Луис Ландеро Нелепая история

2026

Luis Landero

Una historia ridicula


Перевел с испанского Михаил Емельянов

Дизайн обложки Анны Стефкиной


Copyright © Luis Landero, 2022

First published in Spanish as Una historia ridicula by Tusquets Editores, S.A., Barcelona, Spain, 2022

This edition published by arrangement with Tusquets Editores and Elkost Inti. Literary Agency


© Емельянов M. E., перевод на русский язык, 2026

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2026

* * *

Если и есть в современной испанской литературе несомненная ценность, то это проза выдающегося писателя Луиса Ландеро.

Фернандо Арамбуру

* * *

Нелепая история

Хуану Сересо, моему дорогому другу и образцовому издателю.

Эве Ферриольс с благодарностью за ее скромное сияние

1

Думаю, что не впаду в грех гордыни — и моя история станет тому подтверждением, если скажу, что обладаю рядом особенных качеств. Пусть я не очень привлекателен и статен, зато воспитан, скромен, благоразумен, образован и умею поддержать разговор. Все те, кто знаком со мной, осведомлены или должны бы быть осведомлены о моей честности и принципиальности. В свое время у меня была хорошая работа и собственная квартира. Вам интересно, как я смотрю на этот мир и жизнь? Они кажутся мне трагичными и непознаваемыми. О чем моя история? О любви, ненависти, мести, насмешках и обидах. Меня зовут Марсьяль Перес Армеут, я живу в Мадриде и, хотя это и старомодно, очень щепетильно отношусь к вопросам чести.

Какой-нибудь злопыхатель не преминет заметить: «Да у тебя даже высшего образования нет!» Отвечу на это, что ценность его — вопрос весьма спорный. Взять, к примеру, Фиделя и Виктора, двух других претендентов на руку Пепиты и, соответственно, моих соперников: один из них был историком, второй — скрипачом. Так вот, ни один из них ничем не лучше меня. Относительно скрипача, я не верю в музыкальное образование, и тем более в высшее. Говоря о втором, историке, спорить сложнее. Но что, в сущности, он такое, как не человек, который просто-напросто много знает об истории (да и то не всегда), скорее даже о какой-то ее малой части, одной теме, единственном историческом персонаже или эпохе? Так что про него вполне можно сказать: это всего лишь историк. Человек, который изучил один атом истории, да и только.

Я же предпочел гуманитарным и точным наукам профессионально-техническое образование. Поскольку меня всегда манила природа, животный мир и красивые пейзажи, я записался на программу обучения по специальности «Коммерческая реализация пищевой продукции» и успешно ее окончил. Затем, следуя будущему призванию, освоил еще ряд дополнительных курсов и модулей по направлениям «Продукция животноводства» и «Изготовление мясомолочной продукции». Это то, что касается моего академического образования.

Кроме того, я своими силами нарастил внушительный словарный запас и расширил палитру культурных горизонтов — вы удостоверитесь в этом по ходу моего повествования. В отличие от тех, кто разбирается только в одном вопросе и ограничивается им, я владею разными темами, легко перехожу от одной к другой и потому считаю себя хорошим собеседником: глубоким, многосторонним и иногда (повторю: только иногда, когда того требуют обстоятельства) даже забавным. По мне, всяко лучше знать немного о многом, чем много о немногом, не скатываясь при этом ни в банальщину, ни в экстравагантность. К тому же у меня есть свое понимание жизни и мира, что удивительно в наши нелепые времена. И вот, когда мы обсуждали все это с доктором Гомесом, он вдруг спросил: «А почему бы вам не перенести на бумагу или не записать на диктофон историю вашей жизни и вашу философию? Может, даже написать книгу, ведь сегодня жанр романа-исповеди пользуется большой популярностью». «Думаете, у меня получится?» — оживился я. Он лишь развел руками, словно бы говоря: «Посмотрим». На следующий день доктор принес мне большую тетрадь в твердой обложке, набор фломастеров и цифровой диктофон.

В результате я решил последовать его совету. Не думаю, что написать художественную книгу или надиктовать ее голосом такая уж сложная задача, особенно если это книга о вашей жизни и философии, своего рода исповедь, где весь сюжет известен заранее. Все, что для этого нужно, — большой словарный запас и общекультурные познания. Мысли свои я умею выражать правильно и весьма красноречиво. В словаре не так уж много слов, значение которых мне неизвестно. Скажу больше, иллюстрированный словарь был одной из моих любимых книг с детства. Ясно, что со словами управляться я могу. А еще люблю ораторское искусство. С самых ранних лет меня завораживали теле- и радиопрограммы, в которых участвовали люди, действительно умеющие говорить. Слушать их доставляло мне ни с чем не сравнимое удовольствие. Именно они, а не певцы и не спортсмены стали моими кумирами. В школе я заучил все риторические приемы и примеры их употребления. Поскольку искушенный читатель может посмеяться надо мной, признаюсь, что иногда вступаю в дискуссии сам с собой на различные темы, потому что мне нравится слушать собственные рассуждения, или беру у себя интервью, представляя, будто я знаменитость: философ, ученый, исследователь, спортсмен или даже киллер, и, заметьте, отвечаю на свои вопросы быстро и полно, какими бы сложными и коварными они ни были. В конце этой истории, точнее документального повествования, будет образчик моего ораторского мастерства. Кроме того, я умею писать: даже сочинил рассказ, который, возможно, тоже включу в книгу, чтобы продемонстрировать, насколько уверенно я владею пером.

Доктор Гомес периодически прослушивает и читает надиктованное и записанное мной и говорит, что ему все очень нравится и что мне нужно продолжать, но при этом пытается убедить меня не увлекаться лирическими отступлениями и капризами вдохновения, а сосредоточиться на фактах. Дескать, мне свойственно перескакивать с одного на другое и перебарщивать с философскими интерлюдиями. По-моему же, ценность всего рассказанного и написанного мной определяется не столько качеством и количеством моих приключений и драматических эпизодов, сколько глубиной мысли, стоящей за ними. Затрагиваемые мной темы важнее жизненных перипетий, философия важнее действия. Ведь это и история моей жизни, и эссе обо мне. Доктор Гомес считает иначе: ему, как, впрочем, и почти всем остальным, факты кажутся значимее идей. Людям, включая доктора Гомеса, нравится слушать сказки. Их завораживают чужие одиссеи. А от философии у них кружится голова. Еще доктор говорит, что задавать вопросы самому себе — хороший способ, которым пользовался еще Сократ и к которому сегодня прибегают сыщики, следователи и журналисты, что это поможет мне привести мысли в порядок и двигаться прямо к цели, не теряясь в дебрях риторики и литературных отступлений. Не теряясь'. Да что он вообще понимает?! Закончу на сегодня тем, что отвечу доктору Гомесу, а заодно и всем, кто, возможно, прочтет эту историю, что вне зависимости от того, привожу ли я факты или рассуждаю об абстрактном, и оттого, где и в какой момент времени я это делаю, я никогда не говорю ничего просто так, и моя история тому свидетельство. Повторю: я никогда не говорю ничего просто так.

2

Что ж, к неудовольствию доктора Гомеса и легкомысленного читателя, ищущего лишь забавы и развлечений, я начну именно с философского отступления, которое призвано помочь человеку внимательному понять мой образ мысли, чувств и бытия, что, весьма вероятно, пойдет ему на пользу. За свою жизнь я претерпел бессчетное множество обид. И снова сварливый читатель не удержится от комментария и скажет: «Как и любой другой из нас». Но это не так. Меня обижали гораздо чаще других. Само собой, многие не придают значения обидам, легко забывают их или, по крайней мере, говорят, что забывают, да еще и бахвалятся этим. Некоторые даже остаются добрыми друзьями с обидчиками. Но со мной такого не случается, и обид я, разумеется, не забываю. Да и если бы захотел это сделать, каким же образом? Попросту удалить их из памяти? Вести себя, словно ничего не произошло? В лучшем случае можно притвориться, что никаких обид не было, но стереть их из прошлого не получится. Случившегося не исправить и не отменить. Лишь самым могущественным тиранам удавалось на время переписать прошлое по своей прихоти, но впоследствии правда все равно неумолимо брала свое.

Сторонники забвения и прощения склонны утверждать, что большинство оскорблений — плод сиюминутного помутнения рассудка или гнева, неловкой попытки выпустить пар или необдуманного порыва и что достаточно простых извинений, чтобы найти оправдание обидчику. Не хочу сказать, что такого не бывает, но все же обидчик глубоко убежден в том, что говорит. Просто обычно его сдерживают социальные нормы, корысть, страх и притворство. И только потеряв в какой-то момент контроль над собой, он позволяет себе откровенно высказать все, что думает. Обидные слова не появляются из ничего. Если кто-то назвал тебя дураком, профаном и напыщенным индюком, скорее всего, он так и считает, причем не только в данный момент, но и в состоянии спокойствия и уравновешенности. Любовь к истине и благоразумие подсказывают мне, что забывать обид не следует. Да и вообще, другого человека проще узнать и по-настоящему понять, когда он разгневан и выбит из колеи. Это похоже на то, как психиатры анализируют наши сны, какими бы причудливыми они ни были, пытаясь обнаружить в них самые сокровенные тайны нашего сердца. Обиды следует воспринимать всерьез, даже если те кажутся случайными, ведь они приоткрывают завесу скрытого и запретного. Истина часто прячется в области иррационального.

Что же до извинений как способа загладить обиду, то такое решение весьма сомнительно. Даже когда они приносятся публично, как и должно быть, то все равно остаются условностью, пустой формальностью. Именно публичность, а не искренность придает им силы. Их суть скорее не в поддержке пострадавшего, а в каре для обидчика. В результате лицемерие, с одной стороны, и незначительность наказания, с другой, приводят к тому, что извинения всегда принимаются через силу, как меньшее зло. А все потому, что раскаяние приходит с трезвым расчетом и может быть притворным, в то время как порыв гнева — непроизвольный выплеск души и сымитировать его невозможно. Безрассудная прямота вызывает у меня больше доверия, чем позднее расчетливое раскаяние. Впрочем, хотя любое извинение оставляет тень сомнения, это, безусловно, пусть и весьма грубый, но все же необходимый общественный инструмент, который, возможно, и не исцеляет от боли, но, по крайней мере, позволяет смягчить ее.

Есть те, кто утверждает, что в процессе притирки к другим людям малые обиды неизбежны и потому, дескать, на них не следует обращать внимания. Скажу на это, что их вполне можно избежать, даже в значительной мере. Я, к примеру, никогда и никого не обижал. И не оттого, что у меня не возникало желания или не было причин. Просто всегда сдерживал себя. Умел вовремя замолчать. Вероятно, потому, что мне известно, как больно ранят оскорбления и насколько они могут истерзать чувствительную душу. Впрочем, в отношениях с ближними я всегда крайне осторожен. Не то чтобы мне чужды страсти, разрушительные порывы и жажда мести, но я умею взять себя в руки и приберечь злобу на потом. Накопить побольше, сохранять и лелеять ее до подходящего момента. Повторю: сохранять и лелеять до подходящего момента.

3

За свою жизнь я не только испытал немало обид, но еще и много ненавидел, всегда молча, за надежно закрытыми дверями. Кто из нас не натачивал свой нож во мраке? Кто не скрашивал одиночества, смакуя надежду поквитаться? Вряд ли ненависть наука или искусство, но уж точно и не примитивное и пошлое чувство. Она требует определенных приемов, навыков и опыта, понимания хитростей и тонкостей и даже некоторого изящества. Всем нам известно, что есть ненависть и, хотя бы теоретически, что она связывает людей ничуть не менее, а иногда даже и сильнее любви. Определенно существует как минимум два типа ненависти: та, которая заставляет тебя держаться от ее предмета подальше, презирать его и не желать ничего слышать о нем (ненависть, приправленная безразличием), и та, которая, напротив, порождает такое влечение и эмоциональную связь, что ты жить не можешь без этого человека, нуждаешься в его присутствии, его тепле и внимании. И вот эта вторая ненависть как раз очень похожа на любовь. Здесь мне вспоминается история, которую рассказывала моя мать: ее дядя, лежа на смертном одре, изъявил в качестве последней воли желание, чтобы некий Алехо, его друг детства и тайный враг на протяжении всей жизни, никогда не узнал о смерти дяди и не смог ей порадоваться. Мама говорила, что семья исполнила его волю и сообщила Алехо, что покойный перебрался жить к родственникам за границу. Бедолага расспрашивал, куда именно, в какую страну, в какой город, нет ли у них адреса или телефона этих родственников, но семья отделывалась неопределенными ответами. Так вот, этот Алехо, по словам моей матери, весь извелся от неопределенности и отсутствия извечного соперника, быстро слег и, снедаемый злостью и тоской, умер, подобно великим влюбленным из романов и кино.

И со мной бывало, что когда я по-настоящему, с полной отдачей, преданно ненавидел некоего человека, то не мог без него обходиться. Один раз такой человек переехал в другой город, в Толедо, если быть точным, и мне жутко хотелось перебраться туда вслед за ним, чтобы оказаться рядом с объектом моей ненависти. И пусть я этого так и не сделал, но все-таки не раз ездил в Толедо специально, чтобы отыскать его, посмотреть на него, походить за ним и испытать чувство глубокого отдохновения, потому что его отсутствие было для меня нетерпимым. По мне, гораздо проще забыть возлюбленную, чем заклятого врага.

Случалось со мной и такое, что я вдруг начинал ненавидеть человека без каких-либо причин. По крайней мере, осознанных. То была ненависть, скажем так, бескорыстная, альтруистичная. Некоторые именуют ее антипатией. Я же, из любви к точности и откровенности, предпочитаю называть это ненавистью. Слепой ненавистью, ненавистью бессмысленной. Потому что, помимо любви с первого взгляда, есть еще и ненависть с первого взгляда, пронзающая тебя внезапно при виде в толпе незнакомого лица. У меня такое произошло при встрече с теткой и нянькой Пепиты, с Ибаньесом, барменшей и еще несколькими людьми, о которых я расскажу в свое время. Мне достаточно было встретить их, чтобы возненавидеть до глубины души, и точно так же они сразу же возненавидели меня. Нас буквально поразило стрелой ненависти. Взаимной ненависти с первого мгновения. Мы встретились взглядами посреди толпы и, подобно влюбленным, поклялись ненавидеть друг друга вечно, хранить верность друг другу до самой смерти.

В свете сказанного хочу привести очень простой пример такого рода чувств, внезапно охватывающих человека. Уверен, что в процессе моего рассказа многие из вас, начиная с доктора Гомеса, проникнутся ко мне неприязнью. Будут и такие, кто не упустит шанса посмеяться надо мной. Может даже, что вы уже чувствуете эту внезапную враждебность. Что ж, будьте уверены: представляя себе ваши шуточки и отвращение, я смогу ответить вам достойно и с честью. Но, впрочем, пора заканчивать это небольшое отступление.

Есть и другие обиды, тяжкие, непоправимые, которые называются оскорблениями. Прежде всего следует отметить, что настоящее оскорбление, в отличие от незначительной обиды, всегда совершается преднамеренно, звучит твердо и громко. Каждое слово произносится сознательно, подбирается со смыслом, вколачивается в воздух, словно превращается из сказанного в написанное, увековечивается в виде документа. Кроме того, тяжкие оскорбления всегда наносятся публично, при свидетелях. И именно поэтому ситуация становится непоправимой. Дня любого тяжкого оскорбления обязательно нужен свидетель, играющий ключевую роль. Наличие свидетелей усиливает оскорбление до невероятных пределов. Более того, свидетели одним своим присутствием могут превратить малую обиду в тяжкое оскорбление. Представьте себе мужчину, оскорбляющего женщину, говорящего ей пошлости, может, даже домогающегося ее, шепчущего непристойности. Если это происходит наедине, все остается между ними, слово против слова, и дальнейшего развития не получает. Женщина, движимая стыдом, даже может предпочесть сделать вид, что ничего не произошло. Да, теперь они будут смертельно ненавидеть друг друга, но ненависть останется приватной и скрытой. Обидчику придется договариваться только со своей совестью и отчитываться исключительно перед ней. И как знать, не решит ли он, что жить с пятном на совести проще, чем с пятном на репутации, о чем говорят философы. Но стоит объявиться свидетелю, кому-то, кто присутствовал при случившемся, оставаясь незамеченным, или внезапно возник из ниоткуда, застав неприглядную сцену, и все коренным образом меняется: дело из личного становится публичным. А еще есть и другие свидетели, те, кто лично не присутствовал при произошедшем, но слышал обо всем от жертвы, поверил ей и рассказал об этом остальным. И хотя такие свидетели не присутствовали при свершившемся, они способны навредить чести не меньше, чем те, кто видел все воочию.

Помимо мести, единственным эффективным средством, чтобы смыть тяжкое оскорбление, остается старая добрая дуэль на шпагах или пистолетах до смерти или первой крови по решению самих дуэлянтов. И мне кажется невероятной и нестерпимой глупостью, что государство вмешивается в суверенные дела граждан, запрещая это средство. Само существование и реальная угроза дуэли служили бы предупреждением тем, кто всегда держит наготове какую-нибудь колкость, зная, что никто не призовет их за это к ответу. Кто-то, возможно, скажет: «Но это же варварство!» Отвечу, что в свете тех зверств и ужасов, на которые способен человек, дуэль представляется мне практикой в высшей степени благородной и цивилизованной. Вместо того чтобы запрещать ее, следовало бы расширить поединки со злодеями и клеветниками, разрешив дуэли и женщинам. Им тоже нужно защищать свою честь и доброе имя. Таково, по крайней мере, мое мнение. Здесь я, пожалуй, остановлюсь, дабы чрезмерно не увлекаться.

В завершение главы приведу один пример того, что представляется мне образцом поведения в этом непростом и утомительном мире оскорблений и сатисфакций. В IX веке, во времена мавров, в Кордове жил святой отец по имени Эулохио, призывавший своих последователей искать мученичества, в котором он видел высшую славу для христианина. Для этого они должны были публично хулить Мухаммеда и мусульманские обряды, чтобы их приговорили к смерти. В то время подобные прегрешения карались смертной казнью. Сам Эулохио добился того, чтобы его обезглавили, стал мучеником и обрел святость и место в раю. Для меня это пример человека последовательного в своих действиях. Не то что окружающие нас трусы и самозванцы.

4

Прекрасно понимаю, как раздражают читателя философские отступления, но в данном случае это не какая-то пустая болтовня, а часть меня самого. Подражая философам, могу заявить, что я — это я и мои рассуждения. Возможно, теперь вам будет понятнее, почему, претерпев за свою жизнь такое множество незначительных обид, я храню в памяти их все и каждую, помню так отчетливо и ярко, словно это случилось вчера. Некоторые все еще ранят меня, боль от других поутихла, есть и такие, от которых я почти или полностью исцелился.

Было время, когда наносимые мне обиды воспринимались как одна бесконечная пытка. Я раскладывал их по полкам своей памяти и то и дело возвращался к ним, чтобы изучить получше. Ничего не мог поделать и жил буквально одержимый своими обидами и терзаемый ими. Так было в моем детстве, отрочестве и юности. Многие получали удовольствие, обижая меня и заставляя страдать. Я никогда не был ни дерзким, ни смелым, скорее безрассудным. И безрассудство это коренилось в моей трусости, безнадежной трусости: именно недостаток смелости толкал меня в объятия неконтролируемого безрассудства. Для себя я выразил это формулой: Г + Т = Б, где «Г» — это гордость, «Т» — трусость, а «Б» — безрассудство. Верность найденной формулы будет подтверждена в ходе моего повествования. В общем, мне хорошо известно, насколько жестоки представители несчастного рода людского, как легко и с каким удовольствием они творят зло, когда им предоставляется такая возможность. Я испытал это на собственном опыте, пережил это и знаю, о чем говорю. Повторю: я знаю, о чем говорю.

Но, как уже было сказано, с годами я менялся, становился умнее, находил новые методы и способы защищаться. Одним из самых важных моих достижений в жизни стало умение презирать окружающих. Они долго пугали меня. Казались мне высшими существами. Мнение любого из них значило гораздо больше моего. Ближний представал для меня не братом, чему учит вера, а начальником, наделенным властью унижать и наказывать. Но потом я научился презирать его, и чем глубже становилось презрение, тем сильнее укреплялись мои вера в себя и самооценка. Тем счастливее я был, тем больше мира воцарялось в моей душе. Разумеется, презирать получалось не всех. На это моего таланта и умений не хватало. Но если сначала мое презрение распространялось всего на нескольких человек, со временем я научился презирать довольно много людей, достаточно для того, чтобы подпитывать чувство собственного достоинства, гордость и честь. Я убежден, что презрение к ближнему чаще является достоинством, чем пороком.

Прежде чем закончить эту главу, хочу сделать небольшую оговорку и предупредить тех читателей, которые, воодушевившись моей так называемой трусостью, исполнились презрения ко мне и решили, что надо мной можно безнаказанно смеяться. Да, действительно, я назвал себя трусом, но тут можно и поспорить. Стоит кому-то другому обвинить меня в этом пороке, как храбрая часть моей души в ярости вырывается наружу, чтобы защитить робкую. Как-то еще подростком, боясь обнаружить в себе труса, я решил испытать себя, взял нож и порезал свою ладонь. Шрам остался у меня на всю жизнь. Я никогда не понимал, трус я или смельчак. Но, вне зависимости от этого, человека опасный. И пусть эта оговорка послужит предупреждением тем, кто вознамерился испытать меня на прочность.

5

И вот, продравшись через философские отступления, мы добрались до основной части моего повествования или, скорее даже, отчета или документального свидетельства. Прежде всего хочу сказать, что не верю в сверхъестественное ни Божественной, ни человеческой природы. Как, впрочем, и подавляющее большинство людей. Если бы мы действительно верили в Бога и в то, что церковь — его законный представитель на земле, толпы разъяренных протестующих с флагами, плакатами и мегафонами заполонили бы Ватикан, епископства и церкви, требуя повысить качество жизни и создать особую комиссию, чтобы разобраться с возмутительной халатностью в вопросах судьбы, смерти, старости и назначения вечных мук в геенне огненной. От себя же добавлю, что, когда мне рассказали о Боге, ангеле-хранителе, змие и яблоке, я решил, что это очередные сказки о королях-волхвах. На этом мой религиозный опыт и закончился. Мне претят мистики и священнослужители любого толка. То же относится к знахаркам, гадалкам, чудотворцам и прочим колдунам и оккультистам.

И все же вынужден признаться, даже заявить, и готов отстаивать свою правоту перед лицом всех скептиков, и особенно доктора Гомеса, что внутри меня живет разрушительная скрытая сила, значительно превосходящая силу презрения. Иногда она позволяет мне менять жизнь тех, кто обижает меня или развлекается, издеваясь надо мной. Сила эта, к сожалению, проявляет себя не тогда, когда того хочу я — а было бы здорово, — а когда ей вздумается, подобно мистическому озарению или поэтическому вдохновению. Я уже сказал, что коплю и лелею свою злость, гнев и жажду мести, подобно скупцу, чахнущему над златом, и держу их в полной готовности для подходящего случая. И вот из этой-то подавленной концентрированной энергии, по всей видимости, и рождается моя разрушительная сила, в которой, безусловно, есть что-то сверхъестественное.

Сила эта впервые явила себя во всей полноте в моем детстве. В то время я не сознавал ее, и, вероятно, поэтому она и проснулась во мне: детская невинность позволила пробудиться магическим силам природы. Постепенно эта волшебная сила утрачивалась и заявляла о себе все реже, как я ни старался вернуть ее былую мощь. И все же кое-каких результатов добиться мне удавалось, волшебный дар оставался со мной, просто погрузившись в спячку, как вы сможете убедиться далее.

Расскажу о паре случаев из моего детства, когда эта сила дала о себе знать. Итак, у нас в школе был один учитель, знатный шутник, который очень любил издеваться надо мной. Надо мной и над моим одноклассником Бенито. Иногда доставалось ему, иногда мне. Я казался учителю смешным из-за несоответствия моей воинственной фамилии и тщедушного телосложения, только и всего. Издевки касались этого прискорбного факта. Прежде чем отпустить очередную шуточку, он замолкал, словно задумавшись о чем-то, и, дождавшись, когда класс притихнет, начинал барабанить пальцами по столу. В этот момент все уже знали, что будет дальше. Гробовое молчание нарушала только выбиваемая пальцами ненавистная страшная дробь. Она, словно навязчивый припев, навсегда осталась в моей памяти. Затем стук резко обрывался и слышалось: «Так, Марсьяль (или Бенито), а что ты думаешь по этому поводу?» Или задумчивое: «Придется просить о помощи Марсьяля (или Бенито)…» Все остальные, разумеется, обожали нашего учителя и хохотали над нами, надо мной или Бенито, хотя бы потому, что им нравилось посмеяться над кем-то другим или чтобы угодить учителю. Со временем ему даже не требовалось называть нас по имени и вообще как-то упоминать, что речь идет о нас. Стоило только начать барабанить пальцами, и класс тут же разражался смехом. Но смех этот мгновенно обрывался, когда дробь затихала. Все в страхе замолкали, понимая, что шутки закончились и продолжаются суровые школьные будни.

Мне тогда было лет одиннадцать или двенадцать. После звонка меня охватывал ужас: я знал, что в любой момент может воцариться тишина и снова раздастся жуткий стук, предвещающий, подобно зловещей музыке в фильмах ужасов перед страшными или кровавыми моментами, мой роковой час. Иногда для усиления эффекта учитель вызывал меня или Бенито к доске. Порой он словно внезапно забывал про нас и начинал как ни в чем не бывало давать классу новый материал. Разумеется, это был тщательно срежиссированный спектакль, в котором главная роль отводилась не предмету, а моей потерянной и нелепой, не знающей куда деться фигуре. Одноклассники же изо всех сил давили смех и прятали под партами покрасневшие лица. Да и учитель, натужно кашляя и поперхиваясь, с трудом одерживался, чтобы не расхохотаться над собственной шуткой. Спустя какое-то время, в хорошие дни не слишком продолжительное, он внезапно обрывал свой рассказ и удивленно оглядывал меня, точно не понимая, что я делаю у доски, откуда я там взялся, тер глаза и чесал голову с недоуменным видом. А отправив меня обратно за парту, насвистывал военные марши или пасадобль «Марсьяль Лаланда».

Я просыпался посреди ночи от страха и не мог заснуть, терзаемый мыслями о том, что на следующий день мне снова идти в школу. Один раз я обделался от ужаса прямо на занятии. Интересно, что, когда выбор мучителя падал на Бенито, я смеялся со всеми остальными, как, впрочем, и Бенито хохотал надо мной. Мне хотелось умаслить учителя, доставить ему удовольствие, завоевать его расположение. Да и посмеяться над кем-нибудь тоже хотелось.

Я уже сказал, что не верю в Бога, но в то время молился ему, чтобы он убил моего учителя. «Господь, сделай так, чтобы он умер, сотвори для меня это чудо! — думал я и затем начинал подсказывать ему различные способы. — Пусть его собьет машина или на него упадет железная балка, пусть он отравится, задохнется, просто рухнет замертво». И во время одной из таких молитв я впервые погрузился в транс. Откуда-то изнутри поднялся невыносимый жар, выхвативший меня из обычного мира и перенесший в заоблачные выси, чтобы показать неясные очертания ближайшего будущего, то, что должно было вот-вот произойти, роковую неизбежность грядущего.

«Он умрет», — подтвердил я себе, и это были не пустые мечты, а констатация факта. Меня самого напугала та четкость, с которой его неизбежная гибель нарисовалась в моем воображении. И не знаю, случилось ли это по воле Божьей, чистой случайности или велению моей внутренней силы, но на следующий день, придя в школу, я услышал то, что уже и так знал: мой ненавистный учитель скоропостижно скончался от апоплексического удара. После этого я больше не вспоминал о Боге, даже не поблагодарил его за оказанную услугу. И дело не в моей неблагодарности, просто благодарить за случившееся следовало скорее меня, а не его. Как бы то ни было, произошло то, что произошло, и я лично уверен, что непосредственно причастен к тому трагическому и вместе с тем радостному событию.

6

Был еще один случай, наглядно демонстрирующий, какое значение для оскорбления имеет наличие свидетелей. Как-то раз на выходе из школы меня окружили одноклассники и принялись дразниться и смеяться надо мной («Равняйсь!», «Грудь колесом!», «Тверже взгляд!», — кричали они мне). Потом стали изображать барабанный бой и попытались заставить меня маршировать под него. А когда я отказался, улыбки закончились и меня начали толкать, щипать, пытаться сбить с ног, и так, пока не уронили на землю. Из моего ранца полетели книги, тетради, ручки с карандашами. Я был даже рад, что упал. Это означало конец моих мучений. Дождавшись, пока одноклассники уйдут, я, стоя на коленях, стал собирать вещи. Со временем я научился сдерживать слезы: с тех пор и поныне плакал всего дважды, но об этом позже. В тот раз я разревелся, разрыдался от злости и обиды. И вдруг, стоя на коленях, униженный и заплаканный, почувствовал что-то, заставившее меня поднять взгляд: надо мной, уставившись сверху вниз, стояла хорошо знакомая мне девочка. Моя ровесница, она жила в том же доме, что и я, и, по правде говоря, нравилась мне. Меня привлекала ее молчаливость, скромность и простота. Некрасивая, даже страшненькая, но, может, именно поэтому меня к ней и тянуло. Она была похожа на сиротку с плаката. Ее звали Алисия, и это имя до сих пор вызывает у меня боль, притом что я разное повидал.

Существует много фильмов, в которых кто-то, обычно женщина или ребенок, по несчастливому стечению обстоятельств становится свидетелем преступления или слышит то, чего слышать ему не следовало. Это и приключилось с Алисией. Ее первой ошибкой было оказаться там, второй — пожалеть меня, третьей — подойти, присесть и попытаться помочь. Ее присутствие и вся та самаритянская деятельность, которую она развела, фатально усугубили нанесенную мне обиду. До появления Алисии произошедшее имело отношение только ко мне и моим обидчикам. Более того, речь шла о застарелой вражде, воспринимавшейся мной как нечто неизбежное, со злостью и обидой и вместе с тем со смирением и надеждой, что когда-нибудь им все это надоест и они отстанут. Но у моей трусости и позора вдруг появился свидетель. И если прежде я чувствовал злость и обиду, то теперь меня охватили ярость и ненависть, но не к обидчикам, а к свидетельнице. Она превратилась в моего злейшего врага, и, если бы мне предложили выбрать, покарать ли обидчиков или поквитаться с Алисией, я бы несомненно предпочел последнее. Будь моя власть, убил бы ее за то, что она не только узнала мою самую постыдную тайну, но еще и осмелилась проявить ко мне сочувствие.

Не переставая всхлипывать и ругаться, я отверг ее помощь, вытер лицо рукавом и убежал, обуреваемый жаждой разрушений и мести. После этого случая я не мог заставить себя поздороваться с ней, даже посмотреть на нее. Проходил мимо, опустив глаза, снедаемый стыдом и обидой. И, как и в других подобных случаях, принялся выжидать, накапливая глубоко внутри чистую, концентрированную ненависть. А теперь слушайте внимательно, что я вам расскажу. Одним воскресным вечером очередного жалкого воскресного дня моего отрочества, стоя на балконе, я увидел ее. Она вышла из дома в своем лучшем платье, с дешевой сумочкой на плече. Ее тело лучилось радостью и кокетством, она была уже почти девушкой. Я смотрел, как она идет вниз по улице, постепенно пропадая из виду. И все это время взывал к своей силе, думая о ней, старался пробудить тайные умения и твердил: «Уходи и никогда не возвращайся. Поверни за угол и исчезни навсегда!» Повторял это раз за разом, вкладывая душу в каждое слово, в каждый слог. И вдруг провалился в транс. Почувствовал, как во мне ожила и зашевелилась темная сила, принялась искать выход из своего мрачного колодца. И вновь испытал скоротечное озарение, увидел будущее, освещенное короткой и страшной вспышкой того, что должно было вот-вот произойти. Образы грядущего пролетели передо мной подобно отблескам фонарей в непроглядной темноте ночи.

Она действительно исчезла. В понедельник утром об этом судачил весь дом, чуть позже — целый район. Девушка по имени Алисия пропала. Через два дня она вернулась, только вот совсем другим человеком, и люди стали смотреть на нее иначе. Теперь уже Алисия опускала глаза при встрече со мной, стыдясь произошедших с ней ужасов и грязи. Она понимала, что мне все известно, что я в красках представляю себе все эти мерзости в своем воображении. Вскоре после этого ее семья уехала из нашего района, и я никогда больше ничего о ней не слышал.

И все же, как было сказано, в то время я практически не понимал жившей во мне магической силы. И прибегал к ней не только в крайних случаях, вроде тех, что с учителем и девочкой по имени Алисия, но и по мелочам, порой совершенно нелепым. Стоило какому-нибудь незнакомцу вызвать во мне раздражение или приступ внезапной слепой ненависти, и на меня тут же накатывала удушающая волна и захлестывала с ног до головы. Я погружался в мистически-возбужденное состояние и выливал на этого человека всю свою накопленную за годы обид ярость. После чего обязательно что-то случалось, пусть порой и весьма незначительное: объект моей нелюбви спотыкался, падал, врезался в другого прохожего, рассыпал по земле мелочь, один раз у какой-то женщины даже порвались и разлетелись по асфальту жемчужные бусы. Перед такими людьми сами собой захлопывались двери, у них падали и разбивались очки. Иногда происходило что-то совсем мелкое, например, развязывались шнурки… Но явления этой силы, повторюсь, были непредсказуемы. Она приходила, когда это было угодно ей, а не мне. Ее невозможно продемонстрировать по заказу, о чем просили меня доктор Гомес и другие любопытные, утверждавшие, как, наверное, подумали и некоторые читатели, что речь идет о простых совпадениях, которые я приписывал действию сверхъестественной силы. Но я знаю, о чем говорю, и, рассказывая, еще больше убеждаюсь в своей правоте. Шли годы, и мой таинственный дар, точно по волшебству, начал терять силу. Я уже не мог обращаться к нему столь же непосредственно, как в детстве. Он уснул и спал, пока однажды не проснулся и не явил себя во всем своем могуществе. Но об этом в свое время.

7

Пожалуй, пора рассказать о Пепите. Поведать, как мы познакомились и почему эта девушка вскружила мне голову. Ведь моя история именно о том, что любовь разрушила мое спокойное и размеренное существование, перевернула вверх дном карточный домик моей жизни и разметала его, оставив одни ошметки и обрывки. Пепита — сердце этой истории, а все остальные — не более чем массовка, второстепенные персонажи, которых можно выкинуть из книги, практически не навредив ей. Иными словами, Пепита — это сочная вырезка, а остальные — жалкие обрезки.

Так вот, поговорим о Пепите. На момент нашего знакомства, случившегося десять лет назад, я уже давно встречался с Мерче и еще дальше с Наталией, моей обожаемой Наталией. Две женщины, с которыми я поддерживал продолжительные отношения. Наша любовь не была бурной, она монотонно скользила по рельсам привычки и конформизма. И здесь, пожалуй, следует заметить, что, когда я впервые, еще мальчишкой, увидел в кино постельную сцену, она показалась мне грязной и нелепой. Как и во всех постельных сценах, в ней присутствовали два голых тела, сплетшихся между собой не столько в наслаждении, сколько в отчаянной борьбе, словно они пытались сплавиться воедино… «Чего, интересно, они хотят? К чему так стремятся и не могут найти?» — задался я вопросом и так и не нашел на него ответа. Слушая болеро или любую другую песню о любви (все они примерно об одном и том же), читая стихи о влюбленных, я представлял себе любовников не молодыми, а уже в годах или вовсе старенькими и дряхлыми, наслаждаясь нелепостью их стенаний и мечтаний о вечной любви. Порой, когда я видел влюбленных в кино или в реальной жизни, у меня возникало подозрение, что за невинной маской обожания и очарованности, за романтическими и игривыми улыбками и взглядами, за изысканными ухаживаниями скрываются банальное предложение и обещание гениталий, и ничего более. Все, что они делали, служило одной цели: дерзкая улыбка, покачивающиеся бедра, утомленное выражение лица, вздохи и слегка опущенные ресницы у женщин, немногословность, галантность, выспренные речи и многозначительный взгляд у мужчин, пытающихся выглядеть цинично или блистать юмором. А в глазах у всех тем временем раскачивается из стороны в сторону красный эрегированный член. Такой представлялась мне любовь. Но впоследствии (хотя в глубине души я думал по-прежнему) Мерче и Наталия открыли для меня другой тип отношений, спокойный и реалистичный, чистый настолько, насколько любовь в принципе может быть чистой, и я не желал и не просил для себя ничего другого. Заканчивая, скажу только, что в голых женщинах нет ничего особенного. И я знаю, о чем говорю.

Так обстояли дела. И вдруг на меня обрушилась другая любовь: сумасшедшая, возвышенная, жестокая, ранящая, абсолютная, внезапная, деспотичная — добавьте к этому сколько угодно прилагательных такого же толка, — любовь, которая возносит тебя на небеса и низвергает в ад, вознаграждает и наказывает, ласкает и сжигает дотла. И любовь эта перевернула мою жизнь, сделала своим рабом и свела с ума, исказив до неузнаваемости мою натуру. Повторю: исказив до неузнаваемости мою натуру. Произошло настоящее превращение, как у Франца Кафки, о котором речь пойдет далее.

Такую любовь я знал из стихов и песен и, как уже было сказано, считал ее не более чем романтической чушью, пустой болтовней, словесной музыкой, пока не познакомился с ней по-настоящему и не убедился на собственном опыте, что она действительно существует. И приходит, подобно несчастьям, неожиданно. При первом знакомстве с Пепитой — так звали мою возлюбленную, по крайней мере, этим именем называл ее я — меня посетило новое, неведомое мне чувство. Не буду и пытаться описать его словами, потому что не знаю, как это сделать. Чувства не поддаются дрессировке словами, сколь бы богатым ни был словарный запас, не желают ограничиваться концепциями и подчиняться философским измышлениям. Мне кажется, что только поэты да музыканты способны хоть как-то объяснить эту духовную катастрофу. Что же до меня, то достаточно будет упомянуть, что внезапно жизнь без Пепиты утратила для меня всякий смысл.

Нечто похожее я испытывал по отношению к некоторым своим врагам. Я имею в виду острую потребность быть рядом и даже своеобразную невозможность обходиться без них. Однако с Пепитой все обстояло иначе: жажду ненависти можно удовлетворить или хотя бы приглушить с помощью мести или презрения, в любви нет другого средства, кроме как завоевать объект вожделения. Прочие пути ведут только к краху, катастрофе, отчаянию и одиночеству. В любви все ставится на одну карту, в ненависти же игра гораздо многообразнее, в ней есть козыри, различные комбинации, взятки. Палитра ненависти много богаче и разностороннее, нежели любви. Но при этом и истории ненависти, и истории любви в равной мере способствуют игре воспаленного воображения и разного рода сумасбродствам.

8

Давайте оставим пока философствования и перейдем к деталям нашего с Пепитой знакомства. Мы встретились с ней на дегустации эстремадурских вин и продуктов. Я присутствовал в качестве представителя отрасли, а она просто была приглашена. И хотя возможности поговорить наедине в тот раз нам практически не представилось, мы оказались в одной компании. Пепита сразу привлекла мое внимание. Ее одухотворенное лицо светилось особым очарованием и дышало скрытой прелестью, которые значат для меня гораздо больше, чем вызывающая и разящая красота. Знойные красавицы претят мне в той же мере, что и банальность. Они чем-то похожи на величественные памятники: при первом взгляде дух захватывает от восхищения, но потом это проходит, и ты начинаешь смотреть на них со скептицизмом, холодно и без малейшего интереса. А иногда и с раздражением. Другая красота, скромная и очаровательная, редко являет себя сразу и не бросается в глаза, однако стоит погрузиться в нее, и ты до бесконечности будешь открывать ее грани, не в силах вырваться из сладкого плена. Это красота непреходящая, от которой невозможно устать. Вызывающая же выставляет напоказ себя всю с самого начала, и это делает ее одновременно впечатляющей и скоротечной. Впрочем, скромное очарование Пепиты сразило меня не менее стремительно и внезапно, чем самая блистательная и неотразимая красота.

Не помню, о чем именно мы говорили, — настолько меня очаровала эта девушка, — но в какой-то момент возникла тема домашних животных (все за и против, что лучше: кошки, собаки или всякая экзотика?). Я собрался с духом (Г + Т = Б) и спросил у беседовавших, знают ли они, сколько мышей в день нужно кошке для здорового сбалансированного питания. И увидел в глазах Пепиты неожиданный проблеск симпатии и заинтересованности. Мне показалось, что мы с ней смотрим друг на друга, глаза в глаза, не замечая пестрой галдящей толпы вокруг. Именно в такой момент, когда глаза внезапно выхватывают из толпы незнакомого человека, рождается любовь (или ненависть).

