Наступил вечер. Жаворонкова давно ушла домой, а Бахтиаров все еще сидел в кабинете полковника Ивичева, непрерывно курил и следил за выражением лица начальника, неторопливо вчитывающегося в страницы исповеди-дневника Жаворонковой.
Ивичев читал:
Год 1949, месяц июнь.
Несколько раз бралась за перо, но, подержав в руке, откладывала и прятала тетрадь. Но я твердо решила: ей быть хранительницей моей тайны.
Смешная девчонка! Разве недостаточно того, что тайна постоянно гложет тебя? Словно инородное тело, она поместилась рядом с сердцем и теснит его. Мучительно, когда сердцу постоянно что-то мешает!
Известно, что, когда огорченный человек поделится своими думами, ему становится легче. Но у меня нет такого верного друга, я могу поговорить только в этой тетради. Возможно, если пущу мысли в свободный бег по этим страницам, обрету облегчение? Хорошо бы!
Почему раньше не прибегала к такому способу? Некуда было прятать тетрадь. Только и недоставало, чтобы ее нашла и прочитала мама. Теперь мне помог случай — тетрадь я могу хранить в надежном месте.
В словаре русского языка «особняк» означает: «благоустроенный городской дом для одной семьи, принадлежащий богатому собственнику». Помню, наш школьный завхоз часто говорил, что в молодости он работал комендантом в «особняке». Выражение завхоза мне было непонятно. Как-то раз я попросила его объяснить. Оказалось: «особняком» он ласкательно называет учреждение, которое в Советском Союзе в первые годы Советской власти занималось поимкой шпионов и контрреволюционеров. Есть еще драма «Особняк в переулке» братьев Тур. Спектакля я не видела, но пьесу читала. «Особняком в переулке» называется иностранное посольство, и все действие драмы разворачивается главным образом в этом старом доме с колоннами водном из переулков Москву.
Учительница по литературе в школе мне часто говорила, что особенностью моих сочинений является нагромождение деталей, отклонение в сторону от основной темы. «Но, — заявляла учительница, — это нисколько не портит твою работу». Может быть! Сейчас я пишу не школьное сочинение и отметка «пять» мне не нужна.
На первой странице я упомянула о «случае» и «особняке». Случай вот какой: дом, в котором мы живем, когда-то был «особняком» богатого человека. Здание это одноэтажное, с толстыми каменными стенами, на высоком фундаменте. Стоит оно несколько отступая от тротуара, и от улицы его отделяет узорная чугунная ограда с львиными мордами. Вообще на нашей тихой Пушкинской улице несколько таких чем-нибудь примечательных домов. До революции улица называлась Дворянской, жила на ней местная знать. Безусловно, мы занимаем не весь особняк — он давно поделен на несколько квартир. Моей маме — Ольге Федосеевне Касимовой — досталась как раз та часть, в которой у владельца был кабинет и спальня. При перепланировке площади сделали две комнаты для мамы, комнату для нашей одинокой соседки Евдокии Харитоновны, просторную прихожую и хорошую кухню, под которой имеется вместительный погреб, похожий на темницу из средневекового романа.
У меня откуда-то взялась страсть выяснять историю старинных городских зданий. Но не только в таком объеме, как, например, это пишут в путеводителях, а дополнительно самой что-то узнавать. В нашем городе, хотя и пострадавшем во время последней войны, несколько таких интересных старинных зданий. Почти о каждом из них я знаю чуточку больше, чем говорится в недавно вышедшем в свет путеводителе. Но не в этом дело. Получается так: люди уходят из жизни, а дома остаются и как бы из прошлого смотрят на современность. Дома подновляют, наводят «косметику», а черты лица дома, как и человека, остаются без изменений.
Совсем недавно, в один из майских дней, в погребе под нашей кухней, где мы храним картофель и другие продукты, я обнаружила небольшое, полуметровое углубление в полу, прикрытое шестью кирпичами и железной крышкой на петлях. В этом углублении ничего, кроме пыли, не было, но я обрадовалась: вот надежное место для хранения моей тетради.
Пришлось все же изрядно похитрить перед мамой и нашей соседкой, чтобы выяснить, известно ли им что-нибудь об особенности нашего погреба. Убедившись, что ни та, ни другая ничего не знают, я решилась на откровенный разговор в тетради.
Смешно подумать, как я была довольна находкой! Интересно, для какой цели было сделано это хранилище?
Как только мама ушла на фабрику, я наказала соседке: если придут девочки, сказать им, что меня нет дома и не приду до позднего вечера. Мама тоже не придет долго: будет на партийном собрании.
Вообще трудно начинать о страшном, очень трудно…
…Школа позади. Но если закрыть глаза и прислушаться к тишине, то слышится мелодия выпускного школьного бала. Целое событие! Сколько поздравлений мне пришлось выслушать! Только одна я получила золотую медаль. Золотая медаль к аттестату зрелости — это что-то значит! Может быть, некоторые девушки мне завидуют? Что ж, это закономерно. Каждому хочется как-то вырваться вперед.
Совсем потерять голову от радости я, конечно, не могу. Я не такая, как остальные выпускницы нашей школы. И не золотая медаль разделяет нас. Нет! У них всех чистая, ясная жизнь. Пусть даже без медали, но она свежа, как утренняя заря.
Я веселилась на выпускном вечере, а черная тайна, словно невидимая тень, витала рядом со мной. Я и тайна — одно целое! Вот и сейчас, в эти минуты, когда в квартире тишина и привычные вещи окружают меня, мне тяжело и неприятно.
Начну с дня рождения. Мой день — 15 сентября. Через три с половиной месяца мне исполнится девятнадцать, а через два с половиной — пять лет с того дня, как я стала Анной Жаворонковой. Стала! Да, я до того дня 1944 года была Элеонорой Бубасовой, дочерью одного из «столпов» русской эмиграции, владетельного Бубасова, чье имя (если верить сохранившимся в библиотеке отца различным печатным изданиям) в высшем петербургском свете у многих было на устах. Теперь я дочь колхозника из болотистой белорусской деревни Глушахина Слобода…
До восьми лет моим воспитанием занимались младшая сестра отца, бывшая русская богачка Тупчинская, англичанка мисс Уэйт и немка Анна Крамер. До тринадцати лет, иногда с отцом, а большей частью с моими воспитательницами, я успела пожить во Франции, в Англии и в Германии. Париж, Лион, Марсель, Лондон, Бирмингем, Берлин, Гамбург и Мюнхен — вот города, запечатлевшиеся в моей памяти. Ничего не поделаешь: впечатления детских лет — самые несмываемые в человеческой памяти.
Мне говорили, что мой отец был женат три раза. Я — от третьего его брака. Как звали мою мать-француженку, как она выглядела, я не знаю. Но мне передавали: она была изумительная красавица. Говорили, что у меня есть еще два брата. Старший — от русской женщины, а другой — от немки. Я никогда их не видела. Не знала их имен. Так было поставлено дело в семье моего отца.
Когда мне исполнилось десять лет, отец стал носить форму немецкого офицера. Жили мы тогда постоянно в Мюнхене. Отдали меня в пансион Эльзы Копф. В пансионе этой сухой, как вобла, фрау обучалось пятнадцать мальчиков и девочек. Учителя — русские. Обучение — по советским учебникам. Когда началась война, то иногда на занятиях присутствовали военные. Особенно помню пожилого жилистого генерала с седым ежиком волос на голове. Он неожиданно и часто нас экзаменовал. Генерал был родным братом Эльзы Копф.
Занятия специально русскими вопросами и по советским учебникам и книгам нам объясняли тем, что скоро Россия освободится от власти коммунистов, и мы вместе со своими родителями должны поехать туда жить…
Двенадцати лет я перестала посещать пансион Эльзы Копф. Все дальнейшие занятия со мной проводили в доме отца двое русских: Николай Федорович и Василий Романович. С ними я изучала конституцию, разучивала русские песни, читали они мне детские книги советских писателей, рассказывали по советским книгам о лидерах Коммунистической партии. Много я знала о советских школьниках-пионерах, их жизни, о комсомоле. Память у меня была блестящая, и тщательная подготовка давала то, что я знала не меньше любого самого развитого советского школьника.
Мне иногда хотелось играть, как каждому ребенку, но это было категорически запрещено, и постоянно внушалось, что я предназначена для «великой» миссии. Тогда я полностью не понимала значение слова «миссия», но узнала, что это поважнее забав, которые все равно когда-то должны кончиться. Но забаву для себя я все же находила во время занятий спортом. Это тоже входило в программу. Я могла великолепно ходить на лыжах, освоила фигурное катание на коньках.
Пока занималась с Николаем Федоровичем и Василием Романовичем, отца видела редко. Потом он откуда-то приехал и стал проверять, насколько хорошо я знаю советскую жизнь. Он был доволен моими достижениями и говорил мне, что моими успехами интересуется сам фюрер Адольф Гитлер. Может быть, это была и неправда, но меня это тогда подхлестнуло, и я старалась быть на высоте.
