Было холодно. Ветер с залива метался по пустынным улицам испуганно затаившегося города, словно злой демон из страшной сказки. Стонал с подвывом – тоскливо и обреченно – в узких проходных дворах, гнал по першпективе колючую ледяную крупу, закручивал ее в грязные смерчи и бросал шрапнелью в потухшие окна. Хотя… разве место демону в промозглом Петрограде, да еще зимой, да еще в конце февраля восемнадцатого года двадцатого века? Разве место ему там, где и самого бога давно отменили? Потому он, наверное, и злился… а может, и не по этому. Кто его, ветер, поймет?
Будто назло этой ночи, этой зиме и этому ветру по озябшей набережной шли трое озябших людей. Двое чуть приотстали, стараясь укрыться от кусачих льдинок за спиной третьего: кутались на ходу в длинные серые солдатские шинели, тискали задубевшими пальцами ремни до смерти надоевших трехлинеек и тихо матерились и на эту ночь, и на метель, и на самого председателя совнаркома.
Третий – ростом не из богатырей – с презрением шагал сквозь тьму, смело подставлял озверевшему ветру грудь, затянутую в черный матросский бушлат, и оттого казался выше. Он вразвалочку вышагивал по набережной, сметая клешами ледяную крупу с мостовой, и кричал этим сухопутным воякам:
– Разве же это ветер? Вот когда мы с самим Колчаком на норд ходили, вот там были ветра́!
Но они его все равно не слышали. Им хотелось в тепло. Моряку тоже хотелось, но тот странный тревожный вызов, что выгнал этих троих в зимнюю ночь и заставил прорываться сквозь петроградскую метель, был срочным и безотлагательным. Так было написано в ордере, что лежал в кармане бушлата. Моряку поручили разобраться, и потому он упрямо шагал вперед.
У всех троих на рукавах, словно метки для ампутации1, алели повязки с пришитыми к ним двумя литерами «ЧК».
*****
– Чтоб вы околели, быдло чекистское! – прошипел случайно глянувший в окно третьего этажа бывший лейб-гвардии штабс-капитан.
Он брезгливо задернул штору, поморщился, потер здоровой ладонью культю оторванной германским осколком левой руки и бросил быстрый взгляд на постель. Там сквозь ночь проглядывалось что-то бесформенное, темное, храпящее. И хоть знал бывший штабс-капитан, что это всего лишь кухаркина дочка Дуська, но почему-то страшно стало ему. Он нашарил правой рукой спички, кое-как вынул одну, прижав культей коробок, чиркнул серной головкой по шершавому боку, и неясный огонек отбросил на серые стены изломанные тени.
В армейском зеркале, лежащем на резной этажерке, всполохом мелькнуло отражение – давно небритое, исковерканное неверным светом лицо. Он узнал в образине себя и поморщился. Но тут заметил на зеркале полоску белого порошка, бегущую по идеальной стеклянной поверхности, а рядом – тонкую серебряную трубочку, и все забылось.
– Неужто вчера оставили? – мелькнула мысль.
Он секунду замешкался, решая, как бы в одной руке удержать и спичку, и трубочку. Понял, что это невозможно, нагнулся, резко втянул носом «дар индейских богов» и сразу почувствовал, как в ноздрях что-то взорвалось холодом и радужные пузырьки побежали по телу, по лицу, по векам, по ушам, собрались в тугой узел возле затылка и ринулись сквозь черепную коробку в самые потаенные уголки мозга.
– Ай! – вскрикнул бывший штабс-капитан, роняя догоревшую до пальцев спичку.
Комната вновь погрузилась в ночь. Что-то забормотала во сне Дуська, а постылый ветер громыхнул по крыше оторванным кровельным листом. И бывшему лейб-гвардии штабс-капитану все стало так просто и ясно, что он невольно улыбнулся этой ночи и этому миру.
Он зажег новую спичку и бросил равнодушный взгляд на пышнотелую деваху, раскинувшуюся по штабс-капитановой кровати. Как был – босой, в мятой исподней рубахе и галифе, – пошел в ванную комнату, прикрыв за собой дверь спальни. Спичка потухла на полпути. Но свет ему был не особенно нужен. Он прожил на этой квартире уже столько лет, что не мог заблудиться даже в темноте.
В ванной было немного теплей, чем в нумере, и хотя выложенные майоликой стены на ощупь казались холодными, пол из армянского туфа приятно грел ступни. Дверь за ним закрылась. Он оказался в кромешном мраке, постоял так немного, потом выдернул из кармана галифе маленький дамский браунинг, сунул ствол в рот и нажал на спусковой крючок.
Раздался громкий щелчок и… больше ничего.
Он постоял пару мгновений с пистолетом во рту, потом со злостью отшвырнул предателя, и тот со скрежетом залетел под большую чугунную ванну, стукнулся о литую ножку и затих.
– Вот ведь говно… – выдохнул бывший лейб-гвардии штабс-капитан и засмеялся.
*****
А патруль упрямо прорывался сквозь петроградскую вьюгу. Даже бравый матросик и тот сгорбился под очередным бешеным порывом ветра и уже не вспоминал ни Колчака, ни загадочный «норд».
Наконец совсем заледеневшие, мало похожие на людей, они остановились у избитого вьюгой меблированного доходного дома.
– Тута? – простонал с надеждой один из солдат.
– Тут, – просипел в ответ отважный покоритель северных льдов. – Парадная заколочена. Айда через черный… – махнул он в сторону подворотни.
И через миг на першпективе уже не было никого. И ветру стало скучно.
Тихо скрипнула дверь черного хода, люди торопливо втиснулись в теплое чрево доходного дома. На лестнице тускло горела лампочка, а чугунная батарея исходила жаром. Один из солдат подлетел к ней, присел на корточки, громыхнув винтовкой, привалился спиной к раскаленным ребрам и застонал то ли от удовольствия, то ли от боли.
