Арридей падал и бился на земле, как выброшенная на берег рыба, в грязи, весь мокрый. Эти припадки, как говорили врачи, и ослабили рассудок несчастного, который до этого не отличался от обычных детей. Арридей наслаждался зрелищем пира, повсюду ходя за старым рабом, как маленький мальчик за своим педагогом. В этом году у него выросла черная бородка, но Арридей не расставался со своей куклой.
– Что за соперник! – смеялся Гефестион. – Почему бы тебе, Александр, не успокоиться?
Дав добрый совет, он выходил из комнаты, натыкался на кого-нибудь из партии Атталидов или даже на одного из многочисленных врагов Олимпиады, приходил в негодование от любого их слова и кидался в драку. Всем друзьям Александра приходилось участвовать в таких потасовках, а Гефестиону, с его бешеным нравом, чаще всех. Истинные друзья делят все, особенно врагов. Позднее Гефестион мог корить себя, но все его приближенные знали, что Александр никогда не упрекнет их за эти доказательства любви. Он не настраивал их против кого бы то ни было, но вокруг облаком стояла та особая отчаянная преданность, от которой, как от кремня, сыплются искры.
Александр без устали охотился, с наибольшим удовольствием – когда зверь оказывался опасным или же попадал в его руки после долгого трудного преследования. Он читал мало, но не бесцельно; его беспокойство требовало действия. Александр успокаивался, только когда готовил свою илу к предстоящей войне. Он успевал повсюду; требовал от оружейников катапульт, которые можно было бы разбирать на части и перевозить в повозках, не оставляя их гнить после каждой осады; в рядах конницы осматривал ноги лошадей, проверял полы конюшни, обсуждал корм. Александр подолгу беседовал с много путешествовавшими людьми: торговцами, послами, актерами, наемниками, которые знали греческую Азию и даже земли за нею. Все, что они ему рассказывали, он, отрывок за отрывком, сверял с «Анабасисом» Ксенофонта.
Гефестион, деливший с Александром его занятия, видел, что все надежды друга возложены на войну. Месяцы безделья тяготили его, как оковы; он нуждался в лекарстве сражений, чтобы победами уничтожить врагов и исцелить свою гордость. Александр полагал решенным, что его пошлют вперед, одного или с Парменионом, чтобы проложить главному войску дорогу в Азию. Гефестион, скрывая собственное беспокойство, поинтересовался, говорил ли он об этом с царем.
– Нет. Пусть сам придет ко мне, – ответил Александр.
Царь, хотя и занятый сверх меры, замечал все. Он видел изменения в тактике, требовавшие его одобрения, и ждал просьбы об этом, но тщетно. Филипп видел, как лицо юноши становится другим, а его товарищи почти не расстаются. Прочесть мысли Александра всегда было непросто, но когда-нибудь мальчик должен был прийти к нему как солдат к солдату, он не мог ослушаться. Как человек Филипп был уязвлен и сердит, как правитель – полон подозрений.
Царь только что получил хорошие новости: был заключен союз бесценного стратегического значения. В глубине души Филиппу хотелось похвастаться перед сыном. Но если мальчик был слишком упрям, чтобы советоваться со своим отцом и царем, то не мог ожидать, чтобы у него просили совета. Пусть узнает сам или от шпионов своей матери.
Поэтому о предстоящей женитьбе Арридея Александр услышал от Олимпиады.
Сатрапией Кария, на южном изгибе малоазийского побережья, правила под рукой Великого царя ее старая династия. Великий Мавсол, прежде чем успокоиться в своем колоссальном Мавзолее, выстроил себе маленькую империю, на море – до Родоса, Коса и Хиоса, на юг – до побережья Ликии. Хотя и небесспорно, царство унаследовал его младший брат Пиксодор. Он заплатил дань и формально признал свою зависимость; Великий царь поостерегся просить большего. После того как Сиракузы вернулись к былой анархии, но до возвышения Македонии, Кария была сильнейшей державой Внутреннего моря. Филипп долго наблюдал за ней, отправляя секретные посольства, разыгрывая свою игру. Теперь царь торжествовал. Он обручил Арридея с дочерью Пиксодора.
Олимпиада узнала об этом в театре, на трагедии, представленной в честь карийских послов.
Она послала за Александром, но его нашли не сразу. Вместе с Гефестионом Александр ушел за сцену, чтобы поздравить Фессала. Играли «Безумие Геракла» Еврипида. Впоследствии Гефестион, недоумевая, спрашивал себя, как мог он пропустить предзнаменование.
Фессалу было сейчас около сорока, он находился в зените своих дарований и славы. Достаточно многоликий, чтобы выступать в любой маске, от Антигоны до Нестора, он, как и прежде, особенно гремел в героических ролях. Только это от него и требовалось. Фессал только что снял маску. Когда он увидел Александра, на лице его отразилось живейшее сочувствие: за время своего отсутствия наследник сильно изменился. До Фессала доходили слухи; он постарался дать Александру понять как можно яснее, что его собственная преданность не поколеблена.
Покинув театр, Гефестион отлучился, чтобы провести час со своими родителями, приехавшими в город на праздник. Когда он вернулся во дворец, то оказался в центре урагана.
Комната Александра была полна его друзей, все говорили одновременно: негодуя, намекая, тут же строя заговоры. Увидев Гефестиона в дверях, Александр вырвался из толпы, подбежал к нему и, схватив за руку, прокричал прямо в ухо новости. Ошеломленный его яростью, Гефестион что-то сочувственно пробормотал; разумеется, Александр должен был услышать о свадьбе от царя, разумеется, к нему отнеслись пренебрежительно. Истина постепенно, как мозаика, сложилась из разрозненных слов. Александр поверил матери, что таким образом Филипп подтвердил права Арридея на македонский престол. Олимпиада в этом не сомневалась.
«Я должен увести его отсюда», – подумал Гефестион, но не осмелился даже на попытку. Александр горел, словно в лихорадке, юноши – вспоминая его победы, проклиная неблагодарность царя, предлагая нелепые советы – чувствовали, что необходимы Александру, и не собирались его оставлять. От Гефестиона он хотел того же, чего и от всех остальных, только с большим нетерпением. Безумием было бы перечить ему сейчас.
«Иллирия, – думал Гефестион. – Это как болезнь, от которой он не может оправиться. Позднее я поговорю с ним».
– Что это за женщина? – спросил Гефестион. – Невеста знает, что просватана за недоумка?
– А ты как думаешь? – сказал Александр, его ноздри раздувались. – Что за человек ее отец?
Его брови сошлись, он задумался, потом начал мерить шагами комнату. Гефестион распознал пролог близящегося действия.
Шагая за Александром по пятам, не обращая внимания на признаки опасности, Гефестион сказал:
– Александр, это не может быть правдой, если только царь не сошел с ума. После того как его выбрали царем, потому что македонцы не хотели признать ребенка? Как он может думать, что они признают слабоумного?
– Я знаю, что он делает. – Казалось, от Александра исходили волны сухого жара. – Арридей всего лишь затычка, пока Эвридика не родит мальчика. Это работа Аттала.
– Но… но подумай! Этот мальчик еще даже не родился. Потом нужно время, чтобы он вырос. Скажем, восемнадцать лет. А царь – солдат.
– Эвридика опять беременна, ты не знал? – прокричал Александр.
«Если дотронуться до его волос, – думал Гефестион, – можно будет, наверное, услышать треск».
– Царь не может считать себя бессмертным, – возразил Гефестион. – Он отправляется на войну. Что случится, если Филипп умрет в ближайшие пять лет? Кто тогда станет царем, если не ты?
– Если только царь меня не убьет.
Александр произнес эти слова как нечто привычное.
– Что? Как ты мог в это поверить? – ужаснулся Гефестион. – Собственного сына?
– Все говорят, я ему не сын. Что ж, тогда я должен позаботиться о себе сам.
– Кто так говорит? Уж не имеешь ли ты в виду эту пьяную болтовню на свадьбе? Думаю, говоря об истинном наследнике, Аттал всего лишь хотел сказать, что в нем будет македонская кровь с обеих сторон.
– О нет. Сейчас говорят другое! – кипел Александр.
– Послушай. Давай пройдемся. Поохотимся, например. Обсудим все после, – предложил Гефестион.
Быстро оглянувшись, чтобы увериться, что никто больше не слышал этих слов, Александр отчаянно пробормотал:
– Спокойствие, спокойствие.
Гефестион отошел к остальным, и Александр снова заметался по комнате, как волк в клетке. Внезапно он повернулся и сказал:
– Я с этим справлюсь!
Гефестион, привыкший всецело доверять этим ноткам решимости в голосе Александра, мгновенно ощутил приближение катастрофы.
– Посмотрим, – сказал Александр, – кто выиграет от этой помолвки.
Его друзья, в точности как хор в трагедии, стали умолять его открыться.
– Я пошлю в Карию, чтобы рассказать Пиксодору, какого рода сделку он заключил.
Раздались рукоплескания. «Все сошли с ума, – думал Гефестион, – весь мир обезумел». Перекрывая шум, моряк Неарх выкрикнул:
– Ты не можешь этого сделать, Александр. Мы проиграем войну в Азии из-за тебя.
– Ты мог бы дать мне закончить, – огрызнулся Александр. – Я предложу дочери Пиксодора себя.
Когда до них дошел смысл этих слов, воцарилось молчание. Потом Птолемей сказал:
– Сделай это, Александр. Я поддержу тебя, вот моя рука.
Гефестион в ужасе уставился на него. Он рассчитывал на Птолемея, здравомыслящего старшего брата. Тот недавно выписал назад из Коринфа Таис, уехавшую на юг на время его ссылки. Но сейчас стало ясно, что Птолемей взбешен не меньше Александра. В конце концов, хотя и непризнанный, он был старшим сыном Филиппа. Привлекательный, способный, честолюбивый, уже достигший тридцати лет, он полагал, что и сам прекрасно смог бы управлять Карией. Одно дело – уступить любимому брату, законному наследнику, и совсем другое – остаться в тени из-за слюнявого Арридея.
– А вы все что скажете? Мы останемся с Александром? – крикнул Птолемей.
Некоторые смутились, но согласились все. Убежденность Александра всегда захватывала. Юноши заявили, что этот брак сохранит Александру его место и принудит царя считаться с ним. Даже слабовольные, видя, что Александр считает голоса, присоединялись к заговору; все же, думали они, это не иллирийское изгнание, им ничего не придется делать, весь риск Александр возьмет на себя.
Это измена, думал Гефестион. Отчаяние сделало его дерзким; он взял Александра за плечи с твердостью человека, заявляющего о своих правах. Александр тотчас же повиновался и вместе с ним отошел в сторону.
– Утро вечера мудренее. Ты примешь решение завтра, – твердо сказал Гефестион.
– Никогда не следует откладывать.
– Послушай. Что, если твой отец и Пиксодор меняются тухлой рыбой? Что, если она потаскушка или уродина? Как раз пара для Арридея. Ты станешь посмешищем.
С видимым усилием Александр поднял на него широко распахнутые блестящие глаза и со спокойствием, которое тяжело ему далось, сказал:
– Ну и что? Для нас разницы нет, ты это знаешь.
– Конечно знаю! – сказал Гефестион сердито. – Ты ведь не с Арридеем говоришь, с этим дурачком…
«Нет, нет, один из нас должен сохранить рассудок». Внезапно, по причине, неясной ему самому, Гефестион подумал: «Александр доказывает, что может отнять женщину у своего отца. Она предназначена Арридею, приличия соблюдены, недоумок ничего не узнает. Но кто отважится сказать Александру о его истинных мотивах? Никто, даже я».
Александр, упрямо склонив голову, заговорил о мощи карийского флота. Гефестион прекрасно чувствовал невысказанный призыв, таящийся за его словами. Друг хотел не совета, но доказательств любви. Он должен получить все, в чем нуждается.
– Ты же знаешь, я с тобой, чем бы это ни обернулось. Что бы ты ни сделал.
Александр стиснул его руку, быстро улыбнулся и подошел к остальным.
– Кого ты пошлешь в Карию? – спросил Гарпал. – Я поеду, если хочешь.
Александр сжал обе его руки.
– Нет, македонцу нельзя; мой отец заставит тебя поплатиться. Благородно с твоей стороны было предложить это, Гарпал, я никогда не забуду.
Александр поцеловал Гарпала в щеку; он становился очень чувствительным. Еще несколько человек сгрудилось вокруг него, наперебой вызываясь исполнить поручение. Словно в театре, подумал Гефестион.
Едва это слово пришло ему на ум, как он понял, кого выберет Александр.
Фессал явился уже в сумерках и был впущен через сад в покои Олимпиады. Царица пожелала присутствовать при беседе, но Александр встретился с актером наедине. Фессал вышел, высоко неся голову; на пальце у него красовалось золотое кольцо. Олимпиада также поблагодарила актера, пустив в ход все свое обаяние, еще не до конца утраченное, и дала Фессалу талант серебра. Фессал ответил с большой учтивостью; опыт научил его произносить речи, в то время как он обдумывал совершенно иные вещи.
Дней через семь Александр встретил Арридея в дворцовом саду. Теперь идиот приезжал в Пеллу чаше; врачи советовали выводить его в люди, чтобы дать пищу уму. Арридей торопливо побежал навстречу Александру; старый слуга, которого Арридей перерос уже на полголовы, озабоченно ковылял позади. Александр, для которого идиот был не большим злом, чем собака или лошадь его врага, ласково поздоровался.
– Как поживает Фрина? – спросил он. Куклы не было видно. – Ее у тебя отобрали?
Арридей ухмыльнулся. В его мягкой черной бороде блестели дорожки слюны.
– Старушка Фрина в сундуке. Она мне не нужна. Мне привезут настоящую девушку, из Карии.
Он добавил непристойную похвальбу, как несмышленый ребенок, подражающий взрослым.
Александр смотрел на Арридея с жалостью.
– Заботься о Фрине. Она хороший друг. В конце концов ты, может быть, захочешь к ней вернуться.
– Нет! У меня будет жена. – Арридей кивнул Александру и сказал с дружеской искренностью: – Когда ты умрешь, я буду царем.