И все же я воспитывалась как особое тепличное растение, изолированное от внешнего мира. Получилось так, что я почти ничего не знала о жизни в самой Германии, кроме одной бредовой мысли: Германия — владычица мира. Иногда отец любил похвастаться мною и демонстрировал меня своим избранным друзьям, приходившим в неописуемый восторг от моих по-детски отчетливых знаний СССР. Все вкладываемое в меня я затвердила как отлично выученное стихотворение и могла без затруднений часами говорить о своих предметах. Тут, несомненно, большую роль сыграла моя блестящая память. Но если бы меня в то время выпускали свободно гулять по улицам Мюнхена, я бы заплуталась и без посторонней помощи не могла бы вернуться в дом отца. Дальше обнесенного оградой огромного парка меня никуда не пускали, можно сказать, держали взаперти.
И вот наступил такой момент, когда отец открыл для меня смысл моей «великой миссии». Он сказал, что меня отправят в Советский Союз. Там я должна буду выдавать себя за советскую девочку, потерявшую родителей и родных. Через некоторое время в Москве меня встретит женщина, которая будет руководить мною, а я обязана буду ей во всем подчиняться.
Хотя мне в то время не было полных четырнадцати лет, но услышанное меня ничуть не испугало. Я уже давно свыклась с тем, что живу в особенном мире. Мои одногодки, которых я иногда наблюдала на улице Мюнхена через зеркальные стекла окон нашего дома, были для меня далеки во всех отношениях. Я только спросила отца, что ожидает тех четырнадцать мальчиков и девочек, которые обучались вместе со мной в пансионе фрау Копф. Отец коротко сказал, что у каждого человека есть свое предназначение.
Тогда же он мне показал альбом с портретами знаменитых женщин-разведчиц, рассказывал о их жизни, стараясь увлечь мое воображение. Я запомнила некоторые имена. Это — известная разведчица Бисмарка Тереза Лахман, немка Лиза Блюме, француженки Бланш Потэн и Марта Рише, англичанка Елизавета Вертгейм и многие другие. Я помню, расхваливая этих женщин, он ни словом не обмолвился о печальном конце, который постиг почти каждую из них.
За месяц до дня моего рождения я с отцом покинула Мюнхен. Я не испытывала грусти, но на сердце у меня было не особенно спокойно. Затем две недели одна, только под охраной немецких солдат, я прожила на каком-то заброшенном хуторе в Литве. Потом появился отец и велел собираться. Мы недолго летели на самолете, еще несколько часов тащились в повозке, запряженной парой лошадей, по какому-то дремучему лесу. Наконец в лесу, в маленькой грязной избушке, я с отцом пробыла еще три дня. Вот там он меня уже не оставлял одну, и все время проверял, хорошо ли я усвоила полагавшееся мне запомнить.
В нем уже просто говорили перенапряженные нервы, так как я отлично знала свое новое имя, знала, что мой отец — колхозник Григорий Пантелеевич Жаворонков, из белорусской деревни Глушахина Слобода, мать из той же деревни, зовут ее Домна Петровна, сестренку Оля, а братишку Петр. Все они погибли при взрыве, находясь в избе, а я во время взрыва была на огороде и поэтому осталась в живых. Все это: и различные мелкие детали, вроде того, кто соседки Жаворонковых справа и слева, сколько в Глушахиной Слободе было до войны изб, где я училась — должна была твердо, без запинки знать.
Как из лесной избушки я переместилась в Глушахину Слободу, мне неизвестно. Помню: отец дал мне что-то выпить, приятное на вкус, но густое и тягучее. Мне сразу же нестерпимо захотелось спать. Когда я пришла в себя, то первое, что увидела, — это лицо совершенно незнакомой мне женщины. Она гладила меня по голове и плакала надо мной. Сначала я ее приняла за ту женщину, о которой говорил отец, но быстро сообразила, что ласкает меня русская женщина.
Она рассказала мне свою историю ткачихи. Год назад у нее погиб на фронте муж и пропал десятилетний сын, которого незадолго до войны увезла погостить к себе в Минск ее сестра. Все годы войны она разыскивала своего мальчика. Как только Белоруссия стала освобождаться от фашистов, отпросилась с фабрики, чтобы самой поискать сына. Она исходила много, много километров и все же узнала, что ее сестра вместе с племянником была в лагере, а потом их след потерялся. Несомненно, они погибли. Встретившись со мной, она в какой-то степени восполнила потерю…
Мне трудно писать об Ольге Федосеевне. Для этого нужны только самые хорошие, самые светлые мысли. До встречи с ней я не знала материнской ласки. О моих воспитательницах я не хочу вспоминать: не могло того быть, чтобы они не знали, для чего дрессируют меня!
По инструкциям отца, я должна была из Глушахиной Слободы пробраться в Москву. Там, на Казанском вокзале, меня увидит назначенная им женщина. Встреча с ней должна была произойти 15 или 30 сентября. В случае неудачи — в те же числа октября или, наконец, ноября 1944 года. Устраиваться до встречи с доверенной отца предоставлялось мне самой, рассчитывая на доброту и отзывчивость советских людей и государства к детям-сиротам. Ольга Федосеевна увезла меня из Глушахиной Слободы. Дорогой я все же хотела от нее убежать, но, высчитав по карте, когда мы ночевали в одной полуразрушенной школе, что город, в который мы направляемся, не так далеко от Москвы, решила отложить бегство. Чем-то привлекла меня эта добрая женщина, и рядом с ней я не чувствовала себя такой одинокой среди мрачных опустошений, сделанных войной.
Все сложилось так, что стараниями моей новой мамы я сделалась советской школьницей. Сроки встречи с доверенным лицом отца я пропустила.
Кончилась война. Временами я просто забывала о своем прошлом. Но все же оно было. И какое прошлое! Иногда меня охватывал страх. Случалось, что ночами я втихомолку плакала от горькой обиды за свою так нелепо начавшуюся жизнь. Отец и все, что там в меня вкладывалось, не то что не было мною забыто, но не уходило от меня. Несколько раз я была готова признаться Ольге Федосеевне. Но я понимала, что принесу ей такой откровенностью глубокую рану. Дело в том, что она уже совсем по-настоящему меня считала своей дочерью, а все знакомые видели в Ольге Федосеевне прозорливую, принципиальную женщину. Что бы наделало мое признание?..
Бывали дни, случалось, и недели, когда я жила спокойно. Я их называла счастливыми периодами. Но все это было непрочно, как домик, сложенный ребенком из кубиков.
Современная жизнь такова, что перед каждым человеком остро стоит вопрос: с кем ты?
С кем я?
Мне никто не задавал такого вопроса. Очевидно, потому, что с моей стороны не было ничего, вызывающего его. Да и чем могла вызвать недоумение девочка-школьница, круглая отличница, воспитанница такого всеми уважаемого человека, как Ольга Федосеевна Касимова? Она — партийный человек, лучшая ткачиха, орденоноска. Меня влекло общим течением жизни, я делала все, что в едином порыве делали находившиеся справа и слева.
Но, наверное, не было в Советском Союзе ни одной девочки — школьницы седьмого класса, которая бы после принятия ее в комсомол проплакала всю ночь напролет. Я плакала из-за того, что хорошие, простые ребята и девчата, у которых позади и впереди светлая и ясная жизнь, приняли в свою среду такую, как я…
Мне думается, что ничего бы плохого со мной не произошло, если бы я призналась, призналась во всем! Но почему я этого не сделала, почему? Тогда бы горе Ольги Федосеевны от такого открытия не было бы настолько велико, как, допустим, теперь, после такого длительного молчания… Или я просто трусиха? Или во мне в то время еще не растаял тот звереныш, которым меня сделали в Мюнхене! Не знаю! Говорят, что чужая душа потемки. Это не совсем правильно. Я вижу, что и своя душа может быть такими потемками, из которых не скоро, выберешься!
Вступив в комсомол, я почувствовала, что туже затянула петлю на своей шее. Петлю борьбы с самой собой! У меня, если чистосердечно разобраться, совсем немного силенок. Их даже недостаточно для борьбы с самой собой.
С кем я? А с кем мне быть? Неужели с темя, кто в угоду своим звериным законам меня ребенком выбросил на эту израненную войной землю? Какими бы пышными фразами о «великой миссии» ни обставлять лишение меня детских радостей да и самого детства, факт это бесчеловечный и гнусный. Это все равно, что украсить могилу цветами и выдавать ее за цветочную клумбу, около которой приятно отдохнуть и сладостно помечтать о счастливой жизни.
Вчера пришла мама с фабрики и спросила меня, почему я не радуюсь такому знаменательному событию, как окончание средней школы с золотой медалью. Я сослалась на свой характер. Она грустно посмотрела на меня и сказала:
— Я вижу, Аннушка, ты никогда не забудешь своих родных. Я вот тоже не могу забыть своего Володю. Что бы я делала, если бы не встретила тебя?..
Я ее обняла, и мы обе заплакали. Она — о сыне, а я — о чужих и в то же время близких мне людях из Глушахиной Слободы. Совсем недавно я поняла, что их преднамеренно убили только для того, чтобы я могла перешагнуть порог советской страны. Мама может не стыдиться своего горя, она всегда найдет поддержку и сочувствие у других. Ну, а я? Я лишена этого! Вот почему у меня изболелась вся душа. Она всегда болит. И если есть возраст у совести человека, то моя совесть — дряхлая старушка!