– Тут будь, – сказал ему морячок. – Никого не выпускать и…
– Никого не впускать, – хрипло закончил солдатик давно заученный приказ и оскалился щербатым ртом.
– Вот-вот, – кивнул морячок, увидел как от промерзшей шинели солдатика повалил пар, зябко поежился и повернулся ко второму служивому:
– Митроха, за мной…
Митроха помялся, зыркнул на морячка недобро, но винтовку с плеча сдернул.
Морячок бодро взлетел на пролет лестницы, а солдат заковылял по ступеням, опираясь о приклад винтовки, словно о посох.
На площадке была всего одна дверь – добротная, обитая ватином и хорошей кожей, с фигурными медными гвоздиками, изящной витой ручкой и отполированной посеребренной табличкой:
«г-н Степанъ Евграфович Околесинъ»…
…и чуть ниже:
«Дворникъ»
Под табличкой была аккуратно прибита медная стрелка с гравировкой «Крутить для вызова!», которая указывала на барашки звонка.
Морячок крутанул. Потом еще раз. И еще.
– Ни черта не слышно!
– А может, звонок сломатый, – тихо изрек Митроха и подул на замерзшие пальцы.
– Это навряд ли… впрочем, – и морячок уже занес кулак, чтобы стукнуть им в посеребренную табличку, но тут за дверью послышалось – «И кто тама?» – приглушенно, но вполне отчетливо.
– ЧК! – рявкнул Митроха так, что моряк даже подпрыгнул от неожиданности. – Вызывали?
– Ну, наконец-то… – в замке мягко щелкнуло, дверь бесшумно распахнулась.
– Слава богу, граждане-товарищи, а то я уж испереживался весь. Что же долго-то так? – на пороге стоял маленький тщедушный старичок с реденькой бородкой и блестящей лысиной.
«Чистый гриб», – подумал моряк, который рядом с этим плюгавеньким выглядел даже высоким.
Одет был старичок в добротный гобеленовый жилет, синие в тонкую полоску английского сукна порты, заправленные в начищенные до блеска хромовые сапоги. Из-под жилета выглядывала желтая атласная косоворотка, на жилете блестела дворницкая бляха с выбитым номером.
– Нам пролетки не досталось, – стал вдруг извиняться Митроха, – пехом пришлось…
– Гражданин Околесин? – перебил его моряк.
– Так точно! – выпрямился, выпятив цыплячью грудь, старик.
– Вы телефонировали в ЧК?
– Так точно! – покосился он на красную повязку на рукаве Митрохи.
– Ну и на кой? – делово спросил чекист.
– Так ведь девка… я же дежурному доложился…
– Какая девка?
– А… да… – махнул ручонкой дворник. – Пройдемте-с, граждане-товарищи, я покажу-с.
Старичок вышел на площадку, бережно прикрыл дверь и осторожно вставил ключ в замочную скважину. «Как раз на уровне глаз», – хохотнул про себя морячок.
А старик повернул ключ в замке и, прислушавшись к работе механизма, остался весьма доволен. Потом аккуратно отодвинул в сторонку дылду Митроху, просочился мимо моряка и начал подниматься вверх по лестнице:
– Идемте, граждане-товарищи. Тама она, стерва, на четвертом этаже, – поманил он чекистов за сбой.
Морячок поморщился, точно медузу проглотил – не любил он дворничье племя. Вспомнились ему мельком те славные деньки, когда капитан второго ранга Колчак позвал его как самого молодого и смышленого в экипаже минера на новенький ледокол «Вайгач». Как напился он тогда от счастья, как рвался в пьяном угаре к возлюбленной своей Татьяне-курсисточке, чтобы попрощаться навек, и как вот такой же сука-дворник как младший полицейский чин сдал его адмиралтейскому патрулю. И ушел Колчак на норд без него…
– Ну, тот-то помордастей был, – отогнал он от себя смутное желание пальнуть из маузера в тощий зад старичку, да чтобы задымились от пули синие старичковы штаны. – Тот… помордастей… – и пошел вслед за дворником.
Митроха немного согрелся и уже бодрее пошагал за командиром.
– Я, значится, граждане-товарищи, у парадной снежок обмел, – торопливо затараторил старичок, привычно оглядывая ступени (все ли с ними в порядке?), окидывая взглядом стены (не пошла ли трещиной краска?) и потолки лестницы (нет ли где ненароком паутины?), – котельню затопил, а то вчерась дамочка из восьмого нумера жаловались, что в комнатах прохладно. А Силантий, наш кочегар, еще в январе расчет взял да в деревню к себе подался.
Дворник поднимался все выше по чистой лестнице освещенного и протопленного черного хода.
– А где сейчас кочегара-то наймешь? Кочегары нынче во власть… Так я все сам… все сам. Потом решил запоры чердачные проверить, ну а тут она, аккурат на четвертом, да… под чердачным притвором. А замки-то на притворе нетронуты… И мимо меня никто вроде не проходил… Не местная она. Своих-то я всех… Ну я ее попервости прогнать… А потом… ох, – вздохнул старичок. – К себе спустился да в чеку позвонил… у меня же телефонный аппарат еще с царских времен… Я хоть ныне и отстранен в отставку как чуждый алимент, только непорядок это, чтоб в таком-то виде по домам-то шляться. Тут ведь люди порядочные, степенные… и детишки проживают. Ну и не стерпел я… Вызвал… Барышня на станции расторопной оказалась, а вас все нет и нет…
– Так что случилось-то? – моряку надоела эта болтовня.
– Так ведь вот-с, граждане-товарищи…
– Мама родная! – вырвалось у Митрохи, и он чуть не перекрестился ненароком.
– Ну и че? – хмыкнул морячок. – Голой девки не видал, че ли?
– Такой не видал, – разлыбился солдатик.
