Август 1988 года
Сэмюэл плакал в своей комнате – тихонько, чтобы не услышала мама. Даже еще не плакал, а ходил на цыпочках вокруг настоящего плача: так, чуть хныкал, прерывисто дышал и кривил лицо. Это был плач первой категории: легкий, почти незаметный, приносящий облегчение, очистительный, когда слезы наворачиваются, но еще не текут по щекам. Плач второй категории обычно вызывали эмоции – смущение, стыд, разочарование. Поэтому первая категория могла смениться второй от одного лишь чужого присутствия: Сэмюэл стыдился своих слез, того, что он такой плакса, и заходился уже всерьез – заливался слезами, всхлипывал, шмыгал носом. Но даже такому плачу было далеко до третьей категории, когда он принимался реветь в голос, из глаз катились слезы размером с дождевые капли, из носа текли сопли, он судорожно вздыхал и инстинктивно искал, куда бы спрятаться. Четвертая категория превращалась в истерику, а о пятой было страшно подумать. Классификацию плачей ему подсказал школьный психолог – по аналогии с категориями ураганов.
В тот день ему хотелось выплакаться. Он сказал маме, что пойдет к себе почитает: это было в порядке вещей. Большую часть времени Сэмюэл просиживал в своей комнате один-одинешенек с очередной книгой-игрой из серии “Выбери приключение”, купленной в передвижном книжном. Ему нравилось, как книги смотрелись на полке, все вместе, однотипные, с бело-красными корешками и заголовками вроде “Затерянные на Амазонке”, “Путешествие в Стоунхендж” и “Планета драконов”. Ему нравились расходящиеся тропинки в книгах, и когда нужно было принять очень трудное решение, мальчик закладывал страницу большим пальцем и читал, что будет дальше, чтобы убедиться, можно ли так поступить. В книгах были ясность и симметрия, которых так не хватало в действительности. Иногда он представлял, что его жизнь – одна из книг серии “Выбери приключение”, и чтобы история сложилась удачно, нужно всегда делать правильный выбор. Это помогало упорядочить непредсказуемый и зыбкий мир, который в большинстве случаев пугал Сэмюэла.
Он сказал маме, что почитает, на самом же деле залился плачем первой категории, который так хорошо успокаивал. Сэмюэл и сам не знал, почему плачет: было в атмосфере дома нечто такое, отчего тянуло спрятаться.
Последнее время, думал Сэмюэл, дома стало невыносимо.
Дом, как ловушка, удерживал все, что в него проникало: зной летнего дня, запах их собственных тел. Августовская жара обволакивала, Иллинойс плавился под солнцем. Все горело. Воздух стыл, точно густой клей. Свечи оплывали. Стебли гнулись под тяжестью цветов. Все увядало. Все чахло.
Стоял август 1988 года. Впоследствии Сэмюэл будет вспоминать этот месяц как последний, проведенный с матерью. К концу августа она исчезнет. Но он этого пока что не знал. Чувствовал лишь, что хочется плакать по совершенно определенным абстрактным причинам: жарко, страшно, и мама как-то странно себя ведет.
Он ушел к себе. И плакал, чтобы все прошло.
Но мама слышала, что он плачет. Стояла такая тишина, что она слышала, как сын плачет наверху. Мама открыла дверь в его комнату и спросила: “Солнышко, что с тобой?”, отчего он расплакался еще сильнее.
Она знала, что в такие минуты ни в коем случае нельзя говорить: “Ну вот, слезы в три ручья”, а лучше вообще никак не реагировать, потому что иначе сын будет реветь без остановки, и кончится все это – как бывало не раз, когда ей не удавалось скрыть раздражения из-за его затяжного плача, – тем, что он начнет задыхаться, рыдать в голос и долго не сможет утешиться. Поэтому она произнесла так ласково, как только могла:
– Что-то есть хочется. Ты не проголодался? Поехали перекусим.
Мамины слова немного успокоили Сэмюэла, так что он согласился переодеться и сел в машину практически без слез – лишь икота напоминала о недавнем плаче. Они приехали в кафе, Фэй увидела рекламу “Купи два гамбургера, получи третий в подарок” и сказала: “Отлично, возьмем гамбургеры. Будешь гамбургер?” Сэмюэл, всю дорогу мечтавший о куриных наггетсах с горчичным соусом, испугался, что если не согласится, то расстроит маму. Он кивнул и остался ждать в раскаленной машине, пока Фэй ходила за бургерами. Мальчик пытался уговорить себя, что на самом деле хотел гамбургер, но чем больше он думал об этом, тем отвратительнее ему казался этот бургер: черствая булка, прокисшие огурцы и лук, порезанный ровными кольцами толщиной с дождевого червя. Мать еще не вернулась, а его уже тошнило при мысли о гамбургере. По дороге домой он изо всех сил сдерживал подступавшие слезы, но мама услышала, как он шмыгает носом, спросила: “Что с тобой, солнышко?”, Сэмюэл выдавил “Не хочу бургер!” и зашелся оглушительным ревом третьей категории.
Фэй молча развернула машину. Сэмюэл всхлипывал, уткнувшись лицом в нагретое пассажирское сиденье.
Дома они молча поели. Сэмюэл с мамой сидели на жаркой кухне. Развалясь на стуле, мальчик дожевывал последний кусок курицы. Окна были распахнуты настежь в надежде хоть на какой-нибудь ветерок, но стояла тишь. Вентиляторы гоняли по дому горячий воздух. Сэмюэл с мамой смотрели, как под потолком описывает круги муха – единственная в комнате, кто подавал признаки жизни. Муха врезалась в стену, потом в сетку на окне, а потом вдруг ни с того ни с сего упала. Насекомое стукнулось о кухонный стол, точно стеклянный шарик.
Сэмюэл с мамой посмотрели сперва на крохотное черное тельце, лежавшее на столе, потом друг на друга. “Неужели это не сон?” Сэмюэл скривился от страха. Вот-вот расплачется. Нужно было его срочно отвлечь. Маме пришлось вмешаться.
– Пошли погуляем, – предложила Фэй. – Возьми свою машинку. Положи в нее девять любимых игрушек.
– Зачем? – он уставился на нее круглыми, испуганными, блестящими от слез глазами.
– Делай, что я говорю.
– Ладно, – согласился он, и на пятнадцать минут Фэй удалось его отвлечь.
Ей казалось, что ее главная материнская задача в том, чтобы отвлекать внимание Сэмюэла. Только он соберется расплакаться, как она тут же что-то придумывает, чтобы его успокоить. Почему именно девять игрушек? Потому что Сэмюэл был педантичен, маниакально бережлив и аккуратен, любил во всем порядок: например, держал под кроватью обувную коробку с десятью любимыми игрушками. Обычно там лежали фигурки персонажей “Звездных войн” и модели автомобилей. Время от времени он перебирал игрушки, заменяя одни на другие. Но коробка неизменно стояла под кроватью. И Сэмюэл всегда помнил, какие в ней сейчас любимые игрушки.
Фэй попросила его взять девять игрушек, потому что ей было интересно: какую же из них он оставит дома?
Сэмюэл не спрашивал себя, для чего это нужно. Почему именно девять игрушек? Зачем вообще брать их на улицу? Ему дали задание, и он его выполнял. Его не заботило, что в приказе нет логики.
Фэй расстроилась, что сына так легко обдурить.
Ей очень хотелось, чтобы он был похитрее. Чтобы не давал обвести себя вокруг пальца. Чтобы почаще огрызался. Ей хотелось, чтобы он был упрямее, задиристее. Но Сэмюэл не такой. Он всегда делал, что ему говорят. Как маленький робот-бюрократ. Фэй смотрела, как Сэмюэл пересчитывает игрушки, выбирает, которого из двух Люков Скайуокеров взять с собой – то ли с биноклем, то ли со световым мечом, – и думала, что должна бы гордиться сыном. Тем, что он такой внимательный и нежный ребенок. Но у его нежности была оборотная сторона: ранимость. Чуть что, сразу в слезы. Расстраивается из-за всякой ерунды. Тонкокожий, как виноград. Она же, в свою очередь, порой обходилась с ним слишком сурово. Ее раздражало, что он так всего боится. Ей не нравилось видеть в нем, как в зеркале, собственные недостатки.
– Мамочка, я готов, – сказал Сэмюэл.
Фэй насчитала в кузове его машинки восемь игрушек: оказывается, обоих Люков Скайуокеров он оставил дома. Но игрушек оказалось всего восемь, а не девять. Он не выполнил один-единственный простейший приказ. Фэй уже и сама не понимала, чего хотела от сына. Она злилась, когда он слепо ее слушался, но сейчас она злилась из-за того, что он ее не послушал. Ей показалось, что она сходит с ума.
– Пошли, – проговорила Фэй.
Снаружи стояла невообразимая тишь и липкая жара. Ни ветерка, лишь марево над крышами и асфальтом. Они шагали по широкой улице, которая вилась по их микрорайону, там и сям ветвясь на короткие тупики. Квартал казался безликим. Повсюду выгоревшая до хруста трава на газонах, ворота гаражей и дома, построенные по одним и тем же проектам: на заднем плане входная дверь, а гараж – на переднем, как будто дом пытался спрятаться за гаражом.
Однообразные гладкие бежевые ворота гаражей, казалось, воплощали сущность пригородов, их тоску и одиночество, размышляла Фэй. Широкое крыльцо выпускает в мир, а гаражные ворота от него отрезают.
Как она вообще здесь оказалась?
Из-за мужа, вот как. Это Генри привез их на улицу Оукдейл-лейн в Стримвуде, одном из множества неразличимых пригородов Чикаго. До этого они сменили немало тесных квартирок на две спальни в глухих агропромышленных уголках Среднего Запада, пока Генри карабкался по служебной лестнице в выбранной сфере деятельности: производство готовой замороженной еды. В конце концов они осели в Стримвуде, и Генри заявил, что отсюда они уже не сдвинутся, поскольку за такую должность стоит держаться: он стал заместителем вице-президента по исследованиям и разработкам в подразделении замороженных продуктов. В день переезда Фэй сказала: “Ну вот, похоже, и все”, потом повернулась к Сэмюэлу и добавила: “Видимо, здесь пройдет твое детство”.
Тоже мне Стримвуд[12], думала Фэй, шагая по улице. Ни лесов, ни ручьев.
– Все-таки эти гаражные ворота… – проговорила она, обернулась и увидела, что Сэмюэл уставился на асфальт перед собой. Он так увлеченно его рассматривал, что не слышал ее слов.
– Да и бог с ним, – сказала она.
Сэмюэл тянул за собой машинку, и ее пластмассовые колеса тарахтели по тротуару. Иногда под колесо попадал камешек, машинка резко останавливалась, и Сэмюэл чуть не падал от рывка. Каждый раз, как это случалось, ему казалось, что он огорчает маму, поэтому вглядывался в тротуар, отпинывал с дороги камешки, кусочки мульчи и коры, стараясь не бить по ним слишком сильно, чтобы ботинок не застрял в какой-нибудь трещине и он не упал, ни обо что не споткнувшись, а просто неправильно поставив ногу: Сэмюэл боялся, что это тоже огорчит маму. Он старался не отставать от нее, поскольку, если отстанет и ей придется ждать, пока он ее догонит, она может расстроиться, но и шагать так быстро он тоже не мог, ведь тогда какая-нибудь из восьми игрушек вывалится из кузова, и мама уж точно расстроится из-за его неуклюжести. Так что ему приходилось стараться идти в правильном темпе, чтобы не отстать от мамы, а там, где асфальт неровный или с трещинами, замедлять шаг, и смотреть под ноги, чтобы не наступить на какой-нибудь мусор и отбросить его с дороги, при этом не споткнувшись, и если бы у него все это лучше получалось, день был бы удачнее. Нужно постараться все исправить. Поменьше разочаровывать маму. Загладить вину за то, что случилось сегодня, когда он опять разревелся, как малыш.
Теперь ему было стыдно за себя. Он понимал, что вполне мог бы съесть бургер, что устроил истерику на пустом месте, что бургер наверняка оказался бы вкусным. Его мучила вина за случившееся. И то, что мама просто развернула машину, вернулась в кафе и купила ему куриные наггетсы, казалось Сэмюэлу героическим и добрым поступком. Ему вот никогда не стать таким добрым. Потому что он эгоист. Стоит ему зареветь, как он тут же получает свое, хотя плачет вовсе не специально. Сэмюэл гадал, как объяснить маме: будь это в его силах, он бы никогда больше не пролил ни слезинки и ей не пришлось бы часами его успокаивать или потакать его глупым капризам.
Ему хотелось сказать ей об этом. Он пытался подобрать слова. Мама же смотрела на деревья. На дуб, который рос у соседа во дворе. Ветки дуба высохли и уныло склонились до земли, как и вся растительность в округе. Листья выгорели до янтарной желтизны. Стояла такая тишина, что не было слышно ни звука: ни звона китайских колокольчиков, ни пения птиц, ни лая собак, ни детского смеха. Мама разглядывала верхушку дерева. Сэмюэл остановился и тоже уставился туда.
– Видишь? – спросила мама.
Сэмюэл не понял, что именно он должен был увидеть.
– Дерево? – уточнил он.
– Почти на самом верху. Видишь? – она показала, куда нужно смотреть. – Вон там. Листик.
Сэмюэл посмотрел, куда указывала мама, и заметил одинокий лист, не похожий на остальные. Зеленый, мясистый, он стоял прямо и трепетал, точно на сильном ветру, бился пойманной рыбкой. Единственный из всех листьев на дубе. Остальные застыли в неподвижном воздухе. Повсюду в окрестностях стояла тишь, а этот лист дрожал как одержимый.
– Знаешь, что это такое? – проговорила мама. – Это призрак.
– Правда? – спросил Сэмюэл.
– В этот листик вселилась чья-то душа.
– А разве душа может вселиться в листик?
– Во что угодно может. И в листик тоже.
Сэмюэл смотрел, как листик вертится, точно его привязали к воздушному змею.
– А почему он так крутится? – спросил он.
– Это чья-то душа, – пояснила мама. – Мне папа рассказывал. Старая легенда. Он ее слышал еще в детстве, в Норвегии. Это душа того, кто для рая оказался слишком плох, а для ада – слишком хорош. Вот и застрял посередине.
Сэмюэл раньше не думал, что так бывает.
– Он не знает покоя, – продолжала мама. – И хочет вырваться отсюда. Может, он был хорошим человеком и совершил один-единственный плохой поступок. Или за ним водилось множество грехов, но он в них раскаялся. А может, он и не хотел плохо себя вести, но не сумел с собой справиться.
Тут Сэмюэл снова разревелся. Лицо его скривилось, по щекам ручьем побежали слезы. Потому что он постоянно совершал плохие поступки. Фэй, увидев, что сын плачет, зажмурилась, потерла пальцами виски и закрыла лицо рукой. Сэмюэл понял, что исчерпал мамино терпение, она больше не выдержит, и плакать из-за плохих поступков – тоже плохой поступок.
– Солнышко, – наконец произнесла мама, – почему ты плачешь?
Ему хотелось объяснить, что больше всего на свете он мечтает никогда не плакать. Но Сэмюэл не смог этого сказать. Он лишь выдавил сквозь слезы и сопли нечто невразумительное:
– Я не хочу стать листиком!
– Как тебе такое в голову взбрело? – изумилась Фэй.
Она взяла сына за руку и потащила домой. Тишину квартала нарушали только всхлипы Сэмюэла да тарахтенье колес его машинки. Фэй отвела его в детскую и велела убрать игрушки.
– Между прочим, я просила тебя взять девять игрушек, – заметила она. – А ты взял только восемь. В следующий раз постарайся быть внимательнее.
Она сказала это с такой досадой, что Сэмюэл разревелся еще пуще, так сильно, что не мог вымолвить ни слова, иначе объяснил бы маме: он взял только восемь игрушек, потому что девятой был сам грузовик.
Папа Сэмюэла настаивал на том, что воскресный вечер нужно проводить “в кругу семьи”, и они обязательно ужинали вместе: собирались втроем за столом на кухне, и Генри мужественно пытался поддержать разговор. Ели они обычно блюда из специального служебного холодильника, где хранились опытные и пробные образцы. Эти были смелее, экзотичнее: манго вместо печеных яблок, сладкий картофель вместо обычного, свинина в кисло-сладком соусе вместо стейка на косточке. Попадались там и продукты, на первый взгляд, не предназначенные для заморозки: например, сэндвичи с лобстером, горячие сэндвичи с сыром или салатом из тунца.
– А знаете, что самое интересное? – спрашивал Генри. – Почти никто не покупал готовые блюда, пока в “Свонсон”[13] не назвали их “телеужином”. Торговали ими десять лет, потом сменили название на “телеужин” – и продажи взлетели.
– Угу, – буркала Фэй, не поднимая глаз от куриной отбивной с ветчиной и сыром.
– Как будто все только и ждали, чтобы им позволили есть перед телевизором. То есть людям и самим этого хотелось, но нужно было, чтобы кто-то другой разрешил.
– Все это, конечно, безумно интересно, – говорила Фэй таким тоном, что Генри тут же замолкал.
Они ели молча, пока наконец Генри не отваживался спросить, чем бы им хотелось заняться вечером, Фэй отвечала, чтобы он шел смотреть телевизор, Генри предлагал ей сделать это вместе, но она отнекивалась: мол, еще надо убрать посуду, кое-что помыть, “так что иди, смотри без меня”. Генри вызывался ей помочь, Фэй отказывалась – вот еще, будешь путаться у меня под ногами, – тогда он говорил: может, ты отдохнешь, а я сам все уберу, и Фэй вставала из-за стола, бросив раздраженно: “Да ты даже не знаешь, где что лежит”. Генри впивался в нее таким взглядом, как будто что-то хотел сказать, но в последний момент сдержался и промолчал.
Сэмюэл полагал, что мама с папой подходят друг другу не больше, чем ложка и мешок для мусора: странно, что они вообще женаты.
– Можно я уже пойду? – спросил мальчик.
Генри с обидой смотрел на сына.
– Мы же собирались провести вечер в кругу семьи, – отвечал он.
– Иди, – разрешила Фэй.
Сэмюэл соскочил со стула и побежал на улицу. Его охватило привычное желание – спрятаться от всех. Так он чувствовал себя всякий раз, как ему передавалось царившее в доме напряжение. Он прятался в роще – скорее даже рощице, тянувшейся вдоль мутного ручейка, который протекал позади их микрорайона. Несколько коротких деревьев, росших в грязи. Прудик глубиной в лучшем случае по пояс. Ручеек, куда сливали все стоки микрорайона, так что после дождя вода подергивалась разноцветной маслянистой пленкой. В общем, выглядела рощица жалко. Но спрятаться за деревьями было можно. За ними Сэмюэла не было видно.
Если бы его спросили, чем он там занимается, он бы ответил: “Играю”, хотя едва ли это можно было назвать игрой. Сэмюэл сидел на траве в грязи, спрятавшись за листвой, подбрасывал в воздух кленовые вертолетики и смотрел, как они, кружась, опускаются на землю.
Он рассчитывал побыть у ручья часок-другой, пока не придет пора ложиться спать. Сэмюэл искал укрытие, какую-нибудь уютную ямку, где его уж точно никто не заметит. Местечко, где можно спрятаться, накрывшись ветками. Сэмюэл собирал подходящие ветки и прутья, как вдруг, когда он копался в сухих листьях и желудях под дубком, у него над головой что-то хрустнуло. Ветки затрещали, дерево заскрипело, и не успел Сэмюэл поднять глаза, как сверху кто-то спрыгнул и со стуком приземлился перед ним. Мальчишка, не старше Сэмюэла, выпрямился и впился в него взглядом. Глаза у незнакомца были зеленые, как у кошки. Он был не выше и не крупнее Сэмюэла, и уж точно не сильнее, однако присутствие его ощущалось почти физически. Казалось, мальчишка заявлял о себе. Он подошел ближе. Лицо у него было узкое, вытянутое; лоб и щеки перемазаны кровью.
Сэмюэл выронил ветки. Ему хотелось убежать. Он велел себе бежать. Мальчишка шагнул к нему и вынул из-за спины нож, тяжелый серебристый тесак, каким мать Сэмюэла обычно резала мясо с костями.
Сэмюэл разревелся.
Стоял как вкопанный и рыдал, покорясь неизбежному: будь что будет. Он сразу зашелся плачем третьей категории: заливался слезами, беспомощно всхлипывал, чувствуя, как морщится лицо, как глаза вылезают из орбит, словно кто-то сзади тянет кожу на себя. Мальчишка стоял совсем рядом, и Сэмюэл видел, что кровь на его лице влажно блестит на солнце, капелька крови ползет по щеке вниз, к подбородку, спускается по шее под футболку. Сэмюэла даже не интересовало, откуда взялась эта кровь: он плакал навзрыд от одного лишь ее жуткого вида. Волосы у парнишки были короткие, с рыжиной, взгляд мертвый, непроницаемый, лицо в веснушках. Казалось, он владеет телом, как спортсмен, и так же хладнокровен. Мальчишка медленно и плавно занес нож над головой, точно маньяк, готовый поразить жертву.
