— Это вы ко мне?
Когда мы вошли в его кабинет, я объяснил, зачем мы пришли. Он спросил, как нас звать, и сказал:
— Так вот, Костя, твою сестренку ты подожди там…
Он махнул в сторону двери.
— Нам с Зоей свидетели не понадобятся.
Почему-то он был уверен, что она моя сестра. Возражать я не стал. Через некоторое время он позвал меня обратно. Усадил на белую табуретку.
— Так вот что я вам обоим скажу: протез сейчас подобрать нельзя. У нас таких нет… Другими словами: пусть Зоя немного подрастет. А насчет того, как сложится дальнейшая жизнь — пусть не сомневается: будет Зоя свободно ходить, даже танцевать. Вы поняли меня?
Мы кивнули утвердительно, сказали «спасибо» и хотели уйти, но он догнал нас в дверях и обоим уважительно пожал руку: сперва Зое, потом мне.
В коридоре Зоя почему-то заплакала.
Как прошла зима — рассказывать не буду…
Опять наступил апрель. Последний апрель войны. Теперь нельзя было возить Зою на санках. Да и на костыльках своих она управлялась очень ловко. Доходила до школы быстро, почти как я. Кирьяковы снова переселились к себе наверх… А с нашей Нюрой что-то случилось. Во-первых, она все время что-то напевала. Слов нельзя было разобрать, но губы ее шевелились, и ходить она стала легко и весело, словно под музыку. Во-вторых, все свободное время пропадала у Лары и с ее помощью что-то шила себе. Несколько раз за вечер Нюра сбегала вниз к нашему большому зеркалу и приказывала мне:
— Отвернись к окну!
Это значило, что она примеряет кофточку или юбку. А что было смотреть в окно? Все одно и то же — серый лед и остров с черными кустами. Шила она из старья и, по-моему, ничего хорошего не получалось, но сестра, видно, была другого мнения. Вообще я заметил, что ей вдруг захотелось быть красивой. Дошла до того, что взяла у меня толстый красный карандаш, и не призналась. Но меня ведь не обманешь. Куда делся карандаш, я увидел по ее губам — они вдруг стали ярко-красными. Я прямо сказал ей, что нехорошо так делать — красть у родного брата карандаш, который, между прочим, нигде не купишь.
С началом весны старая школа тянула к себе как магнитом. Каждый день мы залезали в госпитальный сад. Раненые встречали нас приветливо, шутили с нами, малышей брали на колени, со старшими играли в шашки и домино. У каждого мальчишки появился свой взрослый друг. И у меня, конечно, дядя Сеня. Нюра привозила его в сад на коляске и оставляла где-нибудь около беседки. Помню его ясно: плотный, с оспенными рябинками на лбу и щеках, глаза серые, внимательные и всегда такие, как будто он собирается сказать что-то смешное. Когда читал, надевал очки. Из березового полена с помощью отцова топора и перочинного ножа я смастерил отличные «цыпки» — посередине манок, а по бокам две ловушки для птиц. Вот с этой штукой я и появился однажды в госпитальном саду. Дядя Сеня осмотрел их, похвалил и сообщил, что в детстве мастерил точно такие же.
Он, как и другие раненые, был в одном нижнем белье. Старшая сестра Бахтина не разрешила выдавать раненым пижамы, чтоб они не уходили в город. Конечно, дядя Сеня никуда бы не ушел, он вообще еще ходить не мог, но тут всех стригли под одну гребенку.
— Без штанов какой я мужик, — ворчал дядя Сеня. — Вот дуреха!
«Дуреха» — это я выразился очень мягко. Дядя Сеня употребил куда более крепкое словечко, но тут же вспомнил, что за его спиной стоит Нюра, и спохватился:
— Ты прости меня, Нюра… С языка само сорвалось. Ты иди, отдохни.
Нюра согласилась отдохнуть, кивнула в мою сторону:
— Если нужна буду — пусть позовет.
Когда Нюра ушла, дядя Сеня подозвал меня:
— Тебе на первый раз поручение… Знаешь, где базар?
Он оглянулся, вытащил из-за пазухи краюху хлеба:
— Дуй на базар и обменяй вот это на махру. Только чур — никому! Держи кисет…
— А сколько дадут махры?
— Ты не рядись — сколь насыпят, то и ладно.