Мама и девочки говорят, что я очень красивая. Об этом говорит зеркало, говорят мальчики. Но к чему мне эта красота? Разве она может составить для кого-нибудь радость? Нет! На эту тему лучше не думать.
Мне иногда приходит в голову мысль: вдруг найдут меня люди отца. Как мне тогда поступить? Какая глупость! Что, я не знаю, как?
Мое представление о коммунистах было такое: это люди коварные, злые, их надо всемерно опасаться. Но судьбе угодно было сыграть со мной такую шутку, что я попала сразу в объятия человека-коммуниста. Наверное, еще отец не отъехал далеко от Глушахиной Слободы, трясся еще в повозке по лесной дороге, а меня уже ласкали заботливые руки «врага»… Внушенные мне представления стали рушиться с первых моих шагов по этой земле. За истекшие годы я убедилась в том, что коммунисты возглавляют все хорошее, нужное и полезное для народа.
Кто мог предусмотреть, что именно Советская Россия даст мне возможность узнать черную правду о фашистской Германии? Я пришла к убеждению, что Германия тех дней — это сплошной черный каземат гестапо. На меня здесь буквально обрушился поток сведений и фактов о чудовищных злодеяниях фашистов на Советской земле. Теперь уже никакая сила в мире не заставит меня думать иначе.
Я заново родилась именно в этой стране. Но это рождение нового человека неполноценное. Я — немая. Я не могу признаться, сказать о себе, кто я на самом деле. Я ужасно одинока! Во всем мире нет еще такого одинокого человека. Внешне я окружена добрыми друзьями и товарищами, но внутренне… О, как мучительно все это сознавать. Я — маленький островок среди безбрежного людского океана. Как трудно держаться этому одинокому островку!
В январские дни этого года я с мамой побывала в Москве. Впервые в жизни. Я видела и другие столицы мира. Но не в сравнениях сейчас дело. Я рвалась в Москву. Мне хотелось побывать на Красной площади, у Ленина. Это имя известно во всем мире, как ни одно другое. И вот мне хотелось взглянуть на то место, где покоится человек, вызвавший у народа такое преклонение.
Мы попали как раз в те дни, когда отмечалось четверть века со дня его кончины. Я стояла в длинной, почти безмолвной очереди к Мавзолею. Я чувствовала себя чужой в этой людской ленте, чужой, хотя рядом со мной стояла Ольга Федосеевна. Пожалуй, как никогда до этого, я почувствовала разницу между собой и людьми, идущими на поклон к своему вождю. И так продолжалось с первой минуты, как только мы встали в очередь. Это длилось долго, очень долго, но стоило мне только опуститься под своды Мавзолея и впервые увидеть Ленина, как гнетущее чувство пропало. Вышла я на площадь как бы просветленная, пробивающаяся к чему-то очистительному. Мама спросила меня о впечатлении, но я ничего не могла ей ответить, я только прижалась к ней. Ее добрая рука потрепала меня по щеке, и в этом прикосновении было невыразимо больше, чем в каких-либо словах.
Может быть, мне порвать все, что я написала на этих страницах?
Вот лежит на столе мой аттестат зрелости. Но только мне одной видно черную тень на этой красиво оформленной бумаге.
Если бы не оказалось около меня доброй мамы Ольги Федосеевны, не было бы этого аттестата. Как сложилась бы тогда моя жизнь? На это трудно ответить. Я никогда еще так много за один присест не писала. Я очень утомилась.
Что принесет мне завтрашний день?
Год 1951, 25 июня.
Два года не притрагивалась к своей тетради. Тогда у меня было наивное стремление через дневник облегчить мучения. Но дневника не получилось. Не помню записанное на предыдущих страницах, но перечитывать не могу — лишняя надсада. За эти два года в огромном мире пронеслось много событий, кое-какие изменения произошли и с такой маленькой песчинкой, как я.
Окончен второй курс медицинского института. Мама с нетерпением ожидает, когда я стану врачом. Но я не знаю: буду ли им? Живу, ожидая разоблачения. Какое отвратительное слово! А разве есть симптомы к моему разоблачению? Видимых нет, внешне все обстоит благополучно. Я — примерная студентка, живу вместе со всеми интересной, активной жизнью, но внутренне переживаю сплошной кошмар.
Незабываемые школьные годы! Тогда мне тоже было несладко, но все же проще и легче. Теперь я взрослый человек, девушка. Жизнь ежедневно, ежечасно пытается разрушить мой тайный мирок и разрушает, как только ей заблагорассудится, а я строю его заново. В этом я похожа на муравья…
Бегут дни, месяцы. Растет, как злокачественная опухоль, моя тайна, и наступает такое время, когда уже никакое хирургическое вмешательство не поможет, — я погибну. Что меня удерживает от саморазоблачения? Очевидно, любовь к жизни, боязнь потерять то, что меня окружает, что стало дорогим и близким. Но какой же выход? Кто бы научил меня? Маме я не могу сказать, а другого такого человека нет.
26 июня. Вчера допоздна засиделась с мамой. Она рассказывала о своей первой любви. Собственно говоря, первая у нее была и последней. Ее муж принадлежал к плеяде коммунистов с дореволюционным стажем. До этого она никогда о нем не рассказывала. Мама спросила, долго ли я буду отвергать ухаживания молодых людей. Говоря так, она имела в виду одного: Колю Метельникова, студента с моего курса. Вот уже больше года он влюблен в меня. Он замечательный парень, но совершенно напрасно прибег к помощи Ольги Федосеевны. Даже она в этом вопросе на меня не может повлиять. Я-то знаю, что не имею права вносить неприятность в жизнь еще какого-то человека. Ну, а если полюблю сама? Как тогда?
Не знаю. Любовный вопрос — для меня запретная зона! Ольга Федосеевна даже несколько обиделась и с досадой сказала, что я «мечу в старые девы». Возможно, что так и получится.
1 июля. Опять неприятный день. Состоялся крупный разговор с Метельниковым. Я ему сказала, что питаю к нему полнейшее равнодушие! Хотя это и так, но надо было сказать несколько мягче.
Надо попробовать ходить замарашкой. Пишу явную глупость! Мне кто-то из студентов еще зимой сказал, что если меня одеть в рванье, то и тогда я не уступлю самой элегантной красавице. Это, конечно, преувеличение.
В каникулы буду еще больше читать. Но всех книг не перечитаешь, а от себя не убежишь никогда!
31 июля. Предприняла небольшую поездку по стране. Дорогой познакомилась с художницей из Горького. Очень талантливая и эрудированная молодая женщина. Как она счастлива — ничто не омрачает ее жизнь свободного человека! Она меня пригласила поехать в творческий дом отдыха художников. Это в десяти километрах от станции Леонтьево Октябрьской железной дороги. Здесь классический русский пейзаж. Как передают знатоки, в этих местах бывал знаменитый русский художник Репин. Левитан тоже писал здесь свои восхитительные полотна. Мне все нравилось в этом чудесном месте, но вскоре пришлось уехать: один молодой ленинградский художник, как и другие, приехавший в творческий дом отдыха для повышения своей квалификации, вздумал усиленно ухаживать за мной и забросил свои кисти и краски. Сначала это меня забавляло, но я быстро поняла никчемность всего этого и распрощалась со всеми.
На обратном пути домой была в Москве. Несколько раз, испытывая себя, подходила к зданию, где работают люди, занимающиеся государственной безопасностью. Один раз даже вошла в бюро пропусков, но поспешила уйти…
15 августа. Ольга Федосеевна соскучилась. Поток нежной заботы сразу обрушился на меня, как только я перешагнула порог квартиры. Бедная Ольга Федосеевна! Если бы она только знала, кого пригрела своей добротой…
В поезде я проделывала такую штуку: старалась, чтобы украли мой чемодан. В нем, на самом дне, лежала тетрадь. Я думала: вора задержат, с дневником ознакомятся следственные органы и наступит развязка. Но вор не встретился на моем пути. Два раза я оставляла чемодан без видимого присмотра по соседству с явно подозрительными людьми, но никто не польстился на него.
Тетрадь вновь можно до поры до времени водворить на место в каменную темницу.
31 декабря. Прочитала все ранее написанное. Стало как-то не по себе: незрелая девчонка поддалась внезапному порыву и начала затею с записями. Теперь все это вызывает у меня чувство недоумения, раздражения и внутренней пустоты и протеста. Не в том дело, что написано, а в том, что этим я как бы анатомирую себя, а зачем? И в то же время не могу решиться уничтожить написанное.