Дядька Арридея быстро ухватил дурачка за пояс, и он двинулся дальше, что-то нескладно напевая себе под нос.
Уверенность Филота росла. Он хорошо знал значение взглядов, которыми при нем обменивались. Снова его не посвятили в тайну. Уже полмесяца он чувствовал запах заговора, но друзья Александра держали языки за зубами. Наконец Филот все понял: они были слишком упоены собой или слишком испуганы, чтобы таиться.
Для Филота это время было нелегким. Годами принадлежа к окружению Александра, он никогда не допускался в тесный круг его самых близких друзей. Филот искусно сражался, имел привлекательную внешность – за исключением голубых глаз навыкате, – мог составить хорошую компанию за ужином, был завзятым щеголем; его донесения царю всегда были осторожны. Филота, без сомнения, ни в чем не подозревали. Почему же тогда ему не доверяли? Интуитивно он винил в этом Гефестиона.
Парменион не оставлял Филота в покое, требуя новостей. Если он что-то пропустит, что бы там ни было, и его отец, и царь спросят с него. Теперь Филот думал, что благоразумнее было бы разделить с Александром изгнание; он принес бы пользу Филиппу и сейчас принадлежал бы к посвященным. Но все произошло слишком внезапно, Александр сделал свой выбор во время ссоры на свадебном пиру. Храбрый на поле боя, Филот слишком любил удобства спокойной жизни, чтобы в сомнительной ситуации таскать для других каштаны из огня.
Филот страстно желал, чтобы ни до Александра, ни до Гефестиона – что было одно и то же – не дошли слухи, что он шпионит. На поиски истины ушло время; Филот собирал там и тут пустячные сплетни, искал недостающие части разрозненной картины, стараясь оставаться незаметным, и наконец узнал правду.
Было решено, что Фессал не будет писать сам; при его поручении это показалось бы слишком подозрительным. Актер послал доверенного человека из Коринфа, чтобы сообщить о своем успехе.
Пиксодор знал кое-что, хотя и недостаточно, об Арридее: Филипп, имея опыт дипломатии, знал, что прочный союз не может быть достигнут бесстыдным мошенничеством. Но когда сатрап узнал, что за ту же цену он может приобрести вместо осла прекрасного рысака, он расцвел. В приемном зале Галикарнаса, с его пестрым мрамором, персидскими тканями и греческой мебелью, мимо Фессала скромно прошла дочь Пиксодора. Никто не потрудился сказать Арридею, что невесте всего восемь лет. Фессал, как полномочный представитель Александра, выразил восторг. Брак, конечно, предполагалось заключить по доверенности, но, когда он совершится, родня жениха вынуждена будет его признать. Остается только выбрать человека соответствующего положения и отослать его в Македонию.
Большую часть дня, при Александре и в его отсутствие, ничто другое не обсуждалось среди его друзей. Когда поблизости появлялся кто-то из чужих, они говорили обиняками. И этот день дал Филоту последнее недостающее звено для его цепи.
Действовать, когда готов, сохранять спокойствие до последней минуты – это было едва ли не лучшей способностью царя Филиппа. Он не хотел огласки и шума; вреда и так причинено достаточно. За всю свою жизнь Филипп редко испытывал такой гнев, но и на этот раз его негодование было холодным и трезвым.
День прошел мирно. Настала ночь; Александр отправился в свою комнату. Когда он остался совершенно один – иными словами, когда Гефестион покинул его, – у дверей выставили стражу. Окно комнаты находилось в двадцати футах над землей, но и под ним стояли солдаты.
Александр узнал об этом только утром. Филипп тщательно выбрал охрану, она не отвечала на вопросы. Голодный, царевич просидел так до полудня.
Под подушкой Александра лежал кинжал, в царском доме Македонии столь же естественная вещь, как и одежда. Александр спрятал оружие под хитоном. Если принесут пищу, он к ней не прикоснется: смерть от яда недостойна воина. Александр прислушался.
Когда наконец раздались шаги, Александр услышал, как стража берет на караул. Значит, это был не палач. Он узнал поступь отца, но облегчения не почувствовал.
Филипп вошел в сопровождении Филота.
– Мне нужен свидетель, – сказал царь. – Им будет этот человек.
Из-за плеча Филиппа Филот послал Александру полный беспокойства взгляд: участие, смешанное с недоумением. Его рука слабо двинулась, неловким жестом предлагая Александру в этой неведомой беде свою беспомощную преданность.
Александр едва на него посмотрел. Царь заполнил собой всю комнату – большой рот на широком лице плотно сжат, густые брови, всегда насупленные, вздымались, как распростертые крылья ястреба. Сила веяла от него, как жар. Александр ждал, поднявшись на ноги, чувствуя спрятанный кинжал каждым нервом кожи.
– Я знал, – сказал отец, – что ты своеволен, как дикий кабан, и тщеславен, как коринфская шлюха. Я знал, что ты можешь оказаться предателем с тех пор, как стал слушать свою мать. Но на одно я не рассчитывал: что ты окажешься дураком.
При слове «предатель» у Александра перехватило дыхание, он попытался что-то сказать.
– Помолчи! – взорвался Филипп. – Как осмеливаешься ты открывать рот? Как осмелился ты вмешаться в мои дела, со своим нахальством и нелепой детской злобой, ты, ослепленный, безмозглый дурак?
– Ты привел сюда Филота, – спросил Александр, помолчав, – чтобы он выслушивал это? – Он содрогнулся, как от нанесенной раны, боль которой еще не успела накрыть огнем.
– Нет, – сказал царь угрожающе. – Подожди, всему свое время. Из-за тебя я потерял Карию. Неужели ты этого не видишь, глупец? Боги благие, если ты так много мнишь о себе, почему ты хоть чуть-чуть не подумал на этот раз? Ты хочешь быть персидским заложником? Ты хочешь сделать толпу варваров своими новыми родственниками, чтобы они не отходили от тебя ни на шаг, когда начнется война, выдавали наши планы и торговались из-за твоей головы? Что ж, если таков твой замысел, я скорее отправлю тебя в Аид, там ты будешь меньшей помехой. А теперь – неужели ты думаешь, что Пиксодор примет Арридея? Только если он еще больший дурак, чем ты, а на это мало надежды. Я рассудил, что без Арридея мне обойтись легче. Ладно, я сглупил, я заслуживаю того, чтобы плодить дураков. – Он тяжело перевел дыхание. – Мне не везет с сыновьями.
Александр застыл на месте. Даже прижатый к его ребрам кинжал едва шевелился. Через какое-то время он сказал:
– Если я твой сын, тогда ты обесчестил мою мать.
Он говорил без выражения, захваченный поднявшимися в нем чувствами.
Филипп выпятил нижнюю губу.
– Не выводи меня из терпения, – сказал он. – Я принял ее обратно только ради тебя, я стараюсь не забывать об этом. Не выводи меня из терпения перед свидетелем.
Сжавшийся у дверей Филот грузно переступил с ноги на ногу и сочувственно кашлянул.
– Теперь, – сказал Филипп, – я перехожу к делу. Первое: я отправляю посла в Карию. Он отвезет одно письмо от меня, формальный отказ дать согласие на твою помолвку, и одно от тебя, в котором ты возьмешь свои слова назад. Или, если ты не захочешь писать, я сообщу Пиксодору, что ты волен поступать как тебе угодно, ибо больше не являешься моим сыном. Если твой выбор таков, скажи мне прямо сейчас. Нет? Очень хорошо. Тогда второе. Я не прошу тебя обуздывать свою мать, ты не сможешь это сделать. Я не прошу тебя выдавать мне ее замыслы; я никогда об этом не просил, не стану просить и сейчас. Но пока ты живешь в Македонии как мой наследник – а так будет до тех пор, пока я не переменю свое решение, не дольше, – ты будешь держаться в стороне от ее интриг. Если ты впутаешься в них снова, то можешь вернуться туда, где был, и остаться там навсегда. Чтобы помочь тебе избежать зла, юные дураки, которых ты завел так далеко, отправятся искать себе приключений за пределами царства. Сегодня они приводят в порядок свои дела. Как только они уедут, ты сможешь покинуть эту комнату.
Александр слушал молча. Он долго готовился к пытке, на случай если его каким-то образом возьмут живым. Но он готовил к страданию свое тело.
– Ну? – сказал царь. – Ты не хочешь узнать, кто они?
– Можешь сам догадаться, что хочу, – ответил Александр.
– Птолемей: мне не везет с моими сыновьями. Гарпал: скользкая жадная лиса, я бы купил его, если б он этого стоил. Неарх: его критская родня вволю посмеется над ним. Эригий и Лаомедон…
Царь медленно ронял имена, наблюдая, как белеет лицо сына, стоящего перед ним. Мальчику пришло время раз и навсегда узнать, кто здесь хозяин. Пусть подождет.
Филот, с радостью устранивший бы Гефестиона, не назвал его в числе заговорщиков. Не чувство справедливости и не доброта, но неискоренимый страх удержал его. Царь, со своей стороны, никогда не считал, что Гефестион опасен сам по себе, хотя знал, что ради Александра тот, если возникнет необходимость, пойдет на все. Стоило рискнуть. Это помилование досадит Олимпиаде; кроме того, есть и еще одна причина.
– Что касается Гефестиона, сына Аминтора, – сказал царь, выдержав паузу, – тут я рассудил иначе. – Филипп снова замолчал, в эту минуту в нем боролись презрение и глубоко затаенная зависть. Может ли мужчина, да и женщина тоже, жить вот таким чувством? – Ты не будешь, я полагаю, утверждать, будто он не был посвящен в твои планы или отказался в них участвовать.
Глухо, с огромной болью в голосе Александр проговорил:
– Он не соглашался, но я вынудил его.
– Да? Что же, пусть будет так, – кивнул Филипп. – Я принимаю во внимание, что в его положении он не избежал бы хулы, равно приняв твои намерения или же выдав их. – Голос Филиппа звучал сухо, он отвел Гефестиону подобающее ему место. – Тем не менее в настоящее время я избавил его от ссылки. Если он даст тебе еще один добрый совет, ты вполне сможешь принять его, как ради себя самого, так и ради друга. Ибо я говорю тебе это перед свидетелем, на случай если ты станешь впоследствии оспаривать мои слова: если ты еще раз будешь замечен в преступном заговоре, я возложу ответственность на него, как на человека знавшего и сочувствовавшего. Я обвиню его перед Собранием Македонии и потребую его смерти.
– Я слышал тебя, – сказал Александр. – Тебе не было нужды приводить свидетеля.
– Очень хорошо. Завтра, когда твои друзья уберутся из Пеллы, я сниму стражу. Сегодня можешь подумать о своей жизни. Сейчас самое время.
Царь вышел. Стража за дверью пробряцала оружием. Филот выскользнул следом. Он собирался взглянуть на Александра с осторожным сочувствием, с красноречивым возмущением. Но покинул комнату, пряча лицо.
Шли дни; Александр, выпущенный на свободу, обнаружил, что толпа его приверженцев сильно поредела. Дружба с ним могла стоить слишком дорого, даже молодым. Вся мякина отсеялась, осталось твердое зерно. Александр запоминал тех, кто остался ему верен; они никогда не будут забыты.
Через несколько дней Александра призвали в малую приемную. Посыльный сказал только, что царь требует его присутствия.
Филипп сидел на троне, в окружении судей, нескольких писцов и тяжущихся, ожидающих своей очереди. Без единого слова он указал сыну на сиденье у своих ног и продолжал диктовать письмо.
Александр помешкал, потом сел.
– Пусть введут его, – сказал Филипп страже у дверей.
Четверо человек ввели Фессала. Ноги и руки актера были закованы. Он шел тяжелой нетвердой походкой, волоча железо. На запястьях кандалы натерли кровавые раны.
Актер был небрит и нечесан, но голову держал высоко поднятой. Царю он поклонился столь же почтительно, как если бы считался гостем – не больше и не меньше. Фессал отвесил поклон и Александру; во взгляде артиста не было упрека.
– Вот и ты, – сказал Филипп мрачно. – Честный человек явился бы сам, чтобы дать отчет о своем посольстве. А мудрый – убежал много дальше Коринфа.
Фессал склонил голову.
– Так это кажется, царь. Но я привык не нарушать свои контракты.
– Тогда жаль разочаровывать твоих нанимателей. Ты дашь свое последнее представление в Пелле. И дашь его в одиночестве.
Александр встал. Все глаза обратились к нему; теперь стало ясно, зачем он здесь.
– Да, – сказал царь. – Пусть Фессал посмотрит на тебя, Александр. Он обязан тебе своей смертью.
Голос Александра дрогнул. Он сказал с трудом:
– Он слуга Диониса, его особа священна.
– Актеру следовало держаться своего ремесла.
Филипп кивнул судье, который начал что-то записывать.
– Он фессалиец, – сказал Александр.
– Он гражданин Афин уже двадцать лет. После заключения мирного договора он действовал как мой враг. У Фессала нет никаких прав, и он это знает.
Фессал, едва заметно покачав головой, бросил взгляд на Александра, но тот не отрываясь смотрел на царя.
– Если воздать ему по заслугам, – сказал Филипп, – он завтра же будет повешен. Если же он рассчитывает на милосердие, то должен попросить меня об этом. Точно так же, как ты.
Александр стоял в оцепенении, сдерживая дыхание. Все смотрели на него. Он шагнул к трону.
Фессал с лязгом выдвинул вперед скованную ногу. Теперь актер стоял в позе героической стойкости, столь любимой его зрителями. Все глаза обратились к нему.
– Позволь мне ответить за все. Никому не следует превышать своих полномочий. В Карии я вмешался не в свое дело. Скорее, чем твоего сына, я должен просить Софокла быть моим защитником.
Он вытянул обе руки в классическом жесте мольбы, который к тому же, для наилучшего эффекта, обнажил его язвы. Вокруг приглушенно зашептались. Фессала увенчивали лаврами чаще, чем любого олимпийского победителя, и греки, даже видевшие не больше одного спектакля за всю жизнь, знали его имя. Слова мольбы он произнес глубоким звучным голосом, который мог бы захватить аудиторию в двадцать тысяч человек, а теперь был искусно соразмерен с пространством зала.
