Есть теория, будто внимание приятно любой девушке, льстит ее самолюбию. Теория эта несостоятельна. При моем появлении на лице Наташи изобразилась досада. Я был ей неинтересен, неприятен, может быть, даже противен.
Прав Пушкин: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». Я нарушил завет великого поэта.
По двору она шла со мной, как сквозь строй, как на Голгофу.
Судачили женщины. Мужчины под грибком забивали «козла». Парни в подъезде своими взглядами дали мне понять, что если я еще раз появлюсь здесь с девчонкой с ихнего двора, то они самое малое оторвут мне голову.
Стараясь держаться возможно официальнее, я сказал Наташе, что могилу мы переносим. Но должны получить разрешение вышестоящих инстанций; требуется знать, чья могила. Таково правило. Таков закон. Их мы не смеем нарушить, иначе остановится строительство дороги. А дорога должна быть закончена в твердые сроки. От этого зависит открытие международного туристического центра в Поронске. Туристический центр — это, между прочим, валюта. Недобор валюты — подрыв государственного бюджета.
Так я ей все это расписал, так разукрасил. Она если не смягчилась, то, во всяком случае, прониклась серьезностью задачи. И сам я, несомненно, вырос в ее глазах. С этого бы мне, дураку, и начинать тогда в школе, а я завел бодягу насчет танцев. Впрочем, возможно, все к лучшему. Ей теперь не может не быть стыдно за то, что ошибочно приняла меня за пошляка и циника.
Михеева, сухощавого старика с садовым ножом на поясе и двустволкой в руках (он стрелял по галкам), мы застали в саду. Пахло яблоками. У ворот лежали кучи песка, торфа, навоза. На цепи рвалась и лаяла овчарка.
— Скажите, пожалуйста, у вас в войну лежал наш раненый солдат? — спросила Наташа. Задавать такие вопросы было для нее делом привычным.
Михеев оперся на ружье, посмотрел на нас:
— Какой такой солдат?
— Наш, советский, при немцах, — пояснила Наташа.
— Был у меня солдат, был, а как же, — охотно подтвердил Михеев.
— Вы его фамилию не помните?
— Как можно помнить то, чего не знал, — ответил Михеев, — чего не знал, того не знал. И не знаю.
Я протянул ему фотографию:
— Есть он здесь?
Михеев надел очки:
— Зрение уже не то, да и времени прошло много, стираются детали в памяти человеческой.
Он долго рассматривал фотографию. Потом посмотрел на меня, на Наташу и показал на самого молодого солдата:
— Вот этот.
На снимке, справа от старшины, сидели два солдата. Один совсем молоденький, беленький — на него и показал Михеев.
— Вот этот солдат и был у меня. Звали его Иваном. Фамилии не знал и не знаю. А зачем он вам нужен, солдат этот?
Я объяснил. Мы нашли могилу при дороге. Выясняем личность солдата. Никаких документов при нем, кроме этой фотографии, не было.
Михеев выслушал мои объяснения, потом сказал:
— Лежал он у меня раненный, а тут немцы вошли в город. Он не пожелал остаться: найдут, говорит, лучше в лес подамся. Собрался, я его на тропку вывел, он ушел.
Я спросил, не слыхал ли Михеев о нападении на немецкий штаб и не этот ли солдат совершил такой геройский поступок.
— Слыхали мы про взрыв штаба, — ответил Михеев, — только не мог мой солдат этого сделать. Ушел он от меня в тот день, когда вошли немцы, а штаб взорвали на четвертый или на пятый день. К тому же был серьезно ранен и если сумел дойти до леса, то слава богу. — Он показал на старшину. — На третью или четвертую ночь приходил ко мне этот старшина, искал Ивана. Я ему все объяснил: нет, мол, Ивана. С тем старшина и ушел — видно, прятался в городе. И когда те взрывы произошли, я сразу подумал: его рук дело. Может быть, я ошибаюсь, только все мои предположения именно на него, на старшину.
Рассказ Михеева произвел впечатление достоверности. Он говорил твердо, убежденно и доказательно. Я ни на минуту не сомневался в правде его слов. Хотя сам Михеев казался мне малосимпатичным, сухим и рассказ его сухим, слишком деловым. Таким же тоном он мог бы рассказать о пропавшей телеге. Ничто не дрогнуло в его лице, не шевельнулось в душе, не защемило сердце. Был парнишка, ушел. Может, дошел до леса, может, нет. Был старшина, пришел ночью, спросил, ушел; наверно, он взорвал штаб, а может, и не он.
По дороге к Агаповым я поделился этой мыслью с Наташей.
— Все реагируют по-разному, — ответила она, — он рассказал, что знал.
— Видимо, ты права, — согласился я, — мне не приходилось с этим сталкиваться, потому и показалось странным. Во всяком случае, его рассказ — серьезное свидетельство: есть одно имя — Иван, Ваня. Есть предположение, кто взорвал штаб — старшина. Теперь остается узнать его фамилию.
— Остается совершеннейший пустяк, — насмешливо проговорила Наташа.
Она была в простом синем пальтишке, но выглядела как богиня. Подул ветер, и она подняла воротник.
Нет контакта, хоть убей! Держусь официально, делаем одно дело, и все равно — враждебность. Теперь она торопилась к Агаповым. Чтобы отделаться от меня.
