ЭПИЛОГ

Долговязый молоденький парень, одетый во все иностранное, с сумкой SABENA через плечо, и сам похожий на иностранца-туриста, шел по одной из московских улиц. В Москве стало много туристов; еще больше стало молодых людей, которые успешно подгоняют стиль своей одежды, длинную прическу, походку и даже манеру глядеть на вас под нечто международное, эдакое американо-европейское; но все же матушка Русь, которая всегда упустит что-нибудь и сделает если и то — да не так, а если так — то не докончит, она, столичная Русь, выдает себя в этих милых юнцах и, не в обиду будь сказано, выдает себя пуще — в милых девицах… А долговязый этот паренек с женственными карими глазами, с шевелюрой вьющихся черных волос был ну совсем какой-то не наш, тем более что шел неуверенно как-то… читал названия улиц и номера домов, с любопытством осматривался. Но что иностранцу делать где-то за Серпуховкой? И обращаясь к прохожим за помощью, он говорил без акцента по-русски. И не тушевался, как цивилизованные среди варваров.

— К кому вам? — строго спросила его лифтерша, когда он вошел в кооперативную башню и чуть-чуть промедлил.

— Мне нужно в пятьдесят девятую квартиру, — с готовностью ответил он. — Вы, может быть, знаете? Никольский Леонид Павлович. Он живет в этой квартире?

— Восьмой этаж, — сказала лифтерша. И, следуя долгу своей профессии, проворчала: — Идет, а живет — не живет, не знает…

— Большое спасибо, — с такой восторженной вежливостью поблагодарил ее парень, что лифтерша глянула на него недоверчиво: «спасибо-спасибом, а вдруг ты надо мной смеешься? Все вы, длинноволосые, нынче такие… вежливые!»

Никольский среди этой летней субботы тупо бездельничал, и звонок его поднял с дивана. Кого несет? — меланхолично подумал он и прошлепал к дверям.

Никольский как следует пил. У него с этим делом в последнее время было особенно плохо. Он думал уже, что как-нибудь может сорваться внезапно, и не вытрезвителем кончится — там он уже пару раз побывал, — а зелененьким чертиком на рукаве и психушкой. Он подумал о чем-то подобном, когда вдруг возник перед ним этот парень.

— Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, Леонид Павлович Никольский, — это вы, простите?

— Да, да… войдите, — прошептал Никольский хрипло, откашлялся и, как-то пятясь, пропустил его. — Вы..?

— О, я, чувствую, я, наконец, нашел… Я действительно так похож?

— Постойте… Минутку… Нет, дайте… Кто вы такой?

— Видите ли, я Бурков, Александр Бурков. Это фамилия моего отца, но… Точнее надо выразиться так: это фамилия моей матери по браку. Вы понимаете?

Парень держался непринужденно, чего Никольский никак не мог бы сказать о себе. В голове у него происходило непонятное, и из этой мешанины он выудил только одно: что впадает в маразм, рано старится, близок к распаду.

— Слушай-ка, дружок. Ты как-то это… влетел. Ну-ка, сядь. Да куда хочешь. И давай говорить… так сказать, по-порядку. Я тебя слушаю. И я как тебя буду звать — Саша?

— Если не возражаете — Алек. Я так привык. — Именно так и произнес, не «Алик», а — «Алек». Скажите на милость!

— Слушаю, Алек. А что? Недурно звучит!

— Что вы сказали?

— Я говорю, это «Алек» — очень даже неплохо звучит, хотя и малость не по-русски.

— Совершенно верно. Влияние — как там? — буржуазного Запада?

Алек весело рассмеялся, и, черт возьми, он был отличный малый, этот Алек-почти-Даглас-Хьюм!

— Так, Алек. Ну?

— В общем, то, что привело меня к вам, очень серьезно. Я должен очень волноваться, честное слово. Но я не могу! — Он опять с заразительной искренностью рассмеялся. — Сейчас может решиться моя судьба! — И снова взрыв смеха.

— Слушай-ка, приятель. Я тоже очень веселый человек, но…

Алек, который сидел, привалившись к спинке дивана, выпрямился, и лицо его сразу стало серьезным.

— Извините, пожалуйста. Я повел себя глупо. Я на самом деле волнуюсь. В общем… Арон Финкельмайер — как мне спросить? Вы можете мне что-нибудь сказать о нем?

— Так, Алек, так! — Никольский схватил его за рукав. — Ну-ну? Положим, я могу?

— Понимаете ли… Я, оказывается, сын. А он…

Голос у Алека дрогнул. Никольский встал, отошел к окну. Там, внизу, по-идиотски копошились люди. Ребром ладони он ахнул по раме, и боль тряхнула его.