Базар находился в двух кварталах от госпиталя. Чем тут только ни торговали — всякими нужными и ненужными вещами: мышеловками, вениками, травами, солью, старой и новой одеждой. Один старичок торговал огарками стеариновых свечей. За каждый огарок он просил по десять рублей.
Моим ломтем хлеба сразу заинтересовались:
— Эй, пацан, подваливай сюда…
— Сколь просишь?
— Давай баш на баш — твой хлеб, моя литра молока.
Будь моя воля, сменял бы я хлеб на молоко, но дядя Сеня ждал махорку. Нашел я ее у парня с подвязанным грязным бинтом подбородком. Он насыпал мне граненый стакан махорки и еще добавил — бросил в кисет щепотку.
— Закури, — предложил он мне, — крепкая, мягонькая…
— Я не курю…
Он окинул меня недоверчивым взглядом, но я не врал. Курить я попробовал всего один раз. Серега уговорил, но ничего не получилось. У меня закружилась голова и чуть не вырвало.
В общем, принес я дяде Сене стакан самосада. В это время вернулась Нюра. На махорку она не обратила никакого внимания, а вот кисет заинтересовал ее. Кисет и правда был занятный: на синем бархате кто-то вышил красными бусинками: «Далекому другу от Любы из Перелюба».
— Кто эта Люба? — спросила Нюра.
— Любушка-голубушка… — подмигнул дядя Сеня.
— Жена?
— Жену мою не Любой зовут, — серьезно ответил дядя Сеня.
— Она, наверное, красивая?
— Кто? Люба?
— Жена твоя. Покажи карточку.
— И рад бы, да нет ее. Ранило меня — и прямо в медсанбат. Очнулся в одном белье, а карточка в кармане гимнастерки лежала…
Посмотрел внимательно на Нюру, озабоченно покачал головой:
— Ну и закуксилась… Ты, Костя, знаешь что — маленько пробегись.
— А долго бегать?
— До угла и обратно. Я время засеку…
Он взглянул на наручные часы. Часы у него были что надо — швейцарские, трофейные, с черным квадратным циферблатом.
— До какого угла?
— Хотя бы где магазин.
Вот это «хотя бы» меня сильно расхолодило — значит, ему все равно, до какого угла… Но делать нечего — побежал. Сперва во всю мочь, а потом рысью. Бегу и думаю: «Тоже мне — нашли дурачка. Зачем мне всю дорогу бегом бежать?» Обратно шел, уже не торопясь.
Пришел, а они меня ни о чем не спросили. Дядя Сеня даже время посмотреть забыл.
Сестру я не сразу узнал. Что-то случилось с ее лицом. Смотрю, а она улыбается. Когда увозила его, слышал, как она сказала:
— Хороший ты человек, Сеня.
Он возразил:
— Был человек, да сплыл. Теперь немец от меня полчеловека оставил.
А ночью мне почему-то не спалось. И Нюра не спала. В одной рубашке она сидела на подоконнике и смотрела на темную улицу. Сомневаюсь, чтобы она там что-нибудь могла увидеть. Я спросил шепотом:
— Дядя Сеня тебе нравится?
Она даже не повернулась ко мне.
— Не твоя забота…
Через несколько дней дядя Сеня попросил меня написать письмо. И пояснил:
— Катя нашла меня… Надо ответить…
Я принес из дома чернильницу-непроливашку, тетрадь в клеточку и ручку. Писал стоя на коленях перед садовой скамейкой. (Теперь дядю Сеню не возили на коляске — он учился ходить с помощью костылей.)
Сидя рядом со мной, он продиктовал:
«Родная моя жена Катя! Вот скоро год, как я мотаюсь по госпиталям. Всякое бывало — одно время ногу хотели совсем оттяпать, а правая рука и теперь не гнется. Главный наш хирург Людмила Михайловна, хорошая такая женщина, спрашивала меня перед операцией: „Как тебе руку зафиксировать? В согнутом положении или прямом?“ Я спросил ее: „А в том и другом нельзя?“ Она смеется: „Никак нельзя. Она двигаться не сможет. Как заживет, так и останется“.
И я решил: лучше в прямом, чтобы косить можно было.
Ты спрашиваешь меня, почему я так долго молчал — а молчал я по причине неясности: что мне делать после госпиталя — домой возвращаться или какого другого пути искать? Без всякой доброты напиши, чтобы я никому потом не был в тягость. Лучше все сразу выложи.