– Вот это и называется удачной засадой, – произнес он. – На войне тебя бы уже убили.
Сэмюэл испустил вопль, который вобрал в себя все его горе и отчаяние – громкий крик о помощи.
– Фууу, – протянул мальчишка. – Ты такой урод, когда ревешь. – Он опустил нож. – Я пошутил. Видишь? Все в порядке.
Но Сэмюэл не мог успокоиться. Его била истерика.
– Ну и ладно, – продолжал незнакомец. – Не хочешь, не отвечай.
Сэмюэл вытер нос рукой, размазав сопли по щеке.
– Пошли, чего покажу, – сказал мальчишка.
Он повел Сэмюэла к ручейку, а потом еще немного по берегу, к поваленному дереву у пруда. Между корнями дерева и землей образовалось углубление.
– Смотри, – он указал Сэмюэлу на импровизированный аквариум, который устроил в углублении. В аквариуме были лягушки, змея и рыбка.
– Видал? – спросил мальчишка.
Сэмюэл кивнул. Он заметил, что змея без головы. У лягушек вспорото брюхо или проткнута ножом спина. Их там было восемь или девять, все дохлые, кроме одной, которая сучила в воздухе лапами, точно ехала на велосипеде. Головы у рыб были отрезаны по жабры. Все эти дохлые твари валялись в кровавой слизи, скопившейся на дне аквариума.
– Надо будет их поджечь, – сообщил мальчишка. – Зажигалкой и спреем от комаров. Знаешь, как это делается?
Незнакомец жестами показал, как именно: щелкнул невидимой зажигалкой и прыснул на нее.
– Садись, – сказал он. Сэмюэл сел, как ему велели. Парнишка окунул два пальца в кровь.
– Сейчас мы из тебя сделаем настоящего солдата, – пояснил он и помазал лицо Сэмюэла кровью: две полосы под глазами и одна на лбу.
– Ну вот, – подытожил мальчишка, – теперь ты один из нас. – Он воткнул нож в грязь, так что тот встал торчком. – Теперь для тебя начнется настоящая жизнь.
Солнце садилось, дневная жара спадала, из леса летели с жужжанием стаи комаров. Двое грязных и мокрых мальчишек вышли на опушку. Сэмюэл здесь никогда раньше не был: они шагали из его микрорайона в соседний, Венецианскую деревню. На лбу и щеках у ребят блестели мокрые полосы: они смыли лягушачью кровь водой из пруда. Мальчишки были одного роста, возраста и телосложения (невысокие, одиннадцати лет, худые и крепкие, как туго натянутые веревки), но каждому, кто их видел, было ясно, кто тут заводила. Нового знакомого Сэмюэла звали Бишоп Фолл: это он прыгал с дерева, сидел в засаде, убивал лягушек. Он рассказал Сэмюэлу, что в один прекрасный день станет генералом армии США.
– Долг, честь, отчизна, – пояснил он. – Отпор врагам. Вот мой девиз.
– Каким врагам? – уточнил Сэмюэл, оглядываясь по сторонам: ему никогда прежде не доводилось видеть таких больших домов, как в Венецианской деревне.
– Всем, какие будут, – ответил Бишоп. – Ура!
После военной академии он хотел поступить на службу – сперва лейтенантом, потом стать майором, затем полковником и, наконец, в один прекрасный день дорасти до генерала армии.
– У генерала армии категория допуска выше, чем у президента, – сообщил Бишоп. – Я узнаю все секреты.
– А мне расскажешь? – попросил Сэмюэл.
– Нет. Это же государственная тайна.
– Я никому не скажу.
– Национальная безопасность. Извини.
– Ну пожалуйста.
– Ни за что.
Сэмюэл кивнул.
– Ты будешь хорошим военным.
Оказалось, что Бишоп будет учиться вместе с Сэмюэлом в шестом классе местной начальной школы, потому что его недавно выгнали из частной школы, Академии Святого сердца, – как объяснил Фолл, за то, что “мне на все насрать”: это означало, что он слушал AC/DC в плеере, послал на хер одну из монахинь и дрался со всеми желающими, даже с мальчишками из старших классов, даже со священниками.
Академия Святого сердца, католическая приготовительная средняя школа, была единственным учебным заведением в округе, где учились те дети, чьи родители хотели, чтобы их чада поступили в один из элитарных университетов Восточного побережья. Все родители Венецианской деревни отправляли детей учиться в Академию. Сэмюэлу прежде никогда не доводилось бывать в Венецианской деревне, но иногда во время долгих велосипедных прогулок он проезжал мимо медных парадных ворот три метра высотой. За воротами скрывались просторные виллы в романском стиле, с плоскими черепичными крышами и круговыми подъездными дорожками вокруг внушительных фонтанов. Расстояние между домами равнялось как минимум футбольному полю. В каждом дворе – бассейн. На подъездных дорожках – диковинные спортивные автомобили, или гольфкары, или и те, и другие. Сэмюэл попытался представить, кто здесь может жить: не иначе как телезвезды или профессиональные бейсболисты. Но Бишоп назвал обитателей Венецианской деревни “офисными занудами”.
– Вон у того, – Бишоп указал на одну из вилл, – страховая компания. А этот, – он ткнул пальцем на другую, – кажется, управляет банком.
В Венецианской деревне было девятнадцать домов, каждый по стандартному проекту: три этажа, шесть спален, четыре полноценных санузла, три туалета с умывальником или душем, мраморные столешницы на кухне, винный погреб на пятьсот бутылок, лифт, окна из ударопрочного стекла, выдерживавшего ураган, тренажерный зал, гараж на четыре машины, все площадью полторы тысячи квадратных метров, в каждом доме пахнет корицей из-за специального ароматизированного клея, который использовали при строительстве. Для семей, опасавшихся, что у них окажется не самый красивый дом в квартале, однотипность служила веским доводом в пользу покупки. Агенты по недвижимости любили повторять, что в Венецианской деревне нет нужды “быть не хуже других”, несмотря на то что каждая обитавшая здесь семья в прежнем своем районе считалась лучше других. Место в иерархии обозначали иными способами: устраивали на заднем дворе беседки, двухэтажные застекленные веранды и даже теннисные корты с искусственным освещением и грунтовым покрытием. Выстроены все дома были по одному проекту, а вот оборудованы каждый по-своему.
К примеру, у одной из вилл, возле которой остановился Бишоп, на заднем дворе была гидромассажная ванна с морской водой.
– Здесь живет директор Святого сердца, – пояснил Бишоп. – Жирдяй сраный.
Мальчишка схватил себя за причинное место, показал дому средний палец и подобрал камешек, валявшийся в сточной канаве.
– Смотри, – сказал он Сэмюэлу и запустил камнем в дом директора.
Все случилось так быстро, что они и опомниться не успели. Вот уже камень в воздухе, они провожают его глазами, все как будто замедляется на мгновение, и мальчишки понимают, что он непременно попадет в дом и с этим уже ничего не поделать. Камень несся вперед на фоне огненно-красного неба, и где он приземлится, зависело только от времени и гравитации. Наконец, описав дугу, он полетел вниз, едва не зацепив ярко-зеленый “ягуар” директора на подъездной дорожке, и гулко стукнул в алюминиевый гараж прямо за машиной. Мальчишки переглянулись с ужасом и восторгом: лязг камня о ворота гаража показался им самым громким звуком в мире.
– Ни фига себе! – крикнул Бишоп, и они, повинуясь естественному порыву, бросились наутек, как дикие звери, за которыми гонятся охотники.
Ребята мчались по Виа Венето, единственной улочке микрорайона, которая вилась почти так же, как оленья тропа в ту пору, когда здесь еще был заповедник. Тропа проходила между искусственным прудиком и широкой водосточной канавой, и этих двух водоемов хватало, чтобы напоить небольшое стадо оленей даже суровой иллинойсской зимой. Потомки тех оленей по сей день забредали в Венецианскую деревню и нещадно объедали ухоженные цветочные клумбы и сады. Олени так досаждали здешним обитателям, что те каждые три месяца платили истребителю, который регулярно раскладывал отравленные лизунцы в кормушки на столбах, достаточно высокие, чтобы доставал взрослый олень (и, что самое главное, чтобы до них не дотянулись и случайно не сожрали кусок соли местные собаки весом в двенадцать и менее килограммов). Яд не убивал оленей на месте, а копился в организме: животное, почуяв скорую смерть, уходило умирать вдалеке от стада (что было удобно для жителей). Так что, помимо одинаковых почтовых ящиков с нарисованными гондолами и фонтанов перед домом, был в Венецианской деревне еще один повторяющийся архитектурный элемент – высокие кормушки с лизунцами и надписями “ОСТОРОЖНО, ЯД! НЕ ТРОГАТЬ!”, выполненными благопристойным и элегантным шрифтом с засечками – тем же, что и на местных официальных канцелярских принадлежностях.
Район бы никогда не появился, если бы трое чикагских инвесторов не обнаружили лазейку в законе. До Венецианской деревни здесь был заповедник “Молочай”, названный так в честь вида трав, который в изобилии произрастал в округе и летом привлекал полчища бабочек-данаид. Город искал частную организацию (предпочтительно некоммерческую и/или благотворительную), которая могла бы обслуживать заповедник, ухаживать за тропинками, охранять биоразнообразие и в целом заботиться о его благополучии. В договорах, составленных городом, было указано, что покупатель не имеет права застраивать территорию, а также перепродавать ее тому, кто планирует ее застроить. Однако в договоре не было сказано ни слова о том, кому тот, второй покупатель может продать землю. Так что первый компаньон купил заповедник, продал его второму, а тот тут же перепродал третьему, который незамедлительно основал вместе с первыми двумя компанию с ограниченной ответственностью и принялся вырубать лес. Территорию бывшего заповедника “Молочай” обнесли прочной медной оградой и принялись рекламировать микрорайон среди состоятельных клиентов (из тех, кто вполне мог бы быть завсегдатаем аукциона “Сотбис”). Один из слоганов звучал так: “Здесь природа встречается с роскошью”.
Один из трех учредителей, товарный брокер, работавший и на Чикагской фондовой бирже, и на Уолл-стрит, по-прежнему жил в Венецианской деревне. Звали его Джеральд Фолл. Он был отцом Бишопа.
Джеральд Фолл, единственный во всем микрорайоне, не считая двух мальчишек, видел, как камень попал в директорский гараж, как Бишоп и Сэмюэл бежали под горку к нижней части Виа Венето, оканчивавшейся тупиком, туда, где на подъездной дорожке стоял он сам у раскрытой двери черного BMW: правой ногой Фолл уже шагнул в салон, а левая так и осталась на дорожке, которую он велел замостить блестящей брусчаткой, обошедшейся ему в круглую сумму. Он собирался уезжать, когда заметил, как сын запустил камнем в дом директора. Мальчишки увидели Фолла только когда добежали до дорожки и остановились как вкопанные: подошвы их кроссовок скрипнули по отполированному камню, как у баскетболистов в спортзале. Бишоп с отцом уставились друг на друга.
– Директор болен, – наконец произнес Фолл-старший. – Зачем ты его доводишь?
– Прости, – ответил Бишоп.
– Ему очень плохо. Он болеет.
– Я знаю.
– А если он спит, и ты его разбудил?
– Я непременно извинюсь.
– Да уж, пожалуйста.
– Ты куда? – спросил Бишоп.
– В аэропорт. Какое-то время поживу в Нью-Йорке.
– Опять?
– Не обижай сестру, когда меня не будет. – Он посмотрел на мокрые и грязные ноги мальчишек. – И не тащи грязь в дом.
С этими словами отец Бишопа уселся в машину, захлопнул дверь, мотор заурчал, и BMW, взвизгнув шинами, вырулил с подъездной дорожки.
Внутри дом Фоллов выглядел так торжественно, что Сэмюэлу расхотелось трогать что-либо руками: кипенно-белые каменные полы, люстры с хрустальными подвесками, цветы в высоких неустойчивых стеклянных вазах (того и гляди, перевернутся), на стенах – абстрактные картины в рамах, подсвеченные лампы вровень с поверхностью, массивный деревянный комод, в котором за стеклом стояло штук двадцать стеклянных снежных шаров, столешницы в комнатах натерты до зеркальности, на кухне – такие же блестящие столешницы белого мрамора; каждую комнату и коридор украшала широкая арка на коринфских колоннах с таким затейливым орнаментом наверху, что они казались мушкетами, в которых взорвались пули, так что дула разнесло на части.
– Сюда, – сказал Бишоп.
Он привел Сэмюэла в комнату, которую иначе как “кинозалом” и не назовешь: здесь стоял телевизор с таким огромным экраном, что мальчик почувствовал себя карликом по сравнению с ним. Телевизор был выше него, и даже если бы Сэмюэл раскинул руки в стороны, экран все равно оказался бы шире. Под телевизором стоял ящичек, в котором валялись напиханные как попало шнуры и провода для видеоприставок. Среди приставок торчали картриджи с играми, точно стреляные гильзы от артиллерийских снарядов.
– Любишь играть в “Метроид”, “Кастлванию” или “Супер Марио”? – спросил Бишоп.
– Не знаю.
– Я могу спасти принцессу в “Супер Марио”, и меня даже не убьют. А еще я прошел “Мега Мен”, “Дабл Драгон” и “Кид Икарус”.
– Какая разница, во что играть.
– Точно. Все равно все игры практически одинаковы. Тактика везде одна: иди направо.
Он пошарил в ящике и выудил обмотанную проводами приставку “Атари”.
– Мне больше нравится классика, – пояснил Бишоп. – Игры, которые придумали до того, как появились шаблоны. “Галага”. “Донки Конг”. Или даже “Джауст” – как ни странно, одна из моих любимых.
– Никогда в нее не играл.
– Вещь. Страусы и всякое такое. Птеродактили. Еще есть такая игра, “Сентипид”. И “Пакмэн”. Ты же играл в “Пакмэна”?
– А то!
– Классная штука, скажи? А вот еще. – Бишоп схватил картридж под названием “Миссайл Комманд” и воткнул в приставку “Атари”. – Сперва посмотри, как я играю, тогда поймешь.
В игре “Миссайл Комманд” нужно было защищать шесть городов от града межпланетных баллистических ракет. Снаряды падали на город с неприятным резким шумом, как от взрыва, и на экране появлялось яркое пятно, которое, по идее, изображало ядерный гриб, но больше напоминало плоский камешек или лягушку, ныряющую в гладь пруда. Саундтреком к игре служила восьмибитная запись сирены воздушной тревоги. Бишоп направлял сетку прицела на падающие ракеты, нажимал на кнопку, луч света отрывался от земли и медленно летел к намеченной цели, чтобы столкнуться с бомбой. Первый город Бишоп потерял только на девятом уровне. В конце концов Сэмюэл сбился со счета, какой сейчас уровень, и когда небо запестрело следами ракет, стремительно и густо падавших на город, понятия не имел, сколько бортов подбил его друг. Лицо Бишопа во время игры оставалось бесстрастным, а взгляд был пустым, как у рыбы.
– Хочешь, покажу еще раз? – предложил Бишоп, когда на экране загорелась надпись “КОНЕЦ ИГРЫ”.
– Ты победил?
– В смысле – победил?
– Ну, спас все города?
– Невозможно спасти все города.
– А зачем тогда все это?
– Тебя все равно уничтожат. Твоя задача – продержаться как можно дольше.
– Чтобы люди могли убежать?
– Ну да, типа того.
– А покажи еще раз.
Бишоп проходил уже шестой или седьмой уровень во второй игре. Сэмюэл, вместо того чтобы наблюдать за происходившим на экране, рассматривал его лицо – сосредоточенное, спокойное даже тогда, когда в окрестностях его городов падали снаряды, а пальцы Бишопа терзали джойстик, – как вдруг откуда-то снаружи донеслись новые звуки.
Музыка. Чистая, звучная, ничуть не похожая на цифровой шум, исходивший от телевизора. Кто-то играл восходящие и нисходящие гаммы на каком-то струнном инструменте.
– Что это?
– Сестра моя, Бетани, – пояснил Бишоп. – Репетирует.
– А на чем она играет?
– На скрипке. Она будет знаменитой скрипачкой. У нее и правда большой талант.
– Еще бы! – выпалил Сэмюэл, пожалуй, чересчур восторженно, так, что вышло даже неуместно.
Но очень уж ему хотелось понравиться Бишопу, вот Сэмюэл и решил ему польстить. Бишоп бросил на него любопытный взгляд и продолжил играть: так же невозмутимо, как прежде, перешел на десятый, одиннадцатый уровень. Снаружи уже доносились не гаммы, а настоящая мелодия, парящее стремительное соло. Сэмюэлу не верилось, что такое может сыграть человек, а не радио.
– Это правда твоя сестра?
– Ага.
– Я хочу на нее посмотреть, – сказал Сэмюэл.
– Погоди. Ты лучше на это посмотри, – ответил Бишоп и одним выстрелом уничтожил две бомбы.
– Я на минутку, – попросил Сэмюэл.
– У меня еще ни одного города не разбомбили. Я никогда не набирал столько очков в “Миссайл Комманд”. Ты будешь свидетелем исторического события.
– Я сейчас.
– Ну и пожалуйста, – бросил Бишоп. – Пеняй на себя.
И Сэмюэл отправился искать, откуда доносилась музыка. Он шел на звуки по главному сводчатому коридору, через блестящую кухню, в дальний конец дома, в кабинет. Осторожно высунул голову из-за дверного косяка, заглянул внутрь и увидел сестру Бишопа.
Они были близнецами.
Бетани походила на Бишопа как две капли воды: те же брови домиком, то же спокойное и сосредоточенное выражение лица. Ни дать ни взять, эльфийская принцесса с обложки книги “Выбери приключение”: вечно молодая, прекрасная, мудрая. Высокие скулы и заостренный нос шли ей больше, чем Бишопу: ему такие черты придавали злой вид, Бетани же казалась величественной и изящной, точно статуэтка. Длинные густые темно-рыжие волосы, тонкие, наморщенные от напряжения брови, длинная шея, тонкие руки, прямая осанка, то, как аккуратно она сидела, стараясь не помять юбку – не по годам изящно и чинно, как настоящая леди, – сразило Сэмюэла наповал. Ему нравилось, как она держит скрипку, как плавно, повинуясь полету смычка, двигаются ее голова, шея, плечи. Как она отличалась от ребят из школьного оркестра, которые машинально, натужно терзали инструменты. Бетани же играла легко.
Тогда он этого еще не знал, но ей суждено было стать для него идеалом красоты на всю оставшуюся жизнь. И всех девушек, с которыми он знакомился, он отныне мысленно сравнивал с Бетани.
Она закончила на длинной ноте: смычок скользил туда-сюда, но мелодия не прерывалась, лилась одним протяжным звуком. Все это показалось Сэмюэлу чудом. А Бетани открыла глаза, уставила на него взгляд, и пугающе-долгое мгновение они смотрели друг на друга. Наконец она положила скрипку на колени и проговорила:
– Привет!
Никогда прежде Сэмюэл не испытывал такой неловкости. Впервые в жизни все его существо трепетало: в подмышках выступил холодный липкий пот, рот вдруг стал слишком маленьким, а язык – огромным и сухим, легкие горели, словно он слишком долго задерживал дыхание, и все эти ощущения рождали в его теле невероятное напряжение. Его точно магнитом тянуло к объекту симпатии – а ведь прежде он либо старался не замечать большинство окружающих его людей, либо прятался от них.
Девочка ждала, что он что-нибудь скажет. Она сидела, сложив руки на коленях поверх скрипки и скрестив ноги, и разглядывала Сэмюэла. Ее зеленые глаза смотрели так проницательно…
– Я друг Бишопа, – наконец выдавил Сэмюэл. – Я тут с ним.
– Ясно.
– Ну, с твоим братом.
Она улыбнулась.
– Поняла.
– Я услышал, как ты играешь. Зачем ты репетируешь?
Бетани бросила на него недоуменный взгляд.
– Чтобы пальцы запомнили ноты, – пояснила она. – У меня скоро концерт. А ты что подумал?
– Очень красиво.
Она кивнула и, казалось, некоторое время размышляла над его словами.
– Эти двойные ноты в третьей части ужасно трудно сыграть в унисон, – наконец сказала Бетани.
– Угу.
– И арпеджио на третьей странице очень сложные. Тем более что там надо играть децимами, вообще свихнуться можно.
– Да.
– Мне все время кажется, что я с ней не справлюсь, с третьей частью. Я там все время спотыкаюсь.
– Ничего подобного.
– Как будто я птица, которую степлером пришили к стулу.
– Понятно, – Сэмюэл чувствовал себя неловко.