Кто-то поинтересовался, каких размеров должны быть кошка и мыши, я невозмутимо ответил, что стандартного, и, похоже, попал в яблочко: окружающие засмеялись и закачали головами. Затем Пепита подняла вверх руки, призывая всех успокоиться; собравшиеся замолчали, глядя на меня в ожидании ответа. Ну уж нет: я предложил им самим угадать точное число мышей. Помню, в руке я держал бокал вина, и мне захотелось сделать красивый жест, словно приглашая всех присоединиться к тосту, но, поскольку меня переполняла не только сила, но и скромность, я лишь едва обозначил его, оставив незавершенным, эдаким легким элегантным штрихом к созданному шедевру. Кто-то сказал, что одной мыши будет достаточно, другой предложил две, третий — три, четвертый — четыре, а Пепита — пять. И я тут же показал на нее указательным пальцем. Меня переполняли дерзость, находчивость и красноречие. Подражая какому-то из ведущих телешоу, я громко протараторил: «Участницей, назвавшей правильный ответ, и победительницей конкурса становится сеньорита…» — и подвесил фразу, позволив ей закончить за меня. «Пепита Нуньес из Аялы», — сказала она взволнованно мне в кулак, заменявший микрофон, поддержав шутку. «Аплодисменты Пепите!» — прогремел я, отыгрывая свою роль. Когда после всего этого я признался, что мышей должно быть восемь и это правильное число, все страшно удивились, а Пепита широко открыла глаза и распахнула рот, прижав к нему кончики пальцев, словно сдерживая удивленный возглас. «Так много?» — спросила она. Приоткрытый от изумления ротик делал Пепиту невероятно очаровательной. Нужно заметить, что меня, как и любого мужчину, сводит с ума, когда женщины приоткрывают ротик (я называю это «ротики а-ля „Мари Клэр“») и делают глуповато-детское выражение лица. В то же время меня раздражает, что они коварно используют данный прием, чтобы провоцировать мужчин и соблазнять их, не будучи ни по-детски наивными, ни глупыми. Впрочем, это всё мои штучки, не имеющие отношения к делу.

Вернемся к основной теме нашей беседы. Воодушевленный успехом, я решил предложить им еще одну загадку и спросил, сколько, по их мнению, может прожить таракан… Но немного запутался. Я рассказываю вам о конфузе лишь из-за того, что его отголоски еще отзовутся в моей истории. В тот момент я не помнил, относится ли это к таракану без головы или к голове таракана без туловища. Спустя какое-то время припомнил, что речь шла о голове без туловища или с раздавленным туловищем, что, по сути, одинаково. Говорил я тогда примерно так же связно, как пишу сейчас. В общем, оказался не на высоте. Подобно человеку, который сбивается, рассказывая анекдот, и тем самым напрочь лишает шутку юмора. Но все восемь человек, включая Пепиту, принялись наперебой высказывать свои предположения и снова не смогли угадать верного числа дней — девять (чтобы у вас не оставалось никаких сомнений, голова таракана может прожить без туловища девять дней). Видя всеобщее удивление, я решил не останавливаться на достигнутом и спросил, какой, по их мнению, длины язык у жирафа и сколько сердец у дождевого червя. У меня в голове масса таких фактов, потому что, читая, смотря телевизор и пользуясь интернетом, я отдаю предпочтение не заумным теориям и глобальным вопросам, а разного рода любопытным вещам, курьезам и странностям: так проще найти тему для разговора и у тебя всегда есть что рассказать. Это, однако, не означает, будто я далек от серьезных теорий и тем. Напротив, они мне весьма интересны, и даже больше: я сам придумываю и развиваю их в своей голове, как вы уже поняли и убедитесь еще в ходе моего повествования.

9

Мало-помалу я завладел вниманием собравшихся и начал задавать тон беседе. Все мои вопросы были про животных — ведь разговор начался с обсуждения домашних питомцев — и потому оказались очень даже в тему, а значит, никто не мог попрекнуть меня неуместностью сказанного или незнанием предмета. Вернувшись домой по уши влюбленным в Пепиту, я сказал себе (и это при всей-то моей самокритичности): «Молодец, Марсьяль, молодец! Ты справился! Был находчив и скромен одновременно». Более того, оказавшись в одиночестве, я воспользовался возможностью извлечь из своей памяти одно воспоминание, которое специально приберег на потом, и тщательно сконцентрировался на нем. Несмотря на свою мимолетность, оно казалось мне настоящим откровением, и чем больше я его анализировал, тем большим откровением оно становилось в моих глазах. В определенный момент, когда говорил не я, а кто-то другой, Пепита украдкой довольно откровенно посмотрела на меня, я ответил ей взглядом, и она тут же отвела глаза и покраснела. Через некоторое время Пепита снова посмотрела на меня, но на этот раз, хотя я буквально сверлил ее тяжелым недвусмысленным взглядом в ответ, не отвела глаз. На несколько секунд мы словно оказались наедине, очарованные друг другом, вдвоем посреди толпы. Пепита улыбнулась, потом стыдливо и вместе с тем дерзко проглотила свою улыбку, опустила глаза к полу и вдруг снова посмотрела на меня, и мы одновременно глубоко вздохнули. Вот что приключилось в тот день между мной и Пепитой.

Затем наше собрание развалилось на несколько маленьких групп, и мы с Пепитой опять увиделись, только чтобы попрощаться. Оказавшись друг напротив друга, переглянулись и заговорщически улыбнулись, как два старых знакомых. «Значит, восемь мышей?» — спросила она. «Стандартного размера», — уточнил я, и мы снова рассмеялись. «Ты тоже работаешь в этой сфере?» — поинтересовался я у нее. Она была нежной, хрупкой, другими словами, исполненной лиризма, а еще очень элегантной, аккуратной и сдержанной в жестах. По ее плечам струились роскошные светлые волосы, которые Пепита время от времени поправляла рукой. Она ответила отрицательно, не пошевелив при этом ни головой, ни единым волоском, отчего ответ прозвучал неубедительно, и я истолковал это как предложение вернуться к игре в угадайку и попробовать выяснить, в какой области она работает и чем занималась на выставке продуктов питания. «Постараюсь угадать», — сказал я. Посмотрел на нее задумчиво-оценивающе, точно какой-нибудь сыщик, щелкнул пальцами, сложил их пистолетом, нацелился на нее указательным и произнес: «Есть! Реклама и связи с общественностью».

Пепита отрицательно покачала головой, но очень медленно и улыбаясь, словно приглашая меня продолжить попытки догадаться, кто она и чем занимается. Но в этот миг из ниоткуда появился пожилой, очень элегантный сеньор, слегка приобнял ее за талию, заставив нас — вот она, сила своевременного, выверенного жеста, — поспешно распрощаться. Мы расцеловались, и элегантный сеньор, почти не касаясь девушки, стремительно увлек ее за собой. Перед тем как окончательно исчезнуть из виду, она обернулась и помахала мне рукой, позволив насладиться видом идеально сложенного запястья и пальцев. Я отдал ей честь на военный манер, приложив два пальца ко лбу. Так, красивым и изящным обменом прощаниями, и закончилась наша первая встреча.

10

Поскольку я, в отличие от Пепиты, действительно работал в пищевой промышленности (директором завода крупного холдинга по производству мясной продукции, или, проще говоря, большой промышленной бойни), для меня не составило проблем раздобыть список приглашенных и разыскать в нем некоего Нуньеса, эстремадурского судью, оказавшегося отцом Пепиты. На дегустацию его, скорее всего, пригласили как выдающегося представителя Эстремадуры, а не в качестве судьи. В любом случае теперь я узнал их адрес и думал, как бы мне исхитриться, чтобы устроить новую встречу с Пепитой.

Поначалу, разумеется, я был движим соображениями любовного толка, но потом, посмотрев на вещи под несколько иным углом и придя к новым выводам, обнаружил и другие, более веские причины для такого свидания.

Не помню, упоминал ли уже об этом, но я человек въедливый. Кстати, хотя сейчас это и не совсем к месту, признаюсь, что у меня в то время был маленький складной нож с кучей инструментов, купленный по случаю, о котором, будет повод, расскажу потом. Крошечный, почти игрушечный ножик, который я всегда носил с собою как талисман. Я мог сделать с ним буквально все что угодно. Раскрывал его и складывал обратно в мгновение ока, крутил между пальцев, баловался с ним в моменты безделья, пока все остальные торчали в телефонах. Я упомянул этот мультитул, потому что он сыграет важную роль в моей истории (и да, я никогда ничего не говорю просто так) и потому что любил использовать его, чтобы сосредоточиться, когда нужно было подумать или прочитать что-нибудь объемное.

Так вот, вооружившись своим ножичком, а потом и бумагой с карандашом, я проделал многочасовой анализ нашей с Пепитой первой встречи. Прокручивая ее, я все больше проникался чувством гордости и самодовольства: очень уж ладно у меня получилось тогда все, да еще и должное впечатление произвел. А от первого эффекта, и это общеизвестный факт, напрямую зависит, какое мнение, порой окончательное, сложится о человеке. Но потом, увлекшись воспоминаниями, мало-помалу стал находить небольшие огрехи, крошечные несоответствия, мельчайшие ошибки в речи и подборе слов, слишком экспрессивные жесты и прочую чепуху. Мной овладело беспокойство, застучало сердце, накатили дурные предчувствия. Я оказался во власти демона сомнений. Влюбившись первый раз в жизни, я еще не представлял себе, в какой степени любовь состоит из обмана и иллюзий.

Тогда я решил критически проанализировать свое поведение в тот день. И первым делом обнаружил — просто удивительно, как не заметил раньше, — что на протяжении всей встречи пытался казаться Пепите тем, кем на самом деле не был. Показывал ненастоящего себя, корчил жалкого комедианта из тех, что бодро шагают по жизни, эдакого профессионального оптимиста и симпатягу. С детства терпеть таких не мог. И образ этот при детальном беспристрастном рассмотрении оказался более чем прискорбен. К чему все эти угадайки, подражание ведущему шоу, честь по-военному и попытки завладеть вниманием собравшихся при помощи шарад? В плане моего трагического восприятия жизни и мира я вел себя как персонаж дешевой комической пьески. Хуже того: копаясь в памяти, вспомнил, что при прощании то ли попытался угадать ее знак зодиака, то ли — уверенности у меня в этом не было — только собирался это сделать, что, безусловно, добавило красок тому дурному впечатлению, которое я, должно быть, произвел на Пепиту и на остальных, а также моему собственному растущему недовольству самим собой. Меня уж точно не назовешь ни легкомысленным, ни веселым. Я не душа компании и не хочу ею становиться, сколь бы лестно это ни звучало. Да, я могу быть любезным и весьма разговорчивым, если требуется, но такова лишь незначительная моя часть, никоим образом не соответствующая настоящему характеру, дарованному мне природой.

Терзаемый сомнениями, я продолжил выгребать со дна памяти воспоминания о том вечере и нашел еще несколько поводов для беспокойства. Показалось ли мне, что в какой-то момент в глазах собравшихся мелькнул ироничный блеск, а губы скривила презрительная улыбка, или так и было на самом деле? Могло ли все это просто привидеться мне из-за страха, что я выглядел карикатурно? А голос Пепиты? Врала ли память, уверяя, что в нем слышалась легкая издевка, втайне разделенная другими слушателями? И в момент прощания: не было ли в ее голосе подчеркнутой снисходительности, обычной для тех, кто говорит с чудаковатыми или странными людьми, вызывающими не столько интерес и уважение, сколько смех и жалость? Шептались ли обо мне у меня за спиной?

Мучимый сомнениями, практически убежденный в том, что выставил себя на посмешище, я решил как можно скорее снова встретиться с Пепитой. Теперь меня подгоняла не только влюбленность, но и стремление исправить свою оплошность и восстановить честь и доброе имя.

11

И здесь необходимо сделать еще одно отступление, даже если доктору Гомесу и невежественному читателю это не понравится. Я бы, кстати, советовал им прочитать его повнимательнее: так будет проще многое понять и про меня, и про окружающих. Я уже говорил ранее и скажу снова, что с большим пиететом отношусь к давно устаревшему и забытому всеми анахронизму чести. Для меня важно, очень важно мнение окружающих. Все мы, ну или, по крайней мере, я, в значительной степени являемся тем, что окружающие думают о нас. Они делают нас теми, кто мы есть, и ломают наш собственный образ. Если бы кому-то вздумалось напугать меня, как в детстве, вместо бабайки вполне подошли бы окружающие. Вот уж всем бабайкам бабайка! Да, сегодня многие гордятся тем, что их не волнует общественное мнение, или делают вид, будто это так: мол, все это предрассудки и неприемлемая тирания социума, но для меня старое понятие чести не утратило своего значения, и мне не стыдно это признать. Более того, я горжусь тем, что мне не стыдно это признать. И если что-то и беспокоит и мучает меня, так только страх оказаться не на высоте, выглядеть недостойно, фальшиво. Мой самый большой кошмар — быть нелепым в глазах окружающих.

У этой одержимости честью долгая история. Мой отец всю жизнь проработал грузчиком в магазине стройматериалов. Не смог выбиться наверх, выбраться из ямы. Грузил и разгружал. Поддоны кирпичей, мешки цемента и песка, камень, дерево, металл — все подряд. Его, кстати, тоже звали Марсьяль. Отец провел полжизни, утирая пот со лба рукавом своей робы, и этот жест превратился у него в подобие тика, повторявшегося, даже когда он сидел и отдыхал дома. И каждый раз, когда он утирал пот, мама вздыхала. Отец был немногословен. Мне кажется, что жизнь вогнала его в какой-то необратимый ступор. Между собой мы говорили только о самом необходимом. Нам нечего было сказать друг другу. Умер он вскоре после выхода на пенсию. Но перед этим в больнице дал мне единственный за всю свою жизнь совет: «Не давай поводов для пересудов». Может быть, он уже отходил и не совсем соображал, что говорит. Я даже не уверен, обращался ли он именно ко мне. Но совет показался мне дельным, и с тех пор я старался безукоризненно следовать ему, идя наперекор мимолетным веяниям, когда каждый и в социальных сетях, и в личной жизни старается стать объектом всеобщего внимания.

И здесь я ненадолго хотел бы вернуться к очень удачному и глубокому выражению, о котором немало размышлял в часы досуга: «Быть на высоте». От того, в какой мере ты владеешь искусством сосуществования, умения быть на высоте, напрямую зависят отношения с окружающими, а значит, и гармония духа, и само человеческое счастье. И первое, что хотелось бы отметить по этой важнейшей теме в порядке теоремы или закона, следующее: «При общении в группе высота, на которой необходимо быть, вне зависимости от обстоятельств остается величиной постоянной» — следовательно, изменить ее невозможно.

Из этого вытекает неизбежный вывод, что высота эта не может быть ниже высоты, на которой находятся собравшиеся, но и подняться выше нее, как бы ты ни старался, не удастся. Иными словами: если кто-то оказывается не на высоте, причина здесь или в том, что он попросту не достает до нее, или в том, что пытается ее превысить.

Такова вкратце моя теория. Разумеется, на нее могут возразить: «Все это верно, когда речь идет о людях особенных, необычных, кто безусловно стоит выше тебя, но если мы говорим о людях простых, несложно быть выше их, а следовательно, и обстоятельств». Нет. Быть выше людей, которые ниже тебя, — все равно что быть ниже избранных. И в том, и в другом случае ты не на высоте: или не дотягиваешь до планки, или пытаешься перепрыгнуть ее. Вынужден повторить: высота вне зависимости от обстоятельств остается величиной постоянной.

Тут кто-то спросит: «А как же тогда общаться с людьми низкими и подлыми, не скатываясь до их уровня?» Вопрос интересный. Могу лишь сказать, что все зависит от способности человека находиться с другими, не становясь частью их круга. Я в таких случаях предпочитаю молчание, неясную, едва заметную улыбку, роль нейтрального свидетеля, притворяющегося, что он не слишком понимает то, что видит и слышит, эдакого условного иностранца. Да, пожалуй, именно иностранца, пусть и в переносном смысле, потому что, сталкиваясь с людьми пошлыми и вульгарными, действительно хочется стать иностранцем или хотя бы прикинуться им. Тогда тебе не нужно ни занижать планку, ни бороться с искушением задрать ее, ты как бы выходишь за рамки, не вступая в конфликт с собеседником.

Мне не хотелось бы слишком затягивать эту философскую интерлюдию, но вынужден отметить кое-что еще. Когда происходит какое-то важное мероприятие, планка обычно задается человеком, стоящим на высшей или просто более высокой иерархической ступени. Только вот обусловлено это не его талантами и выдающими качествами, а социальным протоколом. На менее формальных встречах некий протокол, условные правила игры всегда сохраняются, однако собравшиеся часто нарушают их и борются друг с другом за право задать планку и решать, кто чему должен соответствовать. Такова борьба за власть, в которой ежечасно и ежедневно участвуем все мы. И история этой борьбы — история наших социальных связей: дружбы, любви, дел и так далее. Более того, борьба эта неизбежна, даже когда собеседников всего двое.

Соответственно, на любой встрече под гладью заявленных и обсуждаемых тем схлестываются мощные подводные течения, противоборствующие в определении важного вопроса: кто здесь главный? Только об этом на самом деле и идет речь, только в этом и заключается спор.

Я знаю, что сейчас популярна превратившаяся в избитую истину точка зрения, будто в отношениях с окружающими главное — оставаться самим собой. Фраза «оставаться самим собой» стала своего рода мантрой, без конца повторяемой абракадаброй. Многие видят в этом повод для гордости. Но каким образом умение оставаться самим собой поможет человеку быть умным, тактичным и хорошим собеседником и, словно по мановению волшебной палочки, избавиться от неуклюжести и тугодумия? Впрочем, не будем тратить наше время на глупости всяких комедиантов.

Хочу отметить еще один момент, который подкрепит мои слова. В кругу людей серьезных остроумие, каким бы отточенным оно ни было, обречено на провал. Хуже того, оно выдает шутника, срывает с него маску и показывает его таким, каков он есть: существом низшего порядка, отчаянно жаждущим завоевать чужое расположение. Среди подлинных диалектических хищников подобный человек всегда будет не больше чем стервятником. В кругу людей выдающихся остроумная фраза звучит фальшиво и натужно, я бы сказал, патетично. Я убежден, что, когда в компании наступает неловкая тишина, ее всегда нарушает самый глупый из всех или тот, кто страдает комплексом самозванца. Что такое элегантность? Искусство быть на высоте, не прикладывая для этого видимых усилий. Остроумец, если не сказать — самозванец, чувствует себя чужаком и всегда напряжен и настороже, пока остальные просто наслаждаются течением времени и самими собой. Тот, кто без конца пыжится, стремясь понравиться и произвести хорошее впечатление своим красноречием, лишен элегантности и сам демонстрирует низший класс, добиваясь лишь того, чего надо избегать всегда и любой ценой: излишнего внимания и пересудов. Так в чем же секрет умения быть на высоте и в то же время выделяться среди себе подобных? Я бы сказал, в скрытом блеске. В том, чтобы лишь время от времени позволять своему очень скромному сиянию освещать окружающий мир. Повторю: очень скромному сиянию.

Заканчивая эту тему, позволю себе небольшое, но любопытное социологическое отступление. Все мы хорошо знаем, что не следует говорить и есть одновременно. И при этом находятся люди, неспособные сдерживать свои аппетит и красноречие. Они разговаривают полуоткрыв рот, набитый едой, словно он пуст и закрыт, не давая себе толком ни поесть, ни поговорить в попытке удовлетворить обе эти потребности сразу. Ровно то же происходит, когда мы пытаемся быть на высоте обстоятельств, одновременно нарушая самые элементарные правила поведения в обществе. Такое чаще происходит у женщин, нежели у мужчин, и здесь я мог бы многое поведать, но к моему повествованию это отношения не имеет. Поскольку единственное, на что мне важно обратить внимание, так это на непростые взаимосвязи между протоколом и инстинктом, а также на сложные взаимодействия между людьми.

Я сообщаю вам все это с намерением показать, что наша способность быть на высоте зависит от мнения окружающих и, следовательно, от нашей чести. Кроме того, так легче понять суть моих моральных терзаний. Был ли я на высоте во время нашей с Пепитой первой встречи? Со всей очевидностью нет. Можете представить, какое впечатление на меня произвела Пепита, если я разом забыл обо всех своих теориях и попытался представить себя в более выгодном свете, нежели окружающие, иными словами, оказаться выше обстоятельств и, в результате, не смог им соответствовать. Да, в этом-то и заключалась проблема: в своем стремлении быть на высоте я слишком увлекся нетипичными для меня красноречием и остроумием и впал в грех словоблудия. Словоблудия. Есть те, кто считает, что говорить нужно все, даже то, что думаешь, хотя хорошо известно, что никто никогда не говорит того, что думает, а лишь то, что ему удобно сказать. Самое же главное (черные хроники нашего разума) остается за запечатанными устами и уносится в могилу. Однако иногда, стремясь покрасоваться перед окружающими, мы бахвалимся своей честностью, балансируя при этом, как канатоходец на тоненькой проволоке. Опасная игра: стоит оступиться и разоткровенничаться по-настоящему, и вот ты уже летишь в пропасть. Когда вы открываете рот на людях, язык никогда не должен бежать вперед головы.

Давайте-ка вернемся к основному повествованию и закончим уже эту главу. Осознав, насколько дурное впечатление я произвел на Пепиту, я решил встретиться с ней как можно раньше, чтобы, как сказано ранее, объяснить ей, каков же я на самом деле. Обратите внимание, как борются здесь между собой любовь и честь. Если бы устроить между ними дуэль не на жизнь, а на смерть, не знаю, кто вышел бы победителем. Затем мне пришла в голову блестящая идея, позволившая примирить интересы чести и любви: сказать ей, что она настолько смутила меня, что я изменил сам себе и вел себя с несвойственным мне и моему характеру легкомыслием. Посредством этой хитрой диалектики я смогу превратить допущенные мной ошибки в комплимент Пепите, а там, глядишь, можно будет перейти и к ухаживаниям.

12

Оставим на время Пепиту и, раз уж я столько теоретизировал о сложностях сосуществования с окружающими, послушаем пару историй о моих взаимоотношениях с другими людьми, дабы немного разнообразить повествование и позволить вам получше узнать меня. Несмотря на мое великолепное воспитание и стремление никого не обидеть, мои отношения с людьми, теми, кого (преисполнившись благостности) называют ближними, практически всегда складывались непросто. Для меня это скорее чужие. И мир, увы, полон ими. Да что там далеко ходить: вот вы, те, кто читает сейчас мой рассказ, и есть чужие, а значит, источник опасности. Я мог бы пофилософствовать на эту тему, но проще проиллюстрировать ее красноречивым примером.

У меня немного знакомых, потому что я с детства твердо решил особенно не пересекаться с ближними, предпочтя такому общению свободу и чистоту своего одиночества. И все же жизнь заставила меня завязать и поддерживать относительно тесные взаимосвязи с некоторыми из представителей моего вида. Например, с Ибаньесом и барменшей, которые, кстати, весьма близки друг с другом. С последней я познакомился в день, когда переехал в новый район неподалеку от Делисьяса, в дом, которым управлял Ибаньес, где я прожил около десяти лет. Осваиваясь в округе и завязывая знакомства с новыми соседями, я решил заглянуть в бар, типичный испанский кабачок, располагавшийся в нескольких метрах от моего нового дома, и заказал пива. Мне принесли бутылку и на закуску жареные свиные шкурки, к которым я даже не притронулся. Я очень привередлив в еде и чрезвычайно брезглив. То же относится и к женщинам, хотя об этом я, наверное, уже сказал. Это сидит во мне так глубоко, что я ничего не могу поделать.

«Вы не любите шкурки?» — спросила меня барменша. Я развел руками, соглашаясь и извиняясь одновременно. Но она поняла меня по-своему: унесла шкурки и поставила вместо них пол-яйца вкрутую с майонезом, тунцом и кусочком красного перца. Ей не следовало этого делать. Не нужно было даже спрашивать меня про шкурки. Но она то ли от чрезмерной воспитанности, то ли, что более вероятно, из уязвленной гордости повара либо просто из врожденной подлости, живущей в каждом человеке, решила поэкспериментировать, бросив мне вызов. Наверное, в этот самый момент и появились первые капельки, первые слезинки, которые в дальнейшем превратятся в неиссякаемый фонтан нашей глубокой смертельной неприязни. К принесенному я не прикоснулся, в результате чего возник исполненный драматизма и напряжения треугольник между ней, половинкой яйца и мной. Она смотрела на меня и на эту половинку и ждала моих действий, а я крутил свой игрушечный ножичек, не ведая, что предпринять. От одного взгляда на яйцо меня тошнило, но я понимал, что, если не съем его или хотя бы не попробую, это будет расценено как вызов, провокация, объявление войны, а я, о чем уже упоминалось, всегда стараюсь никого не обидеть. Как же поступить? Сказать ей, что у меня аллергия на яйца? А что, если она тогда поставит вместо него маринованные мидии или потрошки из кастрюли на барной стойке, от вида которых меня тошнит еще сильнее, чем от половинки яйца?

Тут, возможно, кто-то спросит: «А почему нельзя было просто поговорить с ней и сказать честно, что происходит? Или придумать элементарную отговорку: мол, только позавтракал, ну, или сижу на диете?..» Не устану повторять, что презираю банальности, а вопрос этот и есть самая что ни есть банальность. Разумеется, я подумал об этом. И конечно, мне хотелось разрешить возникшее недопонимание, потому что я хорошо знаю, как ранят обиды, но и она, и я попали во власть ситуации, и сама судьба определила наши роли в этой драме. Не говоря уже о том, что это противостояние начало приносить нам определенное удовольствие. Повторю: это противостояние начало приносить нам определенное удовольствие. Я расплатился, взял сдачу, вяло махнул рукой и удалился, не глядя на нее. В течение нескольких дней я обдумывал произошедшее и несколько раз был на грани того, чтобы пойти к ней и попробовать устранить это недоразумение, однако что-то подсказывало мне, что слишком поздно, нанесенной обиды не исправить и, подобно влюбленным, мы безвозвратно запутались в судьбоносных сетях вражды. Так я вижу корень нашей неприязни.

Если кто-то подумал, что я больше никогда не ходил в этот бар, он плохо знает человеческую натуру. Разумеется, я пошел туда снова, а она с нетерпением ждала моего возвращения. Скажу больше: переехав окончательно, я стал посещать этот бар два-три раза в неделю. И непременно заказывал выпить, а она обязательно ставила мне закуску, причем нередко это было яйцо с майонезом и шкурки. Я ковырялся в закуске, тыкал в нее зубочисткой и чувствовал, как снова растет невыносимое и сладкое напряжение. Барменше страшно хотелось увидеть, попробую ли я угощение на этот раз, съем ли его или, как и всегда, оставлю нетронутым. Иногда я делал вид, что откусываю кусочек, и тогда она выжидательно замирала, но потом видела, что блюдо осталось нетронутым. Это была своего рода любительская театральная постановка. И параллельно мы перебрасывались ничего не значащими словами о том, что происходит в нашем районе. Затем я расплачивался, она приносила сдачу и забирала закуску. «До скорого, дон Марсьяль», — говорила она мне. Я вежливо отвечал что-нибудь, взмахивал на прощание рукой и удалялся, а за моей спиной опускался занавес и заканчивалось одним нам понятное представление.

Как и в случае Ибаньеса, о котором я расскажу далее, со стороны казалось, будто у нас хорошие, если не доброжелательные отношения, хотя это, разумеется, была только видимость. Внутри билась глубокая горячая ненависть, на которую испокон веков способен лишь род человеческий. В наших душах кричал неупокоенный дух Каина, и только мы знали об этом. Еще один интересный момент. В баре, помимо кухни, где готовили еду, имелась еще небольшая моечная, окна которой выходили на мой подъезд. Оттуда барменша могла следить за мной, видеть, как я ухожу и прихожу, покидаю дом и возвращаюсь обратно. Когда, выбираясь на улицу, я заставал ее на наблюдательном посту, она немедленно оставляла всякую работу и пристально смотрела на меня ненасытными глазами. Проходя мимо, я кивал ей или махал, а она отвечала взмахами зажатого в кулаке венчика или ножа, инстинктивно направляя их на меня, и лицо ее кривилось в гримасе отвращения.

13

Что до Ибаньеса, то это председатель жилищного товарищества дома, где я прожил больше десяти лет, в которые и произошли описываемые события. Как я уже сказал, его звали — да и, скорее всего, зовут — Ибаньес. На момент нашего знакомства он был человеком лет сорока пяти, женатым, с сыном, дочкой и собачкой по кличке Кевин. Не могу не отметить, что мне кажется нелепым давать животным имена. Они нужны разве что рабочей скотине, но никак не домашним и декоративным зверушкам. Или питомцам, как их еще называют. Уверен, что здесь кто-нибудь, например доктор Гомес, обязательно съязвит: «Но у вас у самого жила черепаха, не так ли?» Верно. У меня была (не знаю, что с ней сталось) черепаха, купленная мне родителями в детстве, но имени ей никто не давал, и она прекрасно без него обходилась. «Безымянная рептилия», — подтрунивал над ней Ибаньес. Он оставался председателем пятнадцать лет. И его всегда выбирали единогласно. Я дважды соперничал с ним за этот пост и оба раза потерпел неудачу, причем голосовали против меня тоже единогласно.

Наше противостояние началось практически с самого моего переезда. На первом же собрании жильцов с моим участием мы, даже еще не перемолвившись, лишь обменявшись взглядами, почувствовали взаимную неприязнь. Выделили друг друга из толпы. Эта едва народившаяся, нечеткая ненависть мало-помалу обретала очертания и окончательно оформилась в эмоциональном смысле, когда я затребовал протоколы собраний жильцов, чтобы изучить их и как следует ознакомиться с историей дома. Ибаньес предложил мне документы за последний год, но я запросил все сохранившиеся протоколы, не только за годы его председательствования, но и более ранние, за все девяносто лет существования дома. Управляющий или управляющие зданием были обязаны хранить их бессрочно.

Вы спрашиваете, зачем мне потребовались протоколы всех собраний, вплоть до самых первых? Потому что я, как уже было сказано, человек дотошный, цельный, ответственный и твердых убеждений, в точности исполняющий свои обязательства и требующий того же от окружающих. К тому же, как собственник недвижимости, я должен был блюсти свои интересы. И сейчас вы сами убедитесь, что моя одержимость этим вопросом оказалась не напрасной. Разумеется, Ибаньес и присные всеми силами пытались помешать мне ознакомиться с протоколами. Уверяли меня, что большинство документов потеряно или перепутано с другими, что записи поели насекомые и грызуны, попортила сырость, что от них сохранилась лишь малая часть. Меня пытались разубедить, придумывали различные предлоги, прикидывались, что все забыли, но в конце концов, видя мою решительность, дали ознакомиться с оставшимися протоколами, после чего я вытащил на свет божий старый вопрос, о котором никто уже и не помнил или притворялся, что не помнит.

Тридцать лет назад в нашем доме был произведен ремонт подвала, после чего последний разбили на десять кладовок, причем одна из них получилась значительно больше других, что было связано с расположением несущих стен, по-другому просто не получалось. Эту большую кладовку разыграли между жильцами с помощью жребия, и ее счастливым обладателем стал, разумеется, отец Ибаньеса, бывший на тот момент председателем жилищного товарищества. Он, кстати, оставался на этом посту тридцать лет, а до него обязанности председателя выполнял дед Ибаньеса. Скажу больше, когда Ибаньес, о котором я вам рассказываю, ушел со своей должности, это место занял его сын, такая вот наследная династия. Без дураков. «Династия Ибаньесов», — повторял я не без удовольствия на заседаниях товарищества, в очередной раз поднимая старую тему кладовок. Моего Ибаньеса я прозвал Ибаньесом III Пошляком. Потому и сказал (а я никогда ничего не говорю просто так), что Ибаньес всегда остается Ибаньесом. Что же до его прозвища, то таким он и был, пошлым и поверхностным. Впрочем, некоторые находили его очаровательным. Омерзительное слово, никогда его не использую (разве что в отношении Пепиты). Мог бы — пинками исключил бы его из словаря. Ибаньес был невероятно приветлив, общителен и весел, за исключением случаев, когда его сопровождала жена. В такие моменты он даже не улыбался. Весельчак из тех, кто смеется, чтобы не плакать. Да, Ибаньесы всегда остаются Ибаньесами: неистребимыми и пошлыми.

«Да неужели эта история с кладовками была настолько важна?» — снова спросит любопытный или ехидный читатель. Отвечу: «Читайте дальше, и сами увидите». Как и следовало ожидать, протокол собрания, на котором разыгрывалась кладовка, оказался утрачен. Не осталось ни одного свидетельства, что такая жеребьевка вообще проводилась, в какой она была форме, если все-таки произошла, и какие гарантии давались ее участникам. Разумеется, на ближайшем собрании жильцов я поднял эту тему и подробно и аргументированно разъяснил, что к чему. «Это все не важно, — отмахнулся управляющий. — Срок давности по данному вопросу истек». «Это не так, — возразил я. — Срок давности по данному вопросу определяется жильцами». Разгоревшийся спор затянулся более чем на два часа. Поскольку кладовок было меньше, чем жильцов, в свое время разыгрывалось не только какую кладовку ты получишь, но и получишь ли ты ее вообще. Так что вопрос, с учетом того, что над ним замаячила тень коррупции, оказался далеко не праздный.

Но, пожалуй, хватит об этом. Скажу лишь, что с тех пор на каждом собрании жильцов, когда доходило до части заявлений и разного, я всегда поднимал вопрос кладовок. Мое предложение было очень простым: провести жеребьевку заново, максимально прозрачно и под протокол. И каждый раз все единогласно голосовали против. Еще одно подтверждение того, что люди избегают по-настоящему важного и трагичного и ищут утешения в легкости комедии. Я тогда жил на втором этаже. И как-то раз услышал, как один жилец сказал другому: «Ну разумеется. Опять этот душнила со второго». Душнила. Очередное свидетельство того, насколько поспешно и бездумно люди судят о своих ближних и о том, что происходит в их жизни и в мире вообще. И здесь я бы с удовольствием сделал философское отступление на тему трагедии и комедии. Более того, пожалуй, так и поступлю, пусть даже доктор Гомес или какой-нибудь другой нерадивый читатель выразит неудовольствие или просто пропустит фрагмент повествования.

14

Цель данного отступления заключается как в том, чтобы продемонстрировать вам новые грани моей натуры и разъяснить причину непростых отношений с окружающими, так и в том, чтобы просто дать волю памяти и вдохновению, требующим от меня этого шага. Ранее было сказано, что философия в моем повествовании важнее действия. Эта история не о любви, хотя любви в ней хватает, не о вражде и мести, хотя и без них не обошлось, а о жизненных перипетиях, разбавленных глубокими размышлениями. Уверен, люди действительно высокодуховные, если, конечно, таковые ознакомятся с моей историей, смогут все понять и оценить.

Так вот, среди представителей нашего презренного вида, живущих в уготованные нам нелепые времена, немало тех, кто склонен смотреть на этот мир и происходящее в нем как на комедию. Если откровенно, таких абсолютное большинство. Мир в их представлении — веселье и бесконечный праздник. Они убеждены, что все в нем создано исключительно для их удовольствия и забавы. Есть, правда, и другие, и нас меньшинство, кто воспринимает происходящее трагично и всерьез. Приведу пример. Человек заходит в бар и просит кофе. Официант приносит заказ, отдает его клиенту, они перебрасываются парой вежливых фраз, шутят, смеются в голос. Затем гость спрашивает, сколько он должен, достает из кармана пару монет, отдает их официанту, тот возвращает чек и сдачу. Посетитель забирает причитающееся, быть может, оставляет какие-то чаевые, прячет остальное в карман, прощается и уходит. И все, конец.

Разумеется, поверхностный и нахальный читатель тут же воскликнет: «Ну и к чему все эти россказни? Каким боком они здесь понадобились?» На это я отвечу: «Вам, комедиантам, разумеется, все это ни к чему. Так, безделица, бессмыслица, в которой нет ни сути, ни смысла». Но я, однако, смотрю на нее совсем по-другому. Для меня это театральное или даже религиозное действо. А официант и посетитель бара — звезды, безупречно исполнившие свои роли в бессмертном шедевре. В этой постановке отражена вся история торговли, а значит, и всего человечества. Монеты, которыми они так легко обменялись друг с другом, были отчеканены единственным институтом, уполномоченным для такой цели, — государством (одной из самых невероятных машин в истории человечества, наряду с языком) и затем выброшены на рынок, чтобы за них боролись трудящиеся и работодатели, применяя весь арсенал доступных им приемов. В этой сцене соединяются и переплетаются между собой все страсти, пороки и добродетели человека: изобретательность, грубая сила, вороватость, щедрость, жадность, воинственность, трусость и героизм, жестокость и жажда власти. Здесь сталкиваются политические и философские доктрины. Даже боги не оставляют без внимания эту бесконечную битву.

Бессмертное и трагическое произведение, рождавшееся из крови и огня на протяжении веков, исполняется официантом и клиентом бара за несколько минут в виде простейшей торговой сделки. Но сами они не осознают этого, не знают, что происходит, или не хотят знать. Потому что для них, как и почти для всех, мир — это комедия. Они боятся заходить на глубину и плещутся на мелководье, беззаботно и счастливо наслаждаясь настоящим. Посмотрите вокруг: мир кишит этими беспечными суетливыми рыбками. Теперь вам понятно, что я хотел сказать своими, как недоуменно и раздраженно выразился мой суетливый читатель, россказнями?

Но, помимо этого, в официанте и клиенте есть что-то от участников некоего религиозного ритуала, своеобразного богослужения, в котором переплетаются символы и протокольные формулы, ставшие воплощением всего самого глубинного и значимого, что соединяет человека и Бога. Вот только, как и практически все верующие, они не думают о церемонии богослужения, для них это скорее рутина, чем таинство, им безразлична разворачивающаяся перед ними трагедия. Настолько сильна в людях склонность превращать все в фарс и в комедию. Человек подобен шутовскому царю Мидасу: чего бы он ни коснулся, все превращается мишуру и бижутерию. Там, где другие, открыв кран, пьют от пуза или самозабвенно плещутся в ванне, я вижу родники, реки, акведуки, болота и всю эпическую историю мира. Мне противны комедианты. Противны встречающиеся на каждом углу сумасшедшие, то и дело говорящие друг другу: «Давай встретимся, будет весело'.» Терпеть не могу это выражение — «будет весело». «Весело? В гробу я видал такое веселье!» — сказал бы Унамуно с его трагическим восприятием жизни. И я придерживаюсь того же мнения и той же философии.

Такое мироощущение и образ мыслей сделали меня одиноким и немногословным. За мной закрепилась слава человека неприятного, въедливого, требовательного и лишенного чувства юмора. На работе некоторые стали звать меня за глаза «дон Привереда». Со свойственной людям, когда дело касается остальных, поспешностью в суждениях они приняли за опасную манию то, что на самом деле является доступной лишь немногим добродетелью: пунктуальность, четкость, неотступное следование идеалам и высшей цели. В лучшие времена все эти качества говорили, что речь идет о человеке серьезном и основательном, и не вызывали насмешек. Я не просто так употребил слово «серьезный». Многие шутники, когда разговор заходит о серьезных вещах, становятся невыносимыми занудами. Вся их жизнерадостность — маскарад, скрывающий печальную серьезность.

Здесь я закончу свое философское отступление в пику комедиантам. «Россказни!» На это нелепое заявление у меня найдется соответствующий ответ на понятном им нелепом языке:

15

Но давайте вернемся к Лепите, чтобы философские отступления, от которых я не намерен отказываться, чередовались в моем повествовании с драматическими эпизодами, ведь в разнообразии и кроется вся суть. Прежде чем начать новую главу, отмечу, что описываемые в ней события вызывают у меня немалый стыд и глубокие угрызения совести, и все же таков мой шанс оправдаться перед окружающими и в первую очередь перед самим собой.

Пепита жила в доме со ступенчатым фасадом, вход в ее подъезд прятался в зеленом саду. Невысокая узорчатая чугунная изгородь с геометрическим рисунком любезно сообщала всем прохожим, что перед ними частная территория. За маленькой калиткой начиналась засыпанная гравием дорожка, вившаяся среди плетеных оградок вокруг клумб и альпийских горок. Солидно, современно, стильно.

Как же поступить? Позвонить ей по телефону и попросить о встрече или дождаться, пока она выйдет, и притвориться, что столкнулся с ней совершенно случайно? Погруженный в сомнения, я принялся бродить вокруг ее дома.

Дело было в феврале, в середине недели, ближе ко второй половине дня, в хорошую солнечную погоду. Я не любитель бесцельно прогуливаться, отдаваясь на волю случая. Когда ноги идут куда глаза глядят, мысли тоже начинают разбредаться. А стоит выпустить их из-под контроля, и они тут же ударяются в глухую партизанщину или, наоборот, выходят из берегов, снося все барьеры и рамки, порождая чудовищ и всякие глупости. Если бы гиена или тигр могли думать, их мысли и на толику бы не приблизились к тому, что приходит нам в голову, когда мы даем волю разуму. Вот, встретишь кого-нибудь, он скажет: «Завтра наберу тебя, и поговорим обо всем». А ты прощаешься с ним и думаешь: «Если этот зануда умрет сегодня ночью, мне никогда больше не придется с ним разговаривать». Или вот, здороваешься с красоткой Марипили с пятого этажа, расспрашиваешь ее про здоровье, про работу, про мужа, а в голове крутится: «До чего же хороша! Ох, я бы тебе и вдул, чертовка!» Но мысли эти не совсем твои, а твоего первобытного сознания, зверя, который им управляет, Князя тьмы, угнездившегося в черной пучине твоей души, куда не доходит свет разума и где царит абсолютная необузданная свобода. Самые сумасшедшие и кровавые сны превращаются в детские цветные раскраски в сравнении с черно-белой трагедией вышедших из берегов мыслей. Их невозможно остановить, для них нет преград, и нет такого ужаса и таких несчастий, которые не нашли бы в них своего воплощения.