Он снова сел перед Алеком.

— Арон — твой отец, — тупо повторял он и тыльными сторонами кулаков тер нещадно глаза, чтобы начать понемногу соображать.

— И как же..? Ну ладно, это потом… Где же ты..? А, ну да, ну да… Ты вот что — ты… что ты хочешь узнать? Что ты знаешь?

— Я ничего не знаю. Я не знаю… Леонид Павлович, я не знаю — есть он на самом деле — мой отец? — тихо, умоляюще попросил его Алек.

Он не мог дать ему отца. Если бы мог! Подох бы вот тут, вот сейчас, и пусть бы они, Арон и Алек, были оба, сидели рядом на этом диване, проклятом этом диване!

— Алек. Он ничего не знал.

— Ну конечно, он… Подождите, как вы сказали? Вы сказали — он..?

— Нет, Алек. Его нет. У тебя нет отца. Тебе сколько?

— Девятнадцать — машинально ответил Алек. В его бездонных горестных глазах восставал Арон Финкельмайер.

— Восемь лет у тебя нет отца.

Никольский помолчал, чтобы дать парнишке привыкнуть к этой мысли. И самому привыкнуть. Восемь лет… Восемь лет назад… И значит — сводилось все в одно неожиданным образом! — Мишке, сыну Леопольда, восемь, и он, этот Веркин разбойник, Мишка, тоже с тех пор без отца! Не знал отца с рождения Мишка, и этот Алек не знал. Все до мурашек похоже — и как-то иначе все — как и было у них, у Арона и Леопольда. Была там общая ниточка, была и порвалась, и все порвалось тогда разом, и оба они пропали. И вот — сыновья у обоих! Не верь тут в судьбу, в начер… в предначертание.

— Что с ним было? Вы много можете рассказать?

— И много. — Никольский вздохнул. — И ничего.

— Мне бы хотелось… если вы будете так добры…

— Да, милый, да. Я тебе все расскажу. Но пожалуй… Не думай, что из любопытства, просто, так будет лучше…

— Вы хотите, чтобы сначала я? Кто я, откуда, как попал к вам?

Чудесная улыбка у мальчишки.

— В общем, так… В общем, оказывается, я не знал отца… И не знал матери.

— Что-что?

— Это так, Леонид Павлович. С матерью все было правдой с самого начала, — с печальным юмором улыбнулся он. — Моя мать умерла при родах. Ну, не совсем… То есть они с отцом жили в тропиках, и… Ах, что я говорю! — И он с нарочитой жесткостью, будто читал анкету, стал объяснять: — Моя покойная мать, чьим мужем был советский торгпред Андрей Бурков, скончалась за границей через несколько дней после того, как я родился, она скончалась от заражения крови. Они жили в тропиках. Там с медициной было сложно.

Никольский переваривал все это.

— Почему он ее сюда не отправил рожать?

— Там была весна. То есть осень — я родился весной, а это было в Южных тропиках. И шел, you see, — Алек сбился вдруг на английский, — тропический ливень, и их отрезало.

— На какой же срок их отрезало? ты шутишь?!

— Я думаю, что мать очень долго скрывала. Мне потом, то есть недавно, отец… Вы видите, я все говорю — «отец»?

— Алек, не терзай себя, не волнуйся!

— Он мне сказал, что мать очень хотела, чтобы я был. Она очень любила моего отца, а второй — ну, мой отчим, да? — увез ее за границу, и там только она узнала, что должен быть ребенок.

У Никольского прорезалось:

— Я же вспомнил! — вскричал он неожиданно и второй раз уже схватил Алека за рукав. — Я вспомнил! Рассказывал

— Эмма!? Ну, Алек?! Ее звали — Эмма?

— Вы знали, вы? — Алек тоже схватил Никольского, и они трясли друг друга и говорили — слушая и не слушая:

— Он рассказывал — значит отец —

— Вспоминаю, она — это первая —

— Значит, отец ее помнил?

— Она же его первая любовь, понимаешь?

— Он не бросил ее, они — ?

— Ох, там было на сплошной романтике —

— Они оба любили, и я родился, и —

— Алек, Алек, ну, продолжай, продолжай, я потом все расскажу, я — все помню!

— Продолжать, продолжать… — Он успокоился понемногу. — Я не уверен, что именно? В общем, выкормили меня, — это не интересно, — отец, мой отчим, женился. Он сейчас мне о том сказал, что тетю Иру он любил еще до того, как женился на маме. А потом, после смерти мамы, уже года, кажется, через три они смогли жениться. Некрасиво все это, правда? Мне неприятно рассказывать.