Поцелуй от меня Ниночку и Костю. Большие теперь, наверно, стали? Поклон также деду Захару и всем родным и знакомым.
С уважением и любовью твой муж Семен.»
Потом дядя Сеня попросил:
— Дай сюда!
Взял исписанный тетрадный лист, долго держал его в руках: то ли читал, то ли о чем-то думал. Посмотрел на меня с сомнением.
— Что-нибудь не так? — забеспокоился я.
(Уж больно не хотелось мне переписывать — Ольга Михайловна в школе с этим надоела.)
— Все правильно, — вздохнул дядя Сеня и порвал письмо на мелкие кусочки. — Так-то лучше будет…
В ту ночь я слышал, как Нюра сидела у мамы на краю постели и рассказывала про старшую медсестру Бахтину:
— Во все нос сует… «Поставлю вопрос о пребывании…» Ну и пусть ставит… Не боюсь нисколько… И мне высказалась: «У вас не любовь, а сплошное затмение…» Много она смыслит, старая грымза…
Я повернулся на другой бок, чтобы лучше было слышно. Но ужасно догадливые эти взрослые.
— Тише, — шепнула мама, — Костя, кажется, проснулся.
И Нюра замолчала.
Тогда же произошло еще одно событие. По правде сказать, меня все время мучило одно сомнение: «Как же я стану хирургом, если проявляю обыкновенную трусость?» Бывшая учительская не давала мне покоя.
И вот однажды вечером я подошел к бывшей школе с той стороны, где рос последний тополь. Самое трудное было преодолеть гладкий ствол. Дальше росли ветки. Но я, конечно, взобрался наверх, хотя с головы слетела фуражка.
Стал смотреть в окно. В комнату ввезли на высокой тележке кого-то прикрытого белым. Когда его перекладывали на стол, я увидел его лицо — оно было совсем молодое и похожее на лицо нашего Гриши. Я даже чуть не вскрикнул — сперва подумал, что это он. Но чудес на свете не бывает… И я заставил себя смотреть. И видел все с самого начала до самого конца. Ни разу не закрыл глаза, хотя были моменты, когда мне становилось страшно…
С тех пор, как только освещались окна операционной, я взбирался на тополь и смотрел. Но никому из ребят я об этом ни словечка…
В госпитальный сад мы попадали всегда одним и тем же путем — знали место, где доска в заборе висела на одном гвозде. Дядю Сеню и Нюру я почти всегда находил в самом конце сада, в зарослях черемухи, где кто-то поставил скамейку. Однажды здесь я застал Нюру, очень расстроенную. Она шла медленно, но меня почему-то не заметила. Я окликнул ее. Она вздрогнула и подняла на меня заплаканные глаза:
— Ты куда?
— К дяде Сене.
Он сидел на своем обычном месте. По его лицу я тоже заметил, что и у него что-то случилось.
— Иди-ка сюда, — позвал он.
В руках у него было письмо и не треугольное, какие он получал из других госпиталей, а в длинном сером конверте.
— Нюра читать не захотела, а ты прочти…
Мне приятно было такое доверие. Я сел рядом и прочитал:
«Здравствуй, мой многоуважаемый муж Семен Макарович! С низким поклоном пишет жена ваша Екатерина Самсоновна. Очень надеюсь, что на это письмо вы мне ответите самостоятельно, хоть левой как-нибудь. Неужели я заслужила такое, что вы и написать не желаете. А я к вам нисколько не переменилась.
Мне два раза писала ваша старшая сестра Бахтина — дай ей бог здоровья, такая расчудесная женщина — и описала все ваше состояние и в настоящее время и на будущее. Скажу вам с полной откровенностью: какой ты ни есть — ты один у меня на веки вечные. И зачем ты в голову взял такую несуразицу. Что-нибудь придумаем насчет работы. У нас Степанов уходит на пенсию, так, может быть, тебя возьмут на его место.
Косте брюки опять стали коротки. А Ниночка совсем барышня — Кости уже стесняется, когда утром одевается…
Еще Бахтина писала про твой орден. Мы все тебя сердечно поздравляем: и я, и сестра Тоня, и ее муж Егор Петрович, и Ниночка, и Костик. На том письмо кончаем. Жена твоя
Екатерина Самсоновна.»