В этой связи мне в голову пришел живописный пример, которым я хочу поделиться, на радость любознательному читателю. Думаю, всех нас раздражают безответственные люди, которые еле ковыляют перед нами, а то и вовсе внезапно останавливаются, перегородив весь тротуар, или идут толпой, не давая себя обогнать. Иногда это раздражение распространяется даже на стариков и калек. Как и многие из вас, я не раз давил в себе страстное желание хорошенько пнуть по заднице плетущегося впереди или ткнуть его своим ножичком в ягодицу. И дело было не только в том, что кто-то осмелился встать у меня на пути. К этому подмешивалось болезненное искушение, подобное тому, что возникает у нас, когда хочется испортить дорогую красивую вещь или броситься с высоты в пропасть. И вот как-то раз, когда я говорил об этом с моей обожаемой Наталией, мне пришла в голову идея сделать звуковой сигнал для пешеходов. Гудок — может, встроенный в телефон, может, отдельный — с настраиваемым звуком, чтобы вместо «извините», «пожалуйста», «можно пройти?» улица наполнилась веселыми радостными звуками, которые так нравятся нашему виду. Нет, мне не кажется, что это бред. Наталия посчитала мою идею любопытной, посмеялась, а потом сказала, что тоже об этом думала и что я могу стать миллионером благодаря такому простому и смешному изобретению, если, конечно, его еще никто не придумал до меня, а это вряд ли. Я ответил ей, что многие заработали состояние на такой ерунде, но я не коммерсант по натуре. Мне хотелось дать ей понять, что я человек высоких идеалов и взглядов. И при этом я заставил ее пообещать никому не рассказывать о моей идее, так, на всякий случай. А вам я это поведал, потому что сейчас мне уже все равно.

Кстати, со взглядом происходит ровным счетом то же самое, что и с мыслями. Если не фиксироваться на чем-то одном, он начинает блуждать и в конце концов бесполезно вперивается в пустоту. Я знаю, что многие утверждают, будто есть определенная прелесть в том, чтобы затеряться на городских улицах, в лесу или в пустыне, где-то на просторах страны и открывать для себя неожиданные и удивительные места и пейзажи. «Доверьтесь случаю», — заявляют позеры с загадочным выражением лица. На самом же деле это просто банальность: одни люди повторяют красивые слова за другими. Ведь когда кто-то начинает выступать против привычного, разумного и безопасного, превознося приключения и неизвестность, и корчит из себя романтика и героя, его поза всегда вызывает восторг и всеобщее одобрение. Но это чистой воды риторика, пустая болтовня, элементарный детский идеализм. В глубине души никто из нас не хочет блуждать по лабиринтам и уж тем более ввязываться во всякие авантюры. То же, кстати, относится и к набившей оскомину фразе, что главное в путешествии — не прибытие в точку назначения, а дорожные приключения. В моей жизни был период, когда я дважды в день проезжал по двадцать станций метро, и могу с уверенностью сказать, что лучший момент пути — прибытие на место, а не сама дорога. И уж тем более это относится к стародавним временам, когда из Мадрида в Навалькарнеро или, например, в Севилью приходилось добираться пешком или на мулах. Просто сегодня путешествовать стало быстро и удобно, и люди, которые всегда недовольны тем, что у них есть, бездумно идеализируют и превозносят поездки прошлого, позабыв о том, насколько изнурительными, тяжелыми и опасными они были.

Здесь кто-то скажет: «Вы опять отвлеклись на какие-то неуместные рассуждения». Вовсе нет. Сейчас вы сами убедитесь в том, что мои философские умствования очень даже к месту, поскольку, блуждая без всякой цели, я добрался до Кастельяны, до Национальной библиотеки. Мой разум к тому моменту уже закипел и вышел из-под всякого контроля, фонтанируя бредом и ужасами. И случаю было угодно, чтобы в тот самый момент, когда я оказался в столь жалком состоянии, мне встретилась группа из четырех женщин. Я скорее почувствовал, чем увидел среди них Пепиту. Моим первым порывом было убежать или сделать вид, будто я их не заметил: мне хотелось увидеться и поговорить с Пепитой наедине, а не в присутствии ненужных свидетелей. Но они были слишком близко, чтобы мне удалось убежать. К тому же внезапно я обнаружил в себе силы и волю, позволяющие справиться с ситуацией. Последнее, впрочем, оказалось не более чем иллюзией, вызванной сумрачным состоянием рассудка, в которое меня погрузили мои блуждания по окрестностям, и стало причиной целого ряда ошибок, допущенных мной во время второй встречи с Пепитой.

16

Начнем с того — и это была моя первая ошибка, — что я, утратив всякое самообладание, направился к ним навстречу, раскинув руки и изображая на лице нечеловеческую радость и удивление. Обычно мне претит чрезмерное проявление эмоций, но тут я настолько громко выражал свой восторг и изумление, что некоторые прохожие шарахнулись от меня в стороны.

Почему я повел себя таким образом? Впоследствии я думал об этом часами, днями и даже месяцами. Дело было не только в моем временном помешательстве, но и в том, что, возможно под его действием, мне почудилось, что на лице Пепиты проявились ответная радость и удивление. Помню, еще подумал: «Может, я ошибся и при первой встрече произвел не такое уж плохое впечатление? А вдруг в действительности все именно так, как мне показалось вначале? И если я прав, полагает ли Пепита, что первое впечатление — самое верное?» Еще больше мои надежды укрепило привидевшееся мне на лице Пепиты то самое кокетливо-удивленное заговорщическое выражение, которое я уже замечал, когда рассказывал о мышах и таракане. Она словно пыталась дать понять, что помнит не только меня, но и мои истории, что она смаковала их еще несколько дней и, вероятно, даже рассказывала родне, потому что такие любопытные факты интересно сообщать и сложно забыть. Бывает даже, что человек прожил удивительные годы, узнал массу важнейших вещей, познакомился с необычными или невероятно значимыми людьми, но в старости, когда память приходит в негодность, помнит только, сколько мышей нужно кошке в день для сбалансированного питания или сколько камня было использовано при строительстве египетских пирамид.

Пепиту сопровождали мать, тетка и нянька. Не буду их описывать. Они сами себя представят. Воодушевленный добрыми предзнаменованиями, причудившимися мне в облике Пепиты, я подошел к ней, обменялся двумя поцелуями в щеки и, не дожидаясь дальнейших представлений или расшаркиваний, отступил на шаг и спросил: «Сколько мышей нужно кошке? Сколько дней живет таракан без головы?» Затем, вспомнив, что про таракана я ошибся, попытался исправить все игрой слов: «Голова без таракана или таракан без головы?» Впрочем, это тоже было не совсем точно, ведь под словом «таракан» мы подразумеваем таракана целиком, а не его часть, поэтому все запуталось еще больше. Пепита не поддержала моей игры, наверное, запуталась в моей извилистой логике. Что же до оставшихся трех женщин, то они буквально остолбенели, распахнув рот.

Что делать в такой ситуации? Как выйти из нее с честью или хотя бы не выглядеть нелепо? И здесь я совершил очередную ошибку. Позже, обдумав все не спеша, я понял, что надо было сказать, например, так: «Приношу свои извинения за небольшое недопонимание, не придавайте этому значения» — и без дальнейших объяснений сменить тему. Иными словами, не заострять внимания на произошедшем. Если вы допустили небольшую ошибку или оплошность, произнеся невинную ложь, и начинаете оправдываться и объясняться, этим вы только усугубляете свое положение. Значение несущественных неудач, мелких провалов и прочих пустяков определяется степенью важности, которую мы сами готовы им придать, и нашим желанием поскорее позабыть о них. Из этого, кстати, можно извлечь очень полезную для отношений с окружающими закономерность: «Неназванное не существует, не овеществляется до конца или существует недолгое время и тут же предается забвению».

Я же допустил ошибку, принявшись серьезным менторским тоном пространно разъяснять причину, по которой мои слова прозвучали столь абсурдно. Пытаясь распутать клубок, запутал его еще больше. И уже совсем скоро поймал себя на том, что разглагольствую о полной ерунде, не заслуживающей ни малейшего внимания, и, словно со стороны, наблюдал, как мои голос и слова расходятся в разные стороны, будто клоуны Карабланка и Аугусто в цирке. С ужасом понимал, что банальнейшая история раздувается до невероятных размеров. Такое случается, когда язык фатально опережает разум. Хуже того, в безумной попытке все исправить я попытался втянуть трех сопровождавших Пепиту женщин в игру-угадайку и назвать правильный ответ. Несомненно, в этом сквозило отчаяние, но отступать было некуда, оставалось только идти на прорыв. Я вспомнил об Эрнане Кортесе, затопившем собственные корабли, чтобы отрезать путь к отступлению. И еще раз убедился в давно известной мне истине: быть безрассудным проще, чем смелым.

Итак, я озвучил загадку и предложил назвать варианты ответа. Три женщины посмотрели на Пепиту, та взглянула на них, и все четверо уставились на меня. Тетка Пепиты была женщиной пожилой, худой и прямой как палка. Ее тонкие губы все время оставались плотно сжатыми. Она отлично сочеталась с нянькой, у которой на лице тоже сохранялось выражение человека, много повидавшего и готового в любой момент дать решительный отпор. Из удивленных их взгляды превратились в недовольные. Не знаю, ждали ли они от меня правильных ответов или извинений за оскорбительное поведение. Как я уже сказал, это была ненависть с первого взгляда, причем взаимная. Я сразу же возненавидел и тетку, и няньку. А они возненавидели меня. Нас натурально пронзило стрелой ненависти.

Что я чувствовал в тот момент? Желание уйти куда-нибудь подальше, сесть в одиночестве с карандашом и ластиком, проанализировать все произошедшее и страдать от вины и досады. И тут в мою защиту выступила Пепита. Она поведала, где и как мы познакомились, что у нас была за компания, о чем шел разговор, какие я рассказывал истории, над чем мы смеялись, разъяснила все недопонимания и игру слов. Ее спутницы, пусть и через силу, начали улыбаться и приняли ее объяснения. Оказалось, они вышли за покупками. Я предложил им помочь донести сумки и тут же допустил очередную, пусть и небольшую ошибку, попытавшись взять одну из сумок у тетки: мне пришлось буквально вырывать ее силой. Она вцепилась в нее так, словно ее грабили. Но, несмотря на это, меня поблагодарили за галантность. Наконец можно было мирно распрощаться и уйти. В какой-то миг у меня мелькнула мысль, не поцеловать ли им в знак вежливости руки на прощание, но, к счастью, я вовремя сдержался, ограничившись легким поклоном и изъявлениями того, какую радость и честь представляет для меня наше знакомство. Потом расцеловался с Пепитой и перед тем, как удалиться, пятясь спиной (просто удивительно, как никого не сбил с ног), беззаботным и уверенным тоном заявил, что позвоню ей на днях и мы продолжим приятную беседу. «Отлично!» — ответила она и улыбнулась, и улыбка эта буквально осветила ее лицо. Так закончилась наша вторая встреча.

Нужно только добавить, уточняю это сейчас, чтобы ни у кого не осталось никаких вопросов, что, вернувшись домой, я, терзаемый сомнениями, залез в интернет и разобрался с тараканом и его головой. Таракан может прожить девять дней безголовым, а голова без таракана — нет. На этом считаю данную тему закрытой и надеюсь, что мне больше никогда не придется к ней возвращаться.

17

Дома в моей памяти всплыло кое-что совершенно неожиданное и удивительное, требующее отдельного анализа. Кое-что приключившееся со мной во вторую встречу с Пепитой. Когда я смотрел на нее, а она глядела на меня своими прекрасными зелеными глазами, распахнув ротик а-ля «Мари Клэр», в голове моей яркой ослепительной вспышкой пронеслось одно воспоминание, причем с такой поразительной четкостью и деталями, что кажется просто невероятным, как целая история со всеми ее подробностями способна уместиться в одно мгновение. Эпизод из далекого отрочества, почти стершийся из памяти, который, однако, вернулся ко мне во всех красках, словно я переживал его заново. И в это мгновение я впервые подумал о том, что должен убить Пепиту.

Дело обстояло так. Когда мне было пятнадцать или шестнадцать лет, среди моих одноклассников выделялся один: красивый, элегантный, стройный, умный, располагающий к себе парень и при этом настоящий лидер. Он соединял в себе все положительные качества, которые только можно представить. Все восхищались им, я — больше всех. Он сам выбирал себе друзей, точнее, тех, кому оказывал честь находиться рядом с ним, войти в его ближний круг. На меня он даже не глядел. Его звали Суарес. Моя одержимость им была столь сильна, что я бы не удовольствовался стать лишь одним из избранных, мое сердце требовало быть его лучшим другом. Его единственным другом. Остаться вдвоем во всем мире, чтобы никто не мог помешать нашей дружбе. Я страдал, видя его в окружении поклонников, но никогда не согласился бы занять место кого-то из них.

И без конца мечтал. Мечтал, что спасу ему жизнь и он станет моим вечным должником. Вытащу его из речной пучины или пожара, героически прикрою собой от убийц, впущу в свой бункер во время ядерной войны. Сколько ночей провел я без сна, строя в мечтах убежище для нас двоих! Я настолько восхищался им, так нуждался в его дружбе и любви, что всерьез подумывал его убить. Ведь если Суареса не станет, думалось мне, я освобожусь от этого беспрестанно мучающего и разъедающего меня изнутри чувства. Пока Суарес оставался частью этого мира и игнорировал меня, я был никем, даже хуже — тем, кого Суарес игнорировал, хотя ежедневно находился рядом. Исчезни Суарес, и я снова смогу стать кем-то, и мне не потребуется его разрешение, чтобы существовать и быть человеком. Я принялся строить планы, как отделаться от него. Не буду рассказывать о них, потому что, разумеется, в жизнь я их не воплотил, но возможность убить его и соответствующие замыслы, роившиеся в моей голове, успокоили меня и дали примириться с самим собой: теперь в моей власти было убить или не убивать Суареса. Это позволяло мне чувствовать себя сильным и значимым и с презрением относиться к свите его прихлебателей — я ведь на голову выше их всех.

Сознавая риск утомить вас очередным отступлением, должен заметить, что с тех самых пор стараюсь никем не восхищаться, ну или не делать этого чрезмерно. Чрезмерное восхищение опасно, от него совсем недалеко до зависти, а значит, и до ее верных оруженосцев — ненависти и мести. Здесь кто-то возразит: «Но ведь зависть может быть и хорошей, белой завистью». Нет. Это всегда только зависть, и никакая она не «белая». Она всегда грязна и опасна. Самый скрываемый из всех грехов, в котором никто не признается. Поэтому-то и была придумана «белая зависть», чтобы можно было сознаться в грехе и сразу же отпустить его.

Хотя я и пытаюсь уберечься от зависти к ближним с помощью презрения, она рождается во мне гораздо чаще, чем мне бы того хотелось. Сродни практически всем людям, я завистлив, и зависть вызывает во мне особое страдание, пожирая меня изнутри, заставляя расстраиваться из-за чужих успехов и радоваться чужим провалам и поражениям. И спастись от этого нельзя, никакого лекарства от зависти не существует. Причем я могу завидовать даже тем, кого ценю. Приведу пример. Когда какой-нибудь мой знакомец, к которому я отношусь с уважением, делает что-то не так, я стараюсь увидеться с ним, похвалить и подтолкнуть и дальше двигаться в этом направлении и не слушать тех, кто пытается направить его на путь истинный. Я люблю превозносить ближнего за его недостатки, что же до его достоинств, то их я ненавижу и завидую им. А потому не говорю про них и избегаю этой темы.

Иногда во мне вызывают зависть не какие-то особые достоинства человека, а совершенно абсурдные и малозначащие вещи: меткое замечание, красивые туфли, элегантный или забавный жест, цветок в петлице… Зависть — странная и непредсказуемая штука. Я могу завидовать незнакомому человеку, выигравшему в лотерею в Австралии, побившему рекорд скорости, знаменитому тенору (притом что не имею к музыке никакого отношения и не способен соревноваться с этим тенором) и даже давно умершим людям, например Флемингу, изобретшему пенициллин, или Манолете. Причем даже не знаю, рад ли я, что последнего прикончил бык, или завидую ему именно потому, что его прикончил бык. Завидую Диогену с его бочкой из-за славы, которую он обрел, не написав ни одной книги, просто потому, что жил в этой самой бочке.

И таких, как я, много, просто они молчат: зависть и лицемерие всегда идут рука об руку. Когда, к примеру, какая-нибудь знаменитость попадает в аварию или заболевает и ее жизнь оказывается на волоске, все желают ей скорейшего выздоровления, шлют пожелания здоровья в «Твиттере» и тому подобное. Но в глубине души многие, если не большинство, втайне надеются, что она умрет, просто потому, что так интереснее, хоть что-то всколыхнет тихие воды рутины и скуки. Поэтому все только и ждут чего-нибудь эдакого, какой-нибудь катастрофы, но только не для себя, разумеется. И я также лелею эту тайную подленькую надежду и, открывая телефон, чтобы посмотреть, как там дела у знаменитости, жду, что ей станет хуже или что она уже умерла. Причем после ее смерти ты на самом деле расстраиваешься и совершенно откровенно плачешь — одно другому не мешает. Но это потом, после смерти. Человек рад несчастьям, пока они происходят с другими. Вопросы добра и зла нередко зависят от того, как настроены два приложения, установленных в нашей совести: «ЗАПОМНИТЬ» и «ЗАБЫТЬ». Любое событие можно «сохранить», «переслать», «удалить», «заархивировать», «переместить в урну», «пометить как важное», «пометить как спам»… Только высокоморальные герои лишены всех этих опций, но я, безусловно, не из таких.

При этом я не считаю себя плохим человеком, по крайней мере хуже прочих. Вполне могу оценить чужие большие и малые достижения, выразить свое восхищение ими и спокойно смотреть на них. И, в общем, довольно объективен. Впрочем, правда и то, что ненавижу многих, да и род человеческий в целом, однако ненавижу и себя самого, не делая никаких исключений и не выделяя свою персону среди прочих. Кстати, заканчивая свои размышления, хочу сказать, что нам надо бы поставить памятник столь притворно презираемому людьми лицемерию за огромную услугу, оказанную им человечеству: во многом именно благодаря двуличию мы до сих пор не поубивали друг друга.

И вот Суарес снова вернулся ко мне. Как видите, мои отступления всегда к месту. В какой-то момент нашей второй встречи там, на Кастельяне, когда я смотрел на Пепиту с любовью, подпитываемой благоговейным восхищением (повторю: благоговейным восхищением), на меня вдруг со страшной силой обрушились воспоминания о том, что я чувствовал еще подростком в отношении Суареса. Мне страстно захотелось, чтобы во всем мире были только я и Пепита. Чтобы разразилась ядерная война и мы с Пепитой остались навсегда запертыми вдвоем в подземном бункере. В этот момент я возненавидел всех мужчин и женщин в мире. Всех. И так же, как и раньше с Суаресом, в моем воспаленном сознании молнией мелькнула мысль «уничтожить». И я подумал об убийстве Пепиты. Если ее не будет, я избавлюсь от невыносимой боли, возникавшей во мне при одной только мысли о том, что я могу потерять ее. Внезапно стало понятно, что без Пепиты жизнь моя лишена смысла. Это было сладкое и вместе с тем страшное чувство. Впервые я по-настоящему ощутил себя не в своем уме.

Посмотрел на нее, и в моей голове промелькнула картина — это была не моя, а какая-то сорвавшаяся с цепи мысль, подгоняемая внутренним зверем, — мой мясницкий нож чисто рассекает ей шею и яремную вену. Образ этот предстал столь реальным и физически осязаемым, что она поднесла руку к шее, и лицо ее исказила гримаса ужаса. Вспомнив этот эпизод, я испугался и подумал, насколько легко человек может превратиться в убийцу.

Суарес и Пепита — два единственных человека, которых я по-настоящему любил за всю свою жизнь. И этого достаточно, чтобы считать любовь одним из моих самых ненавистных врагов. Речь идет не о повседневно пошлой любви, которая встречается гораздо чаще, а о другой, которую можно почувствовать только раз в жизни: единственной, недостижимой, безжалостной, таинственной, трагической, неуловимой. О той любви, которая больше похожа на потребность, на инстинкт, любви властной, приказа которой невозможно ослушаться, любви, какая открывается лишь избранным.

Разница между двумя объектами моей настоящей любви была лишь в том, что к Суаресу я не испытывал никаких плотских желаний, вопреки тому, что наверняка уже вообразили себе мои испорченные читатели. Речь шла о дружбе чисто платонического характера — достойной дочери восхищения. В случае Пепиты, однако, земные страсти грозили превратить мою жизнь в ад. Прежде чем закончить сегодняшний рассказ, признаюсь, что темная сторона моего разума, мой спущенный с цепи непокорный внутренний зверь, зверь алчный и развратный, извелся в мыслях о промежности Пепиты и, страшно сквернословя, в красках представлял себе, как будет обладать ею во всех мыслимых и немыслимых позах. Тетка и нянька, должно быть, почувствовали что-то такое, потому что на мгновение на их лицах тоже промелькнули отвращение и ужас.

18

С того дня я неоднократно предавался фантазиям, как убью Пепиту и покончу с собой. Разумеется, это происходило со мной не впервые. Подобно другим, я не раз испытывал желание покончить с тем или иным человеком, причем не только с тем, кого ненавидел всей душой и сердцем, но и просто мне неприятным, пусть даже в малой степени, настолько таинственны и необъяснимы эти загадочные порывы. Разум и сердце живут по своим законам, от чего не скрыться, и во всех нас, даже самых смирных, спит убийца, дожидаясь своего часа. Но скажу, просто чтобы продемонстрировать, насколько непредсказуем этот инстинкт, что Ибаньес и барменша, например, редко будили во мне жажду убийства. Наверное, потому, что я никогда не воспринимал их как злейших врагов, не испытывал к ним сознательной глубокой ненависти. Думаю, и они не питали ко мне сильных чувств. Проводя аналогию с делами любовными, можно сказать, что мы были кем-то вроде случайных жизнерадостных любовников, не готовых убивать и умирать за любовь.

И все же, несмотря на добросердечность нашей вражды с Ибаньесом и барменшей, в самые темные моменты моего одиночества я часто вспоминал об этой парочке и уступал искушению воззвать к постаревшей и одряхлевшей разрушительной силе внутри меня, чтобы сконцентрировать и обрушить на одного из них всю мощь моего вышедшего из берегов сознания, всю злость, скопившуюся во мне за долгие годы, всю жажду отмщения за нанесенные мне обиды. Иногда мне удавалось войти в транс и увидеть отблески неотвратимого безрадостного будущего. «Вот так, вот так!» — бормотал, приказывал, заклинал, умолял и требовал я. «Вдребезги!», «Ату его!», «Сжечь их!», «Освободись из плена!». Иногда мне удавалось заставить живущие во мне темные силы исполнить некоторые из моих прихотей, воплотить их в жизнь. Я чувствовал, как они становятся реальностью. И только мне одному была ведома — и как же я наслаждался своим тайным знанием — загадочная причина, по которой с момента моего переезда в новый дом на Ибаньеса обрушилась бесконечная череда бытовых неурядиц. У него затапливало квартиру, отключался свет, сгорал телевизор, заводились тараканы или моль, появлялись трещины в стенах и потолке, его грабили. Не проходило и месяца между появлением одной бригады ремонтников и другой. И я с чувством глубокого удовлетворения интересовался: «Ну как там ваша авария, Ибаньес?», «Что там с тараканами?». А он лишь бледнел в ответ, интуитивно чувствуя какой-то подвох.

Знаю, знаю, что здесь недоверчивый читатель и ничуть не менее недоверчивый доктор Гомес не удержатся от банального утверждения, что все это лишь случайности, приписываемые мной на свой счет. Случайности, говорите? Слишком много случайностей, отвечу я вам. А я знаю все мельчайшие подробности этой истории от начала и до конца и своими глазами видел, как преждевременно состарился мой враг, подкошенный бытовыми катастрофами: у него начало сдавать здоровье, появились проплешины, проступила легкая сыпь, он резко побледнел, кожа его стала шелушиться, да и плоть заметно ухудшилась, мой наметанный глаз сразу видит такие вещи… И только я понимал, в чем дело, и втайне ликовал, когда у барменши чечевица слипалась комками, блюда получались пересоленными, рыба подгорала, вино скисало, а фрукты гнили… Все это означало успех, нелепый успех применения магической силы, проснувшейся давным-давно в невинном ребенке, которым я когда-то был.

Не раз и не два я становился сочувствующим слушателем стенаний Ибаньеса и барменши. Подбадривал их, рассуждал о том, как несправедлива судьба к хорошим людям, а сам тем временем складывал, раскладывал и крутил меж пальцев свой ножичек… И вот так мы плыли по реке дней к бескрайнему морю. Такова жизнь: с ней надо что-то делать, пока не придет смерть… Эх, что это были за времена! Погрузившись с головой в повседневную суету, мы были по-своему счастливы, и я нередко грущу по тем славным часам, которые мы проводили вместе.

И поверьте мне, в глубине души я не желал им большего зла, не намеревался причинять ничего, кроме мелких неудобств. Этого мне было вполне достаточно. Потому что захоти я чего-то другого… Открою вам секрет. У меня имелся доступ к сильным анестетикам для животных. И иногда я носил с собой в кармане флакончик, содержимого которого хватило бы, чтобы убить человека за несколько мгновений. Просто невинная детская шалость, не подумайте ничего такого. Мне нравилось отпускать на волю свои мысли, представлять, как я использую этот яд где-нибудь в кафе или ресторане — в любом месте, где пьют и едят. И развлекаться, выбирая себе жертву. По правде говоря, мой флакончик придавал мне спокойствия и уверенности в себе, словно пистолет, который можно носить где-нибудь в США. И разумеется, я вполне мог убить Ибаньеса и не раз предавался этим сладким жестоким грезам. Разговаривая или выпивая с ним в баре, я опускал руку в карман и играл с флакончиком, представляя во всех подробностях смерть моего собеседника.

Сообщу вам еще кое-что о нашей вражде, веселой и увлекательной вражде, чтобы вы убедились, что я легко мог привести свой план в действие без малейшей угрозы для себя лично. Известно ли вам, например, что Ибаньес знал мои самые сокровенные секреты, которые я полагал надежно сокрытыми от всех? Например, о моих отношениях с Наталией и Мерче. Я встречался с Наталией каждую субботу, и он, сталкиваясь со мной на выходе из здания, неизменно патетически декларировал: «О любовь! Эта сладкая любовь! Объятья Венеры и Астарты! Достойная субботняя награда для неутомимого труженика!» Иногда, впрочем, он высказывался более цинично и кратко и ограничивался словами: «Суббота — не работа», — и подмигивал, сохраняя максимально спокойное, серьезное и внушительное выражение лица.

Как он прознал про мои секреты? Элементарно — следил за мной, крался тайком. Только этим можно объяснить то, насколько часто мы сталкивались с ним буквально повсюду: на лестницах, на улице, в булочной, в баре… Особенно странными казались встречи вдалеке от нашего района, в каких-то глухих местах на окраинах. Ибаньеса сложно не заметить: высокий, тощий, похожий на живого мертвеца. Такого ни с кем не перепутаешь. Я говорил ему: «Ибаньес, детектив из вас никудышный», а он только отмахивался…

Дошло до того, что как-то я поехал посмотреть Толедо и проведать своего заклятого врага, перебравшегося в этот город, и наткнулся на Ибаньеса в кафедральном соборе, где он прятался в толпе иностранных туристов. Вне всякого сомнения, это был именно Ибаньес, и он следил за мной. Поняв, что его раскрыли, он попытался сбежать, и ему это удалось, но я все равно узнал его и потом снова увидел в глубине одного из толедских переулков поворачивающим за угол. Я подумал было, что это совпадение или же мне просто все привиделось. И чтобы проверить себя, при первой же оказии спросил у него: «Ну, как вам Толедо?» В ответ он дружески хлопнул меня по плечу: «Толедо? Отлично! Марципан! Каркамуса! Куропатки! Эль Греко!..» — и мечтательно задумался. В этом был весь Ибаньес: жизнерадостность и пошлость. Возможно, поэтому его было непросто презирать. Все равно что пинать что-то мягкое или пытаться уронить неваляшку. Неизменно снисходительный, по-олимпийски спокойный, непобедимый.

Иногда он звонил мне на городской телефон, бывало даже поздно вечером. О чем мы разговаривали? Ни о чем. Я брал трубку и слушал, не произнося ни слова, его горячее дыхание по ту сторону линии. И все. А потом мы вешали трубку. Откуда я знаю, что именно он звонил? Ну, во-первых, кто еще это мог быть? А во-вторых, я и сам звонил ему иногда в неурочные часы. Наша страсть друг к другу была взаимной. Когда он выступал на собраниях товарищества, стоило нашим глазам встретиться, и он уже не мог оторвать взгляда. Я притягивал его как магнит. И несмотря на то, что мы тщательно скрывали нашу взаимную неприязнь, мне кажется, некоторые жильцы что-то подозревали, перешептывались у нас за спиной и отпускали нарочито едкие комментарии.

19

Не знаю, зачем Ибаньес следил за мной. Вероятно, по той же причине, по которой я следил за ним. Необъяснимые порывы человеческой души. Я тоже знал, когда и куда он ходит, и выяснил все о его внебрачных связях. Я человек наблюдательный и умеющий делать выводы. Думаю, мог бы стать неплохим детективом. Есть у меня и другие необычные качества: в частности, я умею оставаться незамеченным, иногда мне даже кажется, будто становлюсь почти что невидимкой, а потом могу объявиться словно ниоткуда, выйти из невидимости. Возможно, так природа решила вознаградить меня за мою незначительность, превратив ее из недостатка в преимущество. Но не буду распространяться на эту тему, чтобы не раззадоривать ехидных скептиков.

Итак, используя свои таланты, я, в частности, выяснил, что у Ибаньеса имелся один тайный порок, которому он предавался в одиночестве, — обжорство. Ранее я заметил, что Ибаньес был чрезвычайно худ, как, впрочем, и его жена, женщина суровая и загадочная, убежденная сторонница здорового и умеренного питания. Она без конца говорила о здоровой пище, превознося овощи, салаты, рыбу на пару или на гриле и призывая отказаться от соли, жирного, хлеба, мяса, фритюра и алкогольных напитков. Так вот, по вечерам Ибаньес якобы выгуливал свою собачку по кличке Кевин, но на самом деле ходил набивать себе брюхо и выпивать в окрестные бары. Привязав собачку у дверей, он шел прямиком к барной стойке, заказывал пива и закуски и принимался лопать от пуза. Повторю: лопать от пуза. При этом терял все свое самообладание и малейшее чувство достоинства. Ибаньес ел и пил очень быстро, страстно, истово, если не кровожадно. Видели древнегреческую картину, на которой отец — не помню, как там его звали, — пожирает своих детей? Вот именно так это и выглядело. Он уплетал тефтели, кальмаров, баранину, почки, оливье, тунца в томате, макал все это в разные соусы, откусывал и снова макал. И при этом постоянно косился на окружающих, подобно собаке, готовой насмерть биться за свою миску, и высматривал, что там еще есть из еды. Встречаясь с ним, я иногда говорил ему: «Вы вчера, похоже, крепко проголодались, да?» — и изображал удар правой в живот. При этом в нашем баре он никогда не ел, разве что какой-нибудь маринованный огурчик или орешки, чтобы не терять лица. Когда мы пересекались с ним там, я подзуживал его в отместку за его намеки: «Ну, Ибаньес, настал ваш черед увенчать себя лавровым венком, предаться удовольствиям Вакха и Карпанты! — и обводил рукой блюда на барной стойке. — Не желаете ли шкварочек или рубца?» А он стыдливо молчал и смотрел на меня умоляющим взглядом, вызывая во мне чувство глубокого удовлетворения.

«Со стороны кажется, что вы неплохо ладили…» — подумает кто-то из вас. «Кажется», говорите? Весь мир — это то, что кажется, театр. Кстати, Ибаньес работал в страховой компании и с первого момента нашего знакомства пытался продать мне страховку жизни, недвижимости и всего на свете. Это была наша вечная игра, нередко служившая предлогом для разговора на другие темы. Любой, кто увидел бы нас, словоохотливо и довольно рассусоливающими о том о сем, решил бы, что мы просто дружные соседи, на деле же вежливость и даже учтивость были не более чем способом провести вместе побольше времени и как следует насладиться глубокой взаимной неприязнью. Такое порой происходит с дружбой: она превращается в ширму для ненавидящих друг друга людей, позволяя им быть вместе. Нечто похожее, но только гораздо более глубокое и интимное приключилось у меня с Рамоном Кордеро, о котором я, возможно, поведаю позднее.

Как уже было сказано, время от времени мы случайным образом (хотя в действительности случайность тщательно планировалась) пересекались в баре втроем: Ибаньес, барменша и я. Ибаньес отлично ладил с барменшей, у которой, кстати, тоже была собачка, по кличке Носок. Иногда я видел их на улице всех вместе. Пока Ибаньес и барменша разговаривали, их собачки обнюхивали друг друга. Уверен, что в долгих беседах Ибаньеса и барменши мне отводилось немало места. Нередко Ибаньес, беседуя со мной, внезапно говорил барменше: «Принесите что-нибудь моему другу Марсьялю, вареное яйцо или свиных шкурок». И они ехидно переглядывались друг с другом, точно заговорщики. Я терпеливо улыбался в ответ, поигрывая в кармане своим флакончиком, и оставался спокойным, веселым и уверенным в себе. Да, хорошие были времена.

Возвращаясь к флакончику, замечу, что у меня не раз была отличная возможность прикончить Ибаньеса. Он всегда таскал с собой судок для еды, видимо, чтобы уносить что-то домой и потом обжираться украдкой. Нередко, набив судок всякой всячиной, он отправлялся в следующий бар и там оставлял его без присмотра, отлучившись в туалет, чем легко можно было воспользоваться. Особенно с учетом моей способности оставаться незамеченным. Или же просто притвориться, что встретился с ним случайно, и вылить яд в его судок. Существовал и более простой вариант: купить точно такой же судок и положить в него какое-нибудь из его любимых блюд. Потом завязать с Ибаньесом разговор, подменить судок — и вуаля! А если провернуть это в баре у дома, то и барменша окажется вовлеченной в преступление. Обстряпать все это не представляло труда, а угроза, что все вскроется, казалась настолько ничтожной, что я сам поражаюсь тому, почему не поддался искушению.

Почему я этого не сделал? Не знаю. Вероятно, потому что ненависть — нечто абстрактное, некая мыслеформа, а месть, даже с целью самозащиты, вещь весьма конкретная, требующая погружения в грязь этого мира. Поэтому, хотя и кажется, что месть и ненависть очень похожи, их разделяет огромная, труднопреодолимая пропасть. Примерно такая же, как та, что отделяет теорию от практики и фантазии от реальности. Да и к тому же жизнь моя без Ибаньеса стала бы гораздо скучнее и серее.

Все, что я говорю про Ибаньеса, справедливо и для барменши — совсем про нее запамятовал. Ей перевалило за сорок, но она оставалась крепкой породистой красоткой, у которой все на своих местах. Хороший вариант для тех, кто не обременен моральными принципами и любит, чтобы было за что подержаться. Отмечу мимоходом, говоря про материальное и духовное, что есть женщины, приглашающие к альпинизму, а есть — к спелеологии. Здесь не мешало бы сделать отдельное отступление, но мне не хочется, чтобы меня считали слишком уж утонченным или отвлекающимся. Пожалуй, настало время закончить эту главу. Меня начинает злить невозможность рассказать все за один раз, а также постоянное неприятие и шуточки и банальности, которые я предвижу со стороны читателей и, разумеется, вездесущего доктора Гомеса. «Вы невежа!» «Вы напыщенный болван!» «Вы больной!» «Вы глупец!» Да, я чувствую, что читатель следит за мной, слышу его комментарии и на каждом шагу представляю себе ироничную ухмылку на его лице и самодовольный взгляд, которым мой ближний смотрит на этот мир с самого рождения. И понимаю: многие решат, будто все рассказанное мной и то, о чем еще предстоит поведать, — не более чем выдумки, плод моего воспаленного воображения. Мне очень непросто обращаться к публике, в которой я предчувствую некоторую враждебность. Подобно актеру театра, я слышу перешептывания и натужные покашливания, вижу, как люди украдкой выходят из зала, радуюсь милосердной тишине и с ужасом жду свиста и криков… Впрочем, не буду тратить времени и слов на то, чтобы отстаивать истинность моих суждений. У меня еще будет возможность продемонстрировать ее во всем своем смертельном великолепии.

Заканчивая, задам один вопрос: «Теперь вам понятно, в чем причина того, что мои отношения с окружающими складываются столь непросто?» С первого момента, как я приступил к своей истории, совершенно очевидно, что по неясной еще причине между нами, по крайней мере между мной и частью моих читателей, возникло недоверие, какой-то скрытый разлад, подозрительность, за которыми последовали коварные вопросы и незначительные разногласия, вполне способные превратиться в зерна будущей вражды. Впрочем, оставим эту неприятную тему. Добавлю еще только одну деталь, чтобы закончить главу так же, как и начал. Если в отношении Ибаньеса и барменши я никогда не испытывал подлинной жажды убийства, то с Пепитой все обстояло по-другому. Мысль о том, чтобы убить Пепиту и покончить с собой, если у меня не получится завоевать ее, укоренялась во мне все сильнее и казалась уже не безобидной фантазией, а чем-то предопределенным.

20

Оставим же Ибаньеса и барменшу, надеюсь, навсегда — разве только они понадобятся нам в самом конце, чтобы рассказать, чем завершились наши отношения, — и вернемся к Пепите. Думаю, мне удастся упорядочить воспоминания, которые толпятся у дверей моей памяти, стремясь всем скопом вырваться наружу.

Я позвонил ей, как мы и договаривались, но поначалу она никак не соглашалась на свидание. Отказывалась под какими-то надуманными предлогами, не называя ни одной стоящей причины. Повторю: ни одной стоящей причины. Да и предлогов-то как таковых почти не было. Она выражала все интонацией, незаконченными фразами, нервным молчанием. Под конец разговора, когда я был уже на грани отчаяния, она сказала мне перезвонить через несколько дней. Так я и сделал, и она снова принялась возражать, но голос ее звучал настолько устало и безвольно, что чувствовалось: она почти сдалась. Тогда я пошел ей навстречу и предложил самой определить место, день, час и продолжительность нашего свидания. При этом старался говорить бодрым, жизнерадостным тоном, словно беседа наша была шутейной и посвящена банальнейшим вещам. И вот после долгих метаний и колебаний мы договорились встретиться в пятницу в семь часов вечера в кафе у ее дома.

Хотя я твердо решил не думать о читателе и докторе Гомесе, снова слышу вкрадчивый вопрос кого-то из них: «А может, она просто не хотела вас видеть и потому отказывалась от свидания?» Поскольку такая вероятность была вполне очевидной, я, разумеется, думал об этом. Но сколько ни анализировал происходившее, размышления раз за разом приводили меня к одной и той же дилемме: она отказывается потому, что не заинтересована во мне, или потому, что протокол романтических отношений требует от нее сопротивляться, чтобы проверить искренность намерений претендента? Впрочем, в любом случае моя любовь к Пепите не оставляла выбора: я должен был увидеть ее, так повелевало мне сердце, голос которого невозможно игнорировать. Если бы только я мог выпутаться из любовной паутины, в которой увяз, сделал бы это, не колеблясь. Скажу прямо: будь проклята тысячу раз та любовь, которая не несет мира и отдохновения!

Я задумался, как одеться на свидание: в классическом стиле или повседневном? На дворе стоял март, начало весны. Наконец я решил облачиться во что-нибудь попроще, посовременнее и помолодежнее. Купил в фирменном магазине дорогущую одежду неброских цветов — куртку, штаны, поло и мокасины — и сразу почувствовал себя энергичным, спортивным, современным, деструктурированным и в то же время элегантным, как сказал мне продавец. Ничего общего с моей обычной скромной, сдержанной манерой. Я говорю это для того, чтобы показать, насколько любовная страсть меняет характер человека и обесценивает его существо. Моя новая одежда была подобна маскарадному костюму, я хотел продемонстрировать нечто такое, что не отвечало моей сути, только внешней оболочке. И эта потеря контроля над самим собой, готовность поддаться искушению стать кем-то другим, отдаться комедийной, праздной стороне бытия стала для меня мрачным предзнаменованием поражения. В отражении витрин магазинов я видел, как уверенно иду навстречу катастрофе («Ты летишь прямо в пропасть, Марсьяль», — говорил я себе). В какой-то момент мне захотелось убежать, исчезнуть навсегда из жизни Пепиты и с ее смертельно опасного горизонта.

Пепита тоже оделась на свидание довольно неформально: потертые джинсы, просторный пушистый оранжевый свитер, тонкий палантин и золотистые балетки. Легкой элегантной походкой, задавая ритм движению своими роскошными волосами и бедрами, она направилась ко мне, уже сидевшему за столиком на двоих. Она казалась такой красивой, изящной и утонченной, что один только ее вид перепугал меня до смерти. Я бы отдал душу за то, чтобы она была не столь очаровательна и привлекательна — чуть поуродливее, пониже и потолще, чтобы волшебство превратило ее в Золушку, на которую не будет претендовать никто, кроме меня, чтобы она была только моей и для меня навсегда. Но жестокая слепая любовь даровала мне именно такую, восхитительную, Пепиту. Или назначила мне ее в качестве кары.

Как прошло наше свидание? Каким получился разговор и, что еще важнее, как протекал другой, безмолвный, таинственный и никогда не обманывающий диалог между нашими душами и, полагаю, телами, пока где-то там наверху, над бездонными глубинами, служащими пристанищем любви, журчали слова?