– Да-а… – протянул морячок, приглядевшись, и на всякий случай потянул за ремешок кобуры маузера.
– Вот и я говорю – странно енто как-то, – поддакнул дворник, отступая за спины чекистов.
Она стояла перед ними. Совсем еще девчонка – лет шестнадцати, от силы семнадцати, совершенно обнаженная и совершенно не стыдящаяся своей наготы. Девка как девка… Ну голая, ну красивая…
– Тощевата… Но – хороша! – прошептал Митроха, и тут же простил моряку и злой ветер, и колючую изморозь, стегавшую по глазам, и то, что тот заставил его, совсем промерзшего, подниматься на эдакую верхотуру.
«Кондрат-то, дурак, пущай у батареи греется», – вспомнив оставленного на страже патрульного, он украдкой взглянул на темный треугольничек внизу ее живота, покосился на овальчики сосков, потом отвел глаза в сторону и почувствовал как кровь быстрее побежала по его озябшему телу. И непогода вдруг забылась, и стало жарко. Очень жарко.
А вот что действительно поразило морячка, так это ее взгляд – растерянный, немного грустный и будто все понимающий и заранее прощающий. Так смотрит младенец на мать, когда та дает ему грудь. Он обхватывает ее ручонками, деловито причмокивает и смотрит, смотрит, смотрит прямо в душу…
А еще припомнилась старенькая деревенская церквуха, в которой служил добрый попик отец Онуфрий. И почудилось, будто он – маленький, босой и бесштанный – снова залетел в эту церковку, да так и застыл, уставившись на икону… «Это Казанская божия матушка», – тихо сказал ему тогда отец Онуфрий и провел шершавой ладонью по голове будущего «грозы морей»… пожалел. И добавил зачем-то: «Я ее в юности сам списывал».
У богоматери были такой же взгляд, как у этой девицы. Не девицы, нет. Девушки… Девы…
– А тепло тут у вас, – ляпнул Митроха. – Дровами топите?
– Пока уголек есть, – отозвался дворник, – да и на ту зиму, может, хватит… А может, и нет, – спохватился он, словно почуял – отберут, отберут же нехристи! Чем тогда жильцов согревать…
– Она живая? – почему-то шепотом спросил морячок.
– Стоит же, не лежит, – снова покосился на девушку солдат.
– И как она тут? Привел кто? Или сама зашла? А может, снасильничал кто? Обобрал? – вопросы чекиста посыпались как из пулемета.
– Так чего ты на деда-то? – вступился за дворника Митроха. – Ты у нее самой спроси.
Повернулся чекист, к девушке шагнул… «Не надо!» – хотел крикнуть Степан Евграфович, да не успел…
А ничего такого страшного и не произошло. Ну… или почти ничего. Только девка напряглась, словно морячок переступил невидимую черту. На чекиста зыркнула, потом будто скукожилась, сжалась на миг, и вдруг морячок увидел, как она преображается, наполняется внутренней силой, мужественностью какой-то и напором. Пара ударов сердца, и чекисту пригрезилось, что перед ним стоит сам Колчак.
Нет, конечно же, это была та самая девка – телешом и без стыда, только в фигуре ее, в повадке, в манере держать голову морячок сразу узнал адмирала.
Строго взглянула бесстыжая девица на чекиста и вдруг сказала:
– Что ж ты, Кузминкин, так меня подвел… Напился как порося, дебош устроил. А мне тебя так не хватало… там, на норде… Vous me décevez2.
Потом девка хохотнула и добавила препротивно скрипучим голосом:
– А осенью пятнадцатого там, у маяка, в десанте на вражий берег… Помнишь, как со страху обосрался, когда зольдатн германский в тебя из карабина пальнуть хотел? Если бы не осечка, не топтать бы тебе, Кузминкин, сейчас русской земли… А обдристался ты тогда знатно! Небось, до сих пор в штанах склизко, – подмигнула морячку, нос наморщила, словно и сейчас от него тем страхом воняет, и расхохоталась гортанно, гнусно, обидно.
Отпрянул чекист, отскочил, захотелось ему убежать из этого натопленного светлого дома в ночь, в пургу, да хоть к самому черту в зубы, лишь бы подальше от этой проклятой девицы. А когда он увидел, что его напарник, этот солдатик, эта дылда деревенская, чурбан неотесанный, узнал то, что минный кондукто́р Кузминкин не то что от чужих, от себя прятал – стоит Митроха и нагло лыбится, и рожа у него препротивная, – рука сама дернула за ремешок кобуры, крышка со стуком откинулась и пальцы быстро нашарили ребристый бок маузера…
– Дюнхор! – вдруг вскрикнула девка, и словно рассыпался Колчак, отек, а вместе с ним и она сама обмякла.
Руки ее безвольно обвисли вдоль бедер, голова чуть отклонилась в сторону, взор потух, а с полураскрытых губ тонкой струйкой заскользила по подбородку слюна.
– Все, – сказал дворник, – сломалась она. Теперь часа два безопасная. Граждане-товарищи, заберите вы ее, Христа ради, а то она мне всех жильцов перебудит, а у меня тут почтенные люди живут. На втором этаже зубной техник Ставридис, и на третьем – писатель Барченко с женой…
– А ты-то сам к ней подходил? – Кузминкин успокоился, руку с маузера убрал, но кобуру оставил открытой.
– Подходил, – Степан Евграфович вдруг потупился, стал еще меньше, почти карликом, и проговорил тихо:
– Два раза подходил…
– Ну?
– Второй был еще гаже первого… Эх, граждане-товарищи, ведь разве ж я думал… Разве ж нарочно… Я же потом всю жизнь грех отмаливал. Эх! – Чекисту Кузминкину показалось, что на щеке дворника блеснула слеза. – Потому и знаю, что она теперь не страшнее агнца господня. Заберите ее, граждане-товарищи. Ради Христа, заберите!