– Надо расслабиться, – не унималась Бетани. – Особенно во второй части. Там есть такие длинные фразы, и если их играть слишком оживленно, теряется мелодичность. Приходится успокаиваться, сдерживаться, а когда играешь соло, это очень трудно: все тело протестует.
– Может, тебе, ну, я не знаю, подышать? – предложил Сэмюэл, потому что именно это говорила ему мама, когда у него случался припадок четвертой категории – “Просто дыши”.
– Знаешь, как я делаю? – ответила Бетани. – Я представляю, будто смычок – это нож. – Она подняла смычок и в шутку пригрозила им Сэмюэлу. – А скрипка – кусок масла. И я как будто режу масло ножом. Похожие ощущения.
Сэмюэл беспомощно кивнул.
– Как ты познакомился с моим братом?
– Он спрыгнул с дерева и меня напугал.
– А, – ответила Бетани так, будто фраза Сэмюэла все объясняла. – Он сейчас играет в “Миссайл Комманд”?
– Откуда ты знаешь?
– Ну он же мой брат. Я его чувствую.
– Правда?
Бетани серьезно посмотрела на Сэмюэла, потом не выдержала и рассмеялась.
– Нет, конечно. Просто слышу.
– Что слышишь?
– Игру. Послушай. Разве не слышишь?
– Я ничего не слышу.
– Сосредоточься. Прислушайся. Закрой глаза и слушай.
Сэмюэл зажмурился, и общий гул дома распался для него на отдельные звуки: вот урчит кондиционер, ветер свистит в вентиляции, шелестит снаружи о стены дома, вот гудят холодильник и морозильник. Опознав каждый из звуков, Сэмюэл тут же переставал обращать на них внимание, вслушиваясь в то, что происходит в других комнатах, и вот наконец уловил в тишине глухой рев сирены воздушной тревоги, взрывы бомб и вой орудий.
– Слышу, – произнес Сэмюэл, открыл глаза и обнаружил, что Бетани уже на него не смотрит.
Она отвернулась к большому окну, выходившему на задний двор и лес за домом. Сэмюэл проследил за ее взглядом и увидел, что снаружи, в сумерках, на опушке, метрах в двадцати пяти от них, стоит большой олень. Рыжеватый, в белых пятнышках, с огромными черными глазами. Олень, прихрамывая, тронулся с места, пошатнулся, упал, с усилием поднялся на ноги и снова пошел, пошатываясь и взбрыкивая.
– Что с ним? – спросил Сэмюэл.
– Соли нализался.
Передние ноги у оленя подкосились, он упал на брюхо, пополз вперед, потом встал, вытянул шею и замотал головой. В огромных глазах оленя читался ужас. Из носа шла розовая пена.
– Тут все время так, – пояснила Бетани.
Олень развернулся и, то и дело заваливаясь на передние ноги, побрел в лес. Сэмюэл и Бетани провожали его взглядом, пока зверь не скрылся в листве. Все стихло. Слышно было лишь, как в другом конце дома с неба падают бомбы, ровняя с землей города.
С началом учебного года стало происходить кое-что новое: Сэмюэл сидел на уроке, старательно записывал все, о чем рассказывала мисс Боулз – будь то история Америки, умножение или грамматика, – честно вдумывался в материал и старался его понять, опасаясь, что мисс Боулз в любую минуту может вызвать его и начать расспрашивать о том, что она только что объясняла, она частенько так делала, а тех ребят, кто ошибался с ответом, потом битый час высмеивала – мол, рано им в шестой класс, им самое место в пятом, – так что Сэмюэл внимательно слушал, не отвлекаясь ни на секунду, и совсем не думал о девочках и о всяком таком, что с ними связано, а это все равно происходило. По телу разливалось тепло, начинало покалывать, как будто кто-то собирается тебя пощекотать, и вот ты ждешь, замирая от ужаса. Он вдруг почувствовал ту часть тела, которая прежде никак себя не проявляла, так что прежде он не обращал на нее никакого внимания, как и на прочие схожие ощущения: как обтягивает плечи одежда, как сидят на ногах носки, как локоть упирается во что-то. Обычно тела не замечаешь. Но в последнее время, безо всякой на то причины, чаще, чем хотелось бы Сэмюэлу, давал о себе знать член. Он заявлял о себе на уроке, за партой. Утыкался в джинсы и жесткий металл снизу столешницы стандартной школьной парты. Беда была в том, что, хотя Сэмюэл стеснялся своего восставшего, набухшего, упершегося в джинсы члена, чисто физически это доставляло ему удовольствие. Он был бы рад, если бы этого не было, и одновременно ему вовсе этого не хотелось.
Догадывалась ли мисс Боулз? Замечала ли? Что каждый день у некоторых мальчиков из класса вдруг мечтательно туманились и стекленели глаза, поскольку нервная система переносила их в другой мир? Может, и замечала, но виду не подавала. И никогда не вызывала мальчишек в таком состоянии, не требовала, чтобы они отвечали стоя. Самой мисс Боулз это казалось верхом милосердия.
Сэмюэл взглянул на часы: десять минут до перемены. Штаны давили. Стул стал тесен. Перед глазами сами собой замелькали девчонки из галереи образов, которые он где-то видел и запомнил: вот женщина в торговом центре наклонилась, так что в вырезе платья показалась грудь; вот одноклассницы садятся за парты, и он успевает разглядеть ноги, пах и внутреннюю сторону бедра; а вот и новое видение, Бетани у себя в комнате сидит прямо, сдвинув колени, в легком хлопковом платье, прижав к подбородку скрипку, и смотрит на него зелеными кошачьими глазами.
Когда прозвенел звонок на перемену, Сэмюэл притворился, будто никак не может найти в парте что-то очень важное. Наконец все вышли из класса, он поднялся и поковылял к дверям, и если бы кто-то его увидел, подумал бы, что мальчик медленно крутит на бедрах невидимый обруч.
Дети строем шли на площадку, шагали медленно, целенаправленно и решительно, хотя их так и распирала энергия, которая накапливается у одиннадцатилетнего мальчишки за те несколько часов, что он сидит неподвижно под надменным взором мисс Боулз. Они шагали в полной тишине, один за другим по правой стороне коридора, мимо табличек, которые педагоги заботливо развесили по белым бетонным стенам. Одна или две гласили “Учение – развлечение!”, остальные же пытались учить манерам: “Ногами и руками ничего не трогать”, “Не кричать”, “Не бегать”, “Жди своей очереди”, “Будь вежливым”, “Не трать зря туалетную бумагу”, “Не болтай за едой”, “Соблюдай правила поведения за столом”, “Держи дистанцию”, “Подними руку, чтобы ответить”, “Молчи, пока не спросят”, “Соблюдай очередь”, “Провинился – извинись”, “Делай, что тебе говорят”, “Мыло – не игрушка”.
Для большинства учеников образование, которое давала школа, было делом десятым. Главным же для них было научиться вести себя в школе. Приспособиться к суровым школьным правилам. Взять хотя бы отлучки в туалет. Ни к одному из предметов педагоги не относились с такой строгостью, как к телесным отправлениям учеников. Чтобы отпроситься в туалет, нужно было исполнить мудреный ритуал, после которого мисс Боулз – если ее очень вежливо попросить и убедить, что тебе правда очень нужно и это не уловка для того, чтобы выбраться из класса и тайком покурить, выпить или принять наркотики, – заполняла пропуск в уборную, длинный, как текст конституции. Записывала твое имя, время ухода (с точностью до секунды) и, что самое ужасное, цель посещения (то есть номер один или номер два), а потом просила вслух прочитать разрешение на выход из класса, где перечислялись твои “Права и обязанности”, и главным из них было то, что из класса можно отлучиться не более чем на две минуты, причем идти только по правой стороне коридора прямиком в ближайшую уборную, по дороге ни с кем не разговаривать, по школе не бегать и правила не нарушать, а в туалете не делать ничего такого, что запрещено законом. После этого надо подписать разрешение и дождаться, пока мисс Боулз разъяснит, что ты подписал договор, а тех, кто нарушает договоры, ждет суровое наказание. Чаще всего дети слушали учительницу с широко раскрытыми от страха глазами, приплясывая на месте, потому что отсчет-то уже пошел, и чем дольше мисс Боулз распиналась о договорном праве, тем больше отнимала времени от драгоценных двух минут, так что когда ребята наконец выходили в коридор, у них оставалось секунд девяносто на то, чтобы добраться до туалета, сделать свои дела и вернуться в класс, и непременно шагом, поскольку бегать строго запрещалось.
Не говоря уже о том, что за неделю отпроситься в туалет можно было только два раза.
Еще было правило питьевого фонтанчика: вернувшимся с перемены ученикам позволялось пить из него воду не дольше трех секунд на каждого (видимо, для того, чтобы научить их думать не только о себе, но и о других), но, разумеется, дети на перемене набесились, чтобы выпустить накопившийся страх, запыхались, выбились из сил, им было жарко, в туалет их выпускали редко, так что эти три секунды у фонтанчика – единственный раз за весь день, когда эти потные, обгоревшие на солнце, разгоряченные дети пили воду. Бедные ученики оказывались меж двух огней: набегаешься на перемене, чтобы сбросить излишек энергии, – будешь остаток дня страдать от усталости и жажды, не будешь бегать на перемене – во второй половине дня не сможешь усидеть на месте и наверняка получишь выговор за поведение. Так что обычно на перемене ученики бесились изо всех сил, а потом старались напиться за три секунды. К концу дня бедные дети страдали от обезвоживания и имели жалкий вид – чего, собственно, и добивалась мисс Боулз.
Пока ученики пили, учительница торчала у них над душой и громко отсчитывала время. На счет “три” ребенок отпрыгивал от фонтанчика, не успев утолить жажду: день выдался жаркий, влажный, тяжелый, как бывает ранней осенью на Среднем Западе. С подбородка у бедняги капала вода.
– Фигня какая-то, – сказал Бишоп Сэмюэлу, пока они ждали своей очереди. – Смотри, как надо.
Когда подошла очередь Бишопа, он склонился над фонтанчиком, нажал на кнопку и принялся пить, глядя в глаза мисс Боулз, которая отсчитывала: “Раз. Два. Три”. Бишоп не оторвался от воды, и учительница повторила с нажимом: “Три”, а когда он снова не послушался, сказала: “Хватит. Следующий!” Тут стало ясно, что Бишоп не отойдет от фонтанчика, пока не напьется, большинству детей в очереди даже показалось, что он уже и не пьет вовсе, а только мочит губы, не сводя глаз с мисс Боулз, до которой наконец дошло: новый ученик не то чтобы не знает правил – он ставит под сомнение ее авторитет. Мисс Боулз приняла вызов – уперла руки в боки, вздернула подбородок и проговорила на октаву ниже обычного: “Бишоп. Прекрати пить. Немедленно!”
Тот в ответ устремил на нее мертвый скучающий взгляд. Неслыханная дерзость! Дети в очереди удивленно таращились на новенького и нервно хихикали, потому что еще немного – и его непременно выпорют. Каждого, кто так нагло нарушал правила, били палкой.
Палка эта вошла в пословицу.
Она висела на стене в кабинете директора, главного блюстителя школьной дисциплины, непропорционально сложенного коротышки, которого, словно в насмешку, звали Лоренс Лардж[14]. Основной вес его тела приходился на корпус: ноги у директора были тощие, хилые, туловище же напоминало воздушный шар. Не человек, а яйцо на зубочистках; непонятно, как его ноги держат и почему они еще не сломались в щиколотках или голени. Палка его была вырезана из цельного куска дерева сантиметров в восемь толщиной, шириной с два тетрадных листа. В ней была просверлена дюжина дырок: наверное, для скорости, гадали дети. Чтобы замахиваться быстрее.
Порки, которые устраивал директор, отличались силой и отточенной техникой, необходимой для мощного удара – такого, что, например, очки Брэнда Бомонда разлетелись вдребезги (историю эту шестиклассники передавали из уст в уста): Лардж так врезал Бомонду по заднице, что ударная волна прокатилась по телу бедолаги и разбила толстые стекла очков. Шлепок Ларджа сравнивали с подачами профессиональных теннисистов, которые посылали мяч со скоростью 225 километров в час. Было непонятно, как директор с его весом умудрился нанести такой сокрушительный – и невозможный даже для спортсмена – удар. Время от времени кто-нибудь из родителей жаловался на устаревшую систему наказаний, но поскольку порка считалась крайним средством устрашения хулиганов, то и прибегали к ней очень редко. Во всяком случае, не настолько часто, чтобы этим заинтересовался родительский комитет. Даже самые буйные и непослушные дети боялись, что за дурное поведение им обязательно попадет по заднице, и весь школьный день ходили как под наркотиками: говорили тихо, вели себя спокойно. (Изредка родители жаловались, что дома дети стоят на ушах, а учителя молча кивали и думали: “Нас это не касается”.)
У каждого учителя был свой предел терпения, за которым он уже не собирался мириться с непослушанием. У мисс Боулз такой предел наступал через двенадцать секунд. Ровно двенадцать секунд Бишоп провел у питьевого фонтанчика. Двенадцать секунд смотрел в глаза мисс Боулз, которая сперва требовала, чтобы он отошел, а потом схватила его за шиворот, так что на Бишопе затрещала рубашка, и, на мгновение оторвав от земли, поволокла в наводящий ужас кабинет директора Ларджа.
Возвращались после порки дети обычно так: минут десять-двенадцать спустя раздавался стук в дверь, мисс Боулз открывала, на пороге стоял директор Лардж, положив ручищу на спину ученика – красного, в слезах и соплях. Все дети после экзекуции выглядели одинаково: угрюмые, заплаканные, с красными глазами, сопливые, покорные. Куда только девались упрямство и дерзость! Самые шумные выпендрежники в эту минуту, казалось, больше всего на свете хотели свернуться калачиком под партой и умереть. “Полагаю, он готов вернуться в класс”, – говорил Лардж. – “Надеюсь, он запомнил этот урок”, – откликалась мисс Боулз, и даже одиннадцатилетки понимали, что взрослые ломают комедию и разговаривают сейчас не друг с другом, а с ними, и смысл этого диалога – “Не выходи за рамки дозволенного или будешь следующим”. После этого ученику разрешали вернуться на место, где начиналась вторая часть наказания: задница саднила после экзекуции и была чувствительна, как открытая рана, так что сидеть на жестком пластмассовом стуле было невыносимо больно, словно тебя еще раз выпороли. Отшлепанный сидел и плакал, а мисс Боулз, заметив это, язвила: “Извини, я не расслышала. Ты что-то хочешь добавить к нашему разговору?” Ребенок отрицательно качал головой. Вид у него при этом был сломленный, несчастный, жалкий. Весь класс понимал: мисс Боулз хотела, чтобы все заметили его слезы, чтобы унизить его еще сильнее. При всех. Перед друзьями. Мисс Боулз была жестока, и скрыть это было не под силу никому и ничему – даже бесполым синим свитерам, которые она носила.
В тот день весь класс ждал возвращения Бишопа. Ребята волновались. После инициации они рады были его принять. Теперь-то он знает, что им пришлось пережить. Теперь он один из них. Они предвкушали его возвращение и готовы были простить ему слезы. Десять минут, пятнадцать, наконец на восемнадцатой минуте раздался неизменный стук в дверь. “Кто бы это мог быть?” – театрально воскликнула мисс Боулз, положила мел на доску и пошла открывать. На пороге стояли Бишоп и директор Лардж. Однако Бишоп, к изумлению мисс Боулз и всего класса, не только не плакал, но улыбался. Вид у него был довольный. И Лардж не клал ему руку на спину. Он вообще стоял поодаль, едва ли не в метре от Бишопа, словно боялся заразиться. Мисс Боулз уставилась на директора Ларджа, но тот не произнес, как обычно, мол, Бишоп готов вернуться в класс, а сказал отстраненно, точно солдат про войну: “Вот. Принимайте”.
Бишоп прошел на свое место. Все дети в классе провожали его глазами. Он прыгнул за парту, жестко приземлился на задницу и дерзко огляделся, как будто хотел сказать: ну давайте, попробуйте меня тронуть хоть пальцем.
Эта сцена врезалась в память каждого шестиклассника, кто ее видел. Один из них перенес самое суровое испытание, которое только способны придумать взрослые, и вышел из него победителем. После этого с Бишопом Фоллом уже никто не связывался.
Мама рассказывала Сэмюэлу про нёкка. Очередная страшилка ее отца. Самая жуткая. Нёкк, говорила она, это оборотень, водяной: плавает вдоль берега, ищет детей, особенно тех озорников, что гуляют в одиночку. Высмотрев ребенка, нёкк является ему в виде большого белого коня. Неоседланного, но послушного и дружелюбного. Конь наклоняется пониже, чтобы ребенок мог вспрыгнуть к нему на спину.
Ребенок сперва опасается, но разве тут устоишь? Собственный конь! Он запрыгивает на коня, тот выпрямляется, и шалун оказывается метрах в трех от земли. Ребенок не помнит себя от восторга: еще бы, впервые в жизни ему послушна такая махина! Никогда прежде он не забирался так высоко! Проказник теряет страх. Бьет коня пятками по бокам, чтобы тот припустил быстрее. Конь переходит на легкую рысь, и чем больше ребенок радуется, тем быстрее скачет конь.
Тут ребенку хочется, чтобы его увидели все.
Чтобы друзья с завистью таращились на его новую лошадь. Его собственную.
И так раз за разом. Все жертвы нёкка сперва испытывают страх. Потом восторг. Гордость. Ужас. Ребенок погоняет коня, пока тот не срывается в галоп, так что всадник цепляется ему за шею. Озорник на седьмом небе от счастья. Никогда еще он не чувствовал себя таким важным и довольным. И в этот миг – на пике бешеной скачки и восторга, когда ребенку кажется, что он отлично держится в седле, что теперь у него появился собственный конь, и ему хочется, чтобы все его хвалили, его переполняет гордость, высокомерие и тщеславие, – конь сворачивает с дороги, ведущей в город, и галопом мчится к прибрежным скалам. Он на полном скаку несется к обрыву, под которым бурлят и пенятся волны. Ребенок вопит от ужаса, тянет коня за гриву, плачет, кричит, но все тщетно. Конь бросается с обрыва в море. Даже в воздухе маленький всадник не выпускает его шею, и если не разбивается насмерть о камни, то гибнет в ледяной пучине.
Так рассказывал Фэй отец. Все истории о нежити она слышала от отца, высокого, сухопарого, очень замкнутого норвежца с неразборчивым акцентом. Большинство побаивалось этого молчуна, Сэмюэлу же с ним было легко. В те редкие случаи, когда они приезжали к деду в Айову на Рождество или на День благодарения, они собирались всей семьей за праздничным столом и ели, не говоря друг другу ни слова. Трудно поддерживать разговор, если в ответ тебе только кивают или снисходительно хмыкают. Так что они жевали индейку, а потом дедушка Фрэнк, доев, поднимался из-за стола и уходил в другую комнату смотреть телевизор.
Дедушка Фрэнк оживлялся лишь когда рассказывал истории своей родины – древние мифы, легенды, сказки о призраках, которые слышал в детстве там, где вырос – в далекой рыбацкой деревушке на самом севере Норвегии. В восемнадцать лет он уехал оттуда. Он говорил Фэй, что в легенде про нёкка мораль такова: “Не верь тому, что выглядит слишком хорошо, чтобы быть правдой”. А когда Фэй выросла, она сделала совсем другой вывод, о котором и рассказала Сэмюэлу за месяц до того, как бросила семью. Она поведала ему историю, присовокупив собственную мораль: “То, что любишь сильнее всего, однажды причинит тебе самую сильную боль”.
Сэмюэл не понял.
– Нёкк больше не превращается в лошадь, – пояснила Фэй. Они сидели на кухне, надеясь отдохнуть от казавшейся бесконечной жары, и читали, распахнув настежь дверь холодильника. Вентилятор гнал на них холодный воздух. Они пили ледяную воду, и запотевшие стаканы оставляли на столешнице мокрые следы. – Раньше нёкк являлся в образе лошади, – добавила Фэй, – но так было в старину.
– А как он выглядит теперь?
– Для всех по-разному. Чаще всего как обычный человек. Тот, кого ты любишь.
Сэмюэл по-прежнему ничего не понимал.
– Люди любят друг друга по многим причинам, и не все из них добрые, – продолжала мама. – Они любят друг друга, потому что так проще. Или в силу привычки. Или потому что сдались. Или боятся. И становятся друг для друга нёкком.
Она отпила глоток воды, прижала холодный стакан ко лбу и закрыла глаза. Суббота тянулась утомительно долго. Генри уехал на работу после очередной ссоры – на этот раз из-за грязной посуды. На той неделе сломалась их выпущенная в конце семидесятых посудомоечная машинка цвета авокадо, и Генри не раз добровольно перемывал растущую гору тарелок, мисок, стаканов, кастрюль и сковородок, которая уже высилась над раковиной и заполонила почти весь стол. Сэмюэл подозревал, что мама устроила это специально – может, даже использует больше посуды, чем нужно: готовит в нескольких кастрюлях там, где можно было обойтись одной, – испытывает отца. Заметит ли? Поможет? Фэй делала далеко идущие выводы из того, что Генри не обращал на посуду ни малейшего внимания и даже не удосужился предложить помощь.