Мы встретились в элегантном кафе: дорогие бутылки на зеркальных полках за барной стойкой, обтянутой кожей, хорошая деревянная мебель, приятный полумрак, чистота, свежий воздух и удачная планировка. Для начала я поинтересовался у Пепиты о ее семье. Она отвечала спокойно, ничуть не скованно, чувствуя себя совершенно уверенно. Я узнал, что женщинами, сопровождавшими ее в день нашей последней встречи, были ее мать, нянька и тетка, и попросил поподробнее рассказать мне про няньку и особенно тетку. Ранее я упоминал, что ненависть притягивает людей друг к другу и, подобно любви, заставляет интересоваться всем, что происходит в жизни у ее объекта. Пепита рассказала, что тетя, старшая сестра отца, — вдова высокопоставленного чиновника министерства финансов, что детей у них никогда не было, но зато жил кот по кличке Каракуля, что она получила два высших образования по специальности «Романские языки» и «Филология», умела играть на пианино и была женщиной чрезвычайно серьезной, но при этом с тонким и довольно едким чувством юмора. Что же касается няньки, та действительно когда-то сидела с Пепитой, приехала в Мадрид из Эстремадуры и знала множество сказок, песен и кухонных рецептов своего края. В семье ее считали за родственницу. Отец Пепиты работал на серьезной должности в суде, о чем, впрочем, мне было известно.

Я слушал рассказ Пепиты с едва уловимой понимающей полуулыбкой, исполненной глубокого терпения, а если точнее — смирения. Нет, я не чувствовал себя собой. В нужные моменты брови мои изображали удивление, разумеется приятное. Но пока она говорила, я смотрел на нее — такую очаровательную, невозможно соблазнительную — и думал, смогу ли презирать ее в случае расставания или неудачи? Я уже говорил, что при знакомстве с любым человеком пытаюсь понять, до какой степени он может вызывать у меня презрение, и, как правило, легко нахожу повод для него. Но Пепита пугала меня тем, что я не видел в ней ни малейшей слабости, ни одной трещинки, в которую вошел бы клин презрения. Не знаю, было ли тому причиной ее совершенство или же (склоняюсь к этому мнению) ослепляющее действия яда любви, проникшего в мой организм. Тогда я снова задумался о возможности убить ее и даже поднес руку к карману, удостоверяясь, что смертоносный флакончик все еще со мной.

Параллельно я выяснил, что ее мать училась на литературоведа и обожала читать и что сама Пепита с отрочества писала стихи и всегда восхищалась писателями. Кроме того, у нее был младший брат, доучивавшийся в старших классах школы.

Знает ли он, в какой университет пойдет? «В медицинский или ветеринарный, пока еще не определился», — ответила Пепита. Я воспользовался моментом, чтобы испустить глубокий вздох. Как бы я хотел выучиться на ветеринара!

Меня всегда манили природа, животный мир и красивые пейзажи. Ей тоже нравилось бывать за городом. У семьи Пепиты был дом в Эстремадуре, в детстве она часто проводила там лето. Ее отец и тетя были эстремадурцами, а мать и сама Пепита родились в Мадриде.

«Эстремадура — неизведанное сокровище», — глубокомысленно сказал я. Пепита согласилась с моими словами. Будучи специалистом в области продуктов питания, я чуть было не завел разговор о высоком качестве свиней с эстремадурских пастбищ, достоинствах мяса красномастных коров, черешне, сырах, колбасах, мигасе, перунильяс, но, посчитав это темой слишком приземленной, решил сменить направление беседы.

А сама Пепита? Где училась, чем занималась? Пепита рассказала мне, что выучилась на искусствоведа, занималась сбором материала, чтобы написать книгу о цвете и геометрических узорах в современной живописи, и что больше всего ей нравилось рисовать и писать, чему она и планировала посвятить свою жизнь.

Я изобразил восхищенное изумление и рассыпался в похвалах ее прекрасному увлечению, но в глубине души сильно расстроился. Искусство, в целом, оставляет меня равнодушным, что же до современных форм, насколько я с ними знаком, оно представляется мне жульничеством и чистой воды издевательством. Здесь кто-нибудь скажет: «Будь скромнее. Не стоит высмеивать того, чего не понимаешь». Ложь. Почему, интересно, я и многие другие не могут понять современного искусства? Классическое понимают, а современное — нет? Когда я смотрю на хорошую картину, например на «Менины» Веласкеса, то заключаю: «Это вещь красивая, достойная, которой можно восхищаться и которую можно превозносить». Настоящая красота любого заставит склонить голову, и меня — в первую очередь. То же, кстати, относится и к кино и литературе. Мне больше всего нравятся боевики, лучше с драматичным сюжетом, но я умею оценить и хорошую мелодраму, и, более того, приличную комедию. Понимаю даже сложное кино. Например, смотрел по телевизору «Земляничную поляну» Ингмара Бергмана и «Гражданина Кейна» Орсона Уэллса. И хотя разобрался в них не до конца, особенно с первым фильмом, уважаю оба, прежде всего бергмановский, и испытал чувство падения в пропасть, эмоции и страх перед тайной. Мне известно, что такое красота, хотя я лично не верю, что на свете есть красота, за которой не скрывался бы ужас. Но это уже мои проблемы, к делу отношения не имеющие.

Я также понимаю классическую музыку и отношусь к ней с восхищением и уважением. И пусть слушаю ее нечасто, но никогда не пропускаю новогоднего концерта Венского филармонического оркестра. Другой пример. Когда я слушал стихи Гарсиа Лорки, которые совершенно невозможно понять, настолько они необычные и темные, что-то в моем сердце твердило: «Они прекрасны, они ужасны и наполнены правдой». Один мой учитель заставил меня прочитать несколько книг, которые мне понравились, хотя меня сложно назвать ценителем литературы: «Легенды» и «Рифмы» Густаво Адольфо Беккера, «Милосердие» Бенито Переса Галвдоса, «Преступление и наказание» Достоевского, «Жизнь Ласарильо с Тормеса», «О трагическом чувстве жизни» Мигеля де Унамуно и даже «Дон Кихота» Сервантеса. Я открыт ко всему, хотя должен признаться, что испытываю склонность к детективному жанру и сыщикам, исповедующим дедуктивный метод. Но моим любимым чтением, помимо иллюстрированного словаря, остается всеобщая энциклопедия в пяти толстых томах и научно-популярные журналы, наподобие «Ридерз дайджест», увлекательнейшее и полезнейшее издание. У меня дома сотни и сотни выпусков «Ридерз дайджест», купленных с рук. Мне нравится краткость изложения и многообразие, что, как надеюсь, вы успели заметить в ходе моего рассказа.

Вернемся же к нашей истории. Когда я услышал, что Пепита искусствовед да еще и художница, мир померк. Но тирания любви снова велела мне притворяться, приукрашивая новыми штрихами мою личность, и заявить — и это незамедлительно прозвучало, — что, пусть я не слишком соображаю в искусстве, оно всегда пленяло меня — да, да, я использовал именно такое отвратительное слово, и что мне очень хотелось бы посмотреть на ее живопись и рисунки.

21

А затем случилось то, чего я боялся с самого начала: в ответ она спросила, на кого я учился и чем занимаюсь. Мне хорошо известно, что мое ремесло никогда не считалось почетным, тем более в сравнении с увлечениями Пепиты, в семье которой у всех имелось по высшему образованию и страсть к искусству. Да, мою работу сложно назвать приятной для обсуждения темой, что, кстати, в очередной раз демонстрирует, насколько лицемерен наш мир, который любит есть, жить и побеждать, но предпочитает не знать, как еда попадает на стол и сколько крови, смерти, жестокости и боли стоит за каждым смакуемым, восхваляемым, пожираемым и обсасываемым кусочком мяса под застольную беседу о высоких темах. Да что люди вообще знают?! Многие, например, с болью говорят об избиении младенцев во времена Ирода и Иисуса. Но насколько искренна эта боль? Насколько глубока и прочувствована? Известно ли вам, как острие ножа входит в плоть, как пронзает ее, рассекая со свистом, скользящим в тишине, подобно конькобежцам по льду? Вы можете представить себе крики тех самых младенцев, но способны ли вы вообразить этот звук ножа, впивающегося в плоть? Увидеть блеск бритвенно острого стального лезвия, прокладывающего себе путь сквозь тонкую кожу, момент, когда вспыхивает боль и крик еще не добрался до рта, но на лице уже нарисовалось отчаяние и предчувствие неизбежного?

Я очень хорошо знаю, каково это, и вижу и слышу такое ежедневно, потому что такова суть моего занятия, моя грязная работа, которую кто-то должен делать и о которой мир не хочет ничего знать. Более того, он ее презирает, словно отторжение способно смыть его грехи. Те, кто устраивает шоу и кричит о жестокости, осуждая ее, а потом садится есть, собирая с тарелки соус хлебным мякишем, достоин уважения в куда меньшей степени, чем мы — занимающиеся убоем скота, потрошением туш и разделкой и нарезкой мяса, покрытые с ног до головы кровью, жиром и дерьмом.

Но в глубине души лицемеров манит эта тема. Будучи подлинными комедиантами, они хотят знать обо всем, насколько отвратительно бы это ни было: как работает бойня, что происходит с животными — с этими невинными, прекрасными и очаровательными созданиями, словно вышедшими из мультфильмов Уолта Диснея, — с момента их доставки на бойню до того часа, когда они попадают в магазин в виде сосисок, отбивных, ребрышек, колбас и сала, готовых отправиться в кастрюлю или на сковороду. Что за темная красота таится в смерти и боли? Почему она так трогает и притягивает? Уверен, со многими из вас происходит подобное. Вас манит эта тема, и вы готовы бесконечно слушать мои ужасные истории.

Ровно то же произошло и с Пепитой: с самых моих первых слов она принялась напряженно слушать меня с таким интересом, которого я никогда не видел в ней после. Причем я не собирался углубляться в грязные подробности своего ремесла и планировал пройтись по верхам и побыстрее покончить с этим. В общих чертах рассказал о моих задачах и сфере ответственности как начальника производства. Но ей хотелось больше информации, фактов, подробностей, рассмотреть все под увеличительным стеклом, услышать, понюхать, потрогать. И, сам не знаю как, она вытаскивала из меня все эти ужасы, раскручивала меня и слушала так внимательно, с особым восхищением, что даже пододвинула поближе свой стул, чтобы не упустить ни единого слова. А я позволил ей втянуть меня в разговор и увлекся. Мы сидели так близко, что между нами возникла интимная доверительная атмосфера. Она тихонько задавала мне вопросы, я отвечал негромким, мягким, точнее, обволакивающим голосом. И если до того я нервничал, терзался от неуверенности, чувствовал, как пересыхает в горле, и частенько срывался на фальцет, то теперь во мне проснулись апломб и самоуверенность. Я тоже наклонился к ней, практически чувствуя ее дыхание, и понизил голос до шепота. Со стороны любой решил бы, что мы с ней воркующие голубки-любовники.

Я рассказал, как перевозят животных, как их принимают, о загонах, о темных скользких коридорах, по которым их ведут на погибель, о разных техниках забоя. Она хотела большего, и тогда я поведал ей, что часто коров, свиней и баранов забивают, освежевывают и разделывают, пока они еще в сознании, о том, как полусварившиеся свиньи пытаются выбраться из котла с кипящей водой. Ей и этого было мало. Тогда начался разговор о разделочных цехах, о том, как из туш извлекают требуху, которая бывает красной и белой и часто еще бьется, о кишках, о костном мозге, о фарше, его измельчении и перемешивании, о вялении, о добавлении приправ, о ферментации. С лица Пепиты не сходила гримаса ужаса. И сочувствия. Я видел, как мои слова очищают ее, ведь она идентифицировала себя с животными, с их страданиями. И поскольку знала, что виновата, мои слова проливались на нее бальзамом, были карой, ведущей к отпущению грехов.

Пепита спросила меня, страдают ли животные так же, как люди. Я ответил, что да, разумеется. Более того, они знают, что умрут. Чтобы понять это, достаточно — и я поднял палец вверх, приглашая ее представить себе, о чем говорю, — услышать их отчаянный хор из мычания, блеяния, хрюканья и хрипа дурных предчувствий или зловещую тишину, сквозь которую прорываются всхлипывания и подвывания, похожие то на плач ребенка, то на молитву. Потом я взял ее за руку, чтобы точно показать, по какой траектории идет нож, как сопротивляется кожа на загривке, когда нож погружается в нее, чтобы чисто отделить позвоночник. Видя, что она хочет еще, я, не отпуская ее руки, заговорил об одной из моих любимых тем: качестве мяса.

Я уже упоминал ранее, что, то ли потому, что я действительно специалист в данном вопросе, то ли вследствие профессиональной деформации, при знакомстве с другим человеком люблю оценить качество его мяса. Как и у животных (достаточно заглянуть в мясную лавку и посмотреть, как придирчиво покупатели выбирают товар, чтобы убедиться, сколько людей разбирается в этом вопросе), человеческую плоть можно оценить по цвету (красно-розовый, светло-розовый, светло-красный, пурпурно-красный, приглушенный или блестящий белый, переливы различных оттенков, темные или желтые прожилки), мягкости, жесткости, сочности, текстуре, переплетению постной и жирной тканей… Человек знающий и наблюдательный способен прикинуть на взгляд питательную ценность такого мяса, содержание в нем железа, цинка, фосфора, магния, белков и витаминов и даже провести диагностику здоровья своего нового знакомого. Так вот, на протяжении всей нашей беседы я не мог налюбоваться совершенством ушей Пепиты, мягким полупрозрачным золотистым блеском их мочек и хрящиков, ее манерой прикусывать краешек нижней губы, когда она увлекалась моим рассказом: контраст белоснежных зубов с ярко-красной плотью выглядел сногсшибательно. Она вся целиком погрузилась в повествование, поддавшись успокаивающей музыке моего голоса. Я немного приблизился к ней и почувствовал аромат духов и интимный, тонкий и пьянящий запах ее смертной плоти.

Отвлекусь ненадолго. Я вдруг вспомнил, что на дворе весна. Вообще, слово «весна» взято в оборот творческими людьми и влюбленными парочками. Мне всегда казалось, что оно избыточно для простого пробуждения растений и цветов. Ничего особенного в весне нет, это просто миф, детские романтические глупости. Но в тот момент, сидя так близко к Пепите, я вдруг подумал, что она само воплощение весны, цветения, загадки жизни, которая возвращается из небытия с силой, сбивающей с ног, возносящей, подобно молящимся коленопреклоненным святым с образков, в самое небо, к божественным силам, в волшебные высоты.

«Вот у тебя, к примеру, — сказал я, — отличное мясо, удивительного качества». Мы замолчали, восхищенно глядя друг на друга. И не знаю почему, но именно тогда я произнес то, чего не собирался говорить ни за что на свете: «Я сам забивал скот». Это было своего рода признанием в любви, так мне, по крайней мере, казалось. Не знаю, каким стал ее взгляд — восхищенным или озадаченным, но губки снова сложились в ротик а-ля «Мари Клэр» — такой соблазнительный, глупый, неотразимый, и я не выдержал, подался вперед и поцеловал ее. Ранее мной отмечалось, что недостаток смелости иногда делает меня безрассудным. Она позволила целовать себя, пусть и без взаимности, несколько долгих, бесконечно долгих мгновений, после чего немного отстранилась, посмотрела на меня огромными неверящими глазами, не понимая, как реагировать, и наконец мотнула головой и моргнула, словно пробуждаясь ото сна. Взъерошила волосы, улыбнулась чему-то своему и вздохнула, все еще выбитая из колеи возвращением в реальность. И это окончательно разрушило магию того незабываемого момента.

22

Последующий разговор получился каким-то скомканным, его словно разметало на части взрывной волной от эротическо-чувственного всплеска, спровоцированного нами без всякого на то намерения. Я с трудом вспоминаю темы нашей беседы и события последней части свидания. Мы заказали что-то поесть, перекинулись парой слов о современной кухне. Я тогда еще сказал: «Сегодня в ресторан идут не затем, чтобы поесть, а чтобы поразвлечься». Думаю, вы уже поняли, что современная кухня, как и современное искусство, представляются мне чистой воды жульничеством. Людей надо развлекать, без этого нет бизнеса, они не должны скучать за едой, поэтому она должна быть прикольной. Сегодня все, буквально все должно быть прикольным. Ей же это представлялось не столь однозначным. Я спросил Пепиту, пользуется ли она социальными сетями, например «Твиттером». Она ответила, что нет. «А ты?» «Тоже нет», — помотал головой я, но это была ложь. Я зарегистрирован в «Твиттере» под псевдонимом и иногда пишу посты. Мне очень нравится сеть. Меня приводит в трепет возможность быть свидетелем грехопадения человека, его глупостей и несчастий, и вносить во все это посильный вклад. Потом мы снова вспомнили об Эстремадуре, о том, какая там весна, как красивы в такое время года ее луга. Я попытался развлечь Пепиту интересными историями о животных и прочими удивительными фактами, наподобие сведений о таракане и мышах, но она не выказала к ним никакого интереса и скривила недовольную, но удивительно соблазнительную мордашку. Тогда я воспользовался моментом, чтобы сделать комплимент тонким линиям ее лица, и сказал, что, судя по всему, в будущем она станет еще краше. Эти слова ей очень понравились, и она наградила меня благодарной улыбкой.

Ближе к концу, и это крайне важно как для меня, так и для истории, которую я излагаю, Пепита поведала, что вот уже несколько лет в семь часов вечера по четвергам у нее дома проходят особые встречи. Я спросил, о чем там говорят. Она ответила, что обо всем понемногу, о чем придется, как в любом салоне, но в основном о культуре, искусстве, музыке, истории, литературе, политике, о том, что происходит вокруг, необычных идеях, мнениях… Те, кто умеет петь, поют, тетя обычно играет что-то на пианино, сама Пепита демонстрирует новые картины и рисунки, кто-то музицирует на скрипке, какой-то писатель читает свои рассказы. Любой может коротко высказаться на интересную ему тему, которую затем все принимаются обсуждать. Иногда разговор получается веселым и смешным, иногда — серьезным и обстоятельным. Я спросил, постоянен ли состав гостей, и Пепита ответила, что да, что она собрала ядро группы из своих друзей, а уже позже к ним постепенно присоединились другие: друзья матери, тети и самих участников встреч. Тогда же я впервые услышал о Фиделе и Викторе, других претендентах на Пепиту и, соответственно, моих соперниках.

Высокий социальный и культурный уровень этих людей, которых я, разумеется, тут же идеализировал, напугал меня до смерти. Как может тягаться с ними простой директор промышленной бойни, бывший скотобоец? Но внезапно, после непродолжительной паузы, я в очередной раз ощутил, как во мне просыпается безрассудство, и ни с того ни с сего заявил Пепите, что я еще и писатель. И философ. Помирать, так с музыкой, что называется. Никогда еще мое безрассудство не заводило меня так далеко. И все же я сказал это не просто так, кое-что в моих словах было правдой. Что до философа, то это представлялось мне весьма очевидным: у меня свое видение этого мира и жизни. Касательно писателя, я как-то написал рассказ для урока литературы, свой собственный, за который меня сильно хвалил учитель. Один из самых памятных успехов моей юности.

Пепита посмотрела на меня с приятным недоверием. Поскольку мой рассказ все еще оставался у меня, я предложил дать ей почитать что-нибудь из своего в обмен на право посмотреть какие-нибудь из ее картин и рисунков. Разумеется, все это делалось, чтобы создать видимость того, что я достоин ее круга, договориться о новой встрече и, главное, завоевать себе право поучаствовать в какой-нибудь четверг в посиделках избранных. Я сказал «чтобы создать видимость». Вранье. Надо бы так: «в отчаянном стремлении доказать». Но оставим это за скобками. Пепита не ответила мне ни «да», ни «нет», но в воздухе повисло обещание: что-нибудь все-таки произойдет. Я позвоню ей по телефону, мы снова встретимся, и, возможно, в какой-нибудь четверг меня допустят до той самой дружеской встречи, пусть даже в качестве простого слушателя. Все это я сказал, вернее, обозначил полунамеками, прощаясь с Пепитой, причудливо тасуя шутки с правдой, и она ответила: «Да, конечно, почему бы и нет? Захочешь — прочитаешь нам свой рассказ или поделишься своей философией». Воодушевленный ее ответом, я попытался поцеловать Пепиту, но она элегантно отстранилась, и мне удалось коснуться лишь уголка ее губ.

Я вернулся домой довольный и гордый собой. Ложь и обман, которыми я затыкал дыры тут и там, виделись мне недорогой платой за успех, какового, как мне казалось, я добился на свидании. Я не только продвинулся на ниве любви, но и вновь поднял потрепанное знамя моей чести. И лишь мысли о предполагаемых соперниках, Викторе и Фиделе, идеализированных моим страхом, да черные вытянутые тени тетки и няньки мешали мне всецело отдаться предвкушению столь желанного будущего.

23

Настало время поведать вам о Мерче и Наталии, чтобы продемонстрировать, как Пепита (вернее, демон любви) разрушила мою относительно сносную на тот момент жизнь. Я был неплохо устроен, не волновался за свое будущее, жил в собственной квартире. Иными словами, передо мной простиралась прямая и ровная дорога, обещавшая долгие спокойные годы. Когда живешь так, течения времени почти не замечаешь, потому что оно практически не вредит тебе. Боюсь, здесь мне снова придется ответить глупому читателю, воспринимающему все написанное буквально. Прочитав мои последние слова, он наверняка сразу же подумал: «Пф-ф-ф! Очередная незамысловатая жизнь, как у тысяч других». Этому и другим читателям, а заодно и доктору Гомесу отвечу: пусть жизнь моя со стороны может показаться монотонной, это вовсе не означает, что она вульгарна и банальна. И я далеко не обычный и заурядный человек. Нет, я вовсе не тот, кем меня считает большинство из вас. Обычные люди — именно те, кто объявил войну обыденности. Не согласны? Тогда оглядитесь. Во что вы погружены? Постоянное повторение одного и того же и возврат к старому. Слепое блуждание вокруг неизменной заезженной темы. Обыденно море, обыденны тигры, обыденны облака на небе, ветер, планеты и солнце, не говоря уже о ходе времени с его навязчивым припевом, составленным веками, временами года, часами и минутами. Обыденны офис и цирк. И те, кто молится, и те, кто богохульствует. Обыденны школа и университет. Обыденными со временем становятся любовь и игрушки, которые волхвы приносят в подарок детям. Не знаю, зачем люди упорствуют в этой нелепой и глупой борьбе с обыденностью, идя наперекор самой гармонии природы? Да и каким оружием пользуется человек в схватке со столь серьезным противником? Если не принимать в расчет алкоголь и наркотики, то это наивные и бесполезные погремушки, вроде путешествий, праздников, походов за покупками, странной одежды, следования за бесконечными капризами моды. И человечество не отдает себе отчета в том, что таково лишь еще одно проявление обыденности, только более утомительное и тяжелое. А потом эти люди с гордостью кричат на всех углах, что никогда не скучают, словно скука и все не связанное с развлечениями что-то ущербное, удел посредственности. Обыденность — неотъемлемая часть жизни; куда бы мы ни повернули, она с нами, и, только подписав почетную капитуляцию, иными словами, научившись скучать, не чувствуя ни вины, ни беспокойства по этому поводу, можно спастись от тягот заранее проигранной войны.

Но не будем отвлекаться на мелочи. Оставим теорию и вернемся к фактам. Как уже мной замечено, на тот момент я поддерживал более или менее постоянные отношения с двумя женщинами. Первой из них была Наталия, моя дорогая Наталия. С ней мы встречались дольше всего. Мы пробыли вместе десять лет, и если бы не случилось то, что случилось, и дальше оставались бы вместе. Наши свидания проходили по субботам, с семи и до девяти. И так из раза в раз. Всегда по субботам, всегда в семь, всегда ровно два часа. Я почти не пью и не курю, но с ней все было по-другому. Она раскуривала мне сигареты и смешивала джин-тоник. Я пьянел и начинал говорить. Рассказывал ей то, что не отважился бы сообщить никому больше. Она стала единственным человеком во всем мире, с которым я был по-настоящему откровенен. Иногда делился самым сокровенным. Это, разумеется, входило в перечень оказываемых мне услуг, хотя, знаю, она делала это с удовольствием, от всего сердца, и мы оставались и друзьями, и любовниками. Для нее я был не Марсьялем, а Эдмундо. Уверен, что и ее звали не Наталия, а как-то иначе. В известном смысле между нами сложились идеальные отношения: мы и близки друг с другом, и одновременно не знакомы.

Наталия слушала меня, не осуждая и не пытаясь в чем-либо убедить. В зависимости от сказанного она улыбалась, становилась серьезной, гладила мое лицо и руки, подносила стакан к моим губам, взъерошивала мои волосы или делала мне маникюр, пока я вещал. Она всегда говорила, что у меня прекрасные руки. А еще, что я очень умен, эрудирован и хорошо и четко говорю. Наталия делала меня свободным, сильным и спокойным. Лучшие любовные моменты в моей жизни связаны именно с ней.

Она была невероятно красивой, ее тело казалось безупречным: высокая, стройная, с короткой мальчиковой стрижкой. Словно сошедшая с обложки журнала мод. Ее хотелось нарисовать четырьмя свободными штрихами. А еще мы играли с ней в «Камень, ножницы, бумага» и карты или просто подолгу и с удовольствием сидели в тишине, подобно старым супругам. Она обожала меня, и ни с кем другим я не был столь близок к счастью. В моем бумажнике всегда хранилась ее фотография с дарственной надписью, словно мы женаты или состояли в настоящих отношениях. Небольшой штришок: дарственная надпись на фотографии была не Эдмундо, а некоему Марсьялю.

24

Вторая — это Мерче. Каждое воскресное утро я навещал свою мать в доме престарелых. Выводил ее погулять, обедал с ней в хорошем ресторане, а потом отвозил обратно и проводил с ней еще пару часов, дремля в соседнем кресле. Хотя с головой у нее было неважно, иногда случались периоды просветления. Ее излюбленной темой для разговоров служил мой отец, которого она, по всей видимости, очень любила и продолжала любить. Каждый раз, когда она вспоминала о нем, ее голос окрашивали нотки ностальгии, боли и жалости: как много ему пришлось работать, как не повезло ему в жизни, каким красивым, ладным и веселым он был в молодости и как тяжелая работа — бесконечная погрузка и разгрузка тяжестей — постепенно согнула, скрючила и состарила его, украла у него радость, сделав непохожим на самого себя. Как рано он умер, всего через несколько месяцев после выхода на пенсию и обретения долгожданной возможности отдохнуть от бесконечной работы. Мой отец мечтал стать консьержем, это было его призванием. Он провел полжизни, обивая пороги, чтобы его взяли на эту должность, и без конца строил планы, как заживет, когда будет консьержем.

Но, несмотря на невезение, в их жизни бывало и хорошее.

На свадьбе моих родителей молодоженам поставили на стол закуски, аранхуэсскую спаржу под майонезом на первое, телятину в собственном соку с гарниром из горошка и картофельного пюре на второе и мороженое и торт на десерт. А когда они начали резать торт, в зал вошли уличные музыканты, игравшие веселую студенческую песню. Вспоминая об этом меню, мать словно перечисляла экзотические лакомства; что же до песни, то, напевая ее, она погружалась в воспоминания и уходила в них так глубоко, что спустя какое-то время мне приходилось трогать ее за руку и звать по имени, чтобы вернуть к реальности. Выйдя замуж, мать каждое воскресенье готовила курицу с рисом. Для отца это был лучший день недели. «Сегодня мы оттянемся на всю катушку», — говорил он. А после обеда заявлял довольно: «Вот уж оттянулись так оттянулись!»

Как-то раз мы пошли с ним в цирк с тремя аренами, лучший в мире. Он расположился на огромной территории около площади Кастилья и назывался «Американский цирк». Уже ночью, лежа на кровати в темноте, отец сказал матери: «Как бы я хотел стать воздушным акробатом и парить там в высоте, словно ангел!» И продолжил мечтать: «Представь, что было бы, если бы мы с тобой посвятили себя цирку. Подумать только! Ты стала бы наездницей, я воздушным акробатом, а Марсьялито — клоуном. Вот мы были бы счастливы, разъезжая по свету с гастролями!» Меня самого представление особо не впечатлило, разве что часть с животными, но для отца это оказался незабываемый опыт. Даже когда я уже вырос, он иногда спрашивал меня: «А помнишь тот цирк?» «Да», — отвечал ему я. «Что это был за день! — улыбался он. — Когда еще такое приключится?!» — и продолжал вспоминать о клоунах, укротителе, всадницах, жонглерах и, конечно, воздушных акробатах. «Помнишь, как они лезли по канату? Какие же они ловкие! А как они летали!» Лежа на смертном одре незадолго до ухода, он показал пальцем вверх, покачал им, изображая маятник, и улыбнулся. Мне кажется, вспоминал воздушных акробатов и представлял себе, что тоже летает с ними там в высоте, подобно ангелу. Может статься, что он влетел в смерть, исполняя тройное сальто или какой-нибудь кульбит. Но его последними словами было «Не давай поводов для пересудов», и, думаю, предназначались они мне, потому что, кроме нас с матерью, в комнате никого не было.

В другой раз, еще до моего рождения, случился сильный снегопад, и они с матерью отправились в горы посмотреть на снег. Сели на подъемник, а потом долго шли вверх, поддерживая друг друга, чтобы не упасть. Но хотя шли они медленно и осторожно, очень скоро все равно поскользнулись и вдвоем шлепнулись со всего размаха на задницу. «Как же мы хохотали в тот день!» — часто вспоминали они. И, рассказывая, снова принимались хохотать. Того смеха им хватило на всю жизнь. А еще как-то они посетили Сельскохозяйственную ярмарку, где показывали корову со стеклянным животом, благодаря чему был виден весь процесс пищеварения. Это стало еще одним излюбленным воспоминанием из их копилки. Моей матери оказалось достаточно этих и еще нескольких других воспоминаний, чтобы молодость представлялась ей райскими временами.

25

Так вот, в доме престарелых я и познакомился с Мерче, работавшей там сиделкой. К моменту, когда я влюбился в Пепиту, мы с Мерче уже почти три года поддерживали относительно стабильные отношения. Первая и, пожалуй, единственная мысль, какая появляется у меня, когда речь заходит о Мерче, это то, что она была хорошей девушкой. Так же говорили и моя мать, и Наталия. Мать даже заявила: «Лучше женщины тебе не найти». И Наталия, когда я рассказал ей про Мерче, заметила: «Судя по всему, это хорошая девушка». Сущая правда: в ней не было ни капли злобы, что совершенно нехарактерно для представителей нашего вида.

Не красавица, но и не страшненькая, она не порождала у меня ни влечения, ни отторжения. Невысокая, полноватая. Повторю, я весьма придирчив к женщинам. Некоторые вызывают отвращение с самого первого взгляда, не знаю отчего, вероятно, это последствия профдеформации. Мне сразу представляется их тело изнутри: жир, кишки, связки, нервы, кости… В общем, мне нравятся женщины чистоплотные и изящные, у Мерче же, на мой вкус, было многовато плоти и маловато изящности. Совсем не то что Наталия, не говоря уже о Пените. Но зато Мерче была простая, веселая и покладистая. Тела своего она не стыдилась и демонстрировала его естественно и с кокетством. Мерче любила жизнь и все, что с ней связано. И ела она с большим удовольствием и без всяких кривляний.

А еще она пела. У нее был красивый голос, и она знала сотни песен. И хотя ей не хватало культуры, которой она не интересовалась, и словарный запас ее был весьма скуден, она уважала и ценила чужую мудрость, воспитание, красоту, эрудицию и умные разговоры. Меня она боготворила и с удовольствием, чуть ли не с обожанием внимала, желая научиться чему-нибудь новому. «Тебя так приятно слушать! — говорила она мне. — Ты похож на телеведущего». И да, я в некотором роде стал для нее учителем и пытался наставлять по мере возможностей. «Попробуй угадать, что значит слово „олифант“?» — спрашивал я и предлагал три варианта ответа. Или задавал ей другие общекультурные вопросы: кто придумал зонтик от солнца? Сколько звезд во Вселенной? Какая река Европы является самой полноводной? Мы проводили много времени за такими играми. Кроме того, я работал над ее дикцией, учил ее правильно писать и часто устраивал орфографические диктанты со сложными словами. Как-то она сказала: «Надо же, сколько ты знаешь! Тебе нужно на телевикторину. Ты точно победишь!» Я ответил, что участвовать в телевизионном шоу представляется мне нелепицей и дурным тоном. «Какой же ты у меня странненький…» — вздохнула она. Мы часто смотрели вместе теледебаты, и она говорила мне, что мне надо попасть туда, на экран, чтобы отстаивать свою точку зрения, что я, дескать, умнее всех прочих участников, вместе взятых. Мерче была очень заботлива и в моменты нежности или баловства начинала сюсюкать, называя меня Марсианито. Она никогда ни на что не жаловалась, обожала мою мать, а мать — ее. Наивность Мерче придавала ей духовности, которой недоставало ее телу. Иными словами, ее невозможно было презирать.

Воскресными вечерами, выйдя из дома престарелых, мы отправлялись в кино, гулять или чего-нибудь выпить, часто ходили в зоопарк. Я с малолетства рвался туда при каждом удобном случае. Ранее отмечалось, что я обожаю животных и лажу с ними гораздо лучше, чем с людьми. Мерче животные тоже нравились. Так что мы проводили много времени напротив террариума с ядовитыми змеями или вольера с носорогом. Стояли, не проронив ни слова, взявшись за руки, ее голова на моем плече, — молчали и потягивали через трубочку газировку, всецело отдавшись созерцанию. Из всех известных мне женщин она единственная никогда не обижала меня. И только с ней я вполне мог бы жить вместе и не раз всерьез рассматривал эту возможность. «Не дури! — увещевала меня мать. — Женись на Мерче. Лучше, чем она, за тобой никто не уследит». Наталия считала, что нехватка любви и страсти — не препятствие для совместной жизни. «Быть может, со временем ты научишься любить ее, — говорила она и добавляла: — Наверное, даже хорошо, что ты не слишком в нее влюблен. У тебя нет никаких иллюзий, и ты не сможешь ее разлюбить».

Вот так я и жил в то время: свободный, одинокий и счастливый.

26

Настало время поговорить о Рамоне Кордеро. Сейчас или никогда. Я сомневался, теряясь, где разместить этот эпизод — в начале, в конце или просто выкинуть, но теперь понимаю, что его нужно расположить в моей истории именно здесь: поведав о любви, нельзя не рассказать о дружбе. Помимо Наталии и Мерче, у меня установились тесные взаимоотношения с Рамоном Кордеро, единственным настоящим другом в моей жизни, хотя дружба наша была очень непростой и скрывала другое, куда как более глубокое и искреннее чувство. Нет, оно никак не связано с гомосексуализмом, как уже наверняка подумали некоторые бдительные читатели, склонные к скоропалительным выводам. И пусть часть о Кордеро определенно не «вырезка» моего повествования, но уж точно и не обрезки. В ней, как и в эпизодах о Наталии и Мерче, и даже Ибаньесе и барменше, есть моменты, которые пересекаются с историей Пепиты. Соприкасаясь, они искрят и вызывают гром и молнию, как вы сами увидите дальше. Давайте посмотрим, получится ли у меня объяснить, что за дружба нас связывала.

Начну с того, что мы с Кордеро устроились на работу в ту самую крупную мясоперерабатывающую компанию, о которой я упоминал, в один день. Нас вдвоем и наняли на работу. Скажу больше, мы познакомились и прониклись взаимной симпатией в приемной, пока вместе с другими претендентами ждали собеседования с начальником отдела кадров. Нам хватило одного взгляда, чтобы выделить друг друга из толпы. Мы были молоды, неопытны и начали свой трудовой путь с уборки навоза и неперерабатываемых отходов.

Мы сразу же подружились. Гуляли после работы, болтали и делились новостями, прежде чем разойтись по домам. Потом начали проводить вместе воскресенья. Знакомились с девушками, ходили в кино на боевики, в зоопарк, на танцы или просто бродили бесцельно. Иногда выбирались в окрестные городки на местные праздники, ездили купаться на водохранилище Сан-Хуан. Любая ерунда казалась нам приключением, игрой. Нам всегда было хорошо, даже когда мы рассказывали друг другу свои горести. Мы делились своими планами и самыми сокровенными страхами и желаниями. Интересно, что мы с ним были одного роста и телосложения и походили друг на друга внешне и часто, иногда даже неосознанно, подчеркивали это. Шли в ногу, одновременно поворачивали за угол, словно следуя приказам невидимого командира, подражали друг другу в манере речи и одежде. Чем больше проходило времени, тем больше мы становились похожи. Как-то купили себе по игрушечному складному ножу, просто потому, что нам так захотелось, и все время крутили их в руках, синхронно выделывая всякие штуки. Благодаря нашей схожести некоторые принимали нас за близнецов. Мы ходили все время вдвоем, не разлей вода. Как-то раз на выходе с работы один старик, заслуженный скотобоец, даже назвал нас сладкой парочкой. О нашей дружбе знали все, в том числе и потому, что мы оба продвигались по карьерной лестнице, занимая одни и те же должности: подсобный рабочий, нутровщик, обвальщик, разрубщик, боец скота… Мы казались идеальной командой.

Но в наших отношениях имелось немало показного. Не стоит обманываться внешней идиллией. Под бурным потоком нашей дружбы тихо били родники горечи, как, кстати, и бывает почти всегда. Копни любое чувство, и увидишь, что под ним скрывается тайная жажда превосходства, до которого так охоч род человеческий. И эта кровавая борьба за превосходство шла с самого начала наших отношений.

Со дня моего знакомства с Кордеро между нами возникло скрытое от других соперничество, связавшее нас крепче дружбы. Пожалуй, даже можно сказать, что в глубине души мы воспринимали друг друга врагами и наша дружба основывалась не столько на любви, сколько на соперничестве. На чем-то от внутреннего зверя, живущего в каждом из нас и иногда вырывающегося на свободу, на чем-то, что бродило в наших молодых и еще невинных душах. Иногда мы с ним бегали наперегонки. «Кто первым добежит до угла?» — и мы бросались вперед, вкладывая в каждый шаг всего себя, вытягиваясь в струну, чтобы первым достичь финиша. Безусловно, это была игра, но случалась она очень часто: чувство превосходства, глубокое удовлетворение, унижение товарища. Мы соперничали во всем и всегда шли до конца: кто умнее, кто быстрее и ловчее, кто больше может продержаться без воздуха, кто лучше одевается, кто сноровистее обращается с ножичком… Годилось все, чтобы выделиться на фоне товарища, после чего мы принимались искать новый повод для соревнований, пусть даже самый незначительный. Это было самой настоящей борьбой за первенство. Однако, если бы нам представилась такая возможность, то мы, не раздумывая, отдали бы друг за друга жизнь, столь сильной оказалась наша связь. Мы были не только соперниками, но и настоящими верными друзьями.

Вероятно, кто-нибудь спросит, не было ли наше соперничество чем-то сродни спорту, юношеской забавой, дружеской игрой и шуткой? Я и сам задавался этим вопросом, но впоследствии факты показали, что это не так. Наше соперничество давало о себе знать и на работе: мы соревновались, кто быстрее выпотрошит тушу, кто больше и качественнее забьет скота, кто сделает самый чистый и точный разрез аорты у свиньи на линии забоя. Наш антагонизм превратился в настоящее наваждение, незамутненную горькую и разрушительную зависть. Но понял я это значительно позднее. Уверен, что и Кордеро не сознавал горькой и токсичной природы нашей дружбы. Успехи одного из нас смертельно расстраивали другого, неудачи, напротив, радовали сверх меры, и все же мы не могли друг без друга, словно влюбленная парочка. И в этом не было ничего удивительного, потому что любовь и ненависть, скажу это еще раз, похожи именно тем, что намертво связывают своих жертв. Мне нелегко признавать, но он был моим единственным настоящим другом, пусть даже в основе нашей дружбы лежали нездоровые чувства. Здесь, кстати, самое время призадуматься: существует ли на свете любовь, подпитываемая разделенной глухой обидой, общими несчастьями, постыдным опытом, о котором известно только влюбленным? Иными словами, может ли быть такое, что ненависть и любовь сосуществуют друг с другом, перетекая из одного в другое, образуя нечто, чему нет имени? Это вполне могло иметь место в случае нашей так называемой горячей дружбы с Кордеро.

«Так вы полагаете, что человек может любить и ненавидеть одновременно?» — спросит меня любопытный читатель. «Вне всякого сомнения», — отвечу я ему, и здесь самое время углубиться в теоретические дебри и абстрактные умствования, но потом и доктор Гомес, и все вы начнете попрекать меня этим, так что лучше продолжу свою историю. У меня не было от Кордеро никаких секретов. И вот однажды (внимательно следите за тем, о чем сейчас будет рассказ) к нам пришли двое из руководства компании и с ними какой-то высокопоставленный гость, и нам с Кордеро велели провести для них экскурсию и показать порядок забоя, что мы и проделали с максимальной сноровкой и мастерством, дав все необходимые общие и технические разъяснения. Впрочем, они нас даже не слушали, говорили о чем-то своем, все глубже и глубже погружаясь в разговор, посмеивались, не обращая внимания на то, что мы им показывали и рассказывали. Разумеется, нас покоробило и унизило такое пренебрежение. Более того, уходя, они даже не простились с нами, не удостоили взглядом, словно нас не существовало, оставили стоять с распахнутыми ртами, превратив в посмешище в глазах наших товарищей и прочих свидетелей.

