Дерзкий налет на Центральный банк, взбудораживший прессу и в продолжение двух недель не сходивший с ее страниц, пестревших сенсационными заголовками, не изгладился из памяти людей, несмотря на истекшие годы. Мало можно назвать преступлений, которые возбуждали бы всеобщее любопытство в такой мере, как это. Не много случалось дел, сочетавших в себе привлекательность тайны со злодейской изощренностью, потребовавших для своего выполнения невероятной дерзости и свирепой решимости.
Рассказ об этом, хотя и не полный, но абсолютно правдивый, возможно, будет прочитан с интересом. И если и не осветит с полной ясностью все моменты, до сих пор остающиеся в тени, то, по крайней мере, сообщит некоторые новые достоверные данные, исправит и дополнит противоречивые сообщения, помещенные в газетах той поры.
Грабеж произошел в Агентстве DK Центрального банка, расположенного близ Лондонской биржи, на углу Треднидл-стрит и Олд-Брод-стрит. Агентство возглавлял тогда Льюис Роберт Бакстон, сын лорда Гленора.
Оно занимало одну большую комнату, разделенную на две неравные части длинной дубовой конторкой, стороны которой сходились под прямым углом. В агентство можно было попасть с перекрестка уже упомянутых улиц через застекленную дверь, пройдя некоторое подобие тамбура, расположенного на одном уровне с тротуаром. Слева от входа, за решеткой с крупными ячейками, находилась касса, соединенная дверью, тоже зарешеченной, с помещением для служащих. Справа конторка заканчивалась подвижной створкой, позволявшей проходить из части, предназначенной для публики, в служебное помещение, в глубине которого, близ конторки, была единственная дверь, ведущая в кабинет директора агентства. Далее, следуя по стенке, перпендикулярной Треднидл-стрит, начинался коридор в общий вестибюль дома, где помещалось агентство.
С одной стороны вестибюль проходил перед швейцарской и вел на Треднидл-стрит. С другой, у главной лестницы — оканчивался зеркальной двустворчатой дверью, скрывавшей вход в подвалы и на черную лестницу напротив парадной.
Именно этому месту и было суждено стать ареной драматических событий.
К моменту их начала, в четыре часа сорок минут вечера, пять служащих агентства занимались обычной работой. Двое их них писали, трое других беседовали с посетителями, облокотившимися на конторку. Кассир под защитой решетки подсчитывал наличность, достигшую в тот день, завершавший месячные расчеты, внушительной суммы в 72079 фунтов 2 шиллинга и 4 пенса, что равно 1816393 франкам 80 сантимам.
Как уже было сказано, часы агентства показывали без двадцати пять. Следовательно, через двадцать минут агентство закроется, железные шторы будут опущены, и немного позже служащие разойдутся по домам, закончив трудовой день. Приглушенный шум экипажей и гомон толпы проникали снаружи сквозь оконные стекла, пропускавшие сумеречный свет последнего дня ноября.
В этот момент открылась дверь и вошел человек. Он быстро огляделся, полуобернулся и правой рукой сделал знак компаньону на тротуаре: большой, указательный и средний пальцы составили цифру три.
Служащие не заметили этого жеста из-за полузакрытой двери; но и увидев, вряд ли обратили бы внимание на соответствие клиентов, облокотившихся на конторку, числу поднятых пальцев.
Подав сигнал, человек прошел в банк и встал позади одного из клиентов.
Один из двух свободных конторщиков поднялся и, подойдя к нему, спросил:
— Что вам угодно, сударь?
— Благодарю вас, — ответил новый посетитель, — я подожду, — и показал жестом, что желает иметь дело именно с тем служащим, около которого остановился.
Конторщик не настаивал, вернулся к своему столу и принялся за работу. Человек ждал, и никто не обращал на него внимания.
А между тем странная внешность незнакомца заслуживала самого пристального внимания.
Это был высоченный здоровяк, судя по ширине плеч, обладавший необыкновенной силой. Великолепная белокурая борода окаймляла его смуглое лицо. Костюм был скрыт длинным плащом-пыльником из шелка-сырца.
Клиент, стоявший впереди, закончил свои дела, человек в пыльнике стал на его место и начал, в свою очередь, разговор со служащим Центрального банка о тех операциях, которые он хотел предпринять. В это время посетитель, которого он сменил у конторки, отворил наружную дверь и покинул агентство.
Спустя мгновение дверь вновь открылась, и вошел второй субъект, столь же странный, как и первый, копией которого он в некотором роде являлся: тот же рост, та же ширина плеч, такая же белокурая борода, окружавшая загорелое лицо, такой же длинный плащ, скрывавший одежду.
Второй посетитель поступил, как и его двойник: он терпеливо ожидал позади одного из двух клиентов, еще стоявших у конторки, потом, когда подошла его очередь, завел разговор с освободившимся служащим: клиент в это время оставил помещение.
И тотчас же, как и перед этим, дверь вновь открылась. Третий человек вошел в зал и занял очередь за последним из трех первых клиентов. Среднего роста, широкоплечий и коренастый, с красным лицом, обрамленным черной бородой, в одежде, прикрытой длинным серым плащом, он одновременно был похож и непохож на тех, что вошли перед ним.
Наконец, как только последний из трех посетителей, находившихся ранее в агентстве, закончил дела и освободил место, открывшаяся дверь впустила сразу двоих. Эти двое, из которых один, казалось, обладал геркулесовой силой, были одеты вопреки погоде в длинные просторные пальто, обычно называемые ульстерами;[1]как и у трех первых, густые бороды украшали их загорелые лица.
Они вошли странным образом: более высокий появился первым, едва войдя, он остановился так, что прикрыл собой компаньона; тот, притворившись, будто зацепился за ручку двери, проделал с ней какую-то таинственную операцию. Задержка была недолгой — и дверь закрылась: но в этот момент у нее осталась только внутренняя ручка, а наружная исчезла. Таким образом, больше никто не мог войти в контору. Можно было, конечно, постучать в окно, чтобы открыли, но никто и не попытался бы это сделать, так как объявление на двери извещало заинтересованных лиц, что агентство на этот день закрыто.
Служащие и не подозревали, что были отрезаны от внешнего мира. Да, впрочем, если бы они и догадались об этом, то лишь посмеялись бы. О чем можно было беспокоиться в центре города, в самый разгар рабочего дня, когда в конторе непрерывно слышалось эхо деятельной жизни улицы, от которой их отделяло лишь оконное стекло?
Двое свободных конторщиков устремились ко вновь пришедшим с любезным видом, так как заметили, что часы уже показывают около пяти. Значит, визит посетителей будет коротким, и от них можно будет отделаться меньше чем за пять минут. Один из запоздалых клиентов вступил в разговор с конторщиком, в то время как другой, более высокий, пожелал переговорить с директором.
— Я посмотрю, здесь ли он, — был ответ.
Конторщик исчез за дверью в глубине бюро, предназначенной для служащих, и тотчас возвратился.
— Потрудитесь войти! — предложил он, открывая подвижную створку в конце конторки.
Человек в ульстере принял приглашение и прошел в кабинет директора, тогда как конторщик, закрыв за ним дверь, вернулся к работе.
Что произошло между директором агентства и его посетителем?
Впоследствии, отвечая на вопросы, служащие утверждали, что абсолютно ничего не знают, и этому можно верить. Произведенное расследование свелось к различным предположениям на этот счет, но даже теперь мы в полном неведении о сцене, которая разыгралась за закрытой дверью.
Одно достоверно: не прошло и двух минут, как дверь снова открылась, и человек в ульстере показался на пороге.
Безразличным тоном, не обращаясь ни к кому из служащих в частности, он произнес совершенно спокойно:
— Пожалуйста… Господин директор желает говорить с кассиром.
— Хорошо, сударь, — ответил тот из конторщиков, который не был занят.
Повернувшись, он позвал:
— Стор!
— Мистер Берклей?
— Вас спрашивает директор.
— Иду! — ответил кассир.
С аккуратностью, свойственной людям его профессии, кассир бросил в несгораемый шкаф портфель и три мешка, содержавших в билетах и звонкой монете кассовую наличность, с шумом захлопнул тяжелую дверку, потом, опустив окошечко, вышел из зарешеченной клетки и, заботливо закрыв ее за собой, направился к кабинету директора. Ожидавший посетитель пропустил кассира и вошел вслед за ним.
Войдя в кабинет, Стор с изумлением заметил отсутствие того, кто его будто бы вызывал: комната была пуста. Но ему не хватило времени разъяснить загадку: стальные руки схватили его сзади за горло. Напрасно он пытался отбиваться, кричать; безжалостные руки сжимали его все сильнее, пока он не свалился на ковер без дыхания, без чувств.
Ни одного звука не выдало этого внезапного нападения. В большой зале служащие спокойно продолжали свое дело: четверо занимались клиентами, отделенными от них конторкой, пятый погрузился в обычные расчеты, связанные с его работой.
Человек в ульстере смахнул со лба капельки пота и наклонился над своей жертвой. Быстро и ловко он связал кассира и заткнул ему рот.
Покончив с этим, он тихонько приоткрыл дверь и бросил взгляд в большую залу. Удовлетворенный осмотром, он слегка кашлянул, как бы для того, чтобы привлечь внимание четырех странных запоздалых клиентов, затем одним толчком распахнул дверь.
Это был, без сомнения, заранее условленный сигнал к началу сцены, совершенно фантастической. Человек в ульстере одним прыжком пересек залу и, обрушившись как гром на одинокого счетовода, стал безжалостно душить его, в то время как четверо остальных конторщиков подверглись той же участи.
Клиент, стоявший у конца конторки, перескочил через дверку и опрокинул навзничь служащего, стоявшего перед ним. Из трех остальных посетителей двое протянули руки через конторку и, схватив за горло своих почтительных собеседников, принялись жестоко избивать их о дубовую стойку. Последний же, самый низкорослый, не мог схватить визави из-за большого расстояния, их разделявшего; он перескочил через конторку и вцепился в горло своего противника с силой, удвоенной прыжком. Не раздалось ни одного крика. Вся сцена продолжалась не более тридцати секунд.
Когда жертвы потеряли сознание, душители прекратили побоище. План налета был продуман до мельчайших подробностей. Всё было наготове, не было допущено ни малейшего промедления. Нападающие мгновенно достали из карманов все необходимое. Секунда — и рты всех служащих банка были заткнуты ватой и завязаны, хотя это и грозило жертвам смертью от удушья, руки завернуты назад и скручены, ноги крепко связаны и вытянутые тела опутаны стальной проволокой.
Все было кончено в одно мгновение. Одновременно все пять нападающих выпрямились.
— Штора! — приказал тот, кто просил свидания с директором. Он, очевидно, командовал.
Трое бандитов бросились к железным рукояткам у витрин. Ставни начали опускаться, постепенно заглушая уличный шум.
Дело было почти закончено, когда раздался телефонный звонок.
— Стоп! — приказал главарь шайки.
Когда штора перестала опускаться, он приблизился к аппарату и снял трубку. Произошел следующий разговор, лишь половина которого достигла слуха временно бездействовавших грабителей.
— Алло!
— Я слушаю.
— Это вы, Бакстон?
— Да.
— Странно, я не узнаю вашего голоса.
— Аппарат поврежден.
— Не у нас…
— Это здесь. Я тоже не узнаю вашего голоса.
— Мистер Лазон.
— Ага, так, так! Теперь узнал…
— Скажите, Бакстон, карета уже была?
— Нет еще, — ответил бандит после небольшого колебания.
— Когда она придет, прикажите ей завернуть в Агентство S. Мне сейчас звонили, что они только что получили значительный вклад после закрытия конторы и отправки фондов.
— Большая сумма?
— Приличная. Около двадцати тысяч фунтов[2].
— Черт побери!
— Принимаете поручение?
— Рассчитывайте на меня.
— До свиданья, Бакстон!
— До свиданья!
Главарь положил трубку и мгновение пребывал в задумчивой неподвижности.
Внезапно он принял решение и собрал сообщников вокруг себя.
— Надо действовать, друзья, — сказал он тихо, начиная лихорадочно раздеваться. — Живо! Дайте-ка мне шкуру с того парня!
Он указал пальцем на Стора, лежавшего без чувств.
В мгновение ока кассир был раздет, и грабитель натянул на себя его одежду, хотя она и была ему немного коротка. Найдя в одном из карманов ключи, он открыл кассу, затем — несгораемый ящик и вынул оттуда мешки со звонкой монетой, портфель с билетами и пачки ценных бумаг.
Едва он управился, как послышался шум кареты, остановившейся у тротуара. Почти тотчас же раздался стук в стекло двери, полузакрытой металлической шторой.
— Внимание! — поспешно сказал главарь банды душителей, сопровождая слова выразительными жестами. — Долой плащи, пусть будут видны ваши пиджаки, и по местам — в момент!.. Чтобы не всполошить того, кто войдет! И без шума!.. Потом, когда закроется дверь, не открывать никому, кроме меня!..
Нагруженный портфелем и несколькими пачками бумаг, он, не закончив фразы, приблизился к двери. Трое сообщников по его знаку заняли места служащих, затолкнув тех ногами под конторку; четвертый остался у выхода. Он открыл дверь твердой рукой — в помещение ворвался уличный шум.
Перед агентством стояла банковская карета. Видно было в темноте, как блестят ее фонари. Кучер, оставаясь на козлах, разговаривал с человеком, стоявшим у тротуара. Это был инкассатор[3] Центрального банка, который только что постучал в дверь.
Не спеша, лавируя между прохожими, поток которых не прерывался, бандит пересек тротуар и подошел к карете.
— Привет! — сказал он.
— Привет! — ответили ему.
Кучер, взглянув на подошедшего, по-видимому, удивился.
— Смотрите! Да это не Стор! — вскричал он.
— Сегодня у него отпуск. Я его заменяю, — объяснил мнимый кассир. Затем он обратился к инкассатору, стоявшему перед ним: — Эй! Помоги немножко, приятель!
— В чем дело?
— Там один из наших мешков… Сегодня получили много монеты, а это тяжелая штука.
— Мне запрещено покидать карету, — сказал инкассатор, колеблясь.
— Ба! На минутку! Впрочем, я тебя заменю здесь. Один из служащих поможет тебе, пока я разгружу портфель…
Инкассатор удалился, не возражая больше, и вошел в дверь, которая плотно закрылась за ним.
— Слушай, приятель! — сказал кучеру тот, кто подменил Стора. — Открой карету!
— Иду! — согласился кучер.
Карета не имела выхода ни сзади, ни по бокам: единственным отверстием была двустворчатая железная дверка позади козел. Таким образом, риск воровства сводился до минимума.
Чтобы проникнуть в карету, нужно было откинуть скамейку кучера, половина которой была сделана подвижной. Но поскольку речь шла только о том, чтобы положить несколько пакетов в один из ящиков внутри кареты, кучер счел возможным избавить себя от этой работы и просто толкнул дверку.
— Давай портфель! — сказал он.
Получив то, что просил, кучер, склонившись с козел, наполовину исчез внутри кареты, ноги уравновешивали его снаружи. В этом положении он не мог видеть, что его мнимый сослуживец поднялся на подножку, а затем и на сиденье, «отрезав» кучера от вожжей. Распростершись над кучером, мнимый кассир, точно ему было любопытно посмотреть, что находится внутри кареты, в свою очередь засунул туда голову и плечи, а его рука с силой устремилась в темноту.
Если бы одному из многочисленных прохожих пришла в этот момент мысль взглянуть поближе, он увидел бы, что ноги кучера внезапно и странно дернулись, а затем бессильно опустились на доску сиденья, в то время как туловище с другой стороны скамейки обмякло и обвисло. Грабитель мгновенно схватил безжизненное тело и бросил в карету посреди мешков и пакетов.
Все эти действия, выполненные с изумительной точностью и сноровкой, заняли несколько секунд. Прохожие продолжали мирно идти мимо, не подозревая о необычных событиях, происходивших тут же, среди толпы.
Человек еще глубже наклонился в карету, чтобы его не ослепляли уличные огни, и посмотрел внутрь. На полу, в луже крови, увеличивавшейся на глазах, валялся кучер с ножом в затылке. Он не двигался: смерть настигла его мгновенно.
Убийца, боясь, как бы кровь не просочилась через пол и не начала капать на землю, спустил ноги со скамейки, влез в карету, стащил с мертвеца куртку и заткнул ею ужасную рану. Заботливо обтерев нож и свои окровавленные руки, он закрыл железную дверцу, уверенный, что если кровь и будет течь, то шерсть впитает ее, как губка.
Приняв эти меры предосторожности, он выбрался из кареты и постучал условленным образом в дверь агентства, которая немедленно открылась и тотчас же захлопнулась за ним.
— Человек? — спросил он, войдя.
Ему указали на конторку.
— Вместе с другими. Связан.
— Хорошо! Его одежду, живо!
Приказание было немедленно выполнено, и он сменил костюм кассира Стора на одежду инкассатора.
— Двое останутся здесь, — распорядился он, продолжая маскировку. — Остальные со мной, чтобы очистить повозку.
Не дожидаясь ответа, он снова открыл дверь, вышел в сопровождении двух приспешников, поднялся на сиденье, проник в карету, и грабеж начался.
Один за другим он передавал пакеты сообщникам, и те переносили их в агентство. Свет, проникавший через распахнутую дверь, высветил блестящий квадрат на тротуаре.
Прохожие, выходя из уличного мрака, чтобы тотчас в него вернуться, беззаботно пересекали светлую полосу. Ничто не помешало бы им войти внутрь. Но такая мысль не приходила никому в голову, и толпа текла, равнодушная к процедуре, которая ее не касалась и потому не представлялась подозрительной.
Через пять минут карета опустела. Закрыв входную дверь, приступили к разборке. Ценные бумаги, акции и облигации были отложены в одну сторону, деньги — в другую. Первые, не представлявшие интереса, усыпали паркет. Банковские билеты разделили на пять частей, и каждый спрятал свою долю под пиджак.
— А мешки с монетой? — спросил один из бандитов.
— Набейте карманы, — отвечал главарь. — Что останется, в повозку. Я займусь ею.
Ему беспрекословно повиновались.
— Минутку! — приказал он. — Условимся обо всем. Когда я отправлюсь, останетесь здесь и закончите со шторами. Потом, — добавил он, показывая на коридор, открывавшийся в глубине залы, — выйдете отсюда. Последний закроет дверь на два оборота и бросит ключ в водосток. Не забудьте о простофиле! Вы помните приказ?
— Да, да! — отвечали ему. — Будь спокоен.
Уже собираясь выйти, он на мгновение задержался.
— Черт! — сказал он, — Я не подумал о самом главном. Здесь должен быть список других агентств…
Ему показали приклеенное в уголке стекла желтое объявление, содержавшее необходимые сведения. Он пробежал его глазами.
— Да, насчет плащей, — сказал он, найдя адрес Агентства S, — бросьте их в угол. Пусть их здесь найдут. Важно, чтобы их не видели больше на наших спинах. Встретимся, знаете где… В путь!
Не поместившееся в карманах грабителей золото и серебро было перенесено в карету.
— Это все? — спросил один из бандитов.
Главарь подумал, потом воскликнул, пораженный внезапной мыслью:
— Черт возьми, конечно нет! А мои пожитки?
Бандит припустил бегом и тотчас вернулся, таща одежду, незадолго перед тем смененную главарем на костюм Стора: он на бегу швырнул ее в кузов кареты.
— Теперь все? — спросил он снова.
— Да! И не копайтесь! — был ответ.
Бандит скрылся в агентстве: железная штора полностью опустилась.
А в это время импровизированный кучер схватил вожжи и разбудил лошадей ударом кнута. Карета закачалась, покатилась по Олд-Брод-стрит, завернула на Трогмортон-стрит, проследовала по Лотбург-стрит, потом по Грехем-стрит, повернула на Олдергэт-стрит и у номера 29 наконец остановилась перед Агентством S.
Кучер смело вошел туда и направился в кассу.
— Кажется, у вас есть для меня пакет? — сказал он.
Кассир поднял глаза.
— Как, — удивился он, — это не Бодрюк!
— Честное слово, нет! — подтвердил мнимый инкассатор с грубым смехом.
— Я не понимаю, — заворчал недовольный кассир, почему правление посылает незнакомых людей…
— Это потому, что я не на своем участке. Мне велели в Агентстве В приехать сюда после телефонного звонка из банка. Кажется, вы получили здоровый вклад после закрытия.
Он мгновенно нашел этот правдоподобный ответ, так как перечень агентств Центрального банка был еще свеж в его памяти.
— Да… — согласился кассир с невольным подозрением. — Все равно, мне не нравится, что я вас не знаю.
— А вам-то что? — возразил тот с удивлением.
— Ведь столько воров!.. Но, впрочем, это можно устроить. Я полагаю, ваш документ с вами?
Если что-нибудь и могло смутить бандита, это был как раз такой вопрос. О каком документе шла речь? Но он не смутился. Когда отваживаешься на подобные приключения, надо иметь особые качества и, среди всех прочих, абсолютное хладнокровие. Этим качеством мнимый инкассатор Центрального банка обладал в полной мере. Если его и смутил так неожиданно поставленный вопрос, то он ничем себя не выдал и ответил самым обыденным тоном:
— Черт побери, разумеется!
Он естественно рассудил так: если предполагают, что «документ» при нем, то это, должно быть, какое-то удостоверение, которое служащие Центрального банка должны всегда иметь при себе. Роясь в куртке инкассатора, которого он подменил, он, без сомнения, найдет этот знаменитый «документ».
— Я поищу, — добавил он спокойно, садясь на скамью и принимаясь опоражнивать карманы.
Он доставал многочисленные бумажки, письма, служебные записки и прочее, все обтрепанное и помятое, как всегда бывает с тем, что долго носят в карманах. Подражая неловкости мастеровых, грубые пальцы которых больше привычны к тяжелой работе, чем к обращению с документами, он разворачивал одну бумажку за другой.
После трех попыток он раскрыл наконец печатный документ с пробелами, заполненными от руки, которым некий Бодрюк назначался на должность инкассатора Центрального банка. Очевидно, это было то, что он искал, однако затруднение оставалось. Фамилия, вписанная в документ, составляла, быть может, самую большую опасность: ведь этого Бодрюка хорошо знал кассир Агентства S, который удивлялся, что не с ним имеет дело.
Не теряя присутствия духа, хладнокровный бандит мгновенно нашел выход. Воспользовавшись рассеянностью кассира, он разорвал на две половинки официальную бумагу. Верхнюю половинку, с уличавшей его фамилией, он переложил в левую руку с уже просмотренными бумагами, а нижняя часть осталась в правой.
— Вот несчастье! — сердито воскликнул он, когда эта операция благополучно завершилась. — Документ-то при мне, да осталась только половинка!
— Половинка? — спросил кассир.
— Да, он старый и совсем изношенный, истаскался в кармане. Вот и разодрался пополам, и у меня, дурака, осталась только половинка!
— Гм!.. — проворчал недовольный кассир.
Бандит притворился оскорбленным.
— Ну, хватит с меня! — заявил он, поднявшись и направляясь к двери. — Мне велели захватить ваши деньжонки: я явился. Не хотите давать? Караульте сами. Поссоритесь с правлением, а мне на это наплевать!
Это показное равнодушие содействовало успеху гораздо больше, чем самые сильные доводы. И еще сильнее подействовала угрожающая фраза, которую он пустил, удаляясь, как парфянскую стрелу[4]. Поменьше историй — вот вечная цель всех служащих на земле.
— Минуточку! — сказал кассир, подзывая его. — Покажите мне его, ваш документ!
— Вот он! — отвечал инкассатор, предъявляя половинку документа, где не была вписана фамилия.
— Тут есть подпись директора, — с удовлетворением заметил кассир. И наконец, решившись, показал запечатанный пакет. — Вот деньги. Пожалуйста, распишитесь!
Мнимый инкассатор, нацарапав на предложенном ему листке первую пришедшую на ум фамилию, удалился с недовольным видом.
— Желаю здравствовать, — проворчал он, как человек, раздраженный несправедливым подозрением.
Выйдя наружу, он быстро подошел к карете, поднялся на козлы и исчез среди ночи.
Так совершился грабеж, получивший столь широкую огласку.
Как было сказано, он раскрылся в тот же вечер, раньше, чем, вероятно, предполагали его виновники. Агентство было надежно заперто, персонал беспомощен, кучер кареты уничтожен, и они смело могли рассчитывать, что до следующего утра никто ничего не заметит. Утром конторский мальчик, производящий ежедневную уборку, поневоле подымет тревогу, но было много шансов, что до того момента происшествие останется в тайне.
Но в действительности все повернулось иначе.
В половине шестого мистер Лазон, банковский контролер, звонивший по телефону в первый раз около пяти часов, чтобы осведомиться о приезде кареты инкассатора, встревожился из-за того, что она еще не вернулась, и снова позвонил в Агентство DK. Он не получил ответа: воры, заканчивавшие дележ добычи, сняли трубку, чтобы избежать звонков, настойчивость которых могла возбудить внимание соседей. Контролер удовлетворился тем, что обвинил телефонистку.
Но время шло, карета не возвращалась, и Лазон сделал вторую попытку. Она осталась безуспешной, как и первая, и телефонная станция уверила его, что Агентство DK молчит. Контролер послал банковского рассыльного узнать причину молчания. В половине седьмого рассыльный вернулся. Он сообщил, что Агентство закрыто, и внутри никого нет.
Контролер, очень удивленный, что мистер Бакстон закончил операции так рано в последний день месяца, когда персоналу иногда приходится работать до девяти часов, ждал карету сборщика с тревожным нетерпением.
Он ожидал до четверти восьмого, когда узнал важную новость. Один из служащих Центрального правления, возвращавшийся домой после работы, обнаружил карету позади Гайд-парка, на Холленд-стрит, малолюдной улице Кенсингтона. Удивленный появлением кареты Центрального банка на сравнительно пустынной и темной улице, он поднялся на козлы, толкнул незапертую дверцу и при свете спички увидел труп кучера. Он бегом вернулся в Центральное правление и поднял тревогу.
Тотчас же телефонные звонки взбудоражили весь город. Около восьми часов наряд полиции окружил брошенную карету, а в это время толпа теснилась перед агентством DK, где другой наряд открывал двери с помощью приглашенного слесаря.
Читатель уже знает, что там должны были найти.
Дознание началось немедленно. К счастью, никто из служащих Агентства не умер, хотя, по правде говоря, они были недалеки от этого. Полузадушенные, со ртами, набитыми ватой и тряпками, они валялись без чувств, когда к ним явилась помощь; не оставалось никаких сомнений, что они распростились бы с жизнью, если бы пробыли в таком положении до утра.
С трудом их привели в сознание. Но они смогли дать лишь самые скудные сведения: пять бородатых людей, одетых в дорожные плащи и пальто-ульстеры, напали на них. Больше они ничего не знали.
Не было сомнения в их чистосердечности. Лишь только начался розыск, как были найдены пять пальто, которые лежали в углу на виду, как будто преступники хотели. оставить следы своего пребывания. Впрочем, эти одежды, тщательно исследованные лучшими сыщиками Скотленд-Ярда[5], не сообщили ничего о тех, кем они были брошены. Сделанные из обычной, ходовой материи, они не имели марки портного или магазина, что и объясняло, почему их бросили.
Все это не представляло ничего существенного, и следователь должен был отказаться от мысли узнать больше. Напрасно он снова и снова расспрашивал свидетелей: из них ничего нельзя было вытянуть.
Последним важным свидетелем был швейцар дома. Дверь агентства была закрыта внутренним ставнем, следовательно, преступникам пришлось выйти через общий вестибюль дома. Швейцар должен был их видеть.
Но этот последний смог лишь признаться в своем неведении. Слишком многочисленны были помещения, над которыми он надзирал. В этот день швейцар не заметил ничего подозрительного. Если похитители и прошли мимо него, как можно было предполагать, он их принял за служащих агентства.
Подвергнутый более тщательному допросу и побуждаемый просьбами порыться в памяти, он назвал имена четырех жильцов, которые прошли через вестибюль незадолго до преступления или немного спустя. Жильцы были немедленно вызваны; они оказались людьми безукоризненно честными и выходили пообедать.
Швейцар рассказал также о разносчике угля, который явился с объемистым мешком около половины восьмого, незадолго до появления полиции, и на которого он обратил внимание только потому, что не принято доставлять уголь в подобный час. Разносчик так настойчиво спрашивал жильцов с пятого этажа, что швейцару пришлось пропустить его и указать черную лестницу.
Разносчик угля поднялся, но уже через четверть часа спустился, таща мешок. На вопрос швейцара, он ответил, что ошибся адресом. Говорил он прерывающимся голосом, как человек, поднявшийся на пятый этаж с тяжелой ношей на плечах. На улице он положил мешок в ручную тележку у тротуара и удалился без суеты и спешки.
— Знаете ли вы, — спросил следователь, — от какой фирмы был разносчик?
Швейцар этого не знал.
Следователь, оставив этот пункт для дальнейшего выяснения, допросил жильца пятого этажа. Тот заявил, что разносчик угля действительно звонил у черной двери около половины восьмого. Служанка, открывшая ему, заверила его в ошибке, и тот ушел, не настаивая. Но свидетельские показания в этом пункте не сходились, так как служанка с пятого этажа утверждала, не соглашаясь со швейцаром, что при человеке не было никакого мешка.
— Он оставил его внизу, поднимаясь, — предположил следователь.
Вскоре, однако, оказалось, что данная версия не нашла подтверждения, так как в подвальном коридоре нашли содержимое мешка, а швейцар уверял, что за несколько часов перед тем там ничего не было. Было очевидно, что таинственный разносчик угля опорожнил там принесенный им мешок. Но тогда что же он унес, если по показаниям швейцара, мешок при уходе разносчика казался таким же полным и тяжелым, как при его приходе?
— Не будем пока этим заниматься, — заключил следователь, отказываясь от разрешения непосильной задачи. — Это выяснится завтра. — Чиновник шел по следу, который считал наиболее важным, и не хотел отклоняться в сторону.
В самом деле, весь персонал агентства был налицо. Но директора не было. Мистер Льюис Роберт Бакстон исчез.
Служащие не могли дать никаких объяснений на этот счет. Они только знали, что незадолго до пяти часов один клиент вошел к директору и несколько минут спустя позвал кассира Стора; тот пошел на вызов и не вернулся. Тотчас же после этого произошло нападение. Мистера же Бакстона никто не видел.
Заключение напрашивалось само собой: если было несомненно, что агентство подверглось нападению пяти переодетых и загримированных бандитов, то очевидным казалось и то, что бандиты имели сообщника на месте и им был сам директор.
Вот почему еще до окончания детального следствия немедленно был подписан приказ об аресте Льюиса Роберта Бакстона, директора Агентства DK Центрального банка, по обвинению в грабеже и сообщничестве в убийстве. Его приметы, хорошо известные, были телеграфно сообщены по всем направлениям; приметы сообщников остались неизвестными.
