Прежде всего он повернул ручку на подоконнике, и стекла потемнели, становясь непрозрачными. Он не хотел, чтобы его видели, если они следят. Потом зажег матовый свет и осмотрел квартиру – встроенная стандартная мебель, плоский шкафчик, крохотная стерильная кухня с пультом через всю стену.
Кажется, ничего не изменилось.
Надсадно лопнуло ядро, воткнувшись в берег. Содрогнулись опоры, полетела коричневая земля. Солдаты, смятые ударной волной, попятились. Пули сочно чмокали в груду сбившихся тел. Заволокло пороховой гарью, раздуло ноздри. Знамя упало на дымящиеся доски пролета. На другой стороне, за жарким блеском полуденной воды, визжала картечь. Была одна секунда. Только одна секунда в порохе и смерти, среди ревущих ртов – под белым небом, на Аркольском мосту. Он нагнулся и, ничего не видя вокруг, поднял знамя. Он был еще жив. Он кричал что-то неразборчивое. И вокруг тоже кричали. Ослепительное солнце разорвалось в зените, и солдаты нестройной толпой вдруг обогнали его…
Он подошел к компьютеру и торопливо перебрал клавиатуру. Серебристый экран был мертв. Информация не поступала. Память была заблокирована. Это давало точку отсчета. Из сети его отключили в самом конце июня.
Ректор тогда сказал:
– Мне очень жаль, Милн, но в вашу группу не записалось ни одного студента. Никто не хочет заниматься классической филологией, слишком опасно. И дотаций на ваши исследования тоже нет.
– Я мог бы некоторое время работать бесплатно, – запинаясь, ответил он.
Ректор опустил глаза, полные страха.
– Вы слышали, что пропал Боуди? Сегодня утром его нашли, опознали по отпечаткам пальцев – так изуродован…
– Но не филологи же виноваты, – с тихим отчаянием сказал он.
– Мы получили предупреждение насчет вас, – объяснил ректор. – Мне очень жаль, у меня нет для вас денег, Милн.
Помнится, он поднялся и, не прощаясь, вышел из чужой пустоты кабинета и пошел по пустоте коридора, а встречные прятались от него, как от зачумленного.
Значит, июнь уже истек.
Это плохо. Он рассчитывал на больший запас времени. Примерно через месяц он получил приглашение от Патриарха, но следить за ним начали, видимо, гораздо раньше. Главное, выяснить, сколько ему осталось. Он потянулся к телефону и отдернул руку, обжегшись. Телефон, конечно, прослушивается. Если он будет справляться о дате, то они сразу поймут, что произошел повтор. И тогда его отправят в Карантин, откуда не возвращаются. Авиценна предупреждал об этом. Де Бройль попал в Карантин и уже не вернулся. И Дарвин тоже попал в Карантин. И Микеланджело не вернулся из Карантина.
Лестница была пуста. Он спустился на цыпочках и взял газету из ящика. Газеты ему доставляли, он уплатил за полгода вперед. Бэкон смеялся над ним, когда он выписал, единственный на факультете. А вот пригодилось.
Где теперь Роджер Бэкон? Говорят, что это был удачный запуск. Нет никаких доказательств – слухи, сплетни, легенды… Письмо Монтесумы никто не видел. Может быть, оно вообще не существует. Мистификация.
Газета была от девятнадцатого числа. Он облегченно вздохнул. Патриарх позвонит только двадцать шестого. Есть еще целая неделя. Он успеет, если только не наделает глупостей.
Первую страницу занимали сообщения с фронта: Помойка неожиданно прорвала линию обороны сразу в двух местах на Севере и сходящимися клиньями отсекла Четвертую группу войск сдерживания от основных сил. Контрудар специальной армии Хаммерштейна захлебнулся у Праты, глюонные лазеры, на которые возлагалось столько надежд, оказались бессильными. Командующий Четвертой группой докладывал, что своими силами он пробиться не сможет, ведет ожесточенные бои по всей линии окружения. Эвакуация с утраченных территорий уже началась. Сообщалось, что число пораженных чумой невелико, но несколько больше обычного. Потери при эвакуации – двенадцать транспортных вертолетов. Соседняя статья, исполненная официальной бодрости, в тысячный раз поднимала вопрос о нанесении ядерных ударов по болевым точкам Помойки. Обсуждалась гипотеза “второй цивилизации”, и приводился снимок аборигена, как всегда, очень плохого качества: лохматый оборванный человек, совершенно фантастической внешности – двухголовый и трехрукий – согнувшись, обнюхивал консервную банку.
Он отбросил газету. Он уже читал ее – девятнадцатого июля. На счете обнаружилось немного денег, и он снял их все. Достал паспорт, нерешительно повертел и бросил в утилизатор. Паспорт ему больше не понадобится. Он все время боялся, что откроется дверь и войдет Двойник. Правда, Авиценна клялся, что Двойника не будет: весь отрезок несостоявшейся биографии выпадает нацело, и проживаешь его снова, как бы с чистой страницы. Но кто знает? Никто не знает. Сам Авиценна не уходил в повтор.
На улице горел костер из книг и стульев, награбленных в покинутых домах. Какие-то бродяги явно призывного возраста жарили крыс, нанизанных на шампур. Крысы были здоровенные, как кошки, а бродяги – злые и наглые, небритые, воспаленные, готовые на все дезертиры. Он прибавил шагу, на него недобро покосились, но – пронесло. Зато с ближайшего перекрестка навстречу ему развинченной походкой наркоманов выплыли два юнца лет пятнадцати – контролеры мафи, оба в дорогих желтых рубашках навыпуск.
Он вспомнил. Это было именно девятнадцатого июля. Ему тогда выбили два зуба и сломали ребро. Ничего не поделаешь. Он обреченно вынул жетон на право хождения по району. Однако на жетон они даже не посмотрели.
– Плата за год, – лениво потребовал старший.
Он покорно достал жесткую карточку и глядел, как они, подсоединив ее к своему счету, перекачали все, что там было.
– А теперь в морду, – цыкнув на асфальт пенной слюной, сказал второй.
“Государство не гарантирует правозащиту тем гражданам, которые подрывают его основы”.
Прилипающий шелест оборвался сзади. Остановилась машина, и кто-то, невидимый изнутри, поманил контролеров пальцем. Оба вытянулись. Милн пошел, напряженно ожидая оклика. Свернул за угол. Он весь дрожал. Это была “вилка”. С этого момента события развивались не так, как раньше. Он не знал, хорошо это или плохо. Но все сразу же осложнилось. У него не осталось денег. А чтобы выбраться из города, надо пройти три района мафи и всюду платить.
Он нырнул в таксофон и оглянулся. За ним никто не следил. Тогда он набрал номер.
– Да! – на первом же гудке, отчаянно, как утопающая, крикнула Жанна.
Милн сказал в горло пластмассового аппарата:
– Вчера.
Это был пароль, о котором они договаривались.
– Завтра! Завтра! Завтра!.. – так же отчаянно выкрикнула она.
Что означало: приходи немедленно.