— Алек, ничего. Так бывает у людей. Ты еще очень молод.

— Надеюсь, — усмехнулся Алек. И опять в нем явился Арон.

— Почти все время я жил «в заграницах». — Он это сказал иронически. — Знаете, колонии наших работников? Оканчивал школу в Союзе, родственники отца следили, чтобы учился. Что-то было не в порядке, я чувствовал. Я стал понимать понемногу, что их смущало, — засмеялся он. — Внешность! Понимаете? На отца не похож, мать была рыжей!

Это его забавляло, и он стал смеяться.

— Понимаю. Еврейская внешность, — мрачно уточнил Никольский.

— А! Вот-вот! — подхватил сразу Алек. — А скажите, это есть? Вы же все знаете, — это действительно — есть?

Никольский повел плечом.

— Об этом, Алек, потом. Ты еще не закончил.

— Хорошо. Теперь, в общем, я поступил в институт. Отец — ух, любимый мой отчим! приехал ни с того ни с сего, зовет меня в ресторан, представляете? И в «Национале» —

— О, черт возьми!

— Что вы?

— Нет, нет, ничего. Конечно же, в «Национале»! И что же?

— Там, в общем, сцена была из Диккенса, you know… Вы знаете роман «The Adventures of Oliver Twist» — то есть…

— Да, да, Алек, «Оливер Твист».

Алек засмеялся.

— Я — это Оливер Твист.

Он наклонил голову и стал снимать с шеи, растрепывая шевелюру, цепочку, Никольский видел на нем сквозь распахнутый ворот рубахи эту цепочку, и думал, что на ней висит модный крестик. Но Алек подал ему медальон.

— Осторожно, пожалуйста. Там…

Никольский, кажется, знал, что он увидит там. Из медальона глянул на него наивный, совсем молоденький Арон — такой незнакомый и такой знакомый теперь, когда он сидел напротив в образе Алека. По окружности медальона лежал виток блестящих черных волос. Все, что осталось…

— Мать ему рассказала. А перед смертью отдала эту штуку. Просила сохранить для меня. Сентиментально, правда?

— Милый мой, заткнись! — с нежностью сказал Никольский.

— Извините, пожалуйста. Вот и все. Он мне поведал тайну моего происхождения, — засмеялся Алек. — И еще одно.

Алек полез в карман, достал записную книжечку, а из нее — газетный прямоугольник. Развернул его и подал Никольскому. "НЕКТО ФИНКЕЛЬМАЙЕР — «ПОЭТ», — было сказано там.

— Откуда это у тебя?

— Отчим вырезал из газеты. Он был в Москве в один из своих приездов, и ему на глаза попалось. Он подумал, что, может быть, это и есть тот Финкельмайер, который отец его сына? — Алек во всю заливался. И в этом тоже был Арон, который всегда начинал дурачиться, когда ему становилось паскудно.

— А знаете? — Алек легко становился серьезным. — Эта бумажка и помогла найти вас.

— Каким образом?

— Он попросил кого-то в прокуратуре. Дал эту статью, они нашли дело, а в нем — вы, как свидетель. Это вы ему предоставили комнату — и — тут написано… что-то невозможное.

— Все, Алек, возможно! Я тебе все расскажу. Как ты думаешь, а почему твой отчим тебе все это открыл?

— В общем, он человек благородный, — Алек опять засмеялся, — это одно, и он дипломат, это другое, правда же — необходимое сочетание? У меня есть два младших братика — то есть они совсем теперь не братики. Его и тети Иры. По-моему, он хочет от меня отделаться, как вы думаете?

— Внешность?

— Может быть, и это тоже. Вы думаете — да?

— Что-то в этом духе можно предполагать. Ты своим правильным братикам ни к чему.

— Да он не знает, что я все равно!..

Алек осекся.

— Что — все равно?

Алек смущенно смотрел на Никольского, будто его уличили в обмане. И вдруг он спросил — спросил, как мальчишка сверстника:

— Вы никому не скажете? Я вам доверю!

— Что именно?

— Есть одна… Сэнди, она американка. В общем, еще год назад я решил, что здесь жить не буду. К этому можно по-всякому относиться но я просто-напросто… Я не привык, понимаете? И знаю, что не привыкну. Тем более теперь ведь все равно нет никого — ни матери и ни отца, правда? Сэнди поклялась, что вытащит меня. Она приедет на стажировку, и мы устроим… женитьбу! — Он рассмеялся и настороженно стал смотреть на Никольского.

— Здесь у тебя, действительно, нет никого. А там есть. Ты это сможешь проделать значительно проще.

