Пашка любил дежурить в стаде. Особенно когда отец спал. Над тундрой — тишина, небо прогибается от звезд, так их много и такие они яркие. Он сидит на нартах с винтовкой на коленях и слушает ночь. Винтовка тяжелая, армейского образца: пастухам-оленеводам выдают боевые винтовки, потому что бьет она далеко и метко — ни один волк не уйдет. Отец не позволял ему стрелять из нее, но вот сидишь, поджав ноги на нартах, поглаживаешь холодный, гладкий затвор, и не так страшно одному, и спокойней за оленей и за отцовский сон.
Зато отец стреляет из винтовки замечательно. Однажды Пашка показал ему на какую-то парящую высоко в небе птицу. Отец быстро глянул вверх.
— Канюк, — сказал он, — враг телят. Сейчас мы его достанем.
И не успел Пашка глазом моргнуть, как отец приложился и, почти не целясь, выстрелил. Птица камнем упала за стойбищем, и собака мигом принесла ее. Даже старые, видавшие виды пастухи уважительно зацокали языком и закачали головой. А Пашка в этот день дал приятелям три незаслуженных подзатыльника, и это прошло безнаказанно: никто не решался дать сдачи сыну такого стрелка.
Когда отец был в стойбище, его винтовка обычно лежала на нартах, и мальчик, чуть заметив легчайшее оранжевое пятнышко на стволе или затворе, смазывал винтовку маслом: отцовское оружие должно быть безукоризненным.
Он любил отца, но тот не замечал этого. Когда они ловили рыбу на Большом озере и Пашка греб, а отец выбирал запутавшихся в ячеях сорожек и пелядок, он отрывисто кидал сыну:
— Куда на сеть гребешь, бестолочь, правым работай!
Когда же отец учил Пашку бросать на оленьи рога тынзей и тот промазывал, отец награждал его гулким щелчком, и на голове медленно вспухала шишка. Пашка изо всех сил старался не плакать, и отец презрительно цедил сквозь свои желтоватые, в зазубринках зубы:
— Тоже мне…
Впрочем, отец не всегда бывал жестко-презрительным, холодным. Иногда его одолевало насмешливо-веселое настроение, и не было в тундре норы, куда бы можно было уползти от его шуток. Вот позавчера утром Пашка канючил: возьми да возьми меня с собой в стадо, а отец прищурился:
— Зачем?
Пашка сразу даже смутился:
— Пасти будем… Оленей караулить…
— Эх ты, олений хвост, а если волки — трястись будешь, орешки со страху сыпать… Волки объявились в округе… В чуме ночуй.
Пашка хотел что-то сказать, но губы у него мелко затряслись. Олений хвост — он слишком хорошо представлял, что это: коротенький, белый, куцый, жалкий, как у зайца. Когда испуганный олень мчится по тундре, хвостик стоит торчком, дергается.
Отец проверил патроны в винтовке, лязгнув затвором, спрятал на нарты под шкуру закопченный чайник, банку с куском оленины и мешочек с сахаром и чаем. Затем получше уложил свернутый тынзей и отточенный, как бритва, топор. Напевая под нос, он осмотрел упряжь на оленях. Лицо у него было нестрогое, в глазах скакали смешинки.
Пашка опять подошел к нему:
— Возьмешь?
— Когда хвост у оленя подрастет.
Отец крикнул на оленей, прыгнул на дернувшиеся нарты и помчался в тундру.
Тысячи оленей видел Пашка и ни одного с длинным хвостом. Долго придется ждать ему, когда появится в стаде хоть один длиннохвостый.
Он вздохнул, захватил в чуме книгу и ушел к ручью.
Уезжая на летние каникулы домой из школы-интерната, он захватил с собой десять книг. Девять прочитал, эта была последняя. В чуме читать не очень удобно: то младший братишка Степка ноет, чтоб почитал вслух, то мешают мальчишки из других чумов, то мать закапает водой страницы. Вначале Пашка усаживался на кочку, неподалеку от деревянных ларей — ящиков на нартах, и запоем читал. Но и сюда то и дело прибегал Степка и дергал за полу Пашкиной малицы — прочти да прочти. И тогда мальчик облюбовал уютное тихое местечко у дальнего ручья.
Пашка растянулся на кустиках порыжевшего голубичника, в маленьких меховых тобоках и малице. На его щеке наливались кровью три больших комара. Он не замечал их. Ветер лохматил жесткие космы его волос, шевелил пыжиковый мех откинутого капюшона, бросал в лицо огненные кружки листков полярной березки. Пашка ничего не замечал.
На книгу упала чья-то тень. Пашка вскинул голову. Перед ним стоял отец. За его спину прятался Васей, десятилетний соседский парнишка с узкими, как бритва, косыми щелочками глаз. Он-то, верно, и привел отца.
— Читаем все. — Отец носком тобока тронул книгу. — Интересная, видно.
Пашка заложил книгу веточкой голубичника:
— Интересная.
— Интересней, чем рыбу ловить?
Пашка промолчал: он знал, к чему клонит отец.
— Ну так подымайся и получше спрячь ее, а то у меня уже папиросы давно кончились и бумага на цигарки подходит к концу. И не забудь: у тебя братишка растет. Не порти его. Хватит одного умного на чум. Второй умный — плохо, а если уж три умных — ложись и помирай, оленей пасти некому будет.
Не было случая, чтоб, застав Пашку за чтением, отец не уколол. Если возле чума лежала гора хвороста для печки, — гнал за топливом, если у двери стояло два ведра воды, — посылал на озеро за третьим. Только б не сидел Пашка сгорбившись над книгой, не впивался глазами в темные строчки. «Скоро белого оленя от черного не отличишь, — говорил отец, — топором будешь рубить не по полешку, а по своей ноге».