Он испугался – столько страха было в ее голосе. Может быть, там засада? Но в таком случае Жанна не позвала бы его. Кто угодно, только не она. Он побежал мимо кладбища нежилых домов, мимо горелых развалин, мимо пустырей, заросших колючими лопухами, и заколотил ладонями в дверь, и дверь немедленно распахнулась, и Жанна выпала ему на грудь, и, сломавшись, обхватила его детскими руками, и уткнулась в грудь мокрым лицом.
Она непрерывно всхлипывала, и он ничего не мог понять. Повторял:
– Зачем ты, зачем?..
Она вцепилась в него и втащила в квартиру, и там, уже не сдерживаясь, захлебнулась обжигающими слезами, тихонько ударяясь головой о его подбородок:
– Тебя не было два месяца, я хотела умереть… всех выселили, ходили санитары и сразу стреляли… я спряталась в подвале… пауки, крысы… я боялась, что ты позвонишь, пока я в подвале… я лежала и слушала шаги за дверью… почему-почему тебя не было так долго?..
– Не плачь, – сказал он, целуя кожу в теплом проборе волос. – Тебе нельзя плакать. Как ты поведешь французскую армию на Орлеан? Добрый король Карл не поверит тебе.
Это была шутка. К сожалению, слишком похожая на правду. Она слабо улыбнулась – тенью улыбки.
– Полководцы без армий. У тебя впереди “Сто дней”, Ватерлоо и остров Святой Елены. А у меня – бургундцы, папская инквизиция и костер в Руане… Возьми меня с собой, я хочу быть там и первой пасть в самом начале сражения!
– Я назначу тебя своим адъютантом, – пообещал он. – Ты поскачешь на белом коне и принесешь мне весть о победе. Это будет самая блистательная из моих побед.
Налил на кухне воды. К счастью, вода была. Жанна выцедила мелкими глотками и успокоилась. Она умела быстро успокаиваться.
– Мы, кажется, спятили, – сказала она. – Я здесь целых два месяца и каждую секунду жду, что они приедут за мной. Но теперь – все. Мы уйдем сегодня же, да?
– Да, – сказал он. – У тебя есть деньги?
– Долларов десять, я последние дни почти не ела. – У нее вся кровь отхлынула от лица, сделав его, как из мрамора. – Это очень плохо, что у меня нет денег?
– Надо пройти три района мафи – значит, три пошлины.
Она отпустила его и зябко передернула обнаженными просвечивающими плечами. Сказала медленно:
– Для женщин особая плата. Я могу расплатиться за нас обоих. – Увидела в его руках телефонную трубку. – Куда ты? Кому? Зачем?..
– Патриарху, – застревая словами в судорожном горле, ответил он. – Лучше уж я сразу попаду в Карантин. – Бросил трубку, которая закачалась на пружинном шнуре. Посмотрел, как у нее медленно розовеют щеки. – Выберемся как-нибудь, не плачь, Орлеанская дева. Пойдем ночами, ночью даже мафи прячутся от крыс…
– Я тебя люблю, – сказала Жанна.
Он накинул куртку ей на плечи, потому что она дрожала.
– Слежки не было?
– Нет.
– Никто не заходил – ошибочно, не звонил по телефону?
– Как в могиле…
Тогда он тоже улыбнулся – впервые.
– Конечно. Им и в голову не придет. Надо поесть чего-нибудь, завтра утром мы будем уже далеко, я тебе обещаю.
Они прошли на кухню, такую же стандартную, как у него. По пути он осторожно отогнул край занавески. Залитая солнцем улица была пустынна.
Жанна держала в руках банку с яркой наклейкой.
– У меня только консервированный суп, – жалобно сказала она. – Но я могу заказать по автомату, хоть на все десять долларов.
– Не стоит, – ответил он. – Будем есть консервированный суп…
Машина с синим государственным номером – “пропуск всюду!”, которая спасла его от мафи, приткнулась за поворотом и поэтому не была видна из окна. В ней терпеливо, как истуканы, сидели четверо, очень похожие друг на друга. Когда он забежал в парадную, то человек рядом с шофером негромко произнес в рацию:
– Оба на месте. – Послушал, что ему оттуда приказывают. – Хорошо. Понял. Прямо сейчас.
Махнул рукой.
И все четверо вылезли из машины.
Ночью бежали Пракситель и Чингисхан. Они бежали не в повтор и не в преисподнюю по “черному адресу” – после катастрофы с Савонаролой, где совместились два образа, и установка, заколебавшись, как медуза, растворилась в пучине времени, запусков больше не было. Они поступили проще: в полночь, когда охрана до зеленых звезд накурилась биска, а дежурный офицер был пьян и спал беспробудным сном, Чингисхан, вспомнив навыки инженера, устроил лавинное замыкание в сети компьютера и отключил электронные шнуры, опоясывающие Полигон. Они спустились из окна по скрученным простыням, перерезали колючую проволоку и ушли в сторону станции, где след их терялся. Станцию еще в прошлом году распахали свои же бомбардировщики, и среди хаоса вздыбленной арматуры спрятаться было легко.
Патриарху сообщили об этом только под утро. Он поднялся с невесомостью измученного бессонницей человека. Его не волновал Пракситель – какой толк от скульптора? И Чингисхан его тоже не волновал: конечно, полководцы были нужны позарез, но он лично никогда не верил, что этот нервный запуганный суетливый человечек может встать во главе монгольских орд. Бессмысленный побег – тому доказательство. На станции среди камня и голого опаленного железа долго не выдержишь, а за пределами ее их будут ждать военные патрули, контролеры мафи, шайки дезертиров, которые, несомненно, включатся в охоту. Дезертирам надо ладить с властями.
Гораздо больше его волновал вопрос об охране. Это был уже не первый случай, когда биск неведомыми путями просачивался на Полигон. И всеобщее повальное пьянство давно стало нормой. Трудно было удержать в рамках фронтовые части, отведенные на короткий отдых и знающие, что через месяц-другой они снова будут брошены в гнилую кашу, кипящую на границах Помойки. Он позвонил генерал-губернатору, с удовольствием вытащил его из постели и, надавливая начальственным тоном, потребовал немедленно организовать поиски.
Толстый дурак, который, как говорили, потерял руку не на фронте, а врезавшись на своем лимузине в танк во время маневров, долго кряхтел и надсадно откашливал прокуренные легкие, наверное, тоже вчера накачался биском, а потом важно заявил, что правительство, избранное волей народа, не может сотрудничать ни с мафи, ни с дезертирами. Мы, собственно, демократическая страна или кто? Патриарх не стал с ним спорить, а связался с государственным секретарем, с не меньшим удовольствием разбудив и его. Секретарь сразу все понял и пообещал неофициально переговорить с руководителями каморр.
– Вам они нужны живыми или мертвыми? – уточнил он.
– Мертвыми, – сказал Патриарх. – Хватит с нас публичных казней.
Затем он предложил расстрелять несколько человек из охраны – для назидания. Секретарь замялся, попробовал сослаться на ужасающую нехватку людей, на усталость, на зараженность частей пораженческими настроениями, но в конце концов уступил и дал санкцию. И, почувствовав вследствие этого некоторый перевес, поинтересовался , как обстоят дела с Поворотом, скоро ли приступят к реализации, потому что обстановка на фронте исключительно напряженная, честно говоря, дьявольски скверная обстановка, да и внутреннее положение страны нисколько не лучше, гидропонные станции не справляются, воды нет, через полгода начнется всеобщий голод.