У Агаповых ее встретили как знакомую: в маленьких городках все знают друг друга.
У Михеева разговор ограничился хотя и содержательной, но сухой и короткой информацией. Здесь же он принял характер пресс-конференции. Мы даже сидели за круглым столом: Агапова-старшая — худенькая старушка с беспокойным лицом, Агапова-младшая — интеллигентная моложавая женщина, ее сын Вячеслав, или Слава, толстый молодой человек двадцати трех лет в очках, Наташа и я.
Таков был состав участников этой незабываемой встречи.
Рассмотрев фотографию, Агапова-старшая сказала:
— В войну у нас стояло много солдат. Разве можно всех запомнить?
Я пояснил:
— Речь идет о том дне, когда в город вошли немцы.
— Когда вошли немцы — это было в сентябре сорок второго года, — у нас были два солдата. Эти или нет — не помню. Немцы всех нас выселили и разместили на улице свой штаб. А солдаты наши, как увидели, что в город вошли немцы, исчезли.
— Исчезли? — переспросил я.
— Исчезли, — подтвердила старушка. — Я не успела оглянуться, как они исчезли. Растаяли в воздухе.
— Мистика! А вы не слышали про солдата, который разгромил немецкий штаб?
— Слышала… Но немцы его убили, кажется.
— Мог это быть один из ваших двух солдат?
Она пожала худенькими плечиками:
— Мог и быть, мог и не быть, я этого не знаю.
И тут вмешался молчавший все время Слава:
— А почему я ничего не знаю об этой истории?
В семье Агаповых мне понравились все, кроме вот этого самого Славки. Он мне сразу не понравился. Молодой очкарик, к тому же толстый, обычно ассоциируется с каким-нибудь добродушным увальнем вроде Пьера Безухова. А если очкарик худой, то с каким-нибудь болезненным хлюпиком типа… Не приходит на память тип… Во всяком случае, очки, свидетельствуя о каком-то изъяне, о физическом недостатке, придают их обладателям обаяние человечности, некоей беспомощности. Я не мог бы себе представить, скажем, Гитлера, Геринга или Муссолини в очках. Но если в очках хам, то он из всех хамов — хам, из всех нахалов — нахал, я в этом много раз убеждался. У таких очки подчеркивают их хищную настороженность. Их скрытое за стеклами коварство.
Вот таким очкариком и был Слава. И он спросил довольно капризно:
— А почему я ничего не знаю об этой истории?
Бабушка развела руками:
— Война была, стояли солдаты, ушли, ничего такого особенного.
— Как же ничего особенного — штаб разгромил, — возразил Слава.
— Я ведь не видела, кто разгромил штаб.
Бабушка не так проста — дает сдачи нахальному внуку.
Тогда внук обратился ко мне:
— Для чего вы ведете розыск?
Я коротко его проинформировал.
— Значит, вы с дороги, у Воронова работаете. Понятно.
Есть люди: упомяни при них какое-нибудь учреждение, они тут же назовут фамилию его начальника. Будто этот начальник их ближайший приятель или даже подчиненный.
— Да, кажется, фамилия нашего начальника Воронов, — небрежно подтвердил я.
— А я думал, ты из школы, — уж совсем пренебрежительно и притом «тыкая», объявил Слава.
— Нет, — возразил я. — Мы на практике, с четвертого курса автодорожного института.
— Сколько же вам лет, когда вы успели? — удивилась Агапова-бабушка.
— Меня приняли в институт досрочно, как особо одаренного дипломанта Всесоюзного математического конкурса.
— Строите дорогу, — сказала Агапова-мать, — неужели нельзя было заасфальтировать хотя бы главную улицу?
— А зачем? Сносить будут ваш город.
Все ошеломленно уставились на меня, даже индифферентная Наташа. Но меня понесло. Меня раздражал самоуверенный Слава, его очки, их хищный блеск.
— Теперь установка на города-гиганты, — продолжал я, — а у вас ни промышленности, ни индустрии, ни легкой, ни тяжелой. Свет и тот выключают в одиннадцать часов. Юмор.
— Наш город, — сказала Агапова-мать, — древнее Москвы, здесь была крепость, защищала Русь от кочевников.
Она сказала это с достоинством и обидой за свой город. Мне сделалось стыдно.
— Мама, не беспокойся, — иронически заметил Слава, хищно косясь на меня своими очками, — молодой человек фантазирует.
Мне надоела эта бодяга:
— Может быть, все же вспомните, кто из солдат был у вас?
Бабушка снова рассмотрела фото, развела руками:
— Нет, не могу вспомнить.
Агапова-мать взяла фотографию:
— Дай-ка я посмотрю.
Она тоже долго смотрела на фотографию, потом показала на старшину:
— По-моему, этот. Второго не помню, а этот был.
— Тебе тогда было двенадцать лет, — напомнила бабушка.
— И все равно помню. Такой был молодой, красивый. Он у меня промокашку попросил.
Я привстал.
— Промокашку?!
— Да. Я делала уроки, и он или его товарищ, в общем, кто-то из них попросил промокашку, и я дала.
— Почему вас так поразила промокашка? — спросил Слава.
Вместо меня ответила Наташа:
— Среди вещей солдата есть промокашка.
Это были первые и последние слова, произнесенные ею за весь вечер.