– А на кой она нам-то? – спросил вдруг Митроха. – Она же дура. Вон всякую околесицу мелет. Ей скорую карету вызывать надо, и пусть ее доктора пользуют, а нам убогие без интересу. Правда ведь, товарищ Кузминкин?
Переглянулись дворник с морячком и ничего не сказали. Только чекист подумал: «…если понят, то не так.*3 Ну и слава тебе».
Он опасливо, но настойчиво шагнул снова к девушке.
Ничего не произошло.
На этот раз действительно ничего.
– Надо бы одежку ей какую-никакую, – сказал он вслух. – Тут бабы какие-нить, тьфу ты, женщины, живут? Или только зубники? – спросил он у дворника.
Надевать на девушку мужскую одежду ему почему-то не хотелось, словно шинель или пальто могли раздавить это ценное, но необыкновенно хрупкое чудо. Страшно стало за нее. Страшно и все.
– Так ведь я же говорю – на третьем писатель с женой квартиру снимают-с.
– Митроха, пулей туда. Буди, требуй. Да ищи чего потеплей. Экспроприацию у щелкопера устрой. С него, небось, не убудет.
– Так ведь, как же так? Как же жильцов-то… – испуганно прошептал дворник, когда тяжелые солдатские каблуки загрохотали по ступеням.
– А ты ступай к себе, – сказал чекист Степану Евграфовичу, – телефонируй на Горохувую4. Хоть до товарища Петерса, хоть да самого Феликса дозвонись, только чтоб извозчик здесь был немедля. Пусть хоть из-подо льда достают.
А с третьего этажа уже зазвенело горласто: «Отворяй! ЧК!».
– Точно, всех перебудит. – Дворник, уже не таясь, перекрестился и поспешил исполнять приказание.
– А ну, отворяй! Кому говорю! – вопил Митроха и молотил прикладом в дверь. Стучать, как ни странно, пришлось довольно долго. Уже и на нижнем этаже скрипнула дверь, уже послышался голос дворника, успокаивающего кого-то и что-то кому-то вежливо объясняющего. Уже и сам старикашка, позвякивая на ходу связкой ключей, с молодецкой прытью пролетел мимо Митрохи и бросил на ходу:
– Ты зачем же ботами да по обивке-то, гражданин-товарищ? – но ответа дожидаться не стал, спешил очень.
Хотел ему Митроха сказать все, что на душе его солдатской накипело. И про эту дверь, и про дом, и про весь Питер, стольный град рухнувшего мира, и про революцию – будь она неладна, ибо закружила голову рязанскому парню, завертела, приподняла, да пока не опустила. Так сказать хотел, чтобы стены в доме задрожали.
Не довелось.
Дверь отворилась.
На пороге стоял немолодой уже человек: седеющие виски, офицерская фуражка с темным пятном от кокарды, френч без знаков отличия с серебряным галуном на левом рукаве5, в одной руке небольшой чемоданчик, в другой – потертая шинель с оторванными погонами. На ногах добротно подшитые валенки, а на носу – совершенно неуместные круглые очки. За спиной человека в темном коридорчике кто-то всхлипнул, а человек сказал спокойно:
– Я готов.
– К чему? – опешил Митроха.
– Ну… вы разве не за мной?
– Да нет, – помотал головой солдат. – Не за тобой… До тебя еще очередь дойдет в свое время. Мне женка твоя нужна…
– Наталья? Зачем?
– Ну коли спрашиваю, стал быть – нужна.
– Она спит.
– Так разбуди, в лоб твою мать!
За спиной офицера ойкнули, а потом появилась миловидная женщина с покрасневшими от недосыпа и слез глазами, в скромном халате, подпоясанном почему-то мужским поясным ремнем.
– Погодите, Александр Васильевич, – сказала она, выступив вперед. – Коли это меня спрашивают, так я сама и отвечу, – и тихонько мужа вглубь квартиры потеснила, словно загородила собой от этого озлобленного на весь свет солдата.
– Я Наталья Барченко. Что вам угодно?
Митроха совсем растерялся. Весь его пыл и пал и вся недавняя злость полыхнули молнией да потухли. И чего это он как с цепи сорвался? Вон и дамочка какая пригожая, да и муж ейный тоже не из контры, по всему видать. Ведь у Митрохи тоже нашивка на рукаве имеется, только красная6. Под повязкой ее не видать, а ведь она там, куда же ей деться-то. Может, они в одних окопах от пуль германских ховались, а он на него по матушке…
– Тут это… – сказал солдат примирительно. – Не найдется ли у вас, гражданка, каких-никаких теплых вещей.
– Каких вещей? – не поняла женщина.
– Теплых, – повторил Митроха, – Ну там… пальте какое-нить или шубейка с тулупчиком.
– Шуба есть, – сказал офицер.
– Да, – согласилась его жена. – Есть шуба.
– Вот и славно, – обрадовался солдат. – Я ее у вас экс-про-при-ирую, – старательно по складам проговорил он. – А взамен, – он сунул руку за пазуху, поискал что-то там и вытащил на свет сложенный вчетверо листок серой бумаги. – Вы получите расписку о том, что ВЧК изымает у вас, значит, ваше добро в пользу революционного пролетариата. Вот, – ткнул он дулом винтовки в поднятый листок. – И печать имеется, и подпись товарища Дзержинского.
– Наташенька, неси шубу, – сказал офицер, поставил чемоданчик на пол, но шинель так в руках и держал. – Вы пройдете?
– Да не… – отмахнулся Митроха. – Мы здесь подождем.
– А что там за возня наверху? – кивнул жилец в сторону лестничного пролета.
– Так ведь то не ваше дело, – строго сказал Митроха, а тут и жена офицерская с шубой вернулась.
Хорошая шуба… лисья, длинная, хоть и поношенная, но вполне справная.