– Скоро, – раздраженно бросил ему Патриарх.
Все они жаждали быстрых и действенных результатов, как будто так просто было повернуть становой хребет истории. Емкость ее оказалась просто фантастической, выше всяких расчетов; запуск следовал за запуском, число опорных точек росло, а финального насыщения системы не происходило. Деньги, люди и энергия проваливались в бездонную яму. Иногда Патриарх с тревогой думал, что, вероятно, ошибся: для решающего Поворота потребуется замещение всей массы когда-либо живших на Земле индивидуумов, а это практически неосуществимо. Наличными силами можно лишь переломить сюжет в одной точке, и тогда вся новейшая история будет сметена невиданным ураганом.
На сегодня у него было несколько дел, но в первую очередь он ознакомился с диагнозом, который принес улыбчивый санитар – палач с лицом херувима. Бонапарт находился в Карантине уже трое суток. Были назначены гомеопатические процедуры с элементами устрашения. Наблюдающий врач рекомендовал еще интенсивную психотерапию, но Патриарх воспрепятствовал, продублировав запрет письменно, – предосторожность не лишняя, когда имеешь дело с бандой садистов. Он знал, к чему приводит интенсивная психотерапия, ему нужен был живой человек, а не кукла, прыгающая на шарнирах. Судя по анамнезу, пациент находился сейчас в требуемом состоянии: напряженно-подавленном, близком к панике – лихорадочно искал выход из ситуации. Любой выход,
Он подписал диагноз.
– К двенадцати подадите его сюда.
– Процедуры? – ласково осведомился санитар.
– Без процедур. – Патриарх поймал недовольный взгляд голубых фарфоровых глаз. – Вам крови мало? Идите!
Улыбка погасла, и санитар вышел, не козырнув. Патриарх подавил жаркий гнев, вспыхивающий последнее время все чаще и чаще. Одна ошибка, и я сам окажусь в Карантине, подумал он. Мельком просмотрел сводку. Государственный секретарь был прав. Обстановка не радовала. Помойка, накопив силы, перешла в наступление по всему фронту. Армии отходили с затяжными боями. Следовало ожидать, что скоро придется оставить Хэмптон – его заводы уже эвакуировались, – а на левом берегу Праты создавался новый рубеж обороны. Четвертая группа войск, угодившая в котел неделю назад, после нескольких неудачных попыток прорыва и деблокирования получила приказ рассредоточиться и пробиваться мелкими соединениями. Потери в личном составе были чудовищные. Командующий группировкой пропал без вести. Появилась новая разновидность чумы, стойкая к аутобиотикам. В разделе секретной информации сообщалось, что наступление Помойки началось после того, как в один из ее предполагаемых мозговых центров была сброшена нейтронная бомба. На акции настоял Объединенный комитет штабов.
Патриарх коротко выругался. Как будто первой атомной бомбардировки было недостаточно! Он переключил компьютер и надиктовал записку в правительство, где категорически возражал против употребления в борьбе с Помойкой методов, продуцирующих сильные технические следы, в том числе – радиационное заражение. Совершенно очевидно, что Помойка представляет собой некий организм, возникший путем цепной самосборки в результате накопления промышленных отходов до критической массы. Источником пищи для нее являются экскременты цивилизации: пластики, соли тяжелых металлов, радионуклиды. Бессмысленно пытаться уничтожить агломерат с помощью тех средств, которые лишь стимулируют его рост и размножение. Ничего более идиотского придумать нельзя. Он не смягчал выражений. Он надеялся, что хотя бы их резкость заставит военных задуматься. В конце сводки скупо сообщалось, что вчера была предпринята очередная попытка установить связь с аборигенами, однако обе группы, заброшенные за линию фронта, исчезли. Еще более скупо сообщалось, что в Азиатском и Тихоокеанском регионах Помойка проявляет длительную пассивность, это связывалось с широкой натурализацией производства.
– Конечно, – пробормотал он.
На очереди была докладная секции Исторического Террора. Докладная была отпечатана на бумаге, в обход компьютера – вероятно, чтобы усилить впечатление. Руководство Секции полагало, что ситуация катастрофически ухудшается, медлить более нельзя, необходимо срочно осуществить запланированные теракты в интервале XVII – XIX веков в количестве от двухсот пятидесяти до трехсот единиц.
Он скомкал бумагу и бросил ее в утилизатор. Секция была создана год назад и отражала безумный замысел Управления военной разведки – что сплошной одномоментный террор, осуществленный в опорных точках истории, может привести к желаемому результату.
– Покончить самоубийством мы всегда успеем, – вслух сказал Патриарх.
Далее он принял отцов-пилигримов. Отцы-пилигримы волновались и требовали скорейшего запуска. Это были лучшие его кадры, удивительным образом сохранившие веру в первоначальные идеалы страны. Зелень, ожесточившиеся романтики. Патриарх отвечал неопределенно. Запуск имеет смысл, когда темпор – место персонификации, отработан до мельчайших деталей, иначе не произойдет замещения исторической личности. А материалов по “Мэйфлауэру” практически не было. Не удалось реально биографизировать ни один образ. Вся эта группа была обречена. Скорее всего, их просто разбросает по вектору истории, и они навсегда пропадут в толще веков. Он объяснил им это. Они были все равно согласны.
– Письмо Монтесумы, – напомнили ему.
Это был сильный аргумент, и он отпустил их, обещав сделать все возможное.
Письмо Монтесумы было обнаружено еще в начале века в тайнике храма при раскопках бывшей столицы ацтеков – Теночтитлана (современный Мехико) англо-французской экспедицией: Флеминг, Жоффр и Тюзе. Написанное на иератике, оно не поддавалось машинному переводу. Только недавно, в связи с организацией Полигона, когда начались систематические поиски в музейных хранилищах и архивах, было установлено, что текст его зашифрован личным кодом Патриарха.
Монтесума очень сжато излагал ход событий. Замещение личности произошло не совсем гладко: ему потребовалось симулировать психическую болезнь, чтобы ближайшее окружение императора на заподозрило подмены. Особенно трудно было с языком, оказавшимся весьма далеким от того, которому его учили. Тем не менее, все обошлось. Монтесума, он же Джон Герфтон из Кембриджского университета, сразу же начал проводить чрезвычайно жесткую политику на завоеванных территориях, фактически – целенаправленный геноцид. И когда Кортес вторгся в империю, угнетенные племена выступили против центральной власти, развалив боевую мощь ацтеков. Монтесума, как и было запланировано, сдался в плен, а затем призвал своих подданных покориться испанцам. Дальнейшее хорошо известно: ацтеки восстали, Монтесума был зверски убит, сопротивление испанцам возглавил Куаутемок, но было уже поздно – Кортес захватил Теночтитлан, и освоение Америки произошло на полвека раньше, соответственно раньше началось развитие ее Северной части.