Слова были удачно подобраны, но означали совсем иное. В действительности Фессал хотел сказать: «О да, я знаю, кто ты. А ты знаешь, кто я. Не пора ли прекратить комедию?»
Черный глаз Филиппа сузился. Он понял намек актера и был сильно удивлен, когда его сын, вспыхнув, сделал несколько шагов и встал рядом с Фессалом.
– Разумеется, государь, я буду просить милосердия для Фессала. Намного позорнее не сделать этого. Он рисковал для меня жизнью, я не пожалею для него своей гордости. Прошу, прости его, вся вина на мне. И ты, Фессал, пожалуйста, прости меня.
Фессал сделал жест выразительнее любых слов. В воздухе повисло ясно различимое одобрение. Филипп кивнул Фессалу как человек, достигший желаемого.
– Очень хорошо. Надеюсь, Фессал, это научит тебя не прятаться за спину бога после всякого дурного поступка. На этот раз ты прощен, не злоупотребляй этим. Уведите его и снимите цепи. Остальными делами я займусь чуть погодя.
Царь вышел. Ему нужно было время, чтобы взять себя в руки, иначе можно наделать ошибок. Эти двое едва не сделали из него дурака. Пара фигляров, как они разыграли эту сцену, украв его триумф.
Вечером Фессал сидел в доме, где остановился Никерат. Старый друг ехал следом за актером до самой Пеллы на случай, если потребуется выкуп. Теперь он натирал мазью раны актера.
– Дорогой мой, – говорил Фессал, – я так переживал за мальчика. Он еще так мало видел в этой жизни. Я пытался подать ему знак, но он поверил каждому слову царя. Он уже видел веревку вокруг моей шеи.
– Как и я. Неужели ты никогда не поумнеешь? – проворчал Никерат.
– Ну, ну, кто, по-твоему, Филипп, – какой-нибудь иллирийский разбойник? Тебе бы стоило поглядеть, каким греком он выступал в Дельфах. Он уже знал, что зашел слишком далеко, еще до того, как я ему это сказал. Отвратительная поездка. Домой отправимся морем.
– Ты знаешь, что коринфяне оценили тебя в полталанта? – поинтересовался Никерат. – Аристодем получил твои роли. Никто не заплатит тебе за представление, частным образом устроенное для Филиппа.
– О, я играл не один. Даже не предполагал, что мальчик будет столь естествен. Какое чувство театра! Подожди, пока Александр найдет себя; говорю тебе, мы многое увидим. Но это чудовищно, так обойтись с ним! Мое сердце обливалось кровью, правда обливалось.
– Да, я знаю, – шептал Гефестион в полуночной тьме. – Я знаю. Но сейчас ты должен поспать. Я останусь с тобой. Постарайся заснуть.
Бесцветным горячечным голосом Александр повторял:
– Он втоптал меня в грязь.
– Филипп не дождется одобрения. Это скандал – заковать Фессала, все так говорят. Все говорят, что ты держался великолепно.
– Он втоптал меня в грязь, желая показать, что может это сделать. Перед Фессалом, перед всеми, – шептал Александр.
– Все забудут. И ты должен забыть. Все отцы время от времени творят несправедливость. Помню, однажды…
– Он мне не отец.
Гефестион на мгновение застыл, оцепенев.
– О, но не в глазах богов; они выбирают, кто… – начал Гефестион.
– Никогда больше не произноси этого слова, – прервал друга Александр.
– Бог все откроет тебе. Ты должен ждать его знака, ты это знаешь… Подожди, пока не начнется война. Подожди, пока ты не выиграешь свое следующее сражение. Тогда Филипп еще будет тобой гордиться.
Александр лежал, распростершись на спине, глядя вверх невидящими глазами. Внезапно он сжал Гефестиона в объятиях с такой яростью, что тому стало нечем дышать.
– Я сошел бы с ума без тебя!
– Я без тебя тоже, – пылко ответил Гефестион.
«Измени значение, – подумал он, – и отвратишь несчастье».
Александр ничего не ответил. Его стальные пальцы впились в плечо Гефестиона, синяки будут держаться неделю. «Я тоже милость царя, – думал Гефестион, – подарок, который Филипп может отобрать». Вскоре, исчерпав запас слов, Гефестион предложил вместо них печаль Эроса; она, по крайней мере, принесла сон.
Молоденькая рабыня выскользнула из тени за колонной: черная девушка-нубийка в алом платье. Ребенком ее подарили девочке Клеопатре, как могли бы подарить куклу; они выросли вместе. Прежде чем заговорить, нубийка стрельнула взглядом направо, налево; черные глаза с поволокой блестели, как агатовые глаза статуй.
– Александр, моя госпожа просит тебя встретиться с ней в саду царицы, у старого фонтана. Она хочет поговорить с тобой.
Александр бросил на рабыню пронзительный настороженный взгляд, потом снова погрузился в себя.
– Сейчас не могу. Я занят, – сказал он.
– Пожалуйста, иди к ней сейчас, – взмолилась рабыня. – Пожалуйста, она плачет.
Александр увидел, что на темной матовой коже щек девушки блестят слезы, как капли дождя на бронзе.
– Хорошо, скажи ей, что я приду.
Стояло начало весны. Сплетение старых розовых кустов было усеяно твердыми красными почками, в неверном вечернем свете они пылали, как рубины. Миндальное дерево, проросшее в трещине между древними плитами, казалось невесомым в облаке розовых цветов. В тени вода фонтана с шумом разбивалась о старый бассейн, в проломах которого рос терн. Сидевшая на бортике Клеопатра приподняла голову на звук шагов и утерла слезы.
– Как я рада, что Мелисса нашла тебя, – сказала девушка.
Александр оперся коленом о парапет и сделал быстрое движение рукой.
– Подожди. Прежде чем что-либо скажешь, подожди.
Сестра отрешенно смотрела на него.
– Однажды я просил тебя предостеречь меня кое о чем. Это то самое?
– Предостеречь тебя? – Казалось, ее мысли были заняты совсем иным. – О, нет же…
– Подожди, – прервал ее Александр. – Я не стану вмешиваться в дела матери, что бы там ни было. Ни в какой заговор. Это условие.
– Заговор? Нет, нет, пожалуйста, не уходи! – заторопилась Клеопатра.
– Говорю тебе, я освобождаю тебя от того обещания. Я не желаю знать.
– Нет, правда. Прошу, останься. Александр, когда ты был в Молоссии… с царем Александром… Какой он?
– Наш дядя? – удивился брат. – Но он был здесь несколько лет назад, ты должна его помнить. Большой, с рыжей бородой, молодо выглядит для своего возраста.
– Да, знаю; но что он за человек?
– Ну, честолюбив, я бы сказал; храбр на войне, но сомневаюсь в его справедливости. Он себе на уме, хотя и хорошо правит.
– От чего умерла его жена? Он был добр к ней? – спрашивала Клеопатра.
– Откуда мне знать? Она умерла родами. – Александр замолчал и посмотрел на нее, потом изменившимся голосом спросил: – Зачем тебе это?
– Я должна буду выйти за него замуж.
Александр отпрянул. В невидимом ручье глухо бормотала вода.
– Когда ты это узнала? – пришел он в себя. – Мне должны были сказать. Царь не говорит мне ничего. Ничего.
Сестра молча взглянула на него, сказала:
– Отец только что посылал за мной, – и отвернулась.
Александр нагнулся, привлек ее к себе. Он редко обнимал сестру с тех пор, как они были детьми. Она выплакивала свое горе в объятиях Мелиссы.
– Мне так жаль, – говорил Александр. – Тебе не надо бояться. Он неплохой человек, он не слывет жестоким. Люди его любят. И ты будешь совсем рядом с нами.
«Ты, – подумала Клеопатра, – считаешь само собой разумеющимся, что можешь выбрать лучшее; если ты выберешь, тебе стоит только поднять палец. Когда они подыщут тебе жену, ты сможешь жить с ней или остаться с возлюбленной. Но я должна быть благодарна, что этот старик, брат моей матери, не слывет жестоким».
– Боги несправедливы к женщинам, – только и сказала девушка.
– Да, я часто думал так же. Но боги всегда справедливы, значит, это вина людей. – Глаза брата и сестры встретились, в них мелькнул невысказанный вопрос, но мысли текли розно. – Филипп хочет быть уверен в Эпире, перед тем как идти в Азию. Что об этом думает мама?
Клеопатра молящим жестом ухватилась за складку его хитона.
– Александр, это то, о чем я хотела попросить. Не скажешь ли ты ей вместо меня?
– Сказать ей? Но она должна была узнать это прежде тебя, – удивился Александр.
– Нет, отец сказал, что сообщить ей должна я.
– Что такое? – Александр сжал ее кисть. – Ты что-то утаиваешь.
– Нет. Только это – отец знал, что мама будет сердиться.
– Еще бы. Какое оскорбление! Снова унижать ее, когда и так… Мне следует подумать…
Внезапно Александр отпустил сестру. Его лицо изменилось, он заходил взад-вперед по плитам, его ноги с кошачьей ловкостью избегали трещин и обломков. Клеопатра знала, что Александр разгадает, что им грозит, сделает это лучше, чем мать, думала она, но сейчас с трудом выносила минуты ожидания.
Брат обернулся. Клеопатра увидела, что лицо Александра посерело, а взгляд брата заставил ее затрепетать. Вспомнив о присутствии сестры, он резко бросил:
– Я иду к матери, – и двинулся прочь.
– Александр! – окликнула его Клеопатра.
Он нетерпеливо остановился.
– Что это значит? Скажи мне, что это значит? – умоляла сестра.
– Ты разве сама не видишь? Филипп сделал дядю Александра царем Молоссии и гегемоном Эпира. Разве этого недостаточно? Они свояки, неужели этого недостаточно? Почему нет? Зачем делать его, помимо этого, еще и зятем? Как ты считаешь? Не помимо – вместо.
– Что? – медленно произнесла Клеопатра. – О нет, боги запрещают это!
– Что же еще? Содеянное Филиппом превратит Александра в его врага, если только дядя не будет упоен сладостью нового брака. Филипп собирается отослать домой Олимпиаду, чтобы сделать Эвридику царицей.
Внезапно Клеопатра завыла, раздирая свою одежду и волосы, царапая и осыпая ударами нагую грудь. Александр схватил сестру за руки, крепко сжал, поправил на ней платье.
– Тише! Не рассказывай всему миру о наших бедах. Нам надо подумать.
Клеопатра подняла огромные от ужаса глаза.
– Что будет? Мать убьет меня.
Дети Олимпиады без содрогания произносили эти слова. Но Александр прижал к себе сестру и стал поглаживать, как если бы успокаивал больную собаку.
– Нет, не будь дурочкой, – утешал ее Александр. – Ты знаешь, что она не причинит вреда тем, кого родила. Если мать кого-то и убила… – Он передернулся, но в ту же минуту неуклюже погладил сестру по голове. – Будь храброй. Принеси богам жертвы. Боги сделают что-нибудь.
– Я думала, – всхлипывала Клеопатра, – что если он неплохой человек… Я смогу взять Мелиссу… по крайней мере, я уеду отсюда. Но в одном доме с ней, после всего, что случилось!.. Лучше бы я умерла, лучше бы я умерла.
Растрепанные волосы девушки коснулись рта Александра, он чувствовал их соленую влажность. За спиной Клеопатры в кустах лавра мелькнул алый проблеск, и Александр освободил одну руку, чтобы поманить Мелиссу. Девушка, дрожа, приблизилась. В конце концов, подумал Александр, все, что она подслушает, и без того будет рассказано Олимпиаде.
– Да, я увижусь с мамой, – повторил он. – Я иду к ней сейчас же.
Александр передал сестру в протянутые к ней черные руки с розовыми ладошками. Оглянувшись назад, на пути к неизбежному тягостному испытанию Александр увидел, как сидящая на бортике порфирного фонтана рабыня склоняется над дочерью царя, уткнувшейся в ее колени.
Новости об обручении разнеслись быстро. Гефестион попробовал угадать, что должен думать об этом Александр, и угадал правильно. Александр не появился за ужином; сказали, что он у царицы. Гефестион, дожидаясь в комнате Александра, заснул на его кровати; стук щеколды разбудил его.
Вошел Александр. Его глаза запали, но лихорадочно блестели от возбуждения. Александр подошел, высвободил руку и дотронулся до Гефестиона, как дотрагиваются до священных предметов: на счастье или во исполнение добрых предзнаменований. Но его мысли занимало что-то иное. Гефестион молча смотрел на друга.
– Она сказала мне.
Гефестион не спросил: «Что на этот раз?» Он знал.
– Олимпиада сказала мне наконец. – Александр пристально взглянул на Гефестиона. Сквозь Гефестиона, позволяя тому разделить свое одиночество. – Она произнесла заклинание и просила бога позволить рассказать мне. Бог всегда отказывал ей. Этого я прежде не знал.
Гефестион неподвижно сидел на краю постели, всматриваясь в Александра. Он понимал: единственное, что он может сейчас отдать другу, – это он сам. С людьми нельзя говорить об их пути наверх из царства теней, иначе они снова погрузятся в подземный мир, уже навсегда. Это знал каждый.
Краем сознания Александр отметил застывшее тело Гефестиона, его лицо, которое сосредоточенность сделала прекрасным, неподвижные темно-серые глаза, белки которых блестели в свете лампы. Александр глубоко вздохнул и потер лоб.
– Я присутствовал при обряде, – сказал он. – Долгое время бог не отвечал ни да ни нет. Потом он заговорил. Он превратился во вспышку огня, и в…
Внезапно Александр, казалось, осознал, что Гефестион существует и сам по себе, не только как его часть. Он сел рядом и положил ладонь на колено друга.
– Бог позволил мне узнать правду, если я поклянусь не раскрывать ее. Так на всех мистериях. Все, что принадлежит мне, я могу разделить с тобой, но это принадлежит богу.
«Нет, – подумал Гефестион, – это принадлежит ведьме; такое условие она поставила из-за меня». Но он ободряюще сжал обеими руками кисть Александра. Рука была сухой и теплой и лежала в его ладонях доверчиво, но не ища утешения.
