В городе Берлине от моего дома до станции электрички Карлсхорст надо было идти пятнадцать минут по улице Рейн-Штейн-Штрассе, то есть Рейновских камней, действительно вымощенной мелкими камешками и застроенной невысокими частными домишками; в палисадниках всегда что-нибудь цвело, в кустах дежурили садовые гномы, по вечнозеленой траве бродили похожие на садовых гномов старички и старушки с граблями. Они говорили по-немецки, как настоящие.
Во дворе Дома Холостяков, где было общежитие для несемейных офицеров ГСВГ, был не только палисадник, но и пруд, в пруду плавали толстые красные рыбы. С тех пор я знаю, что холостяки – высшая каста человечества, избранный народ.
Другой избранный народ – это монголы, я точно знаю, на нашей улице жил монгольский посол. Посол и его жена носили национальные наряды, все вот это атласное, сверкающее, расшитое каким-то немыслимым золотом. У каждого пятилетнего ребенка должен быть сосед монгольский посол, это помогает потом пережить все экзистенциальные кризисы, сколько бы их ни было.
Возле станции электрички Карлсхорст был киоск с сосисками. Ясно, что нет, не было и не будет в мире еды вкусней. Сосиска в булке стоила одну гэдээровскую марку. Одну марку стоил и билет в кино на детский сеанс, можно было выпросить ее у родителей, но в кино не ходить, а купить сосиску в булке. Мы так довольно часто делали, с тех пор я не гурман и не синефил. О чем не жалею.
В городе Одессе, куда мы приехали из Берлина навсегда (это слово постоянно повторяли родители), было море, но, кстати, не было никакого специального «одесского юмора». По-моему, «одесский юмор» – это какой-то странный искусственно созданный миф. Ну или все одесситы, завидев меня, сразу переставали шутить. Но это же как тщательно надо было готовить заговор! От меня особо не убережешься, я люблю много ходить и неожиданно выскакивать из-за углов.
Мне сперва не нравилось жить в Одессе, потому что там не было ни садовых гномов, ни сосисок в булке, ни монголов, ни даже холостяков (а если были, то очень хорошо от меня прятались, видимо, вместе с юмористами). Но потом в школе на уроке литературы рассказали, что в Одессу однажды отправили в ссылку великого поэта Пушкина, и меня здорово попустило. Приятно знать, что страдаешь не в одиночку, а за компанию с Пушкиным. Вполне можно жить. Правда Пушкин спрятался от меня лучше всех: умер, оставив вместо себя памятник, а с памятником о невзгодах жизни ссыльных не поговоришь.
В городе нынче темно; не то чтобы вовсе нет света, но гораздо, гораздо меньше, чем мы привыкли. Фонари прикрутили; их хватает на то, чтобы сиять в темноте, но мало-мальски освещать все вокруг им уже не под силу.
То ли авария какая, то ли город перешел на режим экономии, то ли реальность, в которой по ночам в Старом городе было оранжево светло, сменилась реальностью, где царит оранжевая тьма. Последняя версия больше всех похожа на правду: на Швенто Стяпано в очередной раз меняются лавки, почти все стоят с закрытыми ставнями, а это верный признак, на моей памяти такая масштабная смена городской реальности происходит в шестой, что ли, раз.
В последней версии города мне нравилось резкое увеличение числа чудесных дружелюбных, залюбленных по самые ухи собак и кафе «Teobromin» на Швенто Микалояус. И еще что-то, но собаки и Теобромин – самое главное, давайте их оставим, пожалуйста, дорогие ответственные за зыбкость реальности. В остальном, как всегда, полностью полагаюсь на вас.
В доме нашелся блокнот с единственной записью (сделанной не помню когда и зачем):
Я никого не приведу за ручку в условный рай. Я и себя вряд ли туда приведу. Если я что и могу, так это иногда оказываться рядом в те моменты, когда идущему (тому, для кого важно ощущать себя не просто барахтающимся, а идущим) становится одиноко.