А Пашка любил читать! Он и дня не мог прожить без книги. Он прочитал почти всю школьную библиотеку. Как велик и прекрасен мир!.. Да, земля не кончается тундрой и не самое вкусное в мире — оленье мясо, и не самый страшный хищник на планете — волк…
Пашка спрятал книгу, зябко ежась под неуютным отцовским взглядом.
— Помоги матери рыбу чистить, любишь, поди, сорожку?
Пашка достал из ножен на поясе нож, и серебристые рыбные чешуйки искрами вспыхнули в лучах солнца.
Отец зевнул, потянулся и протер глаза.
— Еще раз увижу — пущу на растопку. Бумага — она хорошо горит. Быстро обсушит сырые дрова. В интернате читай, а тундра — она для другого. Верно, и тынзей уже метать разучился.
— Это я-то? — с вызовом спросил Пашка.
— А то кто же — Васей? Он знает свое дело, оленевод, не хвост олений.
Пашка прямо захлебнулся от обиды:
— А ну идем, испытаем… Тогда будешь знать, как говорить.
— Пойдем, — сказал отец. — Покажи свою удаль.
Перед легкими нартами сбилась гурьба ребятишек, тут и Пашка, и Васей, и бригадирский сын Иванко, и маленький Степка. Закусив губу, Пашка собирает в руку кольцами тынзей, отходит метров на пятнадцать от нарт и резким толчком через голову бросает тынзей. Петля, раскручиваясь, летит на нарты. Рывок. Он дергает кожаный шнур к себе, и петля туго захлестывает заднюю головку нарт.
Степка с радостным воплем мчится к нартам и снимает с головки петлю. Отец молчит, глаза его смотрят чуть тревожно и недоверчиво.
— Давай еще.
— Давай, — отвечает Пашка, упруго ступая по кочкам.
Он напряжен, его лицо побледнело, ноздри раздуваются. Швырнул, дернул — мимо! И еще больше побледнел.
Тишина дрогнула от хохота. Громче всех смеялся Васей. Не смеялся бригадирский сын Иванко, Степка и отец.
— Еще раз, — сказал отец.
Теперь Пашка был уверен, что промажет: в нем скопилось столько злости на Васея, что он больше не владел своими руками, глаза потеряли точность. И он промазал. Отец оставался строг, и его голоса не было слышно в новом взрыве хохота.
— Про это в книгах не пишут, — сказал он. — А ну, Васей, покажи ему класс.
— Сейчас, только тынзей сверну.
Он смотал его, отошел, играя уверенной улыбочкой, прищурился и точно, без всякого труда, с первого раза заарканил головку. Еще бросок, и еще — петля захлестывалась точно.
— Хорош, — сказал отец. — А ты…
Пашка резко отвернулся от него и зашагал в чум. Там он сел на скатанные оленьи постели и посмотрел в запылившееся оконце. Ему вдруг захотелось в школу, потянуло в город. Как он рвался в тундру весной, когда приедалась интернатская жизнь с ее неукоснительными звонками подъема и отбоя, стенами одной и той же комнаты! Как тянули к себе буйные запахи тундры, с ее сопками и озерами, ручьями и кустарниками ивы, лебедиными криками и свистом леммингов!..
А сейчас все наоборот. Он учился в одной школе с Иванко и Васеем, но дружил только с первым. Васей был большой врединой. Как-то раз неподалеку от них, в стойбище первой бригады, приехал красный чум: там показывали кинокартину «Подвиг разведчика»; Пашка стал подбивать Иванко и Васея тайком запрячь быков и съездить туда; Иванко согласился, а Васей наотрез отказался, боясь отцовского тынзея. Пашка с Иванко рискнули и съездили вдвоем, взяв с приятеля слово, что будет молчать. Васей молчал до тех пор, пока не узнал от ребят, какая это была интересная картина, а узнав, чуть не лопнул от зависти и тут же выдал.
Он давно уже курил и однажды выдрал на курево из Пашкиной книги «Герой нашего времени» три страницы, из-за чего между ними состоялся отчаянный поединок, в результате которого на Пашкиной щеке появились три царапины, а Васей был брошен в глубокую яму с грязной болотной водой.
Впрочем, они быстро помирились. Дня через три, когда малица Васея основательно высохла, а царапины на Пашкиной щеке зажили, и он сидел на ларе и выжигал увеличительным стеклом палочку, к нему подошел Васей:
— Дай попробовать.
Пашка посмотрел на него презрительно, выжег еще одну букву на палочке и сказал:
— На. Только не потеряй.
В тундре ссориться плохо. Это на базе оседлости, у Печоры, в колхозном поселке живет куча ребят, хоть с половиной ссорься, со скуки не умрешь. Там есть и клуб, и библиотека, и электричество, и ребята там живут в крепких деревянных домах. А здесь, в кочевой бригаде колхоза, всего три чума и ребят раз-два и обчелся.
Засыпая после ужина, Пашка усиленно думал, как бы так сделать, чтоб чуточку смягчить отца и проучить этого вреднейшего Васея. Хорошо бы посоветоваться с Иванко, он парень толковый. С этими мыслями Пашка и уснул…
Проснулся он от холода и поджал ноги. Ночью ударили заморозки, и, когда Пашка вышел из чума, вся тундра была в инее. Земля под ногами отвердела, и ступать по ней в мягких бескаблучных тобоках было непривычно жестко. Иней сверкал на голубичнике и крошечном ивняке, на тугом медном проводе радиоантенны. «Скоро и зима», — подумал Пашка, пряча руки в рукавицы, пришитые к рукавам малицы.