Исполняя свои обязанности, мы проводили их до лифта, открыли им дверь и обозначили легкий поклон. Даже не взглянув на нас, они, похохатывая, сели в лифт и поехали на последний этаж, где располагались кабинеты начальства. Меня же охватило такое раздражение и злость, что я почувствовал, как во мне, словно в чайнике, закипает горячая ненависть. Казалось, у меня вот-вот взорвется голова. Все мое тело дрожало. И вдруг — о чудо! — как в лучшие моменты моего детства, я закрыл глаза, сжал кулаки и зубы, все еще слыша, как из едущего вверх лифта доносятся смешки. «Стой! Остановись и рухни в пропасть!» — сказал или подумал я два, три, четыре раза, пока наконец лифт с лязгом не остановился между двумя этажами. В шахту он не упал, желание исполнилось не до конца, но они просидели там больше трех часов, пока их не вытащили спасатели, и им было уже не до смеха.

Когда я рассказал об этом доктору Гомесу, тот заявил, что он скептик и произошедшее это всего-навсего стечение обстоятельств. Уверен, что так же думает большинство читателей-скептиков. Пожалуй, стоит отметить, что я с большим пониманием отношусь к неверящим, чем к скептикам. Предпочитаю фанатика, готового упереться рогом и отказываться поверить в то, что я рассказываю, тем, кто умывает руки и пожимает плечами, скорчив при этом нелепую нейтральную физиономию. Я хорошо знаю скептиков, им принадлежит мир. И подавляющее большинство скептиков — фарисеи, если не сказать больше — подонки. Их скептицизм служит приютом всему аморальному. Их совесть, подобно облакам, меняет направление и форму в зависимости оттого, куда дует ветер, лишь бы не останавливаться. Они вечно кричат о своей беспристрастности, невинности, объективности и невиновности… И комедианты, и скептики — все они выходцы из одного помета.

Ну так вот, примерно так же отреагировал Кордеро, когда я спросил его: «Ты это видел? Видел, как я остановил лифт силой мысли?» — и поведал ему о волшебной силе, дарованной мне природой с детства. Он, разумеется, мне не поверил, а только отшутился, но все равно тот случай сплотил нас еще сильнее.

Потом мы с Кордеро обзавелись девушками и какое-то время встречались вчетвером: молодые, веселые, шумные, довольные жизнью и окружающим миром. Как прекрасна молодость! Но поскольку наша дружба была крепче любви, скоро мы расстались с нашими подругами и снова остались вдвоем, став ближе, чем когда-либо. Мы настолько сроднились, что старый скотобоец сказал про нас: «Прямо два голубка!» И я понимаю почему: мы на самом деле походили на двух любовников. Как я уже отметил и с удовольствием повторю, любовь и ненависть похожи в том, что без остатка растворяют в себе людские души. По правде говоря, друзья ли, враги ли или просто зависшие между любовью и ненавистью, точно одно: мы были по-своему счастливы. Куда больше, чем с Ибаньесом и барменшей. По-настоящему глубокие чувства всегда дают неопределенные, неясные ощущения. Мы живем в мире иллюзий, в котором практически невозможно отличить ложь от реальности. А я к тому же долго жил спиной к свету, подобно платоновскому узнику в пещере. До тех пор, пока…

27

…Пока у меня не открылись глаза на то, кем был Кордеро на самом деле и какие отношения нас связывали. Как-то раз, лет через шесть или семь после знакомства с ним, когда наша дружба находилась в зените, директор завода отправил меня под вечер с отчетом в администрацию к одной новой сотруднице. Зайдя к ней в своем вечном белом халате, я увидел девушку, одетую во что-то очень молодежное. Она казалась удивительно, просто невероятно молоденькой. Ее сложно было назвать хорошенькой, но она очень старалась выглядеть так и вести себя соответственно. При ходьбе моя новая коллега активно раскачивала бедрами, огибая углы столов, дверные косяки и другие встречавшиеся ей на пути препятствия, а если их не попадалось, просто изображала, будто что-то обходит. И при этом периодически забавно вскрикивала, строила смешные гримасы, подпрыгивала на ходу и выделывала танцевальные па. В общем, жуткая кокетка.

Ее звали Нурия. Она из тех женщин, о которых не скажешь, красивы они или нет: они могут казаться и симпатичными, и страшненькими, но всегда обаятельны и способны преподнести себя то как ушлых и разбитных, то как невинных и глупеньких. Я не понимал, нравится ли она мне. На первый взгляд Нурия казалась привлекательной — тело у нее было красивое, но в ней проскальзывало что-то, сводившее эту привлекательность на нет. Ростом она не вышла — ничего особенного, одни обрезки, однако в ней присутствовало определенное очарование. Вообще, все у нее было на своем месте, пусть и не выставленное напоказ — скромное, невинное, почти детское и потому извращенно соблазнительное… Вместе с тем ее худоба казалась немного болезненной, под косметикой угадывались какие-то неровности, небольшие прыщи, а сама кожа выглядела бледной и сухой… Я уже говорил, что мне нравится оценивать качество плоти и кожи окружающих, но с Нурией все казалось неопределенным: и тело, и душа. Я не мог понять: наглая она или скромная? Коварная или наивная? Сплошная неопределенность. К тому же она в совершенстве владела искусством изображать стыдливость. Безусловно, чистой воды показуха, ведь она прекрасно понимала, что стыд распаляет мужчин не меньше, а то и больше, чем бесстыдство. Когда я смотрел на нее, она отвечала мне нежным дерзко-провоцирующим взглядом. Шли дни, время вершило свое дело, и вот однажды в воскресенье мы отправились в кино. Так начались наши непостоянные отношения, во время которых я отдалился от Кордеро на несколько месяцев…

С Нурией все представало двусмысленным. Она позволяла целовать и ласкать себя и тут же, пользуясь своим малым ростом и подвижностью, прятала свои прелести. Чувствовалось, что она весьма сварливая особа. Нас нельзя было назвать ни женихом и невестой, ни любовниками, ни друзьями. Даже не знаю, как определить это. Разумеется, в одну из наших первых воскресных встреч я повел ее в зоопарк и рассказал о своей любви к животным, природе и красивым пейзажам. А заодно любезно поведал о своих вкусах, маниях и образе жизни. Продемонстрировал воспитание, культуру, словарный запас и жизненную философию, пройдясь по целому ряду тем и рассказав несколько забавных историй, пока мы бродили меж клеток и вольеров. Но зоопарк ей не понравился. Львы пугали ее, тюлени вызывали отвращение, обезьяны заставляли нервничать. Весь вечер она жевала сладости и украдкой зевала. Мои философские рассуждения, красноречие и богатый словарный запас ее тоже не впечатлили. Больше в зоопарк мы не ходили. Ей нравилась музыка, танцы, дискотеки, рок-концерты и стадная жизнь — все то, что я презираю. Как бы то ни было, мы продолжили периодически встречаться (ходили в кино, гуляли, сидели в барах…), и по заводу пошел слух, который тут же превратился во всеобщую убежденность, что мы с ней, дескать, пара. Стоило появиться свидетелям, с интересом следившим за любовной интригой, и начался кошмар: шуточки, скользкие комментарии, перемигивания, неуместные жесты…

И так продолжалось несколько месяцев, до тех пор, пока она (причем все остальные узнали об этом раньше меня) не нашла мне замену в лице своего коллеги — простого, поверхностного, жизнерадостного типчика, идеального комедианта, тоже обожавшего потанцевать и посмеяться. При этом Нурия не гнушалась тем, чтобы демонстрировать окружающим свое презрение ко мне и привязанность к тому второму, охотно принимая его ухаживания и нежности на людях. Не стеснялась даже меня, настолько велико оказалось ее бесстыдство. Могу предположить, что она с удовольствием сплетничала обо мне, о моих откровениях, об интимных подробностях наших встреч, о походах в зоопарк, моей философии, додумывая всякие скабрезные подробности. Лично меня она не волновала, была мне совершенно безразлична, но теперь на кону стояла моя честь.

И вот тут-то и приоткрылась истинная личина Кордеро. Я стал замечать в его взглядах издевательскую насмешку и злорадство, слышать, как он украдкой перешептывается с другими. До меня начали доноситься его слова, произнесенные в этих разговорах… И вдруг я понял, что Кордеро, судя по всему, любуется моим позором с первого ряда, наслаждается моей ролью рогоносца-недотепы, получает ни с чем не сравнимое удовольствие от моих страданий…

Мне могут возразить, мол, его взгляд передавал не издевку и злорадство, а ревность, обиду и радость от возвращения лучшего друга, подобно тому, как это происходит с влюбленными. Что ж, поначалу и я так подумал. Мы продолжали дружить, хотя меня стали одолевать подозрения, что это человек с двойным дном. Думаю, и с ним происходило нечто подобное, потому что дружба наша более не была такой чистой и гармоничной, как раньше. В любви и дружбе всё как в строительстве дома: стоит появиться одной трещине, и здание может рухнуть. К тому все и шло. Осталось немного, и я разделаюсь со злосчастной историей Кордеро.

Прошло какое-то время, и для нас, бывших на тот момент бригадирами, открылась возможность занять должность директора завода. Это происходило примерно за полтора года до моего знакомства с Пепитой. И назначили на эту должность меня. То есть я стал его начальником. Мне не нравится ни отдавать распоряжения, ни получать их. Неприятны приказы, от кого бы они ни исходили. И потому я стараюсь предугадывать и выполнять все желания руководства заранее, чтобы начальникам не приходилось командовать мной. Распоряжения начальства всегда, подчеркиваю, всегда, какими бы мягкими они ни были, облечены в сильные и резкие слова и унизительны по своей сути. Такого же подхода я жду и от своих подчиненных, чтобы мне не приходилось унижать их. Мне противно говорить с людьми с позиции вышестоящего, достаточно, чтобы они понимали свое подчиненное положение и не заставляли напоминать об иерархии. И вот сейчас вы снова увидите, как ненависть и любовь меняются местами с удивительной легкостью, словно карты в руках фокусника, перетасовывающего колоду на глазах у всего честного народа, неспособного заметить момент подмены.

28

Как же повел себя Кордеро? Прекрасно зная меня, он с самого первого момента решил не подчиняться без открытого приказа. Мне приходилось проявлять начальственность, нести бремя ответственности, пока он легко и свободно, только что не подпрыгивая от радости, предавался безделью, демонстрируя тем самым свою профнепригодность. Даже когда речь шла о чем-то совершенно незначительном, он терпеливо ждал моих распоряжений и требовал четких инструкций и только после этого брался за работу. Кордеро словно говорил: «Видишь, как тебе достается со мной? Ну, ты же хотел мной командовать? Так давай, командуй! Вперед! Укомандуйся до потери пульса, а я буду все выполнять». Ну а поскольку исполнять приказы всегда легче, чем отдавать, Кордеро удавалось играть свою роль сутки напролет, постоянно демонстрируя свою готовность, покорность и полную неэффективность.

При этом я не мог сделать ему выговор или призвать к порядку. Причиной тому была и наша дружба, и то, что Кордеро никогда не отказывался выполнять мои распоряжения и следовать своим должностным обязанностям. При условии, что такие распоряжения отдавались в явной форме и разъяснялись до малейшей детали. Полагаю, в этом и заключалась его месть. Дело осложнялось тем, что наши рабочие взаимоотношения сразу же оказались в центре внимания. Весь мир — театр, и зрители с удовольствием смотрели ежедневное представление в нашем исполнении. Ну а поскольку автором и главным героем этой пьесы выступал Кордеро, мне выпала роль злобного дурачка, деспотичного начальника, которым вертит хитрый и смышленый подчиненный, без конца выставляющий его на посмешище под хохот и аплодисменты публики. День за днем я был вынужден играть на виду у сгорающих от нетерпения зрителей свою роль высмеиваемого и оплеванного кретина, над которым неизменно торжествует Кордеро. Это стало для меня настоящим кошмаром.

Не стоит и говорить, что после того, как наше соперничество из дела личного и даже тайного превратилось в общеизвестное, в наших отношениях появилась невероятная напряженность. Но затем произошло нечто, что я бы назвал чудом, ради чего и затеян этот рассказ. Я познакомился с Пепитой и безумно влюбился в нее, что, по всей видимости, повредило тонкий механизм моих чувств и переживаний, и я совершенно позабыл про Кордеро. Причем это не было продуманной стратегией, лишь глубоким разочарованием, подобным тому, которое испытывает любовник, утративший чувство к своей пассии и внезапно открывший для себя, что она скучна и неинтересна ему. Нечто похожее на разрыв любовных отношений, разрушение связей, казавшихся вечными.

Не знаю, как это случилось, но внезапно я понял, что не ценю Кордеро и не ненавижу его, что он не вызывает во мне ни привязанности, ни раздражения, ни какого бы то ни было иного чувства, кроме откровенного, почти олимпийского равнодушия. Он стал для меня совершенно чужим человеком. Я перестал отдавать ему распоряжения и вычеркнул из своей жизни. И, сам того не желая, расквитался с ним самым жестоким образом. Кордеро чувствовал себя подобно отвергнутому любовнику — раздавленным и оскорбленным — и постепенно угасал. Он безрезультатно то и дело показывался мне на глаза — покорный, безутешный, увядший, словно умоляя, чтобы я ответил ему взаимностью. Но все было тщетно, я отделывался от него пустыми, ничего не значащими фразами: «Да, разумеется», «Делай то, что должен», «Делай, как считаешь нужным», пожимал плечами, удивленно смотрел на него, как на незнакомца, и отмахивался неопределенными жестами…

Разумеется, мы стали меньше встречаться, но хуже этого для Кордеро было мое нежелание его видеть, мое равнодушие, моя холодность. Публика потеряла к нему интерес. Спектакль закончился, и по вечерам Кордеро уходил с работы один, вжав голову в плечи, шагая медленно и потерянно. Он худел, бледнел, выглядел беззащитно. Собственные подчиненные начали избегать его, игнорировать и подтрунивать над ним. Спустя несколько недель он слег, ушел на больничный, и затем я его никогда не видел.

«Простите, я ни в коем случае не хочу вас обидеть, но допускаете ли вы, что все это — просто недоразумение, бессмысленный плод болезненного и тщеславного воображения?» Спасибо за этот в высшей степени уместный и тонкий вопрос. Буду откровенен. Ровно те же сомнения обуревают меня по ночам. Я спрашиваю себя, возможно ли, что Кордеро был хорошим человеком, настоящим другом и товарищем, а не скрытым смертельным врагом, за которого я его принимал? Что после того, как я стал его начальником, он обращался ко мне из лучших побуждений, стремясь доставить удовольствие, а инструкции были нужны, чтобы максимально точно выполнять мои распоряжения? Что я вел себя как тиран, которому нужно беспрекословное послушание даже в самых мелких и незначительных вещах? «Что же до воображаемого театра, где вы с Кордеро выступали в качестве актеров, причем тебя все время высмеивали, а Кордеро побеждал под аплодисменты толпы, то, может, это все не более чем твоя выдумка, химера, порожденная страхом насмешки, того, что скажут другие, демонами твоей чести?» — говорил я себе. И страшными бессонными ночами я думаю, не случилось ли такое, что Кордеро, уязвленный моим равнодушием и тем, что над ним издевался и смеялся на людях тот, кого он считал лучшим другом, заболел сначала духом, а потом и телом и потерял работу, радость жизни и здоровье? Но с рассветом нового дня я возвращаюсь к своей изначальной версии и прогоняю ночные страхи, заставляю их развеяться, как кошмар, дурной, причудливый и абсурдный сон, которыми они, по сути, и являются.

В любом случае главное в истории Кордеро — то, как появление Пепиты мгновенно разбило вдребезги двойные узы любви и ненависти, связывавшие меня с этим человеком. Оба эти чувства уживались в нас, не конфликтуя между собой, — точно так же это происходило у меня с Ибаньесом и барменшей — и лишь укрепляли нашу дружбу, заставляя ее казаться нерушимой.

Ну и, заканчивая эту историю, отвечу на незаданный вопрос: «А как же Нурия и ее новый жених?» С ними случилось то же, что и со многими другими. Всю свою жизнь я замечал, что, стоит мне сделать какую-то глупость или ошибку перед кем-то и выставить себя на посмешище, как очень скоро этот кто-то, нежелательный свидетель, умирает или на него обрушиваются разного рода несчастья. Иногда для этого требуется несколько месяцев, иногда — несколько лет. Я записываю имена таких людей в специальную тетрадь и, когда они погибают или становятся жертвами несчастья, вычеркиваю их оттуда — точно так же, как это делал один из моих любимых литературных героев, граф Монте-Кристо. Так вот, что касается Нурии, девушки с дурной кожей и плотью, все ее лицо покрылось угревой сыпью, характерной для розацеа, которую у нее впоследствии и диагностировали. Это сломало ей жизнь. А ее жених — танцор и комедиант — при первом же сокращении штата был уволен из компании. Еще один повод для тех, кто говорит о случайностях, поверить, что случай всегда на моей стороне.

29

Я собирался рассказать вам о губительных последствиях моей любви к Пепите для отношений с Мерче и с Наталией, но надолго отвлекся на Кордеро, чего не планировал. Поэтому сейчас вернусь к Пепите, а Мерче с Наталией оставлю на потом. Будем надеяться, что меня больше не утянет в сторону и я смогу дорассказать основную историю.

После моей первой успешной встречи с Пепитой наедине я беспрерывно проживал и анализировал энтелехии и чудищ, порождаемых любовью. Мне стало ясно, что любовь действительно способна свести с ума. При этом я не утверждаю, что ненависти это не по силам — никак не могу перестать сравнивать два эти чувства, — но ненавидеть можно холодно, расчетливо и издалека, и такое бывает очень часто. Что же до любви, то возможна ли она без огня и страсти, без неконтролируемого желания быть рядом с любимой? Наверное, какой-то ответ есть в ворохе научных исследований, посвященных этому чувству. Но хотя я их и не читал, убежден: каждый повеса знает, что такое любовь и с какой стороны браться за это дело, куда лучше, нежели всезнайки, сочиняющие подобные трактаты.

Мне вспомнился учитель литературы — лучший из всех, с кем пришлось сталкиваться, сильно хваливший единственный написанный мной рассказ. Год за годом он читал своим ученикам самые страстные и отчаянные стихи о любви поэтов-романтиков: Эспронседы, Беккера, лорда Байрона. А в промежутках между стихами рассказывал ужасные истории из их жизни: любовные похождения, самоубийства, похищения, побеги, припадки ярости. Все романтики были бунтарями и искателями приключений, людьми дерзкими и непокорными — всклокоченные волосы, бьющееся на ветру кашне. Ходили ночами по развалинам и кладбищам. Были чистыми и свободными. Знали, что такое горечь бытия. Умирали молодыми, принося себя в жертву идеалу. И так далее и тому подобное. Они шли против общества и вечно оказывались в сердце неразберихи и скандалов. Похищали своих возлюбленных, а некоторые даже выкапывали их из могил после смерти. Когда у них оставалось всего несколько монет, они швыряли их в море, не заботясь о будущем.

Мне всегда нравились его истории, многие из них я помню до сих пор. Учитель, разумеется, рассказывал их нам, чтобы заинтересовать, заставить восхищаться этими необыкновенными людьми, полюбить их и читать их творения. Но тогда вошли в моду реалити-шоу, те самые программы, в которых люди без малейшего стыда рассказывают о самом сокровенном, о своих бедах и несчастьях. И на их фоне романтическое бунтарство выглядело детским лепетом. Как-то раз, прочитав нам ряд избранных стихов и поведав несколько страшных историй, учитель спросил, что мы думаем о романтиках, их философии и образе жизни. Повисла тишина. «Ну, что вы о них думаете?» — настойчиво повторил учитель. И кто-то с задних рядов пробормотал в ответ: «Слюнтяи». И здесь снова ощущается разница между восприятием жизни как комедии и как трагедии. И видно, как уходит дыхание трансцендентального, некогда поднимавшее человека над презренным миром материального. У меня эти стихи вызывали смех, такими они казались искусственными и утопичными, но при этом в глубине души я уважал их авторов за трагическое восприятие мира и жизни и восхищался ими. Зато после своего знакомства с Пепитой я перечитал некоторые из этих стихов и понял их. Они больше не вызывали у меня насмешки, мне тоже захотелось объявить себя романтиком, стать таким же угрюмым и отчаявшимся и вершить безумства во имя любви.

А еще я вспомнил о битве за Трою. Когда в школе на уроке литературы нам рассказали эту историю, она мне очень понравилась, но мне представлялось абсурдным, что война разгорелась из-за такого пустяка, как любовь. Впрочем, во время обсуждения в классе я все равно утверждал, что похищение Елены — достаточный повод для войны. Только не из-за любви, а из-за чести. Царю нанесли оскорбление, смыть которое можно было только войной. Кроме того, мне очень понравилась ярость Ахиллеса, когда Агамемнон похитил у него Брисеиду, потому что тот запятнал его честь. Теперь же обе причины казались мне достаточными. Любовь и честь боролись за право отправиться на битву и победить или умереть, третьего не дано. Точно так же, как произошло между мной и Кордеро.

30

Любовь полностью изменила мое отношение к окружающим и к самому себе. Я думал о Мерче и стыдился ее. Стыдился себя самого, того, что довольствуюсь столь немногим. Все это заставило меня начать сомневаться в том, что я чего-то стою, думать, достоин ли я бороться за любовь Пепиты. И ответ меня страшил. «Что ты способен предложить ей? — грозно спросил меня суровый голос моего разума. — Стабильную работу на промышленной бойне и зарплату, достаточную только для того, чтобы вести тихую и скромную жизнь? Ей, с детства привыкшей к комфорту, элегантности и избранному кругу общения? Посмотри на себя хорошенько. Твой потолок — это профессионально-техническое училище, не замахивайся на барышень с высшим образованием. Твой вариант — это Мерче, ну или кто-то чуть получше нее. Что же до твоей культуры и красноречия, которыми ты так гордишься, взгляни на них через призму твоих любовных чаяний, и сам увидишь, что все твои знания не более чем красочная мишура, мозаика из диковин, странных историй, сомнительных шуток и застольной философии, не слишком-то отличающихся от дешевой бижутерии и косметики, которой Мерче прихорашивается перед встречей с тобой. Они вполне годятся для людей недалеких, с которыми ты обычно общаешься, но никак не подойдут для окружения Пепиты, в котором все, включая твоих возможных соперников, могут похвастать серьезной карьерой и кругозором, не говоря уже о положении в обществе, и легко разоблачат все твои потуги. Да и сама Пепита наверняка уже все поняла. А если ты посмотришься в зеркало, то увидишь, что и внешне ты далеко не статный красавец (скорее страшненький задохлик, да еще и ниже ее сантиметров на десять), и манерами не блещешь. В общем, шансов очаровать ее и увлечь в безумный мир романтической идиллии мало».

В тот момент я четко понял, что мне не покорить Пепиту. Осознал это максимально ясно и взвыл от несправедливости. Мне стало так жалко себя, что я почувствовал, как меня переполняет глухая обида на Пепиту и ее окружение и снова охватывает горячее желание убить ее, ее родственников и претендентов на ее руку. Всех. Такую же ярость и жажду мести, должно быть, испытывает попрошайка в отношении мира, столь несправедливо обделившего его своими дарами и богатствами. Мелькнула мысль, что моя внезапная неприязнь к тетке и няньке была не более чем предвестником ненависти к Пепите, еще не проявившей себя, но с самого момента нашего знакомства глухо ворочавшейся во мне. Мне пришла в голову метафора: изначально мои чувства к Пепите напоминали бурную реку, мутная вода которой влекла за собой ил презрения и чернейшей скрытой обиды.

Разумеется, я говорю все это сейчас, когда развеялся дурман, тогда же я не понимал, что чувствую и чувствую ли вообще хоть что-нибудь, кроме слепого желания любить и быть любимым.

Тут недалекий читатель воскликнет: «Неужели вы с самого начала не поняли, что Пепита создана не для вас?» И здесь мы снова возвращаемся к тому помешательству, которое творит в человеке любовь. Она наполняет душу фантазиями, дарит надежду взамен пустоты и отчаяния и может посеять даже в самом трусливом сердце проклятые семена героизма и жажды подвига. Влюбленный вдруг осознаёт, что в нем сокрыта несгибаемая воля, ждущая своего часа, готовность биться за правое дело, за то, чтобы выполнить свою миссию. И я, полюбив, внезапно тоже понял, что у меня есть своя миссия в этой жизни. Повторю: у меня есть своя миссия в этой жизни.

«И почему же я недостоин Пепиты? — возразил я сам (ну не столько сам, сколько моя честь и уязвленная гордость) хмурому голосу разума. — Почему она должна являть для меня что-то высшее? И чем я хуже скрипача и историка?» Я принялся копаться у себя в душе. «Кто я? Что это за новый человек, рожденный из кропотливого труда и благодати, ниспосланной любовью? Может, во мне есть какие-то еще не познанные мной качества? Вдруг я не только философ, но и, скажем, писатель? А если так, значит, человек творческий, и это все кардинально меняет». Мне представилась романтически-богемная картина: она предается живописи, а я пишу книгу где-нибудь, неважно где, пусть даже в бедной и темной квартирке, неприглядность которой компенсируется благодатью любви и искусства.

Более того, припоминаю, что на какое-то мгновение я предался мечтам очаровать Пепиту, ее родню и участников сборищ-по-четвергам этим богемно-писательским снадобьем. Можете представить себе степень безрассудства и безумства, подаренную мне сумасшедшей надеждой. И все это ради того, чтобы снова увидеть Пепиту и завоевать право участвовать во встречах клуба избранных. Именно об этом я подумал, когда она рассказала мне о своих сборищах: я должен войти в ее ближний круг, потому что только так смогу бороться за нее и покорить. И именно поэтому, в порыве отчаяния или, вернее, отчаянной надежды, я наврал ей, что пишу книги. Простой пример того, как любовь заставляет человека терять и разум, и достоинство и уводит его в лабиринт садов, выхода из которого ему не найти. Что же до моей внешности, то, покопавшись в интернете, я выяснил, что мир знает немало уродливейших гениев ростом едва ли в полтора метра: Сократ, Кант, Аттила, Моцарт, Декарт… А я, конечно, не жгучий красавец, но определенно не урод и не коротышка.

А потом я снова услышал все тот же ненавистный, полный сарказма голос: «Так, значит, романтик, поэт, богема и забойщик скота? Днем копошится в кишках, а по ночам строчит стихи?» Я ответил, что у любого творческого человека и романтика имелась своя темная, подлая и неприглядная сторона. И я восхищаюсь этими бродягами, не бросившими на произвол судьбы все лучшее, что было в их характере: в этом настоящий стиль и подлинное достоинство. А когда голос спросил меня, с чего я взял, что из меня получится богемный писатель, я парировал, что если мне недостает таланта, то умения притворяться точно хватит. В любви все средства хороши, включая самозванство. Ведь все мы стараемся казаться лучше и привлекательнее, чем есть на самом деле. Птицы раздувают зоб и расправляют перья, жабы и цикады поют так громко, что невозможно поверить, что они столь малы, лев трясет своей гривой, олень поводит мощными рогами, а следовательно, нет ничего зазорного в том, что я примерю на себя скромные одежды непризнанного писателя. Так любовь произвела во мне странную и глубокую метаморфозу, подобную описанной Францем Кафкой в его книге, о которой я расскажу потом. Я превратился в нечто величественное и одновременно нелепое; мудрое и вместе с тем глупое; что-то вроде мифических животных, снабженных когтями, клювом и копытами сразу.

31

Я задумался над тем, что делать дальше. Если бы у меня имелся знакомый писатель, то я просто заплатил бы ему за его услуги. Но где было взять такого писателя, чтобы он согласился на столь нелепое предложение, которое к тому же ставило под сомнение столь лелеемую мной честь?

Порывшись в шкафу, я отыскал там рассказ, написанный мной в отрочестве. Вспомнил, как хвалил его учитель, причем не только мне в глаза, но и на людях, то есть по-настоящему. Он говорил, что рассказ получился сильным и оригинальным. Умолчу про сюжет, потому что предпочел бы включить его в это повествование целиком, на случай если кто-то захочет ознакомиться с ним. Я слабо разбираюсь в таких вещах, но для рассказа, написанного подростком, он вышел очень неплохим, немного странным, но неплохим. Другой вопрос, можно ли было выдать его за произведение, написанное взрослым человеком. И здесь у меня возникло немало сомнений. Покопавшись в интернете, я обнаружил, что существуют литературные курсы, на которых учат сочинительству. Их организаторы уверяли, что на своих мастер-классах, как они их называли, с заплатившим разберут все: как построить произведение, какой выбрать стиль, как написать роман, рассказ или поэму… Но курсы требовали времени, и немалого — целую вечность для человека, потерявшего от любви голову. И к тому же кто знает, обладал ли я необходимыми качествами, чтобы сочинять рассказы и стихи. Да, у меня богатый словарный запас и хорошая общая культура, но этого мало, чтобы стать писателем. Особенно с учетом того, что у Пепиты собираются люди опытные и знающие, специалисты, которые сразу увидят, что я недотягиваю до сочинительства, и разоблачат мое самозванство.

Наконец я решил переделать свой рассказ, дополнив и украсив его настолько, насколько мог, сохранив при этом школьную основу и стиль, чтобы сказать Пепите, будто это рассказ для детей школьного возраста, написанный от лица ребенка. Весьма вероятно, так он покажется ей интереснее. К тому же это объяснит возможные недостатки, которые всегда можно будет списать на то, что рассказчик — ребенок, а не взрослый, отошедший на второй план. Если потом она попросит меня принести ей что-то из моего зрелого творчества, скажу, что пишу очень серьезный роман или философский трактат, работа над которыми займет еще уйму времени, и предложу почитать отдельные избранные фрагменты. При удобном случае можно даже обмолвиться, что собираюсь посвятить свой труд ей, Пепите. Это красивый жест, который она всенепременно оценит.

На протяжении восьми или десяти дней я возился с рассказом. В школьной версии он назывался «Мои маленькие друзья», теперь я переозаглавил его в «Моя малая фауна». Я колебался, приводить ли мне текст здесь, но потом решил все-таки включить (хотя многим злопыхателям, и главному из них, доктору Гомесу, он может показаться нелепым и послужить поводом для насмешек надо мной), потому что этот рассказ помогает лучше понять и произошедшее, и меня.

32

МОЯ МАЛАЯ ФАУНА

Это история о животных, которые живут у меня дома, моих маленьких тайных друзьях. А еще об обыкновенной крысе, которая хотела стать домашним животным. Если это удалось собакам, кошкам, змеям, хомякам (которые, по сути, ничем не отличаются от крыс), ящерицам, минипигам, лемурам, капибарам, белкам (которые, кстати, тоже относятся к грызунам), не говоря уже о ежах, лягушках и жабах, черепахах, улитках и многих, многих других, то почему бы и крысе не стать домашним животным, хотя бы экзотическим? Чем крысы хуже других? Это стало ее мечтой. Она представляла себе семью, которая возьмет ее в дом и будет любить. Воображала, как ей дают кличку, и перебирала имена, одно краше другого: Толстушка, Леди, Усик, Мерилин, Анабелла. В своих мечтах крыса сидела на коленях у какого-то мальчика и смотрела с ним телевизор, слизывала с тарелки остатки йогурта или мороженого, отправлялась на прогулку с поводком и ошейничком, спала, свернувшись клубочком, на подушке в собственном домике, играла с хозяевами, которые гладили ее и кормили вкусняшками… Такой представлялась ей ее мечта. Жила крыса в подвале одного дома. Вообще, в любом доме в подвале обязательно обнаружится крыса. Иногда кажется, что их распределяют по подвалам, как чиновников, при этом некоторые из них еще только учатся своему ремеслу, другие уже проходят практику, а третьи приняты в штат.

Таракану тоже хотелось стать домашним животным, но и крыса, и таракан знали, что это невозможно и никогда не случится. Слишком уж сильной была вражда между этим насекомым и человеком. Человек ненавидел крысу и таракана, и они отвечали ему взаимностью и мечтали, что когда-нибудь случится ядерная война, которая уничтожит человечество, и на свете останутся только крысы, тараканы и другие маленькие животные, вынужденные вечно прятаться от человека и бегать от него. Я, как и они, тоже ненавижу человечество и совершенно не расстроюсь, если начнется война, которая покончит с нами. Слишком уж мы эгоистичный, разрушительный и жестокий вид.

Это история крысы, живущей в подвале моего дома, и животных, обитающих у меня в квартире, точно таких же, как те, что живут у человека дома по всему миру. Это история моей малой фауны и, отчасти, история моей жизни. Моя малая фауна — это паук, таракан, три муравья, жук, мотылек, два термита, маленькая многоножка, две чешуйницы и лангуст. Это те, кто, скажем так, состоит у меня в штате. Есть и другие, приехавшие погостить или просто попавшие в наш дом по пути в другое место. Когда я говорю, что они направлялись в другое место, это не пустые слова, я ничего не говорю просто так. Малая фауна всех домохозяйств Испании, да и всего мира очень организованна. У нее существует свое подобие государства с мощной бюрократией, в котором ведется перепись населения, регистрируются смерти, рождения, родственные связи, место распределения и все переводы. Все это, разумеется, держится в страшном секрете, чтобы люди не пронюхали об этом и не уничтожили архивы. В Мадриде, например, есть центральное управление, которое следит буквально за всем. В нем хранится картотека с данными каждого из представителей малой фауны города. Записями, как правило, ведают пауки. У них отлично получается писать каллиграфическим почерком. Управление это располагается на улице Пес, а где конкретно, говорить я не буду, чтобы не подвергать его опасности. Там хранятся архивы с историей всей малой фауны за многие годы.

Самой большой бедой и горем малой фауны является непонятость: ее никто не любит, все ненавидят, гонят, преследуют. Веками ее представителей уничтожают, травят ядами, на них ставят ловушки. Их жизнь — это война, вечная война, ежедневная и ежечасная. Но я все отлично понимаю, потому что могу поставить себя на их место и в чем-то похож на них. Меня тоже преследуют, ненавидят и травят, я тоже постоянно живу в состоянии войны с ближними. Поэтому мы с малой фауной дружим. В глубине души я знаю, что мое место среди них, вот моя настоящая семья, мои единственные друзья, и больше всего на свете мне хотелось бы стать маленьким, крошечным, чтобы навсегда поселиться с ними. С ними и с крысой, потому что моя малая фауна и крыса отлично ладят. Иногда крыса приглашает их к себе в гости в подвал, иногда сама перебирается наверх, но только когда люди, то есть мои родители, не дома или вся семья уезжает в отпуск. Когда я дома один, крыса приходит к нам совершенно свободно. Мы здороваемся с ней, болтаем о том о сем на своем языке. С ней не бывает никакого недопонимания, столь хорошо известного мне по общению с людьми. Повторю: столь хорошо известного мне.

Кто-то спросит: «А какое отношение к малой фауне имеет лангуст?» Сейчас расскажу. Я спас его на какой-то свадьбе. Он уже начал вариться в кастрюле с другими лангустами, когда я случайно зашел на кухню и увидел, как бедолаги корчатся и кричат от боли. Мне стало их жаль, и я решил спасти хотя бы одного. Схватил своего лангуста за усы и вытащил из кастрюли, пусть и немного обваренным. Рядом стоял бак с морской водой для перевозки свежих лангустов, я нашел какую-то посудину, зачерпнул в нее воды из бака и посадил туда своего спасенного, надеясь, что он выживет.

Мне очень нравятся животные, гораздо больше, чем люди. Если бы мне предстояло опасное путешествие и требовался надежный товарищ, я бы точно предпочел животное человеку. Ни одно из них никогда не смеялось надо мной. Люди же всегда, когда могут посмеяться над кем-то, и особенно надо мной, так и поступают. Поэтому-то я и спас лангуста, из любви к животным. Я очень много знаю про животных, больше, чем о ком бы то ни было, потому что с детства смотрю документальные фильмы по телевизору и ходить в зоопарк всегда любил больше, чем в кино или парк аттракционов. Когда научился читать, на Рождество и на день рождения всегда просил в подарок книги о животных. Настоящие книги: мне не нравятся мультфильмы и комиксы, в которых животные говорят, думают и смеются, как люди. Это кажется мне нелепым и глупым, к тому же это неуважение к животным. Нет ничего более отвратительного и аморального, чем заставлять их смеяться. Вот люди, да, они смеются без конца, потому что все комедианты. Я же рано осознал трагическую сторону жизни и потому искренне восхищаюсь животными.

Недоваренный лангуст быстро оклемался. Я унес его домой и купил в китайском магазинчике маленький аквариум с островком и пластиковой пальмой. Потом насыпал в воду немного песка, положил камней и добавил растений на случай, если ему захочется спрятаться, потому что лангусты самые пугливые животные в мире. Мне бы тоже хотелось иметь такое место, спрятаться и жить там, чтобы меня никто и никогда не видел. Вместе все вышло очень здорово. Лангусту его новый дом должен был казаться раем.

Малая фауна приняла лангуста с большим любопытством и с самого начала видела в нем одного из своих, еще одно насекомое. Они выстраивались у края аквариума в ряд, уцепившись за него лапками, и глазели на лангуста, а он смотрел на них. Было очень трогательно видеть такое взаимопонимание, словно они знали друг друга всегда.

Из всей малой фауны самой воспитанной и начитанной была, разумеется, чешуйница. Чешуйницы очень красноречивы и много знают, потому что питаются книгами. Это их любимая еда. Веками они пожирают буквы, фразы, страницы и целые трактаты. Такая древняя и тесная связь с литературой сделала их мудрыми и разбирающимися в самых сложных и запутанных вопросах, какие только можно себе представить. Другие насекомые, вроде мотыльков и термитов, тоже питаются книгами и много чего знают. Скажу больше, когда я подружился с ними, чешуйницы, термиты и мотыльки стали помогать мне делать домашнюю работу. И если быть откровенным, этим рассказом я больше обязан им, чем своему писательскому таланту.

Две мои чешуйницы — старая супружеская пара. У них длинные седые бороды, подчеркивающие их мудрость. Именно они объяснили мне, к каким животным относится лангуст. Прочитали целую лекцию о том, что это такое, где он живет, какие у него привычки. А все остальные выстроились вокруг чешуйниц и слушали их, распахнув рты. Никто из них ничего не знал о море, только понаслышке, по рассказам своих родителей и бабушек и дедушек, которые тоже сами никогда его не видели. Поэтому всем им было чрезвычайно интересно узнать, какое оно, море, и кто в нем живет, и они завалили лангуста вопросами. Так они выяснили, что в море тоже есть люди, которые преследуют, угнетают и уничтожают морских животных. Хуже того, они едят обитателей моря: сырыми, жаренными во фритюре, вареными. Шаг за шагом лангуст поведал им всю историю своей жизни вплоть до того момента, когда его поймали и бросили в кастрюлю с кипящей водой. Моя малая фауна слушала этот рассказ с ужасом. Лангуст поведал, как его сородичей убивают сотнями и даже тысячами и потом едят на свадьбах, на рождественских банкетах, не испытывая к ним ни малейшей жалости и не мучаясь угрызениями совести, ведь для человека жизнь — сплошная комедия и праздник. В каждой семье лангустов были свои погибшие, настолько страшную жатву собирал человек.

«Нас хотя бы никто не ест!» — воскликнул таракан. «Неправда, — возразила ему чешуйница. — Есть и такие, кто питается нами. Люди готовы сожрать все на свете, никому не удается избежать их ненасытной утробы. Одна надежда, что когда-нибудь они примутся пожирать друг друга».

Малая фауна завороженно слушала рассказы чешуйницы. У нее имелось много историй: какие-то ей поведали старики, услышавшие их, в свою очередь, от старых рыб и черепах, которые живут много лет, бывали во всех морях, знают их секреты и к тому же являются великолепными рассказчицами.

Мне тоже нравились истории лангуста. Мы долго разговаривали с ним по ночам, пока люди спали. Да и другие — паук, термиты, мотылек, многоножка и муравьи — тоже много чего рассказывали, у любого существа в этом мире найдется хороший сюжет, достойный того, чтобы его поведать. Раз в две недели, по четвергам, моя мать делала генеральную уборку. Протирала мебель, подметала, мыла пол, проходила все пылесосом, выбивала ковры и подушки. На это время малая фауна уходила к крысе в подвал и не возвращалась, пока все не успокоится. Больше всего доставалось пауку, потому что каждые четырнадцать дней он оставался без паутины и был вынужден плести новую.

С приходом Рождества они тоже перебирались в подвал, чтобы лангусту не приходилось смотреть на массовое избиение своих родичей. Повсюду валялись панцири, ноги и головы. Я спустил в подвал его аквариум и сам стал проводить там много времени. Впервые в жизни моя малая фауна нашла общий язык с человеком, впустила его в свой мир и делилась с ним горестями, как с одним из своих. И именно под Рождество лангуст захандрил и стал прятаться меж камней и травы, не желая никого видеть. Он умирал от тоски по морю и по своим. Его семья наверняка беспокоилась и расспрашивала всех и каждого, не встречали ли они моего лангуста где-нибудь.

33

Подумав, я решил не вставлять сюда свой рассказ целиком. Слишком уж он длинный, больше двадцати страниц. Того, что уже приведено, достаточно, чтобы у вас сложилось общее представление. К тому же если читатель устанет, то начнет скучать и, что хуже всего, примется издеваться надо мной и моими потугами на писательство. Но коротко дальнейшее содержание рассказа все-таки не поведать не могу. Лангуст загрустил и заболел от тоски по дому и никак не хотел выздоравливать. Поэтому малая фауна решила вернуть его в море. Чешуйницы придумали план, как это сделать. Вся малая фауна и крыса в придачу должны были отвезти лангуста на берег и там распрощаться с ним навсегда. Так он окажется на свободе, а они смогут увидеть море. Я вызвался сопровождать их, помочь им нести аквариум с лангустом, но они отказались, заявив, что дело это их, и только их, что человек в этой экспедиции будет лишним, даже если человек этот — настоящий друг и защитник. Сказали, что справятся сами. Мне было больно оттого, что они считают меня человеком. Сам я чувствовал себя скорее представителем малой фауны, нежели рода людского.