Через два часа в шумной студенческой компании я буду встречать Новый год. Сегодня все взрослые, словно дети, в ожидании какого-то большого и обязательно приятного сюрприза. А какой сюрприз ждет меня? Никакого! Потому что радость не может подобраться к моему сердцу. Все подходы для радости завалены обломками прошлого. Мое бедное, сиротливое сердце! Я даже представляю, как будет протекать это новогоднее торжество, знаю, какая улыбка поселится на моем лице. Улыбка — это только вывеска…
Я внимательно присматриваюсь к молодежи, окружающей меня в институте, на улице, всюду. Мне думается: не каждый из них глубоко понимает смысл того, в каком мире он живет. Если только это поймет и оценит каждый человек советского общества, оно — непобедимая сила. В их мире есть еще не мало трудностей, прямых недостатков, но все это не делает погоды. Важно, что здесь человек не угнетает человека. Вот — главнейшее. Слов нет: годы, прожитые в СССР, оказали на меня воздействие. От той Элеоноры Бубасовой, которой я была до августа 1944 года, ничего не осталось. Она растворилась. Может она возродиться? Вряд ли! Мне кажется, что совершенно не случайно я не испытываю ни малейшего интереса к жизни в капиталистическом мире. Дело в том, что я росла там так, что очень плохо знала жизнь.
Глубокое презрение и смех во мне вызывают те немногие молодые люди и девушки, которые внешностью и поведением стараются походить на западные образцы, но они не похожи на западную молодежь. Это какие-то уродливые гибриды. При взгляде на такие экземпляры я всегда вспоминаю о хилых ростках на мощном дереве. Они отваливаются. Обязательно один или одна из этой породы будут и на нашей новогодней студенческой вечеринке. Но все же лучше, чтобы такого экземпляра не было, чтобы не портить настроения.
Вот как я нелогично мыслю. Писала о себе и вдруг перескочила на абстрактных уродцев!..
15 февраля 1952 года. Во время каникул была с мамой в Ленинграде. Какой чудесный город! В театре смотрели спектакль «Дорогой бессмертия» о Юлиусе Фучике. Вне сомнений: спектакль имеет большое эмоциональное воздействие на зрителей. Я ушла из театра еще больше покоренная идеями, которые несет по миру страна Советов.
Зачем я пишу так? Об этом надо не говорить, этим надо жить.
18 апреля. Дневник не получается. Это и лучше. Если не прибегаю к записям, значит, на сердце спокойно, значит, забыла о прошлом.
Скоро закончу третий курс. Жизнь идет полным ходом. Мое отношение к претендентам на «дружбу» дало свои плоды. И наши студенты и другие молодые люди мое равнодушие к ним расценили по-своему, часто мне приходится слышать колкости. Не получается у меня и дружбы с девушками. Милые вы мои! Если бы вы знали истинные причины, не смотрели бы на меня так косо. А вообще зря я на них сетую. Они — замечательные. Разве нельзя дружить спокойно, без поцелуев? Мальчики этого не понимают. А мне кажется, возможна такая дружба. Хорошо, что в эту зиму я много внимания уделила спорту. Лыжи, коньки — как все это чудесно, и, главное, хорошо проветриваются мозги.
Ничего не записываю о своих непосредственных учебных делах. Учеба мне дается удивительно легко. Не имея друзей, я имею уйму времени и расходую его на чтение. Что же мне остается?
Маме исполнилось пятьдесят. Это — много! Но она много и хорошего сделала за свою жизнь! Плохое одно: приютила меня. Сегодня она вдруг высказала сожаление, что в свое время не возбудила ходатайства об удочерении меня. Что я могла ей на это ответить? Лучше умереть, чем сказать ей правду! Надо было сразу. Как я по-ребячьи затянула на своей и на ее шее эту моральную петлю!..
Не буду лгать перед собой. За последнее время я все больше и больше задумываюсь над тем, как все же мне подготовить маму к горькой правде.
Я в неоплатном долгу перед матерью, родившей меня, хотя не знаю, как светились ее глаза. Я склонна думать, что она характером даже и чуточку не была похожа на Бубасова. Я в неоплатном долгу перед ней. Но я неизмеримо больше должна матери, воспитавшей меня. Понятие МАМА для меня имеет удвоенное значение. Разве я могу принести маме огорчение, а между тем страшное огорчение висит постоянной угрозой. Мама очень любит жизнь. Ей хочется прожить как можно дольше, а вчерашний юбилей несколько опечалил ее. Почему люди в пятьдесят лет, вольно или невольно, задумываются о конце? Нет, она не жалуется. Она говорит о своих планах на будущее, но за этими ее словами я чувствую невысказанную мысль о возможной скорой смерти…
Что все-таки будет, если завтра я пойду и расскажу о себе? В первую очередь признание убьет маму. Убьет своей неожиданностью. Я к этому все же подготовлена. Но имею ли я право ускорить гибель мамы? Нет у меня такого права. Что же тогда мне делать? А почему, собственно говоря, я втолковала себе, что на маму должно повлиять мое признание? Не унижаю ли тем самым ее? Она — волевой человек, здраво смотрит на жизнь… Просто голова идет кругом!
Год 1955, 20 июня.
Перерыв больше трех лет. Слежались страницы моей тетради. По памяти можно было бы, более или менее подробно, записать пережитое за это время. Но зачем? Все же несколько манерно писать мемуары в двадцать пять лет.
Итак, мне скоро 25. Теперь я врач. Получила официальное назначение на работу в городскую поликлинику. Это меня огорчило. Я без ропота уехала бы работать в Сибирь, на Север, в Казахстан. Мы с мамой готовились к этому. Правда, ей нелегко после десяти с лишним лет совместной жизни перенести разлуку, но она не из тех, которые личные интересы делают корнем своей жизни.
Когда я училась в институте, отдельные девушки завидовали мне, говорили, что я счастливая. Мне просто смешна на таких. В последнее время я совсем перестала думать о том, что живу неправдой. Меня все реже и реже стали терзать приступы мучительных дум. Не знаю только, надолго ли такое благодушное настроение?
Пока я кончала институт, мама не говорила о замужестве с таким упорством, как в последние дни. Она не может равнодушно слушать, когда речь заходит о моих бывших однокурсницах, уже повыходивших замуж. Неужели это так обязательно? Во всем я согласна с мамой, а вот в этом не могу разделять ее точку зрения.
Мама очень любит Максима Горького. В нашей домашней библиотеке есть его книги. Мама перечитала все, написанное этим писателем. Она мне призналась недавно, что ее жизненным кредо являются слова Горького из письма к жене и сыну. Вот это полюбившееся ей изречение:
«…если бы ты всегда и везде, всю свою жизнь оставлял людям только хорошее — цветы, мысли, славные воспоминания о тебе — легка и приятна была бы твоя жизнь.
Тогда ты чувствовал бы себя всем людям нужным, и эта чувство сделало бы тебя богатым душой.
Знай, что всегда приятнее отдать, чем взять…»
Мне кажется, что мама очень строго придерживается такого взгляда на жизнь.
Я не хочу слышать о замужестве. Для меня это означает обман еще одного человека. Хватит, что я несчастной сделала Ольгу Федосеевну, мою милую маму!
О чем бы я ни писала, неизменно мои мысли касаются мамы. Объясняю одним: слишком велика моя вина перед ней. Она — красивый человек в самом глубоком смысле. Люди с Запада, специальностью которых является чернение жизни в Советском Союзе и советских людей, смутились бы, столкнувшись с Ольгой Федосеевной. Она — ткачиха, работница. Но она очень начитанный человек, по-настоящему понимает и разграничивает красивое и некрасивое. Недавно к маме в бригаду пришла работать девушка из деревни. Чтобы выглядеть вполне городской, эта девушка стала крикливо одеваться, украсила грудь брошью, изображающей двух целующихся амуров. На стену у своей кровати в общежитии она повесила лист бумаги, на котором намалевана девица с грудью объемом не меньше бочки, а стоящий перед ней на коленях кавалер похож на какое-то фантастическое существо. Примеру этой девушки последовало несколько других. Комната в общежитии превратилась в ужасный балаган. Мама все это обнаружила в выходной день, заглянув в жилище девушек. Она стала им разъяснять, что такими украшениями только портить вкус людям. Девушка, зачинщица этой моды, принялась яростно спорить. Возник большой разговор, в который включилась комсомольская организация фабрики. Был проведен рейд по борьбе с явлениями, дающими неправильное представление о вкусах рабочей молодежи. Теперь в общежитии девушек фабрики даже самый ядовитый злопыхатель не найдет для себя пищи.
Такова моя мама.
Позади — институт. Это — пройденный этап. Но нет конца моей постоянной настороженности. Она сказалась и на складе моего характера. Люди мне, несомненно, помогли бы, если бы я обратилась к ним. Теперь я этого не могу сделать. Слишком застарела болезнь. Живут же люди в постоянном соседстве с болезнью? Живут! Буду и я жить еще некоторое время. Пока постараюсь хорошо работать, а потом… потом я кончу признанием…
23 июля. Первый рабочий день! Врач-терапевт. Прием веду в девятом кабинете. Ощущение двоякое: рядом с радостью — сомнения. Кто мне поверит, что я без задней мысли стала врачом. Когда меня, например, разоблачат, то каждый больной, лечившийся у меня, если узнает об этом, подумает, что я специально занималась ухудшением его здоровья. Даже и в том случае, если он поправился.
Когда у меня зародилась мысль о врачебной деятельности? Ученицей восьмого класса я спросила маму, кем она хотела бы видеть меня в будущем? «Врачом, — ответила она. — Хранителем самого ценного для человека — здоровья». Сказанное ею совпало с моими мыслями, и тогда я перестала колебаться.