– Вот, – сказала женщина. – Возьмите.
– Ага, – кивнул Митроха, шубу забрал, на руке подбросил. – Легкая, что гусиное перышко.
– Это мне Рерихи… жена его… но вам она, видимо, сейчас нужнее…
– Ага – снова кивнул солдат и взамен шубы подал женщине расписку.
Та, даже не взглянув на нее, сунула в карман халата.
– До свидания, – сказала сухо и скрылась в темном коридоре квартиры.
– Что-нибудь еще, гражданин чекист? – спросил офицер.
Митроха помолчал, лоб наморщил, прикидывая что-то в своем солдатском уме, и сказал офицеру:
– И это… валенки тоже…
Офицер мгновение поколебался, но валенки с себя стянул.
«Вот ведь и портянки на нем солдатские», отметил про себя Митроха. Но вслух ничего не сказал, забрал и валенки, кивнул – благодарствую, мол – и поспешно бросился наверх. Уже на середине лестницы он обернулся и крикнул глядевшему ему вслед офицеру:
– Зайти в квартиру! Дверь запереть и носа не казать! А то пальну.
Дождался, когда жильцы выполнят его приказ, оглядел валенки, к ботинкам своим солдатским приложил, хмыкнул довольно и ринулся на четвертый этаж.
А бывший окопный прапорщик немного постоял перед закрытой дверью, отдышался, потом усмехнулся чему-то, пристроил на вешалку шинель. Сверху повесил фуражку. Свил с ног портянки, бросил их небрежно на обувную тумбу, сунул ноги в домашние турецкие тапки с задранными носами и без задников и пошлепал в комнаты.
А чемоданчик оставил стоять у двери. До следующего раза. Обещал же тот чекист…
Жена уже лежала в постели. Он разделся, осторожно забрался под одеяло и обнял ее.
– Что-то Евграфыч сегодня расстарался. Жарко.
– Это я его вчера попросила… – сказала Наташа. – Ты же кашлял…
Потом помолчала и выдохнула:
– Слава богу…
– Бог спит, – сказал писатель, поцеловав жену в шею. – И ты спи.
А потом сам вздохнул и прошептал:
– Он бы такого не допустил…
*****
Этот дом на Гороховой видел многое: и балы, что любил давать лейб-медик матушки Екатерины, и тайные церемонии масонских лож, и торжественные собрания блистательных дворян, и подчеркнутую холодность охранного отделения. Слышал прекрасную музыку, секретные формулы новоявленных жрецов и даже выстрелы, когда стреляли в градоначальника. Однако того, что творилось здесь сейчас, старый дом никогда не видывал и не слыхивал.
Шумно было в доме на Гороховой.
Шумно и дымно.
Курили все.
Кто-то уходил в промозглую ночь, кто-то, замерзший и усталый, возвращался. Кто-то стучал одним пальцем по клавишам машинки, старательно шевеля губами в такт напечатанным словам. Кто-то громко требовал адвоката, а кто-то смеялся над этим требованием как над забавной шуткой. Где-то лязгал дверной запор, где-то – затвор винтовки. Там кто-то пел, отвратительно коверкая мотив, тут кого-то били…
Дом жил.
Сто человек работало в то время в ВЧК. Да еще батальон пехотный придан для уличных патрулей, облав на притоны бандитские и сходки офицерские, ну и ежели кого в расход пустить понадобится или, как тогда говорили, «шлепнуть» – как малыша по попке… А еще дом набит был шушерой всех мастей: грабителями, домушниками, проститутками и просто гулящими, карманниками, фармазонщиками, марафетчиками…
Как-то нелепо, неправильно и странно было видеть рядом с этим шумным развязным скопищем представителей столичного дна шикарных дам в дорогих манто и муаровых платьях, бывших генералов и князей, ученых с мировым именем и известных буржуа. Казалось, что они были здесь ни к чему, но они здесь были – осколки рухнувшего в одночасье блистательного мира.
Дом на Гороховой не спал. Давно. Уже несколько месяцев. Некогда было…
– Ладно тебе, – хлопнул по плечу пожилой чекист молодого сослуживца. – Еще отоспишься… там тебя дело ждет…
– Да слышал уже, – вздохнул молодой. – А правда, что она даже без панталон?
– Ну не знаю, – пожал плечами старший. – Сам и разберешься.
Засмеялся и пошел по забитому людьми коридору – худой, длинный, с аккуратной бородкой-клинышком, с острым, проницательным взглядом.
– Дон Кихот! – восхищенно посмотрел ему в спину молодой человек.
А молодой человек был действительно молод. Лет восемнадцати. Небольшого роста, белокурый, с неглубокими залысинками над высоким лбом. С прямым, чуть длинноватым носом, с чуть пухлыми чувственными губами и несколько маловатым подбородком, прикрытым рыжеватой порослью. Приятный на вид молодой человек. Вот только если присмотреться, внимательно присмотреться, то можно было заметить, что волосы у вьюноша крашеные, на кончиках век гримом нанесены легкие, почти незаметные штрихи, но из-за них кажется, что у чекиста совсем другой разрез глаз. И бородка – то ли для солидности, то ли просто из прихоти – тоже слегка подкрашена театральной краской и оттого кажется гораздо гуще…
Ну так это, если сильно присматриваться. А кто это будет делать в дыму, гомоне и суматохе дома на Гороховой?
Людям и так некогда.
– Товарищ Владимиров!
Окрик вывел чекиста из оцепенения. Тот повернулся:
– Здравствуйте.
– Вот ордера вам снизу просили передать.
– Много?
– Восемь штук.
– Уф, Моисей Соломоныч, запалили они меня совсем. Я же только вернулся…
– Ну и как сходили? – Урицкий передал бумаги чекисту, поправил пенсне и, подхватив молодого человека под локоток, увлек его по шумному коридору.