– Я как будто на уроке домоводства, – заявила Фэй, когда игнорировать гору посуды больше не было возможности.
– Что ты имеешь в виду? – удивился Генри.
– Как в школе. Ты развлекаешься, пока я готовлю и убираю. Ничего не изменилось. За двадцать лет совершенно ничего не изменилось.
Генри перемыл посуду, сослался на неотложные дела и уехал на работу, а Фэй и Сэмюэл снова остались дома одни. Они сидели на кухне и читали каждый свое: мама какие-то непонятные стихи, Сэмюэл – книгу из серии “Выбери приключение”.
– В школе у меня была знакомая, ее звали Маргарет, – сказала Фэй. – Очень умная и сообразительная девушка. Она влюбилась в парня по имени Джулс. Красавчик. Творил что хотел. Все ей завидовали. Но Джулс стал для нее нёкком.
– Почему? Что случилось?
Фэй поставила стакан в лужицу, которая набралась под ним на деревянном столе.
– Он исчез, – пояснила мама. – Маргарет не знала, что делать. Так и осталась в городе. Говорят, до сих пор там, работает кассиршей в отцовской аптеке.
– Почему он ее бросил?
– Потому что нёкк.
– Как же она сразу не догадалась?
– Их трудно распознать. Есть одно хорошее правило: тот, в кого влюбляешься в юности, скорее всего, окажется нёкком.
– И у всех так?
– У всех.
– А когда вы познакомились с папой?
– В школе, – ответила Фэй. – Нам было по семнадцать лет.
Она уставилась в желтое марево за окном. Холодильник одновременно запыхтел, загудел, щелкнул, вжик – и выключился. Свет погас. И стоявшее на столе радио с электронными часами. Фэй огляделась и сказала:
– Пробки выбило.
Значит, Сэмюэлу придется включить рубильник, потому что электрический щиток в подвале и мама отказывалась туда ходить.
Тяжелый фонарик ловко лежал в руке: алюминиевую рукоятку сплошь покрывали вмятинки, а большой круглой линзой с резиновой насадкой можно было при необходимости кому-нибудь врезать. Мама в подвал не ходила, потому что там жил домовой. По крайней мере, так ей рассказывал дед: в подвале обитают домовые, которые преследуют тебя всю жизнь. Фэй говорила, что в детстве как-то раз видела домового, и он ее напугал. С тех пор она не любила подвалы.
Правда, Фэй уверяла, будто домового видит только она и является он только ей, а Сэмюэлу нечего бояться. Он может смело идти в подвал.
Он заплакал. Сперва тихонько захныкал оттого, что либо в подвале живет страшный призрак, который сейчас за ним наблюдает, либо мама не в своем уме. Мальчик шаркал ногами по бетонному полу, не сводя глаз с лучика перед собой. Он старался не обращать внимания ни на что, кроме этого круга света. Наконец Сэмюэл разглядел электрический щит в дальнем конце подвала, зажмурился и двинулся к нему. Он шаркал по прямой, выставив перед собой фонарик, пока тот не уперся в стену. Тогда Сэмюэл открыл глаза и увидел щиток. Повернул рубильник, и в подвале зажегся свет. Сэмюэл оглянулся, но ничего не увидел. Ничего, кроме обычного подвального хлама. Мальчик помедлил немного, стараясь успокоиться, перестать плакать. Уселся на пол. Здесь было гораздо прохладнее.
В первые же недели учебного года Бишоп и Сэмюэл заключили простой союз. Бишоп делал все, что ему вздумается, а Сэмюэл подчинялся. Так распределились их нехитрые роли. Они даже никогда об этом не говорили, ничего не обсуждали: каждый очутился на своем месте так же легко, как проскальзывают монетки в щель торгового автомата.
Они встречались у пруда, чтобы поиграть в войнушку. Бишоп всегда заранее придумывал сценарий. Они сражались с вьетконговцами, с нацистами на Второй мировой, с конфедератами во время Гражданской войны, с англичанами в войне за независимость, с индейцами на франко-индейской войне. У каждой их битвы всегда была четкая цель (за исключением неудачной попытки сыграть в англо-американскую войну 1812–1815 годов): Бишоп и Сэмюэл всегда были хорошими, их враги – плохими, и мальчишки всегда побеждали.
Когда не играли в войнушку, резались у Бишопа в видеоигры: Сэмюэлу это нравилось куда больше, потому что там он мог встретить свою любимую Бетани. Хотя, пожалуй, тогда он вряд ли назвал бы это чувство “любовью”. Просто в присутствии Бетани он всегда очень волновался и с необычайным вниманием наблюдал за нею. Физически это проявлялось в том, что у него сокращался диапазон голоса (Сэмюэл замыкался в себе и принимался оправдываться, хотя вовсе не собирался этого делать), а еще его так и подмывало легонько прикоснуться к ее платью, потрогать ткань большим и указательным пальцами. Сестра Бишопа внушала ему восторг и страх. Но обычно она не обращала на мальчишек внимания. Казалось, Бетани не замечала, какое впечатление производит на Сэмюэла. Закрывалась у себя в комнате, играла гаммы, слушала музыку. Она выступала на различных музыкальных конкурсах и фестивалях, где получала за соло на скрипке призы и награды, а потом расставляла их на полках или вешала на стену в комнате, рядом со всевозможными афишами мюзиклов Эндрю Ллойда Уэббера и небольшой коллекцией фарфоровых масок комедии и трагедии. Еще там были сухие цветы, большие букеты роз, которые дарили Бетани после многочисленных выступлений: она засушивала цветы, прикрепляла к стене над кроватью, и эта пастельная композиция зеленых и розовых оттенков идеально подходила к покрывалу, занавескам и расцветке обоев. Такая вот девичья комнатка.
Сэмюэл знал, как выглядит спальня Бетани, поскольку два или три раза подглядывал за нею из укрытия в лесу. Уходил из дома сразу после заката и под темнеющим лиловым небом спускался к ручью, шлепал по грязи через лес, за особняками Венецианской деревни, мимо садов, где розы и фиалки закрывали на ночь цветки, мимо вонючих собачьих будок и теплиц, от которых тянуло серой и фосфором, мимо дома директора Академии Святого сердца (иногда по вечерам тот расслаблялся на заднем дворе в сделанной на заказ гидромассажной ванне с морской водой). Сэмюэл двигался медленно и осторожно, стараясь не наступить на сучок или кучу сухих листьев, одним глазом поглядывал на директора, который с такого расстояния казался размытым белым пузырем: части тела его – живот, подбородок, подмышки – были заметны лишь потому, что обвисли. И дальше, вокруг микрорайона, через лес, к тупику, которым заканчивалась улица. Сэмюэл занимал обзорную позицию между корней дерева за домом Фоллов, метрах в трех от того места, где кончалась лужайка и начинался лес, – приникал к земле, весь в черном, натянув на голову черный капюшон, так что видны были только глаза.
И наблюдал.
Желто-оранжевый отсвет ламп, тени передвигавшихся по дому людей. Когда в окне комнаты появлялась Бетани, у Сэмюэла от страха сводило живот. Он сильнее прижимался к земле. Бетани, как обычно, была в легком хлопковом платье: она всегда выглядела элегантнее остальных, будто только что вернулась из дорогого ресторана или из церкви. Когда Бетани ходила, платье чуть колыхалось, а когда останавливалась, облегало тело, льнуло к коже: казалось, будто перья плавно летят на землю. Сэмюэл с радостью утонул бы в этой ткани.
Ему хотелось одного – видеть Бетани. Чтобы знать, что она действительно существует. Ничего другого ему не было нужно; посмотрев на нее, Сэмюэл уходил задолго до того, как Бетани переодевалась, так что ни в чем постыдном его нельзя было упрекнуть. Увидеть Бетани, разделить с ней минуты уединения: этого довольно, чтобы успокоиться и как-то пережить еще одну неделю. То, что она ходила в школу Святого сердца, а не в обычную, проводила так много времени у себя в комнате и подолгу путешествовала, казалось Сэмюэлу нечестным, несправедливым. Девчонки, в которых влюблялись другие мальчишки, всегда были рядом, сидели с ними в одном классе, вместе ходили в столовую. А поскольку Бетани была столь недоступна, Сэмюэл считал себя вправе время от времени следить за ней. Иначе он просто не мог.
Как-то раз, когда он был у них в гостях, Бетани пришла в ту комнату, где Бишоп перед телевизором играл в “нинтендо”, и плюхнулась в огромное кресло-мешок, на котором сидел Сэмюэл. Ее плечо чуть касалось его плеча, и Сэмюэлу казалось, будто эти несколько квадратных сантиметров – самое важное, что только может быть в мире.
– Мне скучно, – заявила Бетани.
На ней был желтый сарафан. Сэмюэл чувствовал запах ее шампуня: он пах медом, лимоном и ванилью. Мальчик старался не двигаться, испугавшись, что, если он пошевелится, Бетани встанет и уйдет.
– Сыграешь разок? – Бишоп протянул ей джойстик.
– Не хочу.
– Тогда давай в прятки?
– Нет.
– В колдунчики? В али-бабу?
– Как, интересно, мы можем сыграть в али-бабу?
– Я просто предлагаю. Придумываю варианты. Набрасываю идеи.
– Не хочу я играть в али-бабу.
– В классики? В блошки?
– Не говори глупости.
Сэмюэл почувствовал, как потеет его плечо там, где касается плеча Бетани. Он так напрягся, что ныло все тело.
– Или давай в эти ваши дурацкие девчачьи игры, – не унимался Бишоп. – Ну, когда разворачивают бумажки, чтобы узнать, за кого ты выйдешь замуж и сколько детей родишь.
– Не хочу я в это играть.
– Разве тебе не интересно, сколько у тебя будет детей? Одиннадцать. Я так думаю.
– Заткнись.
– Тогда давай играть в признания.
– Не хочу.
– А что это за игра? – удивился Сэмюэл.
– Признание или желание, только чур не врать, – пояснил Бишоп.
– Я хочу куда-нибудь съездить, – заявила Бетани. – Без всякой цели. Я хочу поехать куда-нибудь, просто чтобы оказаться там, а не здесь.
– В парк? – предложил Бишоп. – На пляж? В Египет?
– Съездить куда-то просто так, чтобы сменить обстановку.
– А, – догадался Бишоп, – ты хочешь съездить в торговый центр.
– Да, – согласилась Бетани. – Точно. Я хочу в торговый центр.
– Я туда еду! – сообщил Сэмюэл.
– Нас туда родители не берут, – ответила Бетани. – Говорят, что это дешево и вульгарно.
– “Я бы такое под страхом смерти не надел”, – Бишоп выпятил грудь, старательно изображая отца.
– Я завтра поеду в торговый центр, – пояснил Сэмюэл. – С мамой. Нам надо купить новую посудомойку. Я тебе что-нибудь привезу. Что тебе купить?
Бетани задумалась. Подняла глаза к потолку, постучала пальцем по щеке и спустя несколько минут сказала:
– Что хочешь. Пусть это будет сюрприз.
Всю эту ночь и весь следующий день Сэмюэл ломал голову, что же купить Бетани. Какой подарок скажет все, в чем он хотел бы ей признаться? Подарок должен передать его чувства к ней: одна-единственная малюсенькая коробочка должна прозрачно намекнуть Бетани на то, что он ее любит, обожает и предан ей всей душой.
Он решил, каким должен быть подарок, но где его искать? На одной из миллиона миллиардов полок в торговом центре наверняка дожидался его идеальный подарок, но что это могло быть?
В машине Сэмюэл молчал, мама же от раздражения не умолкала ни на минуту. Поездки в торговый центр всегда так на нее действовали. Она его ненавидела, и всякий раз, когда приходилось туда ехать, ругала “эту обывательскую пошлятину”, как она его называла, на чем свет стоит.
Они выбрались из микрорайона на главную улицу, похожую на любую другую главную улицу в любом американском пригороде: галерея зеркальных витрин. В этом суть пригорода, сказала мама: здесь удовлетворяют твои мелкие потребности. Дают тебе то, о чем ты даже не задумывался. Продуктовый побольше. Четвертую полосу движения. Парковку получше и пошире. Новую бутербродную или видеопрокат. “Макдоналдс”, который ближе к дому, чем другой “Макдоналдс”. “Макдоналдс” рядом с “Бургер Кингом”, напротив “Хардис”, там же, где бургерная с молочными коктейлями и два стейк-хауса, причем во втором предлагают шведский стол. Иными словами, ты получаешь выбор.
Или скорее иллюзию выбора, поправила себя мама, потому что меню во всех этих ресторанах практически одинаковое, разве что картошку и говядину готовят немного по-разному. Как-то раз в продуктовом, в отделе с макаронами, мама с недоумением насчитала восемнадцать видов спагетти.
– Зачем нам восемнадцать видов спагетти? – спросила она Сэмюэла. Тот пожал плечами. – Вот именно, – согласилась мама.
А двадцать марок кофе? Зачем столько разных шампуней? Когда смотришь на сотни коробок с мюсли, забываешь, что все это по сути один и тот же продукт.
В торговом центре, огромном, светлом, просторном, с кондиционированием – храм торговли, а не магазин, – они искали посудомойку, но Фэй то и дело отвлекалась на прочие домашние товары: приспособления для того, чтобы хранить остатки еды, и для того, чтобы их измельчать; для того, чтобы пища не прилипала к сковородке; для того, чтобы проще было замораживать продукты, и для того, чтобы проще было их потом размораживать. Фэй внимательно рассматривала устройства, вертела в руках, удивленно хмыкала, читала надписи на коробках и говорила:
– И кто это только придумал?
Она поглядывала на эти вещи с опаской: ей казалось, будто кто-то другой заставляет ее хотеть или внушает потребность, о которой она даже не подозревала. В отделе товаров для дома и сада ее внимание привлекла самоходная газонокосилка – яркая, здоровенная, красная, ослепительно-блестящая.
– Мне и в голову не могло прийти, что когда-нибудь у меня будет газон, – проговорила Фэй. – А вот поди ж ты: теперь я жутко хочу такую штуку. Это плохо?
– Вовсе нет, – отвечала она себе чуть погодя, уже в магазине кухонных принадлежностей, продолжая разговор, как будто он и не прерывался. – В этом нет ничего плохого. И все равно. Такое ощущение… – Она примолкла, взяла с полки какой-то белый пластмассовый прибор, уставилась на него: оказалось, это шинковка для овощей. – Странно, правда? Я ведь могу просто взять и купить вот это вот.
– Не знаю.
– Да я ли это? – Фэй не сводила глаз с шинковки. – Такая ли я на самом деле? Что со мной стало?
– Мам, дай денег, – попросил Сэмюэл.
– На что?
Он пожал плечами.
– Не стоит покупать что-то только ради того, чтобы купить. Не трать деньги зря.
– Не буду.
– Ты не обязан ничего покупать, вот что я думаю. На самом деле это все никому не нужно.
Фэй достала из кошелька десять долларов.
– Встретимся здесь через час.
С деньгами в кулаке Сэмюэл вышел в залитый ослепительным белым светом коридор торгового центра, огромный, точно диковинное животное. Вдалеке не то плакал, не то кричал какой-то ребенок (а может, дети), и эти звуки вливались в общий гул: Сэмюэл понятия не имел, откуда они доносятся, где этот ребенок, весело ему или грустно. Лишившись источника, крик превращался в обычный звук. Магазинов в торговом центре было видимо-невидимо, и все же кто-то решил, что этого мало, поэтому посередине каждого пассажа понатыкали отдельно стоящих киосков со всякой всячиной – от специализированных товаров до безделушек: игрушечные вертолетики, продавцы которых показательно запускали их полетать над головами испуганных покупателей; цепочки для ключей, на которые можно было нанести именную лазерную гравировку; какие-то штуки для завивки волос (Сэмюэл, как ни старался, так и не понял, как ими пользоваться); колбаса в подарочной упаковке; наборы стаканов с трехмерными голограммами; пояса, с которыми выглядишь стройнее; шапки, на которых при тебе вышивали любую фразу, какую попросишь; футболки, на которых печатали твои фотографии. Все эти сотни магазинов и ларьков, казалось, обещали одно: здесь ты найдешь все что душе угодно. Тут было даже то, что не ожидаешь встретить в торговом центре: например, павильон, где отбеливали зубы. Или делали шведский массаж. Или продавали пианино. Все это можно было найти в торговом центре. Несметное изобилие заменяло воображение: что толку мечтать, если здесь все уже придумали за тебя?
Пытаться отыскать в торговом центре идеальный подарок – все равно что читать книгу из серии “Выбери приключение”, когда выбора не осталось. Нужно было угадать, какую открыть страницу. Где-то там таился счастливый конец.
Сэмюэл прошел мимо магазина свечей, раз-другой глубоко вдохнул коричный аромат. Возле маникюрного салона у него едва не разболелась голова от едкой вони. У кондитерского его так и потянуло к пластмассовым лоткам с леденцами, но он устоял. Музыка торгового центра мешалась с мелодиями, доносившимися из каждого магазинчика, так что казалось, будто едешь на машине, и радио то ловит, то не ловит: композиции то звучали громче, то смолкали. Тут играл какой-то жизнерадостный мотаун. Там – “Твист”. Чабби Чекер. Мама Сэмюэла эту песню терпеть не могла – он и сам не знал, откуда это знает. Он думал о музыке, слушал мелодии, раздававшиеся из магазинов, заметил за ресторанным двориком музыкальный магазин – и тут его осенило. Как же он сразу не догадался?
Музыка.
Бетани же музыкант! Сэмюэл помчался к магазину. Ему было стыдно: все это время он спрашивал себя, что может ей подарить, вместо того чтобы задаться вопросом: чего же на самом деле хочет Бетани? Все это себялюбие, эгоизм, надо будет как-нибудь обязательно об этом подумать, решил Сэмюэл, но потом: сейчас нужно за десять минут найти идеальный подарок.
Он вбежал в магазин, увидел, что кассеты с популярными записями стоят около двенадцати долларов, и расстроился: слишком дорого, но тут же приободрился, заметив в глубине зала корзину с надписью “Классика”, а под ней – “за полцены”. Просто подарок небес! Кассеты по шесть долларов: наверняка одна из них станет Бетани лучшим подарком.
Сэмюэл принялся рыться среди валявшихся в корзине кассет. Пластмассовые коробки трещали. Тут Сэмюэла осенило: он же ничего не смыслит в такой музыке. Не знает, что может понравиться Бетани и какие записи у нее есть. Не отличит хорошую музыку от плохой. Некоторые имена ему были знакомы – Бетховен, Моцарт, – но большинство он слыхом не слыхал. На обложках попадались иностранные фамилии, которые он даже не мог прочитать. Сэмюэл совсем было решил выбрать запись знаменитого композитора, Стравинского, о котором хотя бы слышал (хотя понятия не имел, от кого и когда), но потом подумал, что если уж он знает Стравинского, то Бетани и подавно: наверняка у нее есть все его записи, и они уже успели ей надоесть. Тогда он решил выбрать что-то более современное, интересное, новое, что-нибудь такое, что подчеркнет его изысканный вкус, покажет Бетани, что он не такой, как все, он независимый, и ему, в отличие от остальных, чужд стадный инстинкт. Сэмюэл выбрал десять кассет с самыми любопытными обложками. Никаких тебе портретов композиторов, старых картин, фотографий скучных оркестров и дирижеров с палочкой в руке. Только концептуальная живопись: яркие пятна, абстрактные геометрические формы, психоделические спирали. Сэмюэл отнес альбомы на кассу, выложил перед кассиром и спросил:
– Что из этого никогда не берут?
Кассир, парень лет тридцати с небольшим, с собранными в хвост длинными волосами, судя по лицу, человек впечатлительный и чуткий, если и удивился вопросу, то ничем этого не выдал: окинул взглядом кассеты, с важным видом, внушившим Сэмюэлу доверие, выбрал одну, потряс ею и сказал:
– Вот эту. Ее никто ни разу не купил.
Сэмюэл протянул ему десять долларов. Кассир убрал покупку в пакет.
– Экспериментальная вещь, – пояснил он. – Не каждый поймет.
– Здорово, – ответил Сэмюэл.
– Там один и тот же фрагмент записан десять раз. Отвал башки. Тебе такое нравится?
– Еще как!
– Круто, – сказал кассир и дал ему сдачу.
У Сэмюэла оставалось целых четыре доллара. Он побежал в кондитерский магазин. Пакет с идеальным подарком мотался сзади, бил его по ногам. У Сэмюэла слюнки текли от предвкушения, как он накупит леденцов, голова подергивалась под звучавшую вокруг музыку, а перед глазами проносились видения, в которых он всегда делал правильный выбор и все его приключения оканчивались счастливо и благополучно.