— Кто?! — закричал, чуть не всхлипнув, Алек. — Кто-то есть?! Ну скажите мне!

— Есть. Арон, твой отец, был женат, и у него родились две дочери. Они помладше тебя, конечно. Но не очень намного. Их мать после смерти Арона вышла замуж. И вот это семейство — их фамилия Майзелис — в прошлом году отправилось в Израиль.

Никольский помолчал. И Алек молчал.

— Видишь, вот я и начал рассказывать. Но начал с конца, это не дело.

— Скажите, Леонид Павлович, его смерть и судебное дело — это было связано?

— Да.

— И еще скажите, пожалуйста. Мой отец — вот в этой статье — там все смеются, что «поэт»… Он был поэтом?

Алек волен был думать, что его не слышали, — так долго Никольский молчал. Потом заговорил — с усилием человека уставшего смертельно.

— Встань, Алек. Подойди-ка вот сюда, к книжному шкафу. Открой, открой, не стесняйся. Видишь, вот эта полочка с синими переплетами? Это стихи твоего отца. Полное собрание, отпечатанное на машинке. Другого издания нет. — Он еще помолчал. — Мы сделаем так. Я сейчас пойду в магазин. Ничего в доме — ни поесть, ни, главное, выпить. Мне это ой как нужно сейчас! Придется тебе подождать с расспросами, но уж потерпи. А пока, для первого знакомства со своим отцом, возьми эти синие книжицы. Я скоро вернусь. Ты сегодня многое узнаешь. Ты, может быть, сегодня станешь взрослым, а? Ну, пока. Не скучай.

Никольский вышел.

Восемь лет, думал он. Восемь лет после всего, о чем предстояло ему рассказать, вспомнить. Сейчас он был почти опустившийся, уже близким к запойному, человеком, который в свои с небольшим сорок лет казался совсем пожилым. Он слишком часто менял работу — сам уходил, или вежливо или полувежливо ему предлагали уйти, — сейчас Виктор устроил его в свой парк мастером в электроцех — работа для полуграмотного мужика; он уже не смотрел на женщин — вернее, старался на них не смотреть, потому что не был уверен в себе, они же редко теперь замечали его; друзья — их было мало — его не столько любили, сколько жалели, и он принимал эту жалость, он знал, что она — искренна, а много ли ее, искренности, было вокруг?

Восемь лет… Восемь лет Мишка… Все реже и реже дядя Леня бывает там, у Веры. Борька Хавкин ревнует, дурак, — почему бы не поревновать для разнообразия, слишком уж благополучно в этом семействе. И уж нет — у них нет Прибежища, мир его памяти, снесли милый домик, — у них, пожалуй, «убежище» — ну да разве же это плохо? Ты просто завидуешь. Они оба что-то нашли, Вера и Борька: каждый что-то свое потерял, а вдвоем другое что-то нашли. А он потерял — и не нашел ничего. Он потерял Дануту. Он отчаянно кинулся к ней, когда все было кончено с Ароном, он кинулся и — ах и мерзкая, подлая тварь! — в попытках утешить ее, успокоить, вдруг обезумел, паскуда, — на миг лишь, но рухнуло все! А могло быть — сама, когда он назавтра, полупьяный, плакал перед ней, сказала, что — не знает, время бы прошло, она бы продолжала считать его другом, — а теперь пусть уйдет навсегда, она его больше не знает. Он ее потерял.

Он стал думать об Ароне. Потом об Алеке. Потом опять о себе. Он подумал, что Алека мог бы полюбить. Но и Алек хочет уйти. Все как-то уходят — или как Арон, как Леопольд, как Мэтр — он умер и был похоронен с помпой — или как Вера с Борисом — в «убежище», или как Фрида с Майзелисом, или как хочет того же Алек.

И он подумал, что тоже уходит. Как многие-многие, как миллионы, которые пьют и спиваются. Почему бы и не так? Каждый уходит, как умеет, и результат один. В конце концов, когда в бутылке что-то есть, она может стоить и 3.62 и 4.12 и даже 8 с лишним. А когда содержимое выпито, цена у пустой бутылки одна — 12 копеек. Так же и человек: какой бы она ни была, твоя прежняя жизнь, когда человек уходит, он идет по единой цене, по дешевке…

Он попытался увидеть себя со стороны. Опять подумал об Алеке и об Ароне. Ему показалось сперва дурным символом, а потом подумалось, что это — обыкновенное, это одно и то же:

он в подвале стоит в длинной очереди за водкой;

а высоко на восьмом этаже в его комнате

юный Алек сидит в одиночестве

и читает стихи Финкельмайера.

1971-1975

Москва


Загрузка...