– Значит, ты должен повиноваться богу, – сказал Гефестион.
Не в первый раз, подумал он, не в последний; кто знает? Сам Аристотель никогда не отрицал, что подобные вещи случались; Гефестиону не следовало богохульствовать. Если когда-либо люди говорили с богами, такое возможно и сейчас. Но для бренного человека это великое бремя. Гефестион плотнее сжал руку, которую держал.
– Скажи мне только, удовлетворен ли ты? – спросил он.
– Да. – Александр кивнул теням за лампой. – Да, я удовлетворен.
Внезапно его лицо осунулось и поблекло, щеки, казалось, ввалились на глазах, рука стала ледяной. Он мелко задрожал. Гефестион видел такую дрожь у воинов, когда у них остывали раны после боя. Лекарство, видимо, требовалось то же самое.
– У тебя здесь есть вино? – спросил он Александра.
Александр затряс головой. Он отнял свою руку, чтобы скрыть дрожь, и заметался по комнате.
– Нам обоим надо выпить, – сказал Гефестион. – Мне надо. Я рано ушел с ужина. Пойдем выпьем с Полемоном. Его жена наконец родила мальчика. Он искал тебя в зале. Полемон всегда был тебе предан.
Что правда, то правда. Этой ночью, счастливый сам и опечаленный видом наследника, изнуренного своими бедами, Полемон без устали наполнял кубок Александра. Александр повеселел, даже разошелся, он был в кругу друзей, большинство сражалось с ним у Херонеи. В итоге Гефестион на себе отнес его наверх в комнату, и Александр проспал до середины утра. Около полудня Гефестион заглянул проверить, как он. Александр читал за своим столом, рядом стоял кувшин с холодной водой.
– Что за книга? – спросил Гефестион, наклоняясь через его плечо.
Александр читал так тихо, что слов почти нельзя было разобрать. Он быстро перевернул свиток:
– Геродот. «История». Он пишет об обычаях персов. Нужно понимать нравы людей, с которыми собираешься сражаться.
Концы свитка, скручиваясь, встретились на том месте, где он читал. Чуть погодя, когда Александр за чем-то вышел из комнаты, Гефестион развернул их.
«…Проступки грешника всегда следует соизмерять с его заслугами; только если первые окажутся превосходящими, он осуждается к наказанию.
Персы полагают, что никто еще не убил собственных отца или мать. Они убеждены, что, если каждый подобный случай будет тщательно расследован, обнаружится, что ребенок был или подкидышем, или плодом прелюбодеяния; ибо, говорят они, непостижимо, как подлинный отец может умереть от руки собственного чада».
Гефестион снова закрыл это место. Какое-то время он стоял, глядя в окно, прислонившись виском к раме. Вернувшийся Александр улыбнулся, увидев отпечаток резных лавровых листьев на его коже.
Армия готовилась к войне. Гефестион, давно ждавший ее начала, теперь почти молился о ней. Угрозы Филиппа больше сердили его, чем пугали; как всякий заложник, он большую ценность представлял живым, чем мертвым, и солдаты царя царей могли бы убить его с большей долей вероятности. Здесь же их словно гнали по сужающемуся ущелью, где внизу под ногами несся стремительный поток. Война представлялась открытой долиной, свободой, избавлением.
Через полмесяца от Пиксодора из Карии прибыл посол. Его дочь, сообщал сатрап, серьезно заболела. Немалой частью его горя, кроме возможной потери дочери, был и его вынужденный отказ от высокой чести союза с царским домом Македонии. Шпион, прибывший тем же кораблем, донес, что Пиксодор послал новому царю царей, Дарию, обеты нерушимой верности и обручил девочку с одним из самых преданных Дарию сатрапов.
На следующее утро, сидя за рабочим столом Архелая, Филипп без единого замечания сообщил новость Александру. Сын, напрягшись, стоял перед ним. Филипп выжидательно поднял глаза на Александра.
– Да, – сказал Александр ровно. – Скверно все обернулось. Но вспомни, государь, я как жених Пиксодора устраивал. Послать ему отказ было не моим решением.
Филипп нахмурился. Все же он чувствовал какое-то облегчение. Мальчик слишком спокойно вел себя в последнее время. Эта дерзость, хотя и сдержанная, больше напоминала прежнего Александра. В гневе сын всегда раскрывался.
– Ты пытаешься оправдать себя, даже сейчас? – нахмурился Филипп.
– Нет, государь. Но мы оба знаем, что я говорю правду, – ответил Александр.
Он по-прежнему не повышал голоса. У Филиппа первый порыв ярости угас, царь ждал плохих новостей. Он тоже сдержался. В Македонии за оскорбление убивали, но речь начистоту была правом любого. В этом случае царь выслушивал и простых людей, даже женщин. Однажды, когда после долгого дня в зале суда Филипп сказал какой-то старой карге, что у него не осталось времени на ее дело, та крикнула: «Тогда прекращай быть царем!» – и царь задержался, чтобы выслушать ее. И сейчас Филипп слушал; это его обязанность, он царь. Можно было пойти на большее, но он начал скрывать свою боль, прежде чем успел ощутить ее силу.
– Я запретил этот союз по причинам, тебе известным.
Александр понимал, что Арридей стал бы послушным орудием Филиппа, а сам Александр представлял собой серьезную опасность. Кария – могущественная страна, и возглавь ее сильный правитель…
– Вини свою мать. Она втянула тебя в эту глупость.
– Можно ли ее винить? – Александр все еще держал себя в руках, его испытующий взгляд чего-то искал. – Ты признавал детей от других женщин. И Эвридика сейчас на восьмом месяце. Разве не так?
– Так.
Серые глаза вглядывались, не отрываясь, в лицо Филиппа. Мольба в них могла бы смягчить царя. Филипп достаточно повозился, делая из мальчика царя; если сам Филипп падет в предстоящей войне, какой иной наследник возможен? Снова царь изучал лицо юноши, стоявшего перед ним: неуступчивое, так не похожее на его собственное. Аттал, македонец древнего рода, который считался старым, еще когда предки царя жили в Аргосе, передавал Филиппу местные сплетни о вакхических буйствах, обычаях, занесенных из Фракии. Эти обычаи женщины держат в тайне. На оргиях они не помнят себя, не знают, что делали, и в последствиях винят богов в образе людей или змей. Но простой смертный смеется. Это лицо чужого, думал Филипп; потом он вспомнил, как горело, сияло это лицо, когда мальчик соскочил в его объятия с вороного коня. Колеблясь и сердясь на себя за эту нерешительность, Филипп думал: «Александр здесь, чтобы я наказал его, – как смеет сын пытаться загнать меня в угол? Пусть берет то, что ему дают, и будет благодарен, когда я решу дать. Чего еще ему надо?»
– Что же, – сказал царь вслух, – если у тебя, Александр, будут соперники в борьбе за царскую власть, тем лучше для тебя. Покажи, чего стоишь, заслужи право наследовать престол.
Александр смотрел на отца с пронзительной, почти мучительной сосредоточенностью.
– Да, – сказал он. – Именно так я и поступлю.
– Очень хорошо. – Филипп потянулся за бумагами, давая понять, что разговор закончен.
– Государь, кого ты посылаешь в Азию командовать авангардом?
Филипп поднял голову.
– Пармениона и Аттала, – сказал он кратко. – Если я не могу отправить тебя туда, где ты не будешь у меня на глазах, благодари себя самого. И свою мать. Это все. Ты можешь идти.
Трое Линкестидов, сыновей Эйропа, стояли на побуревшем крепостном валу своей крепости на холмах Линкса. Это было открытое место, безопасное от соглядатаев. Гостя они на время оставили внизу, выслушав его, но не дав пока ответа. Вокруг них в бескрайнем небе громоздились, цепляясь за вершины гор, белые башни облаков. Весна близилась к концу; на голых скалах, возвышавшихся над лесом, только в самых глубоких лощинах блестели полосы снега.
– Говорите что хотите, – сказал старший, Александр, – но я ему не верю. Что, если за этим стоит сам царь, вдруг старый лис хочет нас испытать? Или заманить в ловушку. Об этом вы подумали?
– Зачем это ему? – спросил средний брат, Геромен. – И почему сейчас?
– Где твои мозги? Филипп ведет армию в Азию, а ты спрашиваешь, почему сейчас.
– Ну, – сказал самый младший, Аррабай, – и зачем бы ему будоражить запад: он что, не уверен в нас? Нет, если бы царь это сделал, то два года назад, когда замышлял южный поход.
– Как говорит этот, – Геромен мотнул головой в сторону лестницы, – сейчас самое время. Как только Филипп выступит, у него будет наш заложник.
Он взглянул на своего брата Александра, в обязанности которого входило встать во главе отряда своих единоплеменников в походе царя.
Александр ответил Геромену возмущенным взглядом. Еще до этого разговора он предчувствовал, что стоит отвернуться, как братья у него за спиной пустятся в какое-нибудь безумное предприятие, которое будет стоить ему жизни.
– Говорю тебе, я ему не доверяю. Мы не знаем этого человека, – повторил Александр, сын Эйропа.
– Однако, – заспорил Геромен, – мы знаем тех, кто за него поручился.
– Возможно. Но те, от чьего имени, по его словам, он выступает, они-то как раз и не оказали поддержки.
– А афинянин? – спросил Аррабай. – Если вы оба забыли свой греческий, поверьте мне на слово.
– Его поддержка! – Александр фыркнул, как лошадь. – Чего она стоила фиванцам? Он напоминает мне собачонку моей жены, которая бросается на больших псов, но способна только тявкать.
Геромен, ставший, когда подкуп вошел на границе в моду, расточительным, напомнил:
– Он прислал денег, чтобы нас умаслить.
– Приманка для птиц, – сказал Александр. – Мы должны их вернуть. Научись распознавать лошадь, тогда не задолжаешь барышникам. Неужели ты ценишь наши головы не дороже мешка персидских дариков? Настоящую цену за риск – он ее нам дал?
– Мы могли бы взять ее сами, – произнес Геромен негодующе, – убрав Филиппа с дороги. Что ты так мечешься: ты глава клана или наша старшая сестра? Нам предлагают вернуть отцовское царство, а ты лишь кудахтаешь, как кормилица над ребенком, который начинает ходить.
– Кормилица не дает ребенку разбить себе голову, – возразил Александр. – Кто нам это предлагает? Афинянин, который бежит, как козел, при запахе крови. Дарий – узурпатор, под которым шатается трон; у него достаточно проблем и без этой войны. Ты думаешь, они заботятся о нас? Более того, ты думаешь, они знают, с кем нам придется иметь дело в семье Филиппа? Разумеется, нет; они думают, это испорченный мальчишка, который вошел в доверие из-за побед, одержанных для него другими. Афинянин постоянно повторяет это в своих речах. Но мы знаем. Мы видели парня в деле. Тогда ему было шестнадцать, а соображал он не хуже тридцатилетнего, и уже прошло три года. Еще месяца не минуло, как я был в Пелле, и говорю тебе: опального или нет, поставь его на поле боя, и люди пойдут за ним куда угодно. Можешь мне поверить. Способны ли мы сражаться с армией царя? Тебе известен ответ. Итак, участвует он в этом деле, как говорит афинянин, или нет? Вот в чем вопрос. Эти афиняне, они родных матерей продадут в публичный дом, если цена окажется подходящей. Все зависит от мальчика, а у нас нет доказательств.
Геромен отломал ветку ракитника, проросшего между камнями, и угрюмо хлестнул ею по стене. Александр задумчиво нахмурился, глядя на восточные холмы.
– Две вещи мне не нравятся, – продолжал он. – Первое: закадычные друзья царского сына в ссылке, некоторые не дальше Эпира. Мы могли бы встретиться в горах, и никто не узнал бы об этом. Тогда бы все прояснилось. Зачем посылать посредника, человека, которого я никогда не видел рядом с Александром, зачем доверять чужому свою голову? И второе: сын Филиппа, если верить посреднику, слишком много обещает. Вы встречались с Александром. Подумайте, похоже ли это на него.
– Сперва мы должны подумать, – сказал Аррабай, – тот ли Александр человек, который сможет это сделать. Не все бы смогли. Думаю, он бы смог. И он в скверном положении.
– И если он незаконнорожденный, как говорят, – вставил Геромен, – тогда это будет опасно, но не кощунственно. Думаю, малый сможет это сделать и сделает.
– Я все равно утверждаю, что это не в его духе, – сказал Александр. Он проворно вытащил из волос вошь и раздавил ее большим и указательным пальцами. – Вот если бы это была его мать…
– Сука или ее отродье, можешь быть уверен, что они заодно, – ухмыльнулся Геромен.
– Мы этого не знаем. Что мы знаем наверняка: новая жена Филиппа опять носит ребенка. И говорят, Филипп отдает свою дочь за царя Эпира, так что тому придется стерпеть, если ведьму вернут ему. Теперь подумай, кто из них не может ждать. Александр может. От семени Филиппа родятся девочки, это все знают. Даже если Эвридика разродится мальчиком, царь, пока жив, может говорить, что ему угодно, но, если он умрет, македонцы не примут наследника, не способного сражаться; ему следует это знать. Но Олимпиада – совсем другое дело. Она ждать не может. Копни поглубже, и готов поставить свою лучшую лошадь, ты увидишь, что ведьма приложила к этому руку.
– Если бы я знал, что это исходит от нее, – пробурчал Аррабай, – то подумал бы дважды.
– Парню только девятнадцать, – сказал Геромен. – Если Филипп умрет сейчас, не оставив других сыновей, кроме недоумка, тогда ты, – он ткнул пальцем в Александра, – следующий на очереди. Неужели ты не видишь, что именно это пытался нам сказать тот человек внизу?
– О Геракл! – Александр снова фыркнул. – Кто ты такой, чтобы говорить о недоумках? Ему девятнадцать, а ты видел его в шестнадцать. С тех пор сын Филиппа вел конницу под Херонеей. Иди к Собранию, давай, и скажи им, что он ребенок, слишком юный для войны, и предложи проголосовать за взрослого мужчину. Ты думаешь, я доживу до того дня, когда приеду в Пеллу считать поданные за меня голоса? Лучше перестань витать в облаках и присмотрись к человеку, с которым нам придется жить бок о бок.