Сизая пленка льда покрыла небольшую заводь ручья. Пашка бросил в нее смерзшийся ком земли. По льду стрельнули белые трещины, побежали пузырьки, и раздался пустой и резкий звук.
— Лебедям каюк будет, — вдруг послышался сзади голос Васея.
Пашка обернулся и ничего не ответил.
— Птенцы еще совсем.
— Ври! — Пашка сплюнул. — Где ты видел сейчас лебедят? Повырастали все давно.
— На Моховом, — проговорил Васей.
И Васей рассказал, что три дня назад ездил охотиться с отцом и видел на озере лебединый выводок: большую лебедиху и трех лебедят. Они вывелись с большим опозданием, едва оперились, и, конечно, крылья их не успеют окрепнуть настолько, чтоб лететь на юг.
— Сходим, а? — попросил Пашка.
— Тащиться далеко.
— Ну сходим, Васейко… Я ведь и дороги не знаю.
Васей угрюмо смотрел на него.
— Знаешь что, — сказал Пашка, — я отдам тебе… отдам тебе свою самописку, ту синенькую, помнишь?
— Насовсем?
Пашка кивнул.
В глазах Васея запрыгали огоньки. Чтоб не выдать себя, он лениво потянулся:
— Ох и далеко же это. Если б на оленях, а то пеши…
Но Пашка знал, что Васей уже побежден и ломается лишь из приличия.
Часа полтора шли они тундрой, огибая болотца, перепрыгивая ямы, продираясь сквозь упругие заросли яры — так в Малоземельной тундре называют низкий кустарник полярной ивы и березки.
Берега Мохового озера заросли тростником и осокой. Под ногами гремели куски нерастаявшего льда, хрустели мокрые стебли, звучно чавкала топь, точно кто-то откупоривал большие бутылки. Один раз Васей споткнулся обо что-то и, наверное, упал бы в хлюпающую жижу, если б не успел схватиться за Пашку.
Васей выругался, отдышался и сказал:
— Только про самописку не забудь… Насовсем…
— Не бойся.
Васей пошел веселей и больше не ругался.
— Тихо, — прошептал он замирая. — Вот здесь я их видел. Подождем.
Они застыли. Было очень тихо. Неподвижное озеро словно ждало чего-то. Ни ветерка, ни шороха. Только легкие белые тучки плыли в небе, отражаясь в чистой глади озера. Часа полтора простояли так они, продрогнув, и Пашка уже решил, что Васей наврал обо всем, а он, дурачок, доверился ему.
Пашка молчал и в душе проклинал приятеля.
Лебеди появились внезапно, и после такого долгого ожидания Пашка вначале даже не поверил своим глазам.
Впереди плыла огромная белая лебедиха, красноклювая и быстрая, а за ней словно катились по воде серовато-белые шарики — три совсем крохотных птенца. Они во всем старались подражать матери: так же, как и она, ловко загребали перепончатыми лапками воду, упруго изгибали тонкие шеи и, как по команде, ввинчивали их в воду, показывая небу смешные хвостики.
— Подойдем поближе, — шепнул Пашка, — они еще и летать не могут.
— А ты ел когда-нибудь лебединое мясо?
— Нет.
— Уж и вкусно! Жирное. Не то что гусятина. А эти знаешь какие! — Васей кивнул на птенцов. — Во рту таять будут. Молодое мясо.
— У-у, живоглот. — Пашка толкнул Васея в бок, под ногой туго что-то треснуло, и выводок мгновенно вильнул в сторону. Теперь впереди неслись малыши, а мать, чуть отстав, тревожно оглядывалась на тростник.
— Тише, они еще подплывут, — шепнул Пашка.
Он уже представлял, как они поймают птенцов, принесут в чум, соорудят из ящика клетку, и птенцы проживут там до весны, вырастут, окрепнут, а весной, когда с юга потянутся в тундру лебеди, Пашка выпустит их, и они, радостно хлопая крыльями, ринутся навстречу, и воздух огласится их приветственными криками: «Кланк-кланк».
Но пока что лебедята плыли по озеру, и Пашка вдруг ясно представил себе, что случится с ними, если он не поймает их. Ударят морозы, легкий пух и перышки не защитят их от холода, воду скует лед. Их слабые клювы не пробьют его, и в одно морозное утро эти светло-серые, подвижные, как мышата, птенцы превратятся в ледышки.
Вот они, забыв о недавнем шуме в тростниках, приблизились к самой границе осоки и камыша. Протяни, казалось, руку — и коснешься их крохотных и ладных телец, спинок, аккуратно прикрытых крылышками, упруго изогнутых шеек. Но так лишь казалось…
Только Пашка пригнулся и вытянул руку, как выводок стремительно метнулся на глубину, к круглым листьям кувшинок.
— Чего ж не поймал! — хохотнул Васей. — Пошли назад, а то папка ругаться будет.
— Ну еще немного, — попросил Пашка.
— Худое дело — теперь не поймаешь, раз спугнули, — сказал Васей и оказался прав: больше лебеди и близко не подплывали к берегу. — Была бы винтовочка — всех бы достали.
Пашка промолчал.
— Васейко, — ласково проговорил он, — подождем еще немного. Дам трешку. Вот увидишь, дам. В городе купишь батарейки для фонарика.
— А не пожалеешь? — усомнился Васей.
— Нет, — сказал Пашка, — я сей год тысячу оводов убил, по пятаку штука колхоз заплатит, считай сам…
— А если только пообещает, а не заплатит? Знаем мы…
— Тогда у отца возьму, — запальчиво сказал Пашка, — достану!
