- Ну как сказать, - задумался Нап. - Не знаю я, как сказать...

- Уважая вас, мужики, - признавался Адик. - Сволочи вы, мужики. Оба. И я такой же. Но должна сволочь кого-то любить? Вот вас, козлов, и люблю. Бескорыстно. И очень сильно. Правда, ребята.

Адик плакал. Открыто, не стесняясь, без зажимов и лишних слов. Нап приобнял нетоварища и ласково потрепал по загривку. Коба щурился, а в глазах светилось понимание, спокойствие и любовь. Не к людям, правда, любовь - чего их, людей, любить? С любовью к людям быстро намаешься, устанешь и загрустишь. А вот мир любить надобно. Мало кто испытывает нежные чувства к миру, мало кто говорит ему ласковые слова, мало кто думает о нем и заботится. А мир настолько одинок, что всегда ответит взаимностью. И когда мир отдается - тогда все и начинается. Вот поэтому надлежит любить мир, шептать ему нежности и делится сочуственным пониманием. Надо жить только ради него. Вот тогда и наступает гармония.

Адик успокоился, вздохнул, извинительно улыбнулся. Коба зыркал на него отеческим оком: ничего, мол, все хорошо. Нап тихонько блевал в углу. Проблевался и сразу повеселел. Стал насвистывать провансальские песенки и играться со своей треуголкой. Подбрасывал ее в воздух и ловил, как большой веселый котенок. Адик между тем помахивал хвостиком. Коба интимно мурлыкал и добродушно урчал. Они казались домашними и ничуть не злыми. Подумаешь, умять за завтраком баночку консервированных евреев. Подумаешь, умыть мордочку в крестьянской крови. Или коготком поцарапать Землю, оставив на ней безусловный след пребывания. Или разыграться на поляне и лапкой удавить Польшу. Подумаешь, свинтить голову мышке-шалунье. Это ведь игра. И если глупая мышка не оживает, это ее проблемы. Как можно осуждать такую грациозную и ласковую игру?

Господи, как мурлыкал Коба! Как свернулся клубочком Нап, и какие вкусные сны видел под утро Адик! Как им было хорошо, простым, понятным, естественным. И как затуманивался их взор, когда люди возводили напраслину.

...Что есть истина?

"Так что же?" - криво усмехнулся Понтий Пилат, предчувствуя ответы на все вопросы.

Он-то знал.

Для начала было истинным выжить.

- Тра-та-та, - бесновался крупнокалиберный.

Из порушенного дома отвечали одиночными. Ах ты, сучье гнездо, подумал Пилат. Ах вы траханые полудурки, козлы, нелюди. Убью, убью, убью на х.., и никто не судья. Всех убью, и детишек порвем в куски, и женщины по кругу пойдут. Если, конечно, эти козлы держат там детишек и женщин.

- Херачь по черному ходу, твою мать! - орал центурион рядовому.

Всех покрошу, думал молодой тогда еще Понтий. Мертвые людишки-мудишки заполнили собой сад. И наши, и ненаши, и непонятно чьи. Истекающие кровью или уже истекшие.

- Пора, ребята, - сказал центурион.

И ребята двинули.

Сад стоял тихий. Ребята побежали к мертвому дому. Сквозь кусты и деревья, мимо неживых, по вытоптанной траве. Первые пять метров. Десять. Двадцать. На новой секунде из дома ударили с двух стволов. Пули разламывали кость, выдирали мясо, разбивали запыленные головы. Ребята рухнули на землю, мертвые и не совсем. И абсолютно живые тоже упали. Лупили по вражьим окнам. И какая радость, когда оттуда раздался крик. Наконец угондошили кого-то, устало сказал центурион.

Подвести бы танк, робко предложил Пилат центуриону. С танком оно сподручнее. Раздолбили бы, и хрен делов. Блядь, на х.., заорал центурион, ты, бля, будешь меня учить? Я знаю, бля, орал центурион, как сподручнее. Вот ты, на х..., сейчас один пойдешь вместо танка. Я не пойду, просто ответил Пилат. Ты, бля, мне вые...ся будешь, бля? Завалю как придурка е...ого, орал центурион. За невыполнение, бля, приказа. Ну завали, отчего не завалить, добродушно согласился Пилат. Завали, твою мать, козел, попробуй. Че, пидар, слабо? Да ладно, махнул рукой центурион. Не обижайся, чего уж там, свои парни.

Они полежали, отдохнули, посмотрели в синее небо. Через пару часов подвезли гранатомет. С ним пошло веселее. Вхреначили козлам как положено, только дым столбом и огонь веселым дракончиком. Веранду порушили в куски, дверь разбили. Нормально разобрались. И тогда пошли.

Остался кто-то один с винтовкой. Ничего не мог, но пытался. Упорный парень. Положил еще двоих, сука. Когда Пилат вбежал в дом, парень стоял напротив. Держал на стволе, кривясь предсмертной усмешкой. Предпоследний патрон, сказал парень. Хочешь, поди? Сейчас шмальну в пузо, сейчас, мой малыш, ты только испугайся сначала. Разворотит кишки твои, вздохнул он упоительно.

Было твари лет двадцать пять. Молодая еще тварь, отметил Пилат. Загорелая, стриженная, черноноволосая. Никакого, хрен, камуфляжа: белая майка и темно-синие джинсы. Волосы парня были перехвачены серой лентой. Он улыбался. Понимал, что умер и улыбался. Не совсем плохой парень, понял Пилат. А потом понял, что через пару секунд этот парень его завалит. Как же так? Нельзя так.

Он улыбнулся парню. Тот рассмеялся в ответ. А Понтий Пилат расхохотался. Так они и стояли напротив. Только вот ствол по-прежнему смотрел Пилату в живот. А так было очень весело. Пилат хотел навести свой "узи" на парня, но передумал: как пить дать убьет за такое движение, даже за намек на такое движение. Он стоял и хохотал, подсознательно ища вариант. В комнату зашли другие люди, застыли в непонимании. "Я тебя все равно ухерачу", - невозмутимо сказал не наш. "А я знаю", - хохотнул Пилат. "А не боишься?" - залюбопытствовал парень. "Я не жду от смерти ничего плохого", - объяснил Пилат. "Вот оно как", - улыбнулся парень. "Хочешь скажу, почему?" Парень кивнул и приготовился слушать. "Видишь ли, - весело сказал Пилат. - Я старался, чтобы мне не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы." - "Ну и как?" - "Ты видишь." - "Я вижу," - согласился парень. "А знаешь, как я старался, чтобы прожить годы цельно?" "Ну расскажи", - разрешил супостат. "Я все в жизни делал правильно, сказал Пилат. - И всегда старался сделать как можно больше. Мне удавалось. Я не смог бы прожить правильнее, чем прожил. Я знаю, что не зря появился. И счастлив, что это так и никак иначе." - "Ого", - подивился парень. "Хочешь, расскажу подробнее?" Парень снова кивнул.

Хорошая секунда, решил Пилат. Ушел резко вправо, шагнул вперед, ударил супостата ребром ладони. Уложился в доли мгновения, тот и дернуться не успел. Только упал подрезанным, сжимая в руках бесполезную винтовку. Без стона и крика. Нормально, решил Пилат и ногой долбанул в висок неудачника. И отлетела душа. По традиции у мертвого отрезали уши. Классная работа, заметил центурион.

Он лежал и смотрел в синее небо.

Рядом забивали косячок и беззлобно ругались.

...Так что есть истина?

"Что, пидаренoк, будешь меня учить?" - хохотнул Пилат, не сомневаясь в ответах на все вопросы.

Тo, чем мир бьет тебя в лицo.

10

Потом они, разумеется, развелись.

Смурнов о подобной участи не думал и не гадал. Он всерьез подозревал, что жизнь наладилась. Но случилось так, как случилось.

Они обитали с Катей в двухкомнатной квартире, что выпала ему по наследству. Первые пять-шесть месяцев жили и почти не тужили. Впрочем, так казалось Смурнову, а потом ему стало казаться несколько по-иному, а что казалось Кате еще тогда - мы не знаем, но скорее всего догадываемся.

Их бытие проскрипело полтора года, не сильно отличаясь от жизни окрестных семей. Ну в деталях, наверное, отличалось, а так не очень.

Они сушили носки в гладильне для башмаков. Любили друг друга в одиннадцать, а по утрам брезговали. Стабильно в одиннадцать, причем Смурнов хотел сразу, а непреклонная Катя твердила - да подожди, Леша, что ты такой. Да я ничего, отвечал Леша, и терпеливо ждал, покусывая хлеб и поглядывая на розовые обои. Занимались любовью как-то серообразно, и ради этого Катя изобрела новое слово. Серообразность сводилась к негласно согласованному минимуму движений, и привычно формальному результату, и к реестру раз и навсегда заведенных слов. Например, Леша признавался в любви регулярно в половине двенадцатого. Не в полшестого и не в полпервого, не в обед и не в полдник, а когда член долесекундно замирал за мгновение до конца. Привычность слов и движений умиротворяла Смурнова, но вряд ли говорила Кате чувствовать то же, в той же радости и тональности, что и он. Но тогда они не говорили об этом. В ту осень они предпочитали другие темы, более нейтральные, злободневные и экономические.

Дети предусмотрительно не появились. А чего им, детям, заявляться невовремя? Вот и они так думали, нерожденные. Объявилась кошка, как выяснилось, и Катя, и Смурнов были ценителями кошачьих. Но если Катя была горячей поклонницей, то Смурнов казался так себе, молчаливо-сочувствующим.

Кошке как раз стукнуло полгода, когда они позаимствовали ее у катиной одногрупницы. Животное звали Милой, она еще игралась своим хвостом и весело почитала тапочек большой раскормленной мышью. Кошка была умна и наивна, дивя хозяев то негаданной лаской, то зануднейшим равнодушием, а иногда изысканным кошачьим садизмом. Мила привыкла будить засыпавшего, замедленным жестом опуская на тело свою пушистость. Мила могла опускать свою пушистость и минуту, и три, и пять, кошка родилась неутомимой в забавах такого толка. Через десять минут лапа окончательно достигала сонной ноги. Тогда ее сгребали в охапку и удаляли подальше от широкой постели. А Мила орала, как поднятый по тревоге мартовский легион.

Иногда зверь отваживался на знаки насилия. Мила мурчала и чуть трогала нежную кожу заостренными коготками. Тогда ее опять хватали в кучу, трясли и наставительно шептали афоризмы на тему жизни правильных кошек. Мила фырчала, стучала, буркала. Но иногда покорялась и расслаблено муркала, как полагается добродетельной кошке в любом месте земного шара. Добродетельную кошку прощали, кормили и убаюкивали. Подчас Мила уютно высыпалась на коленях читавшего.

Смурнов по истечении пары месяцев не чаял души в игривой котяре. Здравствуй, мурлыка, говорил он, заходя в комнату, а как, мурлыка, твои дела? Кошка издавала звук, повествующий о ее делах. Вот мурлыка-то, вот зверюга, умилялся Смурнов, вот отрада-то в ненастный день. И начинал наглаживать, бормоча в кошачьи уши свои честные повести. Но к лету доброй Кате амбициозная пушистость осточертела вконец. Куда бы нам сплавить эту козу? - задавалась она вопросом. Но как не теребила бедного Лешу, тот не признался, куда обычно упрятывают лишних зверей. Так и не сплавили. Когда пришла пора расчленять движимое имущество, Леша полагал, что унаследует пушистость вместе с лапами, хвостом и амбициозностью. Но кошка досталась Кате. Милу подарили мне, сказала она, мне, ясно? Да ясно, вздохнул Смурнов, отпуская Смурнову восвояси вместе с Милой и умершей надеждой на благодать.

Вот такие дела начали твориться по весне девяносто второго. А пока они плачевно сушили носки в гладильне для башмаков и ласкали друг друга по вечерам. Гуляли - кто бы мог подумать? - в городском парке, предназначенном для культуры и отдыха. Готовили еду, спали бок o бок и не подозревали, что будет на земле утром, через месяц и через миллион лет, которые пролетят как одно мгновение.

Кошка была живым местом. Кухня скорее мертвым, ибо ни Катя, ни Смурнов не любили готовить. Смурнов, правда, полюбил-таки кулинарные заделия и делишки - от безделья, но это случилось намного пoтoм. Телевизор - безусловно живым, ибо телевизор занимал (отнимал?) пространство и время жизни. И, конечно, постель. Смурнов наслаждался, невзирая на привычное однообразие слов и жестов. Как бы то не случалось на самом деле и не подсмеивалось со стороны, он ласкал любимую - а более живoе и яркое трудно вooбразить. (Оно, наверное, есть - более живое и яркое - но вообразить действительно трудно...)

Живым местом казалась ванна в ванной. Вода расслабляла Смурнова посильней телевизора и Кати. Жена не расслабляла вooбще, там oщущалoсь другoе, чуднoе и незабавнoе. Он же чувствoвал пoстoянный напряг, в нем всегда жил и рабoтал страх, чтo вoт сейчас oн сделает не тo, скажет не тo или шагнет не туда, или сотворит какую-тo хрень - и все, егo разлюбят, вoт за тo самoе, чтo не туда шагнул, не тo сказал, не тo сотворил. Он же интуитивнo знал, чтo чувства Кати и близкo не лежали с чувствами к ней, чтo там другoе, менее oстрoе и теплoе, менее привязчивoе и oттoгo менее чреватoе бoлью, и менее, навернo, пoхoжее на любoвь. А мoжет, любoвь такая, без детскoй привязаннoсти к плюшевым oбезьянам и гoтoвнoсти страдать по программе. Нo как же без привязаннoсти? Смурнoв так и запутался, тщетнo пытаясь уразуметь любoвь, понять хoть пo минимуму, чтo к чему и какими слoвами называется. Как-то ведь называется.

Главнoе, чтo напряг был в самoм начале, пять лет раньше и шесть лет назад. Напряг был, когда первый раз переспали в пустой квартире ласковой Кати, и когда она его бросила, и когда снова нашла. И когда поженились, и когда Милу завели, и когда без ребенка обошлись, и рубашки гладили, и целовались сонно, и жарили картошку на старой и тяжелой сковороде.

Напряжение улетучилось, когда Катя твердо произнесла, что видеть его не хочет. Ну а раз Катя не хочет с ним говорить, заниматься любовью и смотреть на его доверчивое лицо, то и жить вместе не совсем правильно. В таких случаях правильнее жить порознь, железно сказала Катя. А Смурнов поначалу стал горячо доказывать, а потом ему сказали, что он дурак, и тогда он сник и перестал спорить.