– Я присматриваюсь, – кивнул Аррабай. – Вот почему я сказал, что он скрывает от всех, законнорожденный он или нет.
– Ты говоришь, сын ведьмы может подождать. – Голубые глаза на багровом лице Геромена с презрением изучали Александра, положению которого Геромен завидовал. – Некоторые ждут не дождутся.
– Я сказал только: спроси себя, кто выигрывает от этого больше, – парировал Александр. – Олимпиада получает все, потому что брак дочери лишит ее всего, если царь доживет до него. Демосфену достанется кровь человека, которого он ненавидит больше смерти, если можно такое представить; афинянам – усобица в Македонии, если мы разыграем нашу карту; царство в смуте или в руках у мальчика, которого народ не воспринимает всерьез, особенно с тех пор, как он в немилости. Дарий, чье золото ты хочешь принять, даже если тебя из-за него повесят, выиграет еще больше, поскольку сейчас Филипп собирается на него войной. Всем им станет глубоко наплевать, как только дело будет сделано, если нас всех троих распнут у большой дороги. И все же ты ставишь на Александра. Неудивительно, что ты не можешь выиграть на петушиных боях.
Они еще какое-то время препирались. Наконец было решено отказать посреднику и вернуть золото. Но у Геромена росли долги, его не устраивала скудная доля младшего сына. Он согласился неохотно, и именно он перехватил гостя на его обратном пути на восток.
Запах свежей теплой крови смешивался с холодным благоуханием росистого утра, сосновой смолы, дикого тимьяна и маленьких горных лилий. Огромные псы, способные одолеть человека, жадно глодали оленьи кости; время от времени мозговая кость с треском крошилась под их зубами. Мертвая голова оленя – печальная, выпотрошенная – валялась в траве. Над огнем двое охотников жарили мясо к завтраку, остальные ушли к ручью. Двое слуг чистили лошадей.
На уступе скалы, обнажившемся из-под усеянного мелкими цветами дерна, Гефестион распростерся подле Александра, греясь в первых лучах утреннего солнца. Остальные могли их видеть, но не слышать. Так, по Гомеру, Ахилл и Патрокл уходили от своих дорогих товарищей, чтобы поделиться мыслями. Но вспомнила об этом тень Патрокла, когда мирмидоняне предавались горю, поэтому Александр считал эти строки дурным предзнаменованием и никогда не повторял их. Он говорил о другом.
– Это походило на темный лабиринт, – вспоминал Александр. – И чудовищное ожидание. Теперь – дневной свет.
– Тебе следовало рассказать раньше.
Гефестион провел по запачканной руке пучком влажного мха, чтобы стереть кровь.
– Это бы только обременило тебя, – вздохнул Александр. – Ты знал, что это было.
– Да. Так почему бы не выговориться?
– Это недостойно солдата. Человек должен сам справиться со своим демоном. Оглядываясь на свою жизнь, я не могу вспомнить дня, когда бы его со мной не было: он подстерегал меня на всех перекрестках, где я ждал с ним встречи. Давно, с самого детства. Даже помыслы – ни разу не воплощенные в поступок, одни помыслы – ложились ужасным грузом. Иногда мне снились эвмениды[72], как они описаны у Эсхила; они дотрагивались до моей шеи длинными холодными черными когтями и говорили: «Однажды ты станешь нашим навеки». Это манило меня, самый ужас манил. Некоторые люди говорят, что, стоя на краю пропасти, они чувствуют, как пустота влечет их к себе. Кажется, это моя судьба.
– Я давно это знаю, – кивнул Гефестион. – Но я тоже твоя судьба, ты забыл?
– Мы часто говорили об этом, без слов – так лучше. Мысли отвердевают в словах, как глина в огне. Так и продолжалось; иногда я думал, что смогу освободиться от этого, потом сомневался снова. Все это позади, теперь мне открыта тайна моего рождения. Однажды я узнал, что отец мне чужой. Я стал думать, что делать. И с этого момента мои мысли очистились. Зачем это делать? Для чего? Почему сейчас? Есть ли необходимость?
– Я пытался объяснить тебе, – сказал Гефестион.
– Я знаю, но мой слух был затворен. Тут нечто большее, чем насилие надо мной этого человека. Это «тебе нельзя» бога, подавившее «я должен» моей души. И мысль о том, что во мне кровь Филиппа, вызывала тошноту. Теперь, когда я свободен, я ненавижу царя меньше. Да, бог очистил меня. Если бы я собирался сделать это, худшего времени, чем сейчас, не придумаешь: на отливе удачи, когда поток вот-вот готов обратиться вспять. Филипп не оставит меня здесь наместником, когда пойдет в Азию; я в опале, кроме того, сомневаюсь, что царь осмелится на такой поступок. Он вынужден будет взять меня на войну. На поле боя, надеюсь, я многое смогу ему показать, и македонцам тоже. Воины были довольны мной у Херонеи. Если царь останется в живых, его отношение ко мне изменится, когда я выиграю ему несколько сражений. А если Филипп падет в бою, я окажусь там, во главе армии. Это самое главное.
Глаза Александра остановились на голубом цветочке в расселине скалы. Осторожно приподняв его головку, Александр припомнил название цветка и добавил, что отвар из него полезен при кашле.
– Конечно, – сказал Александр, – я убью Аттала, как только смогу. Лучше в Азии.
Гефестион кивнул; в свои девятнадцать он уже потерял счет людям, которых убил.
– Да, Аттал твой смертельный враг, ты вынужден от него избавиться, – сказал Гефестион. – Но девушка здесь ни при чем, царь найдет другую, как только выступит в поход.
– Я говорил маме, но… – ответил Александр. – Что ж, пусть думает что хочет, но я буду действовать, когда придет мое время. Она оскорбленная женщина, естественно, что мать жаждет мести, хотя, разумеется, именно это побуждает царя выдворить ее из страны до отъезда и наносит достаточно вреда мне… Олимпиада будет интриговать до последнего, она ничего не может с этим поделать, это стало ее жизнью. Сейчас мать что-то затеяла и без конца пытается втянуть меня, но я запретил ей даже намекать мне о своих делишках.
Гефестион, пораженный этим новым тоном, косо, украдкой взглянул на Александра.
– Я должен подумать и что-то решить. Мне нельзя то и дело отвлекаться на эту суету. Мать должна понять.
– Это успокоит ее ум, я полагаю, – сказал Гефестион, который и сам успокоился. («Так значит, она колдовала, и ответил не тот дух; хотел бы я знать ее мысли».) – День свадьбы не может не быть для нее торжественным: ее дочь сочетается с ее братом. Что бы ни чувствовал царь, он будет вынужден почтить ее, хотя бы ради жениха. Точно так же Филипп должен будет почтить тебя.
– О да. Но главным образом это будет день его торжества. Празднества превзойдут все, что помнят люди и о чем написано в книгах. Эгия уже наводнена ремесленниками, а приглашений разослано столько, что я удивляюсь, как он не пригласил гиперборейцев. Не обращай внимания, мы должны пройти через это перед походом в Азию. В Азии это будет казаться таким же далеким. – Александр показал на равнину внизу.
Стада на расстоянии выглядели совсем крошечными.
– Да, это превратится в ничто, – согласился Гефестион. – Ты уже основал город, но там обретешь царство. Я вижу это так же ясно, словно боги открыли мне будущее.
Александр улыбнулся другу, сел, обхватив колени руками, и обратил взор на ближайшую к ним гряду гор. Где бы он ни был, он не мог надолго отвести глаз от линии горизонта.
– Ты помнишь то место у Геродота, где ионийцы посылают Аристагора к спартанцам, прося их освободить греческие города Азии? – спросил Александр. – Те отказались, услышав, что Сузы – в трех месяцах пути от моря. Сторожевые псы, не охотничьи… Ну, хватит, хватит! Лежать!
Годовалая борзая, удрав от охотников и вскарабкавшись сюда по запаху, успокоилась и, перестав ласкаться, послушно вытянулась рядом, уткнувшись в Александра носом. Он щенком привез ее из Иллирии и натаскивал в свободные часы. Ее звали Пёрита.
– Аристагор, – продолжал Александр, – привез им высеченную на бронзе карту, весь мир со Всеобъятным Океаном, и показал персидскую империю. «Поистине задача нетрудная, ибо варвары – это люди, не способные к войне, а вы – лучшие и храбрейшие мужи на свете. (Возможно, это было правдой в те дни.) Вот как они сражаются: пользуются луками и коротким копьем, выходят на поле в шароварах, головы покрывают тюрбанами (только в том случае, если не могут позволить себе иметь шлем); это показывает, как легко их победить. Говорю вам также, что народы, населяющие те земли, обладают богатством большим, чем совокупное богатство всего остального мира (вот это правда). Золото, серебро и бронза; расшитые одежды; ослы, мулы и рабы; вы будете владеть всем этим, если решитесь». По своей карте Аристагор показывал им народы Персии, до киссиев на реке Хоасп. «И на ее берегах – город Сузы, где держит свой двор Великий царь и где находятся сокровищницы, в которых хранятся его богатства. Как только вы станете хозяевами этого города, вы сможете бросить вызов самому Зевсу: его богатства не превзойдут ваши». Аристагор напомнил спартанцам, как они вечно сражаются у своих границ за клочок земли, с людьми, у которых нет ничего, что стоило бы боя. Зачем вам это, сказал он им, если вы можете стать владыками Азии? Спартанцы три дня держали его в ожидании, потом ответили, что город слишком далеко от моря.
Охотники у костра протрубили в рог, давая знать, что еда готова. Александр смотрел на горы. Как бы голоден он ни был, он никогда не спешил сесть за стол.
– Только Сузы. Они не хотели даже слышать о Персеполе.
В любом месте Оружейной улицы в Пирее, гавани Афин, стоял такой шум, что слов говорящих почти не было слышно. Мастерские были открыты, чтобы показать работу и выпустить жар от кузнечных горнов. Здесь не орды рабов копошились в дешевых скороспелых фабриках, но лучшие мастера снимали мерку с обнаженного заказчика, перенося ее на глиняную болванку. Пол-утра могло уйти на то, чтобы подогнать броню по фигуре и выбрать из книги образец узора для инкрустации. Только в нескольких мастерских делали доспехи для войны; наиболее модные обслуживали знатных людей, которые хотели быть замеченными на Панафинеях. Если они могли выдержать шум, то встречались здесь со всеми своими друзьями; на приходящих и уходящих не обращали внимания. В комнатах наверху грохот едва приглушался, но собеседники, держась рядом, могли слышать друг друга; кроме того, все знали, что оружейники становятся туги на ухо, а это уменьшало опасность быть подслушанными.
В одной из таких комнат проходило совещание, встреча посредников. Ни один из главных действующих лиц не мог себе позволить, чтобы его заметили в обществе других, даже если бы все они могли собраться в одном месте. Трое из четверых склонялись над столом, скрестив руки на его деревянной крышке. Чаши с вином дребезжали от мерного грохота молотов, сотрясавшего пол; вино дрожало, время от времени выплескиваясь из чаш.
Троица достигла последних пунктов долгого, выматывающего спора о деньгах. Один был с Хиоса, он унаследовал оливковую бледность и иссиня-черную бороду от многолетнего мидийского владычества. Второй – из Иллирии, с границ Линкестиды. Третий, хозяин, был афинянин с волосами, собранными в пучок, и чуть подкрашенным лицом.
Четвертый сидел, откинувшись в кресле, положив руки на сосновые подлокотники. Он ожидал окончательного решения, терпимо относясь к подобным спорам как к части своей миссии. В его прекрасных волосах и бороде сквозила рыжина; он явился с севера Эвбеи, связанной с Македонией давними торговыми отношениями.
На столе лежали диптих и стилос, с одного конца острый, чтобы писать, с другого – плоский, чтобы вымарывать написанное в присутствии всех четверых, пока никто не вышел из комнаты. Афинянин нетерпеливо постучал стилосом по столу, потом – по своим зубам.
– Вовсе не значит, что эти дары – все, на что способна дружба Дария, – сказал хиосец. – Как я и говорю, Геромен всегда может рассчитывать на место при дворе.
– Он ищет власти в Македонии, а не готовится к изгнанию, – ответил иллириец. – Я думал, вы это поняли.
– Разумеется. Мы условились о щедром задатке. – Хиосец взглянул на афинянина, который кивнул, опустив веки. – Основная сумма будет выплачена после мятежа в Линкестиде, как и договаривались. Я не убежден, что вождь, брат Геромена, с ним согласен. И должен настаивать на оплате по результату.
– Разумно, – согласился афинянин, вынимая стилос изо рта. Он слегка шепелявил. – Теперь давайте запишем все, о чем условились, и вернемся к человеку, которого это касается больше всего. Мой патрон хочет получить гарантию, что он будет действовать именно в назначенный день – и ни в какой другой.
Это заставило эвбейца тоже наклониться к столу.
– Ты говорил это и раньше, и я ответил, что в твоих словах нет никакого смысла. Он всегда подле Филиппа. У него есть доступ в опочивальню. У него будет множество более удобных случаев – и чтобы сделать это, и чтобы благополучно скрыться. Нельзя требовать от него слишком многого.
– Мне велено просить, – сказал афинянин, постукивая стилосом по крышке стола, – чтобы все случилось именно в тот день; в противном случае мы не предоставим ему убежища.
Эвбеец ударил по и без того трясущемуся столу, заставив афинянина вздрогнуть и закрыть глаза.
– Почему, скажи мне? Почему? – прокричал он.
– Да, почему? – спросил иллириец. – Геромен не просит об этом. Новости достигнут его ушей в любое время.
Хиосец приподнял свои темные брови:
– Моему господину подойдет любой день. Если Филипп не окажется в Азии, этого достаточно. Зачем так настаивать?
Афинянин поднял стилос за оба конца, уперся в него подбородком и доверительно улыбнулся.