Ровно в двенадцать привели Милна. Санитар толкнул его к стулу и, повинуясь нетерпеливому жесту Патриарха, снял наручники. Выглядел Милн неплохо, только у глаз вымученными тенями скопилась чернильная синева. Он положил ногу на ногу. Патриарх испытывал сильнейшее раздражение, видя перед собой этого невысокого плотного юношу с резкими чертами молодого Бонапарта. Страна агонизировала. Солдаты на фронте тысячами захлебывались в вонючей пене, разлагались заживо и сходили с ума, тронутые “обезьяньей чумой”. Шайки дезертиров наводили ужас на города. Правительство было бессильно. Отцы-пилигримы, лучшие из лучших, элита нации, готовы были завтра же безоговорочно идти на верную смерть, чтобы хоть немного отдалить наступление Ночи. А в это время кучка высоколобых интеллектуалов, вскормленных, между прочим, на бюджетных ассигнованиях, – мизер в масштабах государства – заумно рассуждает о том, что существующая политическая доктрина давно исчерпала себя, сгнила, провалилась внутрь социума и низвергла цивилизацию в недра гигантского природного катаклизма. Чушь, болтовня – вредная болтовня, прибежище для отчаявшихся и опустивших руки.
Патриарх спросил грубо:
– Видели Карантин?
– Да, – сказал Милн.
И ничего не добавил, потому что добавлять было нечего.
– Ну что? Будете работать?
– А почему бы вам не направить меня в армию? – предложил Милн. – Там я принесу больше пользы, чем растрачивая время и силы в дурацких маскарадах.
Патриарх сдержался. Все-таки перед ним сидел Наполеон. Этот замкнутый высокомерный юноша с изумительной легкостью победил в четырех военных играх, начисто разгромив коллективный разум генштаба.
– Вы думаете, Милн, что у вас нет дублера? – прищурившись, спросил он.
– Думаю, что нет, – спокойно ответил Милн.
Он был прав. Легко заместить Спинозу: многим ли даже в то время был известен скромный шлифовальщик стекла? В крайнем случае соседи удивятся, решив, что нищий философ окончательно спятил. И очень сложно заместить полководца, который постоянно находится под прицелом тысяч внимательных глаз, чьи привычки, вкусы, наклонности изучены тщательно и до предела. Здесь мало одной внешности, внешность можно скопировать, это нетрудно. Но здесь должен быть темперамент Наполеона, и честолюбие Наполеона, и главное, – грандиозный военный талант Наполеона, иначе кандидат проиграет первое же сражение и все полетит к черту.
Патриарх сказал:
– Незачем направлять вас в армию, Милн. Поздно. Лет тридцать назад это, возможно, имело бы какой-то смысл, но не теперь. Война проиграна. Впрочем, и тридцать лет назад тоже не имело смысла: событиями тогда вершили не полководцы, а политики и дипломаты.
Милн пожал плечами:
– Помойка не есть артефакт развития. Помойка есть неизбежный порок нашей цивилизации. Вы осуществите ваш Поворот истории, “великий скачок”, и она возникнет на сто лет раньше – только и всего.
На запястьях его краснели следы от наручников.
– Ладно, – миролюбиво заметил Патриарх. – Вы, конечно, меня переспорите. Вы научились дискутировать у себя в университете. Я хочу сказать другое: с вами была девушка, Милн, подумайте о Жанне. – Он посмотрел, какая будет реакция. Реакции не было. Милн сидел по-прежнему – нога за ногу. – Мы можем отправить ее в Карантин или на фронт с эшелоном “веселых сестер”. “Сестры” неплохо зарабатывают, солдаты щедры, потому что не знают, будут ли они живы завтра…
Милн сухо ответил:
– Разве я отказываюсь работать на вас? Я не отказываюсь. Но Жанна пойдет со мной.
– Жозефиной Богарнэ? – ядовито спросил Патриарх. – Нет, Милн, Жанна останется здесь. Тогда мы будем уверены, что вы обойдетесь без самодеятельности. Обещаю вам, с ней ничего не случится.
Милн немного подумал.
– У меня вопрос, – сказал он.
– Пожалуйста.
– Что происходит с теми людьми, которых мы замещаем?
Патриарх выпятил нижнюю губу.
– Вы играли в бильярд, Милн? Шар бьет по шару. Мы вышибаем их дальше в прошлое. Если хотите – да! – в определенном смысле уничтожаем их!
Они помолчали.
– Хорошо, – наконец сказал Милн. – Но давайте быстрее. Надоело, честное слово. И не думайте, что вам удастся меня обмануть. Пока я не буду уверен, пока я не буду уверен, что все идет именно так, как надо…
– Не беспокойтесь, – устало сказал Патриарх. – Получите свою Жанну.
Он был разочарован. Неужели они ошиблись? Настоящий генерал Бонапарт при упоминании о Жанне просто пожал бы плечами. Что такое любовь, когда речь идет о власти и славе?
– Завтра же начинайте подготовку, – приказал он.
– Сегодня же, – ответил ему Милн.
Обоих привезли вечером, когда остывающее светило уходило, потрескивая, в длинные темно-зеленые тучи на горизонте и багровые тени протянулись от ворот через весь казарменный двор. Чингисхан сдался сам, не выдержав жажды, и его прикончили дезертиры, а Праксителя загнали на верхотуру вокзала, под дырявую арку, у него был пистолет, он отстреливался, а когда патроны кончились, бросился с пятиметровой высоты на бетонную площадь.
Милн сидел у окна и видел, как черный “пикап” с кровавыми, грубо намалеванными крестами въехал во двор и санитары в синих халатах выкатили из него носилки.
– “Скорая помощь”, – сказал кто-то.
Все побежали. И Милн побежал тоже. Однако в коридоре пропустил других и, прижавшись к пластиковой стене, кося по сторонам, прочел записку. Записку только что сунул раздатчик – не глядя, торопливым движением. “Встретимся в преисподней”. Подписи, разумеется, не было. Он скатал крохотный замасленный шарик и проглотил его.
Преисподняя!
Механизм запуска был таков, что кандидат обязательно должен быть идентичен темпору. Месту будущей своей персонификации. Это возможно в двух случаях: если уходишь в повтор – в собственное прошлое, тогда совмещаешься с самим собой, идентичность полная. И второе – когда идешь по программе и замещаешь реальное историческое лицо, безусловное подобие которому достигается в результате подготовки.
Вот и все. Третьего пути нет. Третий – преисподняя.
Он спустился во двор и вместе со всеми подошел к тому, что глыбилось на носилках.
Авиценна, немного впереди, сжимал слабые кулаки.
– Зачем уродовать? – тихо твердил он. – Зачем и кому это надо? Убили бы – просто…
Старший санитар, закуривая, охотно объяснил:
– А чтобы тебе, например, веселее было смотреть. Ты сбежишь, и с тобой будет то же самое…
– Мразь. Серое мужичье, – сказал Авиценна.
Между кучкой санитаров с автоматами и толпой было метра три неживого пространства.
Непреодолимый барьер.
– Превратили страну в Помойку, а теперь – что? Витаминами вас кормить? – спросил старший.
Санитары поглядывали исподлобья. Как голодные волки. Крикни им только, прикажи – разорвут. Их набирали из фермеров, и они люто ненавидели городских за то, что земля не родит, за то, что сын в армии, за то, что пришлось бросить распаханную отцовскую ферму и перебираться в город на благотворительные подачки.