Васей криво усмехнулся и, как человек, совершавший выгодную торговую сделку, почесал затылок.
— Подождем, — милостиво проговорил он.
Кроме красивой голубой самописки, Пашка лишился в этот день и трех рублей. Их ожидание ни к чему не привело, и скоро выводок уплыл в дальний затон, куда можно было добраться только на лодке.
— Ну, теперь все. Пошли в стойбище, — сказал Васей.
Ему, видно, хотелось задеть Пашку обидным словцом, посмеяться, но он боялся, что не получит тогда ни самописки, ни денег.
— Ну что ж, пошли, — Пашка вздохнул и, тяжело вытаскивая из грязи увязнувшие тобоки, сгорбясь, двинулся за приятелем.
В стойбище они пришли поздно. Их, как всегда, встретили дружным лаем собаки. Пашка знал, что отец после суточного дежурства два дня будет отдыхать в стойбище до нового дежурства, и встреча с ним не сулит ничего хорошего: опять пристанет, где пропадал да что делал, почему по хозяйству мало помогал…
Проходя возле крайнего чума, в котором жил бригадир дядя Никифор, отец Иванко, тонкий, подвижной человек с нервным лицом и лихорадочно-жаркими глазами, Пашка вдруг совершенно отчетливо услышал голос своего отца:
— А я тут ни при чем… Когда сменялся, олени все были. Все до единого.
— Все? — глухо спросил Никифор. — Может, лишние были? — В его голосе звучала насмешка.
— Я не говорю, что лишние. Все были.
— Все? — спросил Никифор.
— Все.
— Врешь, — отрезал бригадир, — как только ты, кончив дежурство, уехал из стада, Игнат заметил, что не хватает по крайней мере тридцать голов.
— Надо было сразу проверять, на месте, как принимал дежурство. А то вон когда хватился.
— Спал, поди, ночью? — в упор спросил Никифор. — Не углядел. Ушли. А теперь трусишь признаться?
Пашка так и застыл на месте.
Ноги налились тяжестью, в сердце вошел холодок. Он сразу позабыл и о лебедях, и о промокших тобоках, в которых липко чавкала вода. Его отец боится признаться…
Пашка вспомнил, как во время ночных дежурств, когда он обходил стадо, отец любил поспать. Спал он непробудно, тяжело. А на этот раз отец не взял его и, по привычке, наверное, незаметно уснул. Олени тем временем разбрелись по сторонам в поисках свежего ягеля или своего любимейшего лакомства — грибов. И, возможно, на одну из отколовшихся кучек и напали волки или забрели олени далеко-далеко и прибились к чужому стаду… И попробуй собери, отыщи их…
Не дыша, до боли стиснув кулаки, ждал Пашка, что ответит отец. Внутри него что-то затаилось, напряглось, свернулось, каждую минуту готовое распрямиться.
— Да не спал я, Никифор, — серьезно сказал отец, — я ночью продал их проезжим геологам и пропил всех до одного.
Бригадир начал сердиться:
— Ну что ты за человек, Ефим. Все шуточки да прибауточки. Среди пропавших и важенки были. Добрые важенки. Знаешь, сколько они стоят?
— Волки не скушают — сами придут, — хохотнул отец. — Волк — он тоже живой, мяса хочет.
В голосе отца звучал непонятный вызов и даже издевка.
— Кончим, — каким-то чужим, осипшим голосом сказал Никифор. — Не найдешь — своими оленями заплатишь. И больше никто тебе верить не будет. Никто.
— Ах, и что за жизнь пошла! — с нарочитым сожалением воскликнул отец. — Не могу же я каждого быка за хвост к себе привязывать. И утраты бывают.
— Иди из чума! — со скрытой яростью произнес Никифор. — Я слов на ветер не бросаю. Иди.
Поняв, что разговор подходит к концу, Пашка тенью метнулся к своему чуму. Почти тотчас за ним вошел отец, оживленный, улыбающийся, точно вернулся с приятной беседы. Он напевал про себя песенку и в такт ритму притоптывал по деревянным латам.
Пашка сидел на скамеечке у оконца и, нахмурившись, исподлобья следил за ним.
— Аля-ля, аля-ля, — пропел отец, повалил на половицы-латы лайку Стрелку и принялся щекотать ее живот.
Собака повизгивала от радости, жмурилась, перебирала лапами и делала вид, что кусает отцовскую руку. Потом отец принялся возиться со Степкой, он подкидывал его на широкой ладони к мокодану — дымоходному отверстию — и отброшенный назад капюшон малицы хлопал его по спине.
Степка визжал, захлебываясь от страха и восторга: отец подкидывал его все выше и на лету ловил.
Мать тем временем сунула в дверцу железной печки охапку сухого хвороста, и желтый огонек деловито захрустел ветками.
— Не урони, — буркнула она, — не игрушка.
— Крепче будет. — Отец показал зубы, хватая падающего вниз Степку за руку и ногу. — Пастуху — ему отчаянность нужна и ловкость, а не мозоли на заду, как у других. — Отец покосился на Пашку.
Потом молодцевато прошелся по латам, и на них, звякая дужками, запрыгали пустые ведра и скамеечки.
Пашка сидел, ссутулясь, на перевернутом ящике из-под масла и угрюмо смотрел на тоненькую веточку полярной ивы с поблекшими рыжими листками, торчавшую из щели меж латами: чум поставили прямо на заросли яры. По этой упругой веточке сотни раз ступали ноги хозяев чума, ее однажды пытался вырвать Степка, но пальцы его скользили по веточке, и он оборвал только несколько крошечных узких листков. И, вопреки всему, она, эта тонкая упрямая веточка, продолжала существовать, всякий раз выпрямляясь, точно бросая вызов людям.