Бишоп Фолл хулиганил, но не как все: слабых не обижал. Не трогал всяких там тощих мальчишек и неуклюжих девчонок. Слишком легкая добыча. Его внимание привлекали сильные, уверенные, хладнокровные – те, кто пользуется авторитетом.
На первом же школьном собрании Бишоп заприметил Энди Берга, главного хулигана и задиру, единственного из шестиклассников, у кого росли волосы на ногах и под мышками, грозу всех мелких и слабых. Школьный тренер звал его “Айсбергом”. Или просто “Бергом” – вроде как и по фамилии, но и созвучно слову “айсберг”. Берг был огромный, медлительный и не останавливался ни на минуту. Типичный школьный хулиган: гораздо выше и сильнее всех в классе, он то и дело выплескивал затаенную злобу, вызванную задержкой умственного развития – впрочем, это было единственное, в чем он отставал. Во всем остальном он существенно опередил сверстников. Уже в шестом классе Берг обогнал в росте многих учительниц. И в весе тоже. При этом его телосложение нельзя было назвать спортивным: все говорило о том, что он вырастет обычным толстяком. Пузо как пивная бочка. Руки как бычьи ляжки.
Собрание началось как обычно: классы с первого по шестой расселись на трибунах в вонючем спортивном зале с резиновым полом. Ученики не сводили глаз с заместителя директора, Терри Фластера (в костюме двухметрового красно-белого орла, талисмана школы), который прогнал с ними несколько речевок, причем первая, как всегда, начиналась с фразы: “Эй, орлята, не курить!”
После него вышел директор Лардж, велел всем замолчать и произнес обычную вступительную речь о том, что ждет от ребят примерного поведения, ни в коем случае не потерпит непослушания и так далее. Ученики его не слушали, сонно рассматривали свою обувь, и только первоклашки, которым все это было в новинку, перепугались до смерти.
Завершилось подготовительное собрание, как обычно, призывом мистера Фластера: “Вперед, орлы! Вперед, орлы!”
Школьники хлопали, повторяли за Фластером речевки, но и вполовину не так жизнерадостно, как заместитель директора, однако все же достаточно громко, чтобы заглушить выкрики Энди Берга, слышные лишь тем, кто стоял вокруг него, в том числе Сэмюэлу и Бишопу: “Ким – пидарас! Ким – пидарас!”
Адресованы они были, разумеется, бедняге Киму Уигли, который стоял в двух шагах слева от Берга. Ким был самой легкой добычей из всех шестиклассников: он страдал от всех препубертатных напастей сразу. Густая, как снег, перхоть, массивные скобки на зубах, хронический лишай, сильная близорукость, острая аллергия на орехи и цветочную пыльцу, мучительные ушные инфекции, экзема на лице, дважды в месяц конъюнктивит, астма и бородавки, а во втором классе у Кима как-то раз даже завелись вши, о чем ему регулярно напоминали. Да и весил он от силы килограммов двадцать, и то в зимней одежде. Вдобавок у него было девчачье имя.
В такие минуты Сэмюэл понимал, что по совести должен защитить Кима, прекратить издевательства, дать отпор великану Энди Бергу, потому что хулиганы, наткнувшись на сопротивление, всегда идут на попятный, если верить брошюрам, которые раздавали раз в год на уроках гигиены и психологии. Разумеется, все прекрасно знали, что это полная фигня. В прошлом году Бренд Бомонд дал отпор Бергу за то, что тот постоянно смеялся над его очками с толстенными, точно пуленепробиваемыми, стеклами. Трясясь от волнения, Бренд заорал на всю столовую: “Заткнись, придурок!” Берг действительно заткнулся и до конца уроков оставил Бомонда в покое, так что все, кто был свидетелем этой сцены, обрадовались: опасность миновала, брошюры оказались правы! Вся школа ликовала, Бренд ходил героем, но в тот же день по дороге домой Берг подловил его и так избил, что в дело вмешалась полиция. Допросили друзей Бренда, но те уже усвоили урок и держали рот на замке. Хулиганы не идут на попятный.
В этом году про Берга ходил слух – который пустил сам Берг, – будто он занимался сексом (по всей видимости, первым из всех шестиклассников). С девушкой. Берг утверждал, будто она раньше была его няней, а теперь, как он говорил, “с моего члена не слезает”. Проверить это, разумеется, не представлялось возможным. Ни кто была эта старшеклассница, ни насколько интересовалась анатомией Берга. Впрочем, и опровергнуть его слова тоже было нельзя. Ни один из тех, кто слышал, как Берг в раздевалке хвастается успехами, не хотел рисковать здоровьем, чтобы высказать очевидное: ни одна старшеклассница в жизни не станет крутить с шестиклассником, если только она не чокнутая, не уродина и не в депрессии. Или все сразу. Такого просто не может быть.
И все же.
Берг так рассуждал о сексе, что мальчишки поневоле прислушивались. Он рассказывал во всех подробностях. Описывал все до последних, весьма неаппетитных мелочей. Мальчишки смущались, не спали ночей, бесились: что если Берг сказал правду и действительно трахает старшеклассницу? Какие еще тогда нужны доказательства, что мир несправедлив и Бога нет! А если Бог есть, то ненавидит их, потому что никто в школе не заслуживал секса меньше, чем долбаный Энди Берг. И каждый раз на физкультуре им приходилось выслушивать, как он выкурил отцовскую сигару, чтобы перебить запах пизды, и что на этой неделе у него не было секса, потому что у телки месячные, и как он однажды кончил, а гондон лопнул – столько было спермы! От таких рассказов ребят мучили кошмары – ну и еще от того, что даже противный Энди Берг вовсю занимается сексом, а с ними родители вот только недавно провели “беседу об этом”, да и сама мысль о сексе с девочкой пугала и вызывала омерзение.
Услышав, как на подготовительном собрании Берг издевается над Кимом, Бишоп решил действовать. Слишком уж легкой добычей был Уигли: смирный, неуклюжий, он не ответил на оскорбление, как будто давно смирился со своим местом в школьной иерархии. Казалось, он подсознательно готов к издевательствам. Видимо, это взбесило Бишопа: обижать Кима было все равно что бить лежачего. Странное чувство справедливости требовало от Бишопа, как от будущего солдата, защищать слабых и невиновных, и он давал противнику жестокий, несоразмерный нападению отпор.
Когда школьники после собрания выходили из спортзала, Бишоп хлопнул Берга по плечу.
– Мне тут про тебя кое-что рассказали, – произнес он.
Берг смерил его раздраженным взглядом.
– Да? И что же?
– Что будто бы ты уже трахаешься.
– Еще как трахаюсь.
– Значит, не наврали.
– Я столько трахаюсь – тебе сколько и не снилось.
Сэмюэл с опаской шагал за ними. Обычно он старался держаться от Берга подальше, но рядом с Бишопом чувствовал себя в безопасности. Бишоп всегда притягивал к себе всеобщее внимание. Он как будто заслонил Сэмюэла от Берга.
– Тогда я тебе кое-что покажу.
– И что?
– Но это только для взрослых. Ты ведь уже взрослый?
– Да что такое-то?
– Так я тебе и сказал. А вдруг кто-то услышит? Тут дело такое, можно крепко влипнуть.
– Да о чем ты вообще?
Бишоп закатил глаза, огляделся по сторонам, словно хотел проверить, не подслушивает ли кто, подошел ближе к Бергу, жестом попросил его наклониться и прошептал на ухо:
– Порнуха.
– Да ладно!
– Тише ты.
– У тебя есть порнуха?
– До фига и больше.
– Правда?
– Но это не для сопливых пацанов, сам понимаешь.
– Класс! – возбужденно воскликнул Берг.
Для мальчишек его возраста, тех, чье половое созревание пришлось на восьмидесятые, когда никакого интернета не было в помине и порно еще не стало доступным для всех (а следовательно, и банальным), – для этого последнего поколения мальчишек порнуха была вполне себе материальна. Те, у кого была порнуха, считались супергероями. Все их знали, все хотели с ними дружить. Раз в полугодие кто-нибудь из мальчишек находил у отца коллекцию порножурналов и, пока его не накрыли, пользовался всеобщим вниманием: продолжалось это от одного дня до нескольких месяцев, в зависимости от характера везунчика. Те, кому до зарезу хотелось всеобщей любви и восхищения, уносили из дома всю пачку целиком и получали свои пять минут славы – яркие звезды, сгоравшие за день, поскольку отцы, обнаружив пропажу всех журналов, тут же догадывались что к чему. Другие, более сдержанные и не такие жадные до восторгов, поступали осмотрительнее. Они вытаскивали из пачки один журнал – скажем, третий снизу, тот, который взрослые наверняка уже засмотрели до дыр и забросили. Его-то они приносили в школу, неделю-другую показывали всем желающим, после чего возвращали на место. Потом брали следующий номер, тоже снизу стопки, и все повторялось. Таким удавалось растянуть успех на несколько месяцев, пока кто-нибудь из учителей, заметив усевшихся в кружок мальчишек, не подходил узнать, в чем дело, потому что, если на перемене школьники не носятся как бешеные по площадке, значит, что-то тут нечисто.
Иными словами, доступ к порнухе у мальчишек был не всегда. Вот почему Берг так заинтересовался.
– Где она? – спросил он.
– Малышня-то, сам понимаешь, испугается, – ответил Бишоп. – Вообще не поймет, что это.
– Покажи.
– Но ты не такой. Тебе можно.
– Еще бы!
– Давай встретимся после школы. Когда все уйдут. У лестницы за столовкой, где площадка для погрузки. И я тебе покажу, где ее прячу.
Берг согласился и вышел из спортзала. Сэмюэл похлопал Бишопа по плечу.
– Что ты делаешь? – спросил он.
Бишоп расплылся в улыбке.
– Врага заманиваю.
Позже, когда прозвенел последний звонок, автобусы со школьниками разъехались и здание опустело, Бишоп с Сэмюэлом пробрались за школу. С дороги их видно не было; вокруг – лишь бетон и асфальт. Задний двор школы походил на крупный склад – промышленный, технический, автоматизированный, апокалиптичный объект. Почерневшие от сажи массивные алюминиевые короба кондиционеров, внутри которых гудели вентиляторы, точно эскадрилья штурмовых вертолетов, готовых к взлету, но так ни разу и не взлетевших. Клочки бумаги и картона, которые ветер разносил по углам и щелям. Промышленный уплотнитель мусора: металлический ящик размером с самосвал, выкрашенный в типичный для мусоровозов травянисто-зеленый цвет, весь липкий от помоев.
Возле площадки для погрузки была лестница к двери в подвал, которой никто никогда не пользовался. Никто даже не знал, куда она ведет. С одной стороны ступени загораживала бетонная стена, с другой – вертикальная решетка, такая высокая, что не заберешься. Сверху была калитка. Непонятно, для кого все это устроили: решетку явно установили, чтобы никто не пробрался на лестницу, хотя, даже если калитка закрыта, на ступеньки можно было запросто спрыгнуть с площадки для погрузки. Дверь подвала открывалась только изнутри: снаружи на ней даже ручки не было. Так что калитка могла разве что служить ловушкой, что было по меньшей мере странно с архитектурной точки зрения, а по большей – чрезвычайно опасно в случае пожара. Грязные ступеньки были густо усыпаны опавшими листьями, целлофановыми пакетами и окурками: лестницей явно не пользовались годами.
Здесь-то они и поджидали врага. Сэмюэл нервничал. Его пугало то, что придумал Бишоп: он решил запереть Энди Берга на лестнице и оставить там на всю ночь.
– Может, не надо? – спросил он Бишопа, который спустился по ступенькам, достал из рюкзака черный пакет и спрятал его под листьями, грязью и мусором.
– Не боись, – ответил Бишоп. – Прорвемся.
– А если нет? – не унимался Сэмюэл, готовый расплакаться при мысли о том, что с ними сделает Энди Берг за такую дурацкую выходку.
– Лучше давай уйдем, – не унимался Сэмюэл. – Прямо сейчас, пока его нет. И все будет хорошо.
– Делай, что я сказал. Ты помнишь, что должен сделать?
Сэмюэл нахмурился, потрогал лежавший в кармане массивный железный замок.
– Когда он спустится к двери, закрыть калитку.
– Тихо закрыть калитку, – поправил Бишоп.
– Точно. Чтобы он не заметил.
– Я дам тебе знак, и ты ее закроешь.
– Какой знак?
– Посмотрю на тебя многозначительно.
– Как-как?
– Ну так. Вылуплюсь на тебя. Увидишь – поймешь.
– Хорошо.
– А после того, как закроешь калитку?
– Я ее запру, – ответил Сэмюэл.
– Это главная часть задания.
– Я знаю.
– Самая важная часть.
– Если я ее запру, он не сможет выбраться и надавать нам по шее.
– Ты должен думать как солдат. Ты должен сосредоточиться на своей части операции.
– Понял.
– Не слышу!
Сэмюэл притопнул и выкрикнул:
– Так точно!
– Так-то лучше.
Вечер выдался теплый, влажный и душный, на земле лежали длинные тени, в небе пламенел густо-оранжевый закат. На горизонте собирались обычные для Среднего Запада тучи – огромные, похожие на плавучие лавины, обещавшие грозы и зарницы. Ветер трепал кроны деревьев. Наэлектризованный воздух пах озоном. Бишоп закопал пакет внизу лестницы. Сэмюэл тренировался бесшумно закрывать калитку. Наконец они забрались на погрузочную площадку и уселись ждать. Бишоп снова и снова проверял содержимое рюкзака, Сэмюэл теребил тяжелый замок в кармане.
– Биш!
– Чего?
– А что тогда было в кабинете директора?
– Ты о чем?
– Ну когда тебя повели пороть. Что там случилось?
Бишоп перестал рыться в рюкзаке, поднял голову, посмотрел на Сэмюэла и тут же отвернулся, приняв вид, который Сэмюэл научился узнавать: весь напружинился, глаза-щелочки, брови домиком. В позе Бишопа читался вызов. Сэмюэлу уже доводилось видеть его таким: так он выглядел, общаясь с мистером Ларджем, и с мисс Боулз, и с мистером Фоллом, и когда бросил камень в дом директора школы Святого сердца. Бишоп держался решительно и дерзко, что обычно не свойственно одиннадцатилетнему мальчишке.
Однако он тут же и успокоился: из-за угла показался Энди Берг. Шел он, как всегда, по-дурацки, вперевалку, шаркал, подволакивал ноги, как будто они были слишком далеко от его крошечного мозга или нервная система попросту не справлялась с таким огромным телом.
– Идет, – бросил Бишоп. – Готовься.
Берг, как обычно, был в черных спортивных штанах, белых кроссовках не пойми какой марки и футболке с дурацкой подростковой шуткой – на этот раз там было написано “В чем с-суть?”. Берг был единственным парнем в классе, над кем не смеялись за то, что он ходит в дешевых поддельных кроссовках. Он был такой здоровенный и так легко пускал в ход кулаки, что мог ходить в чем угодно. Единственное, в чем он разделял вкусы большинства, была прическа: Берг отращивал крысиный хвостик, модный примерно у четверти мальчишек из класса. Чтобы отрастить правильный крысиный хвостик, волосы стригли коротко, а на затылке оставляли тонкую прядь. У Берга черная вьющаяся косица уже спускалась на лопатки. Он подошел к погрузочной площадке, на которой, чуть выше его головы, по-турецки сидели Бишоп с Сэмюэлом.
– Наконец-то, – сказал Бишоп.
– Показывай давай.
– Сперва пообещай, что не испугаешься.
– Заткнись уже.
– А то народ боится. Малявки, что с них взять. Куда им такое.
– Да уж как-нибудь выдержу.
– Правда, что ли?
Бишоп произнес это таким саркастическим тоном, что было непонятно, шутит он или издевается. Как будто тебе до него еще расти и расти. Берг, похоже, это почувствовал, поскольку молчал, не зная, что ответить. Он не привык, чтобы с ним вели себя так смело и дерзко.
– Ну ладно, допустим, у тебя кишка не тонка, – не унимался Бишоп. – И ты не испугаешься. В конце концов, что ты там не видел!
Берг кивнул.
– Ты ж и так все время это видишь, правда? Ты же трахаешь старшеклассницу?
– И что?
– Да я вот понять не могу, зачем тебе все это нужно, если у тебя и так есть девчонка. На фига тебе порнуха?
– Да она мне на фиг не нужна.
– И зачем ты тогда приперся?
– Да у тебя и нет никакой порнухи. Врешь ты все.
– А ты, похоже, нам чего-то недоговариваешь. Может, девка у тебя страшная. А может, ее и вовсе нет.
– Пошел ты в жопу! Так чего, покажешь или нет?
– Так уж и быть, дам тебе посмотреть одну картинку. А если не испугаешься, покажу еще.
Бишоп порылся в рюкзаке, выудил журнальную страницу с рваным краем, сложенную в несколько раз, медленно и осторожно протянул ее Бергу, и тот, раздосадованный этим спектаклем, выхватил ее у него. Не успел Берг развернуть страницу, как глаза у него вылезли из орбит, рот приоткрылся, и привычное выражение первобытной суровости сменилось одурением.
– Ого, – выдохнул Берг. – Вот это да.
Сэмюэл не видел картинки, которая привела Берга в такой восторг. На него смотрел лишь оборот страницы с рекламой не то коньяка, не то виски.
– Офигенно, – сказал Берг.
Вид у него был, как у щенка, который выпрашивает кусочек с хозяйской тарелки.
– Да, неплохо, – откликнулся Бишоп. – Но “офигенным” я бы это не назвал. Ничего особенного. Даже как-то глупо.
– Где ты это взял?
– Какая разница. Еще показать?
– А то!
– А ты никому не расскажешь?
– Где они?
– Сперва поклянись, что никому не скажешь.
– Ладно, клянусь.
– Скажи так, чтобы я поверил.
– Показывай уже.
Бишоп поднял руки – мол, сдаюсь – и указал на ступеньки.
– Вон там, внизу, – пояснил он. – Я спрятал их в мусоре у подножия лестницы.
Берг выронил страницу, открыл калитку на лестницу и ринулся вниз по ступенькам. Бишоп посмотрел на Сэмюэла и кивнул: это был знак.
Сэмюэл соскочил с погрузочной площадки на то место, где только что стоял Берг, подошел к калитке и медленно закрыл ее – в точности так, как они тренировались. Сверху он видел Берга у подножия лестницы, его мерзкий длинный крысиный хвостик, широкую жирную спину: наклонившись, Берг разгреб листья и грязь и обнаружил зарытый Бишопом пакет.
– Тут? В пакете? – уточнил Берг.
– Ага. Там.
Калитка закрылась с негромким стуком. Сэмюэл просунул между прутьев тяжелый навесной замок и запер его, с удовольствием услышав механический щелчок. Теперь точно все. Обратного пути нет. Они это сделали, и ничего уже не исправить.
В метре-другом от Сэмюэла валялась журнальная страница, которую Бишоп дал Бергу. Ветер кружил ее в вихре по погрузочной площадке, складывал пополам по сгибам, которые образовались, когда страницу загнули восемь раз. Сэмюэл подобрал ее. Развернул. И первым, что бросилось ему в глаза – еще до того, как образы на фотографии приняли привычный облик, превратились в части тела, – главным элементом композиции, определявшим снимок целиком, и единственным, что запомнилось Сэмюэлу, были волосы. Множество черных кудрявых волос. Черная как смоль копна кудрей на голове, густых и тяжелых даже на вид, спускалась до самой земли, на которой сидела девушка: ягодицы расплющились, как тесто. Одной рукой девушка облокотилась на землю, а другую сунула в промежность и двумя пальцами, точно перевернутым пацификом, развела в стороны половые губы, обнажив пухлую таинственную алую щелку в кудряшках, густых и черных там, где они доходили почти до пупка, и легких, пушистых на внутренней поверхности ее прыщавых ляжек: здесь волосы напоминали жидкую поросль, которую отпускают подростки, когда им не терпится обзавестись усами и бородой; эти вьющиеся волосы спускались до самой земли, на которой сидела девушка, в неизвестном тропическом лесу. Сэмюэл пытался одновременно охватить эту сцену в подробностях, понять, в чем тут суть, разглядеть в снимке то, что видел в нем Энди Берг, но испытывал лишь отвлеченное любопытство, к которому примешивалось нечто вроде легкого отвращения и даже страха оттого, что мир взрослых, оказывается, так мерзок и гадок.
Сэмюэл сложил страницу в несколько раз, стараясь прогнать из головы образ, который только что видел, как вдруг Берг рявкнул снизу лестницы:
– Что за фигня?
И в ту же минуту сумерки разрезала яркая белая вспышка. Бишоп держал в руках “полароид”, из которого с жужжанием выползал белый квадратик пленки.
– Что за фигня! – повторил Берг.