– Во-первых, потому, что в этот день все возможные претенденты на трон и представители всех партий приедут в Эгию на праздник, – сказал он. – Никто не избежит подозрений; они будут обвинять друг друга и, вполне вероятно, бороться за право наследования; мы извлечем из этого пользу. Во-вторых… Думаю, мой патрон заслуживает небольшой поблажки. Это увенчает труд его жизни, что видно каждому, кто о ней осведомлен. Он находит справедливым, что тиран Эллады будет сражен не темной ночью, когда он пьяным рухнет на свою постель, а на вершине торжества; в этом, осмелюсь сказать, я с ним согласен. – Афинянин повернулся к эвбейцу. – И ваш человек, при тех обидах, которые царь нанес ему, тоже должен быть этим доволен. Я так полагаю.
– Да, – сказал эвбеец медленно. – Без сомнения. Но это может оказаться невозможным.
– Это будет возможно. Порядок празднований уже в наших руках.
Афинянин перечислил подробности и, дойдя до выделенного им события, многозначительно поднял глаза.
– У тебя хороший слух, – заметил эвбеец чуть насмешливо.
– На этот раз можешь на него положиться, – усмехнулся афинянин.
– Не сомневаюсь. Но нашему человеку нужно дать возможность спасти свою голову. Как я сказал, у него будут более благоприятные обстоятельства, – продолжал эвбеец.
– Но не столь блестящие, – сказал афинянин. – Молва услащает месть… Ну, ну, раз уж мы заговорили о молве, я открою вам маленькую тайну. Мой патрон хочет получить новости первым в Афинах, еще до того, как сюда доберутся гонцы. Между нами, он замышляет видение, которое посетит его. Позднее, когда Македония вернется к своему племенному варварству… – Он перехватил сердитый взгляд эвбейца и поспешно добавил: – То есть перейдет во власть царя, который не будет мечтать о покорении мира, он объявит благодарной Греции о своей роли в ее освобождении. Между тем, помня о его давней борьбе с тиранией, можно ли отказать ему в этой небольшой награде?
– Чем он рискует? – внезапно выкрикнул иллириец.
Хотя молоты внизу стучали с прежним шумом, его громкие слова заставили остальных сердито замахать руками. Иллириец не обратил на это внимания:
– Тот человек рискует жизнью, чтобы отомстить за поруганную честь. А Демосфен почему-то должен выбирать для этого время, чтобы получить возможность пророчествовать на Агоре.
Трое, возмущенные, обменялись недовольными взглядами. Кто, кроме деревенщины из Линкестиды, мог послать такого неотесанного мужлана на встречу политиков? Трудно было предугадать, что он выкинет еще, поэтому встреча была закрыта. Все ключевые вопросы уже обговорили.
Уходили поодиночке, выждав какое-то время. Последними оставались хиосец и эвбеец.
– Ты можешь быть уверен, что этот человек сделает свое дело? – спросил хиосец.
– О да. Мы знаем, как им управлять, – кивнул эвбеец.
– Ты был там? Ты сам это слышал?
Весенняя ночь в холмах Македонии выдалась прохладной. Факелы дымили от оконных сквозняков, горячие уголья в очаге угасали, вспыхивая на старых почерневших камнях. Было поздно. Когда тени углубились, каменные стены, казалось, придвинулись ближе к людям, словно подслушивая.
Гости разошлись, все, кроме одного; рабов отослали спать. Хозяин и его сын тесно сдвинули три ложа у столика с вином; остальные оттащили в спешке, отчего казалось, что в комнате царит беспорядок.
– Ты говоришь мне, – повторил Павсаний, – что был там?
Он резко нагнулся вперед и, чтобы сохранить равновесие, вынужден был ухватиться за край ложа. Глаза Павсания налились кровью от выпитого вина, но услышанное заставило его протрезветь. Сын хозяина встретился с ним взглядом: молодящийся мужчина с выразительными голубыми глазами и порочным ртом, скрытым в короткой черной бороде.
– Вино развязало мне язык, – ответил он. – Я не скажу большего.
– Я прошу за него прощения, – вставил его отец, Дейний. – Что на тебя нашло, Геракс? Я пытался подать тебе знак.
Павсаний обернулся, как раненый вепрь.
– Ты тоже об этом знал? – спросил он.
– Меня там не было, – сказал хозяин, – но люди говорят. Прости, что здесь, в моем доме, ты наконец узнал об этом. Казалось бы, что даже между собой, тайно, не то что в компании, царь и Аттал постыдятся хвастаться таким делом. Но ты, как никто, знаешь, на что они похожи, когда надерутся.
Ногти Павсания впились в дерево так, что из-под них проступила кровь.
– Он поклялся мне восемь лет назад, что никому не позволит говорить об этом в своем присутствии. Его клятва убедила меня отказаться от мести. Он знал это, я сказал ему.
– Тогда Филиппа не назовешь клятвопреступником, – сказал Геракс с кислой улыбкой. – Он не позволил говорить об этом кому-либо, а сказал сам. Филипп поблагодарил Аттала за добрую услугу. Когда Аттал начал отвечать, царь зажал ему рукой рот, и оба рассмеялись. Теперь я понимаю.
– Филипп поклялся мне водами Ахерона, – сказал Павсаний почти шепотом, – что забудет об этом.
Дейний покачал головой:
– Геракс, я снимаю свой запрет. Раз столько народу слышало об этом, будет лучше, если Павсаний узнает обо всем от друзей.
– Вот что он сказал мне. – Голос Павсания охрип. – «Через несколько лет, когда люди увидят, что ты в чести, они начнут сомневаться в сплетнях, а потом и вовсе их забудут».
– Люди забывают о клятвах, – сказал Дейний, – когда чувствуют себя в безопасности.
– Да, Аттал в безопасности, – произнес Геракс легко. – С армией в Азии – кто его достанет?
Не глядя на них, Павсаний уставился на тускло краснеющие угли очага. Казалось, он говорит с угасающим огнем.
– Он думает, что уже слишком поздно? – спросил Павсаний самого себя.
– Если хочешь, – предложила Клеопатра брату, – можешь взглянуть на мое платье.
Александр прошел за сестрой в ее комнату, где платье висело на Т-образной распялке: тонкое, окрашенное шафраном полотно украшали вышитые цветы из драгоценных камней. Клеопатра ни в чем не виновата. Вскоре они будут нечасто видеться. И Александр обнял сестру за талию. Вопреки всему, предстоящая торжественная церемония начинала ее завораживать. Ростки праздничного волнения пробились, как молодая зелень на опаленных холмах; Клеопатра ощутила, что станет царицей.
– Смотри, Александр.
Она подняла с подушки свадебный венок – колосья пшеницы и побеги олив, сделанные из тонкого золота, – и подошла к зеркалу.
– Нет! Не примеряй! – крикнул Александр. – Это очень дурная примета. Но ты будешь прекрасна.
Клеопатра утратила детскую пухлость; ее фигура обещала стать безупречной.
– Надеюсь, мы скоро поднимемся в Эгию. Я хочу посмотреть на убранство; когда понаедет народ, будет не протолкнуться. Ты слышал, Александр, о великом шествии к театру, чтобы освятить игры? Они будут посвящены всем двенадцати олимпийцам, и изображения, которые будут нести…
– Не двенадцати, – перебил Александр. – Тринадцати. Двенадцати олимпийцам и божественному Филиппу. Но он скромен: его изображение понесут последним… Послушай, что это за шум?
Брат с сестрой подбежали к окну. Спешившись с мулов, группка людей церемонно выстраивалась, чтобы войти во дворец. Все они были увенчаны лаврами, их глава нес лавровую ветвь в руке.
Соскользнув с подоконника, Александр торопливо произнес:
– Я должен идти. Это вестники из Дельф, вопрошавшие оракула о войне.
Он отрывисто поцеловал сестру и повернулся к дверям. На пороге стояла их мать.
Клеопатра заметила, что взгляд Олимпиады прошел сквозь нее, и старая горечь вернулась снова. Александр, которому предназначался этот взгляд, тоже знал его издавна. Ему хотели рассказать секрет.
– Сейчас я не могу остаться, мама: прибыли вестники из Дельф. – Видя, что царица открыла рот, Александр быстро добавил: – Я вправе быть там. Мы не должны забывать этого.
– Да, тебе лучше идти.
Олимпиада протянула сыну руки и, когда он поцеловал ее, что-то зашептала. Александр отстранился со словами:
– Не сейчас, я приду позже, – и высвободился.
– Но сегодня же мы должны поговорить, – бросила Олимпиада ему в спину.
Александр вышел, не подав виду, что слышал ее. Олимпиада почувствовала на себе вопрошающий взгляд Клеопатры и заговорила о каких-то мелких свадебных хлопотах; таких обидных минут накопилось много за долгие годы. Клеопатра думала о них, но берегла мир. «Задолго до того, как Александр станет царем, – думала девушка, – если брат им когда-нибудь станет, я буду царицей».
В зале Персея главный прорицатель, жрецы Аполлона и Зевса, Антипатр и все, кому позволяло это их положение, собрались, чтобы присутствовать при оглашении ответа оракула. Вестники из Дельф стояли перед троном. Александр, первую часть пути бежавший, вошел медленно и встал справа от трона. Он явился как раз перед приходом царя. Ныне Александру приходилось заботиться о себе самому.
Потянулась минута молчаливого ожидания, перемежаемого шепотком. Царское посольство. Не из-за роя вопрошавших с их женитьбами, покупкой земли, морскими путешествиями и мольбой о потомстве, сомнения которых можно было разрешить, вытащив жребий, но ради одного только вопроса седая пифия спустилась в туманную пещеру под храмом, села на свой треножник рядом с Пупом Земли, закутанным в магические сети, жевала горький лавр, вдыхала испарения от расселины скалы и передала свое боговдохновенное бормотание узкоглазому жрецу, переложившему его на стихи. Старые знаменитые предания, как туман, плыли от ума к уму. Те, кто сохранял трезвость духа, ожидали обычного шаблонного ответа: совета принести жертву соответствующим богам или освятить храм.
Вошел, хромая, царь; выслушал приветствия, сел, вытянув негнущуюся ногу. Теперь Филипп мог меньше упражнять ее, она выдерживала вес тела, на костях наросла новая здоровая плоть. Александр, стоявший рядом, заметил, что Филипп окреп.
Ритуальные слова были произнесены. Глава вестников развернул свиток:
– Аполлон Пифийский Филиппу, сыну Аминты, царю Македонии, отвечает так: «Увенчан для алтаря бык, конец близок. И жертвенный нож занесен».
Собравшиеся выразили предписываемое в таких случаях удовлетворение благим предзнаменованием. Филипп кивнул Антипатру, который с облегчением кивнул в ответ. Парменион и Аттал испытывали на побережье Азии затруднения, но теперь основные силы могли выступить в поход. Вокруг одобрительно загудели. Благоприятного ответа ждали: богу было за что благодарить царя Филиппа. Только особо избранным, бормотали придворные, Аполлон Двуязычный отвечал с такой ясностью.
– Я постоянно попадаюсь Александру на глаза, – сказал Павсаний, – но так и не получил от него знака. Вежлив, да; но таким он всегда был. Александр с детства знал всю историю. Я привык видеть это в его глазах. Но он не дает знака. Почему нет, если все это правда?
Дейний пожал плечами и улыбнулся. Он боялся этой минуты. Если бы Павсаний собирался расстаться с жизнью, то сделал бы это восемь лет назад. Человек, одержимый местью, хочет пережить своего врага и ощутить сладость его смерти. Это Дейний знал; все было подготовлено.
– Разве это удивляет тебя? Такие вещи, однажды увиденные, вспоминаются позже. Ты можешь быть уверен, что о тебе позаботятся как о друге; сдержан, конечно, он только из осторожности. Послушай, я принес тебе кое-что, это успокоит тебя.
Дейний раскрыл ладонь.
– Одно кольцо похоже на другое, – сказал Павсаний, посмотрев.
– Взгляни хорошенько. Вечером, за ужином, ты увидишь его снова.
– Да, – сказал Павсаний. – Этого мне будет достаточно.
– Как, – воскликнул Гефестион, – ты опять носишь свое кольцо со львом! Где оно было? Мы искали повсюду.
– Симон нашел его в сундуке для одежды, – сказал Александр. – Должно быть, я шарил рукой в тряпках и обронил его.
– Я сам там смотрел, – возразил Гефестион.
– Полагаю, оно закатилось между складок, – сказал Александр.
– Ты не думаешь, что Симон его украл, а потом испугался?
– Симон? Он не так глуп: все знают, что кольцо мое. Сегодня, кажется, счастливый день.
Александр намекал на Эвридику, которая только что разрешилась от бремени, опять девочкой.
– Да выполнит бог доброе предзнаменование, – сказал Гефестион.
Александр и Гефестион спустились к ужину. Александр остановился у входа, чтобы поздороваться с Павсанием. Заставить такого человека улыбнуться всегда было пусть небольшой, но победой.
В предрассветном сумраке старый театр Эгии пламенел в сиянии факелов и светильников. Маленькие лампы порхали, как светляки, в руках слуг, провожавших гостей к их местам. На скамьях лежали подушки. Легкий ветер от горных лесов разносил запахи смолы и многолюдной скученной толпы.
Внизу, в орхестре, были составлены в круг двенадцать алтарей олимпийцев. На них ярко пылал благоухающий ладаном огонь, который освещал одеяния священнослужителей и мускулистые тела младших жрецов, держащих блестящие тесаки. С полей внизу доносилось блеяние и мычание жертвенного скота, обеспокоенного суетой и светом факелов; на животных уже надели венки. Их голоса перекрывал рев Зевсова белого быка с позолоченными рогами.
На возвышении стоял трон царя. Убранство его еще смутно различалось в полумраке. К трону примыкали кресла для сына Филиппа и его нового зятя.
В верхних ярусах сидели атлеты, возницы колесниц, певцы и музыканты, которым предстояло состязаться в играх, когда те будут освящены обрядом. Маленький театр был полон приглашенными Филиппом гостями. Солдаты и крестьяне, горцы, спустившиеся в город, чтобы увидеть представление, сновали и топтались на затененном склоне холма вокруг чаши театра или толклись вдоль дороги, по которой должна была пойти процессия. Голоса вздымались, опадали и смешивались в хоре, как волны на гальке пляжа. Мальчишки усеяли сосны, которые черными силуэтами вырисовывались на востоке светлеющего неба.