Попив чаю, отец закурил, потом включил репродуктор «Чайка» — зеленый ящичек, стоявший на полке у оконца; приемник был в чуме бригадира, а в два других чума отходили отводы к репродукторам. Легкая быстрая музыка заполнила чум, но даже она не расправила сдвинутых Пашкиных бровей.
— Принеси буханку, — бросила ему мать, убирая с печки чайник.
По дороге Пашка встретил бригадира дядю Никифора. Он шел в их чум. Мальчик отпрянул в сторону, опустил глаза и как-то сразу весь съежился, сник.
Никифор шел решительно и сердито. «Ох и будет отцу баня!» — понял Пашка, открыл крышку ларя, выбрал буханку, менее других тронутую белым налетом плесени, и торопливо вернулся в чум.
Там уже был Никифор. Он не сидел, как обычно, на скамеечке, а стоял.
— Кто будет искать за тебя оленей?
— Тот, кто выспался, — хмыкнул отец, — а я, знаешь, с дежурства. Ночь не спал.
— Ты и проспал оленей! — Никифор не собирался шутить. — Кто будет искать, спрашиваю?
— Кто? — Отец наигранно удивился и обвел взглядом чум, точно хотел найти поддержку, и вдруг лицо его оживилось. — А хотя бы он, наследник мой законный, Пашка… Верно я говорю, сынок?
Пашка упорно смотрел на рыжие тобоки бригадира.
— Ну чего молчишь? Или язык откусил?
Мальчик неудобно шевельнулся на ящике, но рта не раскрыл.
— Не троясь Пашу, — вступился Никифор. — Какое же ты все-таки трепло, Ефим! Латы вытирать твоим языком, а не говорить…
Эти слова слегка задели отца.
— Ну, ну, поосторожней, — начал петушиться он.
— Смотри, недолго тебе ходить в пастухах. Запрягай быков и езжай. Да поживей.
И, сказав это, бригадир быстро вышел из чума.
— Ефим, это верно? — тревожно спросила жена, по старой привычке хранившая во время разговора мужчин молчание. — Большой откол?
— А, замолкни, — отмахнулся отец, — несколько дурных олешков сбежало, а я, вишь ли, виноватый. Видала, как шумел, как разорялся. Точно я в батраках у него. Надоело мне все это.
Отец растянул в зевоте рот и длинно пропел, прикрывая ладонью губы.
— Пойду-ка сосну еще с часок. Все кости ломит.
— Ефим! — взмолилась мать. — Что ты говоришь! Никифор не шутит… Или не знаешь, сколько людей на базе оседлости хотят пойти в пастухи? Так и ждут, когда кого сымут или по хвори уйдет. Что ты будешь делать там — кирпичи обжигать или плотничать?
— Не тронет он меня, — равнодушно сказал отец, — только грозится, без меня он ни шагу… Кто лучший стрелок в бригаде? Кто еще так работает тынзеем? Никто. И оставь скулеж. Надоели вы мне все…
Пашку словно кто-то толкнул хореем в грудь: оказывается, отец и хвастаться может.
Между тем отец почесал затылок, посмотрел в оконце на тундру, постоял минуты три неподвижно, затем быстро вышел из чума.
Пашка видел, как отец подошел к оленям, нехотя отвязал от нарт вожжу, проверил упряжь, потом потянулся и громко зевнул. Присев на нарты, закурил, и над его головой долго вился синий дымок.
«Ну чего он медлит, чего топчется на месте? — с горечью думал Пашка. — Его кроют, поносят, стыдят, а он шуточки-прибауточки… Прыгнул бы скорей на нарты и помчался искать оленей…»
Кончив курить, отец потуже завязал под коленками ремешки тобоков, провел рукой по черным космам и лишь после этого взялся за хорей. Быки шагом двинулись в тундру, с треском наезжая на мелкий кустарник, вдавливая в мшистую торфяную почву полозья. Отец лениво помахивал над их спинами хореем.
Пока быки не исчезли за грядой сопок, Пашка стоял у чума и смотрел им вслед. Он был горд и самолюбив. И этой гордости хватило бы на полстойбища, Степка о чем-то лепетал и дергал его за край малицы, но Пашке было не до него. Он оттолкнул братишку и вышел из чума. Ему казалось, что все глядят на него с тайной усмешкой.
Неподалеку мальчишки играли в ножички, но Пашка даже не подошел к ним: в глазах Иванко он мог прочесть пренебрежение, а этого бы он не вынес. Вот если отец отыщет и пригонит в стойбище оленей, тогда другое дело, тогда все изменится, и можно будет присесть рядом с мальчишками и показать им класс игры: с первого раза, перевернувшись в воздухе, нож втыкается в землю!
К Пашке подошел Васей — его отец, дядя Игнат, и обнаружил в стаде недостачу оленей.
— Ты злишься на меня, Паша, да? — спросил Васей.
— С чего ты взял?
— За отца… Я ведь тут не виноват. И надо было ему трезвонить. Могли б по акту списать, как потери. Не то списывали. Я бы никогда так не сказал…
Голос Васея звучал покаянно, заискивающе, и Пашка догадывался почему.
— А я бы сделал, как твой отец, — сухо проговорил он. — А ты… ты не беспокойся, считай, самописка и трешка твои…
Васей покраснел. Ему очень хотелось в чем-то оправдаться, утешить приятеля, который так много проиграл ему, и он сказал:
— А лебедята, может, еще крылья отрастят… И улететь, наверное, успеют.