Виновный еще не успел покинуть Англию. Его, без сомнения, арестуют внутри страны или в порту — быстрый успех, которым полиция справедливо сможет гордиться.
Убаюкивая себя такой приятной перспективой, следователь и сыщики отправились на заслуженный отдых.
А в эту ночь, точнее в два часа утра, пять загорелых людей, одни гладко выбритые, другие с усами, вышли в Саутгемптоне из лондонского экспресса поодиночке, как и садились. После выгрузки нескольких тюков и одного громадного тяжелого ящика они наняли карету в порт, где у набережной их ожидал пароход приблизительно в две тысячи тонн водоизмещением, из труб которого валил густой дым.
С четырехчасовым приливом, когда спал весь Саутгемптон в полном неведении о преступлении на Олд-Брод-стрит, пароход вышел из гавани, миновал мол и направился в открытое море.
Никто не препятствовал его отплытию. Да и в чем, собственно говоря, можно было заподозрить это честное судно, открыто погрузившее столь несхожие между собой, но не вызывающие никаких подозрений товары, с назначением в Котону, порт в Дагомее?[6]
Итак, пароход спокойно удалился с товарами на борту, пятью пассажирами, тюками и огромным сундуком, который один из пассажиров, самый высокий, поместил у себя в каюте. А в это время полиция, прервав розыски, наслаждалась вполне заслуженным отдыхом.
Назавтра и в последующие дни дознание было возобновлено, но, как уже известно читателю, ни к чему не привело. Дни проходили за днями, преступников не нашли. Льюис Роберт Бакстон как в воду канул. Ни один луч света не мог осветить непроницаемую тайну. Не смогли также узнать, какой фирмой был послан разносчик угля, привлекший на момент внимание полиции. Выбившись из сил, полиция прекратила дело.
Нижеследующий рассказ впервые дает полный ответ на все загадки. Читателю предоставляется право сказать, мог ли он вообразить нечто более неожиданное и странное.
Конакри, столица Французской Гвинеи и резиденция губернатора, — очень приятный город, улицы которого, со знанием дела распланированные губернатором Баллеем, пересекаются под прямым углом и, по американской моде, носят порядковые номера. Построенный на острове Томбо, он отделен от материка узким каналом. Через канал перекинут мост, по которому движутся всадники, пешеходы, экипажи, а также проходит железная дорога, кончающаяся в Курусе, близ Нигера[7]. Это самая здоровая береговая местность в Гвинее. Там много представителей белой расы, особенно французов и англичан, причем последние живут преимущественно в пригороде Ньютаун.
Ко времени событий, составляющих сюжет данного рассказа, Конакри еще не достиг процветания и был просто большим местечком.
Двадцать седьмого ноября в Конакри был праздник. По приглашению губернатора господина Анри Вальдона население собиралось в гавани и готовилось горячо, как его об этом просили, встретить знатных путешественников, которые вот-вот должны были высадиться с парохода «Туат» компании «Фрейсине».
Приезжие, так взбудоражившие город Конакри, были в самом деле влиятельными людьми. Их было семеро, и они составляли парламентскую комиссию, направленную центральными властями в исследовательскую экспедицию в область Судана, известную под названием «Петли Нигера». По правде говоря, президент совета господин Граншан и министр колоний господин Шазель отправили эту комиссию с предписанием провести исследование против своей воли. Их вынудила к этому палата депутатов и необходимость прервать ожесточенные прения, грозившие затянуться до бесконечности.
За несколько месяцев до описываемых событий, во время дебатов по вопросам африканских колоний, французская палата депутатов разделилась на численно равные партии, под предводительством двух непримиримых противников.
Одного из них звали Барсак, другого — Бодрьер. Первый — толстенький, с небольшим брюшком — носил пышную черную бороду веером. Веселый и симпатичный южанин из Прованса, с громким голосом, Барсак был одарен если не красноречием, то, по крайней мере, многоречивостью. Бодрьер, депутат одного из северных департаментов, был его копией, если будет позволено такое смелое выражение, «в длину». Тощий, угловатый, с сухим лицом, с жиденькими усами, оттеняющими тонкие губы, он был замкнут и имел печальный вид. Насколько его коллега великодушно раскрылся перед всеми, настолько Бодрьер жил, замкнувшись в самом себе, с душой, закрытой на замок, как сундук скупца.
Оба депутата с давних пор посвятили себя колониальным вопросам, и оба прослыли авторитетами. Однако их терпеливые труды редко приводили к одинаковым выводам. Согласие между ними было поистине чудом. Если Барсак излагал свое мнение по какому-нибудь вопросу, можно было держать пари, десять против одного, что Бодрьер будет утверждать обратное, и поэтому палата, невзирая на их рассуждения, обычно голосовала так, как хотелось министерству.
На этот раз Барсак и Бодрьер не хотели уступить ни на йоту, и спор длился без конца. Он начался по случаю внесения Барсаком законопроекта о создании пяти депутатских мест для Сенегамбии[8], Верхней Гвинеи и части Французского Судана[9], расположенной к западу от Нигера, и о предоставлении неграм права избирать и быть избранными без племенных различий. Тотчас же, как обычно, Бодрьер энергично выступил против предложения Барсака, и два непримиримых противника осыпали друг друга картечью аргументов.
Первый, ссылаясь на свидетельства военных и гражданских путешественников, заявлял, что негры уже достигли довольно высокой ступени цивилизации. Он добавил, что мало отменить рабство: надо дать покоренным народам те же права, что имеют победители, и, кстати, при шумных аплодисментах части палаты, произнес великие слова: «Свобода, равенство и братство».
Другой, напротив, объявил, что негры еще пребывают в состоянии самого постыдного варварства и что не может быть и речи о том, чтобы дать им право голоса, ибо с больным ребенком не советуются о лекарстве, которое ему нужно дать. Он добавил, что, во всяком случае, момент неблагоприятен для такого опасного опыта и что следовало бы усилить оккупационные войска, так как тревожные признаки заставляют опасаться близкой смуты в этих краях. Он, как и его противник, привел мнение путешественников и в заключение потребовал посылки новых подкреплений, провозгласив с патриотической энергией, что владения, завоеванные французской кровью, священны и неприкосновенны. Ему так же горячо аплодировала другая часть палаты.
Министр колоний затруднялся принять сторону одного из двух пылких ораторов. Часть правды была заключена в обоих выступлениях. Было верно, что черные народности, обитавшие в Петле Нигера и Сенегамбии, казалось, начинали свыкаться с французским владычеством, что просвещение сделало некоторые успехи среди этих, прежде столь невежественных, племен и что жить на территории колонии становилось безопаснее. Но, с другой стороны, в настоящее время положение менялось в неблагоприятную сторону. Поступали известия о смутах и грабежах; целые деревни по неизвестным причинам были покинуты обитателями. И наконец, следовало принять во внимание, правда без преувеличения, весьма неясные и таинственные слухи, распространявшиеся по берегам Нигера, о каком-то независимом государстве, которое начало образовываться в неведомом районе Африки. Так как каждый из двух ораторов умело приводил аргументы, свидетельствовавшие в его пользу, то оба считали себя победителями, и спор продолжался, пока наконец один из депутатов не крикнул среди шума:
— Раз не могут сговориться, пусть посмотрят сами!
Господин Шазель возразил, что эти страны достаточно хорошо исследованы, и нет надобности открывать их еще раз. Тем не менее он готов пойти навстречу желаниям палаты, если она считает, что экспедиция принесет какую-то пользу; он будет счастлив поручить ей эту миссию и поставит во главе того из депутатов, на которого укажет палата.
Предложение имело успех. Его тут же приняли, и министерству было предложено организовать экспедицию, которая обследует Петлю Нигера и представит отчет, после чего палата вынесет окончательное решение. Труднее оказалось выбрать начальника экспедиции: два раза Барсак и Бодрьер получали равное количество голосов. Надо было с этим кончать.
— Черт возьми! Назначим обоих! — вскричал какой-то насмешник.
Эта мысль была с энтузиазмом подхвачена палатой, которая, без сомнения, увидела в ней спасительное средство не слышать больше разговоров о колониях в течение нескольких месяцев. Барсак и Бодрьер были избраны, и возраст должен был решить, кто из них будет главенствовать. Преимущество оказалось на стороне Барсака, он был старше на три дня. Оскорбленному Бодрьеру пришлось довольствоваться ролью помощника.
Правительство включило в комиссию еще несколько человек, менее блестящих, но, быть может, более полезных, так что по прибытии в Конакри она состояла из семи членов, включая Барсака и Бодрьера.
Среди прочих выделялся доктор Шатонней, замечательный медик. Рост его превышал пять футов восемь дюймов, веселую физиономию венчала курчавая шевелюра, совершенно седая, хотя ему было всего пятьдесят лет, густые усы были белы, как снег. Доктор Шатонней был превосходный человек, общительный и веселый, шумно смеявшийся по всякому поводу.
Можно еще отметить господина Исидора Тассена, корреспондента Географического общества, маленького, сухого, решительного человека и страстного географа.
Последних трех членов экспедиции, господ Понсена, Кирье и Эйрье, чиновников разных министерств, не замечали: это были самые обыкновенные люди.
Помимо перечисленных лиц в экспедиции участвовал восьмой путешественник, блондин энергичного и решительного вида, по имени Амедей Флоранс, деятельный и находчивый корреспондент газеты «Экспансьон франсез».
Таковы члены экспедиции, высадившиеся двадцать седьмого ноября с парохода «Туат» компании «Фрейсине».
Событие неизбежно должно было сопровождаться речами. Администраторы и важные чиновники не ограничиваются при встречах рукопожатием и обычным «здравствуйте». Они считают необходимым обмениваться речами, в то время как публика, забавляющаяся комической стороной этого формального акта, выстраивается в кружок вокруг ораторов.
Для правдивости рассказа отметим, что на месте высадки господин Вальдон, сопровождаемый главными чиновниками, которых он позаботился представить, торжественно приветствовал прибывших; он сделал это в такой манере, точно они к нему прибыли если не с неба, то, по крайней мере, из заокеанских далей. Впрочем, отдадим ему справедливость — он был краток, и его небольшая речь имела заслуженный успех.
Барсак отвечал в качестве начальника экспедиции.
— Господин губернатор, господа! — произнес он с выражением признательности (южанин!). Потом, кашлянув, чтобы прочистить горло, продолжал: — Мои коллеги и я глубоко тронуты словами, которые только что услышали. Сердечность вашего приема служит благоприятным предзнаменованием для нас в тот момент, когда фактически начинается предприятие, трудности которого мы, впрочем, не преувеличиваем. Нам известно, что под добросердечным попечением метрополии эти области, некогда с такими опасностями исследованные смелыми пионерами родины, узнали, наконец, французский мир[10], если позволительно употребить это торжественное выражение, заимствованное у наших предков римлян. Вот почему здесь, у ворот этого прекрасного города Конакри, окруженные нашими соотечественниками, мы испытываем такое чувство, точно не покидали Францию. Вот почему, углубляясь внутрь страны, мы по-прежнему не расстанемся с родиной, так как трудолюбивое население этих областей начнет отныне преображаться в граждан растущей Франции. Пусть наше пребывание среди них даст им доказательство повседневной заботы выборной власти. И пусть оно укрепит еще больше, если это возможно, их привязанность к родине, их преданность Франции!
Губернатор Вальдон, как это принято, дал сигнал к «спонтанным» аплодисментам. Барсак отступил на шаг назад, а Бодрьер тотчас же выступил вперед.
После нескончаемых тайных совещаний в канцелярии министра было решено назначить Бодрьера не просто помощником, а заместителем начальника экспедиции. И вот — о таинственное могущество слов! — из этого получилось то, что, если Барсак держал речь в торжественной церемонии, Бодрьер немедленно выступал после него. Так была решена нелегкая задача примирения самолюбий.
— Господин губернатор, господа, — начал Бодрьер, обрывая аплодисменты, которыми были награждены разглагольствования его предшественника. — Я полностью присоединяюсь к красноречивым высказываниям моего коллеги и друга. Как он превосходно сказал, каждый из нас отдает себе полный отчет в трудностях и опасностях, которые могут подстерегать нашу экспедицию. Эти трудности мы преодолеем со всем нашим усердием. А опасности не могут нас волновать, потому что между ними и нами встанут французские штыки. Да позволено мне будет начать наши первые шаги по африканской земле с сердечного привета конвою, который по возможности избавит нас от опасностей. И — не заблуждайтесь, господа! — приветствуя этот немногочисленный конвой, в его лице я отдаю почет армии, так как разве не вся она будет представлена скромным отрядом, который пойдет с нами? Армия, столь дорогая французским сердцам, присоединится к нашим трудам, и с ее помощью благодаря этому сопряженному с известным риском предприятию возрастут престиж родины и величие республики, как увеличивались они в столь многих привычных армии славных делах!
Снова прогремели аплодисменты, такие же бурные и «спонтанные», как и первые, затем все отправились в резиденцию губернатора, где члены экспедиции должны были в продолжение трех дней выработать подробный план дальнейших действий.
Этот план был обширен.
Область, затронутая законопроектом Барсака, превышала 1500 тысяч квадратных километров. Это почти втрое больше территории Франции. Не могло быть и речи о том, чтобы посетить все населенные пункты этого огромного пространства. Но, по крайней мере, следовало наметить достаточно извилистый маршрут, чтобы впечатления, собранные исследователями, до известной степени соответствовали действительности. В самом деле, этот путь растянулся для одних членов комиссии более чем на две тысячи пятьсот километров, а для других он составлял около трех с половиной тысяч километров.
Экспедиция должна была разделиться, чтобы расширить зону своих действий. Выехав из Конакри, путешественники отправятся сначала в Канкан через Уоссу, Тимбо — важный центр южного Футо-Джалон и Курусу — станцию, построенную на Нигере, недалеко от его истоков.
Из Канкана они пройдут через Форабу, Форабакуру, Тиолу, Уасулу и Кенедугу до Сикасо — главного города страны с тем же названием.
Было решено, что в Сикасо, за тысячу сто километров от моря, экспедиция разделится на две партии. Одна, под начальством Бодрьера, спустится к югу, направится к горной цепи Конг и достигнет ее, пройдя Ситардугу, Ниамбуамбо и различные, более или менее значительные поселения. От Конга она двинется к Бауле, чтобы достигнуть наконец в Гран-Басаме Берега Слоновой Кости.
Другая, с Барсаком во главе, будет продолжать путь к востоку, пройдет через Уагадугу и достигнет Нигера у Сея, потом, идя параллельно реке, пересечет Моси[11] и наконец через Гурму[12]и Бургу[13], закончит путь в Котону, на дагомейском берегу.
Учитывая извилистый маршрут и неизбежные задержки в пути, следовало ожидать, что путешествие продлится не менее восьми месяцев для первой партии и от десяти до двенадцати — для второй. Решено было отправиться вместе первого декабря из Конакри. Бодрьер достигнет Гран-Басама не ранее первого августа следующего года, а Барсак прибудет в Котону около первого октября.
Речь, таким образом, шла о длительном путешествии. Тем не менее господин Исидор Тассен не мог льстить себя надеждой, что ему удастся сделать сколько-нибудь значительное географическое открытие. По правде говоря, присутствие члена Географического общества было излишним. Мечта «открыть» Петлю Нигера казалась такой же нереальной, как и «открыть» Америку. Но господин Тассен не был привередлив. Земной шар уже избороздили во всех направлениях, и ему приходилось довольствоваться малым.
Таким образом, он благоразумно решил ограничить свои притязания. Петля Нигера давно уже перестала быть недоступной и таинственной областью, какой она слыла в течение стольких лет. Начиная с немецкого доктора Барта, который первым пересек ее в 1853 и 1854 годах, целая плеяда храбрецов завоевывала ее часть за частью. Это были в 1887 году лейтенант флота Карон и превосходный во всех отношениях исследователь капитан Бингер: в 1889 году — лейтенант флота Жем; в 1890 году — доктор Кроза: в 1891 году — капитан Монтейль; в 1893 и 1894 годах — погибшие славной смертью лейтенант Об и полковник Бонье; взявший Тимбукту лейтенант Буате, к которому вскоре присоединился комендант Жоффр. В том же 1894 и следующем 1895 году туда были направлены капитан Туте и лейтенант Тарж; в 1896 году лейтенант флота Урст и многие другие, выступившие, чтобы завершить кампанию, в результате которой полковник Одеу захватил Конг и сломил могущество Самори[14]. С тех пор Западный Судан перестал носить название дикого; административные власти завершили его покорение, множились посты, все надежнее укрепляя благодатное французское владычество.
В то время, когда парламентская комиссия собиралась в свою очередь проникнуть в эти области, умиротворение еще не было полным, однако безопасность значительно возросла, и можно было надеяться, что путешествие пройдет если не без приключений, то, во всяком случае, без несчастных случаев, и что все сведется к прогулке среди мирных племен, которые Барсак считал созревшими для наслаждения всеми радостями избирательного права.
Отправление было назначено на первое декабря.
Накануне отъезда, тридцатого ноября, официальный обед должен был в последний раз собрать всех членов экспедиции за столом губернатора. Во время обеда обменялись, как полагается, тостами при обязательном исполнении национального гимна; последние бокалы были подняты за успех экспедиции и во славу республики.
В этот день Барсак, уставший после прогулки под раскаленным солнцем Конакри, только что вернулся в свою комнату и блаженно обмахивался в ожидании, когда наступит момент скинуть черный сюртук, от которого никакая температура не может избавить официальных лиц при исполнении ими служебных обязанностей; в это время вестовой, солдат сверхсрочной службы, знавший все уголки колонии, доложил, что две особы просят их принять.
— Кто это? — спросил Барсак.
Вестовой жестом показал, что не знает.
— Тип и дама, — сказал он простодушно.
— Колонисты?
— Не думаю, судя по их странному виду, — отвечал вестовой. — Мужчина — долговязый, с реденькой травкой на булыжнике.
— На булыжнике?…
— Да ведь он лысый! С баками из кудели и с глазами как шарики, которыми украшают кровати.
— У вас богатое воображение! — заметил Барсак. — А женщина?
— Женщина?…
— Да. Какова она? Молодая?
— Молодая.
— Красивая?
— Да, и нарядная!
Барсак машинально покрутил ус и сказал:
— Пусть войдут.
Отдав этот приказ, он невольно посмотрелся в зеркало, отразившее его дородную фигуру. Если бы он не думал о другом, он мог бы заметить, что часы показывали шесть вечера.
Принимая во внимание разницу в долготе, это был тот самый момент, когда началось нападение на Агентство DK Центрального банка, описанное в первой главе нашего рассказа.
Посетители, мужчина лет сорока, сопровождаемый девушкой двадцати — двадцати пяти лет, были введены в комнату, где Барсак вкушал прелесть отдыха перед тем, как подвергнуться скуке официального обеда.
Мужчина был очень высок. Пара бесконечно длинных ног поддерживала короткое туловище, оканчивавшееся длинной костлявой шеей, которая служила пьедесталом для сильно вытянутой вверх головы. Если его глаза и не были похожи на кроватные шарики, как заявил вестовой, злоупотребляя рискованными сравнениями, нельзя было, однако, оспаривать, что они навыкате, что нос велик, что губы, над которыми неумолимая бритва уничтожила усы, слишком толсты. С другой стороны, короткие бакенбарды на манер тех, какие так любят австрийцы, и венчик курчавых волос, окружавших необычайно блестящий голый череп, позволяли утверждать, что вестовому не хватало точности в выборе определений. «Кудель», — сказал он. Слово неподходящее. В действительности субъект был рыжим.
Этот портрет избавляет от необходимости говорить, что мужчина не отличался красотой, но безобразие его было симпатично: его толстые губы выражали чистосердечие, а в глазах сверкала лукавая доброта, которую наши предки определяли очаровательным словом «простодушие».
За ним шла молодая девушка. Нужно признаться, что часовой, объявив ее красивой, на этот раз ничуть не преувеличил. Высокая, стройная, с изящной талией, свежим, прекрасно очерченным ртом, с тонким прямым носом, большими глазами, очаровательными бровями и пышной копной черных волос, она была совершенная красавица.
Барсак предложил посетителям сесть, и мужчина заговорил:
— Простите нас, господин депутат, за беспокойство и извините, что мы сами вам представимся, поскольку иначе сделать просто невозможно. Меня зовут — вы мне позволите прибавить согласно моей привычке, — я сожалею, что меня так зовут, так как это очень смешное имя, Аженор де Сен-Берен, домовладелец, холостяк и гражданин города Ренна. — Рассказав таким образом о своем общественном положении, Аженор де Сен-Берен выдержал небольшую паузу, а затем, сделав жест рукой, представил: — Мадемуазель Жанна Морна, моя тетка.
— Ваша тетка? — изумился Барсак.
— Да. Мадемуазель Морна — действительно моя тетка, настолько, насколько можно быть чьей-нибудь теткой! — уверил Аженор де Сен-Берен, в то время как веселая улыбка заиграла на губах молодой девушки.
Ее прекрасное лицо, единственным недостатком которого была излишняя серьезность, сразу осветилось.
— Господин де Сен-Берен, — объяснила она с легким английским акцентом, — по праву называется моим племянником и никогда не упускает случая подчеркнуть нашу степень родства.
— Это меня молодит, — прервал племянник.
— Но, — продолжала Жанна Морна, — поскольку эффект достигнут, он соглашается поменяться ролями и становится дядюшкой Аженором, каковым, по семейной традиции, он всегда и был со дня моего рождения.
— И что больше подходит к моему возрасту, — объяснил дядя-племянник. — Но, покончив с представлениями, позвольте мне, господин депутат, объяснить цель нашего прихода. Мадемуазель Морна и я — исследователи. Моя тетка-племянница — неустрашимая путешественница, а я, как добрый дядюшка-племянник, позволил ей увлечь себя в эти отдаленные страны. Мы хотели бы под вашим предводительством направиться внутрь страны в поисках новых впечатлений и зрелищ. Наши приготовления закончены, и мы готовы были выехать, когда узнали, что по тому же маршруту, что и наш, должна отправиться экспедиция под вашим руководством. Я тогда сказал: «Мадемуазель Морна, как ни спокойна эта страна, мне кажется, нам следует присоединиться к экспедиции, если только нас захотят принять». Мы пришли просить разрешения отправиться в путешествие вместе с вами.
— Принципиально я не вижу в этом никаких неудобств, — ответил Барсак, — но я должен, как вы понимаете, посоветоваться с моими товарищами.
— Это вполне естественно, — одобрил Сен-Берен.
— Может быть, — предположил Барсак, — они побоятся, что присутствие женщины замедлит наше передвижение и будет несовместимо с целями нашей программы… В этом случае…
— Пусть они не боятся! — запротестовал дядюшка Аженор. — Мадемуазель Морна — настоящий сорвиголова. Она сама просит вас рассматривать ее как товарища.
— Конечно, — подтвердила Жанна Морна. — Я добавлю, что, с материальной точки зрения, мы вас ничуть не стесним. У нас есть лошади и носильщики, и мы даже наняли проводников и переводчиков, двух бамбара — старых сенегальских стрелков. Как видите, нас безбоязненно можно принять.
— На таких условиях в самом деле… — согласился Барсак. — Я поговорю с коллегами сегодня же вечером, и если они не будут возражать, это — решенное дело. Где я смогу дать вам окончательный ответ?
— Завтра, в момент отправления, так как в любом случае мы покидаем Конакри завтра.
Посетители простились.
На обеде у губернатора Барсак передал коллегам полученную им просьбу. Она встретила благоприятный прием. Лишь один Бодрьер счел нужным сделать оговорки. Не то чтобы он окончательно отказывался удовлетворить просьбу этой приятной дорожной компаньонки, которую Барсак защищал, быть может, с большим жаром, чем того требовали обстоятельства, но все же он испытывал некоторые колебания. Все действительно казалось несколько странным. Допустимо ли молодой девушке отважиться на такое путешествие? Нет, конечно, высказанный предлог несерьезен, и надо думать, что истинную цель скрывают. Предположив это, естественно заключить, что в просьбе скрыта ловушка. Кто знает, нет ли тут какой-нибудь связи с таинственными слухами, на которые министр слегка намекнул с парламентской трибуны?
Бодрьера успокоили, смеясь.
— Я не знаю ни господина Сен-Берена, ни его тетки-племянницы, — заявил Вальдон, — но я обратил на них внимание за две недели их пребывания в Конакри.
— Их, по крайней мере, замечают! — убежденно вскричал Барсак.
— Да, девушка очень красива, — согласился Вальдон. — Мне сообщили, что она и ее дядя прибыли из сенегальского порта Сен-Луи на борту каботажного судна, и, как это ни кажется странным, вполне возможно, что они путешествуют ради удовольствия, как заявили господину Барсаку. Я, со своей стороны, не думаю, что выполнение их просьбы могло бы создать какое-нибудь неудобство.
Мнение губернатора полностью восторжествовало. Таким образом, экспедиция Барсака пополнилась двумя новыми членами. Их стало теперь десять, включая Амедея Флоранса, репортера «Экспансьон франсез», не считая носильщиков и воинского отряда.
И вот на следующее утро случай благоприятствовал Пьеру Марсенею, капитану колониальной пехоты и командиру конвоя. Он сумел опередить Барсака, когда тот спешил к мадемуазель Морна (насколько позволяла скорость его раскормленного четвероногого), чтобы помочь ей сесть в седло.
— Armis cedat insigne![15] — показывая пальцем на то место, где полагается носить шарф[16], молвил Барсак, когда-то учивший в гимназии латынь.
Но чувствовалось, что он был недоволен.
К моменту, когда начинается этот рассказ, прошли уже годы с тех пор, как лорд Бакстон перестал появляться на людях. Двери его замка Гленор, в сердце Англии, около городка Утокзетера, не открывались для посетителей, а окна личных апартаментов лорда упорно оставались закрытыми. Заточение лорда Бакстона, полное и абсолютное, было вызвано драмой, которая запятнала честь семьи, разбила его жизнь.
За шестьдесят лет до описываемых событий лорд Бакстон прямо со скамьи военной школы вошел в общество, получив от предков богатство, знатное имя и славу.
История Бакстонов действительно сливается с историей самой Англии, за которую они так часто и великодушно проливали кровь. В эпоху, когда слово «родина» еще не приобрело той цены, которую ей придало впоследствии долгое существование нации, мысль об этом уже глубоко укоренилась в сердцах мужчин этой фамилии. Восходя к норманнским завоевателям[17], они жили для войны и войной и служили своей стране. В продолжение многих веков ни один проступок не запятнал их честного имени.
Эдуард Алан Бакстон был достойным преемником этой когорты храбрецов. По примеру предков, он не мыслил себе другой цели в жизни, кроме сохранения своей чести и преданного служения родине. Если бы атавизм[18] или наследственность (как ни называй тот таинственный закон, который делает сыновей похожими на отцов) не передали ему этих принципов, то это сделало бы воспитание. Английская история, тесно связанная со славными именами его предков, несомненно вдохновила бы юношу на благородные дела, достойные его фамилии.
Двадцати двух лет Эдуард Алан Бакстон женился на молодой девушке из знатнейшей английской семьи; через год после свадьбы у них родилась дочь. Это было разочарованием для Эдуарда Бакстона, и он стал нетерпеливо ждать второго ребенка.
Только через двадцать лет леди Бакстон, здоровье которой сильно пострадало от первого материнства, подарила ему желанного сына, получившего имя Джордж; почти в это же время его дочь, вышедшая замуж за француза де Сен-Берена, родила сына Аженора, того самого Аженора, который сорок лет спустя представился депутату Барсаку.
Прошло еще пять лет, и у лорда Гленора родился второй сын, Льюис Роберт, которому тридцать пять лет спустя судьба назначила сыграть такую прискорбную роль в драме Центрального банка.
Счастье иметь второго сына, так сказать, второго продолжателя рода, было омрачено самым ужасным несчастьем. Рождение этого ребенка стоило жизни матери, и лорд Бакстон навсегда потерял ту, которая в продолжение четверти века была его подругой.
Пораженный так неожиданно, лорд Бакстон заколебался под ударом судьбы. Разочарованный, отчаявшийся, он отказался от честолюбивых замыслов и, хотя был еще сравнительно молод, покинул флот, где служил после окончания школы и где его ожидали самые блестящие перспективы.
Долгие годы после ужасного несчастья он жил замкнуто, но время смягчило горе. После девяти лет одиночества лорд Бакстон попытался восстановить разрушенный семейный очаг: он женился на вдове товарища по военной службе Маргарите Ферней, принесшей ему вместо приданого шестнадцатилетнего сына Уильяма.
Но судьбе было угодно, чтобы лорд Гленор подошел одиноким к концу жизненного пути: несколько лет спустя у него родился четвертый ребенок, дочь, названная Жанной, и он вторично стал вдовцом.
Лорду Гленору было в то время шестьдесят лет. В этом возрасте он уже не помышлял о воссоздании семейного очага и целиком отдался выполнению отцовского долга. Если не считать первой дочери, госпожи де Сен-Берен, давно уже вышедшей из-под его опеки, у него еще оставалось четверо детей после двух скончавшихся жен. Из них старшему едва минуло двадцать лет — это был Уильям Ферней, которого он не отделял от двух своих кровных сыновей и дочери.
Но жестокая судьба по-прежнему не обходила его своим вниманием, и лорду Гленору было суждено пережить еще одно страдание, перед которым померкло его прежнее горе.
Первые огорчения причинил ему Уильям Ферней, сын второй жены. Лорд любил его, как собственного сына, но молодой человек, скрытный, чванливый, лицемерный, не отвечал на нежность, которую ему расточали, и оставался одиноким в семье, так сердечно распахнувшей перед ним свой дом и свои сердца. Он был безразличен ко всем доказательствам привязанности. Напротив, чем больше к нему проявляли участия, тем решительнее он искал уединения; чем больше ему выказывали дружеских чувств, тем сильнее он ненавидел окружавших. Отчаянная, всепоглощающая зависть сжигала сердце Уильяма Фернея. Это отвратительное чувство он испытал в первый же день, как только они с матерью переступили порог замка Гленор. Он тотчас сравнил судьбу, которая ждала двух сыновей лорда и его, Уильяма Фернея. С тех пор он затаил лютую ненависть к Джорджу и Льюису, наследникам лорда Бакстона, которые когда-нибудь станут богаты, тогда как он так и останется бедным, лишенным наследства сыном Маргариты Ферней.
Эта ненависть удвоилась, когда родилась Жанна, его кровная сестра: ведь она также разделит богатство, от которого ему лишь из милости достанется скромная часть. Ненависть Уильяма достигла крайних пределов, когда умерла мать и когда исчезло единственное существо, умевшее находить дорогу к этому уязвленному сердцу.