«Становится одиноко» в моих устах означает состояние острого сомнения на тему: «наверное, я просто дурак, и никакого пути нет вовсе». Ясно, что эта разновидность одиночества хорошо мне знакома; ясно и то, что способность поставить вопрос таким образом сближает как мало что. Замечательно тут, что опровергнуть чужие сомнения гораздо легче, чем собственные; иногда достаточно просто (деятельного и качественного) присутствия; впрочем, ценности хорошего диалога никто не отменял.
Тот самый случай, когда минус на минус дает великолепный плюс; арифметика – все же великая наука, на любой случай заранее заготовила простые решения. Никогда не устану удивляться, насколько все эти правила из учебников для начальной школы про нас.
Мне кажется, это довольно точное наблюдение о необходимости внешних опор (и качестве внешних опор, которые действительно необходимы).
В наилучшие моменты жизни, вот как сейчас, когда белоснежный автобус везет меня из одного прекрасного города в другой прекрасный город, мне становится как-то особенно очевидно, что – вы как хотите, а я уже давно болтаюсь в своем персональном аду; за какой эвридикой меня сюда занесло, неведомо. Но обратной дороги я не помню.
Эти ваши черные пашни, эти ваши деревенские дома, где гасят свет до полуночи, эти ваши сияющие пустые пространства вокруг бензоколонок, эти ваши пограничные заставы, этот ваш поворот луны на ущерб – что это, зачем, кто велел? Уберите.
У меня дома не так. Все не так. Вообще все.
У нас свет по ночам в каждом окне, даже если хозяева спят, все равно ставят фонари на подоконники, для красоты и удобства прохожих. У нас не бывает пограничных пунктов, потому что всяк ходит, где хочет, попробуй останови – улетит к черту. И документов тоже не бывает, потому что и так ясно, кто есть кто, достаточно просто в глаза поглядеть. А если проницательности не хватает, можно спросить, вам скажут. Никто не станет скрывать такой пустяк как имя, которое все равно ведь практически на лбу, практически огненными скрижалями про-ца-ра-па-но. И луна у нас не бывает ущербной, она всегда растет, вырасти никак не может, и правильно, какие ее годы?
Где я вообще? Как меня сюда занесло? Здесь кто-то еще из наших есть? Как будем выбираться?
Вот почти всегда настигает меня в дороге такое настроение. Поэтому я очень люблю ездить. Полезно бывает прийти в себя, хотя бы ненадолго.
Эвридика, давай, найди меня, позвони, пора домой, оживать.
В последние годы я то и дело говорю себе: стоп, внимание, замри, успокойся, посмотри, запомни: все, что с тобой происходит, это и есть счастье. Оно здесь – такое. И ощущается – так. Не говори потом, что не было, что обделили, не долили, не показали.
Чего-о-о-о? – озадаченно переспрашивает организм. Чешет левой пяткой в затылке четырнадцатой слева (же) головы и снова заводит свою шарманку: УУУУУУУУУ! Да ты чего? Какое может быть «щастье»? Мне для него еще вон то надо! И чтобы вот этого не было! А потом бежать вот туда! И сразу обратно! И подпрыгнуть вот так!
Он (организм) у меня удивительный дурак. Но на то и дана ему умная голова, чтобы занудно констатировать с интенсивностью одна констатация в минуту: да, это счастье. Не только минувшее лето и текущая золотая осень, не только прогулки, разговоры и восхитительный космос, то и дело по-кошачьи бодающий тебя в бедро, не только кофе на улице и ледяной солнечный ветер, а вообще все, что происходит вот прямо сейчас.
Без великодушия к другим инструментам познания лучше вообще не подходить. Толку не будет.