— Не улетят, — жестко сказал Пашка. Ему ненавистны были ложь, утешения и ненужная жалостливость. — Куда им улететь, птенцам? Верная гибель… А за обещанное не бойся. Отдам…
— А я и не боюсь… Чего мне бояться…
Но по голосу было видно, что говорил это Васей не очень искренне.
Ночью Пашке снились разные кошмары. То огромная белая лебедь-мать летала над чумом и так махала крыльями, что трещали и гнулись шесты, то до слуха мальчика доносился жалобный писк иззябших лебедят, неуклюже бегающих по скованному льдом озеру…
К утру вернулся отец. Он тяжело слез с нарт, бросил на землю грязный хорей и сплюнул сквозь желтоватые редкие зубы.
К нему из чума вышел Никифор.
— Нету. — Отец почесал заросший щетиной подбородок. — Надо получше проверить стадо, может, все на месте…
Никифор стоял прямой, как нож.
— Уже проверили. Не хватает ровно тридцать пять голов.
— Ой-ёй-ёй! — воскликнул отец, хватаясь за виски, и нельзя было понять, шутит он или нет. — Всех пропавших за лето оленей хочешь свалить на меня.
— А ты хорошо искал? — Никифор поближе подошел к отцу.
— Всю тундру исколесил вдоль и поперек. Перепахал. Быки с ног валятся.
— Где был? — коротко спросил бригадир.
— Спроси, где не был.
— А чем это от тебя попахивает? А?
— «Чем-чем…» Ничем, — замялся отец и чуть отошел от Никифора.
— У дядьки Митрофана небось побывал… Угостился…
— Да я чуток, совсем чуток. От холода. Знаешь, как сейчас по ночам в тундре? И малица не спасет.
— Знаю, — сказал Никифор. — Все знаю.
Пашка стоял, прислонившись к ларю. Он слушал, как отец заплетающимся языком перечислял сопки, ручьи и озера, возле которых якобы искал оленей. Пашка слушал о всех его мытарствах и не верил ни одному слову.
— Чуть ноги волочу, — закончил отец, обращаясь к Никифору, но тот, видно, тоже не очень-то верил, потому что отец вдруг заговорил часто и горячо: — А ты на меня посмотри, разве не видно, как я измотался?..
— Видно, — сказал Никифор, — видно, сколько ты выпил и сколько потом без памяти на шкурах валялся. Опух весь. До сих пор глаза не проспал…
— Врешь! — крикнул отец. — А помнишь, как ты…
— Плохой ты пастух, Ефим, — перебил его бригадир, и сказал он это тихо и беззлобно, и, может, от этого его слова прозвучали как-то горько и безнадежно. — Давно хотел сказать тебе это, Ефим, да все не решался, думал, ошибаюсь. А теперь скажу, напрямую скажу. Много в тебе хорошего, а главного нету… От оленьего хвоста и от того больше толку, чем от тебя…
Пашка уткнулся носом в рукав своей малицы. К глазам его подступили слезы. Губы мелко затряслись.
Никифор отвернулся, махнул рукой и быстро зашагал к своему чуму.
Отец что-то проворчал под нос, согнулся и привязал вожжу к нартам, чтоб не удрали быки. А Пашка стоял у ларя и окаменело смотрел на него. Лицо его резко побледнело, губы стиснулись, скулы под глазами напряглись, подбородок чуть выдвинулся вперед.
Когда отец отошел шагов на сто к кустикам, Пашка вдруг бросился к упряжке. Быстро отвязал вожжу, поднял с земли хорей, крикнул, пал на рванувшиеся нарты, и упряжка помчалась в тундру.
Оленям трудно тащить нарты по бесснежным болотам, кочкам и кустам. Вдвойне тяжелее тащить их уставшим быкам. Но Пашка был легок, и олени не чувствовали его веса. К тому ж они не очень устали и без труда несли нарты. Ветер свистел в ушах, прутья ивняка секли по лицу и рукам.
— Пашка, вернись! Убью! — летели сзади отрывистые, хриплые крики отца, били, как кулаки, в спину и затылок, тяжелые и шершавые, и словно сдирали с шеи кожу.
Пашка не вернулся, не остановился. Он еще туже сжимал в руке хорей и ошалело тыкал им оленей.
Нарты подбрасывало на взгорках, швыряло в ямы, несло на высокий кустарник, валило в болота, и странно было, как не сломали ноги олени, как не порвалась о кустарник упряжь, как не опрокинулись нарты, накрыв мальчишку.
— На-за-а-а-а-ад… Убь-ю-у-у!.. — замирало где-то вдали, за спиной, но он ничего не видел и не слышал.
Ему теперь на все было наплевать: и на угрозы отца, и на то, что быкам больно и что они бегут не разбирая дороги.
В диком исступлении сжимал он в руках хорей и кричал:
— Вперед! Ну — вперед!
И быки с хрустом и треском вламывались в стену ивняка, плюхались с разбегу в бочажины и обдавали Пашку градом брызг и грязью. Острый сук березки едва не выколол ему правый глаз и прочертил по щеке кровавый след. В другом месте его так встряхнуло, что Пашка взлетел над нартами и чуть не трахнулся об землю, но успел упасть на нарты.
Быки бешено дышали, раздувая ноздри. Ребра их бурно ходили под тонкой кожей, копыта отбрасывали комья торфа, мха, сбитые листья, песок.
— Вперед, падаль, вперед!
И только когда растаяли на горизонте дымки стойбища, Пашка немного остыл и дал передохнуть быкам. Глотнул свежего воздуха и обвел глазами тундру. Она была тиха и бесконечна. И где-то в ней разгуливали пропавшие олени.