Ничто не могло погасить его ненависть — ни братская дружба сыновей лорда Бакстона, ни отцовские заботы последнего. День ото дня завистник все больше отдалялся от семьи и вел обособленную жизнь, тайну которой позволяли разгадать только постоянные скандалы. Стало известно, что Уильям Ферней сошелся с самыми испорченными молодыми людьми, каких только смог найти среди лондонского населения.
Слухи о его бесчинствах дошли до лорда Бакстона, который напрасно тратил время в бесполезных увещеваниях. Скоро появились долги, которые лорд вначале платил в память умершей, но которым затем был вынужден положить предел.
Стесненный в средствах, Уильям Ферней не изменил образа жизни. Долго не могли понять, откуда он добывал деньги, но однажды в замок Гленор был представлен вексель на крупную сумму с ловко подделанной подписью лорда Бакстона. Лорд уплатил, не сказав ни слова, но, не желая жить под одной крышей с аферистом, он приказал виновному явиться и изгнал его из замка, назначив ему все же приличное содержание.
Уильям Ферней выслушал упреки и советы все с тем же лицемерным видом, а затем, не сказав ни слова и даже не получив содержание за первый месяц, покинул замок Гленор и исчез.
Что с ним случилось, лорд Бакстон не знал до того самого момента, с которого начинается наш рассказ. Он никогда ничего о нем не слышал, и мало-помалу годы изгладили тяжелые воспоминания.
К счастью, собственные дети давали ему столько же радости, сколько горя причинил чужой ребенок. В то время как Уильям исчез, чтобы больше не возвращаться, старший, Джордж, продолжая семейные традиции, первым окончил школу в Аскотте и в поисках приключений поступил в колониальную армию. К большому сожалению лорда Бакстона, второй сын, Льюис, выказал менее воинственные наклонности, но во всех остальных отношениях был достоин его любви. Это был мальчик положительный, рассудительный, серьезный, словом, один из тех, на кого можно положиться.
В продолжение ряда лет, прошедших после отъезда Уильяма, память об отступнике постепенно изгладилась, и жизнь молодых людей шла своим чередом.
У Льюиса развилось призвание к деловой карьере. Он поступил в Центральный банк, где его высоко ценили, продвигали по служебной лестнице и предсказывали, что придет время, когда он станет во главе этого колоссального учреждения. В это время Джордж, кочуя из одной колонии в другую, сделался в некотором роде героем и добывал чины шпагой.
Лорд Бакстон надеялся, что распрощался с жестокой судьбой, и, обремененный старостью, уже видел перед собой только радужные перспективы, когда его внезапно постигло несчастье, более ужасное, чем все испытанное им до сих пор. На этот раз было поражено не только сердце, но и сама незапятнанная честь Гленоров оказалась навсегда замарана самым отвратительным предательством.
Быть может, память об ужасной драме, печальным героем которой стал старший сын лорда Гленора, еще сохранилась, несмотря на прошедшие годы.
Джордж Бакстон, по военным соображениям временно находившийся за штатом, был тогда на службе крупной изыскательской компании. В продолжение двух лет во главе полурегулярного отряда, набранного компанией, он колесил по стране ашанти[19], когда вдруг стало известно, что сын лорда оказался главарем банды и поднял открытый мятеж против своей страны. Новость распространилась с быстротой молнии. Одновременно узнали о мятеже и об его жестоком подавлении. Тогда же пришли вести о предательстве капитана Бакстона и его людей, превратившихся в авантюристов, об их грабежах, вымогательстве и мародерстве и о последовавшем за этим возмездии.
Газеты смаковали подробности драмы, которая тогда разыгралась. Они поведали, как шайка мятежников постепенно отступала под натиском посланных против них солдат, которые преследовали их, не давая передышки. Они сообщили, как капитан Бакстон, укрывшийся с несколькими сообщниками в зоне французского влияния, был наконец настигнут близ деревушки Кубо, у подножия горы Хомбори, и убит первым же залпом. Позднее стало известно о смерти командира регулярного английского отряда, замученного лихорадкой в пути, когда он возвращался к берегу после уничтожения главаря банды и большей части его сообщников, разгона остальных и подавления бессмысленного мятежа в самом зародыше. Если возмездие и обошлось дорого, зато оно было быстрым и решительным.
Еще памятно волнение, охватившее Англию, когда она узнала об этой удивительной авантюре. Потом волнение улеглось, и саван забвения покрыл мертвецов.
Но было место, где память об одном из них осталась навсегда. Это был замок лорда Бакстона.
Приближавшийся тогда к семидесятипятилетней годовщине, лорд Гленор воспринял удар, как его принимают большие деревья, пораженные грозой. Случается, что молния, ударив в вершину, выжигает сердцевину до самых корней, потом уходит в землю, оставляя после себя колосс, держащийся на одной коре, но по— прежнему высящийся прямо; ничто в нем не свидетельствует о внутренней пустоте; но, в сущности, он лишен внутреннего стержня, и первый же сильный порыв ветра его опрокинет.
Так случилось и со старым моряком.
Пораженный и в чувстве страстной любви к сыну, и в своей чести, которая была ему еще дороже, он не согнулся под ударом судьбы, и только смертельная бледность выдавала его горе. Не задав ни одного вопроса по поводу печального события, он замкнулся в высокомерном одиночестве и гордом молчании.
Начиная с этого дня, он перестал делать обычные ежедневные прогулки. Уединившись ото всех, даже от самых дорогих друзей, он жил в заточении, почти неподвижный, немой, одинокий.
Одинокий? Не совсем. Три существа еще оставались около него, черпая в почтении, которое он им внушал, силы влачить ужасное существование рядом с живой статуей, с призраком, сохранившим силы живого человека, но добровольно замуровавшим себя в вечном молчании.
Прежде всего это был его второй сын, Льюис Роберт Бакстон, еженедельно проводивший в Гленоре день, свободный от работы в Центральном банке.
Затем это был внук, Аженор де Сен-Берен, пытавшийся оживить добродушной улыбкой жилище, мрачное, как склеп.
Ко времени необъяснимого поступка Джорджа Бакстона Аженор де Сен-Берен как две капли воды походил на тот мало лестный для него портрет, который мы уже нарисовали; но с нравственной стороны это был превосходный человек, услужливый, обязательный, с добрым сердцем и абсолютной преданностью. Три черты отличали его от остальных людей: невероятная рассеянность, всепоглощающая страсть к ужению рыбы и, наконец, самая удивительная — подчеркнутое отвращение к женскому полу.
Владелец значительного состояния, унаследованного от умерших родителей, и потому не зависевший ни от кого, он покинул Францию при первом известии о несчастии, поразившем деда, и устроился на вилле по соседству с замком Гленор, где проводил большую часть своего времени.
Рядом с виллой протекала речка, в которую Аженор забрасывал свои удочки с усердием столь же похвальным, сколь и необъяснимым.
Зачем было, в самом деле, вкладывать столько страсти в это занятие, если при этом он всегда думал о другом и все рыбы в мире могли клевать, а он даже не замечал поплавка? Больше того: если какая-нибудь уклейка или пескарь, сумевшие переупрямить рассеянного рыболова, сами себя подсекали, чувствительный Аженор без колебаний спешил бросить рыбешку обратно в воду, быть может, даже принося ей при этом свои извинения.
Хороший человек, как мы уже сказали. И какой закоренелый холостяк! Тем, кто соглашался его слушать, он постоянно высказывал свое презрение к женщинам. Он приписывал им все недостатки, все пороки. «Непостоянные, вероломные, лживые, расточительные», — провозглашал он, частенько прибегая и к другим оскорбительным эпитетам, которых у него был достаточный запас.
Ему иногда советовали жениться.
— Мне! — восклицал он. — Мне соединиться с одним из этих ветреных и неверных созданий!
А если настаивали, он серьезно заявлял:
— Я только тогда поверю в любовь женщины, когда увижу, как она умрет от отчаяния на моей могиле!..
И так как это условие являлось невыполнимым, можно было держать пари, что Аженор останется холостяком.
В своей неприязни к женскому полу он допускал лишь одно исключение. Привилегированной особой оказалась Жанна Бакстон, последняя из детей лорда Гленора, следовательно, тетка Аженора, но эта тетка была почти на два десятка лет моложе его самого: он знал ее еще совсем ребенком, учил ходить и стал ее покровителем, когда несчастный лорд удалился от мира. Он питал к ней поистине отеческую нежность, глубокую привязанность, такую же, как и молодая девушка к нему. Вообще говоря, это был наставник, делавший все, что только могла пожелать ученица. Они не расставались: вместе гуляли по лесам пешком или ездили на лошадях, плавали в лодке, охотились и занимались спортом, что позволяло старому племяннику говорить о юной тетке, воспитанной как мальчишка: «Вы увидите, она в конце концов сделается мужчиной!»
Жанна Бакстон была третьей особой, которая заботилась о старом лорде и окружила его печальную старость почти материнской лаской. Она отдала бы жизнь, лишь бы увидеть его улыбку. Возвратить хотя бы немного счастья в измученную душу отца — эта мысль не покидала ее никогда. Это была единственная цель всех ее помыслов, всех поступков.
В момент драмы, когда ее брат нашел смерть, она видела, что отец больше горевал по своему честному имени, чем из-за жалкого конца сына, пораженного справедливым возмездием. Она же не плакала.
Она не была равнодушна к потере нежно любимого брата и к пятну, которое с его преступлением легло на честь семьи. Но в то же время ее сердце вместе с горем испытывало возмущение. Как! Льюис и отец так легко поверили в позор Джорджа! Без колебаний они согласились со всеми обвинениями, пришедшими из заморской дали! Что значат эти официальные донесения? Против этих порочащих известий, против самой очевидности восставало прошлое Джорджа. Мог ли оказаться предателем ее старший брат, такой правдивый, такой добрый, такой чистый, вся жизнь которого свидетельствовала о героизме и честности? Нет, это было невозможно!
Весь свет отрекся от бедного мертвеца, но она чтила его память, и ее вера в него никогда не угасала.
Время лишь усиливало убежденность Жанны Бакстон, хотя она и не могла подкрепить ее никакими доказательствами. И вот наступил наконец момент (это произошло несколько лет спустя после описанной драмы), когда она в первый раз осмелилась нарушить обет молчания, которым, по немому соглашению, все обитатели замка окружали трагедию в Кубо.
— Дядюшка? — спросила она в этот день Аженора де Сен-Берена.
Хотя он был в действительности ее племянником, в житейской практике было решено переменить степень родства, что более соответствовало их возрастам. Вот почему Аженор обычно звал Жанну племянницей, тогда как та присвоила ему титул дяди. Так было всегда.
Впрочем, нет… Если случалось так, что этот дядя (по обоюдному согласию) давал повод для жалоб своей мнимой племяннице или же решался противоречить ее воле, какому-нибудь капризу, то последняя немедленно принимала звание, принадлежащее ей по праву, и объявляла своему «племяннику», что он обязан оказывать почтение старшим родственникам. Видя, что дело оборачивается плохо, «племянник», быстро присмирев, спешил успокоить свою почтенную «тетушку».
— Дядюшка? — спросила Жанна в этот день.
— Да, моя дорогая, — ответил Аженор, погруженный в чтение огромного фолианта, посвященного искусству рыбной ловли на удочку.
— Я хочу поговорить с вами о Джордже.
Пораженный Аженор оставил книгу.
— О Джордже? — повторил он немного смущенно. — О каком Джордже?
— О моем брате Джордже, — спокойно уточнила Жанна.
Аженор побледнел.
— Но ты же знаешь, — возразил он дрожащим голосом, — что эта тема запрещена, что это имя не должно здесь произноситься.
Жанна отбросила возражение возмущенным кивком головы.
— Не важно, — спокойно сказала она. — Говорите со мной о Джордже, дядюшка.
— О чем же прикажешь говорить?
— Обо всем. Обо всей истории.
— Никогда в жизни!
Жанна нахмурила брови.
— Племянник! — бросила она угрожающим тоном.
Этого было достаточно.
— Вот! Вот! — забормотал Аженор и принялся рассказывать печальную историю.
Он ее повествовал с начала до конца, ничего не пропуская. Жанна слушала молча и, когда он окончил, не задала ни одного вопроса. Аженор решил, что все кончено, и испустил вздох облегчения.
Он ошибся. Через несколько дней Жанна возобновила попытку.
— Дядюшка? — спросила она снова.
— Да, моя дорогая, — снова ответил Аженор.
— А если Джордж все-таки невиновен?
Аженору показалось, что он ослышался.
— Невиновен? — повторил он. — Увы! Мое бедное дитя, в этом вопросе нет никаких сомнений. Измена и смерть несчастного Джорджа — исторические факты, доказательства которых многочисленны.
— Какие? — спросила Жанна.
Аженор возобновил рассказ. Он цитировал газетные статьи, официальные донесения, против которых никто не возражал. Он сослался наконец на отсутствие Джорджа, что было самым веским доказательством его смерти.
— Смерти пусть, — ответила Жанна, — но измены?
— Одно есть следствие другого, — ответил Аженор, смущенный таким упрямством.
Упрямства у девушки было даже больше, чем он предполагал. Начиная с этого дня она часто возвращалась к тягостной теме, изводя Аженора вопросами, из которых легко было заключить, что она сохраняла незыблемую веру в невиновность брата.
В этом вопросе Аженор был, однако, непоколебим. Вместо ответа на самые сильные доводы он лишь уныло покачивал головой, как человек, который хочет избежать бесполезного спора.
И наконец настал день, когда она решила воспользоваться своим авторитетом.
— Дядюшка? — начала она в очередной раз.
— Да, моя дорогая, — как всегда отозвался Аженор.
— Я много думала, дядюшка, и окончательно пришла к убеждению, что Джордж невиновен в ужасном преступлении, которое ему приписывают.
— Однако, моя дорогая… — попытался ответить Аженор.
— Здесь нет никаких «однако»! — повелительно оборвала его Жанна. — Джордж невиновен, дядюшка!
— Однако…
Жанна выпрямилась с трепещущими от гнева ноздрями.
— Я вам говорю, племянник, — заявила она ледяным тоном, — что мой брат Джордж невиновен.
Аженор смирился.
— Да, это так, тетушка, — униженно согласился он.
С тех пор невиновность Джорджа стала признанным фактом, и Аженор де Сен-Берен не осмелился больше ее оспаривать. Больше того: утверждения Жанны оказали сильное влияние на его настроение. Если у него еще не было полной уверенности в невиновности мятежного капитана, то, по крайней мере, убежденность в его вине была поколеблена.
В продолжение следующих нескольких лет горячая вера Жанны продолжала укрепляться, но основана она была скорее на чувствах, чем на рассудке. Приобретя сторонника в лице племянника, она кое-чего добилась, но этого было мало. К чему провозглашать невиновность брата, если ее нельзя доказать?
После долгих размышлений ей показалось, что она нашла выход.
— Само собой разумеется, — сказала она в один прекрасный день Аженору, — недостаточно, чтобы мы с вами были убеждены в невиновности Джорджа.
— Да, моя дорогая, — согласился Аженор, который, впрочем, не чувствовал себя достаточно уверенным, чтобы возобновлять спор.
— Он был слишком умен, — продолжала Жанна, — чтобы допустить такую глупость, слишком горд, чтобы пасть так низко. Он слишком любил свою страну, чтобы ее предать.
— Это очевидно.
— Мы жили бок о бок. Я знала его мысли, как свои собственные. У него не было другого культа, кроме культа чести, другой любви, кроме любви к отцу, других честолюбивых помыслов, кроме славы отечества. И вы хотите, чтобы он задумал предательство обесчестил себя, став флибустьером[20], и покрыл позором и себя и семью? Скажите, вы этого хотите, Аженор?
— Я?! Да я ничего не хочу, тетушка, — запротестовал Аженор, рассудив, что будет благоразумнее сразу использовать это почтительное обращение, прежде чем его к этому призовут.
— Что вы на меня так смотрите своими большими круглыми глазами, точно никогда меня не видели! Вы прекрасно знаете, что такое гнусное намерение не могло зародиться в его мозгу! Если вы это знаете, говорите!
— Это не он виновен, несчастный!.. А те, кто выдумал эту легенду со всеми ее подробностями, негодяи!
— Бандиты!
— На каторгу их послать!
— Или повесить!..
— Вместе с теми газетчиками, которые распространяли лживые новости и стали, таким образом, причиной нашего отчаяния и позора!
— Да, эти газетчики! Повесить их! Расстрелять!
— Значит, вы наконец убедились?
— Абсолютно!
— Впрочем, хотела бы я посмотреть, как бы вы осмелились высказать на этот счет иное мнение, чем мое!
— Я не имею желания…
— В добрый час!.. Иначе, а вы меня знаете, я бы прогнала вас с глаз, и вы никогда в жизни меня не увидели бы…
— Сохрани меня Боже! — вскричал бедный Аженор, совершенно потрясенный такой ужасной угрозой.
Жанна сделала паузу и посмотрела на свою жертву краем глаза. Очевидно, она нашла ее в нужной форме, поскольку сразу же смягчила жестокость, скорее показную, нежели действительную, и продолжала более мягким тоном:
— Однако недостаточно, чтобы мы с вами были убеждены в невиновности Джорджа. Надо дать доказательства, вы понимаете, мой дорогой дядюшка?
При этом обращении физиономия Аженора расцвела. Гроза решительно прошла мимо.
— Это очевидно, — согласился он со вздохом облегчения.
— Без этого мы можем кричать на всех углах, что Джорджа осудили напрасно, но нам никто не поверит.
— Это очевидно, моя бедная крошка.
— Если мой отец, сам отец, принял на веру слухи, происхождения которых не знает, если он умирает от горя и стыда на наших глазах, не подвергнув сомнению отвратительных наветов, если он не вскричал, слыша обвинения против сына: «Вы лжете! Джордж не способен на такое преступление!», — то как хотим мы убедить чужих, не дав им неопровержимых доказательств невиновности моего брата?
— Это ясно как день, — одобрил Аженор, почесывая подбородок. — Но вот… эти доказательства… Где их найти?
— Не здесь, конечно… — Жанна сделала паузу и прибавила вполголоса: — В другом месте, быть может…
— В другом? Где же, мое дорогое дитя?
— Там, где произошла драма. В Кубо.
— В Кубо?
— Да, в Кубо. Там находится могила Джорджа, потому что он там умер, судя по рассказам, и если это не так, станет ясно, какой смертью он умер. Затем нужно найти людей, переживших драму. Джордж командовал многочисленным отрядом. Невозможно, чтобы они все исчезли… Нужно допросить свидетелей и через них выяснить истину.
Лицо Жанны озарялось по мере того, как она говорила, голос ее дрожал от сдерживаемого воодушевления.
— Ты права, девочка! — вскричал Аженор, незаметно попадая в расставленную ловушку.
Жанна приняла задорный вид.
— Ну, — сказала она, — раз я права, едем!
— Куда? — вскричал остолбеневший Аженор.
— В Кубо, дядюшка!
— В Кубо? Какого же черта ты хочешь послать в Кубо?
Жанна обвила руками шею Аженора.
— Вас, мой добрый дядюшка, — шепнула она нежно.
— Меня?!
Аженор высвободился. На этот раз он не на шутку рассердился.
— Ты с ума сошла! — запротестовал он, пытаясь уйти.
— Совсем нет! — ответила Жанна, преграждая ему дорогу. — Почему бы, в самом деле, вам не поехать в Кубо? Разве вы не любите путешествий?
— Я их ненавижу. Явиться на поезд в назначенный час — это свыше моих сил.
— А рыбная ловля, вы ее тоже ненавидите, не правда ли?
— Рыбная ловля?… Я не вижу…
— А что вы скажете о рыбе, выуженной из Нигера и положенной на сковородку? Вот это не банально! В Нигере пескари огромны, как акулы, а уклейки похожи на тунцов! И это вас не соблазняет?
— Я не говорю нет… Однако…
— Занимаясь рыбной ловлей, вы проведете расследование, допросите туземцев…
— А на каком языке? — насмешливо перебил Аженор. — Я не думаю, чтобы они говорили по-английски.
— И вот потому-то, — хладнокровно сказала Жанна, — лучше с ними говорить на языке бамбара![21]
— На бамбара? А разве я знаю бамбара?
— Так выучите его.
— В моем возрасте?
— Я же его выучила, а я ваша тетка!
— Ты! Ты говоришь на бамбара?
— Конечно. Послушайте только: «Джи докхо а бе на».
— Что это за тарабарщина?
— Это значит: «Я хочу пить». А вот еще: «И ду, ноно и мита».
— Я признаюсь, что… ноно… мига…
— Это означает: «Войди, ты будешь пить молоко». А вот: «Кукхо бе на, куну уарара уте а ман думуни». Не отгадаете! Перевод: «Я очень голоден, я не ел со вчерашнего вечера».
— И надо все это учить?
— Да, и не теряйте времени, так как день отправления недалек.
— Какой день отправления? Но я не отправлюсь! Вот еще идея! Нет, я не буду вести пустую болтовню с твоими туземцами.
Жанна, по-видимому отказалась от мысли его переубедить.
— Тогда я еду одна, — сказала она печально.
— Одна, — пробормотал ошеломленный Аженор. — Ты хочешь ехать одна?…
— В Кубо? Конечно.
— За полторы тысячи километров от берега!
— За тысячу восемьсот, дядюшка!
— Подвергнуться самым большим опасностям! И совсем одна!..
— Придется, раз вы не хотите ехать со мной, — ответила Жанна сухо.
— Но это безумие! Это умственное заблуждение! Белая горячка! — закричал Аженор и убежал, хлопнув дверью.
Но когда назавтра он хотел увидеть Жанну, ему ответили, что она не принимает, и так было и в последующие дни. Аженор не вынес этой муки. Через четыре дня он спустил флаг.
Впрочем, каждый раз, когда его молодая тетушка выражала какое-нибудь желание, он постепенно начинал таять как воск в руках. Это путешествие, вначале казавшееся ему бессмысленным, на второй день стало представляться возможным, на третий — вполне выполнимым, на четвертый — легкой прогулкой.
Вот почему не прошло и четверо суток, как он почетно сдался, признал свою ошибку и заявил, что готов отправиться.
Жанна имела великодушие не упрекать его.
— Изучите сначала язык страны, — сказала она, целуя его в обе щеки.
С этих пор Аженор только тем и занимался, что старательно штудировал язык бамбара.
Прежде чем пуститься в путь, Жанна должна была получить согласие отца. Она получила его легче, чем надеялась. Едва лишь она сказала, что хочет предпринять путешествие, как он сделал жест, выражавший согласие, и тотчас погрузился в свои невеселые мысли. Слышал ли он слова дочери? Очевидно, здесь его уже ничто не интересовало.
Устроив эту сторону дела, Жанна и Аженор начали готовиться к путешествию. Они еще не знали в то время, какую поддержку может им оказать экспедиция Барсака. Они поступали так, точно им придется предпринять одним на свой страх и риск эту сумасшедшую прогулку за три-четыре тысячи километров.
Уже несколько лет Жанна тщательно изучала географию тех областей, которые собиралась пересечь. Труды Флеттерса, доктора Барта, капитана Бингера, полковника Монтейля дали ей точное представление об этом крае и его обитателях. Она также узнала, что если она организует вооруженную экспедицию, то есть окружит себя внушительным отрядом в триста — четыреста добровольцев, которых придется вооружить, кормить и оплачивать, то ей придется понести значительные расходы, и, кроме того, она столкнется с воинственными племенами, которые противопоставят силе силу. Ей придется сражаться, чтобы добиться цели, если только она ее достигнет.
Капитан Бингер утверждал, что если туземцы захотят помешать экспедиции, они всегда это сделают или атакуя ее, или опустошая все на ее пути и вынуждая тем самым отступить из-за недостатка припасов.
Жанна, крайне пораженная этим замечанием, решила предпринять мирное путешествие. Поменьше оружия на виду, несколько преданных, надежных людей, и жизненный нерв войны — деньги и, кроме них, — подарки, предназначенные туземным вождям и их приближенным.
Заготовив полотняную одежду для сухого времени года и шерстяную — для дождливого, Жанна и Аженор уложили сундуки, ограничившись минимумом. Они упаковали подарки туземцам: неисправные ружья, узорчатые материи, яркие и пестрые шелковые платки, фальшивый жемчуг, иголки, булавки, галантерейные товары, парижские вещицы, галуны, пуговицы, карандаши и прочее — в общем, целый мелочной базар.
Они брали с собой в дорогу аптечку, оружие, подзорные трубы, компасы, лагерные палатки, несколько книг, словари, самые свежие географические карты, кухонную посуду, туалетные принадлежности, чай, провизию — словом, все необходимое для долгого пребывания на природе, вдали от пунктов снабжения.
И наконец, набор удилищ, лесок и крючков в металлическом футляре в количестве, достаточном для полудюжины рыболовов, это был личный багаж Аженора.
Тетка и племянник, или дядя и племянница, как вам больше нравится, решили отправиться в Ливерпуль, где должны были сесть на «Сереc» — судно линии Уайт-Стар, идущее в Африку. Первоначально они намеревались отправиться в Английскую Гамбию. Но, узнав позднее — во время остановки в Сен-Луи, что в Конакри ждут французскую экспедицию, которая должна следовать по пути, близком к их маршруту, они решили присоединиться к соотечественникам де Сен-Берена.
В конце сентября они отправили в Ливерпуль свой многочисленный багаж, а второго октября позавтракали в последний раз вдвоем (лорд Бакстон никогда не покидал своей комнаты) в большой столовой замка Гленор. Этот последний завтрак был печален и молчалив. Какой бы благородной ни была взятая ею на себя миссия, Жанна Бакстон не могла не отдавать себе отчета, что она, быть может, больше не увидит замка, колыбели своего детства и юности, а если и вернется, то старый отец, возможно, уже не раскроет ей свои объятия.
И однако, именно ради него она предпринимала это путешествие, полное опасностей и испытаний. Для того, чтобы вернуть хоть немного радости в его опустошенную душу, она решила восстановить семейную честь и смыть пятно с фамильного герба.
Когда наступил час отправления, Жанна попросила у отца разрешения проститься с ним. Она была введена вместе с Аженором в комнату старика. Он сидел у высокого окна, из которого открывался вид на поля. Его пристальный взгляд терялся вдали, как будто он ожидал, что оттуда кто-то должен появиться. Кто же? Джордж, его сын Джордж, изменник?
Услышав, как вошла дочь, он медленно повернул голову, и его потухший взгляд на мгновение ожил. Но то был лишь короткий проблеск жизни. Затем ресницы упали и лицо приняло свою обычную неподвижность.
— Прощайте, отец! — пробормотала Жанна, сдерживая слезы.
Лорд Гленор не ответил. Поднявшись на кресле, он протянул руку молодой девушке, потом, нежно прижав ее к груди, поцеловал в лоб.
Боясь разразиться рыданиями, Жанна вырвалась и убежала. Старик схватил руку де Сен-Берена, с силой сжал ее и, как бы прося покровительства, указал на дверь, через которую удалилась Жанна.
— Рассчитывайте на меня, — пробормотал растроганный Аженор.
Вслед за тем лорд Бакстон занял прежнее место, и взгляд его снова устремился в поля.
Карета ожидала путешественников во дворе замка, чтобы отвезти их на вокзал в Утокзетер за две мили.
— Куда ехать? — спросил неисправимый Аженор, который в смущении от пережитой сцены забыл, почему они покидают Гленор.
Жанна только пожала плечами. Они отправились. Но едва они проехали метров пятьсот, как де Сен-Берен внезапно обнаружил признаки необыкновенного возбуждения. Он не мог говорить, он задыхался.
— Мои удочки! Мои удочки! — кричал он раздирающим душу голосом.
Пришлось вернуться в замок и разыскать знаменитые удочки, которые рассеянный рыболов, естественно, забыл. Из-за этого потеряли добрую четверть часа. Когда прибыли на станцию, поезд уже стоял у перрона. Путешественники едва успели войти, и Аженор сказал не без гордости:
— Это во второй раз в жизни я не опоздал на поезд.
Жанна невольно улыбнулась сквозь слезы, бежавшие по ее щекам.
Так началось путешествие, которое привело двух исследователей к поразительным неожиданностям. Предприняла бы его Жанна, если бы знала, что произойдет в ее отсутствие? Покинула бы она своего несчастного отца, если бы подозревала, какой удар вновь обрушится на лорда Гленора в то время, как она рисковала жизнью, чтобы спасти его от отчаяния?
Но ничего не предвещало Жанне трагедии, которая должна была произойти в агентстве Центрального банка, и тех событий, которые послужат предлогом для позорного обвинения, выдвинутого против ее брата Льюиса. Думая услужить отцу, она его покинула в момент, когда он наиболее нуждался в ее заботах.
Принесенная слишком усердным слугой весть об исчезновении Льюиса Роберта Бакстона достигла ушей лорда Гленора на следующее утро, после совершения преступления в Агентстве DK, то есть первого декабря. Потрясение было подобно удару грома. Этот безупречный потомок целой когорты героев, невольник чести вдруг узнал, что один из его сыновей — изменник, а другой — вор.
Несчастный старик испустил глухой стон, поднес руки к горлу и без сознания упал на паркет.
Около него засуетились. Подняли, окружили заботами, пока он не открыл глаза. Взгляд этих глаз отныне был единственным признаком, что жизнь еще не покинула исстрадавшееся сердце. Он жил, но его тело было парализовано и приговорено к абсолютной неподвижности. Но даже после этого жестокость судьбы еще не была исчерпана. В этом неподвижном теле жил ясный ум. Бесчувственный, немой, недвижимый, лорд Бакстон мыслил!
И вот как раз в тот самый момент (принимая во внимание разность долготы), когда ее отец упал без чувств, Жанна Бакстон с помощью капитана Марсенея поставила ногу в стремя и, переехав мост, соединяющий Конакри с материком, начала свое путешествие, сделав первые шаги в дебри таинственной Африки.
Первого января читатели «Экспансьон франсез» смаковали новогодний подарок, статью, заголовок которой был набран крупным шрифтом, а содержание довольно фантастично — хорошо выдумывать тому, кто находится в прекрасном далеке! Статью эту написал довольно талантливый репортер газеты, господин Амедей Флоранс, который (да простит ему читатель!) иногда злоупотреблял вольным стилем.
Экспедиция старается обращать на себя поменьше внимания. — Мы отправляемся. — Удар ослиного копыта. — Меню черных. — Видел ли ты луну? — Слишком много червяков. — Щеголиха. — Вновь завербованная.