Старую ухабистую дорогу к театру разровняли и расширили для шествия. В свежем предрассветном воздухе сладко пахла прибитая горной росой пыль. Солдаты, которым предписывалось расчистить путь, несли факелы, добродушно распихивая толпу: толкавший и тот, кого толкали, часто оказывались единоплеменниками. Факелы гасли в набирающем силу безоблачном летнем рассвете.
Когда вершины хребтов за Эгией окрасились розовым, стало видно все сверкающее великолепие торжества: высокие алые шесты, позолоченные флероны в виде льва или орла, развевающиеся знамена, гирлянды цветов, перевитые плющом; Триумфальную арку с вырезанными на ней и раскрашенными изображениями подвигов Геракла венчала Победа, которая держала в вытянутых руках позолоченные венки. По обе стороны от богини стояли двое живых золотоволосых мальчиков, одетых музами, с трубами в руках.
Лицом к легкому утреннему ветру в древнем каменном акрополе крепости Эгии стоял Филипп. Его голову венчал золотой лавровый венок, пурпурный плащ скрепляла золотая пряжка. Щебет птиц, резкие звуки настраиваемых инструментов, голоса зрителей и распорядителей церемонии доносились до него сквозь низкий рокот водопадов. Взгляд царя блуждал по равнине, простиравшейся на восток к Пелле и морю в утренней дымке. Его пастбище, покрытое сочной зеленью, лежало перед ним; рога соперников были сломаны. Широкие ноздри царя втягивали свежий родной воздух.
За ним, в алой тунике, перетянутой украшенным камнями поясом, стоял рядом с новобрачным сын Филиппа Александр. На его блестящих волосах, свежевымытых и расчесанных, лежал простой венок из летних цветов. Половина греческих городов прислала Филиппу, в знак почтения, венки из кованого золота, но Александр не получил ни одного.
По двору выстроились кругом царские телохранители, готовые следовать за Филиппом. Павсаний, их начальник, расхаживал вдоль рядов. Те, кто оказывался на его пути, начинали поспешно оправлять одежду и оружие, но вскоре, видя, что начальник не смотрит на них, успокаивались.
На северном валу стояла среди своих служанок новобрачная, только что поднявшаяся с супружеского ложа. Клеопатра не нашла на нем удовольствия, хотя готовилась и к худшему. Муж и дядя Александр вел себя с ней благопристойно, не особенно напился, щадил ее юность и девственность и не выглядел таким уж старым. Клеопатра больше не боялась его. Перегнувшись через грубый каменный парапет, она рассматривала длинную змею процессии, тянущуюся вдоль стен. Подле нее мать пристально глядела во двор, ее губы двигались, доносилось приглушенное бормотание. Клеопатра не пыталась разобрать слов. Она ощущала колдовство, как жар от невидимого огня. Но уже настало время ехать в театр, их носилки были готовы. Скоро Клеопатра будет на дороге в Эпир; все это утратит важность. Даже если Олимпиада явится туда, брат матери Александр сумеет ее обуздать. В конце концов, в этом что-то было: иметь мужа.
Музы дунули в трубы. Через арку Победы, под изумленные крики, двенадцать богов проследовали к своим алтарям. Каждую платформу тянула пара коней, покрытых красными и золотыми чепраками. Деревянные изображения были сделаны в полный рост богов, семь футов, и раскрашены афинским мастером, который работал для Апеллеса.
Сидящий на троне царь Зевс, со своим жезлом и орлом, представлял собой уменьшенную копию гиганта Зевса Олимпийского. Его трон был позолочен, одежда не гнулась от множества драгоценных камней и золотой канители. Аполлон носил наряд музыканта и держал в руке золотую лиру. Посейдон ехал на колеснице, запряженной морскими конями. Деметра сидела в короне из золотых колосьев, вокруг нее мисты держали факелы. Царицу Геру окружали ее павлины; насмешники замечали, что супруге Зевса отведено далеко не первое место. Дева Артемида, лук за плечами, держала за рога преклонившего колени оленя. Обнаженный Дионис оседлал пятнистого леопарда. Афина стояла со щитом и шлемом, но без аттической совы. Гефест поднимал свой молот. Арес, поставив ногу на поверженного врага, свирепо смотрел из-под увенчанного гребнем шлема. Гермес завязывал крылатую сандалию. Афродита, задрапированная в струящийся шелк, сидела среди цветов, маленький Эрот стоял рядом. Многие вполголоса замечали, что скульптор сделал богиню похожей на Эвридику. Та еще не оправилась от родов и не смогла присутствовать на празднестве.
Когда последний олимпиец прошествовал под торжественные звуки фанфар, появилась тринадцатая платформа.
Царь Филипп сидел на троне, по бокам которого вместо подлокотников лежали, подняв головы, леопарды; над ним возвышался орел. Ноги царя покоились на крылатом быке в персидской тиаре и с человеческим лицом. Мастер сровнял его угловатую фигуру, убрал шрамы; Филипп походил на себя десятилетней давности. В остальном изображение можно было счесть живым, казалось, черные глаза вот-вот задвигаются.
Раздались приветственные крики, но, как струя холодного течения в теплом море, их раскололи трещины зловещего молчания. «Его следовало сделать меньше», – шепнул какой-то старик-селянин своему соседу. Искоса поглядывая на цепочку покачивающихся впереди богов, люди осеняли себя быстрыми знаками от сглаза.
Последовали вожди Македонии, Александр Линкестид и остальные. Даже те, кто явился из самого дальнего захолустья, были одеты в плащи хорошей вычесанной шерсти, с вышивкой и золотой брошью. Старики, помнившие дни, когда одежду шили из козьих шкур и бронзовые булавки считались роскошью, щелкали языками: то ли недоверчиво, то ли удивленно.
Под низкий рокот дудок, наигрывающих дорический марш, прошли телохранители царя с Павсанием во главе. Одетые в парадные доспехи, они улыбались друзьям в толпе: день празднества не требовал обычной суровости. Но Павсаний смотрел прямо перед собой, на высокие ворота театра.
Раздался рев старинного рога и крики: «Да здравствует царь!»
Филипп ехал шагом на белой лошади, в своем пурпурном плаще и золотом венце. За ним, на некотором расстоянии, следовали его сын и зять.
Простой народ приветствовал новобрачного ритуальными фаллическими знаками, желая ему многочисленного потомства. Но ожидавшая у ворот группка молодежи грянула во всю мощь своих легких: «Александр!»
Улыбаясь, Александр, сын Филиппа, повернул к друзьям голову и посмотрел на них с любовью. Много лет спустя, став полководцами и сатрапами, они будут хвастаться этим перед молчаливыми завистниками.
Проследовал второй отряд телохранителей; процессию завершали жертвенные животные, по одному для каждого бога, во главе с быком, рога которого вызолотили, а шею обвили гирляндами цветов.
Солнце восстало со своего ложа, все засияло: море, трава в росе, прозрачная паутина на желтом ракитнике; драгоценности, позолота, холодная гладь полированной бронзы.
Боги вступили в театр. Проходя высокие ворота парода, повозки одна за другой огибали орхестру под рукоплескания гостей. Наконец великолепные изображения подняли и установили рядом со своими алтарями. Тринадцатое божество, не потребовавшее святилища, но владевшее всем вокруг, осталось стоять посередине.
Снаружи, на дороге, царь подал знак. Павсаний отрывисто выкрикнул команду. Шедшие впереди телохранители ловко развернулись и с двух сторон присоединились к своим товарищам позади царя.
До театра оставалось несколько стадиев. Вожди, оглядываясь на Филиппа, видели маневр охраны. На этом последнем отрезке пути царь, казалось, доверял свою жизнь идущим впереди. Польщенные, они расступились.
Широко шагая, Павсаний двинулся к пароду. Никто, кроме его собственных людей, которые сочли, что так и надо, не обратил на него внимания.
Филипп видел, что вожди ожидают его. Он подъехал ближе и, улыбаясь, кивнул им с лошади.
– Проходите вперед, друзья. Я еду следом.
Все двинулись; но один из старейших землевладельцев спешился и с македонской прямолинейностью спросил:
– Без охраны, царь? В такой толпе?
Филипп наклонился и похлопал его по плечу. Он надеялся услышать эти слова.
– Мой народ – моя охрана. Пусть чужестранцы увидят это. Благодарю за твою доброту, Арей, но можешь идти.
Когда вожди удалились, Филипп придержал лошадь, снова оказавшись между зятем и Александром. По обе стороны дороги дружелюбно гудела толпа. Впереди ждал театр, полный друзей. Широкий рот царя улыбался, он предвкушал близкую минуту публичного торжества. Избранный народом царь, которого эти южане осмеливаются называть тираном: пусть сами увидят, нужна ли ему стена копьеносцев, чтобы защитить себя. Пусть расскажут Демосфену, думал он.
Филипп натянул поводья и кивнул. Двое слуг подошли, чтобы принять лошадей.
– Теперь вы, дети мои.
Александр, наблюдавший, как вожди исчезают в воротах театра, резко обернулся:
– Разве мы не с тобой?
– Нет, – отрывисто сказал Филипп. – Тебе не говорили? Я поеду один.
Новобрачный смотрел в сторону, чтобы скрыть смущение. Не будут же они препираться о порядке следования прямо сейчас, на глазах у всех! Последние вожди скрылись из виду. Новобрачный не мог отъехать один.
Прямо сидя на покрытом красным чепраком Букефале, Александр взглянул на безлюдную дорогу, залитую солнцем, широкую, утоптанную, покрытую отпечатками копыт и колес, звеневшую пустотой. В конце ее, в треугольнике глубокой тени, отбрасываемой пародом, мерцало оружие, блестел алый плащ. Если Павсаний там, он должен был получить приказ?
Букефал прядал ушами, косил светлым, как оникс, глазом. Александр провел пальцем по его шее; конь застыл, как бронзовое изваяние. Новобрачный нервничал. Почему юноша не двигается? В иные минуты можно поверить в молву. Что-то такое в глазах. Тот день в Додоне: пронизывающий ветер, падает снег, на нем плащ из козьих шкур…
– Спускайся, – нетерпеливо сказал Филипп. – Твой шурин ждет тебя.
Александр снова взглянул в темный проем ворот. Он вдавил в бок Букефала колено, заставляя коня подойти ближе к царю, и с пристальным вниманием заглянул в лицо Филиппа.
– Еще слишком далеко, – сказал Александр спокойно. – Будет лучше, если я поеду с тобой.
Филипп поднял брови под золотым венком. Ему стало ясно, чего хотел мальчишка. «Значит, он еще не затвердил своего урока, но я не уступлю».
– Это мое дело. Мне судить, что лучше, – отрезал царь.
Глубоко посаженные серые глаза встретились со взглядом царя. Филипп чувствовал, что поддается. В любом случае, подумал он, возмутительно так глазеть на своего владыку.
– Еще слишком далеко, – повторил высокий ясный голос, настойчиво, ровно. – Позволь мне поехать с тобой, и я отдам за тебя свою жизнь… Клянусь Гераклом.
В рядах ближестоящих, которые осознали, что происходит нечто непредвиденное, поднялся смутный любопытный шепот. Филипп, хотя и начинал сердиться, позаботился о том, чтобы на его лице ничего не отразилось. Понизив голос, он резко сказал:
– Достаточно. Мы едем в театр не для того, чтобы разыгрывать там трагедию. Когда ты мне понадобишься, я тебя позову. Выполняй мои приказы.
Недоумение ушло из глаз Александра, они стали пустыми, как прозрачное серое стекло.
– Хорошо, государь.
Голос тоже был отсутствующим. Александр спешился. Его дядя с облегчением последовал за ним.
Павсаний отдал им честь, когда они проходили в ворота. Александр кивнул ему на ходу, продолжая разговаривать с царем Александром. Они поднялись по пандусу на сцену и под гул приветствий заняли свои места.
Филипп отпустил поводья. Послушный конь, не обращая внимания на шум, неторопливо двинулся вперед. Люди знали, что задумал царь, и, восхищаясь, приложили все усилия, чтобы он их услышал. Гнев Филиппа прошел; ему было о чем подумать. Если бы мальчик выбрал более подходящее время…
Царь ехал, принимая обожание своего народа. Эффектнее было бы дойти пешком, но хромота помешала бы величию момента. В просвете двадцатифутового парода уже виднелась орхестра, круг богов. Раздалась музыка в его честь.
От каменных ворот отделился солдат, чтобы помочь царю спешиться и принять лошадь. Это был Павсаний. В честь праздника он, должно быть, решил сам исполнить обязанность оруженосца. Как давно… Знак примирения. Наконец-то он забыл. Милый жест. В былые дни Павсаний получал подарок за подобную любезность.
Филипп тяжело соскользнул с лошади, улыбнулся и начал говорить. Левая рука Павсания плотно сжала его руку. Их глаза встретились. Павсаний выдернул правую руку из складок плаща столь быстро, что Филипп так и не увидел кинжала. Но он все прочел во взгляде Павсания.
Стража на дороге видела, что царь упал, и Павсаний нагнулся над ним. Должно быть, хромая нога подвернулась, думали они, Павсаний был неловок. Внезапно Павсаний распрямился и бросился бежать.
Он был телохранителем восемь лет, и в течение пяти из них командовал остальными. Первым завопил: «Он убил царя!» – крестьянин в толпе. И, словно лишь этот крик заставил их поверить своим глазам, солдаты, что-то смятенно крича, бросились к театру.
Добежавший первым посмотрел на тело, дико оглянулся, завопив: «За ним!» Поток людей хлынул за угол, огибая строения за сценой. Конь царя смирно стоял у парода. Никто так и не осмелился на него сесть.
Поляна за театром, посвященная Дионису, была возделана его жрецами и засажена виноградом. Толстые черные стволы выпустили побеги молодых лоз с сияющими зелеными листьями. На земле блестел шлем Павсания, который тот отшвырнул на бегу; красный плащ накрыл деревянные подпорки. Спотыкаясь о комья земли, Павсаний бежал к открытым в старой каменной стене воротам. За ними ждал человек с двумя лошадьми.