Потому что познание неизбежно приводит нас к тому, что мир велик, разнообразен и местами (поначалу кажется, что местами, на самом деле конечно же целиком) непостижим. И ладно бы весь мир, но и его отдельные детали, в том числе всякие человеческие существа, снующие вокруг, тоже бывают непостижимы – настолько, что не вмещаются в познающего, каким бы огромным и мудрым он себе ни казался. И все, что с этим можно сделать – разрешить им (миру в целом и его фрагментам) такими быть. И не париться, что ты, получается, мельче и проще. Мельче так мельче, проще так проще, подумаешь, пусть, тем более, что игра еще в самом разгаре, да и никакой измерялки на самом-то деле нет. Даже если кажется, будто есть. Особенно если кажется.
…Великодушие, во-первых, один из вернейших признаков силы, без (внутренней) силы великодушия нет, только готовность идти на уступки ради самосохранения, а это совсем не то.
Но одной силы, конечно, недостаточно. Великодушие базируется обычно на такой особой разновидности самодовольства, то есть довольства собой, которая на самом деле благодарность бытию за возможность быть его частью на любых условиях. Ну или ладно, почти на любых. Но в пакет обязательных условий всегда входит невозможность объять, понять, объяснить и поместить в себя все наблюдаемое. И когда эта невозможность вызывает у нас скорее ликование, чем злость, нас можно поздравить, сколько-то великодушия в нас уже есть.
/Хорошо бы однажды, когда будет время, объяснить на наглядных примерах, как великодушный дает внутреннее разрешение быть всему сложному, непонятному и по каким-то важным для него самого критериям «лучшему», чем он сам. И как отсутствие великодушия приводит к так называемому скепсису, который в руках невеликодушного становится инструментом не познания, а убийства, если не познаваемого материала (часто все же, слава богу, руки коротки), то способной к познанию части себя. Но, может, и так понятно? Хорошо, если да./
Одно из самых нелепых заблуждений т. н. человечества – представление о существовании т. н. истины. Незыблемой и сияющей, по каждому важному вопросу, начиная с правильного способа разделки туши убиенного врага и заканчивая традиционной расстановкой ударений в предпоследней строчке хулительной скорбной песни на его похоронах.
С ума сошли. Какая может быть истина, если даже на вашем пальто сегодня четыре пуговицы (и вы точно помните, что всегда было четыре, и все вокруг помнят, свидетелей – жопой жри). А завтра на вашем пальто будет три пуговицы и не потому, что одна оторвалась, петель тоже только три, всегда так было, вы это точно помните, и ваши родные-близкие, и сосед-портной, помогавший его перешить после того, как у вас в январе начало расти новое щупальце, а вы говорите, истина, чокнуться с вами можно.
Вечер; какая-то гора текущих дел сделана, осталась другая гора, и надо бы дойти до машины, заехать в магазин, отвезти покупки домой, где как раз поджидает эта самая другая гора, но вместо этого я поворачиваю совсем в другую сторону и иду вниз с холма по улице, усыпанной листьями и окутанной дымом, до самого бульвара Вокечю, где у меня сегодня нет дел, не назначено ни одной встречи, я даже кофе, смешно сказать, не хочу, но все равно останавливаюсь у «Кофеина», потому что здесь можно сидеть и смотреть на идущих мимо пятничных гуляк, окутанных ласковой темнотой и так удачно подсвеченных оранжевыми фонарями, что сразу видно: никого прекрасней нет на земле, чем мы, простые виленские обыватели вечером пятницы; пятница, тьма и последняя ночь сентября, теплая, как августовская, нам к лицу.
Потом я пойду дальше. Скорее всего, не назад, к машине, а просто куда-нибудь. В любимом, то есть, направлении.
Город смотрит на мои хаотические передвижения с сочувственным интересом: ты чего? У тебя же дела.
– У меня дела, – соглашаюсь я, – и самое главное из моих дел быть в твоем сердце, держаться за твое сердце, знать всем телом, всем своим существом: где оно, там и я.