Милн взял Авиценну за локоть и утянул в задний ряд:
– Не связывайся.
– Ладно, – сказал Авиценна. – Пойдем ужинать.
Грюневальд, стоявший рядом, наклонился к ним:
– Австриец что-то затевает. Весь третий сектор сегодня пропустил тренировку.
– Наплевать, – сказал Авиценна. – Хоть бы они сдохли, шакалы. Ненавижу. Ты-то, Милн, что здесь делаешь?..
И пошел через двор – тощий, нескладный, метя пыль полами стеганого халата.
– Не нравится мне это, – продолжал бубнить Грюневальд. – Ты слышал, Милн, что изменили план запусков?
– А разве изменили?
– Вчера…
– Я иду вне очереди. Меня это не касается. Извини, Грюн, мне пора. – Он догнал Авиценну и насильно повернул его за угол, где была глухая стена. – Слушай, Авиц, постой, что такое преисподняя?
У Авиценны почернели глаза на худощавом горбоносом лице.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, – уронил Милн.
– Это старт в ничто, полное уничтожение, оттуда не возвращаются…
Хлопнуло над крышами, зашипело, и в темное небо взлетел красный комок ракеты. За ним – еще один, и еще. Диким воспаленным трехглазием повисли они над Полигоном. Все сразу же исказилось. Хлынул неровный свет. Закричало множество голосов. Побежали какие-то люди – вправо и влево.
– Кажется, финал, – сказал побледневший Авиценна.
Прямо на них выскочил Калигула, окруженный сенаторами. У каждого поверх тоги с пурпурной каймой был накинут короткий тупой автомат.
– Вот и ты, голубчик, давно пора! – сказал запыхавшийся, шлепающий губами Калигула. Выстрелил с пояса. Авиценна выше лба задрал угольные восточные брови, опрокинул лицо: – Ах, вот оно что… Зачем?.. – мягко сел на асфальт, голубая чалма размоталась. Тогда Калигула с размаху ударил его ногой: – Получи, голубчик!.. – Обратил светлые, с кипящей слезой, яростные глаза на Милна: – Проходи, проходи, не задерживайся, филолог!..
Милн пошел по колеблющемуся бетону. Сзади, точно стадо гусей, загоготали сенаторы. Прыгало и двоилось в глазах. Здание административного корпуса переваливалось с боку на бок. Перед ним качалась дверь, ведущая неизвестно куда. Оттуда густо повалили отцы-пилигримы. Тоже вооруженные, с винтовками, с карабинами. Его грубо толкнули: – Нализался, не мог потерпеть… – Каким-то образом он втиснулся внутрь. Он ничего не понимал. Неужели началась плановая ликвидация? Он слышал о таком: убирают всех, не оправдавших надежд. Но почему Калигула? Он же рядовой кандидат, ждущий запуска.
Надо было срочно найти Патриарха. Коридор изгибался блестящей пластиковой кишкой. Милн ускорял шаги. Патриарх обещал, что его обязательно вернут обратно, выдернут со Святой Елены, уже есть методы. И Жанна будет ждать его здесь. Опять обман. Жанна, оказывается, в преисподней. Это смерть. Правда, не для него. Для Жанны. Хотя, пожалуй, и для него тоже. Он почти бежал и потому чуть не споткнулся о человека, который лежал поперек коридора. Чуть не наступил на вытянутую к плинтусу руку. Человек был в новенькой форме, один из охранников Патриарха. Он умер недавно. Милн решительно перешагнул через него и открыл дверь.
В кабинете Патриарха, куда никто не приходил сам, а куда людей приводили в сопровождении и откуда людей уводили в сопровождении, а бывало, что лишь приводили и человек исчезал навсегда, за обширным компьютерным полукругом, заваленным бумажными секретными документами, сидел черноволосый Австриец, и его знаменитая прядь, как всегда, в минуту крайнего возбуждения прилипла ко лбу. Он быстро-быстро перебирал желтые бланки, которые грудой топорщились перед ним. Личный сейф Патриарха был распахнут, и нутро его вывернуто с подчеркнутой беспощадностью. Одновременно Австриец хмыкал, чмокал, удовлетворенно цыкал зубом, ковырял синим карандашом в ушах и, как припадочный, болтал обеими ногами. Чесал потную щеточку усов под носом. На нем был военный китель без погон с солдатским железным крестом времен первой мировой войны.
– А… Милн… – сказал он приветливо, продолжая цыкать и ковырять. – Хорошо, что зашел. У нас тут небольшая чистка. Пора навести порядок. Я полагаю, что ты любишь, когда порядок? Я так и думал. Я всегда говорил, что военные должны держаться друг друга. Я и в проскрипционных списках отметил тебя особо, чтобы не кокнули. Но ты все-таки лучше посиди у себя в комнате, мало ли что. Санитары на нашей стороне, так что не беспокойся.
– Я и не беспокоюсь, – напряженно сказал Милн.
– Вот и отлично. У тебя когда запуск?
– Послезавтра, вне очереди…
– Мы тебя – запустим, можешь не сомневаться. Я в тебя верю, Милн. А сейчас иди, мне надо работать…
Милн неловко повернулся, чтобы уйти, но сейчас же в кабинет, расшибая головы, втиснулись отцы-пилигримы вперемежку с сенаторами – красные, взволнованные, с пистолетами и ножами, а кое-кто и просто с ножками от табуреток.
– Ушел! – закричал Калигула. – Обманул!.. У него потайной ход в комнате!..
Милн пошел прочь сквозь расступающихся отцов. Ему кивали: – Вот и Милн с нами… – А куда ж ему? Он же не сумасшедший… – Правильно, Милн, молодец… – Он старался выбраться побыстрее.
За спиной набухал взрывной лай Австрийца:
– В этот исторический момент, когда вся нация в железном единстве, отбросив сомнения, сплотилась вокруг идеи Великого Поворота…
И резкий фальцет Калигулы:
– Не время, Адольф…
Это был переворот. Дворцовый мятеж. Смена правителя. Тотальная оккупация истории обернулась банальной оккупацией Полигона. Ящерица сожрала свой хвост. Теперь будет не Патриарх, а Австриец. Он точно учел момент, и на его стороне санитары. Интересно, как к этому отнесется правительство? Хотя правительству все равно, лишь бы получить результаты. Значит, теперь у нас Австриец. Этого и следовало ожидать.
Загородка у перехода в отсек темперации была опущена. Он постучал. Дежурный санитар шевельнул автоматом:
– Пропуск.
– У меня приказ, – соврал Милн.
– Ничего не знаю. Пропуск.
Пришлось осторожно, под прицелом, отступать от загородки обратно. В соседнем коридоре была крышка аварийного люка. Он налег на никелевую крестообразную рукоять. Уныло завопила сирена, но он не обратил на это внимания. Сейчас им было не до него. Люк открылся, и Милн протиснулся в затхлую пасть трубы. Освещения по оси не было. Угадывались мелкие скобы, идущие вверх. Он полез, чувствуя спиной пульсирующие кабели, добрался до развилки и пополз по другой трубе, стараясь не сбиться – свернул влево и через полсотни метров опять влево. Потом спустился. Он почему-то не подумал, как выйдет отсюда, уперся в крышку люка, и она подалась. Слава богу, была снаружи отвинчена. Он спрыгнул в редкую темноту и по гулкости удара понял: кабина настройки.