Сэмюэл вскарабкался по лестнице на погрузочную площадку и подбежал к стоявшему на краю Бишопу, который махал Бергу фотографией и хохотал. Вокруг Берга валялись снимки: видимо, он перевернул пакет и вытряхнул их на землю. Сэмюэл увидел, что почти на всех кадрах были сняты крупным планом огромные эрегированные пенисы. Члены взрослых мужчин. Большие, мощные, налитые кровью, побагровевшие, некоторые влажные, с каплями спермы. Были тут и пенисы из порножурналов, и полароидные снимки чьих-то членов, сфотографированных со вспышкой, нерезкие, – чьи-то безымянные пенисы, лишенные тел, выступали из тени крупным планом, выглядывали из-под складок живота.
– Что за фигня! – похоже, других слов у Энди Берга не осталось. – Что за фигня?
– Вот видишь, я так и знал, – подал голос Бишоп. – Испугался как маленький.
– Что это за фигня?
– Рано тебе еще такое видеть.
– Я тебя убью на фиг.
– Сперва до нас доберись.
Берг помчался наверх, перепрыгивая через две ступеньки. Он был такой здоровый и несся так стремительно, что, казалось, ничто не сможет его удержать. Неужели они правда думали, что какой-то дурацкий замок их спасет? Сэмюэл представил, как тот ломается пополам и Берг вырывается из клетки, точно разъяренный зверь в цирке. Сэмюэл отступил на шаг, встал позади Бишопа и положил ему руку на плечо. Берг добежал до верха лестницы и выставил вперед руку, чтобы толкнуть калитку. Но та не подалась. Мощь Бергова движения столкнулась с прочностью железной калитки, и подалось единственное, что могло податься: рука.
Запястье выгнулось, и плечо вывихнулось с жутким хрустом. Берг отскочил назад, рухнул, как подкошенный, съехал вниз по ступенькам и упал у подножия лестницы. Он держался за руку, стонал и плакал. Калитка дрожала, так что гремел замок.
– Уй, больно! – хныкал Берг. – Рука!
– Пошли, – сказал Сэмюэл.
– Погоди, – ответил Бишоп. – Еще не все.
Он подошел к краю площадки и встал прямо над Бергом: их разделяли какие-нибудь два метра.
– Знаешь, что сейчас будет? – произнес Бишоп, заглушая хныканье Берга. – Я тебя обоссу, и ты ничего мне не сделаешь. А еще ты больше никогда никого пальцем не тронешь. Потому что у меня есть твоя фотка. – Бишоп помахал ему полароидным снимком. – Ты бы ее видел. На ней ты со всей этой гомосятиной. Хочешь, чтобы завтра эта фотка была в каждом шкафчике? Под каждой партой? В каждом учебнике?
Берг поднял на Бишопа глаза, и на мгновение превратился в обычного шестиклассника, который прежде был заперт в этом огромном взрослом теле: вид у Берга был удивленный, униженный, жалкий и несчастный. Как у животного, ошеломленного тем, что его пнули.
– Нет, – выдавил Берг сквозь слезы.
– Тогда веди себя хорошо, – ответил Бишоп. – Не лезь к Киму. И вообще ни к кому не лезь.
Бишоп расстегнул ремень и молнию на джинсах, стянул трусы и выпустил на Энди Берга длинную мощную струю мочи. Тот зарыдал, завыл и попытался увернуться. Берг свернулся в клубок, а Бишоп ссал ему на спину, на футболку, на крысиный хвостик.
После этого Бишоп с Сэмюэлом собрали вещи и ушли. На обратном пути они не проронили ни слова, и лишь когда пришла пора расходиться в разные стороны – Бишопу через лес в Венецианскую деревню, а Сэмюэлу дальше, – Бишоп похлопал друга по руке и сказал:
– Молодчина, солдат, так держать. Мы сделаем из тебя человека.
И убежал.
В ту ночь жара наконец-то пошла на спад. Сэмюэл сидел в своей комнате у окна и смотрел, как мир снаружи заливает гроза. Ветер гнул к земле деревья на заднем дворе, небо разрезали молнии. Сэмюэл представил, как мокнет под дождем угодивший в ловушку Энди Берг, как он дрожит, как мерзнет, как ему больно и одиноко.
Утром повеяло первой осенней прохладой. Энди Берг в школу не явился. Говорили, вроде он не пришел домой ночевать. Вызвали полицию. Родители и соседи отправились на поиски. Утром его наконец нашли, мокрого, больного, в лестничном колодце за школой. Теперь он в больнице. Ни о каких фотографиях никто и словом не обмолвился.
Сэмюэл решил, что Берг простудился под дождем, а может, подхватил грипп. Бишоп считал иначе:
– Ему же надо было избавиться от порнухи, так? – сказал он на перемене. – Ну, чтобы его не увидели со всеми этими фотками?
– Ну да, – согласился Сэмюэл. – И что?
Они сидели на качелях, но не качались, а смотрели, как ребята на площадке играют в салки, и Ким Уигли с ними: такое случалось нечасто, потому что Ким на перемены либо не ходил, либо старался не бывать там, где можно нарваться на Берга и получить по шее. Сейчас же он беззаботно и весело играл со всеми в салки.
– Раз Берг в больнице, – продолжал Бишоп. – Значит, скорее всего, он отравился.
– Чем это?
– Фотки слопал. Надо же было куда-то их деть.
Сэмюэл попытался представить, каково это – съесть полароидный снимок. Разжевать жесткий пластик. Проглотить карточку с твердыми острыми углами.
– Думаешь, он их съел? – усомнился он.
– А то!
Ким посмотрел на них с другого конца площадки и несмело махнул Бишопу. Бишоп помахал в ответ, рассмеялся, крикнул: “Ура!” и убежал играть с ребятами – точнее, буквально перелетел к ним, почти не касаясь земли.
С некоторых пор директор Академии Святого сердца полюбил прогуливаться по единственной улочке Венецианской деревни, обычно на закате, так осторожно переступая и шаркая ногами, словно они в любой момент грозили подкоситься под тяжестью этой туши. Вдобавок недавно он приобрел трость, которая придавала ему величественный вид, что немало радовало директора. Трость удивительным образом преображала его согбенную хромую фигуру. С нею он выглядел благородным страдальцем. Этаким героем войны. Трость была дубовая, выкрашенная в густо-черный цвет. Перламутровая рукоятка крепилась к древку оловянным кольцом с выгравированными на нем королевскими лилиями. Когда директор купил себе трость, соседи вздохнули с облегчением: теперь он расхаживал не с таким мученическим видом, а следовательно, не надо было справляться о его самочувствии и в сотый раз слушать рассказ про Болезнь. За последние полгода эта тема себя исчерпала. Директор успел оповестить всех соседей о своей Болезни, загадочном недуге, который доктора не сумели диагностировать и от которого не было лекарств. Симптомы весь квартал знал назубок: теснит в груди, одышка, обильный пот, непроизвольное слюноотделение, брюшные колики, перед глазами все плывет, постоянная усталость, вялость, общая слабость, головная боль, головокружение, тошнота, потеря аппетита, замедленное сердцебиение и нервный тик в разных частях тела, который директор демонстрировал соседям, если тот настигал его во время разговора. Приступы обычно начинались либо в полдень, либо в полночь и длились в среднем от четырех до шести часов, после чего таинственным образом проходили сами собой. Директор не стеснялся рассказывать о своем состоянии в самых интимных подробностях. Он говорил как человек, на которого обрушился смертельный недуг и заслонил всякое понятие о приличиях. Он расписывал, как бывает неудобно, когда одновременно нападает рвота и понос и невозможно решить, что же делать сначала. Соседи кивали и натянуто улыбались, стараясь ничем не выдать отвращения, потому что их дети, как и все дети обитателей Венецианской деревни, учились в Академии Святого сердца, и все прекрасно знали, что ее директор пользуется огромным влиянием. Ему достаточно было позвонить главе приемной комиссии Принстона, Йеля, Гарварда или Стэнфорда, чтобы шансы того или иного ученика на поступление увеличились на тысячу процентов. Все это знали, потому и терпели долгие и подробные рассказы директора о медицинских процедурах и телесных отправлениях: так родители вносили своего рода вклад в образование и будущее детей. Поэтому-то они были в курсе многочисленных визитов директора к дорогостоящим специалистам: аллергологам, онкологам, гастроэнтерологам, кардиологам, а также результатов его МРТ, КТ и малоприятных биопсий различных органов. И всякий раз директор в шутку повторял: самое полезное, на что он за последнее время потратил деньги, это его трость. (Трость и правда была умопомрачительно красива, тут соседи вынуждены были отдать ей должное.) Он уверял, что лучшее лекарство – это активный образ жизни и свежий воздух, поэтому каждый вечер ходил гулять и дважды в день, утром и вечером, принимал у себя на заднем дворе горячую ванну с соленой водой: директор говорил, что для него это одно из немногих оставшихся удовольствий.
Менее великодушные соседи шушукались, что директор каждый вечер гуляет не для здоровья, а чтобы битый час плакаться на жизнь, и все его жалели. Разумеется, говорили они об этом только мужу или жене, а больше никому, но так оно и было. Они понимали, что это звучит эгоистично, бездушно, черство, ведь директор и вправду болен, и загадочный недуг причиняет ему невообразимые душевные и телесные страдания, но именно они чувствовали себя жертвами, именно они чувствовали себя пострадавшими, потому что вынуждены были все это выслушивать. Порой им казалось, будто их взяли в заложники, когда по часу приходилось общаться с директором, прежде чем распрощаться с этим занудой, вернуться к себе в гостиную и попытаться хотя бы остаток вечера провести приятно. Они включали телевизор и видели в новостях очередную печальную историю об очередной проклятой гуманитарной катастрофе, очередной проклятой гражданской войне в какой-нибудь забытой богом стране, видели кадры с ранеными или голодающими детьми и злились на этих детей за то, что те своими страданиями отравили им единственные спокойные минуты отдыха за целый день. Нам, между прочим, тоже живется нелегко, возмущались соседи, и ничего, не жалуемся. Проблемы есть у всех, зачем же о них рассказывать? Почему бы не разобраться с ними самостоятельно? Как можно до такой степени себя не уважать? Зачем втягивать в это весь мир? Ведь мы тут ничем не поможем. Не мы же развязали эту гражданскую войну.
Но вслух, разумеется, они бы этого никогда не сказали. Так что директор не подозревал, что о нем думают на самом деле. Однако некоторые из его непосредственных соседей перестали включать вечером свет и сидели в потемках, пока директор не пройдет мимо. Другие на время его прогулки уезжали поужинать в ближайший ресторан. Третьи так наловчились избегать его общества, что порой директор доходил до конца улицы, стучался к Фоллам и напрашивался на чашечку кофе, как было в тот первый раз, когда Сэмюэлу разрешили переночевать у Бишопа.
Родители впервые отпустили его ночевать к другу. Отец сам повез его к Фоллам и был явно ошарашен, увидев высокие медные ворота Венецианской деревни.
– Так это здесь живет твой друг? – спросил отец.
Сэмюэл кивнул.
Охранник у ворот проверил водительское удостоверение Генри, попросил заполнить анкету, подписать отказ от претензий и объяснить цель визита.
– Мы же не в Белый дом едем, – раздраженно бросил отец.
– Можете предоставить какие-нибудь гарантии? – спросил охранник.
– Что?
– Нас не поставили в известность о вашем визите, следовательно, необходимы гарантии. На случай ущерба или нарушений.
– Каких еще нарушений?
– Таковы правила. У вас есть кредитная карта?
– Я не оставлю вам свою кредитную карту.
– Мы вам ее вернем. Она нужна лишь в качестве гарантии.
– Да я же просто сына привез.
– А, так ваш сын останется здесь? Хорошо, это подойдет.
– Для чего?
– Для гарантии.
Охранник поехал за ними на гольфкаре. Генри завез Сэмюэла к Фоллам, наскоро обнял его на прощанье, сказал “Веди себя хорошо” и “Если что, звони”, с ненавистью покосился на охранника и сел в машину. Сэмюэл проводил взглядом машину отца и гольфкар, укативших прочь по Виа Венето. В руках у него был рюкзак с пижамой и сменной одеждой; на дне рюкзака лежала кассета, которую он купил для Бетани в торговом центре.
Сегодня он отдаст ей подарок.
Его уже ждали. Бишоп, Бетани и их родители собрались в одной комнате, которую Сэмюэл раньше не видел, – все в одно время, в одном месте. А за пианино сидел еще один человек, и Сэмюэл узнал его: это был директор. Тот самый директор, который выгнал Бишопа из Академии Святого сердца, сейчас сидел на табурете перед фамильным кабинетным роялем.
– Добрый вечер, – поздоровался Сэмюэл сразу со всеми, ни к кому в отдельности не обращаясь.
– Ты друг из новой школы?
Сэмюэл кивнул.
– Приятно видеть, что он вписался в коллектив, – заметил директор.
Он сказал это о Бишопе, но обращался к его отцу. Сидевший в антикварном деревянном кресле с мягкой обивкой Бишоп казался маленьким, словно директор занял собой всю комнату. Он был одним из тех людей, чей облик точь-в-точь под стать манерам. Мощный голос. Мощное тело. Мощная поза: директор сидел, широко расставив ноги и выпятив грудь.
Бишоп расположился в самом дальнем от директора углу, скрестив руки и поджав ноги: не мальчишка, а комок злости. Он так вжался в кресло, словно хотел в буквальном смысле слиться с ним, исчезнуть. Бетани сидела на краешке стула у рояля, как обычно, очень прямо, скрестив ноги и положив руки на колени.
– Ну-с, продолжим! – провозгласил директор, повернулся к роялю и поставил руку на клавиши. – Только чур, не подглядывать.
Бетани отвернулась от рояля и уставилась на Сэмюэла. У него екнуло сердце – до того напряженным был ее взгляд. Он с трудом поборол желание отвести глаза.
Директор нажал какую-то клавишу, и раздался низкий, сильный, печальный звук, который Сэмюэл почувствовал всем телом.
– Ля, – сказала Бетани.
– Верно! – согласился директор. – Дальше.
Другой звук, на этот раз в одной из верхних октав, нежный и звонкий.
– До, – ответила Бетани.
Она по-прежнему смотрела на Сэмюэла лишенным всякого выражения взглядом.
– И опять угадала! – заметил директор. – А теперь посложнее.
Он нажал сразу три клавиши и извлек из инструмента резкий, диссонансный аккорд – как ребенок, который лупит по клавиатуре ладошкой. Взгляд Бетани затуманился, словно она на миг потеряла сознание, глаза остекленели, но потом снова обрели осмысленное выражение, и она ответила:
– Си бемоль, до, до диез.
– Удивительно! – директор хлопнул в ладоши.
– Я пойду? – спросил Бишоп.
– Что? – удивился его отец. – Что ты сказал?
– Я пойду? – повторил Бишоп.
– Если попросишь как следует.
Тут наконец Бишоп поднял голову и поймал взгляд отца. Несколько неловких секунд они смотрели друг другу в глаза.
– Можно я пойду к себе? – наконец произнес Бишоп.
– Да, пожалуйста.
Мальчики ушли в игровую. Бишоп явно не горел желанием общаться: он воткнул в приставку “Миссайл Комманд” и с каменным лицом принялся молча запускать в воздух ракеты. Потом ему это надоело, он сказал: “Да ну на фиг, давай лучше кино смотреть”, и включил фильм, который они уже видели несколько раз: там кучка подростков защищала свой город от внезапного нападения русских. Через двадцать минут после начала фильма открылась дверь, и в комнату проскользнула Бетани.
– Он ушел, – сообщила она.
– Вот и хорошо.
У Сэмюэла при виде Бетани каждый раз екало сердце. И даже сейчас, хотя он успел пожалеть, что приехал: Бишоп явно хотел побыть один, так что Сэмюэл не знал, что и делать, и думал даже позвонить отцу и вернуться домой, – даже сейчас Сэмюэл оживился, когда Бетани вошла в комнату. Словно с ее приходом все прочее становилось неважным. Сэмюэл еле сдерживался, чтобы не прикоснуться к ней, не взъерошить ее волосы, не ударить по руке, не щелкнуть по уху или не выкинуть еще какую-нибудь глупость из тех, которыми донимают девчонок влюбленные в них мальчишки, – глупость, которую творят с одной-единственной целью: дотронуться до девочки единственным известным им варварским способом. Но Сэмюэл прекрасно понимал, что так ничего путного не добьешься, поэтому молча и напряженно сидел на своем обычном месте, в кресле-мешке, надеясь, что Бетани расположится рядом с ним.
– Гад он все-таки, – сказал Бишоп. – Проклятый жирный гад.
– Да, – согласилась Бетани.
– Зачем они вообще его пускают в дом?
– Потому что он директор школы. И еще потому, что он болен.
– Смешно.
– Не болел бы – не гулял бы.
– Смешно, я же говорю.
– Ты меня не слушаешь, – сказала Бетани. – Если бы он не болел, ты бы его не видел.
Бишоп нахмурился и сел.
– Что ты хочешь этим сказать?
Бетани сложила руки за спиной и прикусила щеку изнутри, как делала всегда, когда о чем-то сосредоточенно раздумывала. Волосы ее были забраны в хвост. Зеленые глаза сверкали. На Бетани был желтый сарафан, который к подолу постепенно становился белым.
– Я всего лишь констатирую факт, – ответила Бетани. – Если бы директор не болел, он не ходил бы гулять, и тогда тебе не пришлось бы его видеть.
– Что-то мне не нравится, куда ты клонишь.
– Ребят, о чем вы? – спросил Сэмюэл.
– Ни о чем, – в унисон ответили близнецы.
В гнетущем молчании они втроем досмотрели кино: американским подросткам удалось отбить нападение русских, но привычной радости от победного конца друзья не ощутили, поскольку в воздухе висело напряжение, как будто назревала ссора: Сэмюэлу даже показалось, будто он дома ужинает с родителями, которые опять что-то не поделили. Когда фильм закончился, детям велели готовиться ко сну: они умылись, почистили зубы, надели пижамы, и Сэмюэла отвели в гостевую спальню. Перед тем как детям велели выключить свет, Бетани тихонько постучала к Сэмюэлу, заглянула в комнату и проговорила:
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – ответил он.
Бетани замялась на пороге и посмотрела на него, словно хотела что-то сказать.
– А что вы такое делали? – спросил Сэмюэл. – Ну, тогда. У рояля.
– Ах, это, – откликнулась она. – Дешевые трюки.
– Ты что-то показывала?
– Типа того. Я слышу разные звуки. Людям кажется, что это необычно. Родители любят мной хвастаться.
– А что ты слышишь?
– Разные ноты, тона, вибрации.
– От рояля?
– Отовсюду. Рояль услышать проще всего, потому что у каждого звука есть название. А так я слышу что угодно.
– Как это – что угодно?
– На самом деле каждый звук состоит из нескольких звуков, – пояснила Бетани. – Из трезвучий и гармоник. Тонов и обертонов.
– Это как?
– Стук в стену. Дребезжание стеклянной бутылки. Пение птиц. Шорох шин по асфальту. Телефонный звонок. Гудение посудомойки. Во всем есть музыка.
– И ты во всем этом слышишь музыку?
– Наш телефон звонит пронзительно, – ответила Бетани. – Каждый раз слух режет.
Сэмюэл постучал по стене и прислушался.
– Я слышу только стук.
– Это гораздо больше, чем стук. Послушай. Постарайся различить звуки. – Она резко постучала по дверному косяку. – Так звучит дерево, но у древесины плотность неоднородная, поэтому она издает несколько близких друг к другу тонов. – Бетани снова постучала. – Еще тут звуки клея, стены и гул ветра в стене.
– Неужели ты все это слышишь?
– Ну оно же есть. Все вместе воспринимается как стук. Такой темно-коричневый шум. Если смешать все краски в коробке, получится этот звук.
– А я ничего такого не слышу.
– Мир вообще труднее расслышать. В рояле каждая нота на своем месте. В доме – нет.
– Ничего себе.
– Приятного в этом мало.
– Почему?
– Ну вот хотя бы птицы. Есть такая птичка, танагра, она еще так поет: “Чик-чирик-чирик-чирик”. Знаешь? Перелетная птица.
– Знаю.
– А я вместо “чирик-чирик” слышу терцию и доминанту в ля бемоль мажоре.
– Я не знаю, что это значит.
– Ну то есть нота до плавно переходит в ми бемоль, точь-в-точь как в одном из соло Шуберта, в симфонии Берлиоза и концерте Моцарта. Птица поет, а я все это вспоминаю.
– Вот бы и мне так.
– Не надо. Это ужасно. Такая каша в голове получается.
– Зато ты думаешь о музыке, а я только о том, как бы чего не случилось.
Бетани улыбнулась.
– Я всего лишь хочу нормально спать по утрам, – пояснила она. – Но у меня за окном заливается эта танагра. Жаль, что нельзя ее выключить. Или мою голову. Одно из двух.