Отец не нашел их, да, может, особенно и не искал. Скорее всего — не искал. Поездил себе вокруг стойбища для успокоения совести, порыскал по долине Белой реки, потом завернул к родне в соседнее стойбище, тяпнул спирта и проспал до утра.
А Пашка найдет оленей. Найдет и пригонит в бригадное стадо. Иначе ему незачем возвращаться в стойбище: как он будет смотреть в глаза Никифору, Иванко, своему отрядному вожатому Лешке, отчаянному парню с острова Колгуева?.. Не найдет — уедет на этой упряжке в Нарьян-Мар, поступит на работу в порт или в город Халмер-Ю и станет горняком, примется в шахте рубать уголек, и все будут его уважать. И никогда он больше не увидит отца, никудышного пастуха и жалкого человека…
И Пашка начал поиски.
Он направлял упряжку от одного озера к другому, он въезжал на высокие сопки, становился на нарты и, вытянувшись во весь свой небольшой рост, пристально озирал из-под руки тундру зоркими глазами.
На десятки километров раскинулась вокруг равнина с неглубокими впадинами и холмами. Она была рыже-бурая, пестрая, предосенняя, в полосах сизых озер и ржавых пятнах болот. Август сжигал листву карликовых ив и березок, они пламенели и догорали на холодном и хлестком ветру, и только по долинам тундровых речек и ручьев еще свежо зеленела трава и кустарники, и казалось, там еще оставались нетронутые кусочки лета.
Оленей не было нигде.
Тогда Пашка слезал с нарт, садился, поджав под себя одну ногу, а другую ставя на полоз, и гнал быков в другую сторону, и тень хорея неслась по земле. Он все время оглядывался. Иногда ему казалось, что он видит вдали кучку пропавших оленей, он гнал туда упряжку, но, когда подъезжал поближе, оказывалось, что это или тени от бегущих по небу туч, или разбросанные группки темных елочек.
Тундра, внешне однообразная и пустынная, кипела жизнью. Повсюду то и дело попадались шустрые грызуны лемминги. Однажды Пашка заметил песца, бежавшего с куропаткой в зубах от полузаросшего озера. В другой раз чуть не переехал росомаху — злобного гибкого зверя бурой масти, не уступающего по хищности волку. Взметнув хвостом, она прыгнула в кусты, ввинтила в чащу свое верткое длинное тело, и в том месте, где на нее чуть не налетела упряжка, мальчик увидел разорванного песца. Да, тундра кипела жизнью, и только не было в ней пропавших быков…
Вдруг его сердце заколотилось: на вершине дальней сопки замаячил силуэт одинокого оленя… Может, за сопкой вся группа?
Пашка пустил упряжку к сопке. Олень оглянулся и тотчас исчез, словно его ветром сдуло.
Как ни осматривал Пашка тундру, как ни кружил вокруг того места, но так ничего и не обнаружил. Верно, это был отбившийся от какого-то стада одинокий олень, а может, и дикий, кто знает.
День подходил к концу. В одном месте Пашка едва не утопил своих быков в болоте. Думая, что оно неглубокое, хореем заставил их войти в воду, а когда передовой погрузился по шею в вязкую торфяную жижу, едва вытащил их за вожжу назад, на твердый берег. Олени дрожали, отряхивались от бурой грязи и гнилого мха и недоверчиво косили на Пашку огромные, налившиеся кровью глаза.
Потом случилось так, что он слишком резко дернул вожжу, и нарты опружились — опрокинулись, съезжая с крутой кочки, и Пашка, изогнувшись скобой, полетел на землю. И, конечно, упряжка удрала бы от него, если б он не намотал на руку вожжу. Протащившись по кочкам, выбоинам и лужам метров сорок, Пашка, улучив момент, вскочил на ноги, удержал быков, поставил опрокинувшиеся нарты на полозья, подобрал свалившуюся шкуру-постель, тынзей и топор, очистил от грязи хорей и двинул дальше.
Ему было горько. Он ехал и плакал от обиды. Никто в чуме не видел его слез, а сейчас они широкими полосами текли по его лицу, и он не вытирал их. Они смешивались с болотной грязью и потом, с ворсинками мха и комочками торфа. Он плакал громко, навзрыд, и привыкшие ко всему, покорные и безмолвные северные работяги-олени удивленно прислушивались к непонятным звукам.
Пашка плакал и гнал упряжку вперед, вдавливая в торфяную землю полярные ивки и березки, расплескивая крохотные озерца, вспугивая стайки пестрых квокающих куропаток. Ехал и плакал — так было ему тяжело и муторно. Он не знал, он совсем не знал, что в это время бригадир Никифор снарядил на поиски его и пропавших оленей трое нарт: на одни сел сам, другими правил его сын Иванко, третью упряжку гнал свободный от дежурства пастух Семен Талеев. Они разъехались в разные стороны. Ничего этого Пашка не знал.
Смеркалось. Зажглись звезды. Задул ветерок.
Пашка захотел есть. Ведь он даже не завтракал сегодня. Он знал, где находится их стойбище, но и не подумал возвращаться с пустыми руками. Один раз он увидел на далекой плоской сопке чью-то упряжку — очевидно, кто-то ехал из их стойбища. Подъехать и попросить еды? Нет, Пашка повернул быков в обратную сторону и мчался до тех пор, пока упряжка не скрылась из виду.
Когда невмоготу захотелось есть, он слез с нарт и стал ползать по земле, пригоршнями собирая голубику. Упругие холодные ягоды приятно освежали рот, но плохо подкрепляли силы. Более питательной оказалась рыба. У одного озера, в кустах, была припрятана его удочка, и Пашка без особого труда поймал пяток хороших пелядок.