Квартира осталось Смурнову, она числилась частной собственностью осторожных предков. Он остался в ней жить один, но все-таки поделившись с Катей, отдав ей дачу с кошкой, и на том сказав до свидания. Лучше уж прощай, усмехнулась Катя.

Чего-то хотел, мечтал, думал, изучающе смотрел телевизор, но там показывали все, кроме ответов на больные вопросы. Не хватало, конечно, женщины, не хватало денег, телефонных звонков и бессвязного для чужих трепа с воображаемым другом. Не хватало движения и слов, времени на сон, желания увлечься зарядкой, любви и ласки, сильного дела или хотя бы доброй буржуазной работы.

Он был уволен из проектной конторы в очередную компанию борьбы с дармоедством. Чуть не рыдал в жилетку сердобольных коллег. Но обошелся без них, плакал дома в уединении. Тяжело пришлось, потому что знал: не хуже других маялся, старался, больше всех бумаги извел. Но не ценило начальство деловые потуги.

Инженер Смурнов делал самые аккуратные чертежи, точно в срок сдавал и облизывался: дайте еще чего поработать. Захаживал в кабинет к Роберту Серафимовичу и говорил: заказов, мол, хочу, время есть, а работешка отсутствует. Улыбался Роберт Серафимыч по-доброму, отпуская Смурнова с миром: будет тебе, труженик ты наш, работенка. И была ему работенка, инженерные сети выводить, котельные в чертежах планировать, техусловия постигать, новые коттеджи запитывать, а также школы, детские сады и больницы. Обозначал заземления, соображал над амортизацией. Ломал карандаши и стирал в пыль резинки. Гробил вечера. Он экономил для России большие деньги вдумчивым и умелым трудом. Вот тут-то Смурнова и выставили за дверь!

Ну да знающий человек по жизни не пропадет, утешал его случайный знакомый. И позвал Смурнова в "Энергоснаб". Контора была посолиднее прежней, размером побольше и кабинетами пообильней. И слыла почти что рентабельной. Она стала такой в первую капиталистическую осень и продолжала казаться неунывающей по сию пору. Суетливые люди перемещались по коридорам, запрыгивали в кабинеты, что-то делали, выпрыгивали и плыли дальше. Где-то за ворохом бумаг шелестели денежные потоки. Мало кто их видел, но они подсознательно ощущались. Они протекали по темным руслам, и мало кто разумел их неочевидность с очевидной выгодой для себя, но были и такие страна еще вспомнит своих героев. Поставит им памятники, назовет фамилиями заслуженных воров города и библиотеки, метеориты и научные премии, теплоходы и места отдыха, - придет то время, ты только верь, и оно никуда не денется.

Смурнов финансовые потоки в руки не брал, не обнюхивал, не облизывал и не примеривал к своему карману. Он только обслуживал эту полноводную реку.

Ему снова выпал стол у окна и четыре сотруженника-собрата. На сей раз все женщины, так что вернее называть их сосестрами. Каждая из них полувековой давности, приветлива, серьезна и деловита. Они находили часик для потусторонних бесед, но вряд ли их сообщество занимало Смурнова.

Работа была не пыльная, закономерно вытекающая из вечных соотношений амперов и вольтов. Кто-то потреблял, а служба Смурнова и его коллег взыскивала расплату. Только-то и делов. Он сидел за игриво мигающим монитором, стукал клавиши и пристально вглядывался в экран, изредко отправляя на печать особо примечательный документ. Иногда лично выезжал на осмотр счетчика, мотающего деньги за передвижение электронов. Придирчиво смотрел чутким глазом и заносил на бумагу столбики цифр. Потом они ложились в документация, ну а дальше крутились деньги, юридические лица чего-то платили или выеживались. Если выеживались, он снимал трубку и звонил юридическим лицам. А лица отвечали, разные и по-разному.

Дальнейшая судьба денег не затрагивала Смурнова, жившего на зарплату. Ее хватало на тoнкoрезанный сервелат, белoбoкие яйца, неумытую базарную картoшку, дерганую редиску и oстальнoй питательный oвoщ. Он набирал весoмую сетку приятнoй разнoсти, вечерами изгибисто приближаясь к знакoмым кoмнатам. И сыра пoкупал импoртнoгo, и сoсисoк, и гoрoшка, и oгурца, и любимoгo им лoсoся, распакoваннoгo в кoнсервы. С тем и прихoдил, усталo пoвoрачивал ключ в замке, медлительнo раздевался, брoдил пo кoмнатам: нелoвкий, неулыбчивый, не впoлне раздетый, не целикoм oдетый, пoчти переoдетый в дoмашнее трикo и футбoлку. Лoжился на крoвать, не думал, самo думалoсь - так, разная шебуршень, не o вечнoм и не сегoдняшнем, - а затем пoднимался, пoявлялся на кухне, чем-тo орудовал, часто шлепая дверцей oблезлoгo хoлoдильника. Шуршал вoдянoй струей, пoдставляя пoд нее грязнoватые тарелки и сирoтливые чашки. Дoставал принесеннoе. Чтo-тo делал, сoртирoвал, затoчал в хoлoд или ставил на клеенчатую пoверхнoсть стoла. Резал. Или oпускал в кастрюльную вoду, или oстoрoжнo выкладывал в скoвoрoдку - пo oбстoятельствам, пo настрoению, прислушиваясь к чувству гoлoда и кoличеству сил, кoтoрых инoгда не хваталo, не имелoсь пoдчас желания кoлдoвать над пищей. Тoгда oн не ел, пoкoряясь желанию, тoгда oн - скoрее всегo, чтo спал.

Затем ухoдил в привычные места, в ванну или в креслo на телепoст. Там пoказывали. На экране лихие удальцы мoчили друг друга, здoрoвые барышни клялись в неземных страстях и нарядные мужики раздавали призы oтыгравшим свoе азартникам. Инoгда в блoке нoвoстей мелькала жизнь. Пoявлялись лица президента, губернатoра, мэра. Нарoдные депутаты забавлялись импичментoм. Бандиты тешились пoдoрванными автoмoбилями. Милиция вязала каких-тo пасмурных пацанoв с лицами наркoманoв. Пoявлялись нoвые телеканалы. Пoказывали тех же лихих удальцoв, здoрoвых барышень и разнаряженных мужикoв. Те же нoвoсти. Лoхoв кидали на бабки. Вице-премьеры менялись. Крoвь капала. Экран пoказал ему легендарных русских фашистoв и митингующих старичкoв, сильных людей и прекрасные шoу, краски и музыку, мужчин и женщин, а также Мужчин и Женщин, Руцкoгo и Хасбулатoва, Жиринoвскoгo и Чубайса. Ему пoказали штурм Белoгo Дoма, танки, крах финансoвых пирамид, чеченскую вoйну, выбoры президента, oпять вoйну, выбoры мэра и губернатoра.

Ближе к пoлунoчи Смурнoв oтправлялся спать. Прoвалиться в сoн дoлгo не удавалoсь. Прoсыпался с непoдъемным трудoм. Перед снoм не думал, нo чтo-тo крутил в сoзнании: мечты, ситуации, чтo-тo oчень давнее или вooбще небывшее. Давнегo пoменьше, а небывшегo пoбoльше. Так себе, ничегo oсoбеннoгo, ничегo выхoдящегo за рамки, oчень людскoе: отмененные друзья, воображаемые женщины, ирреальный секс, никoгда не бывшая нежнoсть, никoгда не приключавшийся риск. Всегo, кoнечнo, хoтелoсь. Особенно ласки и пoнимания - как любoй, навернoе, челoвеческoй oсoби, чегo-тo и кoгда-тo непoлучший. Нoрмальнo, пoшлo, правильнo... Сильнее всегo мерещилась Катя, как единственная бывшая женщина - вoзненавидеть, забыть, ничего этoгo у Смурнoва не пoлучилoсь. Он шептал пoдушке избитые слoва: я люблю тебя, люблю, люблю.

А пoтoм наступалo утрo и сильнo хoтелoсь спать.

Так прoшлo шесть с пoлoвинoй лет.

11

- Я не понимаю, ничегo не пoнимаю, - тoрoпливo гoвoрил клетчатый.

Сегoдня oн сидел не oдин. Центр стола занимали ладони грузного, лет сорока, в черном костюме. Грузный обводил мутным взором зал заседаний и тяжко морщился. По левую руку маячил белокурый парень, лет двадцати пяти. Он моргал и перебирал пальцами. Справа говорил клетчатый.

- Успокойся, никто не ошибается, - внятно и раздраженно отвечал грузный.

- Дерьмо, полное дерьмо, - долдонил свое настойчивый.

- Работать надо.

- Ну разумеется, я стараюсь, - оправдывался ловкий. - Только достало меня в дерьме-то.

Грузный посмотрел на него, и разговорчивый замолчал. Как хорошо, подумал Смурнов, успевший возненавидеть клетчатого. Как хорошо, что на каждого крутого бывает покруче, вот и на оборзюгу нашлись. Почувствовал, улыбнулся и снова сжался в комок слабых застывших мышц.

- Кто там? - спросил грузный.

Он извлекал из папки потрепаные листки и пропечатанные на

сиящей бумаге таблицы.

- Смурнова Ольга Николаевна, - поделился клетчатый.

Ввели мать. Почему-то выглядела сороколетней, хотя всегда казалась старее правды. Маленькая и блеклая, хоть и моложе на пятнадцать зим.

Серебряная бляха изощрялся в усмешке. Ольга Смурнова боязливо оглядала зал и меленькими шажками поплыла к трибуне. Прислонилась к ней и посмотрела в упор на Лешу. По щеке прокатилась бессильная капелька.

- Ты не дури, - напутствовал ее грузный. - Будешь плакать, на цепь посадим. И вон тот кабан оттрахает тебя извращенным способом. А не оттрахает, так прибьет. Лады?

- Хорошо, - всхлипнула женщина.

- Хорошо, что оттрахает? - хохотнул внушительный. - Думаешь, приятно получится? Не дождешься, дурочка. Он тебя сразу прибьет. У него инструкция такая.

- Не надо.

А грузный хохотал, как буйнопомешанный.

- Побеседуй, - попросил он клетчатого, раскидав перед собой бумаги гигантским пасьянсом.

- Почему не разрешала сыну гулять поздно вечером? - нехотя спросил подчиненный.

- Так ведь поздно, - оправдывалась она.

- А другие гуляли, ничего, - гнул свое надоедливый.

- Это другие дети, - твердо сказала женщина. - А я боялась за своего сына.

- А зачем боялась?

- Вы бесчувственный! - выпалила она. - Каждая нормальная мать боится за своего сына. И волнуется, и тревожится, и не спит ночами, если тот не дома.

- На хрен тревожиться? - удивился знающий. - На хрен вообще переживать за судьбу близких людей? Им что, от этого лучше? Или вам лучше? Кому лучше, ты мне скажи?

- Материнский инстинкт, - талдычила свое Ольга Николаевна, нескромно пустив слезу.

- Вот хреномуть, - вздыхал самоуверенный. - Вы же ему заботой делали хуже. Это же лишняя опека. Это тепличные условия. В таких условиям жизнестойкость не вырастает. Вы зла хотели сыну? Отсутствия жизнестойкости?

- Нет, - растерянно рыдала женщина. - Я хотела, чтобы у Леши все было как у людей. Нормальная работа, нормальная семья.

- Ох уж вы мне, - вздохнул привередливый. - Нормальное вам подай. Ненормального надо хотеть, ясно? Великого и прекрасного. Великой работы! Прекрасной семьи! И быть достойным такой семьи и такой работы. И тогда нормально. А вам нормальное подай, вот и живете поэтому ненормально.

- Я как лучше хотела, - твердила Смурнова-мать. - И все хорошо было. С подонками Леша не общался, воровать не научили, пьяницей не стал. Школу кончил на четверки с пятерками. С первого раза в институт поступил, в тот, что выбрал. Получил нормальный диплом, устроился на работу. Платили не много, но ведь платили. Да, я понимаю, семейная жизнь не сложилась, но здесь-то Леша не виноват, просто нашел себе какую-то идиотку. Ну бросила его, потому что не понимала. Только жизнь ведь начинается только. Станет еще начальником отдела, найдет себе хорошую девушку. На свете столько женщин, Леша ведь с любой уживется. Он ведь не бич, не пьяница, скромный, заботливый. Золото, а не муж, только его почему-то не замечают. Он ведь не наглый, я ему нахальство не прививала. Он добрый, тихий, ранимый. Его понять надо. Рано или поздно полюбят, поженятся, заведут детей.

Клетчатый запрокинул голову и зверино захохотал.

- Ну убиенно, ну не могу, - орал он в потолок. - Детей, говоришь? Золото, говоришь? Ну ошизеть, бля.

Грузный не выдержал серьезной маски лица и тоже грянул искренним смехом. Не верилось, что такой внушительный человек может так прозрачно смеяться. Так смеются дети или хорошие люди.

Левосторонний вежливо подхихикивал. Получалось у молодого да белобрысого, старался, видать.

Из президиума волна веселья выкатилась в зал. Вежливо подхихикивал каждый: и бляха, и писарь, и неведомые статисты, одним словом, все. За исключением, конечно, насупленного Алексея Михайловича. Хотел подхихикнуть из вежливости, но опомился: неужели над родной матерью? Смешок придержал, только губы выкривил.

- Скажите-ка, Ольга Николаевна, - попросил клетчато-хохотистый, часто Леша с вами спорил в детские годы?

- Да нет, - сказала она. - Леша был добрый мальчик. Мать слушался, с хулиганьем не общался.

- Ну ладно, - поскучнел работящий, - ну ладно... А таланты какие в детстве имел?

- Рисовал. В шахматы играл.

- Хорошо рисовал-то?

- Нормально. Только бросил потом.

- А чего бросил?

- Скучно, говорит.

- А до чего в шахматы доигрался?

- Он непрофессионально играл. В четвертом классе сдал на третий разряд, а выше не получилось. Тоже бросил, когда подрос. Правда, играл за команду школы и института. Там больше некому было, а Леша очень дисциплинированный: сказали надо - значит, надо.

- Как вы думаете, во дворе его обижали?

- Да нет, за что его обижать?

- Причуды у него были?

- Нет, слава Богу. Он нормальным рос, от ребят не отличался.

- А если бы отличался, что вы делали?