– Жжош! – ухмыляется город. – Ладно, жги дальше, понимаю, пятница, вечер, когда еще нам с тобой быть идиотами, если не прямо сейчас.
И врубает колонки на полную мощность, а в колонках у нас, известное дело, как всегда колокола. И ветер, и плеск фонтана, и далекий, почти несбывшийся чаячий крик.
Виленский август невыносим; в смысле, он прекрасен так, что вынести это практически невозможно, но я как-то держусь, даже не знаю, как, потому что все бы ладно, но обоняние никто не отменял, и вот заходишь из теплого солнечного двора в непобедимо холодный сырой подъезд, а там пахнет газировкой с сиропом «крюшон» из автомата, из лета тысяча девятьсот семьдесят пятого года, невозможный в данном контексте, но победительно очевидный запах далекого необязательного лета моего детства, примерно такого же необязательного – могло быть, а могло и не быть, никакого особого смысла в нем нет, а в запахе газировки с сиропом «крюшон» из автомата почему-то есть – концентрация смысла, тройной, четверной, на сколько монеток хватило, смысл.
В августе каждый жаркий день – последний; даже если не последний, последний все равно – в том смысле, что вполне может оказаться последним, один из жарких августовских дней непременно оказывается последним, рано или поздно он наступает, это знают все, но лучше всех – старухи, выставившие на продажу букеты мелких пестрых осенних астр. Кому знать, как не им.
В августе каждая теплая ночь пахнет подгнившими морскими водорослями, не речными, а именно морскими, несложно отличить. Августовскую ночь надо стремительно пересекать по диагонали, в майке и шортах; это не значит, что из дома непременно следует выходить, надев шорты, просто любая одежда становится майкой и шортами, пока пересекаешь по диагонали темную августовскую ночь.
Августовский дождь проливается на голову так внезапно, словно на небесах опрокинули ведро, прятаться от него под зонтом и даже под навесом бессмысленно, потому что настоящий августовский дождь – это море, которое ежегодно приходит в наш город, просто не плещется, как положено, горизонтально, а стоит вертикальной стеной; мне всегда хотелось, чтобы море стояло стеной, перпендикулярно земле, – вспоминаю я, – и вода, стекающая по моему лицу, становится соленой, в это никто никогда не поверит, даже я, но зачем мне вера, когда вкус соли – вот он, дан мне в ощущениях, достоверных и недоказуемых, как все, хоть сколько-нибудь похожее на правду.
Вот и виленский август невыносим настолько, что почти невозможен, недоказуем, но дан нам в достоверных ощущениях, а значит, может быть, все-таки есть.
На стене соседнего дома написали: «Наша жизнь это вечный Вильнюсский покер», – и всякий раз, проходя мимо, я мысленно вношу поправку: «вечный виленский покерфейс».
(Написанная на стене фраза – цитата из романа Ричардаса Гавялиса «Вильнюсский покер»; у нас тут сейчас новая граффити-мода: книжные цитаты на стенах и тротуарах писать. Не то чтобы это такая уж важная информация, но мой внутренний бюрократ Баскервилей будет страшно выть на болотах, если я не сделаю сноску. Ну или в холмах, ему все равно, где страшно выть.)
Виленский покерфейс – это такое отдельное прекрасное явление, чтобы врубиться в него, надо довольно долго здесь прожить, но при этом сохранить свежесть стороннего взгляда, не провалиться в здешнюю жизнь с головой, голову, на которой как раз удачно выросли глаза, уши и нос, обязательно надо оставить снаружи. И тогда начинаешь видеть всю эту нашу смешную и милую, всем ветрам открытую городскую жизнь как первый выход свежепоналетевшего инопланетянина на работу в районную библиотеку, куда его заранее устроили для прикрытия. Одет по моде столетней давности (пока летел, кое-что изменилось), уши зеленые, пара щупалец торчит из-под полы сюртука, но держится невозмутимо, всем своим видом показывает: я – обыкновенный, такой как все. И сила его покерфейса такова, что многие граждане сразу верят. Игнорируют цвет ушей и изгибы щупалец, то есть натурально не видят. Подтверждают: да, совершенно обыкновенный. Сам так сказал!