Может быть, записать впечатления о моих первых больных? Незачем! Просто я сама больна, больна ложью, лежащей в основе моей жизни. А всякое болезненное состояние прежде всего отражается на психике человека… Но люди, которые завтра, послезавтра и в последующие дни придут ко мне в поликлинику, могут быть спокойны: я к ним отнесусь так, как положено, буду стараться принести им облегчение.
18 сентября. Я очень люблю читать газету «Комсомольская правда». Но сегодняшний номер потряс меня своим содержанием. Собственно не номер, а страница «Отцовское слово, отцовский наказ». Страницу газеты, рассказывающую о том, как великие люди прошлого, герои своего времени, были благородными, любящими отцами, я перечитала несколько раз. Боже мой! Какое откровение для меня! В высказываниях борцов за подлинное человеческое счастье я еще глубже увидела черный, мрачный мир моего отца. Он тоже послал меня на «подвиг» во имя упрочения на земле человеческого горя, бедствий и страданий миллионов простых людей. Тут у меня возникло сомнение: отец ли мне Бубасов? Мог ли отец так поступить со своей дочерью?
Я не могу удержаться, чтобы не переписать в тетрадь несколько слов из письма Феликса Дзержинского к жене и сестре. Он писал о сыне и племяннике. Вот эти строки:
«Он должен обладать всей диалектикой чувств, чтобы в жизни быть способным к борьбе во имя правды, во имя идеи. Он должен в душе обладать святыней более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым братьям, близким дорогим людям. Он должен суметь полюбить идею, — то, что объединит его с массами, то, что будет озаряющим светом в его жизни».
В этом письме Феликса Дзержинского заключается огромная сила. Свет этого письма, написанного много лет назад, — немеркнущий свет.
Я счастлива, что мне удалось стать советским человеком. Да, если забыть, что счастье это украденное. Я им пользуюсь как контрабандист, как вор…
18 октября. Сколько интересных людей ежедневно проходит перед моими глазами. Хорошие советские люди. У меня такое чувство, что каждому из обращающихся ко мне я должна помочь, возвратить его в число здоровых, а значит, и счастливых людей. Приятно было слышать от мамы отзывы обо мне. Мои пациенты довольны своим врачом. Это уже хорошо в самом большом смысле. Хочется этого хорошего сделать еще больше. Последние дни я почти не вспоминала о своей ране, и было хорошо. Но вот сегодня опять все всколыхнулось, все поднялось. Доктор Орлов, наш секретарь партийной организации, заговорил со мной о том, что не увидишь, как пройдет год моей работы в поликлинике, а там можно будет и заявление о вступлении в кандидаты партии подавать. Что я ему могла на это ответить? Пробормотала что-то невнятное. Да, как ни крутись, а все же придется мне в глаза людям заглянуть…
23 октября. Сегодня воскресенье. Выходной день. Вечером пойдем с мамой в театр. Она — страшная театралка. В театр ходит как на праздник. Я с утра читала. Почему-то меня сейчас увлекают книги о шпионах. Читать интересно, но остается ощущение одинаковости всех этих историй. Иногда я пробую ставить себя на место шпиона какой-нибудь книжной истории и пытаю коварными вопросами: «А как бы вот ты в этой ситуации поступила? Это вот надо было бы сделать так-то, а не так…»
6 ноября. Завтра праздник. У меня на сердце празднично вдвойне. Удалось все же поставить на ноги нашу соседку Евдокию Харитоновну. Молодец старушка! Она сказала, что, имея по соседству такого врача, проживет еще тридцать лет. Живите, Евдокия Харитоновна, вы славно потрудились на своем веку. Но вот буду ли жить я, — это вопрос.
Нет! Долой такое настроение. Человек обязан сам себе настраивать самочувствие. Итак, завтра праздник! Мама хотела, чтобы я на демонстрацию шла с ткацкой фабрикой. Я теперь медик. Пойду со своими.
Год 1956, 15 марта, четверг.
Думается, что этот день будет для меня знаменательным. Только что вернулась из филармонии. Была на концерте. Мама уже спит в своей комнате — ей завтра работать с утра. Она дождалась моего возвращения. Я ни о чем с ней не поделилась. Ничего особенного и не произошло: самое обыкновенное новое знакомство. Самое обыкновенное! Как будто у меня их так много и я завзятая искательница легких приключений! Как иногда человек может сам на себя наговаривать…
Почему я начала новую запись с рассуждения о какой-то «знаменательности»? Просто нужно сказать: с первого взгляда очень понравился тот, с кем я познакомилась на концерте. Зовут его Вадим Николаевич Бахтиаров. Во время концерта немного поговорили. Он разбирается в музыке. Вышли на улицу вместе. Он попросил разрешения проводить. Дорогой я была не в меру разговорчива: мой спутник узнал кое-что обо мне, а я о нем не успела спросить. И вот сейчас я прихожу к выводу: Бахтиаров — образованный, порядочный человек. Только, по-моему, излишне красив для мужчины. Может быть, он артист? Не похож. Прощаясь, он сказал: «Завтра в девять вечера буду ждать у вашего дома. Если вы найдете возможным, то мы немного побродим по улицам. Мне очень хочется продолжить с вами беседу». Я согласилась.
Не допустила ли я оплошность? Когда я вошла в квартиру, мама сказала: «Напрасно я не пошла с тобой. Очевидно, был превосходный концерт. У тебя до сих пор блестят глаза». Я только улыбнулась…
16 марта. В девять он был у нашего дома.
— Куда же мы пойдем? — спросила я.
— Так прямо и пойдем.
И мы пошли. Прошли Пушкинскую, Дорожную, вышли на набережную, полюбовались на украшенное гирляндами огней Заречье, посмотрели на маленькие фигурки людей, пробирающихся по льду на ту сторону реки. Наш разговор не прерывался, он скользил, касаясь и театра, и живописи, и литературы, и спорта, и кино. С Бахтиаровым было легко разговаривать — он многое знает. Легко и просто. Когда вернулись к дому, я спросила, где и кем он работает. Я чуть не вскрикнула, услышав ответ. Хорошо, что было темно и он не видел выражения моего лица. Очевидно, мое лицо было ужасно. Я что-то пробормотала о необходимости выполняемой им работы, а сама подумала: «Вы, капитан Бахтиаров, вчера не случайно заговорили со мной. Надо думать, что я уже долго находилась под вашим наблюдением, но теперь вы решили повести атаку… Вот когда оно началось…»
Я сразу почувствовала холод и поежилась. Он оказал, что долгой прогулкой по морозу довел меня до озноба, и стал прощаться.
— Надеюсь, Аня, это не последняя наша встреча? — спросил он.
— Вам видней, — ответила я, думая, что теперь не вольна распоряжаться собой.
Бахтиаров сказал, что он с удовольствием встретился бы со мной завтра вечером, но будет переезжать на другую квартиру. Я подумала: «Знаю, о какой квартире вы говорите. Будете обдумывать план дальнейшего наступления на меня…».
Он спросил служебный номер моего телефона и попросил разрешения позвонить. Что мне оставалось делать: звоните, сказала я.
Во всяком случае создается ситуация, которой я никогда не ожидала.
Настроение — отвратительное!
19 марта. Сегодня — понедельник. Я его не видела ни в субботу, ни вчера. Утром, когда я шла на работу, он нагнал меня. Он сказал, что теперь будет видеть меня почти каждое утро, отправляясь тоже к девяти на работу в свое управление. Я представляю, где находится управление КГБ. Он, может быть, переехал на другую квартиру специально для того, чтобы лучше изучать мои повадки? Какие у меня, однако, странные представления о методах работы советской контрразведки!
Главное, не надо предаваться паническому страху!
Утром он пригласил меня в кино на восемь вечера. Были в кино.
Он любезен и мил. А что, если совершенно напрасно я его подозревала?
Надо смотреть, вдумываться и проверять.
20 апреля. Прошел еще месяц. Бахтиаров уже ходит к нам домой. На маму он произвел отличное впечатление. Третьего дня она прямо сказала: «Вот, Аннушка, замечательный для тебя муж».
Ведет он себя очень скромно. В конце марта мы несколько раз успели побывать с ним на катке. Он — прекрасный конькобежец. На катке он меня познакомил со своим помощником лейтенантом Томовым. Этот лейтенант несколько обижен ростом, но умный парень и, как видно, хороший товарищ.
Себе самой я могу сказать: Вадим Николаевич мне очень нравится. Очень. Но он не для меня!
Я еще не знаю, кто я для него. Или враг, за которым он охотится, или друг. Я часто перебираю в уме все, что он говорит во время наших встреч. Все пытаюсь отыскать скрытое в его действиях, но ничего не нахожу.
Что же мне делать?