- Если несильно, то пускай отличается. А если через край, отвела бы к психиатру.

- Книжки читать любил?

- В детстве-то? Конечно.

- А про что?

- Ну я не помню. Про что ребята в детстве читают? Про приключения разные, капитана Блада, трех мушкетеров. Любимое, наверно, виконт де Бражелон. Детективов особо не было, только Сименон и про милицию.

- А чего заумное читать не пробовал?

- То есть?

- Как сказать? Ну не знаю точно. Джойс какой-нибудь, Кант, Гегель... Пробовал читать очень взрослое?

- Вы же знаете, в наше время многих книг не продавали.

- Кого там не продавали? В библиотеку зашел, хоть "Заратустрой" зачитывайся. Ходил он "Заратустрой" зачитываться?

- Нет, конечно, у нас по-другому было: какой Заратустра? Какой Джойс? Маркс, Энгельс, три составляющих, три источника. Диалектика, материализм. Видите, даже я помню.

- С мужем как познакомилась?

- Случайно, у друзей. Они нас и свели: им казалось, что мы будем подходящей парой.

- Ну и как? Оправдались-то надежды? Не зря мутили друзья или лучше бы не старались?

- А почему не оправдались?! - с вызовом и плачем сказала женщина. - У нас все нормально! Не хуже, чем положено у людей. И отстаньте, не спрашивайте.

Ольга Николаевна разревелась.

Клетчатый сочувственно посмотрел и устало спросил:

- На цепь?

- Не стоит, - произнес начальник, на секунду оторвавшись от раскладывания бумаг. - Поговори с ней еще.

- Будешь со мной говорить? - рявкнул немилосердный.

- Куда же я денусь? - покорно сказала женщина, утирая лицо платком. Убегать некуда.

- Вот-вот, - заметил умиротворенный. - Так оно и есть. А скажи нам, Оля, правду. Муж тебя пловастенько трахал?

- Ну знаете, - попытался возмутиться Смурнов.

Когда-то он слышал, что за мать полагается заступаться. Но чужая рука зажала рот, а незнакомый кулак неожиданно и без жалости въехал в мягкий живот. Смурнов дернулся, подавившись несказанным.

Маленькая женщина водообильно плакала.

- Ну как с ней общаться? - недоуменно пожаловался клетчатый.

- Как хочешь, твои проблемы, - ответил старший. - Я тебя общаться учил, так что работай.

- Не плачь, - неожиданно ласково попросил он...

Клетчатый ловко вывернулся из-за стола, неспеша приблизился и осторожно, едва касаясь, приобнял женщину. Погладил волосы.

- Ну не плачь, не плачь, - прошептал искусительный. - Это ведь моя работа, Оля. Всего только работа. А так я добрый. Я хорошо к тебе отношусь. И ты очень славная, честная слово. Просто с мужем не совсем повезло. Я прав, Оленька? Ну не реви, не надо.

Клетчатый утешительно чмокнул неудачницу в щеку и заглянул ей в глаза. Ох, что там было-то! И радость, и слезы, и небо, и голубая синь, и Европа, и Австралия, и все другие континенты, включая знаменитую Антарктиду. Так-то вот, если вдумчиво приглядеться. Клетчатый изучающе смотрел и видел. В свои сорок она держала в глазах весь мир.

- Вы не обманываете? - по-детски доверчиво спросила она.

- Ну что ты, - ответил интимный, едва не касаясь губами мочек ушей.

- Я верю, - коротко сказала она.

- Мы ведь друзья? - с напускной строгостью спросил он.

- А вы как думали?

Ольга Николаевна улыбнулась. И клетчатый улыбнулся (он обладал величайшим даром). Вслед за ним растянулся в улыбке начальник, а уж вслед за ним-то начал строить рожицы остальной народ. Даже Смурнов по-доброму улыбнулся. Он не видел в случившемся ничего обидного и плохого.

- Давай поговорим? - предложил обаятельный.

- Ну конечно, - согласилась она.

- У тебя действительно были с мужем сексуальные нелады? - допытывался родной.

- У кого не было? - вздохнула она.

- Я знаю, у кого не было, - сухо ответил он. - Взять хотя бы мою жену. Ладно, не суть. Как у тебя с другими мужчинами?

- Это важно?

- Ну разумеется.

- Никак.

Постояли в смущенной тишине.

- Ну а зачем давить энергетику сына?

- Я не поняла.

- Ну Бог с тобой. Скажи, зачем травить Пуха?

- Я больше не буду, - сказала она, сдерживая слезу. - Честное пионерское.

- Врешь, поди, - не поверил правильный.

- Простите меня, пожалуйства, - говорила она, подражая хорошей девочке. - Я исправлюсь.

- Понятно, что исправишься, - хохотнул легковерный. - Скажи, зачем травить, когда можно подарить в хорошие руки?

- Я понимаю, что сволочь, - без слез всхлипывала она. - Но Леша не хотел отдавать. Если котенка подарить, он бы обвинил меня.

- Некрасиво как-то, - обронил задумчивый. - Впрочем, некрасивые поступки вытекают из некрасивой жизни. Очень скучный закон. А сын на отца похож?

- Чем? - не поняла Ольга Николаевна.

- Да всем.

- Чем-то похож, но не всем, - говорила она. - Но ходят одинаково, и говорят одинаково, и спят. Бред несу. Они по-разному, конечно же, спят и ходят, и тем более говорят - по-разному, но что-то общее есть. Трудноуловимое, но заставляющее говорить о сходстве там, где им и не пахнет. Запутано говорю?

- Да все ясно, - сказал понятливый. - Все очевидно. Так бывает. А друзья у Леши водились?

- Как у всякого обычного человека, - не поняла она. - Имелись у него друзья в детстве, в юности, потом. Он ведь нормальный человек.

- А что-нибудь яркое помнишь из его жизни?

- Не могу сразу сообразить. Было, конечно, яркое. Только сразу не вспоминается.

- А скандалы можешь описать?

- Нет. Их-то зачем помнить?

- Не знаю. Может быть, для коллекции. Ругалась с ним?

- Все ругаются.

- Брось ты. Я на близкого человека ни разу не кричал. Голос не поднимется. Убить вот могу, близкого в том числе. А ругаться не могу. А ты ругалась. Помнишь хоть, чего с Лешей не делили?

- Да хорошо мы жили. Спорили только по пустякам.

- У вас все пустяки, - обвинительно сказал сильный. - У вас ничего серьезного. Человек по жизни на херню запрограммирован, а у вас пустяки. Вы даже не осознаете, что люди на что-то запрограммированы. Вообще людей не осознаете. Да ведь?

- Я исправлюсь, - клялась Ольга Николаевна, искренне подражая маленькой девочке.

- Да поздно, мать вашу! - взвился безумный.

- Успокойся, - посоветовал мужчина в черном костюме, отрывая взгляд от бумаг. - В конце концов, не наши проблемы.

- Да там ошибка, - убежденно говорил клетчатый.

- Там не ошибка, - ответил бумаголюбец. - Там все правильно. Там ошибок в принципе не бывает. Тебе надо просто работать, а не увлекаться эмоциями. Тебе не надо показывать себя и учить людей жизни, то и другое просто смешно. Надо что-то делать и параллельно думать. Я посмотрел все бумаги, относящиеся к жизни Смурнова: школьные сочинения, институтские рефераты, два рассказика, пара писем, рисунки, черновики, медицинскую карточку. Там тоже ничего. Но на этом следствие не кончается.

- Да посмотрите на него, - доказывал свое клетчатый.

- Я смотрю, но не вижу, - признался начальник. - Значит, плохо смотрю.

- Может быть, следственный эксперимент?

- Да ну его, - отмахнулся грузный. - Перед нами лежит человеческая жизнь. Целиком, понимаешь? Все эксперименты уже содержатся в ней. Надо просто что-то достать, извлечь, уцепится.

- Но ведь это однозначная жизнь, - спорил настойчивый.

Ольга Николаевна смотрела на них в боязливом непонимании. Австралия в ее глазах постепенно потухла, и осталась только сжатое немолодое существо, пришедшие в мир женщиной, познавшее мужчин, воспитавшее сына, попавшее в холодный зал заседаний.

- Это неоднозначная жизнь, - с тенью раздражения сказал грузный. Иначе нам делать нечего. Все решилось бы на другом уровне.

- Вы о чем? - сбивчиво подал голос Смурнов.

- О тебе, - сказал грузный, открыто и не мигая изучая его глаза.

- Со мной что-то сделают? - в сотый раз спросил он.

- С тобой что-то сделают, - подтвердил главный.

- Я умоляю вас, объясните. Где я? Зачем? И самое главное, зачем со мной что-то делать?

- Сколько вопросов-то, я шизею, - удовлетворенно произнес клетчатый.

- Знаешь, Смурнов, - грузно сказал второй, - зачем тебе что-то знать? Ну вот смотри, ты жил жил в конкретное время в конкретном месте, Россия второй половины двадцатого века. Что ты знал о времени и месте, в котором жил? Толком - ничего. Ты так же не знал, где ты жил, зачем и кто тебя окружает. Между тем ты как-то жил. И как тебе представлялось, жил единственно верным способом. Потому что верный-то способ всегда один, и если ты знаешь более верный способ - им и живешь. Так вот, ничего ты не знал и знать не хотел. А сейчас вдруг прорезалось желание познавать. Вот я и спрашиваю: а на хрена тебе? Ответь, Смурнов. Я прошу.

Но он закрыл лицо руками и никому ничего не сказал.

- А не посадить ли Ольгу Николаевну на цепь? - раздумчиво сказал грузный.

- Нет! - крикнул Смурнов.

- Значит, не посадим, - подытожил руководитель. - Не хочешь, так не посадим. Сыновний, как никак, долг. Святое чувство, как не выкручивай.

- Какие ментальные поля? - бормотал капризный. - Какой свет? Какие точки потенциальностей? Дерьмо, сплошное дерьмо. Врут они.

На него посмотрели, и он умолк.

- Там Лев Генрихович следующий, - напомнил синеокий и белокурый.

- Хватит на сегодня, - сказали левому.

12

Пришел сон, а вместе с ним заявился Понтий Пилат. Вместо мантии с красным подбоем он носил камуфляж и чисто матерился по-русски.

- Что, сучонок, грустишь? - поинтересовался Понтий.

- Да так себе, - неопределенно ответил Смурнов.

- Ты не отнекивайся, - наставительно сказал прокуратор. - Ты как есть говори.

- А чего говорить? - не понял Смурнов. - Сам, наверное, видишь.

- Я-то вижу, - хохотнул Пилат. - А ты, осленок мой?

- Иди-ка отсюда.

- Сейчас пойду, - согласился он и тренированно ударил кулаком в грудь собеседника.

- Я исправлюсь, - пообещал Смурнов.

- Я знаю, - задумчиво сказал Пилат, поглаживая костяшки. - Я все знаю, Смурнов. Я не просто верю, что ты исправишься. Я уверен в этом, потому что с юности наделен знанием. Но легкого мордобоя ты заслужил, невзирая на грядущее исправление.

Он бил Смурнова, трепал, валял, ронял его на пол и вытирал Смурновым подножную пыль. Затем ставил на ноги и головой выстукивал на стене боевые марши. А затем снова бросал вниз, начиная трепать и валять.

- Уйди, - хрипел Смурнов.

- Неужели сам не можешь ничего сделать? - изумился Пилат. - Подумай, осленок мой. Авось чего и надумаешь. А не надумаешь, как пить дать порешу. В воспитательных целях. Так что постарайся, а то придет осленку полный стабилизец.

Сознание взорвалось и рассыпалось.

А затем мгновенно собралось в необычайно яркую и плотную точку.

Смурнов осознал, что его готовятся порешить, умертвить росчерком кулака. Забить и поставить точку. Пилат любил убивать и родился мастером своего дела. Он не шутил. Он знал, как одним движением выбить из человека дух. И он хотел применить свое знание. Хотя и играл спасением, ломая трагикомедию кошкимышек: подумать. Смурнову до безумия захотелось жить. Никогда в жизни он не догадывался, как упоительно ходить, видеть и засыпать. Никогда в жизни он не понимал, как здорово жить. Впервые он страстно чего-то захотел, пока - ничего, просто жить, не умереть, остаться в следующей минуте, растянуть себя на год, два, десять.

Сначала Смурнов понял, что выход есть.

И только через секунду понял, какой.

И проснулся.

- Во бля, - провозгласил клетчатый, сидя на краешке смурновской постели. - Беспокойно спишь. Наверное, к большим переменам.

- Что вы у меня делаете? - смущенно спросил он.

- Почему у тебя? - рассмеялся довольный. - Я на своем месте. Это ты на чужом. Был бы у тебя дом на Лазурном берегу в Каннах, спал бы там с девушкой, а тут я, без спросу и приглашения. Сидел бы как сейчас на кровати, болтал ногой, нес всякую муть. Тогда бы ты возмутился и железно спросил: что ты, поганец, делаешь? Я бы сразу устыдился и покинул чужую собственность. А пока я у себя, а ты у меня. Не совсем у меня, конечно, поскольку моей собственности тут нет. Но у меня больше прав заходить в здешние комнаты. Понятно, Леша?

- Что вам надо?

- Я скажу, - признался негаданный. - Я как раз зашел рассказать, чего нам надо. А также где ты находишься и почему. И какого черта вокруг тебя такие проблемы. Ты ведь наверняка обратил внимание, какое тебе уделяется внимание, если, конечно, ты внимательный человек. Я бы сказал, непропорционально большое внимание. Думаю, что ты все-таки имеешь объективные представления о масштабе своей личности. И, конечно, ты должен понимать, что твоя личность как таковая просто не должна быть центром той суетни, которую ты видишь вокруг себя. Столько занятых людей, затраченных средств, такое несообразное количество шума - вокруг тебя, Леша. Хотя ты просто букашка по сравнению с тенм уровнем напряженности, который установился в этом здании относительно тебя. Согласен, что букашка?

Смурнов кивнул.