А некоторые другие граждане, конечно, не верят. Обычно те, которые сами всю жизнь лепят такой покерфейс, вполне успешно, судя по тому, что все еще живы, несмотря на зеленые уши и это вечное дурацкое щупальце, торчащее из-под полы.
А некоторые третьи граждане все прекрасно видят: и уши, и щупальца, и неуместный сюртук. Но как-то сразу невольно соглашаются: да, конечно, это действительно норма! И ликуют потом: какая же нынче, оказывается, прекрасная норма! А иногда даже ухитряются привести к этой норме себя и, что особенно поразительно, всю свою жизнь. Это, надо думать, и есть виленский флеш-рояль.
На улице Пилес у меня в плеере заиграла «Talijanska» Бреговича, и какой-то пьяный старик вдруг начал плясать, так точно попадая в такт, что меня взяло сомнение – не играет ли эта музыка и на улице тоже? Такие совпадения бывают, и я их люблю.
Выключаю плеер, снимаю один наушник. На улице никакой музыки нет, а пьяный старик вдруг обрывает свой танец, останавливается и начинает растерянно оглядываться по сторонам.
Из чего можно сделать два вывода. Во-первых, власть над миром у меня уже есть. А во-вторых, она вот такая.
И, собственно, все.
Внимание! Мою жизнь проживает специально обученное существо. Не пытайтесь повторить это в домашних условиях.
Вода из кувшина в «Кофеине» сегодня пахнет, как вода из питьевого фонтанчика летом на пляже; я не знаю, как описать этот запах: жесткая пресная вода плюс камень, плюс немножко металл, плюс контраст прохлады с теплом, который одновременно запах? Ну вот как-то так.
Потрясающий запах, жаль, парфюмерам его вряд ли удастся воспроизвести.
(Вся отпущенная мне Создателем сентиментальность компактно размещается в носу, факт.)
Начать надо с того, что дело было давно, году примерно в восемьдесят пятом, может быть, шестом. Но точно не позже. В ту пору мы с ближайшим другом пристрастились ходить в кино на утренние сеансы. Дело даже не в том, что билеты на первый сеанс стоили настолько дешево, что необходимую сумму можно было собрать на паре трамвайных или троллейбусных остановок: люди в то время часто теряли мелочь, а теперь почему-то не теряют. Наверняка этому есть какое-нибудь разумное объяснение, но я его не знаю.
Но нас привлекала не цена билета, а то, что на утренний сеанс можно было пойти после бессонной ночи. Бессонной у нас тогда была каждая ночь. Мы работали художниками-авангардистами; как сейчас сказали бы, волонтерили. В смысле, не зарабатывали вообще ни черта. Но в мире, где люди исправно теряют мелочь на остановках городского транспорта, это не беда.
…Так вот, на утренние сеансы мы ходили, чтобы посмотреть кино в измененном состоянии сознания. Бессонница – самый дешевый психоделик; подозреваю, не самый полезный для здоровья, но что теперь локти кусать. Зато кинофильмы нам показывали прекрасные. Мировой кинематограф расцветал в наших сознаниях дивным ядовитым цветком. Некоторые фильмы мы потом пересматривали; естественно, некоторых (самых лучших, конечно же) эпизодов там не оказалось. На этих местах мы, надо думать, просто ненадолго проваливались в сон.
Но все это сейчас не очень важно. Просто приятно вспомнить. Кстати, в городе Одессе был кинотеатр имени Котовского (привет автору воспоминаний о Грише). Там был балкон, на балконе все курили, как в Америке какой. И никто оттуда курильщиков не гонял. Еще и не такие чудеса случались в годы моей юности, а у вас, балбесов, только фейсбук с инстраграмом, кхе-кхе.