В левой секции немедленно крикнули:
– Кто?..
Он увидел Патриарха, сидящего на корточках около конического Цихрона. Кожух был снят и обнажена внутренность спрута, вмороженная в льдинки микропроцессоров. Одной рукой Патриарх держал пистолет, а другой копался в белых кристалликах. Лысина его блестела. Он сразу же выстрелил, и пуля чокнула по резиновой шине у трансформатора.
Милн отшатнулся за фарфоровую перегородку.
– Не будьте идиотом, – сказал он. – Нас услышат.
И будто в подтверждение этих слов заверещал телефон на стене.
Милн поднял трубку.
– Одно слово, и – стреляю, – пугающим шепотом предупредил Патриарх.
– Да, – сказал Милн, не обращая внимания. – Нет, – сказал он через секунду. Водрузил трубку на место. – Вас ищут. Я ответил Калигуле, что здесь никого, но он, по-моему, не поверил.
Патриарх покусал дуло ощеренными зубами.
– Давно надо было отправить этих параноиков в Карантин. Поздно… Выбросили меня за ненадобностью. Генерал-губернатор ответил, что не вмешивается в дела Полигона. Каково? Не вмешивается!.. – Он коротко хохотнул. – Мальро когда-то писал, что мы – единственная страна, которая стала великой державой, не приложив к этому ровно никаких усилий. А почему, Милн? Потому что ей расчистили исторический путь… Я – расчистил…
– Мне нужна Жанна, – внятно сказал Милн.
– Жанна? Жанна в изоляторе, – Патриарх быстро мигнул. – Знаете что, Милн, идите к Жанне, забирайте ее, живите с ней, они вас не тронут. А я исчезну. Раз и навсегда, будь оно проклято! – Говоря это, он, почти не глядя, втыкал кристаллы в узкие разнокалиберные гнезда, ошибся – чертыхнулся и переставил. Вдруг закричал тем же шепотом. – Вы что, не понимаете, они меня на части порубят!..
– Мне нужна Жанна, – повторил Милн. – Жанна, или вы не уйдете отсюда.
– Жанну запустили позавчера, – обреченно сказал Патриарх. – Конечно, я обманул вас, Милн, но не я отдавал приказ, меня заставили…
– Хорошо, – сказал Милн. Он теперь убедился. – Значит, мне нужна преисподняя. Мы уйдем туда вместе. Преисподняя; что это означает на практике?
– Это – смерть! – зашипел Патриарх. И по судороге шипения стало ясно, что он в истерике. – Запуск без темпора, без конкретного исторического адресата! Я же объяснял вам основы движения внутрь потока! Выброс может произойти где угодно, еще до образования Земли, в пустом Космосе!
В дверь позвонили, и сразу же забарабанили по железу нетерпеливые кулаки, и Калигула требовательно позвал:
– Откройте, Милн!
Патриарх, пристанывая, порхал длинными пальцами над клавиатурой. Будто пытался исполнить на пианино нечто недоступное человеку. В такт нажимам загорались и разбегались по стенам зеленые концентрические круги.
Милн вышел из-за плиты и положил руку на пульт.
– Мне нужна преисподняя.
– Вы что?.. – Патриарх поднял трясущийся пистолет.
– Я успею разбить пару датчиков. – спокойно объяснил Милн. – Ради бога! У нас мало времени.
Он действительно не волновался.
– Откройте, Милн!
В дверь ударилось что-то грузное, и она затрещала.
Вышли вечером и шли всю ночь до рассвета. Табор вел Апулей. Он один умел ориентироваться по звездам в этом гнетущем пространстве, где на тысячи километров, стиснув землю кожистым одеялом, распласталась толстая коричневая губка. Было очень важно не сбиться и выйти к Синим Буграм, куда собирались остальные колонии: левее, за Пратой, шевелил холодные пальцы лишайник, жрущий любую органику, а на восток, по-видимому до самого океана, простирались необозримые топи, которые, накапливая энергию для выброса пены, булькали и кипели живой плазмой. Там было не пройти. Позади, за темной линией горизонта, как при безумном пожаре, отсвечивали по небу блеклые розовые сполохи – колония Босха принимала удар на себя. Босх отдал им всех своих лошадей, и уже из этого становилось ясным, как он оценивает исход предстоящего боя. Получилось восемь повозок – неуклюжих, тяжелых, из остатков дерева и металла, не поглощенных Помойкой. У той, где лежала Жанна, были автомобильные колеса без шин. Трясло, разумеется, невыносимо. Горьковато дымились бездонные родники. Голые оранжевые слизни размером с корову упорным кольцом окружали табор. Изредка тот, что поближе, сворачивал к людям, точно проверяя на бдительность. Тогда навстречу ему выходил Вильгельм Телль и натягивал звонкий лук. Стрела, ядовито пискнув, впивалась в основание рожек-антенн, слизень вскрикивал, как ребенок, по студенистому телу пробегала мелкая торопливая дрожь, и немедленно низвергались на гору мяса жадные птицы.
К рассвету начался дождь, шепотом пробирающийся из одного конца бескрайней степи в другой. Кинулись запасать воду – в глиняные горшки, в чашки, просто в ладони. С водой в таборе было плохо.
Милн держался за край повозки и видел, как Жанна ловит ртом редкую дождевую морось.
– Я принесу тебе попить, – сказал он. Дернул за повод Пегого, у которого кузнечными мехами раздувались бока от запального бега, пошел вдоль табора. Его спрашивали без всякой надежды: – Ну как? – Он не отвечал. Оглядывался на сполохи.
Парацельс спал в самой последней повозке, под армейским брезентом. Милн растолкал его, и Парацельс, продрав слипшиеся веки, тоже спросил:
– Ну как?
– Плохо, – ответил Милн, не вдаваясь в подробности. Плохо, а будет, вероятно, еще хуже… Слушай, у тебя вода есть? – Принял нерешительно протянутую флягу. – Брезент я, пожалуй, тоже заберу, – добавил он.
– Сутки хотя бы продержитесь? – тоскливо спросил Парацельс.
– Сутки? Вряд ли…
Милн вернулся и осторожно укутал Жанну. Положил флягу рядом с ней, под руку, чтобы легко было достать.
– Есть хочешь?
Жанна покачала головой. Говорить она не могла. Милн все-таки, присмотрев участочек помоложе, вырезал ножом губочный дерн и подал его, перевернув желтой съедобной мякотью. Жанна лизнула приторный сок.
– Вчера, – сказала она.
– Завтра, завтра, – ответил он. – Не разговаривай, тебе надо беречь силы.
Жанна дышала со свистом. Она никак не могла выздороветь. К Помойке надо привыкнуть: слишком уж отличаются составы биоценозов. Милн сам болел неделю после прибытия. И другие тоже заболевали. Но у Жанны адаптация протекала особенно тяжело.