Спичек у него не было. Тогда он вытащил из медных ножен висевший на ремне большой нож, очистил на нартах от чешуи рыбу, вспорол брюхо, выпотрошил и нетерпеливо вонзил в холодную хрустящую мякоть свои молодые белые зубы. Пока Пашка деловито и тщательно пережевывал рыбу, быки тоже не спали: они жадно щипали ягель.
Кончив есть, Пашка вытер рукавом маличной рубахи тубы, минут десять полежал на упругих, как пружинный диван, зарослях березки, отдыхая всем телом, долго и устало смотрел в небо. Потом резко вскочил на ноги, подошел к упряжке и по-дружески похлопал по холке быков.
— Ну, олешки, тронули, — сказал он, поднял хорей, посмотрел на их белые куцые хвостики, протяжно вздохнул и гортанно крикнул: — Пошли!
И упряжка исчезла за сопкой…
На третий день в стойбище остервенело залаяли собаки. Из чумов, как обычно, стали выходить ненцы. Вышел и Ефим. Поиски Пашки и пропавших оленей ни к чему не привели. Он решил, что олени убежали слишком далеко, нет смысла продолжать поиски, а Пашка, этот самолюбивый неистовый мальчишка, наверное, умчался к своей родне на базу оседлости. А может, может…
До чего же удивился Ефим, увидев на нартах сына! Ефим сходил в чум и вернулся с ременным тынзеем. Он, признаться, в глубине души не очень-то ожидал встретить сына живым и невредимым, ну, а раз встретил — без тынзея дело не обойдется…
Упряжка медленно подъезжала к стойбищу. Ефим неподвижно поджидал ее, закинув за спину руки со свернутым тынзеем. Маличная рубаха клочьями висела на малице сына. Вся она была заляпана грязью, кое-где на нее налипли круглые листки березки. Щеки сына ввалились, слегка приплюснутый нос заострился, лицо иссекли царапины, из темных ям глазниц холодным острым огнем пылали исчерна-карие глаза.
Убрав из-за спины руки и не пряча тынзея, Ефим подошел к нему:
— А ну подъезжай поближе.
Пашка подъехал. Ефим терпеливо ждал, пока сын прикрутит вожжу к нартам.
— Кто тебе позволил брать быков? — спросил отец раздельно, когда Пашка, наконец, подошел к нему. — Книги этому учили тебя, а? Книги — спрашиваю? Ни одной не осталось в чуме, все сжег.
— Сжег? — тихо спросил Пашка не веря.
— Сжег, — тяжело уронил отец, задыхаясь от бешенства, и изо всех сил ударил Пашку тынзеем по лицу.
На щеке медленно вспух белый косой рубец.
— Слыхал, как я кричал тебе вдогонку? — спросил Ефим, поглаживая толстыми с черными ногтями пальцами тынзей. Он исходил злобой. «Что ж это такое, — думал он, — бригадир, бывший друг, угрожает заявить в правление колхоза, родной сын не слушается, жена, баба, у которой короткий, как олений хвост, ум, и та упрекает его… Или они все думают, что из него уже можно вить веревки? Ошибаются маленько… Ой как ошибаются!»
— Слыхал, как я кричал тебе? — повторил он.
Пашка не отворачивал от него лица. Белый рубец на щеке стал чуть краснеть.
— Слыхал.
Ефим скрипнул зубами и еще раз изо всех сил ударил его тынзеем. Второй рубец вспух на щеке. И отец, не давая себе отчета, стал полосовать его тугим тынзеем. Он хлестал его по голове, по лицу, по спине, по груди, по рукам. Один шрам на подбородке кровоточил.
Пашка не убегал. Он стоял на месте и даже не делал попыток заслониться. Он стоял перед ним — худой, угрюмый, в измазанной грязью малице, и сухие, глубоко запавшие глаза его горели тихой и ясной ненавистью.
Он молчал. Один за другим сыпались на него удары. Ефим точно опьянел от злобы и даже вид беззащитного человека не мог его остановить.
— Спасибо, — выдавил наконец Пашка, и новый обжигающий удар по шее едва не свалил его с ног. — Я нашел твоих оленей.
— Что-что? — закричал отец, и взлетевший вверх тынзей не опустился на сына, а на какую-то долю секунды застыл в воздухе, упал, повис и закачался в отцовской руке. — Где ты нашел их? Где? Мы всё вокруг полозьями перепахали… Где ты нашел их? Ты врешь!
И опять тынзей взвился вверх, но тут быстрая рука Никифора догнала его руку и так сжала запястье, что красные Ефимовы пальцы растопырились в стороны. Тынзей упал к его тобокам, и нога бригадира вдавила его в землю.
— В тундре нашел, — сказал Пашка отходя. — В стаде они, можешь проверить.
Никифор отпустил руку отца:
— Не для этого плетется тынзей, Ефим.
— А тебе какое дело? — тяжело дыша, сказал отец. — Мой тынзей и сын мой.
Все население стойбища обступило их в глубоком молчании.
— Твой, да не весь, — сказал Никифор, — и как у тебя мог родиться такой сын…
Ефим не ответил ему.
— Пашка, иди в чум, приказал он, и в его лице появилось что-то новое, и даже голос зазвучал по-иному.
— Можешь идти и в мой, — произнес Никифор. — Смотри, взял бы тебя в сыновья.
Пашка кивнул ему, отвернулся от отца и, прихрамывая, пошел в свой чум. И в то самое время, когда он открыл дверь, Иванко крикнул:
— Смотрите, летят!
Пашка на секунду задержался и поднял голову. По холодному серому небу неудержимо и безмолвно летели на юг лебеди.