Впрочем, в тот день, к которому рассказчик в моем лице столь неспешно подбирается, мы ходили не в кинотеатр Котовского, а в какой-то другой. На улице Карла Маркса, ныне Екатериненской, а как он назывался, не помню, хоть убей. В этом кинотеатре показывали фильм «Ва-банк», и мы так впечатлились, что даже в ИСС не впали. Жалко было бы пропустить эпизод. Вместо этого, напротив, неожиданно взбодрились, особенно когда наши под предводительством Квинто с Датчанином победили, и все стали хорошо жить.
…Из кинотеатра мы вышли бодрой пружинистой походкой и пошли ко мне домой, где намеревались лечь и проспать до обеда, как обычно проделывали в подобных случаях. Но сна не было ни в одном глазу. Хотелось срочно ограбить банк, на худой конец, просто музыки и цветов. В самом крайнем случае, выпить водки за успех Квинто, который мы всем сердцем считали и своим тоже. Некоторые хорошие фильмы (и книги) дают такой эффект: зритель (читатель) чувствует, что добро в лице главгероя победило, потому что он так хорошо, усердно смотрел (читал). А если бы не старался, трындец котенку. В смысле, был бы печальный финал.
(А когда мы смотрели «Тельму и Луизу», наоборот, чувствовали, что как-то недостаточно постарались. Вот девчонки и не вырулили из неприятностей. С «Бонни и Клайдом» такая же беда.)
Ну, в общем. Отметить успех нам хотелось, а выпивки в доме не было. В этом моем доме вообще никогда ни черта не было, пока кто-нибудь не принесет. А тут не принесли.
Тогда мы совершили очень странный поступок (не только с нашей сегодняшней точки зрения странный, мы и тогда понимали, что делаем полную ерунду). Мы взяли пустую бутылку из-под водки, оставшуюся от каких-то очень давних гостей, наполнили ее водой из-под крана, взяли маленькие водочные рюмочки и сели бухать.
Мы оказались такими слабаками, что даже не допили эту бутылку. Примерно половины хватило, чтобы ужраться в хлам. «Это потому что на голодный желудок», – авторитетно говорил потом мой друг, который сам наливал в эту чертову бутылку воду из-под крана. То есть никаких иллюзий насчет содержимого бутылки у нас не было. Тем не менее мы как миленькие опьянели от этой воды из водочной бутылки и уснули пьяные – можно было бы сказать, под столом, но вместо стола у нас тогда был этюдник, под ним особо не развалишься, так что не стану врать, все-таки не под столом. Но совсем рядом с ним.
Похмелья у нас потом правда не было. Но у нас его тогда практически ни от чего не было, за исключением совсем уж жуткого шмурдяка под названием «Солнце в бокале». Сходными свойствами обладало вино «Аромат степу» и еще что-то, уже не помню. Все-таки самые страшные воспоминания мое сознание умеет вытеснять.
Дней десять назад, возвращаясь домой глубокой ночью, нашли на траве у подъезда отломанную ветку каштана с характерной крупной почкой, забрали домой, сунули в бутылку с водой и только на следующий день увидели, что почка раздавлена, почти в лепешку сплющена чьим-то тяжелым ботинком, ну или не ботинком, но больше всего похоже, что на нее наступил крупный взрослый человек.
Хотели выкинуть ветку, но не стали, заметив пару совсем мелких, даже не начавших набухать почек внизу – вдруг они распустятся. На самом деле, просто из упрямства оставили. Не хотелось чувствовать себя подслеповатыми дураками, которые приволокли в дом негодную мертвую ветку. А напротив, хотелось торжества жизни вопреки всему.
Несколько дней ветка молча стояла в воде, обдумывая ситуацию. А потом раздавленная в лепешку почка снова обрела объем и принялась распускаться. Теперь из бутылки с водой задорно торчит растопыренная каштановая пятерня, а те мелкие почки, которые стали формальным поводом дать ветке шанс, понемногу набухают и зеленеют.