— Ну и что ты решил? — дочитал я письмо.
— Прямо не знаю, что и делать…
Он задумался, как будто забыв, что я рядом.
— Ты почему никогда ко мне не придешь?
— Приду, — ответил он с готовностью.
Я сказал, что у меня есть деревянный линкор, совсем как настоящий, только маленький. Уж очень мне хотелось, чтобы дядя Сеня пришел. И он сдержал слово (вот такие люди мне нравятся: сказал — сделал).
Он пришел в воскресенье — точнее, не пришел, а приковылял на костылях. Так далеко он еще не ходил и очень устал. Когда Нюра увидела дядю Сеню в окно, она почему-то убежала наверх. Войдя и поздоровавшись со мной, он спросил:
— А где Анна Захаровна? Не заболела?
— Анна Захаровна?
Я не сразу сообразил, о ком он говорит — прежде он никогда так не называл Нюру. Да и никто не называл, Я был уверен, что, услышав его голос, она сразу придет, но ее все не было и не было. И я позвал:
— Нюра, дядя Сеня пришел.
Тогда она спустилась вниз в новом платье (потом-то я понял, что оно вовсе не новое, только перешитое) и с губами, ярко накрашенными моим карандашом.
Вначале, мне кажется, они оба были почему-то смущены.
— Вы здесь живете? — спросил дядя Сеня.
— Здесь, — отвечала Нюра.
Дядя Сеня подошел к окну:
— Река у вас… Лед идет…
— Это Томь… Но со второго этажа еще лучше видно. Пойдемте, посмотрим.
Мне это не очень-то понравилось, так как он все-таки пришел не к ней, а ко мне — зачем же уводить от меня моего гостя. Уж столько-то я понимаю — что вежливо, а что — нет. Они ушли наверх и, должно быть, он дал ей читать то письмо. Я это понял по ее вопросам:
— Значит, она — Самсоновна?
— Стало быть, так.
— А кто такой Степанов?
— Приемщик сырья в сельпо.
Я все ждал, что дядя Сеня спустится вниз, но сделать это он не торопился, и потому пришлось понести показать ему линкор наверх. Корабль был не совсем еще готов: его надо было покрасить, но масляной краски я нигде достать не смог, акварельная же долго не продержится, ведь ему не на столе стоять, а плавать. Дядя Сеня похвалил линкор, но без души — видно было, что думал о чем-то другом. Я ожидал совсем не того — каких-нибудь вопросов, дельных советов.
«Скорей бы лед прошел на Томи. Тогда бы можно испытать линкор на большой воде, а в ручье не хватает глубины», — думал я.
Потом пришла мама, но на этот раз повела себя странно. Обычно очень гостеприимная, она с дядей Сеней держалась строго и ни разу ему не улыбнулась. И ничем не угостила (а у нас была копченая рыба — получили вместо мяса по продуктовым карточкам).
Дядя Сеня посидел и ушел, и разговора хорошего не получилось, а я надеялся, что он подробно расскажет, как воевал с фрицами.
В общем, вышло все совсем не так, как я ожидал. Нюра пошла проводить его и сказала, не обращая внимания на меня:
— Значит, надо ехать.
— Ты думаешь?
— Обязательно… Ведь там дети…
В первые дни мая наступил срок отъезда дяди Сени. Мама не позволила мне пропустить занятия в этот день, поэтому я отсидел все пять уроков и чуть не опоздал. К госпиталю я прибежал, когда автобус был уже заполнен. Уезжающие сидели на своих местах, только дядя Сеня стоял, опираясь на палочку, у кабины шофера.
— Дядя Сеня, — окликнул я его.
— А, это ты?! — обернулся он ко мне.
«Это ты» не понравилось мне. В его голосе прозвучало разочарование, как будто он ждал не меня.
— Вот возьми. Передай своему Косте!
Я отдал линкор. Дядя Сеня взял его под мышку и обещал дома покрасить (масляной краски я так и не раздобыл).
— Тебя долго еще ждать? — приоткрыл дверцу шофер.
— Сейчас, сейчас… — ответил ему дядя Сеня и попросил меня: — Слушай, Костя, будь другом… Позови Нюру…
Видно, он забыл с ней попрощаться.
Нюру я нашел на втором этаже, у окна, из которого она смотрела на автобусы. Я сказал ей, что дядя Сеня ждет ее.