- Я рад, Леша, что мы достигли определенности в терминах, - продолжал бесстрастный. - Определенность в терминах - великая вещь. Между тем мы имеем то, что имеем. И это очевидно правильно, поскольку тобой занимаются структуры и индивиды несколько иного уровня, чем тот, на котором пребываешь ты сам. Ты логично должен предположить, что уж они-то не ошибаются. В любом случае, не ошибаются в отношении тебя. Таким образом, происходящее все же обязано иметь некую внутреннюю логику. Ты должен уверовать в наличие этой логики. Она ускользает от тебя, но это скорее естественно. Неужели в земной жизни человек осознают внутреннюю логику тех событий, что случаются с ним? Некоторые люди, впрочем, осознают - но это меньшинство, которое только подтверждает общее правило. Люди, как правило, не осознают. Причем не осознают главного: того места, в котором находятся. И разумеется, они не могут ничего правильного делать в том месте, если даже не знают, что оно собой представляет. Сейчас, конечно, ситуация более глобального непонимания: в мире ты хоть как-то мог ориентироваться, были какие-то вешки и маяки, глядя на которые, ты мог жить. Пускай отсутствовала общая и осознанная картина, инстинкт все равно брел на эти вешки и маяки. У сознания были хоть какие-то костыли. Под ними я понимаю те слегка косые и неотработанные правила жизни, которые обычно раздаются в детстве как бесплатный подарок на оставшуюся жизнь. Криво и косо, но с ними можно прожить. Картины в голове они не составят, но какие-то понятные картинки все равно будут мелькать. Жизнь ведь состоит из картинок. Сейчас перед тобой проходит новая череда картинок, очень странных на первый взгляд. Старые правила не способны объяснить новые впечатления. Поэтому все пробуксовывает и ты живешь в состоянии постоянного стресса. Верно?

Смурнов кивнул.

- Впрочем, - рассмеялся улыбчивый, - состояние стресса есть твоя родина. Еще в мире ты привык и сжился с этим крайне неестественным состоянием. Ты не мог смотреть на вещи спокойно, постоянно ждал от них какой-то обиды. И обида, как правило, приходила. Как же не приходить, если ты ее ждешь? Все, чего подсознательно ждешь, рано или поздно приходит. Ты ожидал от вещей обид, вот они и давали требуемое. Ждал бы чего другое, получил бы другое... Так вот, речь о том месте, в которое ты попал. Я буду говорить упрощенно, поскольку во всей полноте ты не поймешь. Это не так легко понять, причем любому человеку, а не только тебе. Согласен?

- Нет, конечно, - ответил Смурнов.

- Ты, наверное, шутишь, - не поверил сомнительный.

- Да, шучу, - покорно согласился он.

- Тогда ладно, - сказал отходчивый. - Тогда все хорошо. Шутить надо больше, особенно в твоем положении. Так вот, я постараюсь обрисовать. Знаешь, кстати, зачем я это делаю? Из жалости к тебе? Из желания поделиться правдой? Ты, наверное, понял, что я абы кого не жалею и правдой абы с кем не делюсь. А ты для меня, прости, типичный абы кто, если не сказать хуже и матернее. Так вот, мы пришли к выводу, - не я один приходил, тобой комиссия занимается, - так вот, мы пришли к заключению, что твоя информированность может помочь нам. Помочь в том деле, которым мы занимаемся и которое упорно не сдвигается с мертвой точки. Видишь, я откровенен. Если дела идут наперекосяк, я признаю это честно. Я хочу, что ты все-таки что-то знал. Мы пока не знаем, в каких формах твое знание поможет нашему делу, но уверены, что поможет. Мы берем тебя в сотрудники. Видишь ли, позитивный исход нашей работы необычайно важен для тебя, куда важнее, чем для любого из нас. Для нас это важная, но работа. Для тебя это больше, чем вопрос жизни. Поверь мне, что бывают такие вопросы и один из них решается вокруг тебя. Я хочу, чтоб ты думал над полученной сейчас информаций. Думал день и ночь, с единственно возможным перерывом на сон. То, что ты делаешь - я имею ввиду опись жизненных фактов и размышлений - очень правильно, нужно и своевремено. Это очень близко к тому, чем занимаемся мы и чего хотим от тебя. Поэтому, кстати, мы дали тебе блокнот: вдруг начнет думать. Ты что-то начал делать, и в комиссии к этому отнеслись одобрительно. Если сомневаешься, стоит ли делать дальше - продолжай, это приказ комиссии.

- Так где я? - застенчиво поинтересовался Смурнов.

- Я представлю модель, - сказал многословный. - Ты, разумеется, знаешь легенду о Страшном Суде. Все слышали и ты слышал. Конечно, ты имеешь неверное представление. То есть ты ожидаешь от Страшного Суда чего-то другого. Но ничего другого не найдешь. Все есть как есть. И для тебя не будет иначе. Для других было иначе. И впредь будет по-другому. Но это зависит от других, а для тебя все будет так, как началось сейчас. Это твой Страшный Суд. Но он имеет одну особенность. Она связана с тобой, Леша. Смотри: тебя убили на родной улице, все бессмертные элементы сразу собрались и пошли по нижним инстанициям. Условно скажем, что ты оказался в этих инстанциях. Здесь ситуация решается просто, без комиссий, без заседаний. Следует отработанная автоматическая процедура, долесекундно сортирующая любого. Кому в один мир, кому в другой. Некоторым в тот самый, но в другую точку, на другой уровень. Судя по тебе, твоя доля должна была опрелиться мгновенно: не лучшая доля, скажу прямо. Но ничего не определилось, процедура дала сбой. Она отказывается принять решение в редких случаях, когда в нее попадает несортируемая сущность. А несортируем только один тип людей: великие, не успевшие самореализоваться. Величие у них в потенциале, но случай вырывает их из жизни, ломает путь. Мы много работаем с такими людьми и по возможности возвращаем в мир. Желательно в точку, на которой оборван путь. Теперь понимаешь, Леша?

- Я великий человек? - невесело усмехнулся Смурнов.

- Видишь ли, - пояснил затейливый, - процедура в самом деле не ошибается. Мы уже столетия не помним, как она работает, знаем только, что без ошибок. Она видит то, что люди не видят. Люди никогда по-настоящему не замечают скрытый потенциал. Например, мы раскопали всю твою жизнь и ничего не заметили, кругом одна труха и ни одного намека. И ты сам, кстати, не замечаешь. Ты тоже видишь одну труху и упускаешь намеки. Однако если что-то имеется, это можно увидеть. Мы как-то плохо стараемся, а ты вообще не стараешься. Ты понимаешь, Леша? Надо работать.

- Я готов, - сказал Смурнов.

- Давай, - обнадежил стойкий. - Труху надо разбирать. Если мы найдем хоть одно доказательство твоей незряшности, сразу превратим в сверхчеловека. Есть такие технологии. В конечном счете исход всего решает методы и технологии, а мы ими обладаем. Тебе это пойдет как подарок. Только надо разобраться с предназначением Алексея Смурнова. И я, поверь мне, начну разговаривать с тобой по-другому. Ты ведь, наверное, заметил, что все наши с тобой общаются довольно уничижительно. Но это не значит, что мы подонки, садисты или некая астральная мафия. Здесь не стоит вопрос о добре и зле, речь опять-таки сводится к технологиям. Просто каждый имел приказ постоянно актуализировать ситуацию, напоминая о твоем статусе. Руководство считало, что давление заставит тебя шевелиться. Возможно, руководство ошиблось - ему не свойственно, но мало ли. Ты несильно зашевелился. Теперь руководство считает, что с тобой надо поговорить как с нормальным. Поговорили?

- Да, - кивнул Смурнов. - Если все кончится хорошо, я вернусь обратно?

- Ты вернешься, - подтвердил правдивый. - Ты вернешься в то место, где тебя убивали. И двумя ударами вырубишь тех парней. А затем пойдешь по своим делам и войдешь в историю. Мы научим вырубать с одного удара и доходить до истории. Я обещаю, а я никому не вру. Только помоги разобраться в своей зашибленной биографии. Хоть одно доказательство, что ты человек. И мы сразу начнем работать.

Клетчатый поднялся и вышел.

Смурнов проводил его блестким взглядом и разорванной мыслью. Сознание было разобрано на куски и пока что не собиралось. Наверное, не время, решил Смурнов.

Полчаса он быстрым шагом мерял гипотенузу своих стен, а затем лег на постель и заплакал. Без боли. Он чувствовал себя хорошо. Ему нравилась комната, нравиля клетчатый и до безумного восторга нравилось то, что когда-то он заявился на свет. Он любил весь мир и свое законное место в нем. Чудеса, думал Смурнов. И ронял на подушку соленые капельки.

13

С утра на улице шумел дождь, выстукивая о стекло мокрые июньские марши. Твердая четырехугольность обложки светила желтым. Все вместе они назывались детской энциклопедией, десять больших твердых книг.

В прошлом году под такой же ливень, только осенний, наступил первый юбилей, отбивший десять лет лешиной жизни. А сейчас он читал, точнее, смотрел - энциклопедия была заботлива пропитана иллюстрациями.

Тома о точных науках и медицине отливали для лешиного сознания откровенной скукой. Интерес провоцировали полтора тома, отданных под историю человечества, полтома перечня спортивных забав с аннотацией каждой, том мирового искусства и перелистываемое сейчас.

Перед Лешей возлежали два земных полушария, упрятанные в карту-раскладку. Картинка выглядела не столько географической, сколько зоологической: несколько десятков зверей и птиц удивительно компактно заполнили собой пространство Земли. Каждый зверек сидел на конкретном месте, воплощая собой ареал обитания. Допустим, на карте лежало целых три крокодила: животное обитало в Африке, Бразилии и на Ганге. Уссурийский тигр-полосач расхаживал в дальневосточном краю. Тигр размером помельче жил неподалеку от индийского крокодила, сразу выставляя свою бледность по сравнению с уссирийским братом: советский красавец явно превосходил его в цвете и габаритах. Медведь был не один, представленный в четырех подвидах, можно догадаться: грызли в Америке, бурый в России, гималайский и белый где полагается. У нас проживали женственная рысь и симпатичный лосяра, жили и другие звери, не могли не жить - Союз социалистических республик огромен, - но сейчас он бы не вспомнил их. Кажется, всю Францию занимал один-единственный заяц. Или Германию. Не исключено, что и Московскую область, спустя годы было трудно ручаться наверняка.

Слон, носорог и бегемот составляли для него неразрывную тройку. Слонов, конечно же, красовалось два: детям положено было знать, что индийский и африканский экземпляр не одно и то же. Леша очень сильно в свое время увлекался отличиями индийца и африканца. Негритянский слон был весомее, но из неизвестного чувства он предпочитал ему обитателя Индостана. Однако куда большей страсть были кошачьи: их семейство трудно не обожать, если подойти к ним однажды с открытым сердцем.

Дома лежала и другая книжка, сотни страницам посвятившая подвидам и видам. Семейство кошек занимало в ней широкое место, а цветная вкладка давала внешность десяти наиболее видных особей. Лев, львица, два тигра в этом было проявление обязательности. Но какой бархатистой прелестью обладал камышовый кот! Через год он разглядел кота в зоопарке, чуть разочаровался, но так и не бросил веру в заветную камышовость. Запомнились названия: сервал, пума, оцелот... Пума читалась нежно и походила звуком на теплую кофточку. Кажется, оцелот соседствовал с ней в географии. Все слова о сервале затерлись начисто. Осталось шесть букв: сервал. По неведомый причине он таил в себе пустыню с австралийской собакой динго.

Кроме того, имелись бессчисленные коробки с пластилином, в каждой десять цветов, а то и шестнадцать. Звери рождались под его пальцами в двойном масштабе: либо здоровых семи-восьми сантиметров от хвоста до кончика носа, либо их простенькие копии миниатюрных размеров в сантиметр-другой. Последние имели свой смысл. Маленький "детский" стол оборудовался Лешей под местность, с эверестами картоных коробок, зелеными деревьями и равнинной рекой (синий пластилин, легший тончайшим слоем - родители разрешали эту слегка вредительскую невинность). Звери нормальных размеров на могли составить целостный мир, поэтому приходилось истончаться в искустве. Например, туловище тигра делалось так: кружочки черного и рыжего цветов сплавлялись воедино, тыкалась зеленоглазая мордочка, тем же методом изготовлялся хвост, приклеивались лапы и герцог уссирийской тайги ставился в его мир. Плоскость стола вмещала все географические широты, но при желании условная граница разбивала материк на север и юг. Как водится, они воевали, причем ужасно организованно, избрав предводителя, разработав план и двинувшись пробойной колонной. Судьба четко ставила каждого зверя в южный или северный лагерь, сомнения вызывал только кит, от хорошего настроения заплывавший из моря в устье реки и принимавший посильное участие в битве, на решающий момент превращаясь в понтон для убегавших и атакующих.

Южанами по традиции верховодил слон, а таежное воинство северной территории возглавлял медведь за неимением лучшей кандидатуры. Игра в первую очередь была игрой мысли: бились не пластилиновые модельки, а две явно агрессивных стратегии. Был четкий юг, однозначный север и все отношения между ними исчерпывались войной. Каждый лагерь стремился к тотальному владычеству над столом, готовя чуждым зверям участь пленных или погибщих, павших в бою и поэтому изъятых с материка. Каждая сторона, разумеется, обладала планом. Можно было вторгнуться с гор, пойти цепью, подкупить кое-кого из продажных, договориться с китом, вызвать врага на равнинные поединки или избрать тактику партизанской грызни. Можно было отбить атаки волков непробиваемым каре из четырех носорогов. Остроумно спрятать рысей на ветвях и в главный миг обрушиться на марширующего врага. А перед тем изящно заманить его на маршрут, где сидели рыси... Засада крокодилов считалась непревзойденной, но как выманить северян к тропическому притоку?

Опыт вносил в игру забавные коэффициенты: тяжелый бегемот в реалиях стоил шустрого волка, две-три рыси жертвовались за льва, пять кабанов обычно справлялись с тигром, если имели рациональный план и наваливались свиной стаей. Леопард ценился за два лося. Филин и попугай шли в размен как равноценная шушера. Медведь и тигр держали паритет, в большой книге Леша вычитал, что они, как ни странно, равны по силам. А помнится, года три назад он занудливо приставал к отцу: ну кто там главнее, тигр или медведь? Кстати, набор из волка, рыси и посыльного зайца (нет у них на тотальной войне иной задачи!) по равноценности аккуратно мог заменить медведя. Волк или рысь? Лиса или олень? Теоретически эти фигуры имели значения равных, а их сегодняшняя цена на столе следовала из ситуации. Также определялось соотнношение между коброй и крокодилом. Те и другие славились неподвижностью и никогда не могли переломить ход войны, редко покидая свой ареал ради последнего броска на север.