В моей жизни было великое множество добрых знаков (как и в жизни любого человека, дающего себе труд обращать внимание на диалог, который постоянно ведет с нами реальность). Но этот каштановый, наверное, один из самых желанных, потому что он – о торжестве жизни из одного только упрямства, иными словами, о созидательной воле, которая превыше веры, надежды и их вечного антагониста – здравого смысла, то есть превыше вообще всего.
Сплетничали о знакомых; внезапно пришли к выводу, что, если бы Бог зачем-нибудь решил воплотиться среди людей вотпрямщас с целью создания очередной актуальной для текущего периода секты, Ему (чтобы без читерства) пришлось бы родиться девочкой из так называемой хорошей семьи на постсоветском пространстве. И тогда к 33-м годам Он научился бы не красить (не всегда красить) ногти, а возможно (шансов мало, но все-таки Бог, Он талантливый) показывать средний палец в ответ на каждое пятое или даже второе (совершенно немыслимо, но повторяю, все-таки Бог) требование т. н. социума.
P.S.
Мне тут подсказывают: а ближе к пятидесяти (ладно, с учетом Божественных способностей, к сорока) перестал бы чувствовать Себя виноватым; на этом месте со скрипом отворяются заржавевшие райские врата.
Возвращаться в город после недельного отсутствия, по моим наблюдениям, приятней, чем после, к примеру, трехдневного. Ну, это как с кошками – попробуй уйти на полдня, вернувшись, обогатишь свой лексикон матерным кошачьим. А после долгой разлуки только смотрят умильно, трутся и бодаются. И тщательно фиксируют потом твое спящее тело, просыпаешься, одна кошка лежит на руке, вторая придавила обе ноги и мурлычут ласковым дуэтом – небось не сбежишь теперь!
С городом та же фигня, за неделю он, во-первых, перестает сердиться на твой побег от него, такого прекрасного. Во-вторых, успевает соскучиться. А в-третьих, начать беспокоиться: а вдруг ты не вернешься никогда? А может быть, тебя вообще нет и никогда не было? И как же теперь, и что? АААААААААА!
И тут ты так – оп-па! – спускаешься с неба, в смысле, выходишь из самолета, влача за собой чемодан: эй, я тут! И город выдыхает: нуславатебегоспади, нашлась пропажа. А счастливая пропажа стоит на пороге зала прилета, таращась на звездное небо над своей головой, вдыхает аромат мокрого грибного леса и морского ветра, который живет тут у нас нелегалом, без прописки, в смысле, без намека на море, а все равно не покидает нас.
А потом в честь твоего возвращения отменяют земное притяжение; ладно, не отменяют, просто прикручивают до какого-нибудь лунного, можно ходить по улицам, не касаясь земли, все привыкли уже, что это просто такое выражение «ходить, не касаясь земли», но когда неосторожно наступив в лужу чего-то липкого, похожего одновременно на половую краску и растопленный шоколад, задираешь ногу, чтобы оценить ущерб, нанесенный кедам, подошвы пострадавших ослепительно, девственно белы, вот вам и «просто такое выражение», впрочем, ладно, кто же в такое поверит, я тоже не очень-то верю, хотя кеды – вот они, в прихожей стоят.
А потом едешь в машине, останавливаешься у перекрестка без «зебры», чтобы пропустить двух прохожих, и один приветственно машет тебе рукой, а второй вполне внятно произносит: «Йох! Унлах!» Это вообще-то на кунхе. А кунхе – вымышленный язык. (Теоретически, эту фразу могут знать читатели «Гнезд химер», но йолки же ж все равно).
А еще потом бежишь, сокращая путь, через скверик на улице Пилимо, в прошлом засиженный алкашами, а потому не особо любимый до сих пор, и вдруг обнаруживаешь, что под ногами у тебя сверкают серебристые звезды, целые сотни маленьких серебристых звезд вперемешку с палой листвой.