Патриарх, едва волокущий ноги, сказал:
– Этот мир уже умер. Мы присутствуем на его похоронах, – вяло махнул рукой на унылую вереницу повозок, тянущихся сквозь дождь. – Прощальный кортеж… Плакальщиков не будет… Там… там… та-рам… там… та-рам…
– Хотите пить? – спросил его Милн, доставая флягу. – Вы должны довезти ее. Вы мне обещали.
– Хочу, – сказал Патриарх. – Но до привала не стоит. И не считайте меня лучше, чем я есть, Милн. Мы все – мертвецы, затянутые преисподней.
Милн опять обернулся, ему не нравились сполохи. Они жидкой цветной гармошкой растянулись вдоль горизонта. Края гармошки оплывали к земле. Это могло означать только одно: хлипкая оборона Босха прорвана, и ударные подразделения Хаммерштейна устремились на Север.
Его место было – там, в гуще битвы.
– Наверное, Помойка создает хроноклазм, нечто вроде воронки, компенсируя наши перемещения во времени, – сказал Патриарх.
– И что из этого следует?
– То, что все мы постепенно будем ею затянуты…
– Все?
– До последнего человека…
На другом краю неба, точно отблеск еще одного проигранного сражения, занимался день. И тревожный гул его катился по степи, нарастая.
– Воздух! – закричал Апулей.
В тот же момент Милн увидел четкие самолетные звенья, выплывающие прямо на них. Передние штурмовики уже клюнули вниз.
– Ложись!..
Люди, как сумасшедшие, выпрыгивали из повозок. Первая серия бомб, визжа осколками, перечеркнула табор. Вздыбились щепастые доски. Дико заржала кобыла, проваливаясь на задние ноги. Прокатилось сшибленное колесо и – упало, подскочив на оглобле. Укрыться в голой степи было некуда. Милн придавливал Жанну к земле, – к теплой губке, от которой исходил приторный горький запах. Запах смерти и разложения. Он видел, как взрывной волной подбросило Апулея и тот, выставив руки, медленно крутанулся в воздухе. Бежать было некуда. Их всех тут перестреляют! Легла серия зажигалок, разбросав вокруг тучи фосфорных искр. Губка вяло обугливалась, но не горела. Дым ел глаза. Кто-то панически дернул Милна за локоть. Рукав был взрезан. Вероятно, осколок. Привязанный к повозке Пегий пятился и храпел. Парацельс, встав во весь рост, размахивал нацепленной на оглоблю белой рубахой:
– Сдаемся!..
– Дурак! Здесь в плен не берут! – крикнул ему Милн.
Парацельса перебило наискось красной пулевой плетью. Оглобля упала. Жанна, обнимая Милна за шею, целовала бессмысленно и горячо: – Мы умрем вместе? Да? Я так и хотела!.. – К щеке ее прилипла веточка мха. Заходило на бомбежку следующее звено. Это был конец. Он видел дырчатые решетки пушек, нацеленные в него. Ближайший родник вдруг выплюнул вверх зеленую струю плазмы. Длинный жабий язык слизнул с неба целое звено самолетов. И еще дальше – заплескались такие же мокрые зеленые языки. Целый лес. Точно в бреду алкоголика. Уцелевшие штурмовики, надсаживая моторы, свечками вонзились в зенит. Небо очистилось.
Наступила невероятная тишина.
– Мы живы? – спросила Жанна. Она не верила. – Мы живы, живы, живы…
Милн, оглаживая хрипящего Пегого, прыгал – ногой в пляшущем стремени. Оттолкнулся от плоского камня и животом перевалился в седло.
Пегий шарахнулся.
– Я умру без тебя! – крикнула Жанна.
Она лежала среди кошмарно раздробленных повозок и тел. Кое-кто уже начинал шевелиться. Курились воронки. Дождь раздражающей щекоткой тек по лицу. Милн знал, что все равно опоздает, но вонзил шпоры в бока Пегого. Он не ожидал, что сопротивление лопнет так быстро. Требовались еще сутки, по меньшей мере, чтобы уйти в глубь Помойки, под прикрытие бездонных болот. Теперь этих суток у них не было. Позавчера Хаммерштейн, собрав на южном выступе фронта кулак из трех армий, нанес рассекающий внезапный удар, имеющий целью, по-видимому, выход на рубеж Праты. Они хорошо подготовились, артналет перепахал оборону практически на всю глубину, новые лазеры выжигали почву в луче шириной до двух километров. Противопоставить этому было нечего, Помойка находилась в ремиссии: маслянистая жирная плазма поблескивала в родниках и трясинах. Фронт был разрезан на десять кровавых кусков, танки вырвались на оперативный простор, а вслед за ними в образовавшиеся бреши, закрепляя успех, хлынули грязно-серые колонны пехоты. Выбора не было. Милн, как горстку песка, швырнул в ослепительное кипение лазеров колонию Босха, лучших сенсоров, способных выжать плазму даже из камня, а Симон Боливар, забрав остальных, пошел на Север, чтобы активировать тамошние болота.
Теперь колония была опрокинута, и ничтожная щепоть людей рассеялась по равнине, прикрытой светлеющим небом. Было их всего ничего, и за спинами их, на горизонте, вспухали земляные грибы, из которых выползали один за другим белые приплюснутые керамические жуки.
Первым добежал генерал Грант и схватился за стремя, обратив вверх размытое пятно вместо лица. Голос у него скрипел, как железный. Все пропало. Запасы активной плазмы исчерпаны. Помойка дремлет и не реагирует ни на какие команды. “Кентавры”, как помешанные, прут вперед. Хаммерштейн, вероятно, решил не считаться с потерями. Надо срочно спасаться, уходить в дальние топи. Гумбольдт и Геродот знают проходы… Милн возвышался над ним, будто гранитный памятник. Он ни слова не отвечал, ждал, пока добегут остальные. А когда они добежали и прокричали то же, мокрые и слабые под дождем, он надменно, с сознанием величия, отделяющего его от простых смертных, спросил:
– Где вы бросили Босха?
Босх остался гореть. И с ним еще пятеро. Это их слегка отрезвило, и генерал Грант побежал обратно. Пришлось его завернуть, впрочем, как и всех остальных. Позади были обрывистые холмы, где губка уже состарилась, потрескалась и сползла, обнажив глиняные верхушки. Мили развернул сенсоров цепью, их было всего человек двенадцать. Полоса блистающего огня стремительно надвигалась. Босх, конечно, погиб, поскольку сполохи сомкнулись в непрерывную ленту. Если их не остановить, то они пойдут в глубь Помойки, – разорвут ее на две части, а потом на четыре, заблокируют танками и сожгут каждую часть отдельно. И будет Великая Гарь, и будет пустыня, и земля уже навсегда задохнется без почвы и кислорода. Но, конечно, прежде всего они истребят аборигенов. Девять колоний не успеют дойти до Синих Бугров.