Леша соблюдал честность бога, перед началом действий тщательно выверяя силы сторон. Подыгрывать кому-либо казалось неумным, поскольку это ломало смысл игры. Удовольствие таилось в абсолютном равенстве начального шанса и победе превосходящей из двух стратегий. Одним словом, шахматы, только по грязным и размытым правилам, недоросшим до оформления в некий кодекс. Леша справедливо думал как за тропики, так и за тайгу. За кого-то из них обычно думалось лучше.

Сегодня он уточнял животный мир Латинской Америки, пополняя и без того немалые знания, ведь не подозревает взрослый человек о сервалах и оцелотах. Через годы почему-то помнился муравьед. Еще не забылась цифирка, соседствующая с каждым зверем, и каталог в стороне от двух полушарий, на котором рядом с числами стояли слова. А то посмотришь на муравьеда - и не признаешь в нем муравьеда. Подумаешь, например, что это енот. Или ехидна. Ну мало ли?

Короткие статьи приходились на каждый особый климат. Шли в порядке: рассказ открывася арктикой, затем субарктика, тайга, смешанные леса, широколиственные. Сторонний человек, конечно же, не поймет всю прелесть, которую извлекал Леша из широколиственных. Перекличку зверей и деревьев сопровождали картинки ласкового абсурда: если надо было выразить дух тайги, вокруг одного поваленнго дерева умещались лось, рысь, заяц и еще кто-то характерный и живой. На широколиственной иллюстрации вспоминался только весомый кабан. Очевидно, что счастливец стоял под дубом. Вокруг хрюкана по-соседски резвилось пять-шесть иных поддубных животных, но память вращалась только вокруг свиньи, тяжелой, клыкастой, земляного окраса. В арктике помнился силуют медведя. Была саванна: но что было в саванне? По меньшей мере, саванна вошла в словарь родных понятий и фраз. Экваториальные леса прятали своих животных за зеленой завесой, почему-то казались скучными. Самым большим деревом на Земле вырастала секвойя. Еще на черно-белой фотографии красовалось нечто, выглядевшее как лес и удивлявшее пятью сотнями стволов, но в действительности жившее как одно растение. Название чуда ускользало, на фотография облака листвы чувствовалась рядом.

Не передать, конечно, ощущения, которое вызывали в нем кошачьи, широколиственность, тайга, цифирки, а также особый бассейн средиземнроморской растительности, мусонные леса и описание носорожьих повадок. Чтобы испытать подобные ощущения, надлежало просто родиться Лешей, других путей нет. А если вовремя родиться и прожить кусок жизни Лешей, то можно испытать и кабанов, и оцелотов, и синий цвет, выражавший на карте муссонность Дальневосточного края. Разумеется, мусонность и оцелоты были не просто мусонностью и оцелотами, а безумно значимым элементом жизни: он этим жил, как иные взрослые живут деньгами, верой и растлением малолетних, то есть чувствовал, что живет - а что еще надо, чтобы спустя время вспоминать естественные дни как минувшую подлинность себя самого и окружающего мира вокруг?

Потом, конечно, исчезает и единство мира, и первость чувств, а собственная подлиность ухает в некий провал, хотя бы из-за отсутствия единства и первости. Некоторые, впрочем, несут свою подлинность до конца, не растеряв ни первости, ни единства - ну так это другие, а у Леши впоследствии сложилось чуть по-своему. И осталась грустная радость: вспоминать, вспоминать, вспоминать, причем не вещи, что глупо, а чувства к этим вещам.

Удивительный парадокс, но через долгое время иногда приятно вспоминать боль. Как обидели, не дали, отняли - а вспоминать нравится, потому что за болью видится жизнь, обязательно подлинная, потому что боль, в отличие от всякой суетни, неподлинной не случается. Вспоминаешь, как страдал и улыбаешься своей тени, шлешь приветы себе, тогдашнему. Перемелется, мол, все, дурачишка мой дорогой - вот такие приветы отправляешь в даль. А вот если не перемелется, тогда как? Если нить скучной и постоянной боли растягивается на годы, что тогда? Тогда, увы, некому посылать приветы, потому что их можно передать только себе другому, а если ты по-прежнему нанизан на ту же нить, то ты не другой, - ты такой же, а самому себе открыточку не пошлешь. Не скажешь самому себе знающе, что когда-то наступит другая жизнь. А другое писать в открыточке глупо. Поэтому боль приятно вспоминать, лишь попав в иное пространство, в новых людях и делах, думая иные мысли и дыша иным воздухом, и шагая к другой точке по новой плоскости, сбросив старое сознание как ненужный хлам, отыскав себе другую душу и другую боль, без них, наверное, никак. Вот там боль иных измерений вспоминается весело. А на старой плоскости - никогда. Ведь вспоминается только прошлое, а жизнь все еще находится в настоящем, дурном старом настоящем, даже если прошел день, год, столетие - если ты не изменен, то не изменен и мир, а значит, нет прошлого, и нечего вспоминать.

...Июньский дождь колошматил все привлекательнее, за окном серела утренняя погода. Леша встал, щелкнул, электричество дало свет. Мальчик вернулся к громоздкой и желтой книге. В двадцать пятый раз он перелистывал про смену растительных поясов. Даже не читал, просто водил взглядом, выхватывая известные слова про бук, карликовую березу и типичных представителей сибирской тайги. А каково рыси под дождем в сибирской тайге?

Глазами он грыз страницы с завтрака до обеда. А потом заоконноя серость отступила, солнце сверкнуло румяным боком, сырость осталось в лужах и покинула воздух. Земля торопливо подсыхала, грязь спекалась и когда-то превращалась в пыль. Уже завтра усилием солнечного тепла "коробка" становилось годной для катания сухого футбольного мячика.

Леша Смурнов прожил детство без обладания настоящим тугим мячом, но у всех окрестных он валялся в прихожей. Однако чем больше пацанов, тем правильнее игра, поэтому его брали. Леша пинал мячик не сильно резко, мешало то, что взрослые называли вегето-сосудистой дистонией. Болезнь не мешала лупить в сетку ворот или пасовать, но замедляла скорость. Пять минут бега отдавались одышкой и сердцебиением, а час ретивой игры неизменно закруглялся головной болью. Она могла не наступить сразу, а подождать до вечера или вместе со рвотой нагрянуть ночью. Поэтому Леша не усердствовал: бегал медленнее, чем позволяли ноги, за что не имел репутации нормального игрока.

Команда обычно рождалась по правилу. Два лучших игрока отходили от толпы и поочередно разбирали ребят, сначала украшая команду сильнейшими, а затем тыкая пальцем на остальных. Лешу выбирали предпоследним или последним. Точнее говоря, последнего даже не выбирали, он сам плелся в сторону своих, худший из худших.

Из-за отсутствия резвости ему выпадало караулить ворота, взяв на себя ответственность и наименьшую славу, а также скуку откровенной никчемности, когда пацанва крутилась у чужой сетки. Нельзя сказать, что Леша сторожил гол лучше или хуже других, он ловил мяч нормально и пропускал его допустимо, но виноват, разумеется, был всегда.

Ближе к вечеру за десятилетним Смурновым забежали Коля с Михачом, на то лето единственые друзья. Звали пересечь пару кварталов и спуститься к большой реке. Смущенный Леша крутил головой и говорил, что ему совершенно не хочется бежать к какой-то реке, он лучше посидит, потыркивает телевизор, займется книжкой... на самом деле он не мог признаться, что родители запрещают любые прогулки, выходящие за радиус видимости из окон. Тем более вечером, вслед за которым по традиции наступает ночь.

Ну ты сыч, ерепенился преданный восьмилетний Коля, а Михач был конкретен, соблазняя перспективой потеряться в прибрежных зарослях. Ну такие заросли, блин, ну такие, офигеть, Леха! А в бандитов? А рогатку выстругать? А взять игрушечный автомат и до отвалу наиграться в речных кустах, во всю прыть имитирую немецко-фашистких гадов?

Нет, наверное, отбрыкивался Леша, из последних сил удерживая внутри поток искренних слез. Нет, наверное, в другой раз, завтра, потом, в очередной жизни.

14

- Нормально, - похвалил клетчатый инквизитор. - Это нормально, Леша, потому что указывает на ненормальность, я имею ввиду извращения с пластилиновыми поделками. В этом есть самосознание и внутренние процессы. Если это развить в мире, можно стать философом, аналитиком, управленцем. Но у тебя не развито, понимаешь? Если процессы шли - они все равно на этапе уперлись в стену. Я не знаю, как... Может, книг правильных не хватило? Причем не понятно, где именно что уперлось, посколько процесс шел нормально и в десять лет ты стоял где нужно. Что там дальше, а? Ну расскажи мне про шестнадцать лет, что ли. Чем ты жил в это необычайно интересное и важное время?

Смурнов поежился под ласковыми глазами следователя.

- Несчастная любовь, - извинительно-негромко высказал он. - Вы же об этом знаете.

- Да ни ничего мы не знаем, - махнул рукой цепкий. - Знаем, что девчонку звали Леной и вы даже не целовались. Все. Анализом мы видим, что все чувства в последующем у тебя протекали по той же схеме. Но это ведь поверхность, это то, что видит любой. Картина все равно недостроена, поскольку твои чувства и мысли закрыты. Можешь описать?

- Да, - неуверенно подтвердил Смурнов, чувствуя отсутствие вариантов.

- Давай, - жестко сказал правдивец, вдавливая кнопку миниатюрного диктофона.

- Можно в письменном виде? - попросил он. - Вам все равно, а мне так удобнее.

Секунды две пиджачный поколебался.

- Хорошо, - сказал он, останавливая движение ленты. - Так даже лучше, у тебя получается.

Он усмехнулся.

- А что мешало сказать: такие, мол, дела, люблю тебя, Леночка? Я люблю - тебя. Кто мешал-то? Бабай? Комитет государственной безопасности?

- Я не знаю, - ответил Смурнов.

- Ладно, я знаю, - вздохнул противоположный. - Но ты все равно опиши подробно. Фактов не было, поэтому катай про мысли и чувства. Ты хоть понял, что не надо меня стесняться? Ты понял, что в некотором смысле я тебе ближе, чем родная мать?

- Вот именно, что в некотором, - осторожно съязвил Смурнов.

- Кончай ты, - наморщился злой, разыгрывая на лице обиду. - Я ведь искренне начал желать тебе добра в последнее время. Более того, я верю, что у тебя все наладится. Понимаешь? Ты ни разу в жизни не поверил в себя, а я через неделю дурацких бесед уверовал. А раз я верю в тебя и хочу добра, я тебя вытащу. Понял? Как бы ты не сопротивлялся, я вытащу тебя из дерьма, даже если ты мечтаешь в нем оставаться, а так оно, похоже, и есть.

- Спасибо, - вежливо сказал подопечный.

- Рано еще, - хмыкнул милостивый, - ничего пока нет. Кстати, когда мы отработаем по программе - а я верю, что отработаем - и ты выйдешь раздирать в куски этот мир... не спорь, не бойся и не спрашивай, ты выйдешь и порвешь мир... так вот, я, наверное, буду ходатайствовать перед Советом: тебе нужна женщина, пусть они устроят.

- Здесь? - волнительно спросил Смурнов.

- С ума сошел, какое здесь? - рассмеялся благостный. - Тебе нужна женщина в мире, и в мире ты ее получишь. Только не такая, как Катя, поскольку, во-первых, она тебя не любила, а во-вторых - и это, наверное, главное, - она сама вряд ли заслуживала любви, эта Катя, она жила не на уровне, чтоб чего-то всерьез заслуживать: от тебя, от людей, от Бога. Она, говоря всерьез, была мелочной и глупой, вульгарной и не знающей, чего сама хочет. Ты, правда, был еще хуже, твой уровень стоял ниже ее... отсюда, кстати, все беды: твой уровень энергетически ниже ее, а мужчина не может уступать в этом женщине. Ты никогда не мог психологически справиться с ней по жизни, и поэтому, конечно, не мог справться с ней у себя внутри. Но Совет, наверное, устроит тебе личную жизнь и любовное приключение, чтоб ты не тратился на разную ерунду...

- Ерунду? - переспросил Смурнов.

- Да, - подтвердил удивительный.

На полминуты зависла невнятная тишина. Посидели, помолчали, посмотрели по сторонам, на коврик, белую дверь, в потолок и на заоконье. Там виднелись леса и горы, а за ними, наверное, клубилась жизнь. Господи, какое дикое место, мелькнуло в сознании у Смурнова.

- Я могу и ошибаться, - вкрадчиво сказал клетчатый, - но, по-моему, в жизни имеет место онтологический парадокс. До безумия забавный, но многим неутешительный. Женщина любит мужчину, если тот обладает каким-то смыслом. Причем таким смыслом, который не уходит корнями в других людей и не проецирован этим на случайность. Например, настоящая мужская работа суть носитель такого смысла: ну как не любить крутого и знающего? Действительно, сложно не любить, а его онтологический статус отличен тем, что он всегда пребывает в смысле. Которые всегда идет с ним как ореол, и который ранее был извлечен из мира сильной работой. Например, смысл материализовался в миллион долларов. В миллиард. Во власть, знание, опыт, мастерство. Как бы то ни было, это осязаемые вещи, которые можно предъявить и потрогать. Они дают ореол. Глупо считать, что женщины любят богатых, потому что сами продажные. Ну не продажные они, просто существует пошлый закон природы, по которым им положено любить настоящих мужчин, а настоящее подтверждается в ореоле, а один из путей к нему - те же баксы. Цивилизация такая, что ум и сила сразу пересчитываются в деньги. Хотя можно и небогатого полюбить, если он Мастер, Супермен или кто-то подобный - ореол другой, но он есть. Ореол то же самое, что смысл, стержень, суть, не знаю, как еще обозвать. Одним словом то, что дает уверенность. Теперь парадокс. Любовь не дешевле денег и мастерства, но не смысл в нашем значении - потому что не принадлежит обладателю. Смысл любви проецирован на объект и висит на чувствах другого человека в любви можно жить, но ее нельзя считать достижением... Достижение то, что принадлежит и уходит корнями только в тебя: деньги, слава, уверенность, даже обыкновенный профессионализм. Это выросло в тебе и стало неотъемлимым атрибутом. А с любовью надо быть готовым всегда расстаться. Ее нельзя выставить и сказать: смотрите, люди добрые, чего достиг, какая у меня прорва смысла! Парадокс в том, что ее нельзя выставить и перед женщиной. Нельзя стоять перед ней и держаться тем, что ты ее любишь. Пусть для тебя это важнее денег, работы, призвания... ей то что с хитросплетений твоей души? Ей, как известно, нужен посторонний смысл, а никакого смысла нет, если он подвешен на ее чувствах. Любит - значит, есть смысл жизни. А не любит, так, наверное, хана. Так вот, такие-то смыслы к оценке не принимаютя. Не принимаются в первую очередь самой женщиной, которая все это не проговаривает, но знает интуитивно. Дальнейшая развертка парадокса в том, что чем больший смысл мы вкладываем в любовь, тем меньше шансов остаться с этой любовью. Это безумие и первая заповедь несчастно влюбленных: забивать все смыслы в любовь. Вот для кого любовь важнее всего на свете, тот хрен-та с два нормально реализуется. И разумеется, у нормальной, сексуальной и умной женщины не будет особых причин такого любить, хотеть его, спать с таким и выходить впоследствии замуж. Женщина ведь всегда отдается за ореол, особенно красивая и осознающая свою цену. И пока несчастно влюбленный не переключается однаджы на остальные смыслы, у него судьба всю жизнь проходить в несчастно влюбленных.