Саванна. Первое декабря. Как я вам писал в последнем письме, экспедиция Барсака должна была тронуться в путь сегодня, в шесть часов утра. Все было готово, когда к экспедиции присоединились двое добровольцев. Прежде всего, это — восхитительная молодая девушка, француженка, воспитанная в Англии, откуда она привезла чрезвычайно приятный английский акцент. Ее имя — мадемуазель Жанна Морна. Другой доброволец — ее дядя, если только он не ее племянник, так как я не могу еще распутать их родственные связи. Его зовут Аженор де Сен-Берен. Это большой чудак, рассеянность которого, уже сделавшаяся легендарной в Конакри, надеюсь, доставит нам немало веселых минут.
Мадемуазель Морна и господин де Сен-Берен путешествуют ради собственного удовольствия. Я погрешу против правил вежливости, если не добавлю: и нашего. У них двое слуг-негров, старых сенегальских стрелков, которые должны служить им проводниками, если не переводчиками, так как наши путешественники неплохо говорят на бамбара и других африканских языках. Мадемуазель Морна, например, приветствует нас особым манером, говоря: «Инитье», что означает: «Здравствуйте». То же самое и я говорю вам!
Господин Барсак подхватил словечко и повторяет его по всякому поводу, но в его устах оно совсем не имеет такого очарования.
Итак, утром первого декабря, в пять часов тридцать минут, мы собрались на большой площади Конакри, около резиденции губернатора.
Как я уже вам объяснил, господин Барсак намерен организовать мирную, исключительно гражданскую экспедицию. Неисправимый оптимист, как на трибуне парламента, он хотел бы предстать перед местным племенем с оливковой ветвью[22] в руке и совершить таким манером простую оздоровительную прогулку от Конакри до Котону, следуя параллельно Нигеру. Ту же мысль поддерживает мадемуазель Морна, которая боится испугать туземцев слишком большой концентрацией сил.
Но партия Барсак — Морна сталкивается с оппозицией партии Бодрьера. Заместитель начальника экспедиции (и не вздумайте насмехаться над этим!) рисует мрачную картину опасностей, навстречу которым мы идем, твердит о важности миссии, возглавляемой двумя представителями французского народа, о престиже, который ей создаст конвой из солдат регулярной армии. Что нас удивило, то это его поддержка губернатором, господином Вальдоном.
Не оспаривая того факта, что французское проникновение в значительной степени умиротворило черную страну, губернатор повторил выступление министра колоний господина Шазеля с парламентской трибуны. Господин Вальдон сказал и нам, что достаточно таинственные или по меньшей мере необъяснимые факты подтверждают возможность готовящегося восстания. Так, за последние двенадцать лет и даже совсем недавно, преимущественно в области Нигера, от Сея до Дженне целые деревни были внезапно покинуты, и их обитатели исчезли, а другие поселения неизвестно кем разграблены и сожжены. В конце концов слухи заставляют верить: что-то (неизвестно что!) готовится втайне.
Самое элементарное благоразумие потребовало, чтобы экспедицию сопровождал вооруженный отряд. Эго мнение восторжествовало, к большому удовлетворению Бодрьера, и Барсаку пришлось покориться необходимости: нас конвоирует капитан Марсеней с двумястами кавалеристов.
В шесть часов обоз выстраивается согласно указанию негра, который уже несколько раз проделывал путь от Конакри до Сикасо. Он будет нашим проводником. Зовут его Морилире. Это здоровый парень лет тридцати, бывший «дугукуссадигуи» (офицер) Самори. Он одет в короткие штаны и старую куртку колониальной пехоты с потертыми и грязными галунами. У него голые ноги, а голова покрыта некогда белым полотняным шлемом, украшенным великолепным трехцветным султаном. Символ его обязанностей — солидная дубинка, которой он будет пользоваться, чтобы его лучше понимали носильщики и ослы.
Тотчас за ним место мадемуазель Морна, а по бокам ее — господин Барсак и капитан Марсеней. Гм, гм!.. Кажется, они не остались безучастными к красоте молодой девушки. Держу пари, что в продолжение путешествия они будут состязаться в любезности. Читатели могут быть уверены, что я буду держать их в курсе всех перипетий этого увлекательного соревнования.
Господин Бодрьер следует за первой группой на лошади (говорил ли я, что все мы едем верхом?), но его суровый взгляд выражает неодобрение коллеге Барсаку: тот уж слишком явно показывает, как пришлась ему по вкусу наша приятная компаньонка. Краем глаза я смотрю на заместителя начальника. Как он тощ, и холоден, и печален! Ах! Черт возьми, вот кто не умеет улыбаться!
На три шага позади почтенного депутата Севера едут Эйрье, Понсен и Кирье, далее — доктор Шатонней и географ Тассен, которые спорят — увы! — об этнографии[23].
За ними следует конвой.
Обоз наш состоит из пятидесяти ослов, управляемых двадцатью пятью погонщиками, и пятидесяти носильщиков; десять из них наняты мадемуазель Морна и господином де Сен-Береном. По бокам обоза выстраиваются кавалеристы капитана Марсенея. Что же касается вашего покорного слуги, он гарцует вдоль колонны и беседует со всеми понемногу.
Чумуки и Тонгане, слуги мадемуазель Морна, составляют арьергард[24].
Ровно в шесть часов утра дан сигнал. Колонна начинает движение. На резиденции (виноват! буду соблюдать местный колорит), на «казе» губернатора поднимается трехцветное знамя, и сам господин Вальдон в парадной форме, как полагается, в последний раз приветствует нас с высоты своего балкона. Звучат трубы и барабаны отряда колониальной пехоты, расквартированного в Конакри. Мы снимаем шапки: момент торжественный, и — смейтесь, если хотите, — ресницы мои увлажняются слезами, я в этом признаюсь.
Но почему торжество момента должен был нарушить смешной случай?
Сен-Берен? Где Сен-Берен? Сен-Берена забыли. Его ищут, зовут. Эхо окрестностей повторяет его имя. Напрасно! Сен-Берен не отвечает.
Начинают опасаться несчастья. Впрочем, мадемуазель Морна не волнуется и успокаивает нас.
Нет, мадемуазель Морна не беспокоится, она разъярена!
— Я приведу господина Сен-Берена через три минуты, — говорит она, стиснув зубы, и пришпоривает лошадь.
Сначала, однако, она приостановилась и, повернувшись в мою сторону, сказала: «Господин Флоранс?» В ее взоре была просьба, которую я сразу понял. Вот почему я тоже пришпорил лошадь и поскакал за ней.
В несколько скачков мы очутились на берегу океана (вы ведь знаете, без сомнения, что Конакри расположен на острове), и что я там вижу?
Господина де Сен-Берена! Да, дамы и господа, господина де Сен-Берена собственной персоной.
Что он мог там делать? Чтобы это узнать, мы на мгновение остановились.
Господин Сен-Берен, удобно устроившись на береговом песке, казалось, совсем не думал о том, что заставляет ждать целую официальную миссию. Он дружески разговаривал с негром, который показывал ему рыболовные крючки, вероятно, особой формы, неизвестной в Европе, и многословно объяснял способ их применения. Потом оба поднялись и направились к лодке, наполовину вытащенной на берег, и негр вошел в нее… Прости меня, Боже! Уж не собирается ли господин де Сен-Берен отплыть на рыбную ловлю!..
Ему не пришлось это сделать.
— Племянник! — внезапно позвала мадемуазель Морна суровым голосом.
(Решительно это ее племянник!)
Этого слова было достаточно. Господин де Сен-Берен обернулся и заметил свою тетку. Можно подумать, что это освежило его память, так как он испустил отчаянный вопль, воздел руки к небу, бросил своему другу негру пригоршню мелочи, взамен чего завладел кучей крючков, которые впопыхах рассовал по карманам, и бросился к нам со всех ног.
Это было так смешно, что мы разразились хохотом. При этом мадемуазель Морна открыла двойной ряд ослепительных зубов. Ослепительных, я настаиваю на этом слове.
Мы повернули назад, и господин де Сен-Берен трусил рядом с нашими лошадьми. Но мадемуазель Морна пожалела беднягу и, переведя лошадь на шаг, молвила нежно:
— Не спешите так, дядюшка! Вы обливаетесь потом.
(Так он ее дядя? Ох, моя бедная головушка!) Мы возвратились к конвою, где нас встретили ироническими улыбками. Господин де Сен-Берен не смутился. Казалось, он даже удивился, увидев на площади столько народу.
— Значит, я опоздал? — невинно спросил он.
Тогда вся колонна разразилась хохотом, и господин де Сен-Берен присоединился к общему хору. Он мне нравится, этот парень.
Но мы все еще не отправились.
В тот момент, когда господин де Сен-Берен наклонился, чтобы проверить, как хороший наездник, подпругу, футляр для удочек, который он носит на перевязи, по несчастью, стукнул в бок одного из ослов. Животное оказалось чувствительно, оно лягнуло несчастного Сен-Берена, и тот покатился в пыль.
К нему бросились на помощь. Но наш чудак уже был на ногах.
— Это много хорошо! Мусье иметь много счастья, — сказал ему Тонгане. — Если укусить пчела либо лягнуть лошадь, большое путешествие много хорошо!
Не отвечая ему, де Сен-Берен, тщательно почищенный, вспрыгнул в седло, и отряд смог наконец двинуться.
Тем временем солнце встало, и его первые лучи весело осветили наш путь.
За мостом, соединяющим Конакри с материком, начинается отличная дорога шириной от пяти до шести метров, где свободно может пройти повозка. Она доведет нас до Тимбо, за четыреста километров. Значит, до Тимбо мы можем не бояться трудностей. Погода хорошая, температура едва достигает семнадцати градусов в тени, и нам не грозят тропические ливни: их сезон миновал.
Вперед! Все к лучшему в этом лучшем из миров!
Около десяти часов мы перешли но мосту речку, которую Тассен назвал притоком Маиса или Моребайа, а может, это и есть одна из этих двух рек. Сейчас мы находимся в полном неведении на этот счет!
Впрочем, переход через речки — разменная монета путешествий в этой части Африки. Не проходит дня, чтобы не приходилось пересечь одну или несколько. Само собой разумеется, мои статьи — не курс географии, и я не буду говорить о всяких мелочах, если они так или иначе не выйдут из пределов обычного.
В окрестностях Конакри дорога идет почти прямо, по слегка холмистой стране. Она окаймлена достаточно хорошо возделанными полями. Плантации маиса или проса, кое-где виднеются посадки хлопчатника, банановые рощи. Изредка встречаются какие-то невзрачные деревушки, которым Тассен с уверенностью дает названия, по-моему, совершенно фантастические. Но нам-то это все равно, они все для нас одинаковы.
Около десяти часов, когда жара усилилась, капитан Марсеней командует: «Привал!». Мы прошли двадцать километров от Конакри, и это очень хорошо. В пять часов пополудни, перекусив и отдохнув, мы снова тронемся в путь, а около десяти часов вечера станем лагерем на ночь.
Это программа на каждый день, и я не буду к ней возвращаться, так как не намерен докучать читателям мелочными подробностями пути. Я буду заносить в свои путевые заметки только интересные факты.
Сказав об этом, продолжаю.
Место для стоянки капитан Марсеней выбрал удачно. Мы остановились в тени маленького леска, где сможем укрыться от солнечных лучей. Пока солдаты разбрелись, мы (я имею в виду членов парламентской комиссии, мадемуазель Морна, капитана, господина де Сен-Берена и вашего покорного слугу) расположились на хорошенькой лужайке. Я предлагаю нашей попутчице подушку, но капитан Марсеней и господин Барсак опередили меня и притащили по складному стулу. Вот затруднение! Мадемуазель Морна не знает, что выбрать. Уже капитан и глава экспедиции смотрят друг на друга исподлобья, но мадемуазель Морна водворяет между ними согласие, предпочтя мою подушку. Оба воздыхателя смотрят на меня страшными глазами.
Бодрьер садится в сторонке на кучку травы посреди группы тех, кого я окрестил «нейтралистами». Это более или менее компетентные представители министерств, Эйрье, Кирье и Понсен.
Последний, самый замечательный из троих, не перестает делать заметки с момента нашего отъезда. Но я не знаю какие. Если бы он был менее «официален», я бы осмелился намекнуть, что он прекрасно вписывается в типаж оценщика, но его величие исключает подобные вольности. Какой лоб! С таким лбом человек бывает или удивительно умным, или поразительно глупым. К какой из этих категорий отнести Понсена? Я надеюсь в этом разобраться позже.
Доктор Шатонней и господин Тассен, которых мы сравниваем с птичками-неразлучниками, устроились под фиговым деревом. Они разостлали на земле географические карты. В их собственных интересах надеюсь, что они не будут их единственной пищей!
Морилире решительно находчивый парень: он притащил для нашей группы стол, затем и скамейку, на которой я устроился, оставив местечко и Сен-Берену.
Сен-Берена здесь нет. Впрочем, Сен-Берен никогда здесь не бывает.
Морилире позаботился о походной печке. С помощью Чумуки и Тонгане он будет нам стряпать, так как условлено беречь консервы и провизию, привезенную из Европы, на те, казалось, редкие случаи, когда мы не сумеем достать свежей провизии.
Морилире купил мяса в Конакри. Он показал его нам.
— Мой из него сделать хорошее рагу с ягненком, нежное, как маленький ребенок! — сказал он.
Нежное, как ребенок! Это сравнение заставляет нас вздрогнуть. Неужели Морилире пробовал человеческое мясо? Мы спрашиваем его об этом. Он лицемерно отвечает, что сам никогда не ел, но слышал, как хвалили его превосходный вкус. Гм!..
Наш первый завтрак ничуть не похож на завтрак в Английском кафе[25], но тем не менее он превосходен. Судите сами: ягненок, зажаренный с просяной кашей, пирожное из маиса, фиги, бананы и кокосовые орехи. Салат — из сердцевины пальмы, питье — чистая вода из источника, протекающего у наших ног, а для желающих — пальмовое вино.
Этим кушаньям предшествовала закуска, которой не предвидел наш метрдотель[26]. Но не будем забегать вперед, как говорится в хорошо продуманных романах.
Пока Морилире и его два помощника готовили нам объявленное кушанье, доктор Шатонней, приблизившись, дал нам на этот счет объяснения, которые я называю техническими.
— О ягненке, — сказал он, — я не говорю; об этом вы знаете столько же, сколько я. Просо, которое его сопровождает на нашем столе, — это злак, подобный хлебу. Смешанное с маслом из карите или из се, поскольку дерево, его доставляющее, носит оба эти названия, оно представляет достаточно съедобный соус при условии, что масло хорошее. Масло извлекается из плодов дерева, похожих на орехи или каштаны. Достигают этого путем отжима и кипячения сока, затем его очищают, добавляя несколько капель холодной воды в кипящий раствор. Масло тогда становится весьма ценным.
— Вы все знаете, доктор, — восхитилась мадемуазель Морна.
— Нет, мадемуазель, но я много об этом читал, и особенно в замечательном труде капитана Бингера. И это позволяет мне объяснить, что такое салат из пальмы. Эти пальмы делятся на мужские и женские экземпляры. Мужские не дают плодов, но имеют превосходную плотную древесину, которая не гниет в воде и не поддается челюстям термитов[27]. Женские экземпляры дают плоды, приятные на вкус. Листья пальмы употребляются на крыши для хижин, на изготовление вееров, циновок, веревок. Ими даже можно пользоваться как бумагой. Вот действительно полезное растение! А салат приготовляется из сердцевины молодой пальмы в самом нежном возрасте…
Я перебиваю:
— Ну, доктор! Это элегия[28], честное слово!
Доктор добродушно улыбается. Он продолжает:
— Конец моего рассказа будет менее поэтичен, потому что эту же сердцевину иногда кладут в уксус и получают… корнишоны![29]
Превосходный доктор продолжал бы свои научные объяснения, но наше внимание привлекли крики из лесу. Мы тотчас узнали, кто их испускает.
Держу пари, что, если бы я предложил нашим читателям вопрос: «Кому принадлежал этот голос?», они немедленно ответили бы хором: «Черт побери! Господину де Сен-Берену!»
И наши читатели не ошиблись бы. Конечно, это Сен-Берен взывал о помощи.
Я бросился на его крик в сопровождении капитана Марсенея и Барсака. Мы нашли Сен-Берена в болоте, увязшего по пояс.
Когда мы вытащили его на сухое место, я спросил:
Как вы попали в эту трясину или в этот «маригот», выражаясь местным языком?
— Я поскользнулся, когда ловил, — ответил он, забрызгав меня грязью.
— На удочку?
— Необдуманный вопрос! Руками, мой дорогой!
— Руками?
Сен-Берен показал нам свой колониальный шлем[30], завернутый в полотняный пиджак.
— Подождите, — сказал он, не ответив на мой вопрос. — Нужно осторожно развернуть мой пиджак, а то они ускачут.
— Кто они?
— Лягушки.
Пока мы беседовали, Сен-Берен ловил лягушек. Вот полоумный!
— Поздравляю, — одобрил Барсак. — Лягушки — питательная вещь! Но послушайте, как квакают те, которых вы поймали. Очевидно, не хотят быть съеденными…
— Если только они не просят, чтобы им прислали короля![31] — рискнул я пошутить.
Не слишком остроумно, признаюсь. Но здесь сойдет!..
Мы вернулись в лагерь. Сен-Берен переменил одежду, а Морилире зажарил плоды его охоты. Стол был накрыт, и все поели с большим аппетитом: ведь мы как-никак проделали двадцать километров верхом.
Разумеется, мадемуазель Морна председательствовала. Она поистине была восхитительна. (Я это уже, кажется, говорил, но в данном случае не боюсь повторений.) Простодушный, добрый ребенок с милыми мальчишескими манерами, она установила среди нас атмосферу полной непринужденности.
— Дядюшка… — сказала она. (Итак, это все-таки ее дядя? Решено?) — Дядюшка воспитал меня как мальчика и сделал из меня мужчину. Пожалуйста, забудьте мой пол и рассматривайте меня как товарища.
Но это не помешало ей, говоря таким образом, адресовать капитану Марсенею одну из тех полуулыбок, которые ясно как день показывают, что у мальчиков такого сорта кокетство всегда в силе.
Мы выпили кофе, а потом, растянувшись на высокой траве в тени пальм, предались сладостному отдыху.
Отправление было назначено, как я уже говорил, на пять часов; но, когда понадобилось собрать конвой, оказалось, что он вышел в тираж, если можно употребить такое выражение.
Напрасно Морилире, когда пришло время, приказывал своим людям приготовиться. К нашему большому удивлению, они отказались, крича все разом, что они не видели луны, что они не отправятся до тех пор, пока не увидят луну!
Мы были ошеломлены, но ученый господин Тассен разъяснил нам эту тайну.
— Я не знаю, что это такое, — сказал он. — Все исследователи рассказывали об этом в путевых отчетах. Когда месяц молодой — а ему в этот вечер только двое суток, — негры обычно говорят: «Это плохой знак. Никто не видел луну. Дорога будет плохая».
— Иоо! Иоо! (Да! Да!) — шумно согласились погонщики и носильщики, которым Морилире перевел слова ученого географа. — Каро! Каро! (Луна! Луна!)
Стало ясно, что, пока луна не займет своего обычного положения на небосводе, эти упрямцы не согласятся отправиться. Однако было еще светло и небо покрывали тучи.
Негры упорствовали, и, быть может, мы оставались бы на том же месте еще неизвестно сколько, если бы около шести часов бледный серп луны не показался среди двух тучек. Черные испустили радостные крики.
— Аллах та тула кенде, каро кутайе! — восклицали они, ударяя себя по лбу правой рукой. (Господь мне послал здоровье: я вижу новый месяц!)
Без всяких затруднений колонна двинулась.
Но мы потеряли два часа, и вечерний переход был таким образом сокращен.
Около девяти часов остановились в густом лесу и раскинули палатки. Впрочем, местность была не совсем пустынна. Справа от дороги стояла покинутая туземная хижина, а слева виднелась другая — обитаемая.
Капитан Марсеней посетил первую и, найдя, что она достаточно пригодна для ночлега, предложил мадемуазель Морна устроиться в ней на ночь. Она согласилась и исчезла в этом неожиданном отеле.
Но не прошло и десяти минут, как послышались громкие крики. Мы прибежали и нашли ее стоящей перед хижиной; она показывала на пол жестом отвращения.
— Что это? — спрашивала она.
Это были бесчисленные белые черви. Они вышли из земли и ползали по ней в таком огромном количестве, что казалось, будто перемещается сама почва.
— Представьте, господа, — сказала мадемуазель Морна, — как я перепугалась, почувствовав их холодное прикосновение к моему лицу, рукам! Я их нашла везде, даже в карманах! Я стала отряхиваться, и они градом посыпались с моей одежды. Пффф… Скверные твари!
Тем временем прибежал Сен-Берен. Он без труда нашел слово, чтобы охарактеризовать положение.
— Эх! — вскричал он с сияющим лицом. — Да ведь это червяки!
И это действительно были червяки, уж он-то в этом разбирался, господин де Сен-Берен!
Он наклонился, чтобы набрать их про запас.
— Твой в них не нуждается, — сказал Тонгане. — Много их на дороге. Они много скверны, везде попадаться. Нельзя всех задавить.
Это обещает нам хорошие ночлеги! А туземцы, как же они умудрились свыкнуться с этими легионами червей?
Без сомнения, я подумал об этом вслух.
— Кушать их, мусье, — сказал Тонгане. — Вкусно!
Мадемуазель Морна, не обладавшая неприхотливым вкусом обитателей этих мест, собиралась попросту устроиться в одной из палаток, когда Морилире сообщил ей, что молодая негритянка, служанка земледельца-негра, которого нет дома, предлагает ей гостеприимство в чистой хижине, где даже есть — невероятная вещь! — настоящая европейская кушетка.
Мадемуазель Морна принимает предложение, и мы торжественно провожаем ее в новое жилище. Служанка нас ждет. Она стоит возле одного из деревьев карите, о которых я уже говорил.
Это девочка среднего роста, лет пятнадцати. Она совсем недурна. Так как на ней нет никакой другой одежды, кроме простого листка, который, очевидно, не куплен ни в «Лувре»[32], ни в «Дешевой распродаже», но, «быть может, у весны», как тонко заметил Сен-Берен, то она походит на красивую статую из черного мрамора.
В данное время статуя очень занята тем, что собирает что-то в листве карите.
— Она собирает гусениц, которых выдавит, высушит и из которых — только не пугайтесь! — сделает соус, — объяснил доктор Шатонней, блестящий знаток негритянской кухни. — Эти гусеницы называются «сетомбо». Они единственно являются съедобными, и, кажется, у них приятный вкус.
— Верно, — подтверждает Морилире. — Их вкусные!
Миленькая негритянка, завидев нас, идет навстречу.
К нашему большому удивлению, она говорит на довольно правильном французском языке.
— Я, — обращается она к мадемуазель Морна, — воспитана во французской школе, служила у белой женщины, жены офицера, вернулась в деревню во время большой битвы и попала в плен. Умею делать постель, как белые. Ты будешь довольна.
Она ласково берет за руку мадемуазель Морна и увлекает в хижину. Мы возвращаемся довольные, что наша компаньонка хорошо устроилась. Но час сна еще не пришел ни для нее, ни для нас.
Не прошло и получаса, как мадемуазель Морна зовет нас на помощь. Мы бежим и при свете факелов видим неожиданное зрелище. На земле, у порога хижины, распростерта маленькая черная служанка. Ее спина исполосована красными рубцами. Несчастная отчаянно рыдает. Перед ней стоит, защищая ее, мадемуазель Морна — она великолепна, когда гневается, — а в пяти шагах ужасный негр строит отвратительные гримасы, держа в руке палку.
Мы спрашиваем объяснений.
— Представьте себе, — говорит мадемуазель Морна, — я только что легла в постель. Малик, так зовут маленькую негритянку, — славное имя, не правда ли, оно напоминает о Бретани? — Малик обмахивала меня, и я начала засыпать. И вот этот зверь, ее хозяин, внезапно вернулся. Увидев меня, он пришел в ярость, потащил бедное дитя и принялся избивать, чтобы научить ее, как водить белых в его хижину.
— Хорошенькие нравы! — ворчит Бодрьер.
Он прав, этот веселый Бодрьер! Но он неправ, когда, злоупотребляя положением, принимает ораторскую позу и разражается следующим обращением:
— Вот они, господа, эти варварские народности, которых, вам угодно превратить в миролюбивых избирателей!
Очевидно, он воображает себя на трибуне. Барсак вздрагивает, точно его укусила муха. Он выпрямляется и сухо отвечает:
— Обращайтесь к тем, кто никогда не видел, как француз бьет женщину!
Он тоже прав, господин Барсак!
Неужели нам придется присутствовать при состязании в красноречии? Нет: Бодрьер не отвечает. Барсак поворачивается к негру с палкой.
— Эта малютка тебя покинет, — говорит он. — Мы уведем ее с собой.
Негр протестует: негритянка его невольница. Он за нее заплатил. Неужели мы будем терять время, доказывая ему, что рабство запрещено на французской территории? Он все равно не поймет. Нравы преобразуются законами, но не в один же день.
Господин Барсак находит лучший выход.
— Я покупаю твою невольницу, — говорит он. — Сколько?
Браво, господин Барсак! Вот хорошая идея!
Негр видит случай провернуть выгодное дельце и успокаивается. Он просит осла, ружье и пятьдесят франков.
— Пятьдесят ударов палкой! — отвечает капитан. — Ты их вполне заслуживаешь.
Стали торговаться. Наконец мошенник уступает служанку за старое кремневое ружье, кусок материи и двадцать пять франков. Все это ему выдают.
Пока продолжается спор, мадемуазель Морна поднимает Малик и перевязывает ее раны, смазав маслом карите. Когда же сделка завершается, она уводит ее в наш лагерь, одевает в белую блузу и говорит, положив ей в руку несколько монет:
— Ты больше не раба: я тебе возвращаю свободу.
Но Малик разражается рыданиями: она одна на свете, ей некуда идти, и она не хочет покидать «такую добрую белую»: она будет служить у нее горничной. Она плачет, умоляет.
— Оставь ее, девочка, — вмешивается Сен-Берен. — Она тебе, конечно, будет полезна. Она тебе окажет те тысячи мелких услуг, в которых женщина всегда нуждается, будь она даже мужчиной.
Мадемуазель Морна соглашается тем охотнее, что ей этого очень хочется. Малик, не зная, как выразить благодарность Сен-Берену, который заступился за нее, бросается к нему на шею и целует в обе щеки. Утром Сен-Берен признался мне, что никогда и ничто ему не было так неприятно!
Бесполезно прибавлять, что мадемуазель Морна не думала искать гостеприимства у туземцев в третий раз. Ей разбили палатку, и ничего больше не смущало ее сна.
Таков был первый день нашего путешествия.
Без сомнения, следующие будут походить на него. Поэтому я не буду рассказывать о них подробно, и, если не случится чего-либо особенного, руководствуйтесь пословицей: «АЬ uno disce omnes»[33].
Амедей Флоранс.
Вторая статья Амедея Флоранса была опубликована в «Экспансьон франсез» 18 января. Ниже мы приводим ее целиком.
Дни идут за днями. — Мой гость. — Балет. — Я допускаю нескромность. — Чудесная ловля господина де Сен-Берена. — Воронья. — Чтобы сделать мне честь. — Тимбо! — Сорок восемь часов остановки. — Буфет. — Даухерико. — Розовая жизнь в черной стране. — Прав ли господин Барсак? — Я оказываюсь в затруднении.
Даухерико. Шестнадцатое декабря. Со времени моего последнего письма, написанного при дрожащем свете фонаря в зарослях в вечер нашего отправления, путешествие продолжалось без особенных происшествий.
Второго декабря мы свернули лагерь в пять часов утра, и наша колонна, увеличившись на одну единицу (осмелюсь ли я сказать, на пол-единицы, так как, право же, белый стоит двух черных?), двинулась в путь.
Пришлось разгрузить одного осла, переложив на других его поклажу, чтобы посадить Малик. Маленькая негритянка, казалось, по-детски забыла недавние горести: она все время смеется. Счастливая натура! Мы продолжали путь легко и спокойно, и, если бы не цвет кожи населения, нас окружающего, и не однообразие пейзажа, можно было бы подумать, что мы не покидали Франции.
Пейзаж привлекателен: мы пересекаем плоскую или чуть волнистую местность с небольшими возвышенностями на севере и, насколько хватает глаз, видим только чахлую растительность — смесь кустарника и злаков высотой от двух до трех метров, носящую название «зарослей».
Кое-где попадаются рощицы деревьев, хилых по причине периодических пожаров, опустошающих эти степи в сухое время года, и возделанные поля, «луганы», по местному выражению, за которыми следуют обычно большие деревья. Все это свидетельствует о близости деревни.
Эти деревни носят глупые имена: Фонгумби, Манфуру, Кафу, Уоссу и так далее, я не продолжаю. Почему бы им не называться Нейи или Аеваллуа, как у людей?
Одно из названий нас позабавило. Довольно значительный город, расположенный на границе английского Сьерра-Леоне и который мы поэтому оставляем далеко в стороне от нашего пути, называется Тассен. Наш великий географ немало возгордился, открыв такого однофамильца в ста тридцати шести километрах от Конакри.
Жители смотрят на нас приветливо и имеют совершенно безобидный вид. Я не думаю, что у них интеллект Виктора Гюго или Пастера, но так как ум не представляет собой непременного условия для подачи избирательного бюллетеня, как доказано долгим опытом, можно полагать, что господин Барсак прав.
Нет нужды упоминать, что начальник экспедиции входит в самые бедные деревушки и ведет долгие разговоры с их обитателями. Позади него господин Бодрьер производит свое следствие.
Господа Барсак и Бодрьер, как и следовало предполагать, делают прямо противоположные выводы из того, что видят, и возвращаются к нам в одинаковом восхищении. Таким образом, все довольны. Это прекрасно.
Мы пересекаем речки или следуем вдоль них: Форекарьях, Меллакоре, Скари, Наба, Дьегунко и т. д., и попадаем из долины в долину, почти не замечая их. Во всем этом нет особого интереса.
Я смотрю в свои записки и не нахожу в них ничего интересного до шестого декабря, когда господин де Сен-Берен, который на пути к тому, чтобы стать моим другом Сен-Береном, учинил выходку для моего развлечения и, надеюсь, для вашего.
В этот вечер мы остановились лагерем поблизости от деревушки Уалья. Когда пришло время, я возвратился в палатку с законным намерением уснуть. Я нахожу там Сен-Берена, раздетого вплоть до рубашки и кальсон. Его одежда разбросана повсюду. Постель приготовлена. Очевидно, Сен-Берен вознамерился спать у меня. Остановившись у входа, я созерцаю неожиданного обитателя моей палатки, занятого своими делами.
Сен-Берен нисколько не удивляется, увидев меня. Вообще Сен-Берен никогда ничему не удивляется. Он очень взволнован, повсюду роется и разбрасывает содержимое моего чемодана по земле. Но он не находит того, что ищет, и это его раздражает. Он подходит ко мне и заявляет убежденным тоном:
— Ненавижу рассеянных людей. Они отвратительны!