1 мая. Сегодня после демонстрации он зашел к нам. Посидели все вместе за праздничным столом. Потом ему куда-то было нужно по своим делам. Завтра к нему приезжает из Москвы его мать. Он настаивал, но я категорически отказалась знакомиться с ней. Мой отказ его огорчил. Я огорчена больше: мне хотелось бы узнать, какова его мать. Удержало меня от этого опасение: вдруг это вовсе и не его мать, а просто женщина, которая обязана опознать меня. Может быть, эта пожилая женщина — жительница Глушахиной Слободы? Где гарантия, что отцу в 1944 году все хорошо удалось сделать в Глушахиной Слободе? Если ничего не случится со мной и я доживу на свободе до отпуска, то в отпуск под каким-нибудь предлогом съезжу в Глушахину Слободу и сама узнаю, что стало с семьей Жаворонковых и что вообще в народе говорят об этом. Как мне раньше не пришла в голову такая блестящая идея?
Получается, что я опасаюсь за свое положение, желаю его сохранить… А как же быть с признанием, о котором сама не так давно думала?
Бахтиаров попросил помочь усовершенствовать его знания немецкого и английского языка. Я не могла отказать. Занимались конец апреля и продолжим после праздника.
Мама серьезно думает, что Вадим Николаевич будет моим мужем. Ну, а как я думаю сама? Я совсем запуталась! Я и боюсь его и …люблю. Да, люблю! Себе это я могу сказать. Только себе.
Сейчас я сижу дома одна. Вечер. Мама ушла в гости к своим девушкам с фабрики. На улице царит праздничное оживление, а мне и хорошо и немного грустно. Когда же придет конец моим мучениям?
5 июня. Теперь я убедилась, как была неправа, заподозрив Вадима Николаевича в преднамеренном знакомстве со мной. Я глубоко виновата перед ним…
В поликлинике разговаривают относительно отпусков. Вадим Николаевич уже трижды интересовался моими планами на отпуск. Что я могла ему конкретно сказать? Я с удовольствием провела бы время с ним, если бы была полноценным человеком.
Я все же прихожу к убеждению, что нужно порвать с ним. Затягивать наши отношения немыслимо.
4 июля. Поезд несет меня к столице Белоруссии — Минску. Вадим Николаевич был огорчен моим отъездом в «неопределенное пространство». Не могла же я ему сказать, что еду в Глушахину Слободу. Думаю, после этой поездки окончательно решу, что делать. Нет больше сил жить в постоянном обмане. Главное — обманывать приходится замечательных людей. Я еще не придумала «легенду», с которой явлюсь в Глушахину Слободу. Пока в голове пусто.
8 июля, воскресенье. Глушахина Слобода. Смотрю, но не дивлюсь. Видела кое-что и повнушительнее в своем перерождении. Название — старое, а лицо деревни — новое. Нет в помине и той избы, где мы жили с мамой два дня в августе 1944 года.
На какие только ухищрения не приходится идти в моем исключительном положении: я назвалась журналисткой Еленой Строевой, собирающейся написать серию очерков о возрожденной Белоруссии.
Милые люди, они приветливо открыли мне двери в свои дома и путь к своему сердцу. Документов никто не спросил. Да это и понятно: Глушахина Слобода все же не военный объект. Председатель колхоза «Луч победы» — обаятельная пожилая женщина с приятным загорелым лицом и крупными черными глазами, носящая внушительную фамилию — Грозовая. Она провела меня в свой по-городскому обставленный дом и с гордостью стала рассказывать о возрожденной из руин Глушахиной Слободе, о богатой жизни колхозников.
Я несколько раз пыталась дать понять Грозовой, что мне, как журналисту, нужны исключительные по своей остроте факты не только из текущих дней, но и относящиеся к периоду войны, изгнания оккупантов. Грозовая, будто не слыша меня, продолжала свое повествование.
Во время нашей беседы в дом вошла молодая рослая женщина с красивым загорелым лицом, светловолосая, с печальными серыми глазами. Вошедшая кивнула в мою сторону и села на стул у раскрытой настежь двери.
Грозовая продолжала свой рассказ, но внезапно, словно спохватившись, замолчала, глянула на молодую женщину и, переведя взгляд на меня, сказала:
— Вот вы, милая, просите рассказать о самом интересном. Анюта, — повернулась она к молодой женщине, — это писательница. Приехала, чтобы описать нашу жизнь. Расскажи ей, пожалуйста, о ваших…
Сказанное Грозовой, видимо, было не совсем по вкусу женщине. Она нахмурилась, что-то пробормотала и подошла к председательнице. Тут она вполголоса стала рассказывать что-то о работе своей бригады. Я раскрыла блокнот, дожидаясь, когда они кончат. Грозовая дала женщине какие-то указания и встала. Женщина в нерешительности посмотрела на меня. Грозовая ласково потрепала ее по плечу, приговаривая при этом:
— Ничего, Анюта. Надо же помочь товарищу.
Поблагодарив Грозовую, я вышла из дома вместе с Анютой. Первые шаги мы сделали молча. Сзади просигналил мотоцикл. Когда я обернулась, то увидела за рулем машины Грозовую. Широко улыбаясь, она пронеслась мимо.
— Везде она поспевает, — сказала с доброй улыбкой моя спутница.
И вот тут я услышала такое, отчего мои ноги подкосились и я схватилась за Анюту. Оказалось, что я иду рядом с той самой Анной Жаворонковой, под именем и с жизненной историей которой я живу на советской земле…
И хотя эти строки я сейчас пишу, все еще находясь под впечатлением услышанного, у меня не находится слов запечатлеть все то, что я пережила. Это было ужасное состояние. Моя собеседница заметила мое волнение и объяснила усталостью. Она предложила мне отдохнуть в ее доме.
Когда я несколько поуспокоилась, подлинная Анна Жаворонкова подробно рассказала мне свою историю. В день гибели ее родителей, братишки и сестренки она была далеко от Глушахиной Слободы — в Орше. Я стала уточнять отдельные моменты после того, как Анна мне все рассказала. Тут я пришла к глубокому убеждению, что отец, подбрасывая меня в эту деревню, действовал через своих агентов и при этом был допущен просчет. Было также очевидным, что просчет вскоре был обнаружен и делалась попытка его исправить. Об этом доказывает рассказанное Анной. Оказывается, через несколько дней после возвращения Анны в Глушахину Слободу там появилась какая-то с виду очень благообразная и добрая старушка. С продуктами питания тогда было очень плохо, а старушка, развязав свою котомку, стала наделять ребятишек из своих скромных запасов. Узнав о несчастье с Анной, старуха приласкала ее, долго не отходила, расспрашивая, как получилось, что она отстала от родителей. Старуха интересовалась, куда уехала женщина с девочкой, которую приняли за Анну Жаворонкову. Потом, оставшись с Аней вдвоем, старуха сказала, что знает в лесу тайник с немецкими мясными консервами. Жалеючи сиротку, может только ее одну провести туда. Аня поверила, никому ничего не сказав, ушла со старухой. Километрах в пяти от деревни, в лесу, старуха оставила ее «на минуточку». Моментально появился незнакомый бородатый мужчина с бельмом на правом глазу. Он предложил Ане следовать за ним. На вопрос о старухе мужчина не ответил. Аню обуял страх. Она поняла, что происходит что-то недоброе, и попыталась убежать. Мужчина пригрозил пистолетом. Углубляясь в лес, Аня увидела советских солдат и закричала. Мужчина, спрятавшись за дерево, открыл стрельбу. Но стрелял он не в солдат, а по убегавшей девочке. Солдаты тоже взялись за оружие, и мужчина был убит. Перепуганную Аню солдаты проводили до деревни.
В деревне ее рассказу не поверили, сочли, что девочка с горя немного «тронулась». И по сей день Анна ничего толком не знает. Для нее по-прежнему остается неясной цель старухи, сманившей ее в лес.
Но мне все понятно. Я узнала «работу» отца по исправлению допущенного промаха.
12 июля. Снова в поезде. Сейчас он везет меня к Москве. Теперь я могу, как говорят деловые люди, подвести некоторые итоги своей поездки к порогу, через который я перешагнула в Советский Союз.
В доме Анны Жаворонковой я прожила три дня. Впрочем, она теперь не Жаворонкова Она носит фамилию мужа. У нее два мальчика — славные белокурые крепыши четырех и двух лет.
Возникает вопрос: почему отец… Пожалуй, мне надо перестать называть его отцом. Да, так будет справедливо. Какой он мне отец! Итак, почему Бубасов для совершения своей гнусности остановил свой выбор именно на семье колхозника Жаворонкова?
Я долго думала над этим и пришла к выводу, что это было вызвано тем, что Анна Жаворонкова была со мной одного года рождения. Взглянув на случайно сохранившуюся у Анны фотокарточку, сделанную еще до войны каким-то бродячим фотографом, я увидела во внешности Ани Жаворонковой что-то общее со мной, когда я была десяти лет.
Интересно, кто из жителей Глушахиной Слободы или соседней деревни помогал Бубасову готовить эту гнусность? Старушка и мужчина с бельмом на глазу, несомненно, были его агентами. Интересно и другое: предпринимал ли Бубасов еще что-нибудь для уточнения результатов моей переброски?
Моя авантюрная поездка в Глушахину Слободу как-то более наглядно доказала мою преступность. Выдавая себя за журналистку Строеву, я углубила свою вину.
Что бы я стала делать, если бы с меня спросили документы?