– Хорошо сходили, – ответил Владимиров. – Тут бандюки повадились под ЧК рядится, граждан-буржуев щипать. Да с мокрухой. Три семьи вырезали, ну а нынче они на Лиговке ювелира Гользмана решили на гоп-стоп взять. Нам соседка их сдала. Дескать, она их из окна увидела и главного ихнего признала, бывшего мичмана Солодуху. Он ее как-то в шестнадцатом году на балу тискал, чести девичьей лишил, а потом испарился – словно его и не было…
– Поматросил, значит, мичман и бросил, – хохотнул Урицкий.
– Вот-вот, – кивнул чекист. – Так она решила, что если он в ЧК, то от нее голубчик уже никуда не денется. За честь свою девичью поруганную решила отомстить. Взяла и на номер самого Феликса телефонировала. Дескать, чекист ваш, Солодуха Анатолий Петрович, такой-растакой охальник и стрикулист. А сейчас он у ювелира Гользмана обыск делает, так смотрите, чтоб чего себе не прикарманил, ибо, дескать, на том памятном балу он серебряную конфетницу спер…
– Ну, а Феликс? – Моисей Соломонович продолжал придерживать Владимирова за локоть, и его пальцы словно невзначай перебирали ткань гимнастерки на крепкой руке чекиста. Ладонь начальника чрезвычайного штаба петроградского комитета обороны, то сжималась на предплечье Владимирова, то разжималась, словно ощупывала руку молодого человека. Это было похоже на странную игру, которая не слишком нравилась чекисту, но, видимо, весьма забавляла Моисея Соломоновича. Эту странную манеру Урицкого отмечали его современники.
– Так Феликс Эдмундович, – терпел Владимиров, – велел мне про того Солодуху проверить. А я же всех наших помню. Нет среди них мичманов Солодух, даже бывших, да и никого мы на Лиговку нынче не посылали. Ну, я двух красногвардейцев с собой взял и туда.
– Анархистов? – Урицкий сильно стиснул локоть чекиста, но тот выдержал.
– Ну да, – кивнул он. – Они ребята хваткие.
– Ну-ну?
– Успели мы. Они как раз сейф потрошили. Тут мы их и прижали. Одного нашего, правда, ранили, но они и сами там легли.
– А Гользманы?
– Старшего Гользмана уже зарезали. Кровищи было как с быка. И мальчонку-наследника тоже. Его ножом всего искололи. Видимо, ювелир не хотел ключ от сейфа давать. А жена его с сестрою и горничной под перекрестный огонь попали. Сестру сразу в голову, горничную – в живот. Она еще с полчаса пожила. А ювелиршей один из налетчиков прикрывался, так красногвардеец сперва в нее, а потом в громилу.
– Сами-то в порядке? – обеспокоено оглядел молодого человека Урицкий.
– Ни царапины.
– Правильно сделали, товарищ Владимиров, что расстреляли этих сволочей. Тех, кто прикрывается мандатом чекиста и творит такие непотребства, надо уничтожать безжалостно7. Ну, а ценности?
– Доставили, Моисей Соломоныч. Там бриллиантов несчитано, два крупных сапфира, весьма достойный рубин и так, по мелочи… Меня сейчас Дзержинский благодарил, – ненавязчиво вырвался-таки из цепких клешней начштаба чекист.
– А ведь я, Константин Константинович, из-за вас в такую пургу приехал из Смольного, – блеснул стеклышками пенсне Урицкий и остановился возле широкой парадной лестницы. – Вы же знаете, – он заглянул в глаза молодому человеку, – ВЧК переезжает в Москву, а мне поручено создание Петроградской чрезвычайки. Я хотел бы, Константин, чтобы вы остались… Мне нужны такие люди, как вы.
«Ну уж нет!», – подумал молодой человек. – «Знаю я ваши шалости, Моисей Соломонович. Да и кто о них не знает, только… я девочек люблю». А вслух сказал:
– Спасибо, товарищ Урицкий, за доверие. Только я же солдат революции, куда она прикажет, там мне и место.
– Но вы принципиально согласны? – взгляд из-за стекол пенсне был настойчив.
– Если Дзержинский разрешит, я не против.
– Вот и хорошо, – Урицкий снова поймал и начал тискать руку чекиста. – Очень рад. Ведь вы – левый эсер?
– Точно так.
– Угу… Ну Феликса я беру на себя. И думаю, мы с вами неплохо сработаемся, – улыбнулся он.
– А пока позвольте… – Владимиров помахал перед носом начштаба обороны листками ордеров. – Мне бы срочно…
– Да-да, конечно, – Моисей Соломонович нехотя отпустил Константина Константиновича. – Не смею вас задерживать.
И поспешил по широким ступеням вверх по лестнице. А Владимиров перевел дух и прошептал:
– Так тебе Феликс меня и отдаст – держи карман шире!
Потом с тоской взглянул на ордера, аккуратно сложил их и сунул в карман галифе.
– Ничего, до завтра буржуйчики потерпят. А сейчас спать…
Он направился было в свой потаенный уголок на чердаке этого старого дома, где у него была оборудована неплохая берложка, не известная ни начальству, ни тем более подчиненным. Там, в закутке за горячей кирпичной трубой котельной, скрытый от посторонних глаз, стоял старенький обтертый диванчик. И на нем так хорошо спалось утомленному тяжелыми революционными буднями старшему уполномоченному всероссийской чрезвычайной комиссии Константину Константиновичу Владимирову.
Правда, маман от рождения называла его Симхой, а еще шайгец и шлимазл8, а отец, когда был в хорошем расположении духа, величал не иначе как Янкель бен Гершев. И фамилия у парня в детстве была совсем другой, только этого в старом доме на Гороховой не знал никто… Или почти никто… Но об этом пока – тс-с-с!