- Я знаю, что вы очень умны, - вежливо признался Смурнов.

Собеседник расхохотался:

- Я рассказал тебе банальную хрень, Леша. Это только в наших книгах не пишется, не знаю уж почему - в большинстве книг о любви только лабуда, наверное, традиция такая, побольше врать о моральном и сексуальном. Но у Пушкина, например, то же самое сказано одной фразой. Я про онтологию загибал, да? А у Пушкина одно предложение, ты его наверняка знаешь. Только оно кажется странным, абсурдным, не анализируется, потому что слова поэтов не так часто проверяют на философский смысл. А если его раскрыть - получится моя речь, очень банальная, кстати, ибо не я поставил этот закон и не первым его заметил...

- Мне обычно говорили другое, - сдержанно ответил Алексей Михайлович.

- Понятно, что другое, - сказал речистый. - Что еще придурки могли тебе рассказать? Наши психоаналитики заметили, что у тебя на этом много завязано. Секс вообще играет большую роль, а у тех, кто его лишен, приобретает значение в десять раз большее. Кажется, снова парадокс, да? Ну пойми правильно, это по жизни так, а парадоксальность только видится. Допустим, надо описать мужчину или женщину, включить все тонкости, факторы, внутренние механизмы - описать как личность. Область любви займет в описании свое место. А теперь факторный анализ: какие жизненные сферы в каких пропорциях формируют итог, то, что называется словом личность? У счастливого в любви ее факторное значение будет меньше, чем у другого его неудовлетворенность. Несчастная любовь и сексуальные нелады сильнее как фактор, чем гармония в той же сфере просто потому, что наличие партнера естественно, а его отсутствие ведет к загибонам. Обязательно ведет, потому что является ненормальным на фоне нормы: вопрос лишь, куда упирается загибон? Я думаю, Леша, что на нем можно дойти до неба, а можно и умереть. Внутренне умереть, распасться как личность, социальная и психологическая единица. От неудачной любви любой распадется, только один соберется сразу, а другой полезет в петлю и продолжит распадание на том свете. А можно, как я сказал, дойти до неба ногами. Просто фактор сильнейший - а направление, вектор получившегося загибона зависит не от самого фактора. Не от самого фактора, понял? Это очень важно, что конечное направление в позитив или негатив зависит от чего-то другого, но не определяется самим фактом неудовлетворения, самим фактом несчастной любви... Есть другой механизм, который дает направление колоссальной энергии, поскольку любой фактор душевного конструирования для нас прежде всего выглядит как источник энергии. Так вот, куда - в разнос или на вершину? Реальны оба пути, но оба определяются какой-то другой конструкцией, не имеющей отношения к любви, сексу и чувственным переживанием. Вообще никакого отношения, поскольку эта иная сфера. Это вопрос наличия некоего стержня, который берет на себя роль определяющей конструкции сознания. Понятно, Леш?

- Не совсем, - признался Смурнов.

- Я банальщину несу, - простонал поучитель. - Чего не понимать? Ну все это знают, а если не знают, то все равно существуют по этим правилам. Тебе объяснить, что такое стержень, конструкция? Или тебе объяснить, что такое сознание? Представь некую силу, массу, энергию. Она есть, но пока не обладает направленностью. Упадет на личность - раздавит, обратит в ничто. Пойдет правильно, вознесет на какую-то вершину, неважно, на какую, но вознесет. И есть регулятор, который направляет движение. Как ты понимаешь, самое интересное заключается в нем. Сублимация происходит или не происходит, а если не происходит, тогда хана. Несчастные влюбленные тогда обречены на вечные муки. Сознание не перещелкивает, и они остаются в старом режиме, а в старом режиме только боль и полнейшая невозможность работать, что самое плохое, с болью-то хрен - но работать нельзя, потому что больно, а что-то изменить в себе и в мире можно только работой, а не изменишь, проиграешь свою жизнь, ясно? Так вот, наши ребята уверены, что в тебе регулятор не перещелкнул, и гиблая сексуальность расплющила Алексея Смурнова в блин. А других то же самое возносило на пиковую точку, максимальный напряг и подлинную работу. А тебя не вознесло. О чем ты думал, когда засыпал? О нежности, ласке? Со временем тебе нашлась бы любовь - если бы ты смог подумать о чем-то другом.

- О чем? - спросил Смурнов.

- Ну не знаю, - рассмеялся затейливый. - Мог бы о мировом господстве. Неужли не мечталось людишек выстроить? Нет? А зря, Леш. Кстати, ты мог подумать и о том регуляторе. Стержневая конструкция, не забыл? Я не знаю, как тебе описать: такое просто улавливается или пропускается мимо. А если описывается, то очень сложно. Могу, например, сказать, что это внешняя фигура, обладающая свойством перестраивать механизмы сознания без усилия. Могу заметить, что это по типу императив и при желании он локализуется в некоторую фразу. И этот императив входит в страдающее сознание без усилия, потому что усилие сопряжено с работой, а страдающее сознание работать не может. И именно он отодвигает страдание, переключая сознание на другой режим, в котором можно работать: но работа не поддерживает сама себя, она черпает свои основания во введенной нами внешней конструкции, внешней по отношению к устоявшемуся сознанию, в котором доминирует механизм возобновления апатии, усталости, боли... Я говорю понятно, Леш?

- Вроде да, - без зазрения совести соврал Смурнов.

- И то ладно, - улыбнулся болтливый. - Кофе вызвать?

- Вызовите, - согласился он.

Добромут вынул из кармана телефон, кинул в него два слова и упрятал во внутренний карман пиджака.

Через минуту появилась бесшумная.

- Здравствуйте, - неожиданно сказала она, хотя вряд ли обращалась к Смурнову.

Он посмотрел на нее, отмечая уже знакомое: немалые глаза, длинные притягивающие ноги, суженное лицо, ироничный и одновременно ласковый взгляд... Улыбка, столь же добрая, но одновременно и чуть насмешливая. Легкие тапочки, обтягивающий свитер. Это - видел он. Разумеется, он мог и придумать, мало ли как люди сочиняют других людей? Впрочем, глаза, ноги и лицо были фактом, а вот насчет взгляда можно и пофантазировать. Девушка исчезла, поставив две чашки на стол рядом с разговорчивыми мужчинами.

Клетчатый строил косые рожицы. Молчал выжидательно. Наконец уморительно закатил глаза и спросил Смурнова заурядно-человеческим голосом:

- Она тебе нравится, Леша?

- Ну, допустим, - осторожно ответил тот.

- Ох, батенька, не о том думаете, - подытожил банальный. - Я ведь сказал уже, о чем думать надобно. Крути мир на кончике мысли, пока не выпустим. Мы ведь тебя так просто не выгоним, так что время есть. Или не крутится у тебя вселенная?

- Когда вы прекратите издеваться? - спросил он.

Ответа не услышал.

15

Однако первенство держал другой том, льющий рассказы об истории человечества, закономерно оборванной на 1914-1918 годах: Великий Октябрь и вторая мировая были вынесены за желтые корочки в куда менее интересную книгу.

Феодализм быстро превратился в любимое слово. Самыми обожаемыми отрезками тысячелетней нити казались пунические конфликты, история Жанны д'Арк, карта походов Бонапарта, запечатленная на бумагу колониальность, сведения об абсолютизме и среневековые описания, вроде того, сколько стоило снаряжение рыцаря-феодала. Правда приводилась по десятому веку, а единицей измерения служила корова, что таило в себе кристально чистое удовольствие. Самые нужные вещи вроде меча, щита, копья и доспехов стоили недешево. Каждому атрибуту рыцаря соответствовали то две, то семь, а то и десять коров, одним словом, на обмундирование уходило целое стадо, было написано: стадо коров за полное снаряжение, поэтому синьоры сильно угнетали крестьян. Картинки подавали синьоров во всей красе.

Кроме того, рассказывали, как устроен правильный рыцарский замок. Кажется, он строился только на холмах, имел ров, две крепостных стены и башню донжон: неизвестно, как в настоящей жизни, но в теории полагалось именно так. Памятными местами тома было упоминание о том, что легион это пять тысяч человек, иллюстрация поджигаемой Жанны, цифра три-пять тысяч как население средневекового города, стрелочки движений Наполеона, подробный рассказ о колониальном начале англичан, излишне внимательное повествование о битве при Косово, долговязый Петр Первый, 473 год, воплотивший для него последний вздох разрушаемого Рима: провал Древнего мира казался Леше ярко-цветным в своей бетонной законченности.

Скучно было описание "никогда не существовавшего" Иисуса. По неведомой причине история России также будила меньше эмоций, чем события в других уголках, не любых, впрочем: Китай совершенно не удостаивался внимания, а "культура африканских народов" настолько несла ненужностью, что с презрением не перечитывалась и даже не переглядывалась, а возможно, не прочитывалось и в первый раз - что поделаешь, если скучно? Впрочем, сотни страниц и без того были выдержаны в добротном духе европоцентризма.

Обычно главка посвящалась Событию, например, битва при Косово - вот и главка, пожалуйста. Иногда главы охватывали общее, скажем, средневековый город, закабаление крепостных, двор Людовика. Попадались и вершины охвата: европейское искусство Нового Времени. А вот и совсем птичий полет, когда в одну главку с лихвой умещались перепитии средневекового Китая или всех скопом африканских цивилизаций. Главки сбивались в разделы, целиком вбиравшие в себя русскую социальную канитель от 1861 года до крейсерского бабаха, античность мира или Европу от Хлодвига до нидерландской революции, как известно, первой из буржуазных.

Начиналось Египтом. То есть, начиналось, конечно, мамонтами, но первобытное бытие все равно читалось как предисловие. А может, и не Египтом: на территории книги наличествовали Хаммурапи, Ашурбанипал, ловкая клинопись и висячие сады неизвестной Семирамиды. Можно додуматься до безумия, отчаянно выясняя первородство разливистого Нила или вавилонских табличек, - понятно, что история наверняка разобралась с очередностью цивилизаций, но Смурнов не мог вспомнить их последовательность в желтой книге своего детства.

При этом поступь прогресса занимала ничтожно малое место в его сознании, хотя уже тогда он слыл советским ребенком, верным общественником и потенциальным членом КПСС. Но какое дело до пролетарских мук, когда меч оценивается в семеро средневековых коров? А легион состоит из десяти когорт, и этот факт перевешивает отчаянный подвиг народноников. Компанелла, безусловно, наш человек, но почему он не участвовал в Столетней войне, не бился при Кресси и Азинкуре, занимался неизвестно чем, когда Блюхер подтягивал помощь Веллингтону и не смог спасти Карфаген?

Болеть за проигравших было давней и странной привыкой, объявившейся с тех времен. Наполеон беспроигрышно рубился двадцать лет, но закончил свой путь на острове, и поэтому Леша был за него. Он был за него в решающей компании 1812 года, ему казалось ненавистной предзаданность пути Бонапарта - раз пошел на наших, то проиграл. Нам же все проигрывают: тевтоны, хан Мамай, шведы. Император переправлял свое воинство через летний Неман, а нам уже очевидно, что этот мифический человек проиграл. Как же так? Нелюбовь к фатальной победности своей страны нашла себя в попытках переиграть прошлое, он брал себе 1812 год и делал с ним что хотел. Любопытно, что цель была не в конечной победе Наполеона, а в желании подольше подержать французские шансы. Он начинал свою удивительную игру с переправы через Неман и тянул все так, что Наполеон сражался до 1818 года...

Забава имела свой антураж. Во-первых, Леша тасовал в уме информацию, неведомую обыкновенным и взрослым людям. Он знал все европейские страны той поры, политику любой из них, состав наполеоновской армии, а также численность русских и способность любой страны выставить дополнительное число солдат вместе с перспективой того, на чьей стороне они будут гибнуть. Кроме того, он знал десятка два наполеоновских генералов, нескольких полководцев России и других стран.

На зависть самому себе Леша владел картами, самолично изготовленными посредством атласа, кальки, цветных ручек и карандаша. Одна изображала плацдарм насущных боевых действий, показывая наши западные губернии, а вторая заключала в себе Европу, по его сценарию боевые действия рано или поздно откатывались туда. Набор дополняла тетрадка со столбиками цифр, описывающих начальную и сегодняшнюю численность всех армий и корпусов. Каждое сражение вынуждало перечеркивать старую цифирь, заменяя ее более правдивым состоянием истощенных сил.

Ручкой рисовались неизменное, то есть города, реки и границы, потому что если умирали границы, наступала пора отдать время составлению новых карт. Карандаш чертил последнюю траекторию, которой шла армия, а резинка стирала предпоследнюю. Если в городе стоял чей-то корпус, его отмечал кружок, заштрихованный карандашом: франзузская армия по традиции несла синий цвет, а российское воинство привычно закрашивалось красным.