Анна Григорьевна — милая женщина, трудолюбивая и честная. Хороший и скромный человек ее муж. Мне грустно было с ними прощаться.
— Давно у вас такое печальное выражение в глазах? — спросила я ее.
— С войны, — уклончиво ответила она.
«Может быть, не с войны, а с того момента, когда осиротела», — подумала я. Пожалуй, это так и есть! Тем хуже для меня. Я узнала, что в последующие после войны годы никто не появлялся в Глушахинской Слободе для уточнения данных о семействе Жаворонковых. В деревне это было бы известно. Сама Анна Григорьевна, вспоминая о том, что где-то в стране живет женщина, носящая ее имя, испытывая беспокойство, ничего не делала для того, чтобы навести справки об Анне Григорьевне Жаворонковой.
— Почему? — спросила я ее. Она ответила, что более всего склонна думать: девочка вскоре погибла, так как она была слабенькая и хилая. Так ей передавали люди, видевшие, как женщина уводила девочку из Глушахиной Слободы.
16 июля. Вот я и опять дома. Как странно это звучит — «дом». Как будто это мой дом. Нет у меня дома! Вечером приходил Вадим Николаевич. Он рад моему возвращению. Я тоже рада его видеть. Но как и дом этот не мой, так и радость не моя. Все это украденное у других!
Что мне дала поездка в Глушахину Слободу? Я еще больше стала презирать себя!
Скорей бы работать!
25 июля. Я опять в поезде. Вот путешественник! Еду в Н-ск на межобластной съезд врачей. Я бы могла отказаться от такой поездки, но дома мне трудно находиться. Чувствую, что-то произойдет: или я признаюсь, или брошусь на шею Вадиму. Я его очень люблю. Очень. Это поняла мама. В мое отсутствие Вадим ежедневно приходил справляться, нет ли от меня писем. Но я не писала, за исключением одной открыточки из Москвы.
Как я была глубоко неправа, увидев в знакомстве Вадима со мной специальную цель! Возникла новая опасность. Стоит только какому-нибудь официальному учреждению послать запрос в Глушахину Слободу относительно Анны Григорьевны Жаворонковой, и все выльется наружу, все станет открытым.
Тону все глубже!
29 июля. Возвращаюсь домой. Чему-то радуюсь. Глупенькая! Очень непрочна твоя радость.
Между прочим, познакомилась с несколькими интересными людьми из врачебного мира. Превосходное впечатление на меня произвел доктор Максим Петрович Поляков. Как-то непроизвольно завязалась с ним задушевная беседа. Он заставил записать адрес его лесной «дачи» и при случае навестить. Молодому врачу есть прямой смысл внимательно прислушаться к советам этого специалиста с большим опытом работы. Как советская страна богата хорошими, талантливыми людьми!
15 сентября. Давно не открывала тетрадь. Вот теперь мне ее не уничтожить. Слишком много горя выплакано в нее, слишком много…
Дни, прошедшие с последней записи, были наполнены новым, особенно по работе. В газете опубликовали обо мне статью. Хорошая статья, но внутренне стало еще горше. Не каждый может со спокойной совестью принимать неположенное. Новое — по работе, старое — в самой себе. Все по-прежнему безысходная мука, то же метание между противоречивыми решениями. Как маятник наших стенных часов: он мечется между двумя стенками корпуса и ни о которую не ударяется. Но сегодня не об этом я хотела сказать, оставшись наедине с тетрадью.
Сегодня день моего рождения. 26 лет. Только что ушли гости, и состарившаяся девочка осталась одна. Сегодня, придя с работы, я долго сидела перед зеркалом, рассматривая свое лицо. Появились новые морщинки у глаз. Но это не способно привести меня в уныние. Причем здесь морщинки! Сегодня Вадим и я сказали друг другу самое заветное слово: л ю б л ю. Боже мой! Зачем я не привязала на цепь свой язык?
Медленно, но верно иду ко дну!
Дорогой мой Вадим! Неужели ты думал, что на твое признание я отвечу равнодушием.
14 декабря. Промчалось еще три месяца. Разве они были так бедны событиями, что ничего не нашлось для тетради? Наоборот, но я сознательно избегала откровенности.
Сказав Вадиму о любви, я совершила непростительную ошибку. Он широко и красочно мечтает о нашей будущей семье. Мама с увлечением помогает ему в этом. Я отмалчиваюсь или выдумываю какие-нибудь препятствующие обстоятельства. Оба они недоумевают. Возможно, даже думают: нормальная ли я?
Хорошо, что в жизни случаются такие вещи, которые отвлекают человека от копания в личном. Меня тоже глубоко возмутил контрреволюционный мятеж в Венгрии.
Но эти кровавые события всколыхнули во мне и другое. Я вспомнила, что о Венгрии мне часто говорил Бубасов. Он как-то был связан с этой страной еще до войны. Показывая мне портрет Хорти, отзывался об этом властителе Венгрии с таким же восторгом, как и о Гитлере. Это было давно. Но вспомнила я не только Бубасова.
Был еще один русский по происхождению, но числящийся венгром — Иштван Барло. Среди лиц, связанных с Бубасовым, Барло был наиболее часто маячившей фигурой в его доме. Он был злым и острым на язык. Высокого роста, каждый раз одетый по-иному, он был очень внимателен ко мне, всегда что-нибудь дарил, говоря при этом: «Для моей маленькой Эллен». Подарки им делались с расчетом поразить мое детское воображение. На дне коробки с конфетами я часто обнаруживала красочные открытки очень легкомысленного содержания. Стоило у куклы отвинтить голову, как из туловища выскакивала маленькая голенькая фигурка человека, издающая жалобный писк. Вообще выдумка его была неистощима и разнообразна.
В доме Бубасова Барло никто не любил, даже слуги. Но я не боялась его. Оставаясь со мной наедине, он сажал меня к себе на колени и гладил по голове так же, как и отец, говоря о моем «особом» назначении, о блеске, ожидающем меня в будущем. В его словах было много непонятного, особенно, когда он мне говорил о России. Но я слушала его со вниманием. При этом он становился еще злее, на его лице появлялось много угрюмых морщин. Он был старше меня лет на двадцать. Бубасову не нравилась привязанность Барло ко мне, и, заставая нас вдвоем, он говорил: «Ты мне ее не развращай, Иштван».
И вот когда в моем воображении возникали картины недавних расправ в Будапеште, образ бандита-убийцы мне рисовался в виде Барло.
Возможно, Бубасова и Барло уже нет в живых?
Я очень часто терзаю себя болезненными переживаниями. Это сулит плохой конец. Для такого вывода не обязательно быть врачом, а я все же врач.
Общение с людьми, работа — вот что питает меня соками жизни. Есть еще и другая сторона вопроса: получается, что я, скрывая о себе, думаю только о своем благополучии и тем самым краду для себя еще один день жизни. Значит, я не думаю о других людях? Значит, мое поведение безнравственно? А ты думала, его можно рассматривать как-то иначе? Напрасно! Ты вот только посмотри на себя со стороны. Идет по улицам города красивая молодая особа, идет гордо, чувствуется, что человек с уважением относится к себе. Это — ты. Многие знают, что эта особа — врач, многим она помогала. При встрече с ней получившие облегчение или избавление от болезни спешат поклониться и подарить благодарственную улыбку. Ты принимаешь эти знаки внимания и уважения как должное и в ответ тоже приветливо улыбаешься…
Это кошмар! Какой-то ужас! Конечно, было бы наивно представлять, что все люди кристально чистые. Жизнь доказывает, что это далеко не так. Это можно понять, читая газетный фельетон о людях с двойной душой. Как всегда неприятно пахнут такие фельетоны! Когда же про тебя, Элеонора Бубасова, будет написан разоблачающий фельетон?
15 марта 1957 года. Сегодня годовщина знакомства с Вадимом. Вчера он мне сказал об этом. Напрасное напоминание. В моей памяти все свежо. Даже если бы не вела записей. Впрочем, записи ни при чем. С тех пор как число близких, обманываемых мною, увеличилось на сто процентов, трудность делать записи увеличилась в тысячу раз.
Мои отношения с Вадимом после обоюдного признания приняли странную форму. Порой это становится невыносимым. После того как в последний раз (не знаю, который по счету) я отказалась с ним разговаривать о замужестве, мне казалось, он откажется от меня. Но он не уходит, не покидает меня. И вот мне недавно пришло в голову то, что было и вначале: его привязанность только ширма — он просто кропотливо изучает меня. И тут же я сама над собой рассмеялась: неужели я такая важная персона, что сотрудник контрразведки ходит вокруг меня с упорством научного исследователя? Очень много я воображаю о собственном значении.
Сейчас вскользь просмотрела записи: с появлением в моей жизни Вадима мама меньше стала упоминаться. Вадим заслонил ее. Нет, этого нельзя сказать. Я их обоих люблю безумно. Мне кажется, разорвется мое сердце, когда все совершится и перед ними я предстану в истинном свете.
Нет! Дольше и дольше оттянуть этот страшный момент. Пусть лес становится все больше дремучим, пробираться вперед все трудней, но только вперед, только вперед!