На полдороге Владимиров остановился. Подумал, что неплохо было бы зайти в кабинет за шинелькой, а то на чердаке нынче все-таки холодновато. Но вспомнил, что в кабинете его ожидает какая-то полоумная девица, которую зачем-то приволок сюда патруль, а Феликс велел разобраться с ее делом. Константин чертыхнулся и побрел сквозь строй бывших сливок аристократического петроградского общества, а так же воров, разбойников, грабителей и озлобленных от постоянного недосыпа и хронической усталости охранников к осточертевшему кабинету.
У двери стоял часовой.
– Как она там? – спросил его Владимиров.
– Сидит как кукла, – пожал плечами солдат. – Вроде смирная.
– Что же, посмотрим. Без панталон, говоришь? – спросил чекист, тихонько хмыкнув, и толкнул дверь, строго приказав часовому: – Никого не впускать!
Кабинет был крошечным. Массивный дубовый стол под зеленым сукном, два стула: один для хозяина – обычный, венский, второй для подозреваемого – массивный, с крепкими буковыми подлокотниками и прямой, обитой вытертой кожей спинкой («Трон правды», как называл его Костя). Несгораемый шкаф и тренога-вешалка, на которой висела почти новая генеральская шинель, прихваченная недавно на эксе9, и почти новый бобровый треух с красным околышем по искристому меху.
На столе – лампа под кроваво-красным абажуром, письменный прибор в виде двух резвящихся нимф в весьма фривольных позах, а рядом строгий кубик телефонного аппарата с потускневшими латунными рожками, на которых покоилась сильно поцарапанная трубка. Возле аппарата стопка документов – паспорта недавно убиенных Гользманов с их чадами и домочадцами. Один из них упал и раскрылся, на нем четким каллиграфическим почерком царского еще чиновника было старательно выведено имя случайно погибшей горничной – Юлия Вонифатьевна Струтинская. Все, что осталось от человека.
Стены крашены в серое. Под высоким потолком – электрическая лампочка на витом проводе, которая давала ядовито-желтый свет и делала ночь за окном похожей на жутковатую бездну. Вот и все убранство, даже занавески на окне нет. Развернуться практически негде, зато кабинет отдельный. Без шума и гама.
На троне правды восседала королева. Так, во всяком случае, в первый миг показалось Константину Константиновичу. Классический профиль девушки эффектно смотрелся на фоне черного провала окна. Длинная стройная шея, обрамленная пышным лисьим воротником дорогой шубы. Густые рыжие волосы – прямые, коротко стриженные, с остро обрезанными завитками у щек (кажется, тронь – уколешься) по моде, введенной эмансипатками с начала войны. Идеально прямая посадка, задумчивый взгляд, устремленный куда-то вдаль…
«Клеопатра! Истинная Клеопатра!» – невольно восхитился молодой человек. Но тут он увидел, что из-под шубы у королевы торчат ноги в грязных солдатских обмотках, обутые в разбитые башмаки, а руки притянуты к подлокотникам обрывками бельевых веревок, и очарование вмиг улетучилось. Как отрезало.
Появление Владимирова не произвело на девушку никакого впечатления. Она все так же задумчиво смотрела куда-то, словно не серая стена была перед ней, а неведомые дальние дали.
Чекист громко протопал сапогами и шумно уселся за стол напротив девушки. Она словно не заметила этого. Или вправду не заметила?
– Как тебя зовут? – громко, как для глухой, задал вопрос Константин.
Никаких эмоций.
– Слышь! Зовут тебя как?
Без результата.
– Ладно, – чекист вынул из ящика тоненькую папку, открыл ее, прочитал листок рапорта патруля и показания дворника Околесина.
Ничего не понял…
Перечитал еще раз.
Задумался.
Посмотрел на девицу.
Снова вчитался в рапорт…
– Неизвестная… – проговорил он и почесал затылок.
Девушка никак не реагировала.
– Что-то я не понял, – Владимиров отложил тонкую папку дела в сторону, потер уставшие глаза, встал и пристально посмотрел на девушку:
– Да кто ты такая, черт бы тебя побрал?!
Прямая спина, гордо вздернутый подбородок, взгляд вдаль – точка.
Костя немного поколебался, потом решительно снял трубку с аппарата и постучал по рычажкам.
– Коммутатор? Барышня, это Владимиров, соедините с Дзержинским…
Подождал немного, нервно стукая пальцем по столу. Затем взял в руку раскрытый документ горничной, пробежал его глазами, хмыкнул на смешное отчество убитой, закрыл паспорт и положил его в общую стопку.
Наконец, в трубке раздался резкий щелчок – соединили.
– Феликс Эдмундович, это Владимиров. Что-то я никак не пойму…
И тут девушка дернулась, вышла из оцепенения и недоуменно посмотрела на чекиста.
– Где я? – спросила она испуганно.
– Простите, Феликс Эдмундович, кажется, она приходит в себя… Да, непременно доложу, – он положил трубку на рычажки.
– Где я? – повторила девушка.
– Ты в ЧК, милочка, – хмыкнул Владимиров и уже открыл рот, чтобы задать вопрос, как вдруг девушка взглянула на него строго и отчетливо сказала:
– Окест пессимум локум. Сангвис. Долор. Тимор. Кур эдуксисте ме, Каезар?.. Это плохое место. Кровь. Боль. Страх. Зачем ты привел меня сюда, Цезарь?
И тут же кокетливо улыбнувшись, хитро посмотрела в глаза чекисту:
– Ты хочешь поиграть со своей девочкой, мой Гай? – она чувственно облизала верхнюю губку.
Владимиров опешил. Он снова ничего не понял, а чертовка тряхнула плечиком, и мех соскользнул, обнажив смуглое плечо и представив на обозрение чекиста соблазнительную ложбинку на небрежно распахнутой груди.
– Куиденим экспетас? Чего же ты ждешь? Их хоб дих либ. Я люблю тебя. Фэло фермоте пасас, Хочу твоего тепла, мой Гай, мой Цезарь, моя любовь.