Поскольку ближе всего от нас было побережье Леванте — так сказали чешуйницы, — туда они и отправились, выбрав конечной точкой своего путешествия Бенидорм. Дальше рассказывается о приключениях моей малой фауны, о том, как она добиралась до места в вагоне грузового поезда. В пути их ждало знакомство с сородичами, которые делились с ними своими историями. Семейство пауков поведало, что эмигрировало из Румынии и теперь, отметившись на улице Пес, направлялось в Валенсию на бойню при арене для боя быков, где рассчитывало начать новую жизнь. Встреченный в дороге сверчок рассказал, что решил оставить оседлую жизнь и заделаться бродягой, чтобы объехать весь мир в поисках удачи. Потом в рассказе излагается, как они доехали до конечной станции на берегу моря, шли гуськом в темноте вдоль тротуаров, выспрашивая у другой малой фауны дорогу, и та указывала им направление лапками и усиками и предупреждала об опасностях, пока наконец на рассвете они не добрались до пляжа. Я написал, как напугали их волны, как одной из них смыло в море многоножку и лангусту пришлось ее спасать. Как малая фауна пряталась под небольшой закусочной, пока лангуст и таракан заходили в море. Под закусочной, кстати, обнаружилось немало панцирей лангустов. Душераздирающее зрелище, хорошо, что лангуст его не видел. Здесь кто-то, возможно, воскликнет: «Таракан пошел в море?!» Да, ведь таракан может обходиться без воздуха без малого час. Глупо не воспользоваться случаем и не сделать того, чего не совершал еще ни один таракан в истории своего рода. Дальше рассказывается о том, как они искали семью лангуста, расспрашивая о ней лосося, медузу и многих других, пока один осьминог не поведал им, что виделся с двоюродным братом лангуста близ Канарских островов. Тот попросил его передать моему лангусту, если они когда-нибудь встретятся, что его родители, братья и сестры направились на север провести лето в Бискайском заливе. Потом я изображаю, как лангуст вернулся, чтобы проститься. Были долгие объятия и слезы, одна из чешуйниц произнесла трогательную речь, а потом они расстались. Лангуст поплыл в Бискайский залив, а моя малая фауна вернулась в Мадрид. Но при этом они условились снова встретиться на том же месте через десять месяцев, осенью, и здесь мой рассказ почти заканчивается. Остается только дополнить, что теперь мы с крысой живем вместе, потому что я ушел из дома, устроился на работу и взял крысу к себе домашним животным. Кроме того, мы похлопотали на улице Пес, чтобы мне разрешили забрать всю мою малую фауну с собой в новый дом. Но и это еще не все, я тоже стал частью малой фауны, что должным образом зарегистрировано на улице Пес. Мне присвоили статус почетного насекомого, и с приходом осени я отправлюсь с моими новыми сородичами повидаться с лангустом в Бенидорм… На этой относительно счастливой ноте я и поставил точку.

34

Мой учитель по литературе спросил меня, читал ли я Кафку. В тот раз я впервые услышал это имя. Он дал мне «Превращение», я прочитал эту книгу, и она мне понравилась. Это было очень даже ничего, хотя я так и не понял, почему все в романе считали, что стать насекомым — трагедия. Мне кажется, это большая удача, вот почему я с радостью и гордостью ношу свое тайное звание насекомого. Добавлю: когда впоследствии я принялся разузнавать о Кафке, выяснилось, что его родители и бабушка с дедушкой были мясниками, а сам он, не знаю уж по этой или другой причине, стал вегетарианцем. Это заставило меня отнестись к нему с уважением. Я чувствовал наше сродство, потому что он тоже отличался трагическим ощущением жизни. Кафка не был ни комедиантом, ни шутом, ни скептиком.

На этом, пожалуй, достаточно о моем рассказе. Давайте вернемся к началу другой главы, в которой я поведал о нарушениях и сумасшествии, которые производит в человеке любовь. Думая о похвалах своего учителя, утверждавшего, что рассказ получился оригинальным и крепким — это его слова, — я задался вопросом: вдруг у меня и правда есть литературный талант? Что, если Пепите этот рассказ понравится и она предложит мне почитать его у нее дома в один из четвергов? Я уже видел себя стоящим перед публикой, читающим с выражением, хорошо поставленным голосом и небрежно раскланивающимся под аплодисменты в конце. Любовь — это умопомрачение, бред чистой воды, юдоль идиотии и чудовищ. Размечтавшись, я воображал, как при всем честном народе одерживаю с помощью магии слов победу над моими соперниками — историком и скрипачом, как Пепита делает окончательный выбор в мою пользу, причем происходит это точно в детских сказках о феях и принцессах, к вящему неудовольствию злой колдуньи и мачехи, роли которых, разумеется, достались тетке и няньке. Впрочем, довольно об этих глупостях. Закончив работу над рассказом, я принялся готовиться к следующей встрече с Пепитой: подбирал и изучал темы для разговора, погружался в искусство, раздумывал, не внести ли какие-либо изменения в гардероб, и занимался множеством других подобных мелочей, о которых, не исключено, расскажу при случае.

Как обычно пишут в романах: «Прошло какое-то время». День за днем, ночь за ночью, неделю за неделей я жил словно во сне, чувствовал себя потерянным, был полон мечтаний и призраков и то взмывал в горные выси светлых идеалов, то падал в бездонную пропасть низменной реальности. Несколько раз встречался с Пепитой. Четыре, если быть точным. И поначалу мне снова пришлось упрашивать ее о встрече. Я напомнил ей об обещании показать свои рисунки и картины в обмен на примеры моих писательских работ. Таков был наш уговор, но я преподнес его не как напоминание о долге, но в качестве радостного и приятного факта. Ожидаемо она долго отказывалась от следующего свидания. Женщины всегда сопротивляются, когда знают, что их любят. Точно так же происходит и у животных. Самки вырываются, дерутся, нападают на самца, пытаются прогнать его, провоцируют между претендентами драки не на жизнь, а на смерть. В ход идет все, лишь бы оттянуть неизбежный роковой и в то же время такой желанный момент сдачи в плен.

Все четыре раза мы встречались в одном месте. То же кафе, тот же стол, тот же официант, тот же уютный полумрак, те же стулья. А еще те же интонации, те же жесты, та же манера сидеть. Все это создавало ощущение предопределенности.

Мы сделали первый шаг от новизны к рутине, а хорошо известно, что нет лучшего средства от беспокойства, вызываемого жизненными невзгодами и перипетиями, чем рутина. Она отличный заменитель любви. Впрочем, долой неясные ощущения, обратимся к реальности, к тому, что не обманывает нас или хотя бы обманывает не так сильно.

35

В первую из этих четырех встреч Пепита принесла мне блокнот с рисунками. Большой блокнот. Я бережно взял его в руки, не дыша, положил на стол, наклонился вперед и открыл страницу. На лице моем было восторженное нетерпение человека, разворачивающего подарок или смотрящего, как поднимается театральный занавес. Она действительно умела рисовать. Внутри обнаружились рисунки, наброски и эскизы лиц, пейзажей и животных, уличные зарисовки, какие-то абстрактные фигуры, причудливые геометрические формы и просто случайные штрихи, выполненные карандашом и ручкой. Я пришел подготовленным, запасшись комплиментами. Перелистывая страницы, подолгу задерживался на каждой из них и иногда даже возвращался назад, словно желая сверить что-то или подтвердить неясную догадку, и периодически вставлял задумчивым полушепотом взятые из интернета фразы: «Мне нравятся эти свободные и уверенные линии». «В этом рисунке чувствуется ритм». «Здесь ощущается невесомость композиции, предметы словно утрачивают свою материальность и плывут в воздухе». «Каждый образ несет в себе целую вселенную, обособленный личный опыт». «Удивительно текучая внутренняя структура…» Дойдя так до последней страницы, я закрыл блокнот, посмотрел на Пепиту влюбленными глазами и подытожил свое впечатление тремя словами: «Волнующе, стремительно, ошеломляюще». Так и сказал.

У меня есть одна проблема: когда я говорю правду, мой голос звучит так, словно я вру. Не знаю, почему это происходит, возможно из-за страха, что мне не поверят. Но в тот раз сказанное прозвучало чрезвычайно убедительно, к тому же я подкрепил свои слова выразительным взглядом. Затем добавил, что я всего лишь неподготовленный любитель, но благодаря недосказанности и полунамекам обозначил, что весьма чувствителен, чтобы воспринимать в искусстве главное: не мастерство и интеллектуальный посыл художника, но его выразительность, способность вызывать эмоции и восторг в любом зрителе, даже совершенно неподготовленном. Затем произнес тихим и мечтательным голосом, что искусство — своего рода религия, потому что и творец, и зритель вверяют себя таинству. Все эти дни я читал в интернете о живописи — стилях, периодах, техниках, жизнеописаниях и забавных историях из жизни знаменитых художников, выписывал термины и делал все, чтобы получить или хотя бы уметь продемонстрировать общее представление о предмете. На случай, если Пепита спросит меня о моих любимых художниках, я решил остановиться на Рембрандте и Кандинском — тут тебе и классика, и модернизм — и изучил их биографию несколько подробнее. Так вот, мысль о том, что искусство и религия суть одно и то же, принадлежала Кандинскому. Мне она показалась пустой игрой слов, но звучало это красиво. Знаете, одна из таких фраз, против которых невозможно возразить, настолько непонятная и абсурдная, что тебе просто нечего сказать в ответ. Кроме того, всем нравится слово «таинство».

Пепита кивнула и, как мне показалось, посмотрела на меня с приятным удивлением, впечатленная моим словарным запасом и глубиной взглядов. Пока я рассматривал ее рисунки, она тоже наклонилась вперед, чтобы видеть их вместе со мной и расслышать мои слова — я шептал, точно в церкви. Наши головы оказались очень близко, я чувствовал чистый головокружительный аромат ее волос, а когда она качала головой или поправляла прическу, кончики ее прядей щекотали мое лицо. Мы смотрели друг другу в глаза, и я чуть было снова не поцеловал ее, но сдержался, чтобы она не подумала, что моя похвала — предлог для этого.

Она спросила, принес ли я что-то почитать. Я ответил, что да, но отдам ей рукопись только под конец встречи, чтобы она могла спокойно посмотреть ее дома. На самом деле это было хорошим предлогом для третьего свидания.

Я специально не стал рассказывать раньше о главном: о том, во что была одета Пепита. Короткая юбка с воланами и спортивные туфли. Она казалась не просто юной, но школьницей. Я и без того был влюблен в нее, но теперь — с этой ее юбочкой и прекрасными рисунками — влюбился еще больше. Моя фантазия запустила в голове калейдоскоп невероятно соблазнительных образов: Пепита бежит или скачет на лошади по цветущим эстремадурским полям, Пепита в вечернем платье в окружении стройных кавалеров, одетых в смокинги с бабочкой, Пепита на ветке дерева, Пепита в виде музы избранного кружка интеллектуалов и художников, Пепита в пижаме, рисующая в полумраке своей комнаты, где все еще лежат по углам мягкие игрушки… Как описать те чувства, которые я испытывал в тот момент по отношению к Пепите? Это невозможно, читателю придется положиться исключительно на свое воображение.

Любовь превратила меня, подобно многим другим, в глупо мычащее животное, покорно идущее прямо на бойню, слепо подставляющее загривок под удар палача и чувствующее, как сталь пронзает его шею. И я не мог не спросить себя: зачем вообще все это нужно? Чего ради все эти метания и суета? Откуда берется слепой фанатизм? Ведь в конечном счете все эти стихи, музыка, красивая одежда, цветы, сладкие речи, комплименты и обещания — лишь прелюдия к непродолжительным мышечным сокращениям и последующей одышке, за которыми наступают неизбежные разочарование и горечь от так и не сбывшейся мечты… Неужели в этом и заключается вся интрига, толкающая человека на такие труды? Вся эта ваша любовь — секта, религия, если хотите, но никак не искусство, что бы там ни говорили.

Пепита была столь красивой, столь неотразимой, что я почувствовал себя потерянным, отчаявшимся и сгорающим от ярости перед лицом ее прелести. В тот момент я совершенно точно осознал, что мне никогда не добиться Пепиты. Понял это по отблескам, которые порой отбрасывает таинственное нечто, обитающее в самых непознанных глубинах человеческой души, даруя удивительную способность изредка, лишь на мгновение предвидеть будущее. Спустя какое-то время Пепита отошла в уборную. Я поднес руку к карману, достал смертоносный флакончик и представил себе, как подливаю яд в ее бокал, даже начал откручивать его крышечку, чего уж там тянуть. А еще можно было разделить содержимое флакона на два бокала и умереть вдвоем или выпить все самому и принести себя в жертву любви к ней у нее же на глазах, признавшись на последнем издыхании в своих невозможных и вечных чувствах… Вот насколько сильно выбили меня из колеи любовь к Пепите и ее юбка, что, по-моему, в сущности одно и то же.

Но затем передо мной, как и не раз до этого, внезапно забрезжила сумасшедшая надежда, не основанная ни на чем, кроме слепой силы любви. И я бросился в ее объятия с такой же верой, с какой святые и ведьмы молятся на своих идолов и кроличьи лапки. Любовь ослепляет нас, наказывает надеждой, уводит от реальности в мир фантазий.

Я бы с удовольствием сделал здесь какое-нибудь философское отступление, но не могу, ничего не выходит. Я знаю, что именно хочу сказать, но не нахожу слов, несмотря на богатый словарный запас. Возможно, их просто не существует. Все то, о чем рассказывают нам романтические песни, болеро, корридо, баллады и танго — не важно, сколько в них остроты, перца и отчаяния, насколько печальны их тексты и душераздирающи их припевы и как сильно их исполнители бьют по струнам, — и близко не стояло рядом с нелепой катастрофой духа, которую представляет собой любовь. Поэтому оставим в покое эту загадку, раскрыть которую не по силам даже музыке.

36

Не думаю, что у меня получится рассказать вам в деталях о том, как проходили другие наши встречи — о чем мы разговаривали, в каком тоне, что за темы сменяли друг друга и в каком порядке, потому что под гладью неспешной беседы разворачивалась скрытая напряженная борьба за то единственное, что было по-настоящему важно: право любить и обладать предметом любви. Воспоминания об этом столь размыты и запутанны, и мне остается лишь время от времени запускать руку в свалку памяти и извлекать из нее наугад что придется. Вот сейчас я задумался о тех встречах, и на ум мне пришло одно из наших свиданий, на котором я рассказал ей об австралийском муравье-бульдоге. Если разорвать этого муравья пополам, две его половины тут же начинают драться между собой, используя для этого жвала и ноги. Мне запомнилось выражение ужаса и недоверия, нарисовавшееся на лице Пепиты во время моего рассказа. Я достал телефон, открыл в нем поиск и показал ей муравья-бульдога на видео. Продемонстрировал, какой жестокой и безжалостной может быть природа. Пепита вцепилась в мою руку, словно ища защиты, и я держал ее несколько долгих, насыщенных, волшебных мгновений.

Это воспоминание потянуло за собой другие, похожие, вроде тех моментов, когда я рассказывал, на какие хитрости и придумки идут животные, чтобы обмануть добычу. Ранее указывалось, что я обожаю интересные и необычные истории. Но чтобы не оставить впечатление яркого, но пустого собеседника, заранее готовился дома к иным, более высококультурным и занудным темам для беседы: наука, политика, история, религия и много чего еще. Я отправлялся на свидания, как хороший студент на экзамен, вооружившись до зубов знаниями и идеями.

И вот в чем парадокс. Я так и не мог понять, нужно ли мне создавать новый образ или же, напротив, делать упор на своем собственном. Мне хотелось быть веселым и обходительным и развлекать ее легкой и интересной болтовней, но вместе с тем показать и мою подлинную натуру, трагическое трансцендентальное видение жизни, презрение к комедиантам и их наивному детскому смеху. Последнее к тому же вполне свойственно людям творческих профессий и философам. Думаю, и ей хотелось узнать меня получше: она постоянно задавала мне вопросы, подталкивая к тому, чтобы я раскрыл перед ней самые сокровенные тайны моей души, лучшее во мне. А как она меня слушала! Мало говорила и уходила от моих вопросов. Ей больше нравилось выслушивать, улыбаться, добавлять комментарии… У нее имелся богатый арсенал задумчивых, ироничных, взволнованных и удивленных выражений лица… Иногда мои слова приводили ее в восторг, и она складывала губки в ротик а-ля «Мари Клэр»… И вот так, исподволь, подбадривала меня, заставляла чувствовать себя увереннее и свободнее, быть самим собой. При этом я помнил, что всегда могу спрятаться за личину другого.

А еще Пепите понравилась «Моя малая фауна». По ее словам, рассказ получился свежим и оригинальным, исполненным нежности, и она попросила принести почитать что-нибудь еще. В очередной раз я повторил, что рассказ этот не более чем неуклюжая поделка юноши, который только-только открывал для себя мир литературы, и пообещал дать что-нибудь посвежее. А потом, как и планировал, сообщил, что пишу большой роман, работа над которым займет немало времени. Она, разумеется, сразу поинтересовалась, о чем этот роман, и я поделился с ней основой, сложенной по кусочку из сюжетов других романов, найденных мной в интернете, задав интригу, но не углубляясь в детали. Роман назывался «Сущность бытия» и представлял собой историю с философским подтекстом, в которой идеи важнее действия. И конечно же, я пообещал показать ей отдельные фрагменты текста.

Мало-помалу, воодушевленный ее вниманием, я все чаще и чаще отваживался раскрывать ей свое настоящее «я», становясь все более уверенным в себе и гордым. Теперь понятно, что мне не стоило этого делать (повторю: не стоило этого делать), но я поддался искушению покрасоваться перед ней своим особым мнением об окружающем нас мире и жизни. И так, пока моя трусость в очередной раз не толкнула меня на безрассудство: полную откровенность, когда делишься даже тем, что думаешь. Я поведал ей о своей теории обид и о том, как их можно загладить, о благе презрения, о тонкостях того, что такое быть на высоте (даже рисовал на бумаге какие-то схемы), о комическом и трагическом восприятии жизни, о сентиментальном сходстве любви и ненависти… Рассказал об Ибаньесе, барменше и Кордеро… Наконец, открыл ей, что во мне живет могучая разрушительная сила. Последнее чрезвычайно заинтересовало ее, и она буквально засыпала меня вопросами. Я наплел черт знает чего, перемешав правду с выдумками. Ослепленный любовью, совсем утратил контроль над собой и уже и сам не понимал, кем был, когда оказывался перед ней. Не с ней, но перед ней. Любовь разрушила мою личность. То я излагал отвратительные истории из жизни мясобойни — Пепита обожала их, и чем отвратительнее они были, тем лучше, то вещал о Платоне и Кафке, двух более ли менее изученных мною авторах. И все это только ради того, чтобы набить себе цену и заслужить право увидеться с Пепитой еще раз. Словно покорял капризную красавицу заморскими дарами.

Пепита слушала меня с интересом, восхищением и, судя по всему, зачарованно, по крайней мере, так мне казалось. Задавала множество вопросов, стараясь углубить и расширить тему, снова и снова возвращалась к рассказанному и прикусывала губы, пристально глядя на меня, когда я умолкал, словно моля говорить дальше, поведать еще о чем-нибудь.

Как-то раз Пепита спросила, есть ли у меня девушка. Что я мог ей ответить? Мне было стыдно сразу выпалить «нет», это продемонстрировало бы мою ущербность. Стало бы ошибкой. Я поерзал на стуле, давая понять, что вопрос сложный. И потом ответил отрицательно, но в голосе моем звучала тщательно просчитанная неуверенность. Повисло молчание, после чего я продолжил, как бы выдавив из себя, словно мне тяжело об этом вспоминать, что не так давно у меня было что-то вроде отношений, хотя ничего серьезного, по крайней мере с моей стороны. Ведь любовь, не случайная и обыкновенная, а исключительная и трансцендентальная, что случается раз в жизни, да и то не со всеми, а с избранниками удачи, светлыми духом… такая любовь, произнес, вернее, пробормотал я и замолк, прежде чем броситься в философские метания, пытаясь показать, что именно такую любовь я и испытывал к Пепите. Почти признался в этом, но в последний момент страх и инстинкт самосохранения остановили меня.

Но то, о чем умолчал мой язык, выразили мои глаза, лицо, далекие отголоски непроизнесенных слов. Что я сделал потом? А что тут сделаешь? Подталкиваемый отчаянием, я, как наверняка уже догадались мои лицемерные читатели, произнес: «Кажется, у меня где-то была ее фотография». Запустил руку в кошелек, незаметно вытащил фотографию Наталии из специального кармашка и показал ее Пепите. Та осторожно взяла фотографию двумя пальцами, долго смотрела на нее и наконец едва слышно прошептала, как эхо: «Она очень красивая». И уж не знаю почему, то ли чтобы показать, что она не только красива, то ли для того, чтобы окончательно погрузиться в мир обмана и абсурда, я тихо добавил: «Она кардиолог». Убирая фотографию, я воспользовался моментом, чтобы задать ей аналогичный вопрос. Она тоже отвечала неуверенно. Нет, жениха у нее нет, только друзья, и здесь снова в нашем разговоре появились Фидель и Виктор, скрипач и историк. Пепита не сказала открыто, что они претендуют на ее руку, но намекнула на это. Или я сам так решил, потому что как вообще можно не претендовать на руку Пепиты?

Понимаете, на какие унижения я шел ради любви? Моей чести порядком досталось теми славными недобрыми весенними деньками. Теперь мне уже не страшно выставить себя перед другими нелепым посмешищем. Впрочем, я не нелепее всех остальных, любого из вас, даже доктора Гомеса. Но не буду лезть в тонкие материи. Лучше расскажу, какое разрушительное действие оказала на мою жизнь эта нелепая катастрофа духа.

37

Высокая любовь — действительно катастрофа, и я не устану это повторять. Катастрофа и болезнь. И когда я произношу «болезнь», то знаю, о чем говорю. По-моему, психиатры должны лечить любовь по программам обязательного медицинского страхования, как любую другую душевную хворь. Высокая любовь хороша для песен, фильмов и стихов, но не для жизни. Да, она дает тебе всё и наполняет смыслом, но при этом опустошает и разрушает то, что не имеет к ней отношения и не подчиняется ее высокой тирании. Она судьбоносно обесценила мои отношения и с Кордеро, и с Мерче, и с Наталией, и с Ибаньесом, и с барменшей, и даже с моей матерью: все они отдалились от меня, окутавшись туманом, превратившись в тени и призраки. Да и я сам стал призраком и, страдая от любви, жил оторванным от мира, внезапно оказавшегося чужим и враждебным.

Если раньше мне нравилось поболтать, то теперь я сделался молчалив. В голове моей постоянно крутились какие-то расплывчатые мысли, у которых не имелось ни начала, ни конца. «Да что с тобой, Марсьянито?» — спрашивала Мерче и то щекотала меня, то напевала что-то мне на ухо, то изображала людоеда и корчила смешную недовольную мордочку, пародируя мою хмурую молчаливую физиономию. Но все в ней раздражало меня: ее пошлость, невежество, детские шуточки, вульгарное веселье, обильные телеса, жадность и удовольствие, с которыми она пила и ела, пронзительный смех. Все в ней вызывало во мне стыд и отвращение. Одно то, что рядом со мной такая женщина, делало меня недостойным любви Пепиты. «Что случилось, почему ты такой грустный?», «Почему мы больше не играем в слова?», «Хочешь, сходим в зоопарк посмотреть на змей?», — спрашивала она, а я кривил рот и еще больше погружался в тяжелое молчание, прерывая его лишь для того, чтобы окончить свидание под каким-нибудь предлогом или рявкнуть без повода.

Но как-то раз мы все-таки выбрались в зоопарк, вернее, я отвел ее туда, выбрав зверинец местом для одной из самых классических любовных сцен в истории человечества. Мы сели у вольера с антилопами гну, единственными зрителями нашей драматической постановки, и я, глядя ей в глаза, сказал: «Я недостоин тебя. В глубине души я подонок. Ты заслуживаешь лучшего. Ты слишком хороша для меня». Эти слова стары как мир. Их произносили всегда, ежедневно и ежечасно, и будут произносить до скончания времен. «А-а-а-а! — воскликнула она. — Ты просто нашел себе другую и больше меня не любишь!» Я, как и требовала эта бессмертная сцена, принялся протестовать, оскорбился, будто меня обвинили во лжи, и воспользовался этим, чтобы рассердиться по-настоящему. В общем, вел себя словно законченный комедиант. Мерче, в соответствии со своей ролью, засомневалась, что была ко мне справедлива, устрашилась моего гнева и принялась бормотать неуклюжие извинения, разумеется отвергнутые мной — приободрившимся при виде ее растерянности — на корню. Наконец бедняжка достала из сумки платочек и принялась плакать. На этом представление окончилось.

С этого дня я стал реже навещать мать, чье присутствие и бесконечная болтовня тоже начали раздражать меня, и всячески избегал Мерче. Такое отвращение и стыд (и за себя, и за нее) вызывала у меня моя бывшая любовь.

Вот так любовь высокая уничтожает другую, более приземленную и простую, безжалостно расправляясь, как зверь, со всеми соперниками. В моем случае она смела со своего пути все, что имело несчастье там находиться: спасительную рутину, душевное спокойствие, уверенность в завтрашнем дне. Спалила дотла мой разум и выжгла здравый смысл. Я погрузился в неуверенность, страх, темноту и одержимость.

38

Что же до Наталии, моей обожаемой Наталии… В какой-то мере я был в нее влюблен, а она по-своему отвечала мне взаимностью. В нашей любви было много духовного и платонического. Знаю, многие не замедлят посмеяться над нами, им покажется смешной и нелепой сама возможность существования высоких отношений с почасовой оплатой между бойцом скота и проституткой. Но на данном этапе моей жизни и истории это уже не важно. Не хочу спорить ни с читателями, ни с кем-либо другим. Пусть сами разбираются со своим жалким существованием и собственными шуточками.

Как-то раз, разгоряченный спиртным и душевной тоской, расслабившись от ощущения безнаказанности, порожденного ароматным полумраком, я рассказал Наталии о Пепите, о том, как мы познакомились, что я почувствовал, увидев ее, какой она была, как одевалась, о ее красоте и изящности, ее семье, особенностях каждого из действующих лиц, о том, как я устал от любви… В общем, рассказал ей все. Даже достал телефон и начал читать вслух «Мою малую фауну», но через несколько страниц разрыдался и бросился к ней в руки. Наталия обняла меня, погладила по голове, покачала и утешила ласковыми словами, как ребенка, а потом бережно вытерла мои слезы салфеткой. «Все хорошо, все хорошо», — повторяла она.

Слезы кончились, уступив место всхлипам и вздохам, наши объятия распались. Мы просто сидели и ждали, пока время, которое все лечит и смягчает, свершит свое. А потом Наталия прошептала прекрасным хрипловатым мудрым голосом: «У тебя хорошая жизнь, не усложняй ее. Оно того не стоит». «К тому же, — добавила она, — это не твой мир, они не такие, как ты». Мы сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу, и, слушая ее, я немного отстранился, чтобы смотреть ей в лицо. С каждым словом понемногу поднимал голову, задирая подбородок, и отклонялся назад, чтобы отдалиться еще больше и лучше воспринимать то, что она говорит. Точно не помню, что Наталия произнесла, а что я додумал. Но как бы то ни было, суть сказанного заключалась в том, что Пепита мне не ровня и что все мои попытки покорить ее заранее обречены на провал, после которого забыть ее и залечить двойные раны разлуки и унижения будет гораздо сложнее. «Очнись, пока не поздно. Откажись от нее. Эта женщина не для тебя», — сказала мне она.

К моменту, когда Наталия закончила говорить, я сидел, выпрямив спину, на краю дивана. Глядя на нее из-под полуприкрытых век, я произнес целую речь в ответ. Говорил тихо, полушепотом, вкладывая в слова пыл и убежденность, как и она. «Да что ты знаешь обо мне и о том, на что я способен, а на что — нет? Что тебе известно о моих достоинствах и моей отваге, чтобы утверждать, что Пепита превосходит меня, что мне нечего и мечтать о ней и что я недостоин даже стоять рядом с ее семьей и друзьями? Что ты вообще знаешь о том, с кем разговариваешь? Ты полагаешь, что мне не хватит образования, культуры, кругозора, красноречия и манер, чтобы быть на высоте в их обществе. Да кто ты такая, чтобы рассуждать, кто стоит выше, а кто ниже меня? С чего бы это мне быть недостойным Пепиты? Только потому, что она богата и образованна? Только из-за того, что она из культурной семьи с положением в обществе? Потому что она художница? Потому что она красивая и элегантная блондинка? Потому что я не особо красив и элегантен? Вместо того, чтобы воодушевить меня на бой, ты велишь мне сдаться. „Беги! — говоришь ты мне. — Ты что, не видишь, что тебя ждет поражение? Сложи оружие и беги, пока еще не поздно! Этот враг слишком силен для тебя!“» На этих словах я встал, приблизился к ней и ткнул в нее пальцем: «Неужели ты считаешь, что мой потолок — это Мерче и ты, вульгарная шлюха? Таким ты видишь меня спустя все эти годы? И только сейчас решила сказать мне все это? Да как ты смеешь говорить обо мне с таким презрением, потаскуха? Это ты меня не заслуживаешь! Ты недостойна моих откровений и уж тем более моих слез! И если Пепита не одарит меня своей любовью, то произойдет это потому, что я десять лет валандался с продажной девкой да еще и ревел у нее на руках. Если за мной и числится какой-то грех, то лишь этот». Затем, окончательно выйдя из себя, я продемонстрировал свой богатый словарный запас и обозвал Наталию всеми возможными словами: темной, несуразной, корыстной, гетерой, бесстыжей, злыдней, лицемеркой… В какой-то момент даже засунул руку в кошелек, достал оттуда ее фотографию и швырнул ей в лицо, с трудом удержавшись от того, чтобы ударить. Уже занес руку — Наталия сжалась и прикрылась ладонями — и простоял так несколько мгновений, колеблясь между физическим наказанием и презрением. Наконец подошел к двери, открыл ее и, остановившись на пороге, швырнул на пол несколько купюр. Затем хлопнул дверью, и очередной спектакль завершился.

39

Заканчивая эту часть своего рассказа, добавлю, что жертвой любви пали даже мои отношения с Ибаньесом, барменшей и соседями по дому и по району. Теперь в конце собраний жилищного товарищества, когда дело доходило до части жалоб и предложений, собравшиеся напрасно ждали моего пламенного выступления. И это притом, что сосед с верхнего этажа застеклил часть террасы, не получив разрешения муниципалитета и не проинформировав предварительно других жильцов, что открывало для меня новый фронт в моей бесконечной войне против коррупции одних и попустительства других. Раньше я не пропускал ни одного заседания, чтобы обличить нарушения, совершаемые при молчаливом пособничестве остальных жильцов. Но теперь от меня не поступало ни жалоб, ни предложений. Это не было обдуманным шагом, просто я забыл, что должен их выдвинуть, отстранился, витал в своих мыслях. Какое мне дело до кладовок, террас, товарищества и всего этого несчастного дома, если мир вдруг стал чуждым и ненавистным? Соседи, и особенно Ибаньес, удивленно смотрели на меня и непонимающе переглядывались между собой, выжидая, пока я встану, откашляюсь и начну говорить. Но этого не происходило. Через какое-то время Ибаньес приходил в себя и неохотно, вяло объявлял собрание оконченным.

Я все реже ходил в бар и вскоре совсем перестал там появляться. А если все-таки и заглядывал туда, то не разговаривал ни с Ибаньесом, ни с барменшей и не обменивался с ними колкостями. Просто сидел, играл со своим ножичком и молча пил, погруженный в горести и мечты, чуждый всему отличному от призраков любви. Помню, как-то раз, а может, даже не единожды барменша, верная своей зловредной натуре, решила снова пошутить надо мной и поставила мне то ли свиные шкурки, то ли половинку вареного яйца, а я рассеянно съел ее угощение, к вящему изумлению Ибаньеса, барменши и посетителей, знавших о нашей тайной борьбе и с удовольствием смотревших эти небольшие театральные постановки. Они сразу заметили мою отстраненность и равнодушие. Почувствовали это подобно тому, как влюбленные мгновенно чувствуют измену. Аналогично случаю с Кордеро, мое равнодушие и молчание заставляли их страдать и угасать. Я же, точно раненый зверь, забился в глубь своего логова и ворочался там, лишь иногда порыкивая от раздражения и боли.

Но хватит об этом. Такими были разрушительные последствия моей любви к Пепите, любви высокой и в то же время дьявольской. Любви, которая придает жизни смысл, а потом отбирает его, заставляя пробудиться ото сна. Однако все это оказалось ничем по сравнению с ожидавшим меня в будущем.

40

Итак, моя история освежевана, разделана и зачищена, второстепенные персонажи вырезаны и выброшены. И, памятуя о том, что жизнь — это театр, давайте обратимся к нашей с Пепитой главной сцене, посмотрим на развязку нелепого и вместе с тем трагического спектакля. Где-то ближе к концу июня на нашем последнем свидании Пепита официально пригласила меня на встречу друзей, намеченную на ближайший четверг у нее дома. Она сообщила об этом без малейшей торжественности, словно речь шла о чем-то совершенно банальном. «Я рассказала им о тебе, они все очарованы и очень хотят тебя видеть». Не уверен, что прозвучало это именно так, но точно помню, что слово «очарованы» там было. Затем Пепита добавила: «Ждем тебя около семи».

Разговор этот состоялся в понедельник. По дороге домой я принялся анализировать две последние фразы Пепиты, вернее, два слова, которые она подчеркнула голосом. Стоило мне их услышать, как я сразу насторожился. Первое слово — очарованы. Дескать, все настолько очаровались, что им не терпится меня увидеть. Насторожился я потому, что, во-первых, как уже отмечалось, ненавижу слово очаровательный, а во-вторых, с чего бы им быть очарованными мной? В этой фразе сквозило что-то неправильное или фальшивое. Разве только Пепита добавила ее из вежливости, просто так, не придавая особого значения. Люди часто используют слова, не задумываясь над тем, какую боль они могут причинить окружающим. Поэтому, кстати, общение с ближними настолько сложная штука и всегда дает почву для недопонимания и подозрений. Слово сознание происходит от знания. Что тогда означает слово сознательный? Того, кто говорит и действует со знанием того, для чего он это делает. Так вот, люди используют язык крайне несознательно, отсюда и многие беды, преследующие наш злосчастный род. И Пепита какими-то двумя словами умудрилась внести такую сумятицу, что меня буквально захлестнули неуверенность и беспокойство. Почему? Да потому, что обо мне много чего можно сказать, но я совершенно точно не «очарователен» и не считаю «очаровательными» других. Никто никогда не называл меня «очаровательным», а если бы и назвал, то я счел бы это за оскорбление. Впрочем, для комедиантов это слово практически священно. Они все «очаровательны» и «очарованы» остальными. Это применительно к первому слову.

Второе, также заставившее меня вздрогнуть, — ждем. «Ждем тебя около семи». Почему она сказала это во множественном числе? Почему приглашала от имени всех гостей, а не от своего собственного? С чего бы это людям, которые меня не то что не знали, но даже никогда не видели, «ждать» меня, да еще и «очарованными»? Что такого рассказала им обо мне Пепита, чтобы меня ждали с такой радостью и нетерпением? Позднее вы узнаете, насколько точным и выверенным был проделанный мной анализ. Но любовь снова затуманила мне разум, а доводы сердца всегда сильнее здравого смысла.

Возможно, подумал я, это было сказано просто из вежливости. И все же два эти слова не выходили у меня из головы, предупреждая о коварстве любви. Потому что, если оба они использованы не просто так и меня действительно «ждали» «очарованные» мной люди, значит, они хотели от меня чего-то особенного. И вот это-то и мучило меня. Чего они ждут от меня с таким нетерпением? Но если два эти слова и все фразы в целом — лишь чистая формальность, мне не о чем беспокоиться, и никто от меня ничего не ждет. Я вернулся домой, терзаемый сомнениями и внутренним зверем, вечно выжидающим момента, чтобы вырваться наружу и вдоволь накуролесить в человеческой голове. Ночь прошла без сна: я пытался представить себе, какой будет эта встреча и что я могу сделать, чтобы выйти в результате с высоко поднятой головой — не только ради Пепиты, но и ради своей чести. О чем они будут говорить в ближайший четверг? Если бы знать это заранее, удалось бы подготовиться, выучить наизусть какую-нибудь речь или короткие фрагменты, впечатляющие точностью и остротой мысли. Да, я не люблю лишнего внимания, но и оставаться в тени мне тоже не нравится, особенно там, где люди собираются именно для того, чтобы поговорить, высказать свое мнение и поспорить, иными словами, выделиться на фоне окружающих и показать себя во всей красе. Мне приятно, когда меня ценят и когда мной восхищаются. Я, разумеется, могу и помолчать, но только когда вижу, что молчание это замечено и принято к сведению. Поскольку молчать можно по-разному, и тут есть повод пуститься в пространные размышления, но вместо этого просто напомню читателю свою теорию о том, что такое искусство быть на высоте: выделяться, не привлекая внимания. «Главное — блистать, но не маячить перед глазами, — повторял я самому себе. — Запомни как следует: лишь время от времени испускать загадочное мерцание, заявлять о себе скромным блеском».

Вот только среди людей избранных, к общению с которыми я не привык, добиться подобного результата будет сложно. Особенно с учетом того, что я не знаю, о чем они собираются говорить. Здесь легко совершить непоправимую ошибку, сморозить какую-нибудь глупость, которая станет всем заметной, и сделаться нелепым посмешищем.

Внезапно мне пришло в голову, что меня могут попросить почитать им «Мою малую фауну». Не весь рассказ, разумеется, — я как-то пробовал зачитать его целиком, и на это ушло больше часа, — но отдельные его части, чтобы потом обсудить их и дать каждому возможность высказать свое мнение. И тогда начнутся вопросы, завяжется беседа о литературе, всплывут имена авторов, про которых я даже и не слышал, какие-нибудь идеи, теории, методы. Так недалеко и до провала.

Чего они могут от меня ждать? Да и сама Пепита, чего она от меня ждет? Я прокручивал все это в голове и так и сяк и к утру вдруг понял, что в действительности Пепита понятия не имела, кто я такой. По крайней мере, что, в общем, одно и то же, не знала, относиться ли ко мне серьезно — дескать, вдруг я на самом деле серьезный писатель, человек, живущий вне моды и времени, великий творец, непонятый из-за своей странности и экстравагантности современниками, которого настигнет признание годы спустя после смерти, — или же воспринимать как чудаковатого типчика с претензией на оригинальность. Правды она не ведала — я сам создал вокруг себя ореол загадочности — и потому не понимала, как себя со мной вести. Еще раз обращу ваше внимание на то, что ценность моей личности зависела не от меня, но от моей возлюбленной, от того ярлыка, который она наклеит на меня, мои таланты и достоинства и мои пороки и недостатки. Причем, какими бы огромными или ничтожными те ни являлись, в ее власти было и заметить их, и проигнорировать. Эта короткая ремарка призвана в очередной раз продемонстрировать, насколько любовь несправедлива и властна. Она не только слепа, но также тиранична и жестокосердна.

Не буду больше задерживаться на муках, которые я пережил в дни, предшествовавшие собранию у Пепиты, где должна была окончательно решиться моя судьба. Ограничусь отдельным штрихами. Например, что делать, если меня попросят поделиться моими философскими взглядами? Зачем я вообще сказал, что не только писатель, но и философ? Как мне только это на ум пришло? И вот когда я мучился этими вопросами, в голове моей забрезжил свет надежды. Надежды, которая целиком и полностью уместилась в одно простое, но вместе с тем волшебное и могущественное слово: «скромность». Не пошлая скромность откровенного бездаря, но благородная скромность художника, одинокого мыслителя, вечно погруженного в тяжелые думы, обращенного в себя, отрешенного и недоступного, не привыкшего говорить с ближними о пустяках, изрекать легковесные суждения и растрачивать слова и мысли на банальные мелочи и остроумные шутки. Вот вам и возможность сохранять молчание и в то же время испускать загадочное сияние. Писатель знает, что такое слова, понимает им цену и не растрачивает попусту. Напротив, бежит от досужей болтовни и пустобрехства. Другие же боятся его молчания, таящего в себе непроизнесенные великие мысли и презрение к чужому мнению. «Быть хозяином своего молчания, а не рабом своих слов» — вспомнилась мне одна из многих сентенций, хранящихся в моей памяти.

Впрочем, образа мудрого молчаливого затворника хватит ненадолго, особенно с учетом того, что там будет Пепита, прекрасно знающая мое красноречие и мои идеи. Кстати, о моих идеях: беспристрастно анализируя их, я понял, что идей этих набирается едва ли больше полудюжины, и все они довольно путаные, странные и причудливые. Даже раскаялся, что поделился ими с Пепитой, да еще и в своей любимой нравоучительной манере, в которой привык выражать мысли. Куда как лучше было бы лишь слегка обозначить их, намекнуть, спрятав сами идеи в полумраке, разбавленном причудливыми отблесками! В темноте даже банальное кажется новым. Если бы я знал в свое время то, что знаю сейчас, с самого начала вел бы себя по-другому: говорил бы лаконично и неопределенно, как и подобает мыслителю, живущему в своем, недоступном окружающим, мире и практически не покидающему его. Но было слишком поздно. Я не раз выставил себя перед Пепитой бахвалящимся шарлатаном, бесстыдно раскрыв свои карты в битве за любовь. Иными словами, вел себя сродни глупому и пошлому комедианту.