Я соглашаюсь не моргнув глазом:
— Отвратительны! Но что с вами случилось, Сен-Берен?
— Представьте себе, — отвечал он, — я не могу найти своей пижамы. Держу пари, что это животное Чумуки забыл ее на последней остановке. Вот весело!
Я подсказываю:
— Если только она не в вашем чемодане!
— В моем…
— Так как это мой чемодан, дорогой друг. Как и эта гостеприимная палатка, и эта постель — мои…
Сен-Берен выкатывает удивленные глаза. Внезапно, поняв ошибку, он хватает разбросанную одежду и спасается бегством, как будто по его пятам гонится куча людоедов. Я падаю на постель и катаюсь от хохота. Что за восхитительное создание! На следующий день, седьмого декабря, мы собираемся сесть за стол после утреннего перехода, когда замечаем негров, которые как будто за нами шпионят. Капитан Марсеней приказывает своим людям прогнать их. Они убегают, потом возвращаются.
— Гонитесь за туземцем, он пустился в галоп, — изрекает по этому случаю доктор Шатонней, у которого мания по всякому поводу, а еще чаще без повода, цитировать стихи, обычно не имеющие никакого отношения к делу. Но у всякого свои причуды.
Морилире на наши расспросы сказал, что эти черные (их было около десятка) — торговцы и колдуны, у которых нет враждебных намерений, и они только хотят, одни — продать нам свой товар, а другие — развлечь нас.
— Приготовьте мелочь и введите их в столовую! — сказал, смеясь, господин Барсак.
Вошли черные, один безобразнее и грязнее другого. Среди них были «нуну», искусники тридцати шести ремесел, мастера по изготовлению горшков и корзинок, безделушек, деревянных и железных изделий; «дьюла» или «марраба», продававшие оружие, материи и особенно орехи «кола», которых мы сделали большой запас. Известны возбуждающие средства этого плода, который доктор Шатонней называет «пищей бережливых». Мы были очень рады приобрести большое количество их в обмен на соль. В областях, которые мы пересекаем, соль редка, она тут, как говорится, на вес золота, и ценность ее увеличивается по мере того, как мы удаляемся от берега. Мы ее везем с собой несколько бочонков.
Потом мы подзываем колдунов и приказываем им петь самые лучшие песни в честь нашей милой компании.
Этих трубадуров[34] черной страны двое. Первый намерен сыграть на гитаре. Что за гитара! Вообразите себе тыкву, проткнутую тремя бамбуковыми пластинками со струнами из кишок. Этот инструмент называют «дьянне». Второй колдун, старик с воспалением глаз, что здесь не редкость, держал в руках что-то вроде флейты, «фабразоро» на языке бамбара. Это простая тростинка, к каждому концу которой прилажена маленькая тыква.
Концерт начался. Второй колдун, на котором была только «била», род повязки в три пальца шириной, обернутой вокруг бедер, принялся танцевать. А его товарищ, более прилично одетый в однуиз длинных блуз, которые называют «дороке», но страшно грязную, сел на землю, щипал струны гитары и испускал горловые крики, которые, как я полагаю, он хотел выдать за песню, адресованную солнцу, луне, звездам и мадемуазель Морна.
Судорожные прыжки одного и завывания другого, странные звуки, извлекаемые двумя виртуозами из их инструментов, возбуждающе подействовали на наших ослов. Они бросили свое просо, рис и кукурузу и устроили не совсем обычный балет.
Увлеченные примером, мы расхватали кастрюли и котлы и грянули по ним ложками и вилками. Господин де Сен-Берен разбил тарелку, воспользовался осколками, как кастаньетами, и пустился в разнузданное фанданго[35] с вашим покорным слугой в качестве партнера. Господин Барсак, — должен ли я об этом говорить? — сам господин Барсак, утратив всякую сдержанность, свернул себе чалму из салфетки, и, в то время как господин Бодрьер, депутат Севера, закрыл лицо, почтенный депутат Юга исполнил па самого сверхъюжного фантастического танца.
Но нет такой хорошей шутки, которая не кончалась бы. После пяти минут суматохи мы выдохлись и были принуждены остановиться. Мадемуазель Морна смеялась до слез.
Вечером того же дня Амедеем Флорансом, нижеподписавшимся, был совершен проступок, в котором он признался в заголовке этой статьи. По правде говоря, к таким вещам я уже привык, нескромность — маленький грех репортеров.
Итак, в этот вечер мою палатку случайно поставили возле палатки мадемуазель Морна; я ложился спать, когда услышал по соседству разговор. Вместо того чтобы заткнуть уши, я слушал: это мой недостаток.
Мадемуазель Морна говорила со своим слугой Тонгане, тот отвечал на фантастическом английском языке, который я подправляю для удобства читателей. Разговор, без сомнения, начался раньше. Мадемуазель Морна расспрашивала Тонгане о его прошлой жизни. В момент, когда я навострил уши, она спросила:
— Как ты, ашантий…
Вот как! Тонгане — не бамбара; я этого никогда не думал.
— …сделался сенегальским стрелком? Ты мне это уже говорил, когда нанимался, но я не помню.
Мне кажется, мадемуазель Морна нечистосердечна. Тонгане отвечает:
— Это после дела Бакстона…
Бакстон? Это имя мне о чем-то говорит. Но о чем?
Продолжая слушать, я роюсь в памяти.
— Я служил в его отряде, — продолжает Тонгане, — когда пришли англичане и стали в нас стрелять.
— Знаешь ты, почему они стреляли? — спрашивает мадемуазель Морна.
— Потому что капитан Бакстон всех грабил и убивал.
— Это все верно?
— Очень верно. Жгли деревни. Убивали бедных негров, женщин, маленьких детей.
— И капитан Бакстон сам приказывал совершать все эти жестокости? — настаивает мадемуазель Морна изменившимся голосом.
— Нет, не сам, — отвечает Тонгане. — Его никогда не видали. Он больше не выходил из палатки после прихода другого белого. Этот белый давал нам приказы от имени капитана.
— Он долго был с вами, этот другой белый?
— Очень долго. Пять, шесть месяцев, может быть, больше.
— Где вы его встретили?
— В зарослях.
— И капитан Бакстон принял его?
— Они не расставались до того дня, когда капитан больше не вышел из своей палатки.
— И, без сомнения, все жестокости начались с этого дня?
Тонгане колеблется.
— Я не знаю, — признается он.
— А этот белый? — спрашивает мадемуазель Морна. — Ты помнишь его имя?
Шум снаружи покрывает голос Тонгане. Я не знаю, что он отвечает. В конце концов, мне безразлично. Это какая-то старая история, меня она не интересует.
Мадемуазель Морна спрашивает снова:
— И после того как англичане стреляли в вас, что с тобой случилось?
— Я вам говорил в Дакаре, где вы меня нанимали, — отвечает Тонгане. — Я и много других — мы очень испугались и убежали в заросли. Там были только мертвецы. Я похоронил своих друзей, а также начальника, капитана Бакстона.
Я слышу приглушенное восклицание.
— После этого, — продолжает Тонгане, — я бродил из деревни в деревню и достиг Нигера. Я поднялся по нему в украденной лодке и пришел наконец в Тимбукту, как раз тогда туда явились французы. На путешествие у меня ушло около пяти лет. В Тимбукту я нанялся стрелком, а когда меня освободили, отправился в Сенегал, где вы меня встретили.
После долгого молчания мадемуазель Морна спрашивает:
— Итак, капитан Бакстон умер?
— Да, госпожа.
— И ты его похоронил?
— Да, госпожа.
— Ты знаешь, где его могила?
Тонгане смеется.
— Конечно, — говорит он. — Я дойду до нее с закрытыми глазами.
Снова молчание, потом я слышу:
— Доброй ночи, Тонгане!
— Доброй ночи, госпожа! — отвечает негр, выходит из палатки и удаляется.
Я немедленно укладываюсь спать, но едва я затушил фонарь, как ко мне приходят воспоминания.
«Бакстон? Черт возьми, если я этого не знаю! Где была моя голова?! Какой восхитительный репортаж я тогда упустил».
В то уже довольно отдаленное время (прошу извинить личные воспоминания!) я работал в «Дидро» и предложил моему директору направить меня корреспондентом на место преступлений капитана-бандита. В продолжение нескольких месяцев он отказывал, боясь расходов. Что вы хотите? Ни у кого нет чувства важности событий. Когда же наконец он согласился, было слишком поздно. Я узнал в Бордо в момент посадки, что капитан Бакстон убит.
Но все это старая история, и если вы меня спросите, зачем я вам рассказал этот удивительный разговор Тонгане и его госпожи, то отвечу, что, по правде говоря, и сам не знаю.
Восьмого декабря снова нахожу в записной книжке имя Сен-Берена. Он неистощим, Сен-Берен! На сей раз это пустячок, но он нас очень позабавил. Пусть он и вас развеселит на несколько минут.
Мы ехали около двух часов во время утреннего перехода, когда Сен-Берен вдруг начал испускать нечленораздельные звуки и задергался в седле самым потешным образом. По привычке мы уже начали смеяться. Но Сен-Берен не смеялся. Он еле-еле сполз с лошади и поднес руку к той части туловища, на которой привык сидеть, а сам все дергался, непонятно почему.
К нему поспешили. Что случилось?
— Крючки!.. — простонал Сен-Берен умирающим голосом.
Крючки?… Это не объяснило нам ничего. Только когда несчастный вернулся к жизни, нам открылся смысл этого восклицания.
Читатели, быть может, еще помнят, что в момент, когда мы покидали Конакри, Сен-Берен, призванный к порядку теткой, — или племянницей? — подбежал, поспешно засовывая горстями в карман купленные им крючки. Конечно, он потом про них и думать забыл. И эти самые крючки теперь отомстили за такое пренебрежение. Путем обходных маневров они переместились между седлом и всадником, и три из них прочно вцепились в кожу своего владельца.
Понадобилось вмешательство доктора Шатоннея, чтобы освободить Сен-Берена. Для этого достаточно было трех ударов ланцета, которые доктор не преминул сопроводить комментариями, прибавив при этом, что такая работа — одно удовольствие.
— Можно сказать, что вы «клевали»! — убежденно заметил он, исследуя результаты первой операции.
— Ой! — крикнул вместо ответа Сен-Берен, освобожденный от первого крючка.
— Хорошая была рыбалка! — пошутил доктор во второй раз.
— Ой! — снова взвизгнул Сен-Берен.
И наконец, после третьего раза, доктор поздравил:
— Вы можете гордиться своим уловом!
— Ой! — в последний раз простонал Сен-Берен.
Операция закончилась. Осталось перевязать раненого, который затем взгромоздился на лошадь и в продолжение двух дней принимал в седле самые причудливые позы.
Двенадцатого декабря мы все прибыли в Боронью. Боронья — маленькая деревушка, как и все прочие, но обладает преимуществом в лице исключительно любезного старшины. Этот юный старшина, всего лет семнадцати — восемнадцати, усиленно размахивал руками и раздавал удары кнутом любопытным, которые подходили к нам слишком близко. Он устремился к каравану с рукой у сердца и сделал нам тысячу уверений в дружбе, за что мы вознаградили его солью, порохом и двумя бритвами. При виде этих сокровищ он заплясал от радости.
В знак признательности он приказал построить за деревней шалаши, в которых мы могли бы лечь. Когда я вступил во владение своим, то увидел, что «нуну» усердно разравнивали и утаптывали почву, покрыв ее сухим коровьим навозом. Я поинтересовался, к чему такой роскошный ковер; они ответили, что это мешает белым червям выползать из земли. Я был благодарен за внимание и заплатил им горстью каури[36]. Они пришли в восторг.
Тринадцатого декабря утром мы достигли Тимбо без особых приключений. Это поселение, наиболее значительное из всех, которые мы до сих пор миновали, окружено «тата», стеной из глины, толщина которой неодинакова и позади которой возведены деревянные леса с настилом для караула.
«Тата» Тимбо окружает три деревни, отделенные одна от другой обширными возделанными или лесистыми пространствами, где пасутся домашние животные. В каждой из деревень есть маленький ежедневный рынок, а в самой крупной раз в неделю бывает большой базар.
Из четырех хижин одна, как правило, необитаема. Она заполнена мусором и всякой дрянью, как, впрочем, и улицы. Нет сомнения, что в этих краях не хватает уборщиков. Кроме того, здесь не только грязно, но и очень бедно. Мы видели детей, большей частью худых, как скелеты, рывшихся в отбросах в поисках пищи. А женщины отвратительно тощие.
Это, впрочем, не мешает им быть кокетками. Так как был базарный день, деревенские богачки вырядились. Поверх «парадных» туалетов они надели голубые в белую полоску передники; верх туловища окутывался куском белого коленкора или дешевенькой тафты ослепительной расцветки; уши оттягивали тяжелые металлические кольца, поддерживаемые серебряными цепочками, которые перекрещивались на макушке; их шеи, запястья и щиколотки были украшены браслетами и ожерельями из коралла или фальшивого жемчуга.
Почти у всех были прически в форме каски. У иных — выбрито темя и на верхушке головы красовался пучок из волос, украшенный мелким стеклярусом. Другие ходили совершенно бритыми. Самые изящные щеголяли прической клоуна: острый пучок волос надо лбом и два хохолка по бокам. Кажется, по их прическам можно узнать, к какому народу они принадлежат: пель, манде, бамбара и т. д. Но у меня нет достаточных познаний, и я пропускаю эти этнографические подробности, которым господин Тассен по возвращении должен посвятить раздел в книге, по меньшей мере, серьезно обоснованный.
Мужчины одеты в белые блузы или передники. Они носят самые разнообразные головные уборы — от красной суконной шапочки до соломенной шляпы и колпака, украшенного жестянками или кусочками цветной материи. Для выражения приветствия они бьют себя ладонью в грудь добрых пять минут, повторяя слово «дагаре», что, как и «ини-тье», означает «здравствуйте».
Мы отправились на большой базар, где нашли в сборе всю аристократию Тимбо. Торговцы уже с утра устроились в шалашах, расположенных в два ряда, или под полотнищами, укрепленными на четырех кольях; но «высший свет» явился только к одиннадцати часам.
Здесь продается всего понемножку: просо, рис, масло карите по пятьдесят сантимов[37] за килограмм, соль по семьдесят семь франков и пятьдесят сантимов за бочонок в двадцать пять килограммов, быки, козы, бараны, а также куры по три франка тридцать сантимов за штуку, что недорого; далее идут кремневые ружья, орехи кола, табак, галеты из просяной или кукурузной муки, «койо» (ленты для передников), различные материи — гвинейская кисея и коленкор; шапки, тюрбаны, нитки, иголки, порох, кремни для ружей и т. д. и т. д.; и, наконец, разложенные на сухих кожах кучки гнилого мяса со своеобразным запахом — для лакомок.
Тимбо, как я уже говорил, первый более или менее значительный центр, который мы встретили. Там мы оставались тринадцатого и четырнадцатого декабря, не потому, что очень устали, а по той причине, что животные и носильщики, в сущности тоже вьючные животные, выказывали законное утомление.
В продолжение этих сорока восьми часов мы совершили многочисленные прогулки внутри «тата». Я ограничивался здесь самыми существенными наблюдениями. Не ждите от меня полных описаний, которые вы, впрочем, без труда найдете в специальных трактатах. Я же просто являюсь историком экспедиции Барсака, и эта роль мне по душе. Меня вдохновляет муза истории Клио, но я не люблю географию. Пусть это будет ясно раз и навсегда.
На следующий день после нашего прибытия, то есть четырнадцатого декабря, мы очень беспокоились о проводнике: в продолжение целого дня его разыскивали повсюду. Он исчез.
Успокойтесь: пятнадцатого декабря, в момент отправки, он был на своем месте и ко времени нашего пробуждения успел раздать немало палочных ударов, чтобы погонщики не сомневались в его присутствии.
Допрошенный Барсаком, Морилире упрямо отвечал, что он накануне совсем не покидал лагеря. Так как у нас не было доказательств, да и проступок был незначителен, казалось извинительным, что Морилире немного погулял на свободе, и об этом случае скоро забыли.
Мы покинули Тимбо пятнадцатого декабря, в обычный час, и путешествие продолжалось без особых трудностей по установленному расписанию. Правда, стало заметно, что копыта наших лошадей уже не топчут дорогу, по которой мы до того следовали.
Дорога после Тимбо постепенно превратилась в тропинку. Мы стали теперь настоящими исследователями.
Изменилась и местность: она стала неровной, за подъемом следовал спуск, за спуском — подъем. Выйдя из Тимбо, мы вынуждены были подняться на довольно крутой холм, спустились с него, прошли равниной и снова начали подъем к деревне Даухерико, у которой решили остановиться на ночлег.
Люди и животные хорошо отдохнули, караван шел быстрее, чем обычно, и было всего шесть часов вечера, когда мы достигли этой деревни.
Нас ожидала самая дружеская встреча: сам старшина вышел к нам с подарками. Барсак благодарил, ему отвечали приветственными криками.
— Меня не так горячо принимают в Эксе[38], когда я прохожу там курс лечения, — убежденно сказал Барсак. — Я был в этом уверен: если неграм чего-то и недостает, то только избирательных прав.
Кажется, господин Барсак прав, хотя господин Бодрьер с сомнением покачал головой.
Старшина продолжал расточать любезности. Он предложил нам расположиться в лучших хижинах деревни, а нашу спутницу просил расположиться в его собственном жилище. Этот горячий прием пришелся нам по сердцу, и дальнейшее путешествие уже представлялось нам в розовом свете, когда Малик, приблизившись к мадемуазель Морна, быстро прошептала ей тихим голосом:
— Не ходи, госпожа, умрешь!
Мадемуазель Морна в изумлении взглянула на маленькую негритянку. Само собой разумеется, что я тоже услышал ее слова: это долг всякого уважающего себя репортера. Но их услышал и капитан Марсеней, хотя это и не входит в его обязанности. Сначала он казался изумленным, потом, после короткого размышления, решился.
Он в два счета освободился от назойливого старшины и отдал приказ устраивать лагерь. Из чего я заключил, что нас будут хорошо охранять.
Эти предосторожности заставили меня призадуматься. Капитан — знаток страны черных; неужели и он верит в опасность, о которой предупредила Малик?
Значит?…
Значит, перед сном я должен задаться вопросом: «Кто же прав, Барсак или Бодрьер?»
Быть может, я узнаю это завтра.
Пока я остаюсь в затруднении.
Амедей Флоранс.
«Экспансьон франсез» опубликовала третью статью своего специального корреспондента пятого февраля. По причинам, которые читатель скоро узнает, это была последняя статья, полученная газетой от ее дотошного репортера. Поэтому читатели «Экспансьон франсез» долгие месяцы мучились над загадкой, изложенной Амедеем Флорансом в последних строках его статьи, той загадкой, полный ответ на которую дает последующий рассказ.
Чего боялась Малик? — Дунг-коно. — Станем друзьями! — Гель-тапе. — Крещение ослов. — Терпение. — Канкан. — Колдун. — Будем рассуждать. — Ночной шум.
Канкан[39]. Двадцать четвертое декабря. Мы прибыли сюда вчера утром и отправимся в дальнейший путь завтра, в день Рождества.
Рождество!.. Мои мысли уносятся на родину, от которой мы так далеки (шестьсот пятьдесят километров от Конакри, по сведениям непогрешимого господина Тассена). Я думаю с удовольствием, которого прежде не испытывал, о равнинах, покрытых снегом, и в первый раз за многие годы у меня появилось страстное желание положить свои башмаки для Санта-Клауса в камин, что по меньшей мере доказывает, что когда-то он у меня был.
Но не будем умиляться и вернемся к тому месту, где прервались мои записки об экспедиции Барсака.
Итак, в предыдущей статье я рассказал, как в момент, когда старшина и жители Даухерико приглашали нас воспользоваться их гостеприимством, Малик сказала на своем наречии мадемуазель Морна: «Не ходи, госпожа, умрешь!»
После этой фразы, услышанной капитаном, решено было устроить лагерь вне деревни, в том месте, где мы остановились. Капитан Марсеней, посовещавшись с Малик, приказал туземцам удалиться, чего требовали обстоятельства. Они возражали, уверяя в своих добрых чувствах, но капитан Марсеней не дал себя уговорить и твердо велел им не подходить к лагерю ближе чем на пятьсот метров. Мы скоро увидим, что эти предосторожности не были излишними.
Господин Бодрьер, верный сторонник благоразумия, горячо одобрил принятые решения, хотя и не знал их причины. Господин Барсак, которому уже представлялось, как его с триумфом проносят под лиственными арками, украшенными трехцветными лентами, не мог скрыть досады.
— Кто здесь приказывает, господин капитан?
— Вы, господин депутат! — холодно, но вежливо ответил офицер.
— В таком случае почему вы, не спросив моего мнения, приказали разбить лагерь в поле, вместо того чтобы остановиться в деревне, и прогнали добрых негров, демонстрировавших самые лучшие намерения?
Капитан сделал паузу, как в театре, и спокойно ответил:
— Господин депутат, вы в качестве начальника экспедиции выбираете путь и устанавливаете походный порядок, я же должен защищать вас и раскрыть причины моего поведения, но надо было спешить. Я прошу меня извинить, если я пренебрег объяснениями ради дела…
До сих пор все было хорошо. Капитан Марсеней признал свою вину, и господин Барсак счел себя удовлетворенным. К несчастью — и, возможно, тут сыграло роль другое соперничество, — капитан волнуется, когда он раздражен, и вот он бросил неловкое слово, как искру в порох:
— В конце концов, это только формальность…
— Формальность?! — повторил господин Барсак, багровея от гнева.
Ведь он с Юга, господин Барсак, а об южанах говорят, что у них в жилах течет ртуть. Я чувствую, что начинается бестолковщина.
Барсак начал, весь дрожа:
— А теперь, по крайней мере, не соблаговолите ли вы открыть те могущественные мотивы, которые вас так взволновали?
Так я и предчувствовал! Теперь очередь капитана сердиться. Он отвечает сухим тоном:
— Я узнал, что против нас устроен заговор.
— Заговор! — иронически восклицает Барсак. — Среди этих честных негров! В тридцати пяти километрах от Тимбо!.. В самом деле!.. Ну, и кто же открыл вам этот… заговор?
Нужно видеть, как Барсак произносит слово «заговор»! Он раздувает щеки, округляет глаза. Боже! Что, если бы он был в этот момент в Марселе?
— Малик, — коротко отвечает капитан.
Барсак принимается хохотать. И как хохотать!
— Малик! Эта маленькая рабыня, за которую я заплатил двадцать пять франков!..
Барсак извращает факты. Во-первых, Малик не рабыня, так как рабства нет на французской территории. Депутат должен это знать. И затем, Малик — очень «дорогая» женщина. За нее заплачено целых двадцать пять франков, старое ружье и кусок материи.
Однако Барсак продолжает:
— …двадцать пять франков?… Действительно, большой авторитет, в самом деле, и я чувствую, что вас обуял страх…
Капитан чувствует удар. При слове «страх» он делает гримасу. Он овладевает собой, но я понимаю, что он разъярен.
— Позвольте мне не разделить ваши опасения, — продолжает между тем Барсак, все больше и больше горячась. — Я буду героем, я! Я один отправлюсь в деревню на ночлег и завоюю отдых!
А это уж начинаются настоящие глупости. Нечто подобное я предвидел.
— Я вам этого не советую, — возражает капитан. — Не знаю, ошиблась Малик или нет, но в случае сомнения надо принимать решение, которого требует благоразумие. Мои инструкции на этот счет строги, и я буду вынужден в случае надобности действовать против вашей воли.
— Против моей воли?!
— Если вы попытаетесь нарушить приказ военного командира и выйдете из лагеря, я, к сожалению, буду обязан держать вас в вашей палатке под надежной охраной. А теперь — ваш покорнейший слуга, господин депутат! Я должен наблюдать за устройством лагеря, и у меня нет больше времени спорить. Имею честь вас приветствовать!
И с этими словами капитан поднес руку к кепи, повернулся по всем правилам военных уставов и удалился, оставив депутата Юга на волосок от апоплексического удара.
Впрочем, откровенно говоря, я и сам был недалек от этого.
Гнев Барсака был тем сильнее, что эта сцена произошла в присутствии мадемуазель Морна. Депутат устремился за капитаном с очевидным намерением продолжить ссору, которая могла кончиться трагически, но в этот момент наша компаньонка задержала его:
— Оставайтесь здесь, господин Барсак! Капитан не прав, что не предупредил вас, это верно; но он извинился, а вы оскорбили его в свою очередь. Вдобавок, защищая вас против вашей воли, он выполняет свой долг, рискуя навлечь ваш гнев и испортить себе свое будущее. Если бы у вас было хоть немного великодушия, вы бы его поблагодарили!
— Ну, это уж чересчур!
— Побольше спокойствия, прошу вас, и выслушайте меня. Я только что говорила с Малик. Это она предупредила господина Марсенея и сообщила о заговоре, который готовится против нас. Знаете ли вы что-нибудь о «дунг-коно»?
Барсак отрицательно покачал головой. Он уже не кипел, но еще бурлил.
— Я знаю, — перебил подошедший доктор Шатонней. — Это — смертельный яд, особенность которого в том, что он убивает свои жертвы только через неделю. Хотите узнать, как его добывают? Это достаточно любопытно.
Барсак, по-видимому, не хотел слушать. Погасший вулкан еще дымился.
За депутата ответила мадемуазель Морна:
— Расскажите, доктор!
— Я попытаюсь объяснить, — сказал доктор Шатонней не без колебания, — потому что это очень щекотливый вопрос… Ну, да ладно! Так знайте же, что для приготовления «дунг-коно» берут просяную соломинку и вводят ее в кишки трупа. Через двадцать дней ее вынимают, сушат и толкут. Полученный порошок кладут в молоко, или в соус, или в вино, или в иное питье, и, так как он не имеет никакого вкуса, его проглатывают, не замечая. Через восемь или десять дней человек пухнет. Его желудок раздувается до невероятных размеров. И через двадцать четыре часа человек погибает, и ничто, никакое лекарство, никакое противоядие не избавит его от этой страшной судьбы, которая «коль недостойна Атрея, прилична Фиесту»[40]. Неплохо? Вот вам еще один стих! Я думаю, он рифмуется, но с чем, черт побери?
— Вот какой заговор, — сказала мадемуазель Морна, — был устроен против нас. Малик подслушала, как старшина Даухерико говорил об этом с соседними старшинами. Доло Саррон, так зовут старшину, должен был оказать нам сердечный прием, пригласить одних — в свой дом, других — в дома сообщников. Там нам намеревались предложить местные кушанья и напитки, от которых мы бы не отказались. В это же время напоили бы наших солдат. Назавтра мы отправились бы, ничего не подозревая, а через несколько дней почувствовали бы действие яда.
Разумеется, все негры из окрестностей дожидались бы этого момента и, когда наш конвой не в силах был бы оказать сопротивление, они разграбили бы наш багаж, взяли бы ослов и лошадей, а погонщиков и носильщиков увели бы в рабство! Малик открыла этот заговор, предупредила капитана Марсенея, остальное вы знаете.
Можно себе представить, как взволновал нас этот рассказ! Господин Барсак был потрясен.
— Ну? Что я вам говорил? — вскричал Бодрьер с торжествующим видом. — Вот они, цивилизованные племена! Знаменитые мошенники…
— Я не могу опомниться, — дрожа ответил Барсак. — Я поражен, буквально поражен! Этот Доло Саррон с его приветливым видом! Ах!.. Но мы еще посмеемся! Завтра я прикажу сжечь деревню, а с этим негодяем Доло Сарроном…
— Одумайтесь, господин Барсак! воскликнула мадемуазель Морна. — Вспомните, что ведь нам еще предстоит пройти сотни и сотни километров. Благоразумие…
Ее перебил Бодрьер. Он спросил:
— Да уж так ли нам необходимо упорствовать в продолжении этого путешествия? Нам был предложен вопрос: «Достаточно или недостаточно цивилизованы племена в Петле Нигера для того, чтобы можно было предоставить им политические права?» Мне кажется, мы уже знаем ответ. Опыт нескольких дней и особенно сегодняшнего вечера достаточен.
Атакованный таким образом, Барсак выпрямился и собрался отвечать. Его опередила мадемуазель Морна.
— Господин Бодрьер слишком упрощает, — сказала она. — Он походит на того англичанина, который заявил, что все французы рыжие, только потому, что, высадившись в Кале[41], встретил одного рыжего; нельзя судить о целом народе по нескольким злодеям. Да разве мало совершается преступлений в Европе!..
Барсак полностью согласился с этим замечанием. Но язык у него чесался, и он заговорил.
— Совершенно справедливо! — вскричал он. — Но, господа, есть и другая сторона вопроса. Разве допустимо, чтобы мы, представители республики, едва лишь на пороге важного мероприятия, оставили его…
Он хорошо говорит, господин Барсак!
— …оставили его, обескураженные первыми трудностями, как боязливые дети? Нет, господа, тем, кому выпала честь нести знамя Франции, надлежит проявить твердость и смелость, которые ничто не в силах сломить. Им следует оценить реальность опасностей, которым они подвергаются, и, вполне осознав их, встретить лицом к лицу, без страха и сомнения. Но эти пионеры цивилизации…
Клянусь небом, вот так речь! И в какое время!
— …эти пионеры цивилизации должны превыше всего дать доказательства осторожности и не выносить поспешного суждения обо всей огромной стране, основываясь на единственном факте, правдивость которого к тому же не доказана. Как превосходно сказал предыдущий оратор…
Предыдущий оратор — это была просто-напросто мадемуазель Морна. Он улыбался, этот предыдущий оратор, и, чтобы прервать поток красноречия господина Барсака, поспешил зааплодировать с большим энтузиазмом. Мы последовали ее примеру, разумеется, за исключением господина Бодрьера.
— Вопрос решен, — сказала мадемуазель Морна, покрывая шум, — и путешествие продолжается. Я повторяю, что благоразумие предписывает нам избегать всякого кровопролития, которое может повлечь возмездие. Если мы будем рассудительны, то наше главное правило — продвигаться мирно. Таково, по крайней мере, мнение господина Марсенея.
— О, конечно! Раз уж это мнение господина Марсенея!.. — скрепя сердце одобрил Барсак.
— Не принимайте иронического вида, господин Барсак! — молвила мадемуазель Морна. — Лучше разыщите капитана, с которым вы обошлись так невежливо, и протяните ему руку! Ведь мы, быть может, обязаны ему жизнью.
Вспыльчивый господин Барсак — честный, превосходный человек. Он колебался ровно столько, сколько нужно было, чтобы придать цену своему самопожертвованию, потом направился к капитану Марсенею, отдававшему распоряжения охране лагеря.
— Капитан, на одно словечко, — позвал он.