– Гражданочка, да ты и впрямь рехнувшись, – покрутил пальцем у виска Константин Константинович.
Но сумасшедшая так томно посмотрела чекисту в глаза, что ему стало стыдно за свои слова… и мысли. А мысли в его голове в это мгновение и впрямь были не слишком возвышенными. «Да дались тебе эти панталоны», – одернул он себя и попытался угомонить вдруг прыгнувшее к горлу сердце.
– Ты мне это… Хватит тут глазки строить! – строго рявкнул Владимиров. – Феликс велел отчет о тебе дать, а ты мне дуру валять удумала. Если бы ты и впрямь полоумной была, то он бы тебя в дурку, а не ко мне отправил. Так что ша, гражданочка. Я сказал – ша!
А она вдруг спину как мартовская кошка выгнула, потянулась к нему, и хоть путы ее далеко не пустили, только она их будто и не заметила.
– Штил, родненький, тише, – прошептала страстно. – Пихенете ва, иди сюда. Я тебя ласкать хочу, – из ее груди вырвался тихий стон, от которого у Константина Константиновича засосало под ложечкой.
Да и какой мужчина такое выдержит? Не выдержал и Владимиров.
– Варвос дерфсту дос? – спросил он на идиш, расстегнул верхнюю пуговку на гимнастерке и повторил уже по-русски: – Зачем тебе это нужно?
– А ты неужели не понял? – прошептала она и резко раздвинула колени. Шуба распахнулась, и вопрос, который мучил его все это время, отпал.
– Воло аутем вос, я хочу тебя, мой Гай, мой Цезарь, мой Юлий… – она уже не стонала, она хрипела, захлебываясь от желания.
Ну не стерпел он… И разве сможет хоть кто-то такое стерпеть? Молоденькая совсем, красивая словно нераскрывшийся бутон, и запах от нее такой… И кожа под губами нежная…
Он припал к ее груди, лицом в нее зарылся, наткнулся губами на сосок, легко коснулся его и впился, словно хотел высосать ее без остатка…
– Яша, Яшенька… Ту нихт азой, балд вет маме кумэн, не делай так, скоро мама придет, – вдруг простонала она. – О-о-о, мой Юлий…
И его ладонь уже заскользила по ее упругому животу, а сам он, путаясь в меховых полах проклятой шубы, пытался поудобней устроится меж ее ног, как внезапно его словно молнией прошибло:
– Как?! Как ты меня назвала?
– Что, Яшенька, помнишь Розочку? – она вдруг скривилась презрительно и отпихнула его ногой.
Он потерял равновесие, завалился набок, но тут же вскочил как ошпаренный. А ее передернуло, выгнуло дугой так, что стул под ней заскрипел, и она прошипела змеей подколодной:
– А хорош-ш-ша была девочка… помниш-ш-шь, все Юлием тебя называла… Цезарем… Сла-а-аденькая… просила тебя больно ей не делать, а ты ее… Асар цукер нихт гезунт… Много сахара, это вредно. Удавилась Розочка. Из-за тебя, Яш-ш-ша, повесилась. А какая девочка была, круглая отличница…
– Заткнись! – взревел чекист.
Подскочил к сумасшедшей, замахнулся… И вдруг почуял запах кирпича. Да-да, несомненно, это был запах отсыревшего кирпича – заплесневелого, покрытого каплями влаги… А потом он увидел этот кирпич. И стену, в которой это кирпич лежал в одном ряду с другими такими же кирпичами. Стену из кирпичей увидел… Стену кирпичную… Холодно было у этой стены. Зябко. Не так, как на улице нынче… Совсем не так. По-особому… Так зябко в подвалах бывает.
– А ву тут дир вэй? Где у тебя болит? – словно издалека, слышался голос девушки.
И рука, занесенная для удара, опустилась и прижалась ладонью к груди. Туда, где сердце…
– Тут болит… – прошептал он.
И повернулся. И увидел, что на него наставлены дула винтовок… И увидел глаза, что безразлично смотрят на него сквозь прицелы этих винтовок…
И стало ему страшно. Так страшно, что он понял – этот страх ему не одолеть, не задавить, не зажать в пятерне и никак не справиться с ним… И тогда он понял, что может его только заглушить, и запел первое, что пришло ему в голову. «Вставай, проклятьем заклейменный… Весь мир голодных и рабов…»
И тут полыхнуло.
И страх кончился.
И боль ушла…
Он осознал себя в своем кабинете…
Он почувствовал, что голова его покоится на коленях девушки. Она почему-то больше не была привязана к стулу, а нежно гладила маленькими теплыми ладошками по его волосам. При этом задумчиво смотрела куда-то, словно не серая стена была перед ней, а неведомые дальние дали…
Он с трудом оторвал взгляд от ее лица, повернул голову и увидел, что в дверях кабинета стоит Феликс Дзержинский и с интересом наблюдает за немыслимой в стенах всероссийской чрезвычайной комиссии сценой. А из-за его плеча выглядывает перепуганный часовой.
*****
– Так эта история и началась. Наверное, кому-то она покажется невероятной. Оно и понятно. Обывателю часто нет никакого дела до того, что происходит вне его уютного мирка. Что-то, что не вписывается в привычные рамки размеренной, но серой и скучной жизни, сразу же объявляется вздором и выдумкой. Так мозгу проще держать нас в узде. Но могу вас заверить, что все было так, как я рассказала. Да и впредь постараюсь говорить только правду и ничего кроме правды… Ну или почти ничего…
А теперь давайте немного о вас… Что вы так улыбаетесь? О нет… Я не собираюсь вас о жизни расспрашивать: где родился, когда женился, почему развелся… Это для отдела кадров. А вот, скажем, прошедший тысяча девятьсот сороковой год…