Обуреваемый сомнениями и страхами, я уже видел себя раскрытым, выставленным на посмешище и обесчещенным. И впал в уныние, смирившись с роковой неизбежностью. Хуже того, заранее чувствовал себя оскорбленным: в моей голове зазвучали смех, издевки, подколки. Видение это было таким сильным и правдоподобным, что я буквально рассвирепел, возненавидев всех участников сборища, включая саму Пепиту. Мое сердце требовало отмщения за обиды, которые я воспринимал как уже нанесенные. Во мне скопилось столько гнева, столько унижения, что в какое-то мгновение я ощутил, что внутри, как в лучшие моменты моего детства, зашевелилась слепая сверхъестественная сила.

Потом я успокоился, и зверь вернулся в свою клетку. Приступ ярости очистил меня. Но я по-прежнему боялся и не мог понять, боюсь ли больше уронить свою честь или потерять Пепиту навсегда.

41

Начну свое повествование о произошедшем в доме Пепиты тем злосчастным июньским вечером с признания: в тот день я впервые в жизни (повторю, впервые в жизни) опоздал на свидание. Как уже говорилось, и мне не сложно это повторить, я человек серьезный и сознательный, и если и есть что-то, чего я не переношу на дух, так это непунктуальность. Непунктуальность, на мой взгляд, нередко можно приравнять к оскорблению. Мы договорились встретиться «около семи» — так сказала Пепита. Боясь показаться недотепой или провинциалом, я не стал задавать уточняющих вопросов, решив, что в любом случае речь идет не об официальном мероприятии, а о простой дружеской встрече. И тут же задумался: почему, интересно, когда мы говорим о месте, то не допускаем таких вольностей и не предлагаем встретиться «где-то около площади Пуэрта-дель-Соль», зато со временем это вполне позволительно?

В результате неясных вводных и моей извечной пунктуальности в шесть тридцать вечера я уже наматывал круги у дома Пепиты. Разумеется, я не имел ни малейшего понятия о том, как здесь проходят встречи. Кто во что одевается? Закреплено ли за каждым конкретное место, или можно садиться где вздумается? Нужно ли приходить с подарком, пусть даже сущей безделицей? И наконец, самое главное: во сколько следует быть на месте? Что лучше: прийти вовремя или опоздать на несколько минут, чтобы продемонстрировать, что для меня это рядовое и ничем не примечательное мероприятие?

Поэтому я решил приехать заранее и, сориентировавшись на местности, пристроился за развозным фургончиком недалеко от подъезда Пепиты, чтобы отследить приход других гостей или хотя бы тех, кто будет похож на них. Мне хотелось подобрать стратегически верный момент, чтобы прийти не раньше и не позже остальных. Вечер был ветреный, нависшие над головой тучи обещали грозу. Посомневавшись, я купил коробку с пирожными, чтобы не приходить с пустыми руками. Какое-то время выбирал между пирожными и цветами, но потом отказался от последних, потому что они ставили передо мной неразрешимую дилемму: кому, собственно, их дарить? Пепите, ее матери или тетке? Кого ни выбери, другие могут обидеться. А коробка пирожных предназначена не кому-то конкретному, а всем сразу. Кроме того, букет цветов несет романтический посыл и может стать поводом для пересудов, пирожные же не связаны с такими рисками. На самом деле вопрос это очень интересный, несмотря на кажущуюся незначительность, и дает богатую почву для размышлений. Но не буду углубляться в эту тему, потому что уже слышу вкрадчивый голос доктора Гомеса и некоторых нетерпеливых читателей, напоминающих мне, что так мы никогда не доберемся до квартиры Пепиты. И все же не забывайте, что я никогда ничего не говорю впустую. Вы еще убедитесь, что коробка с пирожными займет важное место в моей истории.

Ближе к семи в подъезде обозначилось неясное движение. Я колебался, ожидая какого-то сигнала, озарения. В семь ноль шесть меня охватила непонятная уверенность, что время настало, но ровно в тот момент, когда я собирался перейти улицу, на тротуаре на противоположной стороне появились два спешащих молодых человека, ведущих между собой оживленную беседу. И вот теперь слушайте меня внимательно. Я никогда не встречал их до того, но с первого же взгляда понял, кто это. Повторю: с первого же взгляда понял. Тот самый сигнал, то озарение, которого я ждал, накрыло меня с головой.

«Как же вы их распознали?» — поинтересуется любопытный или чрезмерно дотошный читатель. Влюбленное сердце никогда не ошибается. Это действительно были они. Виктор и Фидель, другие претенденты на руку Пепиты и, соответственно, мои соперники. На них были легкие просторные пиджаки, лацканы которых развевались на ветру, и то, как эти двое шли против стихии, такие энергичные и мощные, выбило меня из колеи. Они были одновременно компанейскими и уверенными в себе, одетыми неброско и элегантно, а добиться этого непросто. Но затем я подумал, что, возможно, просто приписал эти качества своим противникам, поддавшись собственной неуверенности и ревности.

Здесь, пожалуй, нужно сказать, как был одет я сам. После мучительных сомнений я сделал выбор в пользу серого летнего костюма, дополненного обычной белой рубашкой. Потом мне пришло в голову, что такой вариант слишком банален, и я стал перебирать рубашки других цветов, пока не остановился на одной из них. Но в четверг вечером, уже выйдя из дома, во внезапном порыве смелости или безрассудства вернулся назад, прошел прямиком к шкафу с одеждой, запустил в него руку и вытащил из самой глубины черную футболку с красным принтом, купленную в незапамятные времена на улице у каких-то защитников животных или борцов за экологию. Вообще, я на дух не переношу любых проповедников и сектантов, но эти настолько достали меня своими завываниями, что мне проще оказалось пойти им навстречу. С тех самых пор я не только ни разу не надевал этой футболки, но и не планировал этого делать. Более того, совершенно забыл про нее, и вот теперь, непонятно почему, вдруг вспомнил и решил непременно надеть. Возможно, потому что вообразил себе, что она придает мне беззаботно-моложавый вид и ту самую чудинку, долженствующую подчеркнуть мое творческое начало… Говорит обо мне как о бунтаре, человеке идеи… В общем, нечто в таком духе, хотя на самом деле это был бессознательный поступок, продиктованный отчаянием, злостью и бессилием… Как бы вам объяснить? Вам знакомо это чувство злобного удовлетворения, возникающее, когда вы расчесываете и раздираете болячку или царапину, безжалостно вгрызаясь в нее, несмотря на боль, и даже нездорово радуясь ей? Примерно такие же чувства одолевали меня, когда я нацепил на себя этот экстравагантный наряд. Радость человека, который вредит сам себе просто ради того, чтобы испытать эйфорию разрушения. Все равно что бросить вызов судьбе, швырнув в море последние гроши, как делали это поэты-романтики.

Мою футболку вполне можно было назвать прикольной: идиллический пейзаж с милыми дикими животными, над которыми зависла злобная рожа, олицетворяющая что-то вроде глобального потепления. Нелепая, недостойная вещь. Но я выбрал именно ее. Более того, с той же решимостью, словно спланировав это заранее, сорвал с себя костюм и натянул джинсы и что-то вроде камуфляжной куртки, дополнив этот наряд старыми армейскими ботинками, оставшимися у меня с тех времен, когда мы с Кордеро выезжали на природу. Сами можете видеть, в какой горячечный бред погрузила меня любовь. Мне до сих пор стыдно, что я вырядился таким жутким образом, и я не перестаю спрашивать себя: где в тот момент было мое трагическое восприятие жизни, мое трансцендентальное мировоззрение, моя честь? Ну или как минимум мое достоинство? А как же все теории о том, что такое быть на высоте? Моя футболка буквально кричала о том, что я намерен взять любую высоту и оказаться над ней. «Ты летишь прямо в пропасть, Марсьяль», — сказал я себе и на несколько мгновений задумался, не бросить ли это все, не плюнуть ли на любовные баталии, не проникнуться ли, подобно романтикам, отвращением к этой жизни?.. Но пока я планировал позорное отступление, меня снова начали наполнять ярость, жажда мести, смутное стремление к разрушению…

Так на чем я остановился? Ах да, я рассказывал, как увидел своих соперников: они завернули на отсыпанную камнем дорожку, пересекли садик, подошли к подъезду, позвонили в домофон, открыли дверь, немного попрепирались, кто должен шагнуть первым, и вошли оба одновременно. Я представил себе, как они поднимаются к лифту, ждут его, едут на нужный этаж, звонят в дверь и заходят в квартиру Пепиты. Играя с ножичком, я всецело сосредоточился на этой фантазии. Воображал обмен приветствиями, поздравлениями, любезностями и подарками, шутки и смех и все такое. И вот тут-то я и допустил ошибку: представил себе все слишком ярко, слишком живо и слишком подробно. Я погрузился в свои фантазии, воссоздавая перед мысленным взором смех, общие фразы, гримасы Пепиты и галантные расшаркивания гостей. Параллельно меня накрыл вал мыслей и философских умствований по поводу этой картины, и я завис, продолжая машинально выделывать всякие штуки со своим ножичком… В общем, я неправильно посчитал время, которое уйдет на всю эту церемонию (мне не хотелось прерывать их обмен любезностями, я предпочитал прийти сразу после него, когда все гости начнут рассаживаться в креслах). В результате, когда я вышел из моего укрытия, на часах было уже семь часов тридцать пять минут. Я почти бегом пересек улицу по диагонали, чтобы выиграть немного времени (я хорошо знаю, о чем говорю), повернул на тропинку, дошел до подъезда и уже намеревался позвонить в домофон, но вспомнил о своем смертельном враге, няньке, которая вполне могла снять трубку, чтобы открыть дверь.

Здесь можно было бы рассказать, как меня переполнили дурные предчувствия и мрачные сомнения, но не стану этого делать, чтобы не досаждать привередливым читателям. Не сообщу в подробностях и об образах, возникавших у меня в голове: драконах, стерегущих башни с похищенными принцессами, сфинксах, загадывающих загадки, и церберах. И раз уж так получилось, то пропущу и то, как я наконец позвонил в домофон, кто мне ответил, что мы сказали друг другу, как я поднимался к лифту и на лифте, что думал и чувствовал во время своего вознесения во мрак (я хорошо знаю, о чем говорю) — в общем, все то, что предшествовало моменту, когда я нажал кнопку звонка и мне открыли дверь. Такой была моя одиссея (изложенная с присущим нынешним временам нелепым поспешеством), мое путешествие до дверей квартиры Пепиты тем злополучным вечером в конце июня.

42

Добравшись до этого эпизода, хочу отдельно отметить кое-что, о чем надо было упомянуть раньше, чуть ли не на самой первой странице. Современные рассказчики лепят свои истории из всякого мусора. Благородные материалы — высокие материи и величественные сцены — остались в прошлом. То же, кстати, относится и к кино. Источником вдохновения становятся всевозможные мелочи и глупости. Такое уж нам выпало время: никаких высоких идеалов и амбициозных стремлений, сплошное ребячество, пошлость, нелепость и абсурд. Прямое подтверждение моих слов — свиные шкурки, половинка яйца вкрутую от барменши, кладовки Ибаньеса, история о таракане, рассказанная сначала Пепите, а потом и ее тетке с нянькой, и то, что я собираюсь поведать вам далее. Читатель сам может убедиться, что в моем повествовании нет ничего существенного, только всякие банальные пустяки. Как бы ни хотелось мне взмыть в заоблачные выси, любая попытка сделать это обречена на провал: слишком уж сильно тянет вниз груз из разнообразной ерунды и несуразицы, намертво приковывая к болоту недостойной реальности. И так происходит раз за разом…

Так вот, к моему приходу действо уже началось. Я понял это еще в коридоре. Кто-то вещал. Вернее, один голос солировал, а второй подлаживался к нему контрапунктом, то и дело одобрительно или возмущенно что-то вскрикивая и отпуская короткие комментарии. По крайней мере, так мне показалось: содержания беседы было не разобрать, только общий тон и музыку фраз. Всего гостей собралось тринадцать или четырнадцать. Все они удобно расселись на диванах, стульях и креслах, одна женщина почему-то устроилась на полу, как собачка. И хотя все выглядело, будто присутствовавшие распределились совершенно случайно, у меня возникло подозрение о наличии некоего тайного принципа, определявшего место, которого удостоился каждый из них. Бросалось в глаза, что все хорошо знали друг друга, и я тут же почувствовал себя самозванцем. Гостиная была очень просторной и удачно сочетала в себе классический стиль с неформальным. Чувствовалось, что руку здесь приложили два поколения: Пепиты и ее родителей. Иными словами, она соединяла в себе стиль, современность, культуру, элегантность и богатство.

Дверь мне открыла нянька, и сейчас вы поймете, почему я возвращаюсь к этому эпизоду: мне нужно поведать об одной из злополучных мелочей, упомянутых ранее. Моя память услужливо рисует образ няньки в дверном проеме: тонкие губы плотно сжаты, подбородок торчит вперед, взгляд колючий и хитрый. Стоило мне начать вываливать на нее все любезности, комплименты и улыбки, заготовленные дома, как она тут же заткнула мне рот, поднеся палец к губам. Тогда я попытался вручить ей пирожные, но она лишь мотнула головой, раздраженная моим упрямством, и, словно прогоняя, замахала руками, показывая, что мне нужно поскорее пройти через длинный коридор туда, где слышались голоса и где внезапно раздался взрыв смеха. Смеха нездорового и истеричного.

Напуганный и поторапливаемый нянькой, я прошел по широкому, выстланному коврами коридору, добрался до гостиной и встал в дверях, наполовину высунувшись в комнату. На лице моем нарисовалась виноватая лукавая улыбка, голова склонилась набок. Пока я шел по коридору, мне казалось, что такой образ будет весьма милым, но желаемого эффекта достигнуть не удалось. Всему виной была коробка с пирожными, до сих пор остававшаяся у меня в руке. С ней я чувствовал себя нелепо, потому что мужчина, удерживающий двумя пальцами за бантик коробку с пирожными, в принципе выглядит нелепо. То ли дело женщина. Она может выглядеть прекрасно и в этой, и в любой другой ситуации. Мужчина же, и уж тем более творец и философ, обречен показаться посмешищем, за исключением случаев, когда такое происходит в кругу друзей и семьи или среди людей недалеких, не знающих протокола. Я ведь планировал отдать коробку на входе, чтобы ее унесли на кухню, открыли и вынесли пирожные позднее. Но нянька с ее понуканиями (поэтому-то я и рассказал об этом эпизоде) и ее враждебным отношением выставила меня на осмеяние, и не удивлюсь, если она сделала это специально.

Я уже вижу, как многие из моих читателей подпрыгивают в кресле, сгорая от нетерпения поскорее заявить, что вся история о коробке с пирожными высосана из пальца и не стоит потраченных на нее слов, что весь этот конфуз не более чем моя выдумка, очередная глупость, нашептанная мне на ухо внутренним демоном. Что ж, они еще больше утвердятся в своем мнении, когда узнают, с каким радушием приняли меня остальные гости. Когда я возник в дверях, повисла тишина и все, кто раньше, кто позже, обернулись ко мне. Некоторым пришлось отклониться назад, потому что другие перекрыли им вид. Этот момент запечатлелся в моей памяти с фотографической точностью. И еще одна живописная деталь: я запомнил, что отец Пепиты, повернувшись ко мне в кресле, был вынужден поправить пальцем воротничок своей рубашки, чтобы тот не так врезался в горло. Лицо его в этот момент напоминало искаженное гримасой муки лицо титана.

Молчание продолжалось недолго, удивление на лицах сменилось радостными улыбками. Особый восторг мое появление вызвало у женщины на полу, приветствовавшей меня наиболее громогласно. И только тетка Пепиты, сидевшая с прямой спиной на краешке стульчика у пианино, оставалась невозмутимой и молча изучала или даже, скорее, мерила меня взглядом, прищуривая глаза, словно пытаясь разглядеть что-то размытое где-то вдали. Пепита, устроившаяся на краю дивана, привстала, помахала мне рукой и одарила меня светлой улыбкой. Присутствие всех трех претендентов на ее сердце делало мою избранницу невероятно красивой и соблазнительной. «Это Марсьяль!» — представила меня она. Некоторые из гостей эхом откликнулись: «Привет, Марсьяль!», «Добро пожаловать, Марсьяль!», «Проходи, Марсьяль!». И все они, включая Пепиту, показали мне на единственный свободный стул, мощный и красивый, с высокой спинкой, увенчанной вырезанным из дерева острием копья. Он походил на трон кардинала или судьи.

И здесь я, к своему глубокому сожалению, вынужден снова вернуться к коробке с пирожными. По-моему, мною раньше отмечалось, что часто в памяти остается именно первое впечатление о человеке. При этом в момент знакомства может случиться что угодно. Порой самая незначительная деталь внезапно приобретает невероятную значимость. Неуклюжий жест или шаг, несвоевременная фраза, легкое недопонимание, неверное выражение лица могут решить судьбу дела всей жизни, а иногда и самой жизни, и неважно, сколько времени и усилий потрачено на подготовку к встрече. И вот это-то и случилось из-за коробки с пирожными.

Ее никуда нельзя было приткнуть. На двух столах по центру комнаты лежали и стояли книги, папки, стаканы и бокалы, бутылки, мобильные телефоны, пачки сигарет, зажигалки и спички, декоративные безделушки. Пепита и сидевший рядом с ней на диване историк и мой соперник Виктор попробовали было расчистить какое-то место, но тут же увидели, что это невозможно, и оставили свои попытки. В течение нескольких мгновений (бесконечных нелепых мгновений) все гости напряженно искали взглядом, куда бы пристроить коробку. В глубине комнаты располагался стол на пятнадцать или двадцать персон, но он казался слишком большим и стоял слишком далеко, чтобы даже подумать отнести коробку туда. Разумеется, шедшая до того оживленная дискуссия прервалась, чтобы более не возобновиться. Затем всем надоело думать о коробке, поскольку проблема представлялась неразрешимой. Некоторые воспользовались тишиной и сумятицей, чтобы поговорить тет-а-тет. Историк зевнул, потянулся и принялся нашептывать что-то Пепите. Ее отец достал из карманов какие-то бумаги, карандаш и очки и с головой ушел в чтение. Я же так и застыл на месте: лишний, позабытый и покинутый. Чувствовал себя невыносимо нелепо, и это ощущение не покидало меня весь вечер, более того, оно будит во мне горячий стыд и поныне. Повторю, все только из-за того, что нигде не было места, чтобы поставить коробку. Думаю, теперь вы понимаете, как мелкие неурядицы, стоит человеку запутаться в них, приобретают поистине трансцендентальное значение. И можете сами решить, заслуживала ли эта второстепенная деталь отдельного, относительно подробного упоминания. Я уж молчу о моей непунктуальности, которая, в сочетании с треклятой коробкой, превратила меня в чужака, разрушившего царившую между собравшимися гармонию и продолжавшего упорствовать в своем раздражающем присутствии.

Наконец сидевшая на полу женщина резко вскочила, переполошив всех гостей, подлетела ко мне, взяла коробку и поставила ее на пианино. Этот короткий эпизод — еще одна мелочь, которую нельзя не упомянуть. Интересно, получится ли у меня описать эту женщину? Она была крупной, высокой и широкой, напоминающей лошадь, но при этом не лишенной женских прелестей. Впрочем, прелестей весьма бесполезных, созданных не для того, чтобы очаровывать, но исключительно для демонстрации окружающим. В них не заключалось ни малейшей эротики. Чрезмерно яркий макияж и ароматные духи сочетались с одеждой в классическом стиле, приличествующей женщине средних лет, но при этом ярких цветов, более подходящих девушке (поэтому угадать ее возраст не представлялось возможным). Многочисленные серьги, браслеты и прочая бижутерия, украшавшие ее, звенели не только при ходьбе, но и при любом движении, даже когда она сидела. А что у нее была за походка! Такое нужно видеть. Она двигалась всем телом: бедрами, плечами, локтями, задницей, грудью… Казалось, она идет одновременно и вперед, и вширь, шагает напролом под барабанный бой. Все это в сочетании с порывистостью, слепой решительностью и тем фактом, что на ногах у нее были туфли с острым носом, делало ее перемещения опасными для окружающих. Эта страшная женщина могла легко снести по пути любого и даже не заметить этого. Выхватив коробку, она резко повернулась и так шибанула меня бедром и плечом, что я чуть не упал. И если бы тетка Пепиты не заметила ее стремительного марша к пианино, то, скорее всего, очутилась бы на полу. Однако в этой ожесточенной порывистости не присутствовало ни капли агрессии или враждебности. Просто такая манера демонстрировать оптимизм, практичность, решительность и готовность помочь.

Позволю себе краткое социологическое отступление. В мире много людей, подобных этой женщине. Думаю даже, каждой уважающей себя группе друзей и знакомых, которая намерена просуществовать хоть какое-то время, необходима такая женщина. Иногда, впрочем, эту роль может исполнять и мужчина. Мне всегда нравилось наблюдать за поведением и психологией человеческих групп, хотя сам я к ним никогда не принадлежал, и вот таких женщин я знаю очень хорошо и могу многое рассказать о них. Одна небольшая деталь. Другие женщины в группе обязательно находят себе пару, но не эти. Они целиком посвящают себя группе, которая становится для них монастырем, пристанищем на всю жизнь. Такие женщины выполняют самые разные роли: шута, советника, аниматора, защитника, модератора, посланника, конфидента… В их карманах всегда найдутся леденцы и жвачка, лекарства, пластырь, зубочистки, салфетки, английские булавки, ножницы и пинцет, влажные салфетки, шоколадки, резинки для волос, шпильки, тампоны, бутылочка воды, пакетик арахиса, набор для чистки зубов, мандарин, универсальная зарядка для мобильника, маленький фонарик, пилочка для ногтей… В общем, все, что может понадобиться для решения любых, возможных и невозможных, но при этом незначительных проблем в группе. Я хорошо знаю, о чем говорю, но не буду углубляться в данный вопрос, в котором большинство читателей, скорее всего, не разбирается и не хочет разбираться. И вот эта женщина, действуя сообразно своей натуре, решила проблему с коробкой пирожных. Впрочем, тетка тут же прошептала ей что-то на ухо, и та сняла коробку с пианино, снова рванула к двери, пронеслась передо мной, подобно смерчу, отбросив меня в сторону, и исчезла где-то в недрах дома, цокая каблуками, как строевая лошадь. Где-то вдалеке раздались раскаты ее смеха, который я уже описал как истерический и нездоровый. Он тоже был частью ее жизнерадостно-полезного и по-сестрински услужливого бытия.

После всего этого переполоха, вызванного моим прибытием, Пепита снова показала мне на трон, предлагая сесть. Взяв себя в руки, я ответил: «Спасибо, Пепита!» — и выверенным жестом отклонил ее предложение. Уверенно прошел по комнате, рисуя у себя в голове каждый свой шаг, прежде чем ступить на пол. И наконец нашел себе укромное место на краю гостиной и встал там, опершись плечом о край шкафа.

43

Возобновилась оживленная дискуссия, спор, дебаты, в общем, называйте это, как хотите. Отец Пепиты, по всей видимости задававший тон разговору до моего появления, вернул внимание собравшихся к вопросу смертной казни во времена Древнего Рима. И беседа потекла в этом направлении. Его речь струилась мягко и неторопливо и звучала убедительно, дикция была безупречной, слова он подбирал со вкусом, не скатываясь в чрезмерные умствования. Не прилагая для этого никаких усилий, не повышая голоса, он внушал уважение и желание слушать. В руках у него по-прежнему были его бумаги, очки и карандаш, помогавшие не терять нити изложения.

К слову сказать, я вполне мог поддержать дискуссию о смертной казни у древних римлян: когда-то я прочитал или увидел по телевизору, что девственниц в Древнем Риме запрещалось казнить даже по решению суда, просто потому, что они девственницы. По всей видимости, девственность и смерть казались в ту эпоху чем-то несовместимым. Впоследствии один из императоров придумал, как обойти запрет, и приказал палачам лишать девушек девственности, прежде чем казнить. Чудесная история, то, что доктор прописал, но мне пришло в голову, что, во-первых, было еще слишком рано, чтобы брать слово, а во-вторых, скорее всего, отец Пепиты и историк знали об этом факте. Наконец (и тут я посмотрел на тетку), история была достаточно скабрезной и пошлой и могла указывать на дурной вкус рассказчика. Больше смахивала на анекдот, чем на историческую справку. И я благоразумно решил продолжать хранить молчание.

Некоторое время спустя произошло нечто из ряда вон выходящее, в очередной раз демонстрирующее, из-за чего эта трагическая история, в основу которой легла платоническая любовь, не менее платоническая ненависть, глубокие мысли, в высшей степени культурные персонажи, высокие страсти и благородные идеалы, несмотря на все вышеперечисленное, так и не смогла достичь необходимой высоты, запутавшись в мелких и незначительных обстоятельствах повседневной реальности. Так вот, случилось следующее: Пепита повернулась ко мне, спросила жестом, хочу ли я пить, и показала на стол, уставленный бутылками, бокалами, ведерками со льдом и тарелками с орехами и нарезками. Следуя ее подсказке, я налил себе джин-тоника и взял горстку миндаля. Стоя в стороне от всех с длинным стаканом в руке, опершись плечом о шкаф, я чувствовал себя более уверенным и привлекательным. Но женщина на полу, всегда готовая услужить своей группе, заметила наши с Пепитой перемигивания и решила продублировать это приглашение всем, кто, по ее мнению, еще не успел раздобыть себе выпивки и закуски или не уделял ей достаточного внимания. Она принялась размахивать руками, свистеть, корчить рожи. В результате снова началась неразбериха: часть гостей пыталась привлечь внимание других, призывая жестами или окликая по имени. Повторю: называя их по имени.

Так я узнал, что женщина на полу — это Вики, но самым невероятным, удивительным, странным, фантастическим и неправдоподобным было то, что Пепиту все называли Марисе, Марихо или Мариахо. Сначала я не понял, что происходит. К чему все эти имена человеку, у которого уже есть имя, данное раз и навсегда? И не могу описать, что почувствовал в то мгновение, когда до меня начало доходить истинное положение дел. Ступор, смятение, разочарование, одиночество, тоска, утрата иллюзий, восхищение, обида, стыд… Из этих и многих других пришедших мне в голову слов можно было бы сложить хорошие романтические стихи об отчаянии.

«Из всех слов, которые вы перечислили, чтобы продемонстрировать свой богатый словарный запас, есть одно, которое выбивается из общего ряда, — „восхищение“», — скажет здесь сознательный и внимательный читатель, привыкший к тому, что в моей речи практически нет лексических обрезков. Так вот, я использовал слово «восхищение», потому что новые имена, которыми здесь звали Пепиту, внезапно сделали ее еще более прекрасной, желанной, достойной восхищения и, к моему глубокому несчастью, куда более недоступной. Если Пепиту еще как-то можно было покорить, то Марисе или Марихо были для меня недосягаемы. Видите, какую, чуть ли не сверхъестественную, власть могут иметь обычные имена над влюбленным сердцем. И обратите внимание, из каких ничтожных и пошлых вещей построена эта история, да и вся человеческая жизнь. Впрочем, об этом я уже говорил.

Здесь мы подбираемся к кульминации моего рассказа: в этот момент я почувствовал себя обманутым и даже осмеянным Пепитой. Вспомнил, как при нашем знакомстве она сказала, что ее так зовут. Разумеется, она просто пошутила, мы все тогда шутили, но зачем было продолжать эту игру впоследствии? Почему она не захотела, чтобы я звал ее так же, как зовут ее близкие друзья, именами, которые, вне всякого сомнения, ей нравились и которые она соотносила с собой? Почему позволила мне звать ее Пепитой, да еще и перед друзьями и родственниками, что не могло не вызвать у них ехидной усмешки? Неужели потому, что сочла меня недостойным называть ее скрытым от меня настоящим именем?

Осушив залпом стакан джин-тоника, я отправился за следующим. Анализируя всю эту историю с именами, перескакивая от одного предчувствия к другому, я все сильнее подозревал, что меня пригласили на встречу для того, чтобы другие могли присмотреться ко мне, изучить, точно какого-нибудь чудака или редкое животное, поразвлечься за мой счет и поиздеваться надо мной. Все мои гипотезы и дурные знаки, подпитывавшие нехорошие предчувствия, вдруг сложились в твердое убеждение. И я четко понял: шут в этой компании — не сидящая на полу женщина, без конца вертящаяся по сторонам, а я.

«Ну нет, бред какой-то, — тут же сказал я себе. — Пепита не могла так поступить. Да и в чем тут подвох? Ты же даже не сказал ни слова, и никто не предлагал тебе высказаться. Успокойся, не суетись и не падай духом. Будь хитрее, верь в себя, не теряй бдительности и жди, пока твои подозрения подтвердятся или будут опровергнуты». Мощным усилием воли я разогнал черные мысли, чувствуя, впрочем, их беспрестанное копошение где-то глубоко внутри, и снова сосредоточился на беседе.

Теперь речь шла о новой театральной постановке, которую некоторые из гостей уже успели посмотреть. Несколько раз упомянули ее автора, имени которого я не расслышал или, вернее, не знал. Мне пришло в голову, что, если бы мне предложили порассуждать о театре, я говорил бы о нем достаточно раскованно, потому что для меня вся жизнь была театром; отношения между людьми — театр, любовь — театр, торговля — театр, и то, о чем я рассказываю сейчас, — чистейшей воды театр. Всё театр, и совершенно не нужно куда-то идти, чтобы увидеть великолепнейшие спектакли. Мы уже в театре, в котором тысячелетиями разыгрываются вариации одного и того же произведения. Я вполне мог бы проиллюстрировать свою теорию множеством эпизодов, о чем мой читатель прекрасно осведомлен. И уже приготовился взять слово, но не успел. Беседа шла слишком быстро, чтобы позволить себе роскошь обдумать, о чем ты хочешь сказать. Темы стремительно сменяли друг друга и перетекали в другие, сопряженные с ними. От театра разговор перешел к цареубийству, и здесь слово снова взял отец Пепиты (он был единственным, кого слушали в полной почтительной тишине, и, вне всякого сомнения, задавал планку), который принялся рассказывать о Юлии Цезаре. Но и этой темы хватило ненадолго: стоило повиснуть непродолжительной паузе, как кто-то тут же поднял новый вопрос, весьма условно связанный с предыдущим, и разговор покатился в другую сторону. В этом доме такое было нормой. Беседа текла легко и весело, я бы даже сказал, непринужденно.

Как я уже отметил, в тишине слушали только отца Пепиты. Когда говорили другие, любой мог внезапно отпустить уместный или неуместный комментарий, приняться перешептываться с соседом или начать просить знаками, прищелкиваниями языка или пальцев, чтобы ему передали что-то со стола. Иногда общая беседа распадалась на несколько частных, и к основной теме уже никто не возвращался, все переходили к чему-то другому. Ни тема, ни содержание беседы не играли здесь никакой роли. Суть заключалась в том, чтобы побыть вместе и весело провести время. Вот и все. Пепита порой оборачивалась ко мне, чтобы улыбнуться, подбодрить и проверить, как у меня дела. Раз за разом указывала мне на трон, предлагая сесть на него. Женщина на полу, та самая Вики, пристально следившая за всем, что происходило в гостиной, не упускала ни малейшей детали и в эти моменты тоже оборачивалась ко мне и начинала горячо жестикулировать, чтобы я сделал то, чего хотела от меня Пепита. В какое-то мгновение у меня даже мелькнула мысль: «Они хотят посадить меня на трон точно так же, как мой учитель хотел вызвать к доске, на потеху публике». Не покидая своего угла, я неизменно отвечал им, салютуя стаканом с джин-тоником.

Еще один интересный, хотя и довольно очевидный эпизод, в котором смешалось трансцендентальное и банальное. Когда речь зашла о Французской революции, все как-то вдруг внезапно переключились на тему хранения рыбы в прошлые века. И я хотел уже было поучаствовать в разговоре, рассказав о том, как граф Монте-Кристо привез в Париж из России двух живых осетров, которых транспортировали на полном скаку в специально сделанных для этого сосудах с морской водой. Но даже если бы я отважился попросить слова, это не имело бы никакого смысла, потому что через мгновение все обсуждали какого-то современного художника. Периодически, без очевидной причины, вся гостиная сотрясалась от очередного приступа истерического нездорового смеха Вики, этой собачки и ангела-хранителя группы.

«Они все комедианты, несмотря на их заслуги и образование», — подумал я, достал свой ножичек, который никогда не показывал Пепите, и принялся играть с ним. Меня утешала мысль о том, что, представься такая возможность, я бы излагал свои суждения ничуть не менее глубоко и обоснованно, чем они. И не уступил бы им в красноречии. Весь бред, который они несли, не был ни увлекательным, ни познавательным. «Представься мне такая возможность, — подумал я, — я бы задавал здесь планку». И внезапно я почувствовал в себе достаточно цинизма и сил, чтобы начать презирать их.

44

Чтобы не месить больше ногами грязь банальности и пошлости, ограничусь отдельными антологическими штрихами. Если до этого момента события описывались в относительно хронологическом порядке, то теперь я отпущу их на волю, и пусть происходят, когда им вздумается.

Например, кто еще брал слово на той встрече, помимо уже упомянутых мной людей? Две современные и привлекательные молодые женщины, одетые с элегантной небрежностью — одна в красное, другая в желтое, — вероятно, подруги Пепиты. Какой-то суетливый лысый типчик, на вид лет за сорок, то и дело встревавший с очередным каламбуром. Слушая остальных, он отстраненно глядел в потолок, словно пытаясь лучше понять, о чем идет речь, но в действительности просто искал какое-нибудь слово, чтобы уцепиться за него и поиграть с ним. Такое вот развлечение для посвященных. Или для избранных, своего рода секты, потому что некоторые из его придумок, с одобрением принятых остальными, я понять не смог. Лично мне это занятие — нарезать и коверкать слова, играя с ними, — представляется недостойным взрослого человека. Впрочем, быстротой и остротой его мысли нельзя было не восхищаться. В остальном он вел себя безобразно. В какой-то момент взял карамельку, снял с нее фантик, подбросил конфетку в воздух и поймал ртом. Потом скрутил из фантика шарик, задумчиво оглядел всех присутствующих, выискивая жертву, и запулил шарик в женщину в красном. Причем сначала несколько раз сделал вид, что кидает его, заставив бедняжку прикрываться руками и пытаться уклониться всем телом. Он был весь дерганый, как на шарнирах, и ни минуты не сидел спокойно. Чем-то напоминал обезьяну. Сидя на мягком пуфике, он то подворачивал под себя ноги, подобно индусу, то скрещивал их, то вытягивал, то разваливался всем телом и свешивался набок, упираясь головой в пол, и так без конца. Я насчитал еще две или три позы, если не четыре, но сейчас уже не помню, какими они были. Такие люди всегда присутствуют на подобных сборищах. На них никто не обращает внимания, но это обязательный элемент любой компании.

На одном конце дивана, о чем упоминалось ранее, сидела Пепита, на другом — ее мать, а между ними расположился историк Виктор. Судя по всему, этот самый Виктор был близким другом семьи: он раза два откинулся назад, вытянув руки, потянулся и даже громко зевнул. Иногда они с Пепитой склоняли головы друг к другу и негромко о чем-то секретничали. Должно быть, о чем-то забавном, потому что они постоянно хихикали вполголоса. Второй претендент, скрипач Фидель, уместился на стульчике рядом с теткой. Это был серьезный и грустный юноша. Он слушал остальных с добродушным выражением лица, немного отстраненно, как и подобает творческому человеку. «Она выйдет за историка», — подумалось мне. Кстати, мать Пепиты тоже приняла участие в беседе, рассказав о последней прочитанной ею книге, известной, впрочем, и всем остальным. Началось обсуждение книги. Было видно, что большого впечатления она не произвела, но зато собравшиеся отметили ее стиль, назвав его «завораживающим». Это слово удовлетворило буквально всех, и после того, как оно было сказано, повисло довольно продолжительное молчание. Никто не знал, о чем говорить дальше.

Что еще? Женщина-собачка, та самая Вики, никак не могла остановить свой взгляд на чем-нибудь одном. Когда кто-то говорил, она смотрела на говорящего и одновременно на слушающих, чтобы видеть их реакцию. Даже оборачивалась назад, чтобы увидеть тех, кто сидел у нее за спиной. Никто не мог укрыться от ее бдительного и заботливого взора. Не довольствуясь этим, Вики постоянно предлагала окружающим тарелочки с закусками, салфетки, карамельки и жвачку, расчесывала кому-то волосы, поправляла кому-то другому воротничок рубашки и то и дело зверски хохотала. При этом она безостановочно перемещалась под звон сережек и браслетов.

Еще один штрих. Спустя некоторое время в комнату вошла нянька и внесла два подноса с бутербродами с сыром, мясными нарезками, колбасами и тому подобным. Не знаю, как ей это удалось, но она легко нашла для них место. Когда она проходила мимо тетки, та сделала ей какой-то знак. Нянька нагнулась к ней, и тетка, отгородившись рукой, шепнула ей что-то на ухо. В следующее мгновение обе повернулись ко мне и посмотрели с глубочайшим упреком, если не с отвращением. «Возможно, это опять ваши штучки, злые домыслы, как в других случаях, о которых вы уже нам рассказывали», — встрянет тут доктор Гомес или какой-нибудь вредный читатель. Нет. Я был не единственным, кто перехватил этот взгляд: отец Пепиты тоже заметил его и удивленно поглядел на двух женщин. Тогда тетка встала, подошла к нему и прошептала что-то на ухо. После чего он с некоторым усилием повернулся и посмотрел в мою сторону. Так что судите сами, ошибался ли я в своих предположениях или нет. Все эти мелочи в сочетании с растущим ощущением, что против меня что-то затевается, мешали мне следить за ходом беседы, казавшейся все более и более рваной. Как минимум трижды все собравшиеся разражались дружным хохотом. Я смеялся вместе со всеми, не зная над чем, чтобы не привлекать внимания. В какой-то момент Пепита обернулась ко мне, вероятно, удостовериться, смеюсь ли я вместе со всеми, и показала на подносы с закусками, но я отказался, продемонстрировав свой стакан. Разумеется, Вики тут же повторила предложение Пепиты, но с таким напором и энтузиазмом — не хватало только, чтобы к перезвону ее украшений добавились свист и стук кастаньет, — что некоторые из гостей исподтишка уставились на меня, чтобы увидеть мою реакцию. В ответ я довольно грубо отмахнулся.

Перечитывая последние страницы, то и дело представляю себе, как читатели примутся возражать: «А может, вы весь вечер думали обо всякой ерунде только потому, что на большее вас просто не хватило? Весьма странно, чтобы столь образованные и чуткие люди не высказали за все это время ни одной интересной мысли или замечания, не привели тонких и продуманных аргументов или острого комментария, а ограничились лишь пустыми банальностями. Может, это вы пусты и банальны?» Отвечу так. Во-первых, люди культурные, и даже более чем, но уставшие или заскучавшие от своей воспитанности, часто разбавляют ее различного рода вольностями. Во-вторых, темы не цеплялись друг за друга и не получали должного развития потому, что представляли собой аперитив или закуску. Своего рода прелюдию, чтобы убить время до основного блюда, роль которого, по всей видимости, играл я. И, в-третьих, не исключено, что читатель прав. Возможно, любовь застила мой разум и заставила его огрубеть, или причиной всему был джин-тоник и страх стать посмешищем, жертвой плетущегося заговора… Или упадок духа и смятение, в котором я пребывал… Или все пять чувств, обостренные страхом… Как знать, как знать. И все же я настаиваю на сказанном.

И еще пару слов перед тем, как дойти до сути моей истории и покончить с ней раз и навсегда.

Кто-то спросил у Пепиты, много ли она рисовала в последнее время. «Я что-то совсем разленилась», — ответила она, скорчив гримаску. И этого было достаточно, чтобы все заговорили о лете, лени и отдыхе.

Пепита попросила Фиделя сыграть что-нибудь. Он стал отказываться, она посмотрела на него нежным молящим взглядом, он достал из футляра скрипку, протер ее замшевой тряпочкой, приложил к плечу и сыграл одну ноту, тетка тут же продублировала ее на пианино. Настроив инструмент и тепло переглянувшись друг с другом, они принялись играть ритмичную романтическую мелодию. Скрипка вела, пианино следовало за ней. И так же, как когда говорил отец Пепиты, повисло уважительное молчание.

Я не понимал, что обо всем этом думать и какова моя роль в разыгрываемом представлении. Зачем Пепита пригласила меня? Зачем? Только для того, чтобы я молча смотрел и слушал? Нет, здесь таилось что-то еще, чего мне никак не удавалось разгадать. Из моей задумчивости меня вывело то, что некоторые гости начали улыбаться, смотреть куда-то вниз, иногда отклоняясь в сторону, чтобы лучше видеть происходящее. Это был теткин кот, здоровенный серый ангорец по кличке Каракуля. Привлеченный музыкой или запахом закусок, он медленно шел по гостиной и терся о ноги присутствовавших.