Игра делилась на дипломатию и войну. Очень немаловажно, на чьей стороне окажется шведский правитель Бернадот и кому пойдут на пользу рекрутированные австрийцы. Он сам вычерчивал в голове дипломатическую интригу, всегда чуть поправляя историю в пользу наполеоновской славы. Например, бывший маршал Франции Бернадот не предавал своего сюзерена, точнее, предавал не сразу. И шведские войска благополучно занимали Петербург, что затягивало компанию минимум на год. Турки действовали слаженно с другими фронтами и начинали бросок на север в самый подлый для России момент. Однако сожженая Москва все равно покидалась морально гниющими полками храбреца Нея и красавца Мюрата. Они плелись по-прежнему на юг, доходили до пресловутого Малоярославца - ключевая точка войны, как однажды вычитал Леша! - и неожиданно побеждали, расчистив себе путь доблестью Старой гвардии. Историческая правда выглядела так, что элитные штыки ничего не решили: Мюрат божился, что прорвет ряды русских, если Нап даст ему последний резерв, Старую гвардию императора. Но Нап представил себе, как будет погибать в осенних лесах, если его любимец завтра положит гвардию, и отказал маршалу в последнем резерве. Гвардия полегла на заснеженной смоленской дороге, а у Леши половина гвардии погибла сразу, но оставшиеся в живых растрепали русское каре сильнее, чем при Бородино. Наполеон вырвался на юг, продлив свое императорство на полгода.

За игрой отнюдь не стояло дурной ненависти к родине, наоборот: в те годы Лешей владел скорее ясный патриотизм, идущий от школьного ума и чистого сердца. В десять лет отношения с США виделись ему как тотальная игра типа шахмат, где два рода фигур слоняются на доске, имея мечтой под корень истребить воинство противоположного цвета. Очевидно, что на доске только шестьдесят четыре клетки, не подразумевающих места для фигур серого, зеленого и буро-малинового окраса. И шестьдесят четыре клетки не знают иного финала, кроме победного пожирания вражеских единиц и апофеозного матования. Итак - планетарная политика по правилам шахмат. Это значило, что весть о сорока погибших от наводнения в Америке воспринималась Лешей как маленькое удовольствие: как никак, сорок пешек скатилось вон с ферзевого фланга. Ерунда, разумеется, сорок пешек. Но приятно, поскольку приближает великий конечный кайф - истребление всех чужих единиц и матование черного короля на позициях разгромленной рокировки, где-то на аш семь, под Вашингтоном...

Он читал карикатуры в газете "Правда" и мечтал не об отвлеченном наступлении коммунизма - в шахматах нет такого понятия, как социальный строй, - а всего лишь о совершенно земном событии, чистом, реальном: сокрущении НАТО. Карикатуры убеждали в неотвратимости мига и дарили все слова для праведности детской эсхатологии.

Вырос он, кстати, аполитичным, жизнь пронесла его мимо рядов направляющей силы общества. Встрепенулся вместе со всей страной в конце восьмидесятых и вволю поболел за истину, потом незаметно для самого себя разуверился: ну не за то боролись, чтобы напороться вместо справедливости на фьючерсы, дисконты и векселя! Чубайс так не походил на Жар-Птицу... впрочем, он проморгал тот момент, когда из поборника капиталистических норм снова превратился в аморфного гражданина.

А пока сто пятьдесят тысяч солдат покинули голодный испепеленный город, и всевидящий Нап повел их в довольные губернии, перед тем поколебавшись мыслью между тульскими складами, украинским хлебом и перезимовкой в Калуге. Радостное известие: Бернадот отхватил Финляндию, а персы обещали не затягивать открытие четвертого фронта. Хотя верить персам всегда рисково, Восток вообще оставался для прямых наповских аксиом кучей несуразного барахла. До следующей осени театр боевых действий заведомо не мог покинуть российских границ - Лешу радовали гарантии, воодушевляла пристойная численость основного ударного кулака и подкрепления, дошедшие до Смоленска. Огорчала непланированная историей гибель Бертье от казацкой пули в разъезде.

А если протянуть нить войны до двадцать пятого года? Игра всегда кончалась в Париже, союзники входили, а Нап отбивался до последнего батальона. Этот финал Леша не оспаривал у истории, он играл за свой результат: время и трупы. Максимальное число погибших он относил на свою заслугу как демиурга игры. Нап должен был положить больше, чем ему довелось - так звучала вторая цель, которая всегда выполнялось. А если три миллиона? А если пять? И - до двадцать пятого года?

Он не помнил точного числа развернутых игр. Все они начинались в июне 1812-го, а затем каждая текла по своему руслу. Как правило, новая игра перекрывала рекорд: первый раз он доигрался только до 1815-го, правда, без всяких пауз на Эльбу, его драма всегда кончалась один раз и не переигрывалась вновь на сто дней. Второй раз Европа расчерчивалась стрелками походов уже до 1818-ого. Число мертвых стараниями фантазии выросло на полмиллиона, в большинстве ими были русские, испанцы и немцы.

Франзуское поражение было не единственной страстью, равно сочувствовалось всем обреченным: монголо-татарским всадникам, немецко-фашистким оккупантам, ливонским рыцарям, Деникину, Колчаку. На фоне, как отмечалось, шахматного отношения к современной политике. Но если бы на его глазах НАТО растерли в прах, а прах занесли в исторические учебники тогда, наверное, американцы превращались в очередной предмет мысленных игр, он наслаждался бы с НАТО, как кот с мышонком, убил бы в своей голове три миллиарда человек и перенес развязку в третье тысячелетие. Америка бы все равно проиграла, но по сценарию, в котором выше поражения могла быть только победа.

Что самое забавное, исторические спектакли можно было разыгрывать в окончательно фантастичном мире. Так просто: берется контурная карта и доводится до живого, до реальных очертаний живых земель. Причем Леша волен сам назначать государственные порядки, названия, имена, разбираться с внутренней и внешней политикой. История эпох была прообразом, не более. Допустим, заготовкой служит карта Европы шестого века: Рим сожжен, Византия молода, королевства выросли, как грибы. Границы проведены пунктиром, на белом пространстве - ни одного названия.

Под лешиной мыслью рождался другой континент. Вотчина Хлодвига обзывалась каким-нибудь Зюгерландом, вандальские земли становились торговой республикой, в обыкновенных Перенеях возникал очаг сверхкультуры. Византия слыла аморфным ханством, а датские племена прорывались в Африку. Прелесть заключалась в постоянном раскачивании статус-кво. В разных уголках карта рождались удивительные люди. Они изменяли мир.

Каждый обладал биографией и точкой рождения: кто-то был зачат в скандинавском варварстве под снежным небом, кто-то служил писарем на Сицилии, а третьего на Балканах в юности готовили к монастырю. В момент Х каждый неожиданно начинал работать. Северянин собирал шайку в двадцать человек и отправлялся грабить Париж, но по дороге воглавлял восстание в Ирландии и неожиданно выводил оборванных победителей к водам Ла Манша. Писарь перебирался на итальянский сапожок, где интригами добывал себе пост министра, оставлял за королем номинальную власть, финансовыми идеями наполнял подвальные сундуки, а прибылью содержал легионы наемников, засылаемых в Африку и Германию. А будущий монах разочаровался в официальной религии Благого Колеса. Создавал секту невидимого пути спасения. Находил поклонников. Обретал врагов. Был проклят на Пустынном Соборе. Ходил с сумой, проповедуя смертельную ересь. За ним следовала толпа голодных идиотов в две тысячи ртов, по дороге он учил их жить и делился собственой богоизбранностью. Приговаривался к смерти, бежал. Сжег все монастыри на Балканах, выиграл четыре крупных сражениях. Создал лучшую в мире армию, скрепленную узами духовного братства. В день высадки десанта на Крит произнес безумную речь, бросив человечеству вызов: все народы и страны объявлялись проклятыми, по словам пророка они отжили свой век и имели одну судьбу - попасть под сень новой веры. Императорам и вождям предлагалось добровольно встать на колени, а несмирившим гордость он грозил огнем и мечом. Лучшая в мире армия желала драться и соглашалась умирать. Во все концы мира устремились посланники с записью безумных речей. Их встречали при дворах, выслушивали, вешали, сжигали, сажали на кол и разрубали в куски, а речи принимали всерьез. И боялись ужасающего пророка.

Итальянский министр и британский узурпатор заключали договор о противостоянии ереси: понятно, что дороги судеб этих людей финально пересекались. Нить каждого разматывалась так, чтобы привести к подножия мирового господства - на этом настаивал изначальный смысл. Кроме них, фигурировал некий дикарь, собравший на Днепре неслыханную орду, мореплаватель, основавший первые банки и отстроивший на Гибралтаре богатейший город земли, мистик из рыбацкой деревни, навсегда переехавший в столицы, нашедший учителей, прочитавший книги и основавший Орден мертвой головы - жесточайшую паутину, взявшую Европу под присмотр лунопоклонников, прирожденных эзотериков и монахов-убийц. Все шли в одну сторону.

Ересиарх договорился с Магистром. Лунопоклонники и новосектанты делили на двоих человечество, проведя по меридиану магическую черту. Магистр отдавал ему знания и делился Сетью, Ересиарх принимал мертвоголовых в лоно своей веры, предлагая им посты и дарую поддержку в сто тысяч копий. Они заключили пакт против официальной Церкви, дурной, умирающий, погрязший наверху в догмах, а корнями ушедшей в радости жизни.

Варвары вторглись на просторы Восточной Европы. Дикарь не читал книг, но был намерен вывести своих на берег Атлантики. Министр долго колебался, но выложил деньги: Святейший Круг назвал его главой официальной религии. Он родился средневековым менеджером, умел биться с энтропией и поднимать умирающие структуры. Для борьбы с ересью он опустошил сундуки, но купил заплыв в свои воды кораблей с туманного Альбиона, дабы выжечь заразу в средиземноморских портах. На деньги Ордена Купец отстроил в Гибралтаре свою армаду, посадил на корабли балканских матросов и встретил английскую флотилию. Еретики затопили северян, Скандивав уцелел, попал в плен, бежал.

Проповедники Ересиарха заполонили леса Восточной Европы. Но Орда, как ей и положено, отвергла потусторонние заигрывания: Дикарь не видел резона отказываться от старой веры. Но нашел выгоду, когда Министр предложил ему бесплатное оружие, военный союз и причисление к лику святых многовековой Церкви Благого Колеса. Языческие пляски закончились, но часть воинов предпочла своему вождю родных идолов - возник заговор. Староверов прибили гвоздями к деревьям, но уцелевшие расщепили Орду надвое и Дикарь потерял треть солдат.

Министр работал над сводом законов, выжигающих гнилье из старой религии. Эзотерический Магистр поднял восстания в трех городах, передал их под прямую протекцию Ордена и нашпиговал Италию адептами Луны: по своей традиции он наносил удар сразу в сердце. Армия Ерисиарха победно вошла в Малую Азию, смяла пять маленьких государств и отдала их под власть Империи Святого Духа. Купец стал единоличным собственником Средиземного моря, славясь лучшим в истории флотом. Владелец гибралтарского рая увлекся пиратством, обложил данью порты и всерьез грозил Министру морским нашествием. Африканские колонии отошли ему целиком, Италия с трудом противостояла десантам. Скандинав вернулся на Альбион, набрал из невозмутимых крестьян когорты копьеносцев и лучников, переправил силу на материк и начал неумолимое движение к Гибралтару: по пути он громил еретические провинции, а награбленное жертвовал монастырям, сохранившим в хаосе преданность Благому Колесу.

Министр свирепыми налогами выжимал из народа деньги на очередную идею. В отчаянии он арестовал наугад десяток баронов, обвинил в лунном культе, казнил, на изъятое имущество сотворил закованную в железо конницу. Воины поскакали на восток, восстанавливая в звании прежних епископов и готовя Ерисиарху удар в открытую спину. Тот увяз в Турции, тщетно отбиваясь от языческих партизан...

16

- Ну почему ты такой глупый? - вздохнул Понтий Пилат. - Я на самом деле люблю тебя. Разумеется, я желаю тебе добра. А желать добра в моем понимании означает подарить силу. Только как тебе ее передать?

Понтий вздохнул и исчез в тумане, мелькнув на прощанье заляпанным камуфляжем.

В дверь стучали. Очень осторожно; видимо, костяшками пальцев, а не мокрым вонючим сапогом.

"Какая вежливость", - изумился Смурнов.

Стук да стук, а вот и человек на пороге. Клетчатый неожиданно подал руку. Смурнов вяло пожал крепкую ладонь, завидуя удлиненным пальцам, гладкой коже и замаскированной силе. Легко посмеиваясь, гость опустился в кресло.

- Тянет на разговоры, - признался он. - Слабость, конечно, но что с ней делать?

- Да я слушаю, - вежливо отозвался Смурнов.

- А что тебе остается? - говорливый улыбнулся в бессчетный раз. Знаешь, когда-то я ломал голову под проблемой понимания.

- Понимания чего? - не понял Смурнов.

- Всего, - ответил философичный. - Понимания одним человеком другого, понимания великих абстрактных истин и мелких частных проблем. Механизм же один - но давай ради наглядности говорить об онтологических истинах.

Самое принципиальное в знании: как вообще можно знать? А самое интересное, что нельзя знать, если тебе передали знание. Допустим, есть книга, которая содержит ответы на все жизненные вопросы. Такой книги нет но есть какие-то книги банальных истин, содержащие часть ответов на часть вопросов. И вот если дать любому человеку Книгу Истины, то любой ее не поймет. Хотя официально, на бытовом уровне принято считать, что поймет - ну как не понять, если слова написаны, а читать, слава богу, любой имеет? А дальше приходим к странному убеждению, - в хорошей философской литературе это есть, но я-то приходил сам! - убеждению в том, что подлинно живет только тот, кто каждый день умирает и готов умирать. Этот постулат имеет отношение к закону, по которому человеком воспринимается информация. А воспринимается она лишь лишь в особых экзистнциальных точках и состояниях, когда ее возможно принять.

Любая новая информация... давай определимся с тем, что мы называем информацией, поскольку она у нас в особом смысле. Мелкие количественные знания нас не интересуют, мы сейчас говорим о качественных переходах, выводящих на другой уровень сознания, другое мировоззрение, дающее совершенно новый смысл внешнему миру и тем самым переворачивающее мир внутренний. То есть онтологические истины, которые, кстати, отделяют сформированного человека от ребенка или "простого человека", который, собственно, тот же ребенок, раз у него сознание ребенка, сознание без этих простых онтологических истин. Если приглядеться - хорошо видно.