Мама, кажется, уже смирилась с моим упорным нежеланием выходить замуж. Человек ко всему привыкает.
— В девять придет Вадим Николаевич, — сказала она мне, как только я пришла с работы.
— Я знаю.
— Вам надо прекратить знакомство.
— Дело за ним.
— Он тебя любит.
— А я?
— Ты… Ты — тоже.
— Так в чем же дело?
— Вот это ты, Анна, и должна сказать.
— Кому?
— Ему и мне. Если бы он не понимал, что ты его любишь, давно бы ушел.
— Еще бы ему не понимать, когда я об этом говорю почти при каждой встрече.
— Ты не «того»? — спросила мама и сделала выразительный жест, проведя пальцем по лбу. — Я начинаю думать…
— Мне кажется, ты сказала сущую правду! — перебила я и, засмеявшись, принялась целовать ее.
Отстранив меня, мама строго сказала:
— Пора, Анна, кончать канитель.
Ей просто рассуждать. А как быть мне? Голова идет кру́гом.
Потом пришел Вадим. Мама ушла к соседке. Мы с ним долго молчали. Затем стали перебирать сущие пустяки, но о главном — ни слова. Так прошел вечер. Когда мама вернулась, Вадима уже не было. Мама ничего меня не спросила. У нее очень много терпения.
5 июля. Приближается годовщина моей поездки в Глушахину Слободу. Там, очевидно, за это время несколько раз раскрывали газету в надежде прочитать очерк за подписью Елены Строевой. Так мне кажется. Правда, я предупредила Анну Григорьевну и Грозовую, что я только начинающий журналист, возможно, будет брак в моей работе и редакция не сочтет возможным поместить мой материал. Все равно нехорошо!
7 июля. Приходил Вадим. Предлагает съездить в Москву на открывающийся в скором времени фестиваль молодежи и студентов. У нас в поликлинике тоже идут разговоры о массовом выезде на открытие фестиваля.
Вадиму я ничего определенного не сказала.
Москва, 29 июля, 4 утра. Понимание мира и дружбы между народами из отвлеченного понятия в Москве стало для меня реально ощутимым. Многоязыкая речь, безбрежный океан красок — все это как-то разом широко раздвинуло мое понятие о дружбе народов. Да, стоило ради этого перенести многочасовое путешествие в переполненном автобусе.
Когда утром в субботу мне оказали, что есть возможность побывать на открытии фестиваля и провести в Москве еще один полный день, я мигом собралась. Вадиму звонить не стала, чтобы не терзать душу. Положив в сумку деньги и свою неизменную спутницу-тетрадь, я оставила маме коротенькую записочку, прося извинить меня за внезапность.
И вот прошло воскресенье. Я в Москве. Еще не ложилась спать, но не чувствую утомления. Сижу у окна на шестом этаже одного московского дома на Большой Полянке. Окно, как почти и все окна московских домов, украшено флагами и фестивальными значками. Над великим городом зарождается новый день. Приветливые хозяева квартиры, утомленные вчерашними событиями, забылись глубоким сном в соседней комнате. Здесь на диване прикорнула моя верная помощница по поликлинике медсестра Таня. Благодаря ей я имею это пристанище. У меня в Москве негде, как говорят старухи, приклонить голову.
Увиденное вчера в Москве никогда не забыть. Побывать нам с Таней на стадионе не удалось, но и без того кружится голова от множества неожиданных впечатлений. Вечером мы гуляли по красочно иллюминированной Москве среди песен, музыки, веселого смеха. Гостеприимство Москвы распространилось и на меня. В те минуты я забыла о своей главной боли. Потом я потеряла Таню и любовалась сказочным зрелищем на Москве-реке с юношей из Мексики. Сколько было мимолетных ярких знакомств! Разговаривали и по-английски и по-французски. Танюша вернулась на час позже меня. Она только успела вздохнуть, свалилась на диван и заснула как мертвая.
31 июля. Я дома. Кто бы мог подумать, что мне из Москвы придется бежать. Да, это было самое настоящее бегство. 29 днем на Красной площади, в толпе, я увидела мужчину, одетого в темно-бордовый костюм, покроем похожий на фестивальные костюмы венгерских спортсменов. На голове у него была соломенная шапочка албанца. Лицо его мне показалось знакомым, а увидев нацеленный на меня фотоаппарат, я мгновенно вспомнила: Иштван Барло. Изменившийся, постаревший, но все тот же Иштван Барло. Мое оцепенение дало ему возможность навести на меня камеру еще и еще раз. Я успела заметить, что его лицо было напряженным и сосредоточенным, как у прицелившегося охотника. Все веселое оживление и легкость, которые я испытывала перед этим, разом исчезли. Радость померкла. На меня словно пахнуло духом мрачной вражды. Я повернулась и устремилась с площади. С каким-то грубым упорством я пробивалась среди толпы, толкала и не извинялась, стремясь скрыться. Я боялась оглянуться. Куда шла, сама не знала. На улице Горького я все же обернулась. Барло шел по пятам. И сколько бы затем я ни оборачивалась, всякий раз видела его. У Большого театра меня остановила, схватив за руку, наш врач Галистова. Она стала объяснять, где нужно собираться для отправки в обратный рейс. Я едва отделалась от нее. Сделав несколько шагов, обернулась и увидела Барло, разговаривающего с Галистовой. Тут я бросилась со всех ног, не стала дожидаться вечера и с первым же поездом уехала домой.
Сегодня в поликлинике Галистова мне сказала, что в Москве я понравилась одному иностранцу. Эта болтушка сказала Барло мое имя, и где я живу, и кем работаю. Теперь все погибло!
Впечатления от фестиваля омрачились. Стало ясно, что на фестивале находятся люди, не только преданные идеям мира и дружбы, но и далекие от них. Таких немного, но они есть. Одного из них я видела собственными глазами.
Маму обрадовал мой подарок — зеленый газовый шарфик. Только его я и успела купить, Вадим обижен моей поездкой на фестиваль. Высказал несколько упреков и ушел не простившись. Мне больно и жалко и его и себя. Но что я могла ему сказать? Огорчений прибавляется с каждым днем.
Сейчас пришла такая идея: все рассказать Вадиму, но попросить, чтобы он ничего не говорил маме. Может быть, он и его начальство найдут возможным использовать мое положение в государственных целях… Я думаю, что за преследованием меня в Москве последует преследование и здесь… Меня не оставят в покое. Болтушка Галистова! Как я ее ненавижу. Если бы не она, Барло не узнал бы обо мне.
9 августа. Совсем не могу читать газет о фестивале. В них масса снимков, и я боюсь увидеть на каком-нибудь из них физиономию Барло. Сегодня ночью я долго не спала и пыталась уверить себя в том, что это был вовсе не Барло, а просто похожий на него. Нет, я не могла ошибиться!
С Вадимом наступило примирение. Я попросила его извинить меня за эту поездку. Он очень милый и добрый человек. Я совсем не стою его!
Я сейчас одна. Мама позавчера уехала в санаторий «Отрада». Отдых ей крайне необходим: за последнее время ее здоровье значительно ухудшилось. Распрощались мы с ней тепло. Она пожелала взять с собой мою фотокарточку и подарок — зеленый газовый шарфик.
С 16 мой отпуск. Куда ехать и что делать — не-знаю.
15 августа, 23 часа. Много поразительно неожиданного происходит в жизни человека. Вот, например, сегодня. Утром встретила Вадима. Он опять заговорил о нашей свадьбе. Я согласилась. Какой радостью загорелись его глаза! Завтра у него тоже начинается отпуск. Договорились: с утра пойдем в загс, потом пошлем телеграмму маме в санаторий и его маме в Москву.
Но прошло после встречи с Вадимом каких-нибудь два часа, и все радужное померкло в моем представлении. Я поняла: не имею права калечить жизнь Вадиму и довольно блужданий в потемках!
Сегодня рано кончила работу. Пришла домой, собрала вещи и написала Вадиму записку. Сама отнесла записку ему на квартиру. У его двери появилась мысль: продолжать обманывать. Но соблазну не поддалась. Все! Села в самолет и вот сейчас сижу на вокзале в городе Н-ске. Ночь кое-как проведу, а утром поеду в санаторий «Отрада». Все расскажу маме. Надо оборвать затянувшуюся грустную историю.
16 августа. Для мамы неожиданным и радостным оказался мой приезд. Ее добрые глаза, все же чем-то опечаленные, засветились. Проведя с ней первые десять минут, я убедилась что она находится в таком состоянии, что было бы злодейством сейчас открывать перед ней тяжелейшую тайну.
Побыв с мамой и опять ей ничего не рассказав, я вернулась в город. Встал вопрос: куда мне спрятаться даже от самой себя? И тут я вспомнила о докторе Полякове. Он живет недалеко от санатория. Побуду у него, а затем, когда мама наберется сил, приду к ней и тогда все, все расскажу. Все обязательно!
…Полковник Ивичев закрыл тетрадь и, не поднимая глаз, набил трубку табаком. Он молча курил. Бахтиаров терпеливо ждал.
— Давайте, Вадим Николаевич, подсаживайтесь к столу, — наконец сказал полковник.