Музыка закончилась, последовали аплодисменты и восторженные крики. Затем кто-то сказал, что телу тоже необходима пища, и гости принялись передавать из рук в руки подносы. Кто-то зажег свет и открыл окна. На улице стояла удушливая темнота, чувствовалось, что вот-вот разразится гроза. За едой все говорили о еде. Пепита и Вики в очередной раз предложили мне перекусить, я в очередной раз отсалютовал им стаканом, давая понять, что мне достаточно выпивки. Сделав глоток, я снова погрузился в свои мысли. Но при этом все равно слышал гомон собравшихся. Теперь они говорили о съедобных насекомых. Прозвучали непременные в таком разговоре банальности. И вдруг раздался громкий и звонкий голос Пепиты: «Уверена, что у Марсьяля найдется что сказать по этому поводу», — и тут же все повернулись ко мне с улыбчиво-заинтересованными лицами.

Я спокойно посмотрел на них, охватив взглядом всех одновременно. Как это не раз случалось за мою жизнь (хотя сейчас все было слишком реальным), мне показалось, что я в театре, на сцене. Я — актер, а все остальные — зрители, ожидающие, когда начнется спектакль. Вот только эту роль я уже играл. И теперь, по прошествии многих лет, меня снова вызывали на подмостки, чтобы насмеяться надо мной, публично запятнать мою честь. Я сказал сам себе: «Спокойно, малыш, спокойно. На этот раз ничего не случится. Теперь я с тобой и защищу тебя, не позволю этим комедиантам навредить тебе».

45

«Марсьяль очень любит насекомых», — сказала Пепита. Послышались смешки и шепот. Как выяснилось почти сразу, все собравшиеся читали «Мою малую фауну». И в этом-то и кроется самое странное и непонятное: все они, без исключения, прочитали мой рассказ. А ведь для этого (следите внимательно) Пепита должна была снять с него копии и раздать их всем присутствовавшим — телефонные звонки, комментарии, предупреждения, шушуканья, — чтобы они ознакомились с моим текстом перед встречей. Было ли это обычной практикой, или же они расстарались специально для меня?

Но времени проанализировать эту странность как следует мне не дали. Тут же посыпались похвалы: «Очень здорово и необычно!», «Столько нежности!», «Отличнейший слог!», «Похоже на страшную сказку для детей». «Настоящая пародия на „Превращение“ Кафки». «Совершенно невозможно читать эту историю и не думать о Кафке, особенно в конце, где главного героя за его заслуги признают насекомым». «Очень грустный рассказ». «Да, но в то же время очень забавный». В последнем они все совпали и тут же принялись вспоминать детали, показавшиеся им комичными: лангуста, мудрых чешуйниц, бюрократов с улицы Пес, путешествие в Бенидорм. Зазвучал радостный смех, типчик за сорок тут же придумал слово «насекомософия» и назвал мой рассказа «фауноменальным». Раздался очередной взрыв смеха от Вики, затем все посерьезнели и сошлись на том, что у рассказа есть двойное дно и что в нем заключено множество смыслов.

Было сказано еще много чего. Я тем временем сделал несколько шагов, чтобы выйти на свет и предстать взорам собеседников. Мне было интересно, говорят ли они всерьез, откровенны ли их похвалы. Или же они пытаются убедить меня в том, что у меня литературный талант, чтобы завоевать мое доверие, усыпить бдительность и заставить без стыда говорить о себе? «Берегись, возможно, они готовят тебе ловушку! И если это так, то за всей этой интригой стоит Пепита, больше некому». И ровно в этот момент я с ликованием понял, что начал ненавидеть Пепиту. Повторю: начал ненавидеть Пепиту. Ее и всех ее прихвостней.

Разумеется, впоследствии все они в голос будут клясться, что мои подозрения были беспочвенны, что им действительно понравился мой рассказ, что меня пригласили без всякой задней мысли и уж точно не затем, чтобы посмеяться надо мной. Напротив, им было по-настоящему интересно познакомиться с тем, кто сочинил столь любопытную историю, тем более что Пепита расписывала им его в самых лучших красках и говорила о нем с симпатией и восхищением. Но я хорошо знаю человеческую душу, изучил в мельчайших подробностях всю требуху этой истории и поведение ее персонажей и потому лучше кого бы то ни было понимаю, что́ произошло тем злосчастным июньским вечером. Я единственный, кто знает все, вплоть до мельчайших подробностей (зашифрованные сообщения, быстрые переглядывания, тайные жесты, издевательский тон отдельных фраз, шепотки, из которых я выхватывал отдельные слова…). Все прочие версии, включая предложенную доктором Гомесом, придуманы постфактум и являются не только неполными, но и откровенно лживыми. Перед вами же не просто достоверное изложение событий, но заявления стороны защиты, свидетельские показания, официальный документ, призванный отстоять мою дееспособность и мою честь.

Меня начал одолевать стыд, я чувствовал, как он вступает в гремучий коктейль с обидой и яростью, но мне удалось дослушать все комплименты до конца и сохранить после них исполненное достоинства молчание. Я даже попробовал изобразить легкую ироничную улыбку. Поскольку никаких комментариев от меня не последовало, Пепита вернулась к теме насекомых. «Марсьяль много знает про насекомых», — сказала она и вспомнила о муравье-бульдоге. Еще одно свидетельство ее дурных намерений, ведь до этого мы говорили о моем рассказе и его литературных достоинствах, и муравей-бульдог был здесь совершенно не к месту. Я продолжил молчать, и тогда Пепита сделала следующий шаг в рамках своего плана и вспомнила далекий день нашего знакомства, загадку про таракана, про то, сколько он может жить без головы или без тела, что это несколько дней… Я притворился, будто толком не помню всего этого, и сразу приметил, что слова Пепиты послужили условным сигналом историку, который не замедлил поинтересоваться, в чем была суть загадки («А что это за история с тараканом?»), чтобы заставить меня разъяснить, о чем шла речь.

Так мы снова вернулись к треклятой, злосчастной истории о таракане. На этой точке мне бы следовало уйти, сорвав с гостей маски при помощи пары коротких и хлестких презрительных слов. Но потому ли, что слов этих я не нашел или все еще не был уверен в очередном издевательстве, либо оттого, что алкоголь толкал меня в водоворот моих желаний, а трусость еще не сменилась безрассудством, я решил подыграть шутке и снова рассказать про таракана. И, разумеется, ошибся, поскольку не помнил, живет ли голова девять дней без тела или тело без головы. Пока я говорил, во мне крепла уверенность, что впереди меня ждет ловушка. Я шептал про себя: «Не торопись, смотри, как будет разворачиваться сюжет. Они и не подозревают, насколько ты проницателен и хитер. Не спеши раскрывать карты. Обмани их. Пусть расслабятся и утратят бдительность». Я увидел, как тетка Пепиты, услышав в очередной раз историю про таракана, встала на ноги, чтобы все окружающие могли видеть ее возмущенное недоумение, хотя впоследствии она утверждала, будто сделала это, чтобы узнать, история ли это или загадка такая. Послышались смешки, поднялся шум, наперсточник, игравший вместо шарика словами, в очередной раз продемонстрировал свое мастерство, и я присоединился ко всеобщему веселью и развел руками, демонстрируя, что сдаюсь.

Затем воцарилась тишина, я ждал, какую новую пакость они для меня уготовили. В дело вступила девушка в желтом, сказавшая как бы случайно и спонтанно: «Рассказ, кстати, вполне себе философский». «Дело в том, что Марсьяль еще и философ», — тут же ответила ей Пепита. Но это еще не все. Оказалось, она поведала им о моих идеях. Я не хотел с ними ничем делиться, аргументировав это тем, что моя философия малоинтересна, но остальные подбадривали меня все как один. И в их многоголосии я услышал притворную похвалу моей теории о том, что такое быть на высоте обстоятельств, моего видения человечества как трагиков и комиков, моих размышлений об оскорблениях и об извинениях как индульгенции, о том, что ненависть способна создать более крепкую и долговечную привязанность, чем любовь, о ненависти с первого взгляда… «Неужели я рассказывал все это Пепите? — думал я изумленно, пока они продолжали болтать. — Что толкнуло меня на это: надежда или безрассудство? И до чего же хорошо она запомнила эту мою исповедь! И как бесцеремонно и предательски поделилась со своими друзьями тем, что принадлежало нам двоим, и только нам двоим!» И вдруг опять сомнение, искушение последней, отчаянной надеждой. А может, она рассказала им обо всем, потому что ей это показалось интересным и достойным того, чтобы поделиться с друзьями?

Мне отчаянно захотелось оказаться дома в одиночестве, чтобы как следует проанализировать случившееся. Все слишком запуталось, и я не понимал, за что ухватиться. Все, о чем я сейчас рассказываю, происходило очень быстро. Гости хвалили меня за необычные, не похожие ни на что идеи и пытались вовлечь в их обсуждение. Я отвечал, что идеи эти были случайным озарением, не имеющим под собой твердой основы. «О многом, честно говоря, я уже и забыл». Но собеседники настаивали на своем. Пепита умаляюще посмотрела на меня, скорчив жалобно-нежную гримаску. Ее отец, до того погруженный в свои бумаги, спрятал их и тоже выражал откровенный интерес. Вики под звон украшений метнулась поближе и опять уселась на полу, чтобы все слышать. «Не позволяй сладким речам обмануть себя. Беги, пока не поздно!» Я был на волосок от того, чтобы так и поступить, но тут произошла совершеннейшая, нелепая мелочь, имевшая, однако, трансцендентальное значение и приведшая эту историю к неожиданному финалу.

46

Все с вниманием ждали, когда я заговорю, кроме девушки в желтом, шептавшей что-то словоохотливому сорокалетнему типчику. Вики повернулась и призвала болтунов к порядку. Их головы отстранились друг от друга, но девушка не успела договорить и, чтобы не бросать беседу незавершенной или из желания оставить последнее слово за собой, произнесла быстро шепотом, но достаточно громко, чтобы это услышали все остальные: «А я верю, что у человека могут быть сверхъестественные силы!» Еще не закончив своих слов, она осеклась, словно испугавшись сказанного.

Повисла тишина, сама по себе подтверждавшая злую шутку, заговор собравшихся против меня, тишина, в которой слышны отголоски самых потаенных мыслей. В моей голове словно вспыхнул свет! Если Пепита раскрыла своим друзьям мой секрет, то, что я поведал ей полушепотом про жившую во мне с детства сверхъестественную силу, то, что предназначалось только ей и никому другому, становится понятно, зачем они собрались. Гости сами выдали себя. Я посмотрел на Пепиту, и она опустила глаза, почувствовав мой взгляд. Потом они попытались сделать вид, будто ничего не произошло, чем только подтвердили свою виновность. Пепита произнесла: «О чем это вы?» Словоохотливый типчик, отличавшийся быстротой и остротой ума, тут же ответил: «О магическом реализме». «Да! — тут же радостно, чуть ли не восторженно вскрикнула девушка в желтом. — О влиянии магического реализма на рассказ Марсьяля». И собравшиеся сразу же принялись на все лады расхваливать это проницательное замечание. Посыпались имена и названия произведений, примеры, перечисление эпох и стилей. Больше всего при этом старалась именно Пепита. Вот так. Почувствовав, что придуманного мало, чтобы скрыть свою оплошность, Пепита невинно спросила меня, словно случайно вспомнив об этом в нужный момент: «Марсьяль, ты же вроде говорил, что обладаешь какой-то сверхъестественной силой, нет? Может быть, потому-то у тебя и появилась склонность к магическому реализму?»

Послышались сдерживаемые смешки и радостный шепот. Начались споры о тех, кто двигает силой мысли стаканы и стулья, гнет проволоку, общается с другими людьми на расстоянии. Кто-то из скептиков вставил, что такие вещи неплохо бы увидеть своими глазами. Все дружно поддержали его с детской радостью, кто-то даже попытался аплодировать. Слушая их, я не спеша, шаг за шагом, подошел к трону, встал за ним и положил руки на его спинку. Теперь я точно знал, зачем Пепита пригласила меня к себе домой: похвастаться мной своим друзьям. Я был ее трофеем, ее подарком четверговым сборищам. Невероятный тип, наверное, сказала она им: скотобоец, писатель, философ, человек без образования, но с очаровательно наивной культурой, да еще и утверждающий, что обладает сверхъестественной силой, позволяющей ему уничтожить любого силой мысли. А еще он до сих пор всерьез воспринимает вопросы чести и влюблен в меня, подобно героям из дамских романов.

Как же я не увидел такой примитивной ловушки? Неужели меня настолько сильно ослепила моя страсть к Пепите? Теперь стало понятно, что царапнуло меня в начале, когда я остановился в дверях гостиной и все обернулись ко мне с каким-то нездоровым любопытством, едва прикрытой снисходительной симпатией к человеку из заведомо низшего общества. «Ты просто юродивый, которого господа пустили за свой стол в праздничный день». Пепита почувствовала, что я раскусил ее игру, мы обменялись с ней взглядами, долгими пристальными, и снова остались вдвоем среди толпы, но соединила нас не любовь, как мне подумалось при нашем первом знакомстве, а внезапная чистая неприязнь друг к другу. Именно ее стрела пронзила наши сердца. Именно такая была уготовлена нам идиллия.

Здесь читатель, возможно, задастся вопросом: что в этот момент одержало во мне верх — трусость или безрассудство? Устроил ли я скандал, накричав на остальных гостей, оскорбив, обвинив их во всех смертных грехах, надавав им тумаков и разломав мебель, или же смиренно, не выпуская рвавшейся наружу ярости, принял предложенную роль шута. Ранее отмечалось, что человек я несмелый, хотя и не трус, поэтому и оказался на ничьей земле, ровно посередине между насилием и покорностью, решив избрать оружием для последней дуэли красноречие. Буря ярости и отмщения разразится позже, пока же меня накрыло удивительное спокойствие. Я наконец-то твердо стоял на ногах. Сюжет представления стал мне понятен, очевидна была и отведенная роль. Я олицетворял собой воплощенную невинность, не запятнанную грехом. И мог блистать на фоне остальных. Я даже гордился, что сумел испытать романтическую любовь былых веков. Чувствовал себя тем самым идеалистом, мечтателем с развевающимся на ветру кашне и взъерошенными волосами, который бродит среди руин по краю бездонной пропасти. Мне воздалось за самопожертвование ради любви: я почти физически чувствовал, как высокая бесконечная любовь к Пепите превращается в ненависть и презрение. А ненависть делает меня сильным и будит моего внутреннего зверя. Думаю, именно в этом скрывался источник спокойного достоинства, с которым я ответил обидчикам.

Впоследствии другие гости скажут, что Пепита ничего не говорила им о моих сверхъестественных силах, что они просто смотрели на меня и ждали, пока я расскажу о своей философии, что их искренне интересовали мои идеи, о которых Пепита сообщила в общих чертах, причем без малейшей издевки. «Что такого в том, чтобы попросить человека поделиться своими взглядами? — возмущались они, прикрываясь этим, казалось бы, неоспоримым аргументом. — Тем более на встрече, где собираются именно для того, чтобы обменяться мнениями по различным вопросам и подискутировать?» И все хором клялись и божились, что совершенно не поняли того, что произошло далее.

Но я прекрасно распознавал их темные тропинки, понимал, что они уготовили мне роль шута. Я мог читать их души или, скорее, выражения их лиц. А на них проступали страх, смятение и ужас актера, внезапно забывшего свою роль. Я знаю, о чем говорю. Какое-то время я смотрел на них, сидящих в полной тишине, потом подошел к столу с напитками, смешал новый стакан джин-тоника, делая все спокойно, без спешки, а затем медленно и уверенно, как диктовала моя роль, сел на трон. Опустил голову на грудь и собрался. Все, вероятно, решили, что это была преамбула к философскому выступлению.

Так оно и оказалось. Я чувствовал, как моя мысль разгорается, сияя огнем и отбрасывая отблески, подобно рождественской елке. Я буквально светился изнутри. Мне подумалось вдруг, что так чувствуют себя поэты, когда на них накатывает вдохновение. В голове всплывали отточенные фразы, поднимавшиеся из каких-то неизведанных глубин моего духа, сумасшедшие фантазии, случайные слова, словно пытавшиеся что-то выразить и что-то обозначить… Безумные и гениальные мысли, лексические аномалии… Я никогда не испытывал ничего подобного и вряд ли испытаю снова… Последнее чудо роковой высокой любви, которую я испытывал к Пепите.

Наконец я поднял голову, посмотрел вверх, позвенел льдом в стакане и начал говорить. Помню все сказанное, слово в слово, за исключением отдельных смазанных фраз, потому что четыре мобильных телефона тайно фиксировали мою речь, чтобы обессмертить творившееся издевательство и иметь возможность комментировать и высмеивать мои слова в дальнейшем. Еще одно свидетельство того, что остальные гости под руководством Пепиты злоумышляли против меня. Так вот, я выпил и начал говорить. Мне пришло в голову, что у моей речи, как и у моего рассказа, должно быть свое название. Это поможет беспристрастному читателю и доктору Гомесу решить, действительно ли во мне живет философ и прирожденный оратор.

47

ШТУРМ ДОМА ЛЮБИМОЙ ЖЕНЩИНЫ

«Вот он я перед вами, на том самом месте, которое вы, уважаемая публика, досточтимые драматурги и одновременно мои товарищи по сцене, отвели для меня. Наконец настал мой звездный час, час столь желанный и страшный: пришло время продекламировать пространный монолог, который авторы спектакля, что мы сегодня играем, приберегли специально для меня. Знайте, это нелегко. Я смотрю на вас, и дрожь бежит по коже. Смогу ли я оказаться на высоте? По силам ли трагику вроде меня сыграть комедию перед труппой профессиональных комедиантов? Удастся ли мне позабавить вас своими идеями? Ведь речь идет именно об этом: о веселье, смехе, счастье.

Вот он я перед вами, людьми особыми, утонченными, обаятельными, образованными и в высшей степени очаровательными (повторю: очаровательными), людьми, поцелованными звездами, людьми, чья единственная миссия в этом мире — быть счастливыми. Когда вы появились на свет, волхвы судьбы даровали вам не золото, благовония и мирру, а иронию, палиндром и каламбур. Какое удовольствие слушать ваши речи! В них говорит само небо. Я внимаю вам и думаю: „Как прекрасна жизнь! Сколько красоты в каждом ее мгновении! А как они одеты! Какая элегантная небрежность! Не то что все прочие, которым, сколько бы они ни старались, никак не удается вытравить из себя нашего предка, первобытную обезьяну <…> Те, чей потолок, при большой удаче, — это быть чуть элегантнее, скажем, моржа…“

Вот он я перед вами, чудесные создания, прекрасные любимцы богов, которых не настигло библейское проклятие о хлебе в поте лица. Ваша жизнь — сплошь игра и удовольствия. Вы рождены быть счастливыми и для этого собрались сегодня здесь. Забава — ваша суть. Вас забавляет этот мир, созвездия, насекомые. Даже экзистенциальная тоска. Все кажется вам забавным. И я в том числе. Все идет в дело, ничто не вызывает у вас отвращения, вы всеядны, циничны и ненасытны — здесь, разумеется, каламбурщик не упустил своего и вставил: „Скорее, ненажратны <…>“, — вы готовы сожрать все человечество во имя забавы <…> и сегодня за основное блюдо у вас я. Ваша ирония позволяет перемолоть, переварить и усвоить любую пищу. Даже написанный мной рассказ, который дала вам Пепита, моя обожаемая Пепита, показался вам забавным. Вы смеялись над обваренным лангустом, мудростью чешуйниц, бюро на улице Пес и путешествием в Бенидорм. С каким смаком вы обсасывали эти подробности. Потому что вам, уважаемая публика, выдающиеся комедианты, безумно нравятся забавные истории. Они увлекают вас за собой, как лошадки на карусели — детей, поднимая и опуская их в ритм музыки. Серьезные же мысли слишком тяжелы, их нельзя оседлать, но, напротив, приходится тащить на своем горбу. Мой рассказ — комическая история! А я-то был уверен, что придумал самую грустную в мире сказку! Я плакал, когда лангуст прощался со своими друзьями. Я понимаю и разделяю боль этих крошечных существ, преследуемых и презираемых всем миром. Чувствую, как постоянно напряжены их маленькие лапки и антенны, их постоянную готовность бежать, скрываться… Бедняжки, бедняжки! Я был бойцом скота и знаю, о чем говорю. Посмотрите на мои руки и мое лицо, в них вся скорбь этого мира.

Известно ли вам, что, как и у пауков из моего рассказа, у меня каллиграфический почерк? Из меня вышел бы отличный писец для бюро на улице Пес. Но каллиграфический почерк нынче не в почете. Скажу больше, в нем видят что-то подозрительное <…>, воспринимают как пережиток нелепой войны с невежеством отважных бакалавров прошлого. Людей другого времени, вышедших из чрева земного. Это непонятное упорство, готовность корпеть, согнувшись над листом бумаги, как крестьянин с мотыгой в поле <…>, вызывает только смех. Теперь в фаворе плохой почерк, знаменующий торжество сумрачного искусства и путаных идей и суждений. Я настаиваю на том, что закат ясных и стройных речей начался с заката эпохи каллиграфического почерка. Вот вам зародыш одной из моих идей, тех самых, с которыми вы так хотели познакомиться. Возможно, и она покажется вам забавной, не знаю. Впрочем, Пепита, моя дорогая и обожаемая Пепита, которую здесь называют Марисе, Марихо и Мариахо, уже поделилась с вами моими мыслями. К чему же повторяться? Послушайте лучше, что приходит мне в голову прямо сейчас, пока я говорю с вами. Потому что где еще, скажите на милость, как не в театре, можно свободно думать вслух, отпустить поводья мысли, дать слово двоим: себе самому и тому зверю, что живет глубоко внутри и обожает поспорить? Позвольте же мне быть откровенным, как каннибалу среди своих. И разрешите дать имя тому спектаклю, который мы здесь с вами играем. Я назову его „Штурм дома любимой женщины“. Узрите и оцените стратегический замысел штурма: марш-бросок, тактический маневр, развертывание основных сил, бесстрашный наскок, смелость и отвага, и все это без какого-либо иного оружия, кроме слов и моей безграничной в них веры. А сейчас вы увидите, на что я способен, сойдясь с противником лицом к лицу», — и здесь я сделал паузу и обвел всех взглядом в поисках первого соперника.

«Взгляните, к примеру, на эту зрительницу, вон ту сеньориту, что сидит на полу, как собачка. Она не стара и не молода, не красива и не уродлива, привлекательна, но беспола и, возможно, девственна. Кроме того, похоже, состоит в родстве с некоей причудливой, давно вымершей породой лошадей. За время обсуждения моего рассказа эта шумная женщина несколько раз взрывалась смехом, который вполне можно охарактеризовать как истерический и нездоровый. Но смеялась она не потому, что ей было смешно, а потому что ее работа — сплачивать группу и напоминать всем своим смехом, на случай если кто-то об этом забыл, что мир создан для развлечений, и не дай бог кому-то омрачить всеобщую гармонию своей грустью. Или вон тот сеньор, этот выдающийся потомок обезьян, роль которого в нашей комедии — напоминать всем, что слова тоже служат для забавы. Повторю: слова тоже служат для забавы. Или, скажем, Пепита и историк, претендент на ее руку и сердце? Они то и дело шушукаются друг с другом. И мы слышим приглушенную музыку тайной беседы. Жужжание пчел. Сладкие причитания двух пастырей».

Я настолько погрузился в свою речь, что не заметил, как собравшиеся начали возмущаться. Но ступор и изумление, вызванные моими словами, не позволили возмущению перерасти в нечто большее. К тому же Фидель, тот самый скрипач, единственный, кто выступил на моей стороне и позже заявил, что все действительно втайне надеялись увидеть и послушать странного чудака, говорящего необычные и забавные вещи, так вот, Фидель пригасил общее недовольство и шикнул на гостей, чтобы те сохраняли тишину. Что же до отца Пепиты, то его, видимо, не посвятили в общую тайну: он озадаченно смотрел на меня, не понимая, о чем я, и то и дело переводил взгляд на остальных, надеясь обнаружить в них такое же непонимание. «Да что это за чепуха?» — пробормотал он себе под нос.

«Позвольте поделиться с вами еще одной моей идеей. И разрешите мне тоже говорить непонятно, коряво. Я гляжу вокруг — и что я вижу? Суетливых рыбок, мельтешащих в полной безопасности в тихой мелководной заводи на могучей огромной реке. Им неведомо, что такое бурный поток, сметающий все на своем пути и топящий корабли, что за чудовища обитают на глубине. Они знают обо всем понаслышке, по далеким отголоскам и слухам, и могут красноречиво и аргументированно рассуждать о многих вопросах, но никогда не откроют дверь на темную сторону реальности. Они слышат где-то вдалеке отзвуки катастрофы, разрушающей наш мир, но продолжают радостно махать плавничками на самой поверхности и берегут слезы для таких же, как они <…> берегут для болезней, похорон, искусства, финансовых неудач и нескончаемых дней, не дающих вернуться к любимым забавам…

Ах, забавы: красивая шапочка, обтягивающие чулочки, сладкозвучная лютня и чарующий голос! Но отчего-то я не слышу смеха, не вижу радостных лиц. Да, нелегко выступать с таким монологом перед людьми сегодняшними, обласканными современным миром, мне, пришедшему из далекого прошлого и не принадлежащему к временам нынешним. Нет, не быть мне на высоте, не дотянуться до столь блистательных комедиантов.

И все же позвольте продолжить мой штурм дома любимой женщины. Слышите лошадь, пущенную в галоп? Это ночной вестник спешит сообщить, что жизнь коротка. Всего один вздох. Мой пессимизм основан на фактах: я никогда ничего не говорю просто так. Как там звали того поэта? Однако это не означает, что жажда бессмертия тщетна. Мы бессмертны, и это благая весть, которую принес нам вестник. Возрадуйтесь! Пляшите под звуки Фиделя. Посмотрите на эти книги, словари и энциклопедии, — и я обвел рукой многочисленные книжные полки до потолка, закрывавшие стены гостиной. — Что они для вас? Есть у меня одна идея, до которой я тоже дошел своим умом, дошел очень давно и не делился ею ни с кем, даже с моей обожаемой Пепитой. Идея темная. Может статься, она покажется вам смешной. Посмотрим. Иногда я размышляю о силе времени, самой могучей и неумолимой силе в мире. Просто невозможно представить себе что-то могущественнее. Но речь идет не о сиюминутном времени. Не о „сегодня“, „вчера“ и „через год“, не о золотой или серебряной свадьбе и даже не столетиях и не о всей жизни человеческой <…>, не о реке, которая впадает в море. Нет, это все ерунда. Я говорю о времени, которое не вытягивается в струнку, а расползается вширь, растекается, выходя из берегов, во всей его необъятности. Но при этом я не имею в виду времени, которое влечет за собой звезды и всю Вселенную, потому что это было бы слишком, вы не находите? Слишком много бессмертия. Такое время невозможно осознать, оно столь огромно, что просто не вмещается в наши умы. И все же мы можем его почувствовать, поймать его слабый отблеск, его присутствие в человеческой истории. Истории, бурные воды которой смывают все: моды, вехи, золотые века, династии <…>, парики и плащи. Она уносит все это и многое другое куда-то очень далеко и возвращает спустя годы в виде жалких обломков, которые, впрочем, тоже могут быть трофеями и поводом для гордости. Вот они, посмотрите на них, — и я снова обвел рукой полки. — Так вот, в часы отчаяния, невзгод, любви и других жизненных перипетий у человека всегда остается возможность найти утешение (и более того, спасение) в том, чтобы броситься в эту бескрайнюю реку и затеряться в водовороте веков и поколений. Почувствовать себя частью чего-то очень большого, великого. И это-то и называется эпосом, называется трагедией. А еще трансцендентальным. Это и есть бессмертие. Уважаемая публика, почтим коротким молчанием память о столь высоких материях, ныне почивших в бозе.

„К чему это все?“ — наверное, задаются вопросом некоторые из вас. К тому, что я давно нырнул в эту реку с головой и потому пришел сюда из прошлого, очень давнего прошлого, не из „тогда“, а из „очень задолго до тогда“. И знаю, о чем говорю. Я властитель далекого королевства, граф, живущий в собственном замке, и сегодня забрел к вам на огонек. Ну же, веселее! Сегодня у нас праздник! Я привел с собой своего шута. Услышьте звон его колокольчиков, смотрите на его смешные проказы. Он всегда говорит правду, непреходящую глубокую истину, но правда эта не для того, чтобы думать, а для того, чтобы смеяться. Забавные истины <…>. Сегодня праздник. Мы уже потанцевали, попели, поели и попили и теперь ведем застольную беседу. Моя философия подобна восточному базару, где можно найти все что угодно. Зайдите туда, и увидите это сами. Посмотрим, смогу ли я подыскать для вас нужный товар. А заодно полюбуйтесь, как ловко играю я словами, расточительно швыряя их налево и направо. В кои-то веки я превратился в богача, раздающего роскошные дары. Пусть каждый сегодня знает, что его запас слов не иссякнет. Слушайте меня внимательно. Слушайте меня так, словно на голове у вас четырехугольная шапочка и вы заседаете в сенате Венецианской республики. На кону стоит фунт плоти, и нож уже занесен. Говорила ли ты нашим гостям, любезная Пепита, моя графиня, что я был забойщиком скота?»

В этот момент что-то коснулось моих ног. Хозяйский кот пришел поластиться ко мне. Потерся о штаны, поиграл со шнурками туфель и принялся покусывать пятку. Я сбросил его с обуви и, возможно, наступил ему на хвост. Кот жалобно взревел и пулей выскочил из гостиной. «Да как вы смеете?! Варвар! Шут!» — выпалила тетка, почти крича, и вскочила на ноги. И, воспользовавшись выгодной позицией, добавила: «Вы пьяны!», сплюнув эту фразу на пол.

«Слышишь, Пепита? — сказал я. — Они говорят, что я пьян, и это правда. Я пьян с того январского дня, когда увидел тебя издалека среди каких-то странных людей, твой блеск <…> и твою скромную неувядающую красоту… Ах, Пепита, обожаемая моя Пепита, слушай, как любовь и гнев говорят во мне. Смотри, куда завели меня мои неверные шаги. Смотри на меня на этом епископском троне, больше похожем на приспособление для пыток, чем на трибуну оратора. Я любил тебя, Пепита. Мои глаза выхватили тебя из толпы с первого мгновения. Я был пьян чудесами, потому что один твой взгляд, одно твое прикосновение, просто твое присутствие меняли этот мир к лучшему. Ты заставляла сиять все вокруг. И я, чтобы доставить тебе удовольствие, чтобы быть на высоте, пытался казаться лучше, чем был на самом деле. Готовил дома темы для разговоров. Составлял свой букетик из слов и фраз и дарил его тебе на каждом свидании. Ты пробудила во мне жажду быть. Я изучал известных художников, запоминал наизусть умные слова, купил себе новые туфли <…>, притворялся писателем и философом, делал вид, что у меня плохой почерк и богемная душа. Ах, Пепита, когда человек неискренен, но не врет и не притворяется, как это назвать? Впрочем, какой я глупец! К чему давать имя тому, что никому не нужно? А теперь я точно знаю, что притворяться было незачем: ты делала меня лучше одним своим присутствием, превращая в писателя, философа, представителя богемы. Просите, и обрящете. Вот что такое любовь. А ты восхищенно смотрела на меня и складывала губки ротиком а-ля „Мари Клэр“. Отпускала мне все грехи своей улыбкой. И вот, опьяненный и ослепленный любовью, я отважился на искренность и поведал тебе мои самые сокровенные мысли, которые не рассказывал еще никому. Встав на колено, преподнес тебе этот дар в надежде, что ты сможешь сделать лучше и его. Я и подумать не мог, что, вверяя тебе свою честь, приношу ее в жертву. Но ты была так прекрасна…» — и здесь я почувствовал, как что-то коснулось моей щеки. Что-то почти незаметное, но этого было достаточно, чтобы отвлечь меня от моей речи. Пепита слушала меня с полуопущенными веками и приоткрытым ртом, то ли завороженно, то ли восхищенно, то ли испуганно. Я посмотрел на пол и увидел кусочек хлеба. Его кинул сорокалетний типчик, эта просвещенная обезьяна, усевшаяся теперь в позу йога и смотревшая в потолок, шевеля губами, словно стараясь распробовать и запомнить все извивы моей речи.

«Видишь, Пепита, они все еще пытаются посмеяться надо мной. И не смущаются твоим присутствием. Теперь я понимаю трагедию коммивояжера Кафки, внезапно превратившегося в насекомое. Ах, Пепита, моя любовь, моя чаровница, мой сладкий кошмар, мое благословенное сумасшествие, моя злая фея, скажи же им что-нибудь, приди ко мне на выручку, объясни им, кто я. Объясни им, к примеру, что сегодня я задаю планку, а все они стали незваными гостями в собственном доме, чужими среди своих. Встань на мою защиту. Расскажи им, кто этот воин, которого сегодня твои друзья вытащили на сцену, чтобы вдоволь поиздеваться и поунижать его при свидетелях, чтобы те говорили потом, когда поползут слухи: „Марсьяль? Да был такой нелепый, трусливый и бесчестный человечишка. Тот еще дурачок“. Ах, Пепита, душенька, я любил тебя больше всего на свете. Помню, как однажды увидел тебя с твоей сотканной из света улыбкой и сшитой из ветра юбочкой. Такую нематериальную, непорочную, не принадлежащую нашему грязному миру <…>. Ради тебя я вышвырнул в море свои последние гроши и превратился в вульгарнейшего из комедиантов… Ради тебя я по доброй воле вошел в сырой и темный коридор, приведший меня сюда, где ты, мой нежный скотобоец, должна была нанести мне добивающий удар… Ради тебя я даже возлюбил ближнего своего и весь мир… Смотри, Пепита, как я сияю сегодня здесь, перед тобой…» Когда я дошел до этих слов, что-то в самой глубине моей души надломилось, вдохновение иссякло и я вернулся в реальность. И тогда расплакался. Второй раз за взрослую жизнь лицо мое покрылось слезами, и я разревелся перед всеми, как ребенок, вздрагивая, трясясь, вздыхая и стеная, расплакался громким и нелепым плачем, высвободившим весь гнев, обиду, злость и жажду мщения, копившиеся глубоко во мне все эти годы. А затем провалился в транс. Пришло время решительного штурма дома моей любимой женщины.

48

Если до этого момента я рассказывал свою историю спокойно и практически без душевных метаний, как и приличествует человеку с ясной памятью и аналитическим складом ума, то теперь, когда мне предстоит поведать о последнем эпизоде того злосчастного июньского вечера, все будет несколько по-другому. Разумеется, никто лучше меня не знает, что произошло в квартире Пепиты, но время от времени моя память подводит меня, а разум утрачивает ясность, не позволяя отличить правду от полуправды, подозрения от доказательств, реальность от вымысла, подтвержденные факты от озарений и заговоров. И даже моей фантазии есть что добавить по этому поводу. Потому что действительно, как и было сказано позднее, в какой-то момент я утратил ощущение реальности. Меня колотила дрожь агонии. Я закрыл глаза и крепко вцепился в подлокотники своего трона. Мой разум, мое воображение, мои инстинкты, темные силы, гнездившиеся во мне, все то, что составляло мое естество, тайное и явное, естественное и сверхъестественное, сосредоточилось в одной точке на острие копья моей воли и жизненной силы. Моя разрушительная сила не просто явила себя, как в лучшие годы, но вернулась удесятеренной, потому что никогда еще мне не наносили такого оскорбления, при таком количестве свидетелей, так глубоко и так жестоко. Я почувствовал, что вот-вот произойдет нечто ужасное. Увидел в будущем проблески молний приближающейся катастрофы.

Так и случилось. Буду краток и расскажу то, что знаю, воздержавшись от любого рода оценочных суждений, чтобы не вступать в бесплодные споры. И пусть каждый думает, как посчитает нужным. Первым, что я увидел, приоткрыв глаза, были партитуры, которые, слетев с пюпитров, сделали несколько кругов по гостиной и устремились в распахнутую балконную дверь и окна. За ними попытались последовать жалюзи, хлопающие в воздухе на фоне темного грозового неба. Само по себе заиграло пианино. Выдало несколько жалобных корявых аккордов и замолкло. Стоявшая на пианино фарфоровая безделушка упала на пол и разлетелась вдребезги. Я оставался в трансе, в своего рода экстатическом состоянии. Более того, мыслил не словами, но образами: «Я чувствую то же, что чувствовал бы мой отец, будь он на самом деле воздушным акробатом, в момент, когда, стоя под самым куполом, он бросается вниз». Послышались удары, крики, хлопки дверей, отчаянный вопль кота. Закачалась люстра. В какой-то момент, сфокусировав свой взгляд, я увидел, что один из столов по центру комнаты перевернут, пол залит кровью вперемешку с бутылками, стаканами, телефонами и закусками… А рядом лежат в драматично-абсурдной позе нянька и женщина по имени Вики. Пепита стоит с окровавленными руками и платьем, пытается кричать, но крик не идет у нее из горла. Ее отец раскинул руки, словно в молитве к небесам. С остальными, полагаю, происходило нечто похожее. Настоящий конец света. И только скрипач Фидель оставался на своем месте, опустив голову, погруженный в себя. Все то, о чем я говорю, заснято на мобильные телефоны: удары, крики, пианинные аккорды, разбившийся фарфор, орущий кот, хлопки дверей, порхающие в воздухе партитуры.

Но самое странное произошло потом. Внезапно я увидел, как человек, которого я до этого момента называл сорокалетним типчиком и просвещенной обезьяной и которого далее я буду именовать Хилем Лопесом Наваррете, ползет ко мне на четвереньках. На лице у него кровоточащая рана, а в руке — оружие, какой-то острый окровавленный предмет. Добравшись до трона, он схватился за мои колени и начал подниматься. Я смотрел на него непонимающим взглядом, он отвечал мне тем же. Не знаю, как так вышло, но к моменту, когда он встал на ноги, у меня в руке оказался мой игрушечный ножичек. Не помню, был ли он там все это время, или я достал его в этот самый момент, но моя рука сжимала нож, а напротив стоял человек, направлявший на меня свое окровавленное оружие. И вот тогда, в припадке храбрости и совершенно естественном порыве защитить себя, моя рука, набитая годами тренировок, именно моя рука, а не я, автоматически взлетела к его шее и очень чисто перерезала противнику яремную вену. Хиль Лопес Наваррете посмотрел на меня, как мне показалось, задумчиво и с полуулыбкой, не понимая, что только что произошло. «Я умираю?» — спросил он. А я, не знаю почему, то ли от нелюбви к банальностям, о которой уже не раз было сказано и пересказано, то ли потому, что не нашел лучшего ответа, поднес ножичек, мой крошечный ножичек, к его глазам. «Боже мой! Без резона зарезали!» — воскликнул он и рухнул мне на руки. И это были его последние слова, последний каламбур. Это то, что я видел и что сделал, коротко и объективно. Оставляю другим судить и рядить о том, что произошло, я же предпочитаю держаться в стороне.

Что же до официальной версии, и на этом я заканчиваю свою нелепую историю, то я не только не отрицаю ее, но и нахожу подтверждением своих слов, потому что такой набор случайностей мог произойти за считаные мгновения, только если к нему приложила руку судьба, использовав для исполнения весьма пошлые инструменты. Вам же сейчас будет дана еще одна возможность посмотреть, насколько глубоко в жизни представителей злосчастного рода человеческого переплетено комическое и трагическое. Началось все с того, что в гостиную вошла нянька в белом вышитом кружевном переднике (не помню, упоминал ли я раньше, что она была дамой довольно упитанной). В руках у нее красовалась огромная супница с гаспачо. В этот момент в ноги ей бросился кот, она отвлеклась на него и грохнулась на пол. В падении нянька задела столы по центру комнаты и ударила Вики. Далее последовала целая череда удивительных неблагоприятных случайностей. То ли кинувшись помочь няньке, то ли перепугавшись от неожиданности, тетка Пепиты споткнулась и ухватилась руками за пианино, сыграв пару псевдоаккордов. Затем произошло еще более странное совпадение: где-то в глубине дома брат Пепиты открыл дверь, и тут же случился порыв ветра, предвещавший бурю. Сильный сквозняк растрепал жалюзи, унес с пюпитров партитуры и разбил фарфоровую фигурку. Поднялся настоящий хаос из ударов, криков, хлопающих дверей, стонов, охов, ахов и общей неразберихи. Что же до Хиля Лопеса Наваррете, то ему в лицо вонзился осколок супницы. Он вырвал его из щеки и, полуослепленный гаспачо и кровью, не понимая, что делать, пополз на четвереньках искать укрытия. Дезориентированный и напуганный, так и не выпустив осколка из рук, он оказался напротив меня… Нянька и Вики отделались ушибами, а кот Каракуля был раздавлен насмерть, как таракан. За всем этим последовали гром, молния и проливной дождь. Вот то, что произошло, и я оставляю на ваше усмотрение решать, было ли столь чудовищное совпадение обстоятельств случайностью или результатом пробуждения живущей во мне сверхъестественной силы.

Супница с гаспачо, порыв ветра, кот, игрушечный ножичек, осколок стекла, небольшое недоразумение… Вот материал, из которого построена вся моя история. И вышла она такой потому, что такая у нас сегодня жизнь, вся сотканная из мелочей и несуразиц… Нет больше историй о великих свершениях, высоких устремлениях и чудесах. От всего блеска прошлого до нас дошли лишь жалкие обрезки, горькое послевкусие несбывшейся мечты. Остается добавить, что, когда приехали скорая и полиция, я по-прежнему сидел на своем троне в обнимку с истекшим кровью выдающимся каламбуристом и комедиантом, спокойный и невозмутимый. Таким я был во время суда, таким остаюсь все эти годы, таким работал над этим документом и таким, без дальнейшего промедления и отступлений, ставлю финальную точку.

Загрузка...