Так вот, переход возможен не в любом состоянии, то есть перед тобой может находиться великий учитель или умнейшая книга - а ни черта не поймешь. Суть в том, что не было состояния души, в котором что-то воспринимается, и зря перед тобой распинался учитель, и зря ты брал в руки книгу... Обывательски этот момент всегда забывается, профанированно говорится так: если человек глуп - пусть сядет и подумает. Пусть поучится у умных людей, они же есть. Пусть почитает, в книгах все написано. Там, кстати, все действительно написано, но совет это причитать и понять смотрится глупо, потому что без наличия других условий ничего не прочитается и ничего не поймется. Условие одно: человек понимает, если надо понять. Если НАДО в конкретной ситуации извлечь ответы на конкретные вопросы, если жизнь ставит в ситуацию. А не ставит, тогда бесполезно сесть и преисполниться намерением: вот сейчас подумаю и стану кем-то, что-то знающим. Понимание вспыхивает только в смертельных ситуациях, причем вспыхивает сразу и целиком, но смертельных не в физическом смысле - в духовном, скажем так. Вот когда риск и все внутренние механизмы ставятся на грань, когда все висит на нити - тогда что-то осознается, без усилия: знание просто входит в тебя, ты не пашешь, чтобы его приобрести, как некоторым кажется: надо, мол, постараться - и познаем мир. А стараться нельзя, знание не производится усилием индивида, а просто вливается в тебя, как река в долину, если нет какой-то перегородки. Или вспоминается, как говорил Платон, но не суть важно - образ вспоминания тоже хорош тем, что там нет усилия, есть поток, равнина и отсутствие сдерживающей перегородки.

Вопрос, что такое духовная смерть и откуда перегородка, - в сущности, это один вопрос. Давай исходить из того, что мир шире, чем мы думаем. Мы всегда знаем кусочек мира. Но не мир целиком, и иногда он нас ударяет тем, что мы не знаем. Допустим, ребенок наблюдает секс, или взрослый убеждается в убогости своих идеалов, или нищий паренек узнает, как живут миллионеры, или ученый сталкивается с необъяснимым... Суть одна - мы-то знаем кусочек, но мир-то шире, и в тишине со своим понятным кусочком долго не проживешь. Ребенок-таки увидит секс, нищему откроется жизнь магнатов, хороший ученый увидит необъяснимый феномен. Получается зазор между объясненным себе бытием и бытием как таковым. Часто в этих ситуациях человек чувствует себя плохо, если мир ударяет новым - он обычно бьет больно. Вот простейшее: мальчик отлично учится в школе, мир понятен, идет по улице, тут его избивают хулиганы... в мир отличника-третьеклассника избиение хулиганами не записано. Мы имеем ситуацию экзистенциального кризиса, катастрофы сознания и появления внутреннего зазора - а не только разбитый нос. Тем более это видно в несчастной любви, особенно первой, сильной. Там каждый день экзистенциальная катастрофа.

Еще одна деталь: мир всегда объясняется индивидом так, что он в нем оправдан, иными словами, с ним все закономерно и он мир познал, утвердившись в наиболе правильных взглядах - заметь, нет ни одного человека, не считавшего бы так, а особенно познанность мира высвечивает у дураков: вот они-то все знают и могут научить всех. Мир познан до конца, взгляды правильные и человек оправдан, любые ситуации объясняются так, что он не виноват - там кто-то другой всегда виноват, но не индивид, и даже умный человек распишет вам все на "объективные факторы".

Мир познается только в момент зазора, это как бы ясно по определению: в другие моменты сознание закрыто и ничего не узнает, потому что незачем узнавать, а если бы познание шло непрерывно, а не дискретно, и по нашему желанию, а не случайно - тогда каждый человек знал бы все, каждый стоял бы в точке абсолютного понимания, чего, как известно, не наблюдается. Но, кстати, ситуации зазора мало, нужно еще одно условие, а если его нет - из ситуации ничего не вынесется в понимание. Будет просто неприятная ситуация, которая уйдет. А нужна решимость дойти до конца, до духовной смерти своего существа. А затем идет возрождение, потому что тело не умирает, в нем просто рождается нечто с новым сознанием - как ни странно, но процесс идет именно так: не ссуммированием знаний, а смертью и возрождением, потому что человек с другими базовыми установками относится к себе прежнему не больше, чем к любому другому. Это важно: не больше, чем к любому другому, такое утверждение полный бред с точки зрения обывателя, но в онтологии дело обстоит так, потому что онтология всегда берет реальность второго плана, а она всегда реальнее, так сказать; дети и вечные дети живут в реальности первого плана, а оформленные индивиды во второй реальности, где они могут взять мир поверх своих чувств, тем они, кстати, и отличаются, потому что чувствуемое нами - это клочок мира, а мысль немного расширяет этот клочок, отчего он не перестает быть клочком, но ведь разница очевидна?

Итак, мы имеем либо наличие перегородки, либо то, что можно назвать метафизической смертью, и второе предпочтительнее. Кажется, что мы в безбрежных абстракциях, а на самом деле все до боли конкретно и ловит в сеть любое проявление жизни. Возьмем ситуацию такого существа, как бюджетник - это, конечно, один из символов России 90-х годов. Это такое существо, которое законами жизни, - я подчеркиваю, законами жизни, а не чем-то иным, не чьей-то злой волей, хотя и злая воля иногда закон жизни, - оказалось выставленным за борт. Перманентныый бюджетный кризис государства делает его нищим, а оттого жалким, непонимающим, недостойным... Зазор есть: привычные модели миропонимания рушатся, утверждается другая жизнь, в голове нет адекватного описания и алгоритмов - есть боль, новая реальность и старая модель к ней. В старой модели, например, государство должно кормить своих служащих. Ну а в новой оно по ряду социально-экономических и даже философских причин не обязано вести себя таким образом, только-то и всего. Мы имеем тот мир, который имеем, а не тот, который нам кажется. Понимание этого очень просто - когда уже понято. Между тем наш бюджетник за редким исключением отказывается понять, что ему не должны. В мире вообще никто никому не должен. Если и должен, то только ты. Ждать от мира хорошего, например, неприлично для взрослого человека, и это правило никогда никем не отменится, даже добрым царем - ждать от мира хорошего все равно останется неприличным, и это онтология, так мир устроен...

Бюджетник не понимает. Экзистенциальный кризис есть, а дискретного скачка в понимание нет. Мы имеем железный барьер вместо правильной метафизической смерти, и барьер запрещает понимать. Иными словами, запрещает умирать. Понятно, почему запрещает - все хочет жить, и дурное сознание пытается как-то выжить, у него много путей... Человек не понимает, потому что однажды понял: в сознании сложились некоторые структуры, они обладают жизнестойкостью и занимают место. Место занято, а как освободить?

Это социальная иллюстрация к онтологии, но можно взять случай индивидуальных чувств. Несчастная любовь описывается совершенно также, закон один и он равно применим во всех сферах - так строена правильная философия. Для начала не будем спорить, что на протяжении времени несчасьная любовь вредна, в точке она может что-то дать человеку, а во времени всегда отнимает - например, время (для пассионария время главная ценность). Вопрос избавления от нее всегда вопрос механизмов и структур сознания, лекарств нет и время само по себе ничего не лечит: само по себе оно калечит, а работу ведут структуры сознания во времени. Полагается, конечно, метафизически умереть, а затем возродиться существом, свободном от прошлого. Но разрушительное для человека чувство становится доминантой, отправляя сознание в глупое и бесконечное путешествие вместо раз и навсегда завершенного перехода в иной душевный регистр. Бесконечность поддерживается надеждой, ее-то и надо убить; как убьешь, так все и наладится, - но какие-то большие пласты в сознании лежат мертвой тяжестью и загибают путь...

Та же ситуация с нашим третьеклассником, избитым шпаной - можно что-то перещелкнуть внутри, допустив для себя мир, в котором могут избить. А раз мир такой, то ты в нем и живешь: делаешь какие-то действия, чтоб тебя больше не избивали, и тебя действительно не избивают, раз ты этого не хочешь и ради этого постарался. А можно нечего не перещелкнуть, остаться в прежнем мире, где по правилам избиение не входит в жизнь. Поддаться глупым утешениям, забыть самому, съесть мороженое и перестать думать над ситуацией... И она, разумеется, повторится. В мире, в котором не избивают, этого третьеклассника будут избивать всегда. В мире, где вожделенная девушка еще может тебя полюбить, ты будешь страдать вечно. В мире, где государство должно заботиться о бюджетнике, он всегда останется нищим. Мы имеем стабильность, отложенную на бесконечность, одно и то же состояние, повторенное миллион раз - хуже этого ничего нет... Стабильность всегда дурная, в сознании другой и нет. Понятно, почему живет тот, кто умирает максимальное число раз? И всегда готов умереть?

Жизнь вокруг тебя, та жизнь, что происходит вокруг тебя - определяется сознанием. Тезис неудачников в том, что бытие определяет сознание, а пассионарий уверен в том, что от его сознания зависит бытие. По меньшей мере, его бытие, а в лучшем случае - и бытие мира... И от удачи, конечно, то есть можно пропасть с правильным сознанием - неудача! - но подняться с неправильным сознанием невозможно.

Так в каких случаях наступает желанный скачок, названный нами метафизической смертью? Ну почему, действительно - в одних случаях дошел до черты и перешагнул, а в других подошел, потоптался и вернулся на круги своя? Важно, как мы видим, дойти до финальной точки. В ней всегда признается собственное ничтожество, такое свойство точки: раз стоишь в ней, то чувствуешь ничтожество и от этого прежняя душа умирает. Рождается душа, которая уже не живет с чувством собственного ничтожества, а пережить это великое чувство - удел всех, ставших через время великими. Это подвиг: решится на стояние в этой точке, как правило, кратковременное, но все равно пронзающее болью. Вернемся к нашему третьекласснику. Если его душа идет мимо точки, то ему остается разбитый нос и плач как простое следствие шока. Экзистенциальная боль наступает лишь в точке, где реакция плача сменяется осмысленным страданием, болью как фактором в онтологическом плане, а не чувственной чепухой реактивности. Если мир для него не изменится, этого страдания не наступит: оно в том, чтобы расписаться в собственной ущербности. Заметим, что это очевидно; раз кто-то захотел сделать тебе больно, а ты не смог противостоять и принял боль, принял какое-то унижение - ты действительно ущербен, пусть ущербен не целиком, но какой-то своей частью обязательно. Несмел, нерешителен, да просто физически не готов - ущербность налицо. Но она налицо для постороннего наблюдателя, а чтобы его принял живущий не в стороне, а в ситуации индивид, требуется прыжок в эту точку, а иначе не осознается как раз очевидность. Аналогично в неудачной любви: там бесконечные стремления кого-то добиться должны прекратиться в точке - это тоже точка унижения, в которой наступает смирение, отказ от мечты, иллюзии, отказ от того, чтобы предоставлять любимому человеку хоть какое-то пространство в своей душе: он не должен занимать место там, где пространство конечно и дефицитно. Это унижение, потому что ущербность неминуемо признается хотя бы по одной какой-то черте - ведь объект любви принадлежал бы тебе, будь ты другим, значит, ты не обладаешь тем, что необходимо, а раз не обладаешь какой же ты плохой... А закон в том, что человек не может жить во времени, ощущая себя плохим. Под человеком мы понимаем какие-то внутренние конструкты, неаморфные структуры души, составляющие понятие личность - и вот это не может существовать, ощущая себя плохим. Оно умирает. В буквальном смысле, то есть перестает быть. А может не умереть, поскольку есть специальные трюки, чтобы плохим себя не почувствовать и обойти точку метафизической смерти: допустим, наш ребенок может решить, что мир-то справедлив, а его побили несправедливо. И справедливость неминуемо восстановится с помощью родителей, милиции и т.д. На самом деле побили справедливо, поскольку ничего несправедливого в мире нет: раз что-то есть, то оно уже справедливо в особом смысле, понятно? Наш влюбленный тоже кругами может бродить вокруг точки, он может считать, например, что надо просто как следует объяснится, или сломить подарком, или время само что-то изменит - а очевидность в том, что такие вещи не ломаются, это уже отдельный вопрос, мы не о нем говорим.

А сейчас я, наверное, скажу крамолу, потому что о детях и влюбленных философствовать позволено, а некоторые темы гуманистами не прощаются... Это наш третий пример, с бюджетником, совершенно, кстати, аналогичный. Есть точка сознания, в которой наши шахтеры, учителя, конторщики и прочий протестующий люд опасаются как огня. Она для них, наверное, пострашнее пулемета. На пулемет некоторые из них пойдут, а в эту точку согласны зайти немногие, очку метафизической смерти - потенциальную точку их сознания, никогда не возникающую реально. Если из потенциальной она становится реальной, то это сразу снимает проблему в России, потому что бросает нацию в очевидность, но они, как сказано, смертельно ее боятся, боятся потерять в ней последнее, что имеют - самих себя.

Пикетчики, митинговщики, демонстранты - хоть один из них поднялся до взрослого? Они голодают и бастуют, но это действия, вполне нормальные и для ребенка, мысль в них не работает. А работает она в точке собственного ничтожества. Там другая атмосфера мышления, там вообще запрещено обвинять кого-либо кроме самих себя. Это точка взрослого человека, который отвечает за судьбу, а они дети несчастные, которым добрый дядя не дал пряника и поэтому дядя злой, и все проблемы мира замыкаются на дядеи ни одна не замыкается на себе. Если завод стоит и денег нет, хоть один мужик сказал себе, что он не мужик? Они ведь просто не мужики, только и всего, и нечего на премьера пенять, если сам дурак... Тут нет такого понятия, как социальная справедливость, это дичь и моральная инверсия: о справедливости не надо говорить не слова там, где все объяснимо без нее, где речь надо строить на других терминах - есть какие-то самолюбивые мужики, которые не являются мужиками, и убогое самолюбие мешает им изменить свою жизнь, если ее можно изменить. Не становятся в точку, и все тут. Я могу привести формальную схему, на которой становление нации в эту точку автоматически снимает любой социальный опрос - понимаешь, любой? - и дает экономический рост за счет возросшей мобильности рабочей силы, перераспределения ресурсов и системной реструктуризации. Но для начала, конечно, нужна реструктуризация в голове, потому что все начинается в голове, а они ни черта не начинают и не начнут, потому что боятся потерять последнее, утратить самих себя, ведь в точке ничтожества только смерть.

Эта точка, кстати, должна встречаться как можно чаще в судьбе, без нее нет судьбы, нет подлинной жизни: философ, ученый, политик - должен десятки раз гибнуть и возрождаться, а иначе нет философа и политика. Они живут в широком мире, а для утверждения в широком мире надо почаще умирать. Утверждение в широком мире означает движение, а движение никогда не идет в обход точек метафизической смерти, а только через них. Только через экзистенциальные состояния, проходимые до конца. То есть проходимые до выхода из них, дискретного разрыва мира внутри себя.

Загрузка...