В моем детстве такие серебристые звезды иногда появлялись в магазинах перед Новым годом в пакетиках по десять штук, вместе с елочными игрушками и прочей мишурой. На кончиках лучей у них были дырочки, теоретически, можно продеть нитку и повесить на елку; родители их никогда не покупали, считали слишком мелкими, на мои просьбы купить хотя бы один пакетик звезд, отвечали: объясни, зачем они тебе? Объяснений у меня не было, вернее, было одно практически невербальное: это же звездыЫЫЫЫЫЫЫЫЫЫЫ!
Не прокатило.
Теперь я знаю, зачем мне были нужны те звезды: чтобы высыпать их на землю под ноги всем, кто случайно пройдет мимо. Это вообще-то моя работа: звезды кому попало под ноги кидать, пусть сами разбираются, как с этим жить. Но сегодня «кто попало» – это у нас я. Счастливейшее из ктопопал.
– Вот елки, – говорю я вслух. А что тут еще скажешь. И иду дальше, громко думая: «Как же я тебя люблю». И город мой стоит, конечно, довольный собой, как слон после клизмы. И я тоже, как тот самый слон. Как сто вконец обалдевших от собственного офонарения слонов. Или даже как двести.
Это что получается, ты меня так сильно любишь? – почти сердито думаю я потом, сидя на балконе и разглядывая серебристую звезду, прихваченную с собой как бы в качестве вещественного доказательства, а на самом деле из сентиментальных соображений. – Я тебя вообще-то тоже, но это нормально, люди часто любят города. А наоборот – это все-таки перебор. Это ты, дорогой друг, погорячился. Люди, между прочим, относительно недолго живут. Гораздо меньше, чем города. А иногда еще переезжают. В силу, например, обстоятельств. И чего тогда?
Да какая разница, чего будет когда-нибудь тогда, – почти сердито думает город. – Здесь, сейчас ты сидишь на своем балконе. Кофе пьешь, звезду в руках вертишь. Вот и сиди.
Все, к чему я прикасаюсь, превращается в золото… и это золото тут же с хрюканьем разбегается.
Чтобы получить возможность осмысленно работать с материалом, данным нам в ощущениях и именуемом бытием, следует понимать вот что: т. н. личность – это просто набор первоочередных реакций тела и сознания на поступающие извне сигналы. Все. Мы (т. е. наши – бессмертные, между прочим – сознания) у этого набора томимся в плену. И зачастую (вообще-то, по умолчанию) не отличаем себя от себя, т. е. осознание от реакции. И, в итоге, не можем даже познакомиться с собой, не то что пощупать. Такие дела.
Почему собственно так важно выстраивать дистанцию между собой и собой (т. е. приучать себя к паузе между поступлением внешнего сигнала и первой реакцией на него – причем не ответным поступком, а внутренней реакцией, какова бы она ни была). Во-первых, паузу держит не личность, а сознание. Разрывая таким образом оковы личности на краткий миг. Во-вторых, именно тот, кто держит паузу, принимает решение, что делать дальше. Он может выбрать реакцию, отличную от привычной. И сделать, таким образом, весомый вклад в смену личности. Менять которую, собственно, надо не потому, что бывают «плохие» и «хорошие» личности, и нам надо добыть себе получше. Оно, конечно, так, всегда приятно иметь ситуативно удобную в каждом конкретном случае личность, но это не первоочередная задача. Первоочередная задача – взять власть в свои руки (в руки сознания). Кто в доме хозяин, того и тапки, а вместо тапок у нас – весь мир.
Для такого поведения, конечно, надо дохрена сил и внимания; лично у меня уходит чуть ли не вообще все. Но этот вклад имеет смысл делать. В отличие от любых других вкладов он – бессрочный, в небесный банк. Потому что пока мы держим паузу и меняем фигуры на внутреннем поле, мы бессмертны. А остальное время, извините, нет.