– А я тебе подарок купил, – вспомнил Сэмюэл.
– Какой еще подарок?
– Из торгового центра.
– Какого еще торгового центра? – удивилась Бетани, но потом вспомнила, и лицо ее прояснилось. – Ах да, из торгового центра! Точно!
Сэмюэл порылся в рюкзаке и достал кассету – блестящую, по-прежнему в целлофановой обертке. Сейчас она вдруг показалась ему крошечной, размером и весом не больше колоды карт. Маловато для значимого подарка, с сожалением подумал Сэмюэл, расстроился и резко сунул Бетани кассету, испугавшись, что если помедлит, то уже не решится отдать.
– Вот, держи, – сказал он.
– А что это?
– Это тебе.
Бетани взяла кассету.
– В торговом центре купил.
Сэмюэл мечтал, как Бетани, получив подарок, радостно улыбнется и бросится ему на шею: ну надо же, воскликнет она, и как ты догадался? Это же идеальный подарок! Бетани осознает, что Сэмюэл чувствует ее, как никто другой, понимает все, что творится у нее в голове, да и сам он – интересная творческая личность с богатым внутренним миром. Однако, судя по лицу Бетани, ничего такого она не подумала. Она прищурилась и наморщила лоб, как будто пыталась разобрать чей-то досадно сильный акцент.
– А ты знаешь, что это? – уточнила она.
– Экспериментальная вещь, – повторил Сэмюэл слова продавца. – Не каждый поймет.
– Вот уж не ожидала, что ее запишут, – заметила Бетани.
– Их там целых десять! – добавил Сэмюэл. – Одна и та же пьеса записана десять раз.
Бетани рассмеялась, и Сэмюэл догадался, что выставил себя дураком, хотя и не понимал почему. Он чего-то явно не знал.
– Чего смеешься? – обиделся он.
– Да это же шутка, – ответила Бетани.
– Какая еще шутка?
– Во всей этой пьесе нет ни звука, – пояснила она. – Ну то есть… полная тишина.
Сэмюэл озадаченно уставился на Бетани.
– Там нет ни одной ноты, – продолжала Бетани. – Пьесу исполнили всего раз. Пианист просто сидел за инструментом, но ничего не играл.
– Как так?
– Ну вот так. Сидел и считал такты. Потом встал и ушел со сцены. Вот и вся пьеса. Не думала, что ее запишут.
– Десять раз.
– В общем, это такой розыгрыш, что ли. Очень известная вещь.
– Значит, вся кассета пустая? – уточнил Сэмюэл.
– Скорее всего. Это же шутка.
– Вот блин.
– Да ладно, чего ты, классно же, – Бетани прижала кассету к груди. – Спасибо. Это ты здорово придумал.
“Здорово придумал”. Сэмюэл долго вспоминал слова Бетани после того, как она ушла, он выключил свет, накрылся с головой одеялом, свернулся в клубок и расплакался. Как быстро жестокая действительность разбила его мечты! Он с горечью думал о том, как надеялся на этот вечер и как оно все обернулось. Бишоп ему не обрадовался. Бетани на него и вовсе плевать хотела. С подарком он прогадал. Что ж, сокрушительное разочарование – лишь плата за надежду, подумал Сэмюэл.
Должно быть, он так и уснул, свернувшись калачиком под одеялом, потому что через несколько часов, горячий и потный, проснулся оттого, что Бишоп тряс его за плечо.
– Вставай. Пошли.
Сэмюэл, пошатываясь, последовал за ним. Бишоп велел обуться и вылезти из окна кинозала на первом этаже. Сэмюэл выполнил все это в полусонном ступоре.
– За мной, – скомандовал Бишоп, когда они выбрались из дома.
В полной темноте и тишине они шагали вверх по Виа Венето. Было часа два, может, три – Сэмюэл не знал. Глухой ночью всегда царит небывалое спокойствие: ни звука, ни ветерка, и кажется, будто погоды вообще не существует. Лишь изредка щелкали дождевалки на газонах да глухо бурлила горячая ванна во дворе директора школы. Механические, автоматические звуки. Бишоп шагал уверенно, даже дерзко, не так, как обычно, когда они играли в войнушку и он прятался за деревьями или шмыгал в кусты. Сейчас он шел, не скрываясь, прямо посередине дороги.
– На, держи, – он протянул Сэмюэлу синие резиновые перчатки, в каких обычно копаются в земле. Они оказались велики: наверно, Бишоп взял их у мамы. Перчатки доходили Сэмюэлу до локтей и были сантиметра на два длиннее пальцев.
– Сюда, – Бишоп повел их на лужайку у дома директора школы, где за пышным плотным газоном начинался лес.
Там стоял металлический столбик, примерно с них высотой, на котором лежал гладкий кусок белой соли с коричневыми пятнами. Сверху соль держал медный круг. Бишоп взялся за него и попытался открутить.
– Помоги, – попросил он Сэмюэла.
Они вдвоем налегли на круг, и тот подался. Сэмюэл задыхался от натуги; от столба пахло диким зверем, и к этому запаху примешивался противный серный душок, как от тухлых яиц. Так пахла соль. Вблизи Сэмюэл разглядел табличку, прикрепленную к середине столба: “Осторожно, яд. Не трогать”.
– Это от него олени дохнут? – спросил он.
– Берись с той стороны.
Они сняли со столба кусок соли, оказавшийся на удивление тяжелым и плотным, и потащили к дому директора.
– Не нравится мне все это, – признался Сэмюэл.
– Мы почти пришли.
Они шагали медленно, поддерживая с двух сторон серую глыбу, обогнули бассейн и поднялись на две ступеньки к горячей ванне. Вода медленно бурлила, над ней поднимался пар, а на дне ванны светился синий огонек.
– Бросай, – Бишоп кивнул на ванну.
– Не хочу.
– На счет три, – велел Бишоп, и они, два раза качнув кусок соли туда-сюда, на третий бросили ее в ванну.
Глыба с плеском рухнула в воду и глухо шлепнулась на дно.
– Вот и отлично, – сказал Бишоп. Они смотрели на лежавшую на дне ванны глыбу; мерцавшая вода искажала ее вид. – К утру растворится, – продолжал он. – И никто ничего не узнает.
– Я домой хочу, – подал голос Сэмюэл.
– Пошли, – Бишоп взял друга за руку, и они направились прочь.
Когда они дошли до дома, Бишоп открыл окно кинозала и замер.
– Хочешь, скажу, что случилось в кабинете директора? – спросил он. – Почему меня не выпороли?
Сэмюэл едва сдерживал слезы и вытирал сопли рукавом пижамы.
– А все очень просто, – продолжал Бишоп. – Ты пойми главное: каждый чего-то боится. Узнаешь, чего человек боится больше всего, и делай с ним что угодно.
– И что же ты сделал?
– Он взял палку. Велел мне наклониться над столом. Ну и я снял штаны.
– Что?
– Расстегнул ремень, спустил штаны и трусы. Повернулся к нему голой жопой и спрашиваю: “Вы этого хотите?”
Сэмюэл уставился на Бишопа.
– Зачем ты это сделал?
– Я спросил его, нравится ли ему моя жопа и не хочет ли он ее потрогать.
– Все равно не понимаю, зачем ты это сделал.
– Смотрю, а он аж сам не свой.
– Ого.
– Смотрел-смотрел на меня, потом велел одеться и отвел в класс. Вот и все. Проще простого!
– И как тебе только это в голову пришло?
– Ладно, – ушел от ответа Бишоп. – Спасибо, что помог.
Он залез в окно, Сэмюэл за ним. Прокрался по темному дому в гостевую спальню, лег в постель, потом встал, пошел в ванную и вымыл руки – три, четыре, пять раз. И непонятно было, то ли яд жжет пальцы, то ли это ему только кажется.
В почтовый ящик бросили приглашение в кремовом квадратном конверте из плотной бумаги.
– Что это? – спросила Фэй. – Тебя зовут на день рождения?
Сэмюэл перевел взгляд с конверта на мать.
– На вечеринку с пиццей? – не унималась та. – На роллердром?
– Ну хватит.
– От кого оно?
– Не знаю.
– Ну так открой.
В конверте лежала дорогая открытка. Она блестела, словно в бумаге были капельки серебра. Буквы казались позолоченными. Изящным курсивом с завитушками были выведены слова:
Приглашаем вас на вечер в церковь Академии Святого сердца
Бетани Фолл исполнит Первый скрипичный концерт Бруха
Сэмюэла еще никуда не приглашали так торжественно. Приглашения на дни рождения одноклассников были самыми заурядными: сляпанные кое-как дешевые тонкие открытки с животными или воздушными шариками. Это же приглашение было весомым даже на ощупь. Сэмюэл протянул его матери.
– Пойдем? – спросил он.
Мама прочитала открытку и нахмурилась.
– А кто такая Бетани?
– Моя подруга.
– Из школы?
– Типа того.
– Значит, близкая подруга, раз тебя пригласили на концерт?
– Пойдем? Ну пожалуйста!
– Разве тебе нравится классика?
– Да.
– И с каких это пор?
– Не знаю.
– Это не ответ.
– Ну мам.
– Скрипичный концерт Бруха? Ты хотя бы знаешь, что это такое?
– Мааам!
– Да я просто говорю. Ты уверен, что тебе это понравится?
– Пьеса очень сложная, она ее несколько месяцев репетировала.
– А ты откуда знаешь?
Сэмюэл с досады зарычал: до того ему не хотелось обсуждать Бетани.
– Ну ладно, – улыбнулась мама. – Пойдем.
Вечером в день концерта она велела ему одеться получше.
– Представь, что сегодня Пасха, – добавила она.
Сэмюэл надел самые нарядные вещи, которые нашел в шкафу: жесткую колючую белую рубашку, черный галстук-бабочку, тугой, как удавка, черные брюки, которые, когда Сэмюэл шевелился, потрескивали от статического электричества, и блестящие туфли, такие тесные, что пришлось воспользоваться рожком для обуви, и такие жесткие, что сразу же натерли ему пятки. И зачем только взрослые по самым торжественным случаям надевают самую неудобную одежду, подумал Сэмюэл.
Когда они приехали в церковь Академии Святого сердца, там уже было полно народу: в сводчатый дверной проем текла вереница мужчин в костюмах и женщин в платьях с цветочными узорами, и даже с парковки было слышно, как разыгрываются музыканты. Церковь копировала знаменитые европейские кафедральные соборы – правда, была меньше раза в три.
Вдоль центрального прохода тянулись ряды тяжелых скамей со спинками, украшенных затейливой резьбой; полированное дерево влажно блестело. За скамьями высились каменные колонны, к которым метрах в пяти над головами публики были прикреплены горящие факелы. Родители учеников болтали между собой, мужчины мимолетно и невинно целовали женщин в щеку. Присмотревшись, Сэмюэл понял, что на самом деле мужчины вовсе не целовали женщин, а только делали вид: чмокали воздух где-то возле шеи собеседницы. Наверно, женщинам обидно, подумал Сэмюэл: ждешь, что тебя поцелуют, а целуют воздух.
Сэмюэл с мамой заняли места и открыли программку. Бетани должна была появиться только во втором отделении. В первом предполагались короткие камерные пьесы и сольные номера. Выступление Бетани явно должно было стать гвоздем программы. Коронным номером. Сэмюэл нервно притопывал ногами по мягкому ковру.
Свет погас, музыканты закончили разыгрываться, зрители заняли места, и после долгой паузы уверенно вступили деревянные духовые, а за ними и прочие инструменты подхватили ту же самую ноту и тянули ее. У матери Сэмюэла вдруг перехватило дыхание: она ахнула и схватилась за сердце.
– Совсем как я когда-то, – прошептала она.
– Что?
– Я тоже играла на гобое, вступала первой, а остальные подхватывали.
– Ты играла в оркестре? Когда?
– Тс-с.
Вот вам, пожалуйста, еще один секрет. Мамино прошлое было для Сэмюэла окутано густым туманом: все, что происходило в ее жизни до его рождения, казалось загадкой. На все вопросы мама лишь пожимала плечами либо отделывалась общими фразами: “Ты еще маленький” или “Тебе не понять”. Или: “Подрастешь – расскажу” (эта последняя больше всех бесила Сэмюэла). Но все тайное рано или поздно становится явным. Значит, его мама когда-то была музыкантом. Сэмюэл добавил этот факт в общий список фактов о маме, который вел в уме. Значит, мама музыкант. А кто еще? Чего еще он о ней не знает? У нее же миллион секретов. Сэмюэл всегда чувствовал, что мама чего-то недоговаривает, что за ее невниманием кроется что-то важное. Ему часто казалось, что она как будто где-то не здесь: слушает краем уха, а мыслями далеко.
Самый главный мамин секрет раскрылся гораздо раньше: Сэмюэл тогда был еще мал и забрасывал родителей дурацкими вопросами. (“А вы когда-нибудь забирались в вулкан? А ангела видели?”) А может, потому что по наивности еще верил в сказки. (“А люди могут дышать под водой? А все олени летают?”) Или же ему просто хотелось, чтобы на него обратили внимание и похвалили. (“А ты меня очень любишь? Правда я самый лучший ребенок на свете?”) Или же уточнял свое место в мире. (“Ты всегда будешь моей мамой? А ты была замужем до того, как вы с папой поженились?”) И вот когда он задал этот последний вопрос, мама выпрямилась, бросила на него серьезный взгляд с высоты своего роста и пробормотала: “Ну вообще-то…”
Но так и не договорила. Сэмюэл ждал, но мама замолчала, задумалась о чем-то, и лицо ее приобрело холодное и отстраненное выражение.
– Так что вообще-то? – спросил Сэмюэл.
– Ничего, – ответила мама. – Просто.
– Так ты уже была замужем?
– Нет.
– А что ты тогда хотела сказать?
– Ничего.
Тогда Сэмюэл решил спросить у отца.
– А мама была когда-нибудь замужем за другим?
– Что?
– Ну я подумал, вдруг у нее когда-то был другой муж.
– Нет, не было. Ничего себе мысли! И как тебе такое в голову пришло?
Но что-то с ней случилось, в этом Сэмюэл не сомневался. Что-то серьезное, если даже сейчас, столько лет спустя, мама об этом думает. Иногда на нее что-то накатывало, и она замыкалась в себе.
Концерт меж тем шел своим чередом. Старшеклассники и старшеклассницы исполняли программные произведения, которые может сыграть любой учащийся выпускного класса музыкальной школы: короткие пьесы на пять-десять минут. После каждой раздавались громкие аплодисменты. Приятная легкая тональная музыка, в основном Моцарт.
Затем начался антракт. Зрители встали и разбрелись кто куда: на улицу покурить, к столу с закусками – за сыром.
– И долго ты играла в оркестре? – спросил Сэмюэл.
Мама изучала программку и притворилась, будто не услышала.
– Сколько же лет твоей подруге?
– Как мне, – ответил Сэмюэл. – Она тоже в шестом классе.
– И выступает со старшеклассниками?
Сэмюэл кивнул.
– Она здорово играет.
Его охватила гордость, словно любовь к Бетани придавала ему важности. Словно его награждали за ее достижения. Ему никогда не стать гениальным музыкантом, но его может любить гениальная музыкантша. Таковы прелести любви, подумал Сэмюэл: успех Бетани – это, как ни странно, и его успех.
– Папа тоже молодец, – добавил он.
Мама бросила на Сэмюэла удивленный взгляд.
– Это ты к чему?
– Просто так. Я про работу. Он тоже мастер своего дела.
– Не понимаю, к чему ты клонишь.
– Да ни к чему. Папа – профессионал.
Мама озадаченно уставилась на него.
– А ты знаешь, – она опустила взгляд в программку, – что автор этого произведения не получил за него ни гроша?
– Какого произведения?
– Которое будет играть твоя подруга. Его автор, Макс Брух, не заработал на нем ни цента.
– Почему?
– Его обманули. Дело было в Первую мировую, он разорился и вынужден был отдать свою пьесу двум американцам, которые обязались выслать ему денег, но так ничего и не прислали. С тех пор партитура как в воду канула и через много лет нашлась в коллекции Дж. П. Моргана.
– А кто это?
– Банкир. Промышленник. Финансист.
– Богатый, значит.
– Да. Он давно умер.
– Он любил музыку?
– Он много что любил и коллекционировал, – ответила мама. – Классика жанра: барон-разбойник богатеет, музыкант умирает в нищете.
– И ничего не в нищете, – возразил Сэмюэл.
– Он разорился. У него даже партитуры не осталось.
– Зато он ее запомнил.
– Ну и что?
– Ну как что. Она осталась у него в памяти. Не так уж это и мало.
– Я бы предпочла деньги.
– Почему?
– Потому что, когда у тебя не осталось ничего, кроме воспоминаний, – пояснила мама, – ты думаешь только о том, чего лишился.
– Неправда.
– Ты еще маленький. Вырастешь – поймешь.
Свет снова потух, зрители расселись по местам, разговоры стихли, и воцарилась такая тишина и темнота, что казалось, будто церковь сжалась до пределов пустого круга света от прожектора перед алтарем.
– Сейчас начнется, – шепнула мать.
Зрители ждали. Время тянулось мучительно медленно. Пять, десять секунд. Сколько можно! Неужели Бетани забыли сообщить, что ей пора выступать? А может, она забыла дома скрипку? Но тут наконец хлопнула дверь, послышались тихие шаги, и в круг света скользнула Бетани.
На ней было обтягивающее зеленое платье, волосы уложены в прическу. Сэмюэл впервые заметил, какая Бетани крохотная, особенно по сравнению со взрослыми и сидевшими позади нее старшеклассниками. Наверно, это был обман зрения, но Бетани показалась Сэмюэлу совсем ребенком, и он испугался за нее. Он места себе не находил от волнения.
Публика вежливо похлопала. Бетани прижала скрипку к подбородку. Выпрямила шею и плечи. И тут вдруг вступил оркестр.
В темноте раздалась глухая барабанная дробь, похожая на далекие раскаты грома. Сэмюэл почувствовал, как звук отдается у него в груди, в кончиках пальцев. Он весь взмок. У Бетани даже нот нет! Ей придется играть по памяти! А если она что-то забудет? Если ее заклинит от волнения? Его вдруг испугала неотвратимость музыки: барабаны продолжат бить, даже если Бетани позабыла свою партию. Мягко вступили деревянные духовые: никакого пафоса, просто три ноты, каждая следующая ниже предыдущей, повторяются несколько раз. Даже не мелодия, а только подготовка к ней. Словно инструменты возводят храм для звука. Словно эти три ноты – часть непременного ритуала, предшествовавшего музыке: солистка еще не вступила, но вот-вот заиграет.
Бетани выпрямилась, поставила смычок на струны, и стало ясно: вот оно, сейчас начнется. Она была готова. Зрители ждали. Духовые держали ноту, которая постепенно стихала: как будто тянешь ириску, и она тает и исчезает. Когда эта нота смолкла, когда ее поглотила тьма, прозвучала нота Бетани. Нота крепла, становилась громче, и вот уже в храме не осталось иных звуков, кроме нее.
Сколько одиночества было в этом звуке!
В нем словно бы слились все страдания, что обрушились на человека за долгую жизнь. Мелодия начиналась с низких нот и постепенно поднималась все выше и выше, потихоньку, шажок за шажком, словно танцор, который кружит по сцене, постепенно разгоняясь, вихрем летела вверх, чтобы на самой вершине прокричать о своем безнадежном отчаянии. Бетани так взяла эту последнюю ноту, так поднялась к ней, что та прозвучала, как рыдание, словно кто-то расплакался. Давно знакомый звук: Сэмюэл как проваливается в него, медленно его обнимает. И когда ему показалось, что Бетани достигла высшей точки, она взяла еще более высокую ноту, еле слышную, едва касаясь краем смычка тончайшей из струн: из-под пальцев Бетани лился чистейший звук, ясный, величественный, тихий, чуть дрожащий, словно нота живая и пульсирует. Еще жива, но уже умирает: нота постепенно угасла. Казалось, Бетани не стала играть тише, а стремительно удаляется от них, будто ее украли. И куда бы она ни ушла, зрителям туда нет дороги. Словно она была призраком, летящим в царство теней.
Вступил оркестр – мощно, гулко, всем составом, как будто, чтобы ответить крошечной девочке в зеленом платье, им были нужны все ноты, какие только можно извлечь из инструментов.
Концерт прошел как в тумане. Сэмюэл то и дело дивился очередному приему Бетани: как она играла сразу на двух струнах, причем обе звучали в унисон, как ухитрялась держать в памяти столько нот, как порхали ее пальцы. Неужели человеку такое под силу? К середине второй части Сэмюэл осознал, что недостоин ее.
Публика неистовствовала. Зрители вскочили, закричали, захлопали, завалили Бетани такими огромными букетами роз, что она едва не падала под их тяжестью. Бетани держала цветы обеими руками: ее почти не было видно за ними. Она кланялась и махала зрителям рукой.