Милн сказал им это, и они цепью затрусили к холмам. И снова – густо, солоно задымились болотные родники, и зеленые мокрые языки выплеснулись оттуда навстречу ослепительному биению лазеров, и сомкнулись в тонкую, но быстро набирающую массу волну, и тревожный фиолетовый пар вспенился на ее гребне. Он не чувствовал Помойку так, как чувствовали ее сенсоры, прожившие здесь долгие годы, но он с абсолютной точностью знал, что нужно делать в каждую секунду боя. Он это знал, и потому они его поняли. Они утолщили волну и послали призыв в глубь всей территории, которую охватывали своими полями. И там тоже пришли в движение родники, и запенились взваром топи, и биогель, ощутив сладкую пищу, потек оттуда сюда. Они очень слаженно отработали эту часть активации. Но Хаммерштейн не хуже него понимал, что исход боя решит именно первый удар. Приказ, вероятно, был отдан незамедлительно. Сплошной фарфоровой массой тронулись вездеходы – жирные, как гусеницы, сливочные, с пылающими звездами лазеров между фар. Полей уже не хватало, и тогда по склону холма скатился Улугбек в полосатом халате, и скатился вслед за ним Бруно – к границе плазмы. И вездеходы сразу увязли в липучей каше; и шипастые их колеса замерли, прочавкав в грязи, и лазеры, шумно хакнув, выпустили бессильный дым. А Улугбек и Бруно остались лежать около плазмы. Но это, разумеется, было еще не все. Потому что левее, по ложбине у незащищенных холмов, узким сверкающим клином ударила бригада “кентавров”. Офицеры торчали из люков, как на параде, золоченые шлемы их сияли в бледных лучах рассвета. Они шутя прорвали оборону там, где ее держал Хокусай, и Хокусай погиб, собирая клочья волны и бросая их на керамическую броню. Но туда сразу же побежали и Кант, и Спиноза, и Леонардо да Винчи. У Леонардо было очень сильное поле. Он выскреб ближайшие родники, обнажив нежное розовое материнское дно. Они вместе построили горбатый вал и обрушили его на бригаду. Танки таяли в пузырчатой пене, будто сахарные. Но “кентавры” потому и назывались “кентаврами”: они ломили вперед, невзирая ни на какие потери. Хаммерштейн, как и предупреждал, расстреливал отступающих, и они прошли вал насквозь и вынырнули на другой его стороне – скользкие, мутные, сплавившиеся, как молочные леденцы. Их было пока немного, наверное, машин двадцать, но они очистили всю ложбину и оказались в относительной безопасности, и забросали гранатами родники – полетели ошметки розового нежного мяса, – и пулеметами отсекли Вазу, который пытался отдать туда часть своих сил. И Кант погиб, и погиб Спиноза, и Леонардо погиб тоже, накрытый огненным взрывным облаком.
Опасны были не эти два десятка танков, угнездившихся в ложбине, опасно было то, что к ним по пробитому коридору все время подтягивались подкрепления. И “кентавры” постепенно расширили свою зону и пошли снова вперед, протискивая между холмов фарфоровые гладкие клинья. Милн ничего не мог с этим сделать. Равнину заволокло удушливым дымом, взвывали моторы, он не чувствовал рядом с собой никого из сенсоров. И в дыму возник Патриарх, вымазанный сажей и грязью, и почти беззвучно сказал, что его зовет Жанна. Прорвались “кентавры”, ответил Милн, за ними идут пожарные с огнеметами, их надо остановить… Она умирает, сказал Патриарх, она просит, она хочет видеть тебя в последний раз… Я не могу, в отчаянии ответил Милн, я здесь один, я должен выиграть это сражение… Ты готов был погубить весь мир ради любви, сказал Патриарх, а теперь ты намерен убить любовь ради чужого мира… Мир погубил не я, возразил Милн, мир погубили другие, кому до него не было дела. Помойка пройдет по земле, очистив ее, пожрав озера кислот и хребты шлаков, – умрет без пищи, издохнет, распадется, осядет, и превратится в питательный перегной, и просочится им в почву, и окончательно перепреет, и миллиарды семян очнутся от смертного оцепенения.
И они вдвоем с Патриархом смотали всю трепещущую нить обороны, и слепили из нее безобразный шевелящийся ком, и никак не удавалось сдвинуть его, и тогда Жанна помогла им издалека, отдавая скупое последнее дыхание своей жизни. И они обрушили эту колышащуюся жуть на «кентавров», и фарфоровые махины остановились, временно ослепленные и беспомощные. И все сенсоры стянулись к Милну, потому что им больше нечем было сражаться, и он послал их обратно, на вершины холмов, чтобы их видели в бинокли и стереотрубы. Это для них была верная смерть. Но они вернулись туда – и Декарт, и Лейбниц, и Гумбольдт, и Ломоносов. И Шекспир, и Коперник, и Доницетти, и глуховатый Бетховен… Должно было пройти какое-то время, пока Хаммерштейн догадается, что все их резервы исчерпаны. И Хаммерштейн, разумеется, догадался, однако какое-то время уже прошло. И должно было потребоваться еще большее время, чтобы заставить идти армейские части, панически боящиеся аборигенов. И Хаммерштейн, разумеется, их заставил, однако какое-то время опять прошло. Время для них было сейчас – самое главное. И когда пехотные штурмовые колонны, извергая по сторонам жидкий огонь, наконец втянулись в ложбины и удавом начали обтягивать холм, где Милн находился, глубоко в тылу, на границе болот, уже выросли плазменные горячие волны высотой с многоэтажное здание, и немного покачались, ища осевую опору, и накренили гребни, и неудержимо покатились вперед. Они были чисто-зеленые, темнеющие к подошве, и кипящие радужные разводы весело пробегали по ним снизу вверх.
И тогда Милн прижался к земле и почувствовал, как обжигающая тяжелая плазма наваливается ему на спину. И он дышал ею, как воздухом, и глотал ее, потому что иначе было нельзя. А потом он решительно встал и стряхнул с себя лопающиеся, звонко шуршащие пузыри. Слабое, чуть выпуклое солнце Аустерлица уже взошло над равниной, и в прозрачном тумане видны были разбросанные по ней обглоданные костяки вездеходов, леденцовые оплывшие танки, гаубицы и муравьиные тела между ними. И он пошел прочь отсюда, проваливаясь в орыхлевшую губку. И его догнал Боливар и сказал, что было очень трудно активировать Северные болота: сезонная летаргия очагов, плазма в периоде восстановления, Хиндемит сунулся было в трясину и утонул с головой. Милн смотрел на шевелящиеся губы и почти не разбирал слов. Он безумно спешил. Жанна лежала на разбомбленном склоне, лицом в мокрый дерн. Он подумал, что она умерла, как все остальные, и осторожно тронул ее за плечо. Но она была жива – мотыльковые веки дрогнули.
Милн задохнулся.
– Отнеси меня наверх, – попросила она.
Милн поднял ее и понес на вершину холма. Жанна была тяжелая, и он боялся споткнуться. Он добрался до плоской макушки, уже подсушенной солнцем, и положил Жанну там, и сам опустился на землю.
И Жанна прижалась к земле щекой и тихо сказала ему:
– Жизнь…
Мили сначала не понял, он решил – это остатки пены, ризоиды, гнилая органика, но глаза у Жанны остекленели, и тогда он нагнулся – из коричневых трещин земли, из глины, из душных глубин, ломая корку, вылезала на свет первая, молодая, хрусткая, зеленая, сияющая трава.