— Вот еще чего не хватало, — усмехнулась она. — Надо ему — пусть сам идет…
— Он же плохо ходит.
— Ну и что?
— Так что сказать ему?
— Что хочешь, то и говори.
Когда я вернулся, автобус уже фыркал.
— Семен, ты что — остаешься? — крикнул кто-то в окно.
— Я сейчас, ребята…
И ко мне:
— Ну что?
— Не хочет она.
В автобусе засмеялись:
— От ворот поворот…
— Вот и весь сказ…
— Ну, едешь или как?
— Еду.
Навстречу ему из раскрытых дверей потянулись руки.
— До свидания, дядя Сеня, — крикнул я. — Адрес-то помнишь?
— А как же… Я приеду на будущий год.
Автобус тронулся.
Бахтина, высокая, широкоплечая, стояла рядом.
— Вот и ладно, — вздохнула она и пошла в госпиталь.
«О чем она? — подумал я. — Уехал мой лучший друг — что ж здесь ладного?»
Недели через две я получил письмо:
«Здравствуй, дорогой Костик! Добрался я очень благополучно. До Красноярска ехал со своими ребятами, а дальше один. Но и тут мне повезло — попались хорошие попутчики: и за кипятком бегали, и в карты со мной играли. Дома тоже все в порядке. Ребята вымахали — не узнать. Пока я по госпиталям кочевал, семья моя перебралась на другую квартиру — похожа на вашу. Тоже дом двухэтажный и из окон река видна — только у нас Амур. Теперь у нас две комнаты и даже с балконом. Будешь поблизости — заезжай к нам. Жизнь большая — может, еще и встретимся. А пока учись на „четыре“ и „пять“. Привет Анне Захаровне. Адрес мой простой: Хабаровск. Почтамт. До востребования.
С приветом, ваш Семен.»
О том, что приедет — ни слова. «Неужели обманет», — опечалился я.
Мама к письму отнеслась равнодушно, а Нюра заинтересовалась и попросила дать ей почитать, пообещав:
— Будешь письмо посылать, скажи. Я тоже свое вложу.
На другой день я напомнил ей, а она рассердилась:
— Не буду я писать.
— Почему?
— «Почему» да «почему», — передразнила она меня. — Не обязана я писать. Никому ничего не обязана…
Позже было еще одно письмо:
«Дорогой Костик!
Письмо твое получил. Большое спасибо. Дела мои идут неплохо. Устроился заготовителем — езжу по деревням, принимаю шерсть, кожи и так далее. Работа мне глянется не очень, но плотничать теперь надо забывать — здоровья нет. Нога сильно болит, особенно к погоде, но на судьбу жаловаться не приходится — спасибо, что голова на плечах. Увидишь Бахтину Елизавету Андреевну, передай ей мой низкий поклон, хотя она, может, меня уже и не помнит… Пользуйся своими молодыми годами — учись на 4 и 5. Слушай учителей, они плохому не научат.
С приветом, Семен.»
Я хотел обрадовать Нюру:
— От дяди Сени опять письмо.
Но она встретила мое сообщение равнодушно:
— А мне-то что?
Сделала вид, что ее нисколько не интересует, что он пишет. Только я понял — это одно притворство. Письмо я положил на подоконник. Аккуратно так положил, а потом смотрю, оно сложено попалам и в конверт засунуто наспех, кое-как. Значит, читала она его, когда меня не было.
На это второе письмо я опять сразу ответил. Очень подробно описал все мелочи нашей жизни. А ответа не получил. Может быть, и не о чем писать ему? Нельзя же каждый раз наказывать, чтобы учился на 4 и 5. Я и без него стараюсь.
Еще до Дня Победы уехали Кирьяковы. Мама пробовала их отговаривать:
— Живите… Ведь дома у вас все поразрушено…
Лара и слушать не хотела:
— Теперь я ничего не боюсь.
— Небось опять за свою стенографию возьмешься?
— Там видно будет…
На прощание Зоя подарила мне свою точеную ручку с маленьким компасом на конце. Перед самым отъездом она меня при всех взяла и поцеловала. Я думал, над нами будут смеяться, но никто даже не улыбнулся. (Наверно, надо было тоже поцеловать ее, но я сразу не сообразил, а потом было уже поздно.)
Я сказал только:
— Пиши!
Зоя написала мне. Первое время они жили в каком-то подвале. Затем перешли во вновь отстроенный дом.