Павсанию еще не было тридцати, он отлично бегал. Но за ним гнались двадцатилетние юноши, которых Александр обучал войне в горах; они оказались проворнее. Трое или четверо кинулись наперерез. Разрыв начинал сокращаться.
Но и ворота были недалеко. Разрыв сокращался слишком медленно. Лошади ждали на открытой дороге.
Внезапно, словно сраженный невидимым копьем, Павсаний кувырком полетел на землю, зацепившись за выходящий на поверхность узловатый корень. Он упал ничком, сразу же поднялся на четвереньки, высвобождая ногу, но на него уже налетели.
Павсаний перевернулся, вглядываясь в лица, ища. Бесполезно. С самого начала он был готов и к такому исходу. Павсаний смыл пятно со своей чести. Он ухватился за меч, но кто-то наступил ему на руку, еще кто-то рванул на нем доспехи. «У меня не было времени до конца насладиться гордостью, – думал он, когда железо пронзило его. – Совсем не было времени».
Человек с лошадьми, оглянувшись, бросил вторую, уже ненужную лошадь, вскочил в седло и галопом понесся прочь. Но всеобщее оцепенение прошло. Копыта стучали по дороге за виноградником. Всадники пронеслись через ворота вслед беглецу, зная цену добычи.
В винограднике вырвавшихся вперед преследователей наконец догнали остальные. Старший в охране взглянул на распростертое тело; кровь, словно в каком-то древнем жертвоприношении, напитала землю у корней виноградной лозы.
– Вы его прикончили. Юные дураки. Теперь его ни о чем не спросишь.
– Я не подумал об этом, – сказал Леоннат, приходя в себя от дурмана кровавой погони. – Я боялся, что он сумеет вырваться.
– Я думал только о том, – добавил Пердикка, – что он сделал. – Он вытер свой меч об одежду мертвого.
Когда они уходили прочь, Арат сказал:
– Так даже лучше. Вы знаете эту историю. Если бы Павсаний заговорил, он навлек бы позор на царя.
– Какого царя? – сказал Леоннат. – Царь мертв.
Место Гефестиона было в середине рядов, ближе к лестнице.
Друзья Александра, ожидавшие его, чтобы снова приветствовать, обежали театр и вошли через верхние ворота. Здесь находились места простонародья, но товарищи наследника на сегодняшнем празднике считались мелкой сошкой. Гефестион пропустил великий выход богов. Его отец сидел много ниже, мать должна была находиться среди женщин, в дальнем краю амфитеатра. Обе царицы уже были там, в первых рядах. Гефестион мог видеть Клеопатру, разглядывавшую алтари, как все остальные девушки; Олимпиада, казалось, считала это ниже своего достоинства. Застывшим взглядом она смотрела прямо перед собой, на парод в противоположной стене.
Гефестиону он виден не был, зато юноша мог подробно рассмотреть сцену и три трона на ней. Зрелище открывалось великолепное; у задника и кулис вздымались колонны с резными капителями, удерживающие расшитые занавеси, из-за которых лилась музыка. Из орхестры музыкантов оттеснило множество богов.
Гефестион ждал Александра, чтобы еще раз прокричать его имя. Если они не пожалеют глоток, клич подхватит весь театр. Это ободрит друга.
Вот он вышел, с царем Эпира. Приветственный вопль разнесся по театру. Не важно, что имена звучат одинаково: Александр все поймет.
Он понял и улыбнулся. Да, ему стало лучше. Театр был небольшим: когда Александр выходил, Гефестион понял, что он не в себе. «Один из его снов, дурной сон; хорошо бы проснуться. Чего ожидать сегодня? Я увижусь с ним после, если смогу сделать это перед играми. Все будет проще, стоит только пересечь Геллеспонт».
Внизу, в орхестре, статуя царя Филиппа восседала на своем позолоченном троне, увитом по основанию лавром. Точно такой же трон ожидал на сцене. Музыка зазвучала громче, перекрывая шум на дороге.
Торжествующе загремели фанфары. Потом, нечаянным намеком, повисла пауза. Внезапно из рядов женщин, откуда был виден парод, донесся пронзительный крик.
Александр повернул голову. Его лицо, с которого сразу ушла напряженность, изменилось. Он прыжком сорвался с трона и бросился вниз, где мог видеть происходящее за кулисами. Александр сбежал по пандусу через орхестру, мимо жрецов, богов и алтарей, навстречу крикам снаружи. Венок упал с его развевающихся волос.
Пока собравшиеся суетились и тревожно галдели, Гефестион спрыгнул со ступенек на ведущую к пароду галерею и помчался по ней. Друзья, не раздумывая, понеслись за ним: они были приучены не тратить впустую время. Юноши на галерее, стремительные и целенаправленные, сами по себе являлись спектаклем: там, где они пробегали, паника прекращалась. В конце галереи к пароду спускалась лестница. Здесь уже царила давка, толпились ошеломленные чужестранцы из нижних рядов. Жестко, словно в бою, Гефестион устремился в толпу, раздвигая зевак локтями, отпихивая плечом, награждая тумаками. Какой-то толстяк упал, увлекая за собой остальных; лестница была переполнена; в рядах люди беспорядочно сновали вверх и вниз. В самом центре хаоса, забытые своими гиерофантами, деревянные боги в кругу устремляли глаза на деревянного царя.
Как и они, неподвижная, не обращая внимания на дочь, вцепившуюся в ее руку и что-то кричащую, Олимпиада сидела, выпрямившись, на резном троне, не отводя глаз от парода.
Гефестион люто ненавидел всех, мешавших ему на дороге. Не помня себя, оставив всех товарищей позади, он прокладывал свой путь к царю.
Филипп лежал на спине, между ребрами торчала рукоять кинжала – кельтской работы, со сложным переплетающимся узором серебряной инкрустации. Его белый хитон был почти незапятнан: лезвие запечатало рану. Александр склонился над ним, слушая сердце. Слепой глаз царя был полузакрыт, здоровый смотрел вверх, в обращенные на него глаза живых. На лице Филиппа застыло потрясение и изумленная горечь.
Александр дотронулся до века открытого глаза. Оно вяло подалось под его пальцами.
– Отец, – прошептал Александр. – Отец, отец.
Александр положил руку на холодный лоб. Золотой венец соскользнул на плиты. Через мгновение лицо Филиппа застыло, словно высеченное из мрамора.
Тело вздрогнуло. Рот приоткрылся, словно царь хотел заговорить. Александр подался вперед, взял голову отца в руки и низко нагнулся над ней. Но слова так и не прозвучали – только отрыжка, с маленьким сгустком крови, вызванная спазмом легких или желудка.
Александр отстранился. Внезапно его лицо изменилось. Он выпрямился. Резко, словно отдавая приказ на поле боя, он сказал:
– Царь мертв.
Потом встал на ноги и оглянулся.
– Они догнали его, Александр! – крикнул кто-то. – Они его повалили.
Широкий проход заполонили вожди, не вооруженные по случаю праздника, они второпях пытались выстроить защитную стену.
– Александр, мы здесь.
Это был Александр Линкестид, выдвинувшийся вперед. Он уже сыскал себе панцирь. Доспехи хорошо подошли; они были его собственными.
Александр все так же молча дернул головой в сторону говорившего, резко, как охотничий пес.
– Позволь нам сопроводить тебя к крепости; откуда нам знать, кто предатель? – предложил Линкестид.
«Да, кто? – думал Гефестион. – Этому человеку что-то известно. Для чего он приготовил оружие?» Александр оглядывал толпу: ищет остальных братьев-Линкестидов, понял Гефестион. Он привык читать мысли Александра.
– Что такое? – раздался в толпе голос Антипатра.
Народ расступился. Антипатр проложил себе путь в беспорядочном кружении гостей, македонцы дали ему дорогу сами. В течение долгих лет он назначался единственным наместником Македонии; за ним стояла царская армия. Высокий, с венком на голове, одетый с умеренной пышностью, облеченный своим авторитетом, Антипатр оглядывался вокруг.
– Где царь? – спросил старик.
– Здесь, – ответил Александр.
Он выдержал взгляд Антипатра и отступил в сторону, открывая тело.
Антипатр наклонился и выпрямился.
– Он мертв, – сказал старик недоверчиво. – Мертв. – Антипатр провел рукой по лбу, дотронулся до пиршественного венка и, потрясенно вздрогнув, швырнул его на землю. – Кто?
– Павсаний его убил, – сказали в толпе.
– Павсаний? После стольких лет?
Антипатр осекся, смущенный тем, что сказал.
– Его взяли живым? – быстро, слишком быстро спросил Александр Линкестид.
Александр помедлил с ответом, всматриваясь в его лицо.
– Я хочу, чтобы ворота города закрыли и на стенах выставили дозорных. Никто не уедет, пока я не распоряжусь. – Александр изучающе оглядел толпу. – Алкета, твой отряд. Приведи воинов в готовность.
«Птенец проклюнулся, – подумал Антипатр, – я был прав».
– Александр, здесь ты в опасности. Не лучше ли подняться в крепость? – спросил он.
– Всему свое время, – сказал Александр. – Что там происходит?
Снаружи второй начальник стражи пытался навести порядок при помощи тех младших военачальников, которых сумел найти. Но воины совсем потеряли голову и слушали своих товарищей, истерически кричащих, что все они будут казнены за соучастие. С проклятиями вояки набросились на юношей, убивших Павсания. Их обвиняли в том, что они хотели заткнуть убийце рот. Военачальники тщетно старались перекричать галдящих.
Александр вышел из глубокой синей тени парода в сияющий холодный свет раннего утра. Солнце едва ли поднялось выше с той минуты, как он появился в театре. Прыжком взлетел он на низкую стену у ворот. Шум стих.
– Александр! – резко выкрикнул Антипатр. – Осторожнее! Не показывайся!
– Стража, направо – фалангой! – приказал Александр.
Суетливая толпа притихла, как испуганная лошадь, успокоенная наездником.
– Я чту ваше горе. Но не уподобляйтесь в нем женщинам. Вы выполнили свой долг; я знаю, какие приказы вы получили. Я сам их слышал. Мелеагр, эскорт для тела царя. Отнесите его в крепость. – Видя, что люди оглядываются в поисках материала для носилок, Александр добавил: – За сценой есть дроги с реквизитом для трагедии.
Он склонился над телом и, расправив складку пурпурного плаща, прикрыл лицо и укоряющий глаз Филиппа. Солдаты сгрудились вокруг трупа.
Встав перед молчащими рядами стражи, Александр сказал:
– Те, кто прикончил убийцу, шаг вперед.
Юноши неуверенно вышли, колеблясь между гордостью и страхом.
– Мы в долгу перед вами. Не бойтесь, что это будет забыто. Пердикка…
Юноша шагнул вперед, его лицо просветлело.
– Я оставил Букефала на дороге. Ты не присмотришь за ним? Возьми с собой четверых.
– Да, Александр. – Признательный Пердикка молниеносно исчез.
Повисло молчание. Антипатр насупился.
– Александр, царица, твоя мать, в театре. Не лучше ли дать ей охрану? – спросил он.
Александр отошел от старика вглубь парода. Антипатр стоял совершенно неподвижно. У входа царила суматоха; солдаты нашли дроги, украшенные росписью и задрапированные черным. Они подтащили их к Филиппу и подняли на них его тело. Плащ упал с лица царя. Кто-то опустил ему веки и придержал, чтобы они не открывались.
Александр, застыв, смотрел на театр. Толпа схлынула, рассудив, что болтаться здесь не стоит. Боги остались. В суете опрокинули статую Афродиты, и она неуклюже легла рядом со своим постаментом. Лишенный опоры юный Эрот склонился на ее упавший трон. Статуя царя Филиппа прочно сидела на своем месте, нарисованные глаза пристально смотрели на опустевший амфитеатр.
Александр повернулся. Его лицо потемнело, но голос прозвучал ровно.
– Да, я вижу, царица все еще там.
– Она, должно быть, горюет, – сказал Антипатр без всякого выражения.
Александр задумчиво взглянул на старика. Потом, словно что-то внезапно привлекло его внимание, посмотрел в сторону.
– Ты прав, Антипатр. Царице следует быть в надежных руках. И я буду благодарен тебе, если ты лично сопроводишь ее в крепость. Возьми столько человек, сколько сочтешь нужным.
Рот Антипатра открылся. Александр ждал, слегка склонив голову, его глаза застыли.
– Если тебе угодно, Александр, – сказал Антипатр и отправился выполнять поручение.
Настало минутное затишье. Гефестион чуть выдвинулся из толпы, молча, всего лишь предлагая свое участие, как повелевал ему бог. Александр не отозвался на призыв, но все же Гефестион чувствовал, что бог ему благодарен. Собственная будущность открылась перед Гефестионом: уходящие вдаль образы солнца и дыма. Он не должен оглядываться, где бы видение ни захватило его; его сердце приняло свою судьбу, все ее бремя, свет и тьму.
Глава эскорта отдал приказ. Царь Филипп, покачиваясь на своем позолоченном ложе, исчез из виду. Из священного виноградника несколько солдат принесли на куске плетня Павсания, прикрытого разодранным плащом; кровь капала сквозь раскрашенные прутья. Тело следовало показать народу.
– Приготовьте крест, – приказал Александр.
Шум стих до беспокойного бормотания и смешался с гулом водопадов Эгии. Вознося над ними свой могущественный неземной крик, в небо взмыл золотой орел. В его когтях извивалась змея, схваченная им на скалах. Люди подняли головы, тщетно ожидая, что змея извернется и нанесет смертельный укус. Александр, уловив шум, настойчиво следил за орлом, ожидая исхода схватки. Но, продолжая бороться, двое вечных противников растворились в безоблачном небе, над вершинами гор, сначала превратившись в пятнышко, потом – совсем исчезнув.
– Здесь все кончено, – сказал Александр, отдавая приказ возвращаться.
Когда они достигли крепостного вала, с которого видна была равнина Пеллы, молодое солнце нового летнего дня, поднявшееся из-за моря на востоке, широко разлило над ними свое сияние.