— К вашим услугам, господин депутат, — отвечал офицер, вытягиваясь по-военному.
— Капитан, — продолжал Барсак, — мы сейчас оба были неправы, но я больше, чем вы. Я прошу меня извинить. Окажите честь подать мне руку!
Это было сказано с большим достоинством и без всякого унижения, уверяю вас. Господин Марсеней был очень взволнован.
— Ах, господин депутат! — воскликнул он. — Это уж слишком! Я все давно забыл!
Они пожали друг другу руки, и я думаю, они теперь лучшие друзья в мире… до новой стычки!
Инцидент Барсак — Марсеней закончился ко всеобщему удовлетворению, и каждый вернулся в свою палатку. Я собирался лечь спать, когда заметил, что Сен-Берена, по обыкновению, не было. Уж не вышел ли он из лагеря, несмотря на приказ?
Я отправился на розыски. Мне удалось сразу же встретить его слугу, Тонгане, который сказал:
— Твой искать мусье Аженора? Твой идти тихонько: мы смотреть его исподтишка… Его сильно смешной!
Тонгане привел меня на берег речушки, по нашу сторону от линии часовых, и, скрывшись за баобабом, я в самом деле увидел Сен-Берена. Казалось, он был очень занят и держал в пальцах какое-то животное, которое я не мог разглядеть.
— Там нтори, — шепнул мне Тонгане.
Нтори — это жаба.
Сен-Берен широко открыл пасть животного и старался ввести внутрь стальной прутик, заостренный на концах. К середине прутика была привязана крепкая бечевка, другой конец которой он держал.
Самое странное, что во время этой операции Сен-Берен не переставая испускал жалостливые вздохи. Казалось, он жестоко страдал, и я ничего не понимал. Наконец я нашел разгадку. Сен-Берен в самом деле страдал, но только из-за того, что ему пришлось подвергнуть несчастную нтори такому варварскому обращению. Рыболовная страсть брала свое, но его чувствительная душа протестовала.
Наконец, закинув жабу среди речных трав, он притаился за деревом с большой палкой в руке. Мы последовали его примеру.
Нам не пришлось долго ждать. Почти тотчас же показалось странное животное, похожее на огромную ящерицу.
— Твой глядеть, — шептал мне Тонгане, — здоровая гель-тапе!
Гель-тапе?… Доктор сказал мне на следующий день, что так называют одну из пород игуан.
Гель-тапе проглотила жабу и хотела вернуться в воду. Почувствовав, что ее держит бечевка, она забилась, и стальные острия вонзились ей в желудок. Она была поймана. Сен-Берен подтянул животное к себе, поднял палку…
Что еще сказать? Палка бессильно опустилась, а Сен-Берен застонал… Один, два, три раза палка угрожающе поднималась; один, два, три раза она беспомощно опускалась, сопровождаемая жалобным вздохом.
Тонгане потерял терпение. Он выскочил из засады и мощным ударом положил конец нерешительности своего господина и существованию гель-тапе.
Сен-Берен испустил еще один вздох, на этот раз удовлетворенный. Тонгане завладел игуаной.
— Завтра, — сказал он, — кушать гель-тапе. Мой его жарить. Будет много вкусно!
Шестнадцатого декабря мы встали на рассвете. Сначала обогнули деревню, где почти не заметили обитателей в этот утренний час. Старый басурман Доло Саррон проводил нас взглядом, и мне показалось, что он сделал по нашему адресу угрожающий жест.
В километре от этого места мы пересекли лес из карите, нтаба и банов, о чем нам поведал доктор Шатонней.
— Нтаба, — сказал он, — это фикус огромных размеров. Его листья, шириной от двадцати пяти до тридцати сантиметров, употребляются для крыш. Плоды, созревающие в июне, состоят из трех-четырех больших бобов, купающихся в сладком соке. Туземцы очень их ценят. Мы, европейцы, предпочитаем плод саба, который напоминает нашу вишню. Бан — это род пальмы, его плод, как видите, походит на сосновую шишку. Его ветвями покрывают крыши хижин, из них плетут большие корзины для переноски грузов. Его листья идут на шляпы, скатерти, сумки для провизии. Наконец, из высушенных и расколотых ветвей получаются превосходные факелы. Мы все время освещаемся такими факелами.
Незадолго до девяти часов тропинку пересекла речка, кишевшая, как обычно, кайманами[42]. А мы должны были перейти ее вброд. Я тогда заметил, что мы впервые попали в такую передрягу. До сих пор мы находили мосты, или вода была едва по щиколотку нашим животным. А на этот раз перед нами была порядочная речка.
К счастью, ее уровень оказался ниже, чем мы предполагали. Он был всего по грудь нашим лошадям, и они перешли без затруднений.
Но для ослов это было совершенно другое дело. Едва лишь эти животные, впрочем, сильно нагруженные, достигли середины речки, как все дружно остановились. Погонщики напрасно старались подогнать их. Они были нечувствительны как к ободряющим крикам, так и к ударам палки.
— Ага! Мой знать! — сказал один из погонщиков. — Их хотеть креститься.
— Да, да! — загалдели его товарищи. — Их ждать креститься.
Каждый из погонщиков, наклонясь, взял в горсть немного воды и вылил на голову животного, к которому был приставлен, произнося при этом непонятные слова.
Господин Тассен объяснил:
— Этот обычай ведется здесь с незапамятных времен. На первом же броде, который попадается на пути, обычай требует крестить ослов. Вы увидите, что теперь, когда обряд выполнен, они пойдут вперед без всяких затруднений.
Однако это было не совсем так.
Было около тридцати градусов в тени. Ослам, вероятно, понравилась свежесть воды, и они решили, что ванна будет еще приятнее. После двух-трех радостных прыжков они весело повалились в речку и катались по дну с таким удовольствием, что плохо привязанные грузы начали отвязываться.
Пришлось их вытаскивать. Погонщики занялись этим с характерной для них мудрой медлительностью, так что если бы не солдаты капитана Марсенея, мы лишились бы половины нашей провизии, подарков, товаров для обмена, что было бы невосполнимой потерей.
Когда Барсак выражал нетерпение и дурное настроение в крепких выражениях и вставлял обидные провансальские[43] словечки по адресу флегматичных погонщиков, к нему приблизился Морилире.
— Мани тигуи (начальник), — сказал он сладко, — твой не кричать.
— А пусть меня не сердят! Эти скоты утопят у меня на сто тысяч франков товара!
— Нет хорошо, — продолжал проводник. — Твой надо много терпеть. Тюки падать, негры ссориться, твой не надо кричать. Их много говорить, но неплохие. Потом много хорошо…
Может быть, вас не позабавит то, что я рассказываю, хотя все это правда. Отправившись с экспедицией Барсака, я ожидал, что смогу дать необычайный репортаж, посылать живые рассказы о сказочных приключениях. Таинственная сень девственных лесов, борьба с природой, битвы со свирепыми животными, сражения с бесчисленными полчищами негров — вот что носилось передо мной в мечтах. Мне пришлось разочароваться. Наши леса — это обычные заросли, и никакой борьбы с природными условиями. А из животных мы только и видим бегемотов да кайманов, правда, весьма многочисленных; к ним надо прибавить стада антилоп да несколько слонов. Вместо кровожадных негров мы встречаем только друзей, если не считать старого мошенника Доло Саррона. Крайне однообразное путешествие.
Покинув печальной памяти Даухерико, мы сначала взбираемся на склон, потом спускаемся к Багарейе, в долину Тинкиссо. За отсутствием более интересных наблюдений, я замечаю в этот момент, что Чумуки оставил арьергард и идет в компании с Морилире. Значит, он поссорился с Тонгане? Чумуки и Морилире разговаривают как лучшие друзья в мире. Ну что ж? Тем лучше!
Тонгане, кажется, совсем не жалеет о ссоре с товарищем. Идя позади конвоя, он беседует с маленькой Малик и, по-видимому, очень воодушевлен. Начинается идиллия?
После деревушки Багарейя нас снова встретили заросли, все более и более желтеющие с наступлением сухого сезона, потом опять равнина, простирающаяся до самого Канкана, которого мы достигли вчера, двадцать третьего декабря, и откуда я посылаю эту статью.
Днем двадцать второго, в Курусе, мы перешли Джолибу[44], которую Тассен не считает Нигером. Но в Канкане мы встретили другую, тоже значительную реку, которая сливается с первой, кажется, в восьмидесяти километрах к северу. Может быть, эта река, называемая Мило[45], и есть настоящий, подлинный Нигер? Тассен с довольно презрительным видом уверяет меня, что это не так, но не объясняет почему. Впрочем, мне все равно.
А приключения? — спросите вы. — Неужели в продолжение этих девяти дней ничего не случилось?
Ничего или почти ничего!
Я могу рассматривать свою записную книжку в лупу, но нахожу там только два факта, заслуживающих внимания. Первый незначителен. А второй… Черт побери, я не знаю, что думать о втором.
Но, впрочем, сначала расскажу о первом.
Три дня спустя после того, как мы оставили Даухерико, мы ехали мимо довольно хорошо возделанных полей, — знак того, что приближаемся к деревне. Вдруг туземцы, встретившиеся нам по дороге, стали выказывать явный страх и пустились в бегство.
— Марфа! Марфа! — кричали они, работая ногами.
«Марфа» означает ружье на языке бамбара. Мы сначала не поняли смысла этих восклицаний. Чтобы не пугать негров, капитан Марсеней еще в самом начале путешествия приказал своим людям спрятать ружья в чехлы из бурой кожи, не похожие по форме на оружие. На виду не было ни одного ружья. Откуда же этот ужас негров?
Мы напрасно ломали себе голову, когда услышали металлический грохот, сопровождаемый негодующими воплями Сен-Берена.
— Мошенники! — яростно кричал он. — Они бросают камни в мой футляр для удочек. Они погнули его. Подождите! Подождите, негодяи!
С огромным трудом удалось помешать ему преследовать нападавших, и даже понадобилось вмешательство мадемуазель Морна. Негры, видя, как его красивый никелированный футляр сверкает на солнце, приняли его за ствол ружья. Отсюда и их страх.
Чтобы избежать повторения подобных инцидентов, которые могли вовлечь нас в скверную историю, Барсак попросил Сен-Берена спрятать свою блестящую штуку в багаж, на спину осла. Но упрямого рыболова никак не удавалось убедить; он заявил, что ни за какие блага в мире не расстанется с удочками. Сумели добиться лишь того, что он закутал никелированный футляр в лоскут материи, чтобы скрыть его блеск.
Ну и чудак мой друг Сен-Берен!
Другой случай произошел в Канкане, куда мы прибыли утром двадцать третьего, с запозданием на двенадцать часов по причине нового бегства Морилире: он исчез двадцать второго, во время второго дневного привала. Пришлось его ждать до следующего утра, когда наш проводник оказался на посту и занялся отправлением каравана, как будто ничего не случилось. На этот раз он уже никак не мог отрицать своего отсутствия. И Морилире не терял времени на бесполезные отговорки. Он объяснил, что ему пришлось вернуться на место предыдущей стоянки, где он забыл карты капитана Марсенея. Капитан его крепко выругал, тем дело и кончилось.
Я не упомянул бы об этом событии, если бы Сен-Берен не попытался его преувеличить. Мучимый бессонницей в эту ночь, он будто бы видел возвращение нашего проводника и под большим секретом сообщил капитану Марсенею, что Морилире вернулся не с запада, откуда мы пришли, а с востока, то есть со стороны Канкана, куда мы направляемся и где он не мог искать никаких забытых вещей: следовательно, наш проводник лгал.
Такое сообщение, быть может, заслуживало бы внимания, если бы оно исходило не от Сен-Берена. Но Сен-Берен! Он так рассеян, что легко мог спутать запад с востоком.
Однако возвратимся к теме. Мы бродили по Канкану: мадемуазель Морна, Барсак, Сен-Берен и я под руководством Чумуки и Морилире.
Но я вижу, что мне следует вернуться немного назад.
Знайте, что в предыдущие дни Морилире не переставал нам надоедать, расхваливая достоинства некоего предсказателя Кеньелалы, живущего в Канкане.
Его послушать, так этот Кеньелала обладает удивительным «вторым зрением». Морилире несколько раз настаивал, чтобы мы лично в этом убедились. Бесполезно говорить, что все мы, не сговариваясь, отправляли его прогуляться подальше. Мы не для того приехали в сердце Африки, чтобы обращаться к ясновидцам, пусть даже самым выдающимся.
И вот, когда мы гуляли по Канкану, Морилире и Чумуки останавливаются в двух шагах от хижины, не представлявшей ничего особенного. По случайности, которая, по-видимому, была подстроена, мы оказались перед жилищем знаменитого Кеньелалы. Они снова советуют нам посетить его, мы опять отказываемся. Но они не желают признать свое поражение и снова начинают возносить хвалу почтенному колдуну.
Зачем нужно Морилире и его товарищу Чумуки, чтобы мы пошли к их Кеньелале? Неужели нравы этой страны настолько «просветились», что наши два бездельника получат комиссионные от их феномена?[46] Быть может, они наняты им привлекать клиентов, как венецианские гондольеры заманивают туристов к фабрикантам хрусталя и кружев? Вот довод в пользу господина Барсака!
Но двое сообщников не унимаются. Они так настаивают, что мы наконец уступаем, чтобы только отвязаться от них. Доставим им это удовольствие, и если они заработают несколько монеток, тем лучше для них.
Мы входим в отвратительную, грязную хижину, куда совсем не проникает свет. Кеньелала стоит посреди своего жилища. После того как он пять минут бил себя в грудь и повторял «ини-тили», что означает «добрый день», он наконец садится на циновку и приглашает нас последовать его примеру.
Он берет горсть мелкого песку, с помощью маленькой метелки рассыпает его веером. Потом выпрашивает у нас дюжину орехов кола, наполовину красных, наполовину белых, и, бормоча непонятные слова, быстро раскладывает их на песке в виде различных фигур — кругов, квадратов, ромбов, прямоугольников, треугольников — и делает над ними странные знаки, как бы благословляя их. Наконец, он заботливо собирает орехи и протягивает грязную руку, в которую мы кладем плату за предсказание. Теперь нам остается только спрашивать. Он вдохновился. Он будет говорить.
Мы должны предложить ему по очереди несколько вопросов, он без промедления будет отвечать. Когда мы кончаем спрашивать, он говорит, в свою очередь, очень живо и быстро, как человек, знающий свое дело. Они невеселы, предсказания нашего мага! Если мы им поверим — чего, к счастью, не случится, — мы выйдем из его заведения, полные забот и тревог.
Он начинает с меня; я спрашиваю о судьбе того, что для меня всего дороже на свете, — о моих статьях, которые вам посылаю.
— Скоро, — говорит он мне по-арабски, — никто не будет получать от тебя известий.
Вот так удача! Но волшебник говорит: «Скоро». Значит, за это письмо я могу быть спокоен.
Кеньелала переходит к Сен-Берену.
— Ты получишь, — предсказывает он ему, — рану, которая помешает тебе сидеть.
Я думаю о крючках. Он опоздал, старый шут. Он блуждает в прошлом, потемки которого ему, без сомнения, осветили Морилире и Чумуки.
Теперь очередь мадемуазель Морна.
— Тебя поразит удар в сердце, — произнес Кеньелала.
Ну и ну! Не глупо! Заметьте, он не уточнил, будет ли рана физической или моральной. Я склоняюсь ко второму предположению и подозреваю, что наши два проводника не без греха и тут. Мадемуазель Морна, очевидно, поняла пророка, как и я, потому что она краснеет. Держу пари, что она думает о капитане Марсенее.
Но наш волшебник умолкает, потом смотрит на Барсака с угрожающим видом. Ясно, что нам предстоит самое важное предсказание. Он пророчит:
— За Сикасо я вижу белых. Для вас это — рабство или смерть.
Он очень весел, этот дед.
— Белых? — повторяет мадемуазель Морна. — Вы хотите сказать: черных?
— Я говорю: белых, — торжественно подтверждает Кеньелала, который симулирует вдохновение самым забавным образом. — Не переходите за Сикасо. Иначе — рабство или смерть.
Разумеется, мы принимаем предупреждение иронически. Кого этот гадатель хочет уверить, что на французской земле есть достаточно многочисленная группа белых, которая может быть опасной для такой значительной колонны, как наша?
За обедом мы все, не исключая боязливого Бодрьера, много смеялись над этой историей, а потом больше о ней не вспоминали.
Но я думал, и думал очень серьезно. В конце концов, ложась спать, я пришел к заключению, что… что… Да вот, судите сами.
Запишем сначала условия задачи.
Существуют два с половиной факта.
Половина факта — это отсутствие Морилире в Тимбо и на последней остановке, перед Канканом.
Два факта — предполагаемое отравление ядом «дунг-коно» и зловещие предсказания черного колдуна.
Установив это, будем рассуждать.
Факт первый. Мыслимо ли, чтобы старшина ничтожной деревушки замыслил абсолютно нереальный план атаковать экспедицию, охраняемую двумястами сабель, и это в Сенегамбии, давно уже занятой нашими войсками, в тридцати пяти километрах от Тимбо, где находится значительный французский гарнизон? Нет, это невероятно. Это невозможно, абсолютно невозможно.
Факт второй. Мыслимо ли, чтобы старый негр, глупый и невежественный, обладал властью читать будущее? У него нет такой власти, в этом я совершенно убежден.
Случай с «дунг-коно» достоверен; по меньшей мере, раз мною доказано, что такой план не мог быть задуман всерьез, его организовали специально, чтобы заставить нас поверить в его реальность.
Верно и то, что Кеньелала, предоставленный самому себе и предсказывающий наугад, сказал бы нам все что угодно; однако он упрямо предрекал нам рабство или смерть за Сикасо.
Заключение: нас хотят запугать.
Кто? Почему? — спросите вы.
Кто? Этого я не знаю.
Почему? Чтобы заставить нас отказаться от путешествия. Мы кому-то мешаем, и этот кто-то не хочет, чтобы мы перешли Сикасо. Теперь о полуфакте Морилире: или он не означает ничего, или, если Сен-Берен не проявил обычной рассеянности, Морилире — сообщник тех, кто пытается остановить наше путешествие. Его настойчивое желание заставить нас побывать у Кеньелалы очень подозрительно, и можно подумать, что его подкупили. Надо выяснить этот вопрос.
Таковы мои заключения. Будущее покажет, основательны они или нет. Поживем — увидим.
Амедей Флоранс.
Стоянка. День пути от Канкана. Двадцать шестое декабря. Я добавляю эти строчки к моему позавчерашнему письму, которое Чумуки обещал вам препроводить.
То, что случилось этой ночью, необъяснимо.
Мы покинули Канкан вчера утром, двадцать пятое декабря, и после двух больших переходов, сделав в общем около тридцати километров, расположились лагерем в открытом поле. Местность мало населена. Последняя деревня Дьянгана осталась в двадцати километрах позади, и пятьдесят километров отделяют нас от ближайшего поселения Сикоро.
В обычный час лагерь спал. Среди ночи мы были внезапно разбужены странным шумом, которого никто из нас не мог объяснить. Это было какое-то чудовищное гудение, похожее на шум паровой машины или, точнее, на жужжание насекомых, но насекомых гигантских, величиной со слона. По объяснению часовых, необычайный шум донесся с запада. Сначала очень слабый, он постепенно усиливался. В момент, когда мы выскочили из палаток, он достиг наибольшей силы. Удивительнее всего, что он доносился до нас сверху, с воздуха, с неба. Источник этого шума находился над нами. Но какова его причина?
Мы напрасно таращим глаза. Невозможно ничего различить: густые тучи скрывают луну, и ночь черна, как чернила.
Пока мы бесполезно пытаемся просверлить глазами потемки, гудение удаляется к востоку, стихает и, наконец, замирает… Но, прежде чем оно окончательно угасло, мы слышим другое, которое доносится к нам с запада. Как и первое, оно усиливается, достигает максимума, постепенно уменьшается и удаляется на восток.
Лагерь поражен ужасом. Носильщики лежат ничком. Мы все собираемся около капитана Марсенея. Здесь также Чумуки и Тонгане; пожив около белых, они приобрели некоторую силу духа. Напротив, Морилире я не вижу. Без сомнения, он лежит где-нибудь на брюхе и дрожит от страха…
Пять раз подряд возникает этот ужасный гул, нарастает и угасает. Потом ночь восстанавливает свое обычное мирное течение и кончается как обычно.
Утром опять происшествие: когда начали строить колонну, испуганные негры упрямо отказываются идти. Капитан Марсеней в конце концов урезонивает их, и мы трогаемся в путь с трехчасовым опозданием.
Удивительное событие этой ночи, естественно, занимает всех, но никто не может его объяснить. Мало-помалу начинают говорить о другом. Прошли около двух километров от оставленного лагеря, как вдруг капитан Марсеней, который едет впереди, замечает, что почва изрыта колеями, длиной около полусотни метров, направленными с запада на восток. Эти колеи, глубиной около десяти сантиметров на западной стороне, постепенно сглаживаются к востоку. Их десять, расположенных пятью группами, по две колеи в каждой.
Имеют ли они какое-нибудь отношение к шуму этой ночи?
Сначала пытаемся ответить: нет.
И однако, у них направление с запада на восток; они соответствуют и числу: пять пар следов, пять последовательных нарастаний необъяснимого гула…
Итак?
Итак, я не знаю.
Амедей Флоранс.
Экспедиция Барсака достигла Сикасо двенадцатого января. В шесть недель, делая в среднем по двадцать пять километров в день, она прошла тысячу сто километров, отделяющих от океана эту старинную столицу Кенедугу, сделавшуюся впоследствии последней крепостью Самори.
«Экспансьон франсез» перестала получать статьи Амедея Флоранса после третьей, отправленной через два дня после оставления Канкана, и мы не имели бы никаких сведений о путешествии, если бы не записная книжка, в которую известный репортер ежедневно вносил свои заметки и наблюдения. Автор настоящего рассказа имеет ее в своем распоряжении и будет делать из нее, в случае надобности, обширные заимствования.
От Канкана до Сикасо путешествие прошло размеренно и неинтересно. Помимо нескольких шуток насчет рассеянности Сен-Берена и подробного описания малоинтересных случаев, о которых читатель уже имеет достаточное представление, Амедей Флоранс ограничивался описанием пути. До Тиолы местность была ровная, а, начиная с этого городка, сделалась гористой. Репортер коротко отметил, что Чумуки, избегая компании своего товарища Тонгане, по-видимому, заключил союз с главным проводником Морилире. Он, впрочем, не рассуждал по этому поводу, да и, в самом деле, вопрос о взаимоотношениях между этими тремя неграми не был настолько важным, чтобы занимать его внимание.
По молчанию Амедея Флоранса следовало заключить, что ничего существенного не случилось. Это означало, что ни одно из предсказаний Кеньелалы не начало исполняться ни в коей мере, как и следовало ожидать. Амедей Флоранс продолжал составлять свои письма и вручать Чумуки, который гарантировал их аккуратную доставку в Европу; и если, по той или иной причине, это обещание не выполнялось, репортер об этом не знал. Сен-Берен продолжал гарцевать на лошади. Жанна Морна — мы оставляем псевдоним, который она выбрала, — не получила еще никакой физической раны. А насчет моральной, напротив, выходило, что третье предсказание было ближе всех к истине, если понимать его в переносном смысле, как думал Амедей Флоранс. В самом деле, он посвятил две одобрительных строчки все более тесной дружбе между Жанной Морна и капитаном Марсенеем и о растущем удовлетворении, которое молодые люди в ней находили.
Что же касается четвертого предсказания, самого серьезного и самого мрачного, ничто, абсолютно ничто не предвещало, что хоть малейший факт может его подтвердить. Экспедиция не была ни уничтожена, ни захвачена в рабство и спокойно продвигалась под охраной двухсот сабель капитана Марсенея. Ее верховые и вьючные животные были в добром здравии, багаж — в хорошем состоянии и при переправах через реки подмокал лишь в той степени, которая неизбежна при услугах негров.
И в самом деле, рассуждения Амедея Флоранса в конце статьи, отправленной из Канкана, выражавшие его мысли в момент написания, не подтвердились последующими событиями.
Никто не устраивал действительных или мнимых нападений на колонну, и никакой другой Кеньелала не встретился на пути, чтобы изрекать страшные пророчества. Если даже Амедей Флоранс открыл истину и где-то существовал кто-то, строивший абсурдные планы запугать экспедицию и заставить ее вернуться, то, вероятно, он от них отказался.
Вдобавок, сам Амедей Флоранс не имел ясного мнения по этому вопросу на пути в Сикасо. Факты, на которых основывались его рассуждения: более или менее правдоподобная попытка отравить экспедицию ядом «дунг-коно» и зловещие предсказания колдуна-негра — устарели.
Хотя еще не прибыли в Сикасо, а предсказанная опасность начиналась именно после этой древней столицы, репортер успокаивался со дня на день: настолько ему казалось абсурдным утверждение, что эти безобидные негры, которые время от времени попадались на дороге, рискнут напасть на такой крупный отряд регулярных солдат. Подобные случаи были не часты, и только такой тиран, как Самори, мог силой принудить эти первобытные племена воевать.
И все-таки Амедей Флоранс, быть может, несколько излишне полагался только на солдат капитана Марсенея, так как в Сикасо военный отряд должен был уменьшиться наполовину.
В Сикасо, если не забыл читатель, экспедиция Барсака должна была разделиться. Одна часть, под начальством самого Барсака, достигнув Нигера, через Уагадугу, столицу Моси, возьмет путь к югу и вернется к океану через Бургу и Дагомею. Вторая, под управлением Бодрьера, сразу спустится на юг и направится почти по прямой линии на Гран-Басам. Разумеется, каждая из частей экспедиции имела право на равноценную защиту, одинаковый эскорт, сведенный, таким образом, до сотни людей в каждом случае.
В тот момент, как экспедиция в полном составе прибыла в Сикасо, прошло не так уж много времени с тех пор, когда эта крепость Самори, взятая штурмом в начале 1898 года войсками полковника Одеу, стала принадлежать Франции. В окрестностях Сикасо еще попадались следы беспрерывных грабежей, которым подвергал ее тот пагубный торговец невольниками, украшенный нами, неизвестно почему, пышным именем д'Альмани. Повсюду встречались сожженные или опустошенные деревни — доказательства перенесенных несчастий.
Город Сикасо, — если только позволительно применить это выражение к негритянскому поселению, — находился почти в таком же состоянии, как застал его полковник Одеу. Это скопление нескольких деревушек, разделенных полями; их объединяет ограда, как принято в этих краях, «тата», которая в Сикасо достигает не менее шести метров высоты и восьми метров толщины у основания.
Внутри «тата» французская администрация занималась только самыми неотложными делами и, не считая работ по очистке, построила лишь необходимые помещения для гарнизона.
В то время этот гарнизон составляли три роты: одна — колониальной пехоты и две — сенегальских стрелков под начальством французских офицеров и сержантов. Можно себе представить, с какой радостью встретили экспедицию Барсака молодые офицеры, так давно оторванные от себе подобных! Особенно радостна была встреча, когда во главе колонны увидели капитана Марсенея, который нашел на этом отдаленном посту несколько лучших своих друзей; она достигла предела, когда в составе экспедиции обнаружили белую женщину.
Знатным посетителям оказали торжественный прием. Развевающиеся по ветру знамена, звуки труб, бой барабанов, триумфальные арки из листвы, восторженные крики негров, — все было, и даже речь Барсака!
Вечером офицеры устроили торжество с пуншем, где царило самое непринужденное веселье. На празднике председательствовала Жанна Морна. Можно себе представить, какой успех она имела! Ее окружили, вокруг нее вился рой молодых людей. Вся эта горячая молодежь радостно соревновалась из-за прекрасных глаз соотечественницы, которая принесла к ним, изгнанникам, луч солнца.
Но Жанну Морна не опьянил успех. Среди всех знаков внимания быстрее всего находили дорогу к ее сердцу те, которые оказывал ей капитан Марсеней, а он на них не скупился.
Это предпочтение, которое она выказывала, даже не замечая, было таким невинным, и о нем знали все. Товарищи капитана Марсенея, как истые французы, деликатно и постепенно притушили свой пыл, и один за другим обращались к счастливому капитану со скромными поздравлениями, от которых тот напрасно пытался уклониться.
Марсеней опускал глаза, отнекивался, уверял, что он не понимает их речей. Напротив, он-то их хорошо понимал и светился от счастья.
Так любовь, которую питали друг к другу Жанна Морна и Марсеней, стала откровением для них самих.
На следующий день начали решать вопрос о том, как разделить экспедицию, и внезапно столкнулись с непредвиденными трудностями.
Относительно европейцев дело было просто. С Бодрьером отправлялись Эйрье и Кирье, согласно полученным ими инструкциям и по личному желанию. К Барсаку присоединились Понсен и доктор Шатонней. К ним же примкнул и Амедей Флоранс, так как более длинный путь этой части экспедиции обещал дать обширный репортерский материал.
Капитан Марсеней имел приказ: откомандировать в конвой Бодрьера сто своих людей под командой лейтенанта из гарнизона Сикасо, самому же, с другой сотней, присоединиться к Барсаку. Приученный к дисциплине, он был очень смущен и с тоскою спрашивал себя, к какой части присоединятся Жанна Морна и Сен-Берен.
Какой вздох облегчения вырвался у него, когда молодая девушка объявила, что она сопровождает Барсака! И какое разочарование последовало за этим, когда Жанна прибавила, что она и Сен-Берен ненадолго останутся с почтенный депутатом Юга и намерены покинуть его через несколько переходов, чтобы продолжать собственные исследования севернее.
Среди офицеров поднялся всеобщий шум возмущения. Не было ни одного, кто не порицал бы девушку за такой неблагоразумный план. Как! Одна, без эскорта, она рискует углубляться в эти почти не изведанные области, куда не проникала даже французская армия? Ей доказывали, что такое путешествие невыполнимо, что она рискует жизнью, в лучшем же случае старшины деревень просто не позволят ей пройти.
Ничто не помогало. Жанна Морна оставалась непоколебимой, и даже капитан Марсеней не мог на нее повлиять.
— Вы теряете время, — смеясь заявила она. — Вы лишь застращаете дядюшку, который вон там выкатывает испуганные глаза.
— Я?! — запротестовал Аженор, захваченный врасплох.
— Да, вы! — подтвердила Жанна Морна. — Вы умираете от страха, это видно. Значит, на вас повлияли все эти предсказания несчастья?
— На меня?! — снова повторил бедный Сен-Берен.
— Чего вы боитесь, племянник? — спросила Жанна с величественным видом. — Ведь я буду с вами!
— Но я не боюсь! — возражал Сен-Берен, разъяренный тем, что к нему были привлечены все взгляды.
Жанна Морна обратилась к собеседникам.