Вскоре мама поехала в Наро-Фоминск и привезла оттуда землю с братской могилы, где был похоронен Гриша. Фабричные сварили оградку и памятник, и мама положила под него эту землю в ящике из нержавеющей стали. На памятнике товарищи Гриши укрепили надпись: «Григорию Захаровичу Агееву (1924–1942 гг.), отдавшему свою жизнь за свободу нашей Родины (от его друзей из III цеха)».
Вернулся прежний директор школы. Пришла Нюра и сказала мне:
— Тебя Иван Михайлович зовет.
— Он вернулся?
Вопрос был глупый и Нюра не удостоила его ответом, — она вообще не любила лишних слов.
А между тем ужасно не хотелось идти к Ивану Михайловичу. Прямо ноги не шевелились, но я все же пошел. Надо, значит, надо — никуда не денешься.
Дверь в его комнату была настежь открыта — я вошел бесшумно. Ивана Михайловича я первое мгновенье не узнал: на глазах его были черные очки, а лицо все в синих шрамах и рытвинах, как будто сшитое из кусков. Он сидел за столом и весь был поглощен своим занятием: перед ним лежала толстая тетрадь из плотных коричневых листов с мелкими пупырышками. Он ощупывал концами пальцев эти пупырышки и что-то шептал. Я понял, что он читает.
Внезапно он повернулся ко мне:
— Здесь кто-то есть?
— Есть, — отозвался я.
— Костя? Надумал теперь, кем быть?
— Надумал.
— Кем же?
— Хирургом.
Он улыбнулся одобрительно:
— Это дело…
Мне надо было сказать ему то, что тяжелее всего:
— Иван Михайлович, я без Рекса…
— Говори, — нахмурился он.
Я рассказал, как погиб Рекс.
— Жаль, — только и сказал Иван Михайлович, а я думал, он будет ругать меня, что не досмотрел. И вдруг он засмеялся:
— А помнишь, как я тебя с печки снимал?
— Мы сами слезли.
Мне стало обидно, что он не вспомнил ни о чем путном — только глупое происшествие с печкой.
— Пойдем, посидим на улице. Там скамейка.
Но сидеть долго не пришлось.
Послышался далекий звонок. Иван Михайлович забеспокоился:
— Ну беги, а то опоздаешь…
— До свидания, — сказал я и ушел.
Я не стал объяснять ему, что никак не опоздаю, потому что хожу теперь во вторую смену.
…Наконец наступил тот день, которого мы все ждали — День Победы. Люди радовались, смеялись, некоторые плакали. У нас было много слез.
Пришло письмо от отца. Он опять находился в госпитале, в Челябинске. Мама отпросилась на заводе и решила поехать к нему. Я очень просил ее взять меня с собой, но слезы мои не помогли. Взяла она не меня, а Нюру. С ними я передал папе письмо и ту книгу, которую он не дочитал — четвертый том истории Ключевского.
Через неделю они вернулись — от Нюры я ничего не мог добиться, а мама сказала, что отец очень благодарен за книгу и обещал скоро приехать домой. Был ранен он тяжело — пулей в правое легкое, но теперь дело пошло на поправку. Когда мама и Нюра уезжали, они твердо договорились — не говорить отцу о Грише, но он почему-то догадался сам.
Вскоре пришло письмо от Зои. Она писала, что Серега вернулся домой. Правда, разведчиком ему не удалось стать, но он наврал, что потерял родителей, и его определили на кухню одной артиллерийской части. Так он, хотя и не получил ордена, как мечтал, но побывал и в Польше, и в Венгрии, и в Германии, Командование хотело послать его в Суворовское училище, но Серегу туда не взяли — и возрастом и образованием не вышел.
Скоро из госпиталя все уехали: и бывшие больные, и врачи, и сестры, и Бахтина, и сам седой начальник.
В конце августа наша школа вернулась в прежнее здание. Из пеньков тополей, что спилили перед учительской, выросли новые побеги.
Все пошло по-старому, вроде никогда госпиталя в школе и не было. Только первое время пахло лекарствами. Теперь и этот запах исчез. Мы-то, прежние ученики, помним все, что было, а придут новые, так те даже не будут знать, что в нашей школе в годы войны размещался госпиталь, а в учительской была операционная.
Но об этом нельзя забывать.