– Талантливых людей все любят, – проговорила мама Сэмюэла; она тоже стояла и аплодировала Бетани. – Их существование словно оправдывает нашу ничем не примечательную жизнь. Можно утешаться тем, что мы такими родились.
– Она несколько месяцев репетировала без остановки.
– Папа мне вечно твердил, что я посредственность, – сказала мать. – И, похоже, оказался прав.
Сэмюэл перестал хлопать и посмотрел на мать.
Она закатила глаза и потрепала его по волосам.
– Не слушай меня. Забудь. Пойдешь поздороваться с подругой?
– Нет.
– Почему?
– Ей сейчас не до меня.
Бетани и впрямь была занята: вокруг нее столпились друзья, родственники, поклонники, музыканты, и все они поздравляли ее с успехом.
– Пойди хотя бы скажи, как она замечательно играла, – подтолкнула его мать. – Поблагодари за приглашение. Это же элементарная вежливость.
– Ей сейчас и так куча народу говорит, как она замечательно играла, – ответил Сэмюэл. – Поехали домой?
Мама пожала плечами.
– Ладно. Как хочешь.
Они направились к выходу из церкви, плыли в людском потоке, так что Сэмюэл то и дело касался чьих-то задниц и пиджаков, как вдруг его окликнули. Бетани звала его. Он обернулся и увидел, как она пробирается сквозь толпу, пытаясь его догнать. Наконец Бетани подошла, потянулась к нему, и Сэмюэл подумал, что должен сделать вид, будто целует ее в щеку, как те взрослые дядьки, но Бетани прошептала ему на ухо:
– Приходи к нам сегодня ночью. Только незаметно.
– Ладно, – ответил он.
Ради того, чтобы почувствовать ее теплое дыхание на щеке, он бы согласился на что угодно.
– Я хочу тебе кое-что показать.
– Что?
– Помнишь, ты мне подарил кассету? Так вот на ней не только тишина. Там еще кое-что.
Бетани отступила в сторону. Она уже не казалась крошечной, как на сцене. Сейчас перед Сэмюэлом стояла обычная Бетани: элегантная, утонченная, умная не по годам, женственная. Она поймала его взгляд и улыбнулась.
– Я хочу, чтобы ты это услышал, – пояснила она и вернулась к родителям и восторженным поклонникам.
Мать с подозрением посмотрела на Сэмюэла, но он, не обращая на это внимания, вышел мимо нее из церкви на темную улицу. Ботинки нещадно жали, и он прихрамывал.
Вечером он лежал в постели, дожидаясь, пока дом затихнет: вот мама гремит на кухне посудой, папа смотрит внизу телевизор, вот наконец скрипнула родительская дверь – значит, мама легла спать. Потом раздался глухой щелчок: папа выключил телевизор. Открыли кран, спустили воду в унитазе. И тишина. Сэмюэл выждал еще минут двадцать, чтобы уж наверняка, открыл дверь комнаты, медленно повернув ручку, чтобы та не щелкнула, прокрался по коридору, обогнув скрипучие половицы, о которых помнил даже в темноте, спустился по лестнице, стараясь шагать по стенке, чтобы ступеньки не скрипели, десять минут открывал входную дверь – по чуть-чуть, останавливаясь после каждого щелчка, – наконец приотворил и выскользнул на улицу.
Очутившись на свободе, он помчался со всех ног к ручью, через рощу, отделявшую их микрорайон от Венецианской деревни. В ночной тишине были слышны лишь его топот и дыхание, и всякий раз, как Сэмюэлу делалось страшно при мысли о том, что его поймают, или в лесу на него нападут дикие звери, маньяки с топором, тролли, привидения, или же его похитят бандиты, – он утешался воспоминанием о теплом и влажном дыхании Бетани на щеке.
Когда он добрался до дома Бетани, свет в ее комнате не горел, и окна были закрыты. Несколько долгих минут Сэмюэл сидел на лужайке неподалеку от дома, обливаясь потом, пытался отдышаться, твердил себе, что родители Бетани наверняка уже легли, а соседи не заметят, как он крадется по заднему двору, наконец набрался решимости и на цыпочках, тихонько, чтобы никто не услышал, прошмыгнул к окошку Бетани, согнулся под ним и подушечкой указательного пальца стучал в стекло, пока из темноты не выплыло ее лицо.
В полумраке Сэмюэл разглядел лишь фрагменты: крыло ее носа, прядь волос, ключицу, глазницу. Словно вся она состояла из частей, плававших в чернильной тьме. Бетани открыла окно, он перевалился через подоконник, поморщившись от того, что железо впилось ему в грудь, и забрался в дом.
– Тише, – произнес в темноте чей-то чужой голос.
На мгновение Сэмюэл растерялся, но тут же осознал, что это Бишоп. Он сидел в комнате Бетани, и Сэмюэл этому одновременно обрадовался и огорчился, поскольку не знал, что делать, если бы они с Бетани очутились наедине, но все равно ему этого хотелось. Он всем сердцем желал остаться с нею вдвоем.
– Привет, – поздоровался Сэмюэл.
– А мы тут играем, – ответил Бишоп. – Игра называется “слушай тишину, пока не чокнешься от скуки”.
– Заткнись, – оборвала его Бетани.
– Или “засни под треск пленки”.
– И ничего не треск.
– А вот и треск.
– Не только треск, – поправила Бетани. – Там еще кое-что.
– Ну-ну.
Сэмюэл их не видел: темно было хоть глаз выколи. Сквозь мрак проступали смутные очертания. Сэмюэл попытался сориентироваться по памяти: кровать, комод, цветы на стене. Он впервые заметил, что на потолке мерцают звезды. Послышался шелест платья, затем шаги, скрип кровати: наверно, Бетани уселась там же, где, должно быть, расположился Бишоп, рядом с магнитофоном, который частенько слушала перед сном, в одиночестве, снова и снова перематывала и включала один и тот же фрагмент симфонии, – все это Сэмюэл знал, поскольку шпионил за Бетани.
– Иди сюда, – позвала она. – Садись ближе.
Он уселся на кровать и медленно, ощупью, пополз к ним, пока не нашарил что-то холодное и костлявое – чью-то ногу, но чью, было не разглядеть.
– Слушай, – велела Бетани. – Только внимательно.
Щелкнул магнитофон, Бетани откинулась на кровать, так что платье ее собралось складками, наконец треск в пустом начале кассеты закончился, и пошла запись.
– Я же говорил, – подал голос Бишоп. – Ничего там нет.
– Погоди.
Послышался далекий приглушенный звук, как будто где-то в доме повернули кран, и в трубах глухо загудела вода.
– Вот, – сказала Бетани. – Слышал?
Сэмюэл покачал головой, спохватился, что в темноте она не видела его жеста, и произнес:
– Нет.
– Ну вот же, – не унималась Бетани. – Слушай. За звуком. Слушай внимательно.
– Бред какой-то, – заметил Бишоп.
– Не обращай внимания на то, что слышишь, и слушай остальное.
– Что же мне слушать?
– Их, – пояснила Бетани. – Людей, публику, зал. Ты все это услышишь.
Сэмюэл навострил уши, наклонил голову к магнитофону и прищурился (словно это могло помочь), силясь разобрать хоть какие-нибудь человеческие звуки за треском пленки: разговоры, кашель, дыхание.
– Ничего не слышу, – сказал Бишоп.
– Это потому, что ты не пытаешься сосредоточиться.
– Ах вот оно что. Значит, вот в чем дело.
– Сосредоточься.
– Как скажешь. Сейчас попробую сосредоточиться.
Они слушали доносившееся из колонок шипение. Сэмюэл досадовал на себя, поскольку тоже ничего не слышал.
– Ну вот, я полностью сконцентрировался, – подал голос Бишоп.
– Замолчишь ты или нет?
– Мне никогда еще не удавалось настолько сосредоточиться.
– За-мол-чи.
– Сосредоточиться должен ты, – не унимался Бишоп. – Почувствовать силу обязан ты.
– Если хочешь, уходи. Проваливай.
– Да с радостью, – Бишоп отполз и спрыгнул с кровати. – А вы слушайте вашу тишину.
Дверь комнаты открылась, закрылась, и Сэмюэл с Бетани остались одни. Наконец-то они были наедине. Сэмюэл окаменел от волнения.
– А теперь слушай, – велела Бетани.
– Ладно.
Он повернулся лицом к источнику шума и наклонился. Треск был не резким, не высоким, а глухим. Точно на пустом стадионе позабыли микрофон: тишина была насыщенной, округлой. Материальной. Как будто кто-то не просто записал пустую комнату, но ухитрился воспроизвести пустоту. Тишина была искусственной. Как будто кто-то ее сотворил.
– Вот они, – прошептала Бетани. – Слушай.
– Люди?
– Они как призраки на кладбище, – пояснила она. – Просто так их не услышать.
– А какие они?
– Они смущены. И встревожены. Им кажется, что их дурачат.
– И ты все это слышишь?
– Ну да. Это плотность звука. Как короткие тугие струны в верхних октавах рояля. Они не вибрируют. Белые клавиши. Вот так звучат эти люди. Словно лед.
Сэмюэл попытался все это расслышать – или хотя бы уловить какой-нибудь высокий гул за треском и шипением пленки.
– А сейчас они звучат уже иначе, – проговорила Бетани. – Слышишь, как все изменилось?
Но, как ни старался, Сэмюэл не слышал ничего, кроме самых обычных звуков: свиста, с которым выходит воздух из пробитого велосипедного колеса, жужжания вентилятора, шума воды из крана за закрытой дверью. Ничего необычного он не слышал. Лишь вспоминал хранившиеся в уме знакомые звуки.
– Вот, – сказала Бетани. – Чувствуешь, звук теплеет? Слышишь? Теплеет, ширится, растет, расцветает. Они начинают понимать.
– Что понимать?
– Что их, может быть, никто не дурачит. Что над ними, может быть, никто не смеется. Что они, может быть, вовсе не посторонние. До них постепенно доходит. Что они – часть целого. И пришли сюда не для того, чтобы слушать музыку. Они и есть музыка. Они и есть то, ради чего пришли. И эта мысль приводит их в восторг. Слышишь?
– Да, – соврал Сэмюэл. – Они счастливы.
– Еще как.
Сэмюэл вдруг поверил, что действительно все это слышит. Сознательный обман чувств, как когда он, лежа ночью в постели, убеждал себя, что по дому бродят воры или привидения, и каждый доносившийся до него звук лишь подкреплял его уверенность в этом. Или когда не было сил идти в школу, он убеждал себя, что болен, и действительно заболевал, ему становилось физически плохо, и Сэмюэл изумлялся: как же так, почему его тошнит, если он это все придумал? Вот и сейчас он точно так же что-то услышал. И чем больше он думал об этом, тем теплее становится статический треск, тем больше пропитывался счастьем. Звук нарастал в его голове, раскрывался, сгорал.
Что если и у Бетани так, подумал Сэмюэл. Что если она просто хочет слышать то, чего никто не слышит?
– Теперь слышу, – сказал он. – Надо лишь уловить.
– Да, – согласилась Бетани. – Вот именно.
Он почувствовал, как она сжала его плечо, придвинулась ближе, как под нею задрожал и прогнулся матрас, как тихонько скрипнул каркас кровати, когда она повернулась и наткнулась на него. Бетани была так близко, что Сэмюэл слышал ее дыхание, запах ее зубной пасты. Но самое главное – он чувствовал, что она рядом: казалось, Бетани вытесняла собой воздух, ее как будто окружало силовое поле, отчего ее близость сразу ощущалась, к ней тянуло, словно магнитом, сердце ее бешено колотилось, она приближалась к Сэмюэлу как космический образ, как карта, которую он мысленно начертил, как предчувствие, и наконец обрела плоть: лицо ее оказалось так близко, что можно было различить черты.
Сэмюэл догадался, что сейчас они поцелуются.
Или, точнее, она его поцелует. Сейчас это случится. И ему нужно лишь постараться ничего не испортить. Но в этот миг, в эти несколько секунд между осознанием, что Бетани его сейчас поцелует, и самим поцелуем, можно было много чего испортить. Сэмюэл почувствовал, как сдавило горло, и ему нестерпимо захотелось откашляться. И почесать то место, где шея переходит в плечо: у него там всегда зудело, когда он нервничал. А еще нельзя было тянуться к Бетани, поскольку Сэмюэл боялся, что в темноте они стукнутся зубами. Он так этого испугался, что даже отстранился и тут же запаниковал: вдруг Бетани подумает, что он специально от нее отодвинулся, потому что не хочет с нею целоваться, и не поцелует его? И как быть с дыханием? Дышать или нет? Сперва он решил задержать дыхание, но потом понял, что если Бетани будет придвигаться к нему очень медленно или они будут долго целоваться, у него закончится воздух и придется прервать поцелуй, чтобы отдышаться, а значит, шумно выдохнуть ей в рот или в лицо. Все эти мысли вихрем пронеслись у Сэмюэла в голове перед поцелуем. Тело вдруг стало чужим, так что привычные, элементарные, машинальные действия – выпрямиться, замереть, дышать – казались ужасно сложными, и когда Бетани наконец-то его поцеловала, Сэмюэл воспринял это как чудо.
Сильнее всего во время поцелуя Сэмюэл чувствовал облегчение: они все-таки поцеловались. А еще изумление оттого, что губы у Бетани оказались сухими и обветренными. Надо же, кто бы мог подумать. У Бетани обветренные губы. В воображении Сэмюэла она всегда была выше дурацких земных забот. У таких девочек, как она, губы никогда не трескались.
Возвращаясь в ту ночь домой, Сэмюэл дивился, что все вокруг выглядело как прежде, при том что мир изменился полностью и навсегда.
Первым его произведением стал рассказ в духе книг из серии “Выбери приключение”. Сэмюэл назвал его “Замок, из которого нет возврата”. На двенадцати страницах. Иллюстрации он тоже сделал сам. Завязка: ты храбрый рыцарь, который очутился в заколдованном замке, чтобы спасти прекрасную принцессу. Да, банально. Наверняка он что-то такое читал в одной из множества книг “Выбери приключение”, которые стояли на полках у него в комнате. Он пытался выдумать что-то получше, пооригинальнее. Сидел по-турецки на полу, таращился на книги и в конце концов решил, что в них заключен весь спектр человеческих возможностей, все существующие сюжеты. Других просто нету. Все, что приходило ему в голову, было либо вторичным, либо глупым. А его книга не могла быть глупой. Ставки слишком высоки. Все ученики их класса должны были написать сочинение на конкурс, а рассказ победителя учительница прочитает перед всеми.
Что ж, значит, “Замок, из которого нет возврата” будет банальным. Пусть так. Быть может, его одноклассники еще не устали от избитых литературных приемов, и знакомый сюжет их порадует, как радуют старые одеяла и игрушки, которые они иногда приносили в школу.
Теперь нужно было придумать фабулу. В книгах “Выбери приключение” события развивались последовательно: нужно выбрать что-то одно, потом еще и еще, так что в конце концов несколько разных историй сливались в единый сюжет. Но первый его черновик “Замка” больше напоминал одну историю с шестью короткими тупиковыми окончаниями, причем читателю не надо было мучительно выбирать, пойти направо или налево, потому что если пойдешь налево, то не сносить тебе головы.
Сэмюэл надеялся, что одноклассники простят ему эти недостатки – банальную завязку, отсутствие многоплановой структуры, – если он сумеет оригинально, творчески, увлекательно убить персонажей. И это ему удалось. Оказалось, что к этому у него талант. В одном из альтернативных окончаний, с ловушкой и бездонной ямой, Сэмюэл написал: “Ты падаешь и будешь падать вечно, даже когда закроешь книгу, поужинаешь, ляжешь спать и проснешься утром, – все равно будешь падать”. Ему ужасно нравилась эта фраза. Он вставил в книгу мамины истории о привидениях, все эти старинные норвежские легенды, от которых кровь стынет в жилах. Написал о белой лошади, которая появляется откуда ни возьмись и предлагает тебя покатать, и если читатель взбирается ей на спину, его ждет скорая и страшная гибель. В другом варианте окончания читатель становился призраком, заключенным в листок на дереве: рая недостоин, а для ада слишком хорош.
Сэмюэл отпечатал рассказ на маминой старой машинке, оставив место для иллюстраций, которые нарисовал ручкой и цветными карандашами. Сделал обложку из картона, обтянул синей тканью и по линейке, чтобы строчка была ровненькой, написал на лицевой стороне: “Замок, из которого нет возврата”.
И то ли рисунки, то ли великолепный синий переплет, то ли сам рассказ (почему бы и нет, кстати?), небанальные смерти и авторская манера, то ли слово “пролегомен”, которое Сэмюэл написал вместо “пролога” (он раскопал его в словаре и пришел в восторг), – словом, неизвестно, что именно так потрясло мисс Боулз, но она была потрясена. Он победил. “Замок, из которого нет возврата” прочитали перед всем классом, и Сэмюэл чуть не лопнул от гордости.
Это был его звездный час.
Так что, когда однажды утром мама зашла к нему в комнату, разбудила его и спросила ни с того ни с сего: “Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?”, Сэмюэл, лучась от гордости за литературную победу, уверенно ответил: “Писателем”.
За окном синели утренние сумерки. У Сэмюэла слипались глаза, и он все видел как в тумане.
– Писателем? – улыбнулась мама.
Он кивнул. Да, писателем. Он решил это ночью, снова и снова переживая свой триумф. Как орали от радости одноклассники, когда принцесса была спасена! Как они были ему благодарны, как любили его. Наблюдая за тем, как они следуют за развитием сюжета – удивляются в тех местах, где Сэмюэл хотел, чтобы они удивились, и обманываются там, где он думал их обмануть, – он чувствовал себя богом, который знает все ответы на главные вопросы и смотрит с небес на пребывающих в неведении смертных. Это ощущение станет его опорой, его сутью. Если он будет писателем, все его полюбят.
– Ну что ж, – ответила мама. – Писателем так писателем.
– Ага, – спросонья буркнул Сэмюэл; он пока не осознал, до чего все это странно: мама, полностью одетая, с чемоданом в руке, пришла к нему на рассвете и спрашивает о планах на будущее, которыми сроду не интересовалась. Сэмюэл воспринял все это как должное: так воспринимаешь странный сон, который становится понятным лишь когда проснешься.
– Ты пиши, – продолжала мама. – Я обязательно прочту.
– Ладно.
Ему хотелось показать ей “Замок, из которого нет возврата”, показать белого коня, которого он нарисовал, прочитать ей о бездонной яме.
– Я тебе хотела кое-что сказать, – произнесла мама так равнодушно, словно много раз репетировала эту фразу. – Я ненадолго уеду. Пока меня не будет, веди себя хорошо.
– А ты куда?
– Мне нужно кое-кого найти, – пояснила она. – Старого знакомого.
– Друга?
– Можно и так сказать, – мама приложила холодную ладонь к его щеке. – Не волнуйся. Все будет хорошо. Никогда ничего не бойся. Вот и все, что я хотела тебе сказать. Не бойся. Обещаешь?
– Твой друг пропал?
– Не совсем. Мы просто давно не виделись.
– А почему?
– Иногда… – начала мама, но осеклась, отвернулась и скривилась.
– Мам, – позвал Сэмюэл.
– Иногда мы выбираем не тот путь, – наконец произнесла она. – И оказываемся бог знает где.
Сэмюэл расплакался. Он и сам не знал, почему плачет. Он пытался сдержать слезы.
Мама обняла его, сказала: “Какой ты у меня ранимый”, принялась его укачивать. Сэмюэл, всхлипывая, уткнулся лицом в ее нежную кожу. Наконец успокоился и вытер нос.
– Почему ты уезжаешь именно сейчас? – спросил он.
– Потому что мне пора, солнышко.
– Но почему?
– Даже не знаю, как тебе объяснить, – мама в отчаянии уставилась на потолок, потом собралась с духом и проговорила: – Я рассказывала тебе про привидение, похожее на камень?
– Нет.
– Мне отец рассказывал. Якобы на его родине на берегу моря можно было найти такой камень, с виду обычный, поросший зеленым мхом.
– А как понять, что это привидение?
– Никак, пока в море не выйдешь. Чем дальше отплываешь от берега, тем тяжелее становится камень. И если забраться совсем далеко, призрак становится таким тяжелым, что может потопить корабль. Его так и прозвали – “камень-утопитель”.
– Зачем он топит корабли?
– Кто же знает. Может, он на что-то очень зол. Может, с ним приключилась беда. И вот он становится таким огромным, что выдержать невозможно. И чем дольше пытаешься его тащить, тем больше и тяжелее он становится. Иногда привидение забирается в человека, растет у него внутри, захватывает его целиком, лишает возможности сопротивляться. И человек тонет. – Мама встала. – Понимаешь?
– Вроде да, – кивнул Сэмюэл.
– Поймешь, – обнадежила его мама. – Непременно поймешь. Помни о том, что я тебе сказала.
– Ничего не бояться.