— Я покинула Европу с целью пересечь Хомбори[47] и достигнуть Нигера в вершине петли у Гао. Я пересеку Хомбори и достигну Гао.
— А туареги ауэлиммидены, которые занимают в этой области оба берега Нигера?
— Я смеюсь над туарегами, — ответила Жанна, — я пройду среди них.
— Но почему Гао, а не какой-либо иной пункт? Какая необъяснимая причина заставляет вас направиться именно туда, раз вы путешествуете для удовольствия?
— Мой каприз! — ответила Жанна Морна.
Раздались аплодисменты. Офицеры нашли, что ответ вполне во французском духе.
— Это в самом деле самый сильный аргумент, — провозгласил комендант Вергез. — Каприз хорошенькой женщины — это ultima ratio[48], и мы не будем спорить.
Когда закончилось распределение официального и полуофициального персонала экспедиции, оставалось распределить низший, что казалось легким.
Десять ослов, пять погонщиков и десять носильщиков, принадлежавших Жанне Морна и Сен-Берену, естественно, следовали за теми, кто их нанял. Остальных погонщиков, носильщиков и вьючных животных разделили на две неравные группы: более многочисленная должна присоединиться к той из двух партий, которой предстоит более долгий путь, то есть к экспедиции Барсака, и у нее же должен был остаться проводник Морилире. Все без возражений с этим согласились. Но когда дошло до осуществления этой идеи, начались затруднения.
При первых же словах, сказанных на этот счет, Морилире заявил о решительном отказе, и его не могли образумить никакие доводы. По его словам, он нанимался только до Сикасо, и ничто в мире не заставит его идти дальше. Напрасно пытались настаивать; безуспешными оказались все средства, включая запугивание, от Морилире только удалось добиться согласия сопровождать экспедицию Бодрьера. А убедить упрямого негра идти на восток с Барсаком оказалось невозможным.
Вдобавок ко всему появились такие же затруднения с погонщиками и носильщиками; за исключением нанятых Жанной Морна и ее племянником, они единодушно отказались идти дальше Сикасо. Просьбы, обещания, угрозы — все было бесполезно. Точно столкнулись со стеной; пришлось отказаться от мысли переспорить их.
Стали искать нового проводника и других слуг. Не стоило большого труда набрать последних, но прошло несколько дней, прежде чем нашли проводника-туземца, внушающего некоторое доверие. Это был негр лет тридцати пяти — сорока по имени Бала Конере, уроженец Ньелы, из поселка Фоллона, расположенного на пути экспедиции Бодрьера, но знакомого с некоторыми районами в Мосси. Этого Конере и наняли.
И сейчас же резкая перемена произошла с Морилире. Равнодушно, даже несколько насмешливо наблюдавший за бесплодными поисками своих начальников, он сразу изменил позицию, едва эти поиски увенчались успехом. Он смиренно просил у Барсака прощения за упрямство, объясняя его страхом, и предложил сопровождать экспедицию до Уагадугу и Дагомеи, как и нанимался. Сразу исчезло и сопротивление погонщиков и носильщиков, объявивших, что они готовы следовать за своим проводником, куда бы он их ни повел.
Это внезапное единодушие с очевидностью показало, что Морилире был единственным виновником неожиданной сумятицы, и на мгновение явилась мысль отклонить его запоздалое рвение. Но, с другой стороны, было выгодно воспользоваться услугами испытанного персонала и проводника, уроженца страны, которую нужно было пересечь, поэтому на проделки Морилире закрыли глаза.
Решили, что Бала Конере поступит к Бодрьеру с меньшей частью прежнего персонала, к которому присоединят еще нескольких новых носильщиков, а за Барсаком остается Морилире и большая часть старых погонщиков и носильщиков.
Вся эта неразбериха потребовала значительного времени. Войдя в Сикасо двенадцатого января, Бодрьер и Барсак смогли его покинуть только двадцать первого.
В этот день, на рассвете, роты снова выстроились с оружием; они выровняли ряды под командованием своих офицеров в парадной форме. Снова развевались по ветру знамена, снова гремели трубы. Экспедиция Барсака первой, экспедиция Бодрьера второй прошли среди двух рядов солдат. Колонна тронулась за ними и проводила до ограды.
Там, за «тата», обменялись приветствиями. Офицеры гарнизона высказывали пожелания счастливого путешествия, а Барсак и Бодрьер не без живого волнения пожали друг другу руки. Пока отряд возвращался в свои казармы, два каравана тронулись в путь, каждый в свою сторону. Бодрьер со своим эскортом удалился на юг. Барсак, Понсен, доктор Шатонней, Амедей Флоранс, Жанна Морна и Сен-Берен, окруженные сотней всадников под командой капитана Марсенея, повернули налево и исчезли на востоке.
Но этим почти одинаковым колоннам была предназначена совершенно разная судьба. Если первой не пришлось встретить на своем пути никакой опасности, никакой серьезной трудности, то не так получилось со второй. Бодрьер мирно выполнил свою миссию, без труда собрал все данные для отчета, которого ждала от него палата депутатов, и наконец прибыл в Гран-Басам почти в намеченный срок. Зато судьбе было угодно, чтобы с Барсаком и его друзьями случились события самые необыкновенные и ужасные, какие только можно вообразить.
И вот почему, оставляя в стороне мелкие происшествия, отметившие спокойный путь Бодрьера, наш рассказ отныне прикован исключительно к той части экспедиции, которая удаляется на восток и под предводительством проводника Морилире все дальше уходит в глубь черной страны.
22 января. Прошло два дня, как мы покинули Сикасо, а у меня сложилось впечатление, что дела идут неладно. Я повторяю, это только впечатление, но мне кажется, что настроение у наших слуг испортилось, что погонщики проявляют еще меньше усердия и сильнее замедляют шаг ослов, если только это возможно, и что носильщики утомляются быстрее и требуют более частых остановок. Быть может, это моя фантазия и я нахожусь под влиянием предсказаний Кеньелалы из Канкана. Нет ничего невероятного в том, что эти почти забытые предсказания приобрели некоторый вес с тех пор, как мы покинули Сикасо и наш конвой уменьшился наполовину.
Боюсь ли я? Почему бы и нет! Или, скорее, если я и боюсь, то только того, что глупец Кеньелала не одарен «вторым зрением», а просто бестолково повторял свой урок. Чего я хочу? Приключений, приключений и еще раз приключений, которые я превратил бы в хороший отчет. Да, я жду настоящих приключений.
23 января. Я продолжаю настаивать, что мы ползем, как черепахи. Правда, местность не способствует быстрому продвижению. Только подъемы да спуски. И все же скверные намерения наших негров мне кажутся несомненными.
24 января. Что я говорил? Вечером мы прибыли в Кафеле. Мы сделали в четыре дня пятьдесят километров. Двенадцать километров в день — это неплохо, как рекорд.
31 января. Ну! Он побит, этот рекорд! Мы употребили шесть дней, чтобы пройти следующие пятьдесят километров. Итого: сто километров в десять дней! И вот мы в маленькой деревушке Кокоро. Прошу вас поверить, что я не снял бы там дачу — провести лето на берегу моря. Какая дыра! Оставив три дня назад деревню Нгана — кой черт выдумал эти имена?! — и преодолев последний довольно крутой подъем, мы спустились в долину, по которой сейчас идем. Горы на западе, севере и юге. Перед нами, на востоке, равнина.
К довершению несчастья, мы задержались на некоторое время в Кокоро. Не потому, что мы были там пленниками; наоборот, старшина деревни, некий Пинтье-Ба, — наш сердечный друг. Но…
Но я чувствую, что литературные правила требуют начинать с самого скучного. Поэтому я быстро набросаю несколько этнографических заметок, прежде чем продолжать мой рассказ.
В Кокоро начинается страна бобо. Название скорее смешное, но жители не так смешны: настоящие скоты.
Несколько слов об этих скотах.
Мужчины, в большинстве достаточно хорошо сложенные, совершенно нагие. Старики носят вокруг бедер повязку, называемую «била». Старухи заменяют «била» пучком листьев внизу живота: это кокетливее. Некоторые молодые люди, законодатели мод, используют «била», украшая ее позади хвостом из бумажной материи, собранной на конце пучком. Это последний крик моды! Добавьте к этому простому одеянию ожерелье из трех рядов раковин, подвязки под коленями, пальмовый лист вокруг лодыжки, железные серьги и костяную или тростниковую стрелу, воткнутую в нос: вот вам тип щеголя у бобо.
Женщины отвратительны с их слишком большими бюстами и чересчур короткими ногами, с выдающимся, заостренным животом, с их толстой нижней губой, проколотой костью или пучком листьев толщиной со свечку. Надо видеть это!
Их оружие — копья и несколько кремневых ружей. Кое-кто носит кнутики, к концу которых подвешены священные амулеты[49].
Эти молодчики не очень разборчивы в пище. Они без всякого отвращения едят полуразложившуюся падаль. Пффф!.. Их умственное развитие соответствует всему этому. Можно судить о нем по тому, как они нас встретили.
Этот искусный литературный переход возвращает меня к нити моего рассказа.
Сцена в Кокоро, вчера, 30 января. Ночь.
Подходя к деревне, мы сталкиваемся с завывающей толпой негров. Мы их насчитали при свете факелов по меньшей мере восемьсот; кажется, они настроены совсем не дружественно. Мы в первый раз встречаем такой прием и потому останавливаемся, немного удивленные.
Удивленные, но не слишком обеспокоенные. Все эти парни могут сколько угодно размахивать оружием; нам ясно, что один ружейный залп начисто выметет нашу превосходную публику.
Капитан Марсеней отдает приказ. Его люди расстегивают чехлы, но не вытаскивают из них ружей. Капитан выжидает. Стрелять в своего ближнего всегда серьезная штука, даже если этот ближний — бобо. Оружие остается немым, и, кажется, оно не заговорит.
Так обстоит дело, когда лошадь Сен-Берена, испуганная криками, становится на дыбы. Выбитый из седла, Сен-Берен летит вниз головой и падает прямо в кучу негров. Они испускают свирепые завывания и устремляются на нашего несчастного друга, когда…
…когда мадемуазель Морна пришпоривает свою лошадь и во весь опор мчится на толпу. Тотчас же внимание отвлекается от Сен-Берена. Смелую наездницу окружают. Двадцать копий направляются на нее…
— Манто! — кричит она нападающим. — Нте а бе суба! (Молчание! Я волшебница!)
С этими словами она вытаскивает электрический фонарь, который, к счастью, при ней находился, и зажигает его, потом гасит и снова зажигает, чтобы показать, что она по своей воле распоряжается лучами света. При виде этого завывания умолкают, и вокруг нее образуется почтительный круг, на середину которого выходит уже упомянутый Пинтье-Ба. Он хочет держать речь: эта болезнь всех правителей на земле. Но мадемуазель Морна призывает его к молчанию. Она спешит на помощь Сен-Берену, который не шевелится после падения и, очевидно, ранен.
По заключению доктора Шатоннея, который проник в круг с таким же спокойствием, как входит к пациенту, Сен-Берен действительно ранен и весь в крови. Он упал так неудачно, что острый камень нанес ему широкую рану пониже поясницы. В этот момент я думаю, что одно из предсказаний Кеньелалы исполнилось. Это подает мне надежду на исполнение остальных, но, право, по спине пробегает холодок, когда я думаю о судьбе моих статей.
Доктор Шатонней берет чемоданчик с инструментами, промывает и перевязывает рану, в то время как негры созерцают его в глубоком изумлении.
Пока длится операция, мадемуазель Морна, остающаяся на лошади, разрешает Пинтье-Ба говорить. Он приближается и спрашивает на языке бамбара, почему тубаб (тубаб — это Сен-Берен) атаковал их с ружьем. Мадемуазель Морна отрицает это. Старшина настаивает, показывая на футляр с удочками, которые Сен-Берен носит на перевязи. Ему объясняют истину. Напрасный труд. Чтобы его убедить, приходится снять крышку, открыть футляр, сверкающий при свете факелов, и показать удочки.
Глаза Пинтье-Ба загораются жадностью. Его руки протягиваются к блестящему предмету. Как избалованный ребенок, он его просит, он желает, он требует. Сен-Берен гневно отказывает.
Напрасно мадемуазель Морна настаивает в свою очередь, желая укрепить только что установленный мир. Наконец она сердится.
— Племянник! — говорит она сурово и направляет на упрямого рыболова электрический фонарь.
Сен-Берен немедленно уступает и передает футляр от удочек Пинтье-Ба, который приписывает свой успех магической силе электрического фонаря и влиянию волшебницы. Завладев сокровищем, бездельник безумствует. Он отплясывает дьявольский танец, потом по его знаку все оружие исчезает, и Пинтье-Ба приглашает нас в деревню, где мы можем жить сколько угодно.
Старшина держит речь, в которой, как кажется, приказывает устроить завтра «там-там» в нашу честь.
Ввиду мирного настроения бобо капитан Марсеней не видит никакого неудобства в том, что мы примем их приглашение. На следующий день, то есть сегодня после полудня, мы нанесли визит нашим новым друзьям, тогда как наш конвой и черный персонал оставались снаружи, за «тата».
Ах, дорогие мои друзья, что мы увидели! О вкусах не спорят, но что касается меня, я предпочитаю Елисейские поля![50]
Мы направлялись прямо во «дворец» дугутигуи[51]. Это скопление хижин, расположенных посреди деревни, прямо возле центральной кучи нечистот, отвратительно пахнущих. Хижины, построенные из мятой глины, снаружи окрашены разведенной в воде золой. Ну, а уж внутри! Двор — трясина, где бродят быки и бараны. Вокруг — жилые помещения, больше похожие на пещеры, так как, чтобы туда проникнуть, нужно спускаться. Но лучше не пробовать! Оттуда поднимается хватающий за горло удушливый запах, и еще приходится сталкиваться с козами, курами и другими обитателями птичьего двора, которые там свободно разгуливают.
После описания «дворца» легко себе представить, как выглядят жилища простых граждан. Это трущобы, кишащие крысами, ящерицами, тысяченожками и тараканами, ползающими среди всевозможных нечистот, испускающих тошнотворный запах.
Очаровательные жилища!
Во «дворце» нам был устроен официальный «прием». Он состоял в том, что мы преподнесли Пинтье-Ба подарки, впрочем не имеющие никакой цены: куски дешевой материи, висячие замки без ключей, старые кремневые пистолеты, нитки, иголки.
Буквально очарованный этими великолепными подарками, дугутигуи дал сигнал начинать «там-там».
Сначала музыканты прошли по деревне, играя кто на бодото — трубе из рога антилопы, кто на буроне (тоже труба из слонового клыка), а кто на табале, что означает по-французски барабан. Два человека несли эту табалу, а третий колотил по ней дубинкой, название которой «табала калама». По этому случаю капитан Бингер справедливо замечает, что слово «калама», по-видимому, происходит от слова «каламус»[52] и что, следовательно, «табала калама» буквально означает: «перо, чтобы писать на барабане».
При звуке этих фантастических инструментов бобо собираются на площади, и праздник начинается.
Появляется суданский полишинель[53], мокхо мисси ку, и пляшет с гримасами и ужимками. Он одет в трико из красной материи и украшенный коровьими хвостами колпак, с которого ниспадает лоскуток, закрывающий его лицо. Он носит на перевязи мешок, наполненный гремящими железками; каждое его движение заставляет бренчать бубенчики и погремушки, прикрепленные к его лодыжкам и запястьям. Концами коровьих хвостов он щекочет лица зрителей.
Когда он окончил свои выходки, которые, казалось, очень позабавили Пинтье-Ба и его приближенных, эти последние, по знаку вождя, зарычали как дикие звери, что, по моему мнению, должно означать единодушные аплодисменты.
Когда водворилась тишина, Пинтье-Ба приказал принести зонт, украшенный раковинами и амулетами, и не потому, что он в нем нуждался, но потому, что у дугутигуи будет недостаточно важности, если над его головой не будет широко раскрыт зонт — символ его власти.
Тотчас же начались танцы. Мужчины, женщины и дети образовали круг, колдуны ударили по своим табала, и две танцовщицы расположились на противоположных сторонах площадки. После трех быстрых пируэтов они устремились навстречу друг другу, но не лицом, а спинами и, сошедшись, оттолкнулись изо всей силы.
За этими двумя танцовщицами последовали другие, и наконец все присутствующие, испуская дикие крики, начали бешеную карусель, перед которой наши самые вольные танцы кажутся очень вялыми и скромными.
Танцы закончились процессией. Бобо маршировали перед Пинтье-Ба, распевая хором в сопровождении оглушительного шума табала, труб и тростниковых дудок, резкие звуки которых раздирали уши.
Наступил час обеда, и началась кровавая оргия.
На площадь принесли дюжину баранов, заколотых в хижинах. От дерева к дереву туземцы натянули длинные веревки и окружили ими квадрат, посредине которого женщины нагромоздили сухих сучьев. Потом, вооружившись ножами, негры ободрали животных и разрезали на куски, а женщины подвесили куски к веревкам: в то же время был зажжен костер.
Когда баранина достаточно изжарилась, Пинтье-Ба подал знак; негры бросились на мясо, расхватали его и начали рвать зубами. Зрелище было отвратительное.
— Это людоеды! — вскричала мадемуазель Морна, вся бледная.
— Увы, да, мое дорогое дитя! — ответил доктор Шатонней. — Но еда — единственное удовольствие этих бедняг, у которых всегдашнее страдание — голод.
Чувствуя отвращение, мы не замедлили возвратиться в свои палатки, а у негров праздник продолжался допоздна; почти всю ночь мы слышали доносившиеся до нас крики.
2 февраля. Мы все еще в Кокоро, где нас задерживает рана Сен-Берена. Дядя-племянник (я решительно называю его так) не может держаться на лошади.
3 февраля. Все еще Кокоро! Весело!
4 февраля. 6 часов утра. Наконец отправляемся.
В тот же день, вечером. Фальшивый выход. Мы еще в Кокоро. В это утро, на рассвете, мы распрощались с нашими друзьями бобо (заводишь друзей где придется!). Вся деревня на ногах с дугутигуи во главе, и на нас льется поток пожеланий: «Пусть ньялла (бог) поведет вас в добром здоровье!», «Пусть даст вам гладкий путь!», «Пусть пошлет вам хороших лошадей!». Услышав последнее пожелание, Сен-Берен делает гримасу: его рана еще дает себя чувствовать.
Мы кладем конец этим изъявлениям чувств, и колонна трогается.
Она трогается, но не продвигается. Это еще хуже, чем в Кокоро. Явное нежелание двигаться вперед. Каждую минуту останавливается один из носильщиков, и его приходится ждать, или падает вьюк с осла, и его надо водворять на место. К десяти часам, к моменту остановки, мы не сделали и шести километров.
Я восхищен терпением капитана Марсенея. Он ни разу не вышел из состояния совершенного спокойствия. Ничто его не обескураживает, не утомляет. Он борется с этим немым заговором со спокойной и холодной энергией.
Но в момент, когда нужно отправляться в вечерний переход, начинается другая песня: Морилире заявляет, что он ошибся. Начинается совещание с проводниками мадемуазель Морна. Чумуки поддерживает Морилире. Тонгане, напротив, утверждает, что мы на верном пути. Хорошо же мы осведомлены! Кому верить?
После долгих колебаний соглашаемся с мнением большинства и идем назад. Теперь мы идем превосходно. Носильщики больше не устают, поклажа ослов укрепилась сама собой. В один час мы проходим расстояние, которое утром потребовало четырех, и еще до ночи возвращаемся в свой утренний лагерь близ Кокоро.
6 февраля. Вчера, 5 февраля, мы отправились без больших затруднений и, удивительное дело, по той же самой дороге, от которой накануне отказались. Морилире объявил, что, поразмыслив как следует, он видит, что ошибался вечером, а не утром. И снова его поддерживает Чумуки. Я склонен думать, что эти двое сговорились предать нас.
В этот день все по-прежнему, и мы уже начали свыкаться с недоброжелательностью, как вдруг произошли два важных события. Во время утреннего перехода внезапно падает мул. Его хотят поднять. Он мертв. Разумеется, эта смерть могла быть естественной. Но признаюсь, что я думаю о «дунг-коно» и других ядах страны.
Никто ничего не говорит. Поклажу с издохшего мула перекладывают на других, и мы возобновляем поход.
После полудня второй случай: пропадает носильщик. Что с ним случилось? Тайна. Капитан Марсеней грызет ус. Я вижу, что он озабочен. Если негры нас оставят, наше дело провалится. Ведь нет ничего заразительней, чем микроб дезертирства. С этого времени надзор становится более строгим. Мы принуждены маршировать, как на параде, и всадники конвоя не позволяют никаких отлучек. Эта суровая дисциплина меня стесняет, и все-таки я ее одобряю.
Вечером новый сюрприз: несколько негров пьяны. Кто их напоил? Капитан организует самую тщательную охрану лагеря, затем подходит к Барсаку, с которым я как раз обсуждал положение, так ухудшившееся после Сикасо. К нам присоединяются доктор Шатонней, Понсен, мадемуазель Морна, Сен-Берен, и мы держим военный совет.
Капитан в немногих словах излагает факты, обвиняя во всем Морилире. Он предлагает подвергнуть вероломного проводника допросу и применить силу. Каждого носильщика будет сопровождать стрелок, который заставит его идти, хотя бы под страхом смерти.
Барсак не согласен, Сен-Берен — тем более. Допросить Морилире — значит предостеречь его, показать ему, что он раскрыт. Ведь мы не имеем против него никаких улик и даже не можем вообразить, с какой целью он нас предает. Морилире будет все отрицать, и мы ни в чем не сможем его уличить. А как заставить идти носильщиков? Что делать, если они лягут и силе противопоставят бездействие? Расстреливать их — плохой способ заставить служить нам.
Решено хранить молчание, вооружиться терпением и строго следить за Морилире.
Все это очень хорошо, но я начинаю размышлять. Зачем упорствовать в продолжении путешествия? Экспедиция имеет цель убедиться в умственном развитии негров в Петле Нигера и в степени их цивилизованности. Ну что ж! Мы узнали их развитие. Племена, обитающие между океаном и Канканом, и даже в крайнем случае близ Тиолы и Сикасо, достаточно созрели, чтобы быть достойными, некоторых политических прав; я готов с этим согласиться, хотя это и не мое мнение. Но за Сикасо?… Я считаю, что дикари, которые нас окружают, эти бобо, более похожие на животных, чем на людей, не могут быть превращены в избирателей. Так зачем же упрямиться? Разве не очевидно, что, чем дальше углубляться к востоку, тем меньше туземцы входят там в соприкосновение с европейцами, и, следовательно, лоск цивилизации (?) у них сходит на нет.
Эти выводы кажутся мне неоспоримыми, и я удивляюсь, почему их не делают мои компаньоны по путешествию. Не видят очевидного?
Так ли это? Может быть, они и видят, но имеют свои причины закрывать глаза? Проанализируем вопрос.
Первое. Капитан Марсеней. В отношении него вопрос ясен. Капитан не может спорить: он обязан повиноваться. Кроме того, я не думаю, что ему пришла бы в голову мысль отступать, даже в случае приказа, пока мадемуазель Морна идет вперед. Симпатия, которую они испытывают друг к другу, заметно возрастает после Сикасо. Мы видим настоящую любовь, которая признана той и другой стороной и которая логически должна закончиться браком. Все это настолько ясно, что даже сам господин Барсак отказался от притязаний и снова стал тем превосходным человеком, каким он, в сущности, и является. Итак, продолжаем.
Второе. Понсен. Господин Понсен тоже подчиненный, и он тоже повинуется. И очень хитер будет тот, кто узнает, что у него внутри. Понсен делает заметки утром и вечером, но не даст в них отчета и самому Гермесу[54].
Я могу поклясться, что с момента отъезда он не произнес и десяти слов. Мое личное мнение, что он ничем не интересуется. Итак, проходим мимо Понсена.
Третье. Сен-Берен. О, с этим другое дело! Сен-Берен смотрит на все глазами своей тетки-племянницы: он живет только для нее. Впрочем, Сен-Берен настолько рассеян, что, быть может, он даже не сознает, что он в Африке. Итак, проходим мимо номера третьего.
Четвертое. Мадемуазель Морна. Мы знаем о цели ее путешествия. Она нам ее открыла: каприз. Этой причины достаточно, и если в действительности существует другая, деликатность не позволит нам ее отыскивать.
Пятое. Я пятый номер — единственный, кто действует вполне логично. Какова цель моей жизни? Репортаж. И потому, чем больше будет неприятностей всякого рода, тем больше я напишу статей и, следовательно, буду доволен. Потому я и не думаю о возвращении назад.
Остается Барсак. Он никому не повинуется, ни в кого не влюблен, он знает, что мы в Африке, он слишком серьезен, чтобы поддаться капризу, и ему не приходится заботиться о репортаже. Но тогда?
Этот вопрос меня настолько беспокоит, что я решаюсь предложить его самому Барсаку.
Барсак смотрит на меня, покачивает головой сверху вниз и отвечает мне жестом, который не обозначает ровно ничего. Это все, что мне удается из него вытянуть. Видно, что он привык давать интервью.
7 февраля. Есть новости. Ночь была очень беспокойной. Мы не могли отправиться в обычный час и сделали только один переход — вечерний.
Изложим факты: из них видно, что и рассеянность иногда бывает полезна. Вчера было решено бдительно следить за Морилире. Не посвящая людей конвоя в наши страхи, мы решили бодрствовать поочередно. Так как нас шестеро, включая мадемуазель Морна, которая хочет, чтобы ее считали за мужчину, это несложное дело.
Сообразуясь с такой программой, ночь с девяти часов вечера до пяти утра разделили на шесть одинаковых вахт и бросили жребий. Выпал такой порядок: мадемуазель Морна, Барсак, капитан Марсеней, я, Сен-Берен и Понсен. Это приговор судьбы.
В час ночи я замещаю капитана Марсенея. Он мне говорит, что все хорошо, и показывает на Морилире, который спит недалеко от нас, завернувшись в свой дороке. Полная луна позволяет различить черное лицо плута и его белую одежду.
Вахта началась спокойно. Но около половины второго мне показалось, что я слышу то же гудение, которое нас так озадачило в первый вечер после Канкана. Шум как будто доносится с востока, но такой отдаленный, что я до сих пор не уверен, действительно ли я его слышал.
В четверть третьего я передаю пост Сен-Берену и ложусь спать. Я не могу уснуть. Быть может, отсутствие привычки, но прерванный сон не возвращается. После получаса бесполезных попыток я встаю с намерением закончить ночь на свежем воздухе. В этот момент я слышу снова — и так слабо, что можно думать о новом обмане слуха, — тот же гудящий звук. Вслушиваюсь снова и снова…
Ничего или по меньшей мере очень мало!.. Это — как дуновение, которое убывает, убывает и неслышно замирает на востоке. Я так и остаюсь в сомнении.
Я решаю найти Сен-Берена, который должен нести вахту.
Сюрприз! Впрочем, какой это сюрприз! Сен-Берена нет на посту. Бьюсь об заклад, что неисправимый субъект забыл о своих обязанностях и занимается каким-нибудь другим делом. Лишь бы только этим не воспользовался Морилире, чтобы уйти, не простившись. Я удостоверяюсь, что Морилире не убежал, а блаженно спит, распластавшись на земле. Я вижу его черное лицо и белый дороке.
Успокоившись, я иду на поиски Сен-Берена, чтобы отчитать его за недисциплинированность. Я знаю, где его искать, так как заметил речку невдалеке от лагеря. Я иду прямо туда и, как и предполагал, замечаю силуэт среди потока. Но как он может находиться на таком расстоянии от берега? Видно, он умеет ходить по воде?
Как я узнал сегодня утром, Сен-Берен просто-напросто соорудил из трех кусков дерева плот, достаточный, чтобы выдержать его вес, потом с помощью длинной ветки вместо шеста оттолкнулся на несколько метров от берега. Там он стал на якорь, спустив большой камень на веревке из волокон пальмовых листьев. И на всю эту работу у него ушло не более получаса. Он очень изобретателен.
Но в данное время не это меня занимает.
Я приближаюсь к берегу и зову приглушенным голосом:
— Сен-Берен!
— Здесь! — отвечает мне тень на воде.
— Что вы здесь делаете, Сен-Берен?
Я слышу легонький смешок, потом тень отвечает:
— Я браконьерствую, мой дорогой!
Мне кажется, я грежу. Браконьерствовать? В Судане? Я не знал, что рыбная ловля подчинена здесь каким-нибудь правилам. Я повторяю:
— Вы браконьерствуете? Что вы мне тут поете?
— Без сомнения, — отвечает Сен-Берен, — так как я ловлю ночью на рыболовную сеть. Это абсолютно запрещено!
Эта мысль его очень забавляет. Животное! Он еще смеется надо мной.
— А Морилире? — спрашиваю я, рассердившись.
Среди ночи раздается ужасное проклятие, которое мое перо отказывается передать, потом тень приходит в движение, и Сен-Берен, мокрый до колен, прыгает на берег. Теперь он обезумел от беспокойства, но несколько поздно.
— Морилире? — повторяет он задыхающимся голосом.
— Да, Морилире, — говорю я ему. — Что вы сделали, несчастный?
Новое проклятие, и Сен-Берен спешит на свой пост, которого не должен был покидать.
К счастью, Морилире все еще спит. Я могу даже утверждать, что он не сделал ни одного движения с тех пор, как меня разбудил капитан Марсеней. Это замечает и Сен-Берен.
— Вы меня напугали! — вздыхает он.
В этот момент мы слышим сильный шум со стороны реки. Можно поклясться, что кто-то тонет.
Мы бежим к берегу и в самом деле различаем вблизи импровизированного плота что-то черное, барахтающееся в реке.
— Это негр, — говорит Сен-Берен.
Он поднимается на плот, освобождая негра, и втаскивает его на берег, объясняя мне:
— Он запутался в сети, которую я позабыл. (Конечно, мой славный Сен-Берен!) Но какого черта он тут делает?
Мы наклоняемся над беднягой, и с наших губ срывается крик:
— Морилире!
Это в самом деле Морилире, совершенно голый, мокрый с головы до пят, наполовину захлебнувшийся. Ясно, что проводник покинул лагерь, переплыл речку, совершил прогулку в поле и по возвращении попал в сеть, по воле Провидения забытую Сен-Береном. Без его драгоценной рассеянности путешествие предателя, быть может, навсегда осталось бы для нас тайной. Но внезапно мне приходит такая мысль: а другой Морилире, который так спокойно спит при лунном свете?
Я бегу к этому соне, я его трясу. Недурно! Я должен был об этом подумать: дороке пуст и остается у меня в руке. А черное лицо — кусок дерева, подложенный под каску с пером, которой бывший стрелок украшает свои натуральные прелести.
На этот раз негодяй пойман на месте преступления. Нужно, чтобы он сознался. Я возвращаюсь к Сен-Берену и его пленнику. Этот последний, кажется, приходит в себя.
Я говорю кажется, так как он внезапно вскакивает и бросается к реке с очевидным намерением принять новую ванну.
Но Морилире плохо рассчитал: рука Сен-Берена опускается на запястье беглеца.
Чистосердечно говоря, Сен-Берен не так красив, как Аполлон Бельведерский, но он силен, как Геркулес. У него ужасная хватка, если судить по судорогам и гримасам пленника. Менее чем в минуту Морилире побежден, падает на колени и просит пощады.
В то же самое время из его руки что-то падает. Я наклоняюсь и поднимаю. К несчастью, мы не слишком внимательны. Морилире делает отчаянное усилие, бросается на меня, свободной рукой выхватывает вещь, и она исчезает в него во рту.
У Сен-Берена вырывается третье проклятие. Я прыгаю к горлу пленника, которое мой компаньон сжимает другой рукой. Морилире, полузадушенный, вынужден возвратить похищенное. Но, увы, он возвращает только половину: своими стальными зубами он перекусил подозрительный предмет, и половина исчезла в глубине его желудка.
Я смотрю на свой приз: это маленький листок бумаги, на котором что-то написано.
— Держите крепче эту каналью, — говорю я Сен-Берену.
Сен-Берен успокаивает меня, и я иду искать капитана Марсенея. Первая забота капитана — посадить крепко связанного Морилире в палатку, вокруг которой он расставляет четырех часовых с самыми строгими инструкциями. Потом мы все трое идем к капитану, дрожа от нетерпения узнать, что написано на листке бумаги.
При свете фонаря видно, что это арабские буквы. Капитан, выдающийся знаток арабского языка, без труда прочел бы их, если бы документ был цел. Но почерк отвратительный, и мы имеем лишь часть текста. В таком виде это просто ребус, который невозможно расшифровать при свете фонаря. Надо ждать дня.
Когда приходит день, мы видим, что это бесполезный труд. Но, может быть, Морилире, уличенный в предательстве, постарается купить снисхождение, признает свою вину и даст полный перевод?
Мы направляемся к палатке-тюрьме, входим туда…
Изумленные, мы останавливаемся у входа: веревки валяются на земле, палатка пуста.
В тот же день. Мне пришлось оторваться от записной книжки, так как капитан Марсеней позвал меня, чтобы показать перевод лоскутка документа, вырванного из зубов Морилире. Возвращаюсь к последовательному изложению событий.
Итак, мы нашли палатку пустой. Морилире исчез. Очень раздраженный, капитан Марсеней допрашивает караульных. Но бедные ребята так же удивлены, как он. Они уверяют, что не покидали поста и не слышали никакого подозрительного шума. Ничего невозможно понять. Мы возвращаемся в палатку и замечаем в ней дыру, проделанную у самого верха и достаточную, чтобы пропустить человека. Над дырой толстая ветка дерева. Все объясняется. Плохо связанный Морилире освободился от веревок и; вскарабкавшись по центральному столбу, бежал по деревьям.
Гнаться за ним? Бессмысленно! Беглец имеет час выигрыша, да и как найти человека в зарослях? Для этого надо иметь собак.
Согласившись с этим, мы подчиняемся неизбежному. Капитан велит снять палатку, где так плохо стерегли Морилире, и отпускает четырех стрелков со строгим приказом молчать о происшествии под угрозой сурового наказания. Он уходит к себе, чтобы разобраться в таинственном документе. Я занимаюсь составлением своих записок. В это время Сен-Берен может ввести наших компаньонов в курс событий, если только не позабудет.
Час спустя капитан Марсеней посылает за мной, как я уже говорил. Я нахожу его в палатке Барсака, где собрались все европейцы. Все лица выражают самое естественное удивление. Кому, в самом деле, на пользу предательство Морилире? Действует ли он в пользу кого-то постороннего, вмешательство которого я подозревал, и давно ли? Через несколько минут мы это, быть может, узнаем.
— Арабское письмо, — объясняет нам капитан Марсеней, — идет справа налево, но его надо читать сквозь бумагу, повернув к себе изнанку, чтобы оно приняло привычный для нас вид.
Он вручил нам бумагу, куда были перенесены слова с той записки, которой мы завладели. Она была с неровными краями разрыва, и я прочел следующие слова на языке бамбара:
«Манса а ман гнигни тубабул
Мену нимбе мандо кафа
батаке манаста софа
А оката, Бату и а ка фоло. Манса а бе».
Во всяком случае, не мне расшифровать эту тарабарщину!
Бумага переходит из рук в руки. Мадемуазель Морна и Сен-Берен, кажется, что-то понимают. Удивляюсь обширности их познаний. Барсак и Понсен знают столько же, сколько я.
— Последние слова первой и второй строки неполны, — объясняет нам капитан Марсеней. — Первое надо читать тубабуленго, что значит «европейцы», буквально «рыжие европейцы», а второе — кафама, то есть «еще». Вот перевод дополненного таким образом текста:
«Господин (или король) не хочет, чтобы европейцы… потому что они продвигаются еще… письмо уведет солдат… Он будет приказывать. Повинуйся… Ты начал. Господин (или король)…».
Лица у нас вытянулись. Не очень-то это ясно. Впрочем, капитан Марсеней продолжает объяснения:
— Первый обрывок фразы легко понять. Есть где-то господин, или король, который не хочет, чтобы мы что-то сделали. Что? Второй обрывок говорит об этом. Он не хочет, чтобы мы продвигались в страну негров. По какой-то причине мы ему, вероятно, мешаем. Этот второй обрывок начинает, без сомнения, изложение плана, которого мы не знаем. Две следующие строчки менее ясны. «Письмо уведет солдат» — это ничего не говорит нам: четвертая строка — приказ, обращенный к Морилире, но мы не знаем, кто это «он», который будет приказывать. Что же касается последних слов, то для нас они не имеют смысла.
Мы разочарованно смотрим друг на друга. Не очень-то мы продвинулись! Барсак подводит итоги:
— Из всего, что мы до сих пор наблюдали, включая сегодняшние события, можно заключить: первое — проводник предавал нас кому-то третьему, который, по неизвестным причинам, хочет помешать нашему путешествию; второе — этот незнакомец располагает известным влиянием, потому что заставил нас взять в Конакри подосланного им проводника; третье — его власть не слишком велика, так как до сих пор, для достижения своих целей, он использовал весьма наивные способы.
— Простите, — замечаю я, — таинственный незнакомец делал попытки и другого сорта.
И я сообщаю почтенной аудитории мои размышления о яде «дунг-коно» и о предсказаниях Кеньелалы. Я был вознагражден за мою проницательность.
— Изобретательные умозаключения господина Флоранса, — добавляет Барсак, — только подтверждают мои. Я продолжаю настаивать, что наш противник, кто бы он ни был, не слишком опасен, иначе он употребил бы против нас более действенные средства.
— Барсак прав. Это Мудрость, сама Мудрость греков с большой буквы говорит его устами.
— Мое мнение таково, — продолжал Барсак, — что не следует преувеличивать эту историю. Я скажу: будем благоразумны, но не позволим запугать себя.
Все его поддерживают, что меня не удивляет, так как я знаю тайные мотивы каждого. Но меня удивляет упрямство Барсака. Почему он не воспользуется этим случаем, чтобы прервать бесполезное путешествие?!
Как бы то ни было, нам необходимы новые проводники. Мадемуазель Морна предлагает своих: ее люди знают страну, ведь именно поэтому они и наняты. Чтобы решить вопрос, надо сравнить Чумуки и Тонгане.
Манеры первого мне не нравятся. Он уверяет, что на него можно рассчитывать, но кажется смущенным, и, пока говорит, я не могу поймать его бегающий взгляд. Это говорит о лживости. По-моему, он не лучше Морилире.
Тонгане, напротив, очень честен. Он превосходно знает страну и поведет нас куда угодно. Он также уверяет, что справится с носильщиками и погонщиками. Этот парень производит хорошее впечатление. У него твердый голос, прямой взгляд. С этого момента я верю Тонгане и не доверяю Чумуки.
Новые проводники говорят с носильщиками. Они сообщают им официальную версию, что Морилире съеден кайманом и что теперь они будут приказывать вместо него. После отдыха отправляемся в путь.
9 февраля. Морилире нет, но все идет совершенно так же. С Чумуки и Тонгане мы идем не быстрее, чем с их предшественником.
Между двумя проводниками постоянно возникают споры о направлении пути. Они никогда не согласны друг с другом, а их ссоры нескончаемы. Я всегда склоняюсь на сторону Тонгане, потому что он кричит громче, и опыт доказывает, что я прав. Если же случайно большинство высказывается в пользу Чумуки, то расспросы в первой же попавшейся деревне неизменно доказывают нашу ошибку. Тогда приходится колесить, иногда по местам, почти непроходимым, чтобы выбраться на покинутую нами правильную дорогу.
Иногда спор двух черных продолжается так долго, что наступает жара, и мы остаемся на месте.
При таких условиях нельзя идти быстро. И вот за два с половиной дня мы едва прошли тридцать километров. Это плохо.
Мы идем все той же долиной, в которую вошли у Кокоро. Она расширилась, и высоты находятся только справа от нас, на юге.
Дорога вообще не из трудных, и если бы не постоянные переправы через реки, изредка по деревянным мостам, на три четверти разрушенным, а также вброд в неудобных местах, кишащих кайманами, то нам почти не приходилось бы сталкиваться с трудностями.
11 февраля. Рано утром мы находимся посреди возделанных полей, что указывает на близость деревни. Поля были бы в достаточно хорошем состоянии, если бы большая часть их не была опустошена термитами, этими ужасными разрушителями.
Эти насекомые строят термитники в форме шампиньонов, иногда высотой в рост человека. Термиты оставляют их в начале зимы, превращаясь в крылатых муравьев[55]. Тогда они наводняют деревни. Но человек никогда не теряет случая немного развлечься. Появление крылатых муравьев становится сигналом для праздников и пиршеств. Повсюду зажигаются костры, на свет прилетают насекомые и опаляют крылья. Женщины и дети собирают их и жарят на масле карите. Но ведь надо не только есть, но и пить. К вечеру вся деревня пьяна.
Около восьми часов утра мы заметили деревню Бама, которой принадлежали поля. Когда мы к ней приближались, то встретили процессию «ду», обходившую поля, чтобы прогнать злых духов и вымолить дождь. Эти «ду» — негры, одетые в блузы, на которых нашиты пеньковые и пальмовые волокна. Их головы целиком покрыты пеньковыми колпаками с дырами для глаз, с гребнями из красного дерева и с клювами хищных птиц. Они шли, приплясывая, в сопровождении зевак и мальчишек, которых без стеснения били своими «священными» жезлами. Когда они проходили мимо хижин, им подносили доло — просяное пиво и пальмовое вино. Этого было достаточно, чтобы после часа прогулки процессия валялась мертвецки пьяная.
Через полчаса мы прибыли в Баму. С лицемерным видом Чумуки доложил капитану Марсенею, что негры очень устали, отказываются делать второй этап и просят остановиться в Баме на весь день.
Капитан не моргнул глазом; несмотря на знаки неодобрения, которые делал Тонгане за спиной товарища, он принял удивленный вид и сказал, что просьба опоздала, так как уже решено сделать сегодня длительную остановку. Чумуки удалился озадаченный, а Тонгане воздел руки к небу и выразил свое негодование Малик.
Мы воспользовались неожиданной остановкой, чтобы посетить деревню, и не раскаялись, так как она совсем не походит на те, которые мы видели до сих пор.
Чтобы войти туда, нам пришлось сначала подняться на кровлю хижины, и нас провели по крышам до жилища дугутигуи.
Этот дугутигуи — старый негр с большими усами, походит на отставного сержанта. Он курит длинную медную трубку, огонь в которой поддерживает безобразный маленький негритенок.
Он принял нас сердечно и предложил доло. Чтобы не отстать в вежливости, мы сделали ему подарки. Исполнив этот обряд, мы превратились в туристов.
На площади бродячий цирюльник работал на открытом воздухе. Близ него мальчики делали всем желающим педикюр и маникюр: они стригли большими ножницами ногти на ногах и руках. Четыре каури с человека — такова цена за услуги, но они должны были возвращать клиентам обрезки ногтей, а те торопились закопать их в землю. С помощью немного понимавшего язык Сен-Берена я хотел узнать причины странного обычая, но ничего не вышло.
В нескольких шагах «медик» лечил больного по всем правилам негритянского искусства. Мы издалека наблюдали «консультацию».
Больной, истощенный человек, со впалыми глазами, дрожал от лихорадки. «Доктор» велел ему лечь на землю посреди кружка любопытных, затем выбелил ему лицо разведенной золой, так как белый цвет почитается в этих краях; он поставил возле него грубо вырезанную из дерева фигурку — изображение милостивого божества. Затем он исполнил вокруг больного бешеный танец, дико завывая. Наконец он приказал показать ему, где болит, и внезапно, с радостным ревом, притворился, что вытащил оттуда осколок кости, спрятанный у него в руке. Больной тотчас встал и пошел, заявляя, что он излечился: новое доказательство истины: спасает лишь вера.
Но было ли ее достаточно у нашего больного? В этом можно усомниться, так как улучшение, о котором он говорил, продолжалось очень недолго. В тот же вечер он пришел к нам в лагерь. Узнав от одного из наших негров, что среди европейцев есть «тубаб», он пришел умолять о помощи белого колдуна, потому что черный ему не помог.
После общего осмотра доктор Шатонней просто дал ему дозу хинина. Пациент не поскупился на благодарности, но, удаляясь, скептически покачивал головой, как человек, не очень верящий в средство, действенность которого не была усилена ни пением, ни заклинаниями.
12 февраля. Сегодня то же самое, что и вчера, по словам конвойных, и даже хуже. Мы сделаем не больше одного этапа как сегодня, так и завтра.
В момент, когда наша колонна трогается, появляется вчерашний больной. Ему стало настолько лучше, что он захотел поблагодарить своего спасителя еще раз. Доктор дал ему несколько пакетиков хинина с наставлением, как его употреблять.
Все идет хорошо до остановки. Движемся быстро. Ни одной задержки, ни одной жалобы от негров. Это слишком хорошо.
В самом деле, в час остановки, пока устраиваемся на отдых, Чумуки приближается к капитану Марсенею и заводит ту же речь, что и накануне. Капитан отвечает, что Чумуки совершенно прав и что мы не двинемся в путь ни после обеда, ни даже весь следующий день, но потом, после этого большого отдыха, мы не будем останавливаться, пока не проделаем с утра самое меньшее двадцать километров.
Капитан говорит это громким голосом, чтобы все слышали. Негры понимают, что с этих пор ими будет управлять твердая рука. Внушительный тон капитана, очевидно, на них подействовал. Они ничего не говорят и скромно удаляются, потихоньку обмениваясь взглядами.
В тот же день, в 11 часов вечера. Это начинает меня раздражать. Вечером, около шести часов, мы внезапно слышим все тот же жужжащий шум, который впервые поразил нас в Канкане.
Сегодня этот шум опять доносится с востока. Он очень слаб, но достаточен, чтобы исключить возможность ошибки. И к тому же не один я его слышу. Все поднимают головы, а черные выказывают страх. Еще светло, как я уже сказал, но мы ничего не видим.
Небо чисто. Правда, высокий холм загораживает вид как раз с востока. Я спешу на его вершину.
Пока я взбираюсь на холм со всей возможной скоростью, гул понемногу усиливается, потом внезапно прекращается, и, когда я достигаю вершины, ничто не нарушает тишины.
Передо мной до самого горизонта равнина, покрытая зарослями. Я напрасно осматриваюсь: равнина пустынна, я не вижу ничего.
Я остаюсь на вершине холма до самой ночи. Глубокие тени покрывают поле, так как луна находится в последней четверти и, следовательно, восходит поздно; упорствовать бесполезно, и я спускаюсь.
Я еще не преодолел и половины спуска, как шум возобновляется. От этого можно сойти с ума, честное слово! Шум возникает, как и исчезает, внезапно, потом понемногу уменьшается, как будто удаляется на восток. Через несколько минут снова полная тишина.
Я заканчиваю спуск в задумчивости и, возвратившись в палатку, набрасываю эти краткие заметки.
13 февраля. Сегодня отдых. Каждый занимается своими делами.
Барсак прохаживается взад и вперед. Он кажется озабоченным.
Понсен заносит в книжку большого формата заметки, без сомнения, относящиеся к его обязанностям. Судя по движениям его карандаша, кажется, он занимается вычислениями. Какими вычислениями? Я могу спросить его, но ответит ли он? Между нами, я боюсь, что он онемел.
Сен-Берен… Стойте, а где же Сен-Берен?… Наверно, где-нибудь дразнит пескарей.
Капитан Марсеней разговаривает с мадемуазель Морна. Не будем их беспокоить.
На другом конце лагеря я вижу Тонгане в компании Малик. У них такой вид, точно время не кажется им долгим.
Носильщики и погонщики спят там и сям; спит и конвой, за исключением часовых.
Я провожу большую часть дня, дописываю статью на основании заметок предыдущих дней.
Закончив ее, я зову Чумуки, заведующего почтовой связью. Чумуки не отвечает. Я отправляю на его поиски стрелка. Через полчаса стрелок возвращается и говорит, что не мог найти Чумуки. Я сам его ищу, и тоже безуспешно. Чумуки исчез, и я должен отказаться от отправки моей статьи.
14 февраля. Сегодня утром нас ожидало важное событие.
Около восьми часов, когда, потеряв часть утра в бесплодных поисках Чумуки, мы решаем отправиться, на западе, то есть со стороны Бамы, показывается приближающаяся к нам многочисленная группа всадников.
Капитан Марсеней замечает их прежде меня и отдает приказ. В мгновение ока наш конвой принимает боевое построение. Но предосторожности излишни. Мы различаем французскую форму или, по крайней мере, то, что заменяет ее в этой стране. Неизвестный отряд приближается, и мы видим, что он состоит из двадцати черных кавалеристов на лошадях, с полным вооружением, и трех европейцев, тоже верхом, — двух сержантов и лейтенанта колониальной пехоты.
Один из наших сержантов послан навстречу вновь прибывшим, которые тоже высылают одного из своих. Оба парламентера обмениваются несколькими словами, затем отряд, остановившийся на это время, возобновляет свое движение.
Он входит в наш лагерь с ружьями за плечами, и возглавляющий его лейтенант приближается к капитану Марсенею. До наших ушей доносится разговор:
— Капитан Марсеней?
— Это я, лейтенант…
— Лейтенант Лакур, семьдесят второго пехотного полка, ныне командир конного отряда суданских волонтеров. Я прибыл из Бамако, капитан, и догоняю вас от Сикасо, где не застал вас, опоздав всего на несколько дней.
— С какой целью?
— Этот пакет объяснит все, капитан.
Капитан Марсеней берет письмо. Пока он читает, я замечаю, что его лицо выражает удивление и разочарование.
— Хорошо, лейтенант, — говорит он, — позвольте мне ввести господина Барсака и его компаньонов в курс дела.
Лейтенант кланяется. Капитан отдает приказ людям и приближается к нашей группе.
— Я сообщаю вам поразительную новость, господин депутат, — говорит он Барсаку. — Я должен вас покинуть.
— Покинуть нас?!
Я должен сказать, что это восклицание принадлежало мадемуазель Морна. Она побледнела и кусает губы. Если бы я не знал ее сдержанности, то поклялся бы, что она вот-вот заплачет.
Мы тоже все ошеломлены, кроме Барсака, в котором закипает гнев.
— Что это значит, капитан? — спрашивает тот.
— Это значит, господин депутат, что я получил приказ отправиться в Тимбукту.
— Это невообразимо! — кричит уязвленный Барсак.
— Но это так, — отвечает капитан. — Читайте.
Он протягивает Барсаку письмо. Начальник экспедиции пробегает его глазами с видимым негодованием, после чего показывает письмо нам и призывает нас в свидетели проявленной по отношению к нему бесцеремонности.
Я ухитряюсь получить письмо последним, чтобы его списать.
Вот оно:
«ФРАНЦУЗСКАЯ РЕСПУБЛИКА
Генерал-губернаторство Сенегал,
округ Бамако.
Приказ капитану Пьеру Марсенею и его отряду отправиться форсированным маршем в Сегу-Сикоро и оттуда по Нигеру в Тимбукту, где он поступит в распоряжение коменданта города. Лошади отряда капитана Марсенея должны быть оставлены на прокормление в Сегу-Сикоро.
Лейтенант Лакур, 72-го полка колониальной пехоты, командир конного отряда двадцати суданских волонтеров, доставит настоящий приказ капитану Марсенею в Сикасо и поступит в распоряжение господина депутата Барсака, начальника парламентской экспедиции в области Петля Нигера (первая партия), которого он будет сопровождать до пункта прибытия.
Комендант округа Бамако
полковник Сент-Обан».
Пока я лихорадочно списываю, Барсак продолжает изливать гнев:
— Это ни на что не похоже! Дать нам всего двадцать человек конвоя! И как раз в то время, когда мы сталкиваемся с наибольшими трудностями. Нет, это так не пройдет! В Париже мы посмотрим, одобрит ли палата такое безобразное обращение с ее депутатом.
— А пока нужно повиноваться, — говорит капитан Марсеней; он даже не пытается скрыть печаль.
Барсак увлекает капитана в сторону, но у меня репортерское ухо, и я хорошо слышу.
— Однако, капитан, а если приказ поддельный? — внушает ему Барсак вполголоса.
Капитан быстро отстраняется.
— Поддельный! — повторяет он. — Вы не подумали, господин депутат. К сожалению, нет никаких сомнений. Письмо снабжено официальными печатями. К тому же я служил под начальством полковника Сент-Обана и прекрасно знаю его подпись.
Дурное настроение извиняет многое. Я нахожу все-таки, что Барсак заходит слишком далеко. К счастью, лейтенант Лакур не слышит. Это ему бы не понравилось.
Барсак не находит ответа и хранит молчание.
— Позвольте мне, господин депутат, представить вам лейтенанта Лакура, — говорит капитан, — и распрощаться с вами.
Барсак соглашается. Представление состоялось.
— Знаете ли вы, лейтенант, — спрашивает тогда Барсак, — причины, вызвавшие доставленный вами приказ?
— Конечно, господин депутат, — отвечает лейтенант. — Туареги ауэлиммидены волнуются и угрожают нашим линиям. Необходимо усилить гарнизон Тимбукту. Полковник берет то, что у него под рукой.
— А мы? — возражает глава экспедиции. — Благоразумно ли уменьшить наш конвой?
Лейтенант Лакур улыбается:
— Это не причинит никаких неудобств. Область абсолютно спокойна.
— Не скажите, однако, — возражает Барсак. — Министр колоний говорил в палате, и губернатор Конакри подтвердил, что берега Нигера являются ареной очень тревожных событий.
— Это было когда-то, — отвечает лейтенант Лакур, продолжая улыбаться, — но теперь об этом нет и речи. Это старая история.
— Однако мы сами могли констатировать… — настаивает Барсак и рассказывает лейтенанту о наших приключениях.
Но тот не смущается.
— Видите ли, — говорит он, — незнакомец, тревожащий вас больше, чем следует, по-видимому, очень незначительная персона. Как! По-вашему, он хотел преградить вам путь и не придумал ничего другого, чтобы вас остановить? Это несерьезно, господин депутат!
Так как это собственное мнение Барсака, он не знает, что возразить.
Капитан Марсеней приближается.
— Позвольте мне, господин депутат, проститься с вами, — говорит он.
— Как? Так скоро?! — восклицает Барсак.
— Так нужно, — отвечает капитан. — У меня формальный приказ. Я должен отправиться в Сегу-Сикоро и Тимбукту, не теряя ни часа.
— Выполняйте же приказ, капитан, — уступает, протягивая ему руку, Барсак, у которого волнение укрощает гнев, — и будьте уверены, что вы уносите с собой наши наилучшие пожелания. Никто из нас не забудет этих дней, проведенных вместе, и я уверен, что говорю от имени всех, выражая признательность за вашу безупречную службу и вашу непоколебимую преданность.
— Спасибо, господин депутат, — отвечал капитан, искренне взволнованный.
Он прощается с каждым из нас поочередно и после всех, разумеется, с мадемуазель Морна. Я украдкой подсматриваю за ними.
Но я напрасно любопытствую. Все происходит необычайно просто.
До свиданья, мадемуазель, — говорит капитан.
— До свиданья, капитан, — отвечает мадемуазель Морна.
Больше ничего. Но для нас, знающих, в чем дело, эти простые слова имеют смысл, какой обычно им не придается. Мы понимаем, что они равносильны двойному формальному обещанию.
Так понимает их и капитан: его лицо сияет. Он берет руку мадемуазель Морна, почтительно целует ее, удаляется, вскакивает на лошадь и становится во главе своих людей. В последний раз он приветствует нас, потом поднимает саблю, и отряд отправляется крупной рысью. Мы не без смущения провожаем их взглядами. Через несколько минут они скрываются из виду.
И вот мы остаемся с лейтенантом Лакуром, его двумя сержантами и двадцатью волонтерами, о существовании которых час тому назад и не подозревали. Приключение разворачивается так стремительно, что мы все ошеломлены. Теперь надо вернуть себе спокойствие.
Ко мне оно возвращается достаточно быстро. Я взглядываю на наш новый конвой, чтобы познакомиться с ним. И тут происходит любопытная вещь: при первом брошенном на них взгляде меня пробирает дрожь — у них вид людей, с которыми я не хотел бы встретиться в темном уголке!
В тот же день, вечером. Нет, я не хотел бы встретиться с ними в темном углу, и, однако, я с ними в зарослях, а это несравненно хуже.
Такое положение в моих глазах полно очарования. Сознавать, что близко опасность, и не знать, в чем она; напрягать ум, чтобы разгадать, где она скрывается; держать глаза и уши открытыми, чтобы отразить готовящийся удар, не зная, откуда он придет, — нет ничего более возбуждающего. В такие часы живешь самой напряженной жизнью, и эти ощущения далеко превосходят удовольствие пить кофе со сливками на террасе «Наполитена»[56].
Ну! Кажется, я опять увлекаюсь. Не играет ли со мной воображение скверной шутки, показывая мне бандитов, тогда как, без сомнения, мы имеем дело с самыми обыкновенными стрелками? А письмо, подлинное письмо полковника Сент-Обана? Письмо меня смущает, согласен, но ничто не может изгладить впечатления, которое произвели на меня новый конвой и его командир.
И прежде всего — эти сержанты и солдаты — «военные» ли они? С черными этого не узнаешь. Негры все на одно лицо. Относительно офицера приходится сказать «да». Напротив, только с большими колебаниями можно говорить о двух сержантах. Из стрелков ли эти головушки? Из стрелков другого сорта! Не надо быть френологом[57], физиономистом или каким-нибудь другим «истом», чтобы прочитать на этих лицах беспокойство загнанного зверя, любовь к грубым наслаждениям, неумение сдерживать свои чувства, жестокость. Очаровательный портрет!
Прежде всего меня поразила одна деталь, но именно она дает начало моим размышлениям. Не странно ли, в самом деле, что эти люди, включая сержантов, покрыты пылью, как и подобает людям, догонявшим нас пятнадцать дней, а их начальник свеж, точно выскочил из коробки. Он свеж до невероятия! Чистое белье, сверкающие ботинки, напомаженные усы. А его мундир? Можно подумать, что лейтенант Лакур отправляется на смотр. Он вылощен, как адъютант высокого командира: все на месте до последней пуговки и нитки и даже до складки на брюках, будто только что купленных в магазине! Не часто встретишь в зарослях такую элегантность.
Эта форма говорит понимающему человеку, что ее никогда не надевали, что она совершенно новенькая, и тот, кто ее носит, в своем желании иметь вид «офицера» перешел границы правдоподобия.
Чтобы быть щеголем в то время, когда его подчиненные так грязны, лейтенант Лакур не должен был догонять нас вместе с ними.
Оба сержанта, напротив, отвратительно грязны, но если в них нет преувеличенной элегантности офицера, то они, по моему мнению, впадают в противоположную крайность. Их «мундиры» точно из лавки старьевщика; они даже в лохмотьях. Их панталоны слишком коротки и все в заплатах, и нет никакого номера, никакого значка полка, к которому они принадлежат. Я едва верю, что можно так содержать французских солдат, даже если они нанялись на короткий срок. Другое замечание, которое трудно объяснить: мне кажется, владельцы этих мундиров не привыкли их носить. Я не могу в точности объяснить почему, но они словно ряженые в своих одеяниях.
Таков полный перечень моих замечаний и наблюдений. Быть может, посчитают, что это недостаточно и что я виноват, увлекаясь незначительными частностями, которые, возможно, объясняются весьма просто. Все может быть, я и сам склонен согласиться с таким мнением. Оценивая причины моего недоверия, чтобы занести их в записную книжку, я первый нахожу их слабыми. Но это ощущение чисто интуитивно, и я не могу выразить его словами.
Как бы то ни было, мне нечего прибавить к сказанному. Насчет дисциплины ничего нельзя сказать. По моему мнению, она даже слишком строга. Часовые стоят на своих постах и сменяются регулярно. Военная выправка превосходна и даже, возможно, чересчур.
Конвой разделяется на три группы, которые держатся в стороне друг от друга. Первую составляют двадцать суданских стрелков. В свободное от караула время они не расстаются и, странная вещь среди черных, почти не разговаривают. Они либо съедают свою стряпню в молчании, либо спят. Их не слышно. Они повинуются мановению пальца или взгляду своих сержантов, которых, по-видимому, очень боятся. В общем создается впечатление, что эти двадцать негров очень печальны и их гнетет страх.
Во второй группе два сержанта. Эти разговаривают, но только между собой и всегда вполголоса. Несмотря на мои репортерские уши, я ни разу не мог выхватить из их разговора ничего, кроме незначительных слов.
Последнюю группу составляет сам лейтенант Лакур.
Лейтенант Лакур — человек маленького роста и кажется мне несговорчивым субъектом. У него бледно-голубые глаза, цвета стали, как говорится, отнюдь не выражающие открытой благожелательности; он молчалив и нелюдим. После полудня он выходит из своей палатки только два раза с единственной целью проверить людей. Эта операция всегда происходит одинаково. Заметив командира, стрелки поднимаются и выстраиваются в ряд. Лейтенант, прямой, как кол, проходит перед ними, а его ледяной взгляд обегает их с головы до пят, потом он уходит к себе, не сказав никому ни слова. Если даже все повернется к лучшему, я осмеливаюсь сказать, что этот элегантный офицер не будет приятным компаньоном.
Ведь день я не вижу мадемуазель Морна. Не видно и Чумуки, и потому моя статья все еще лежит у меня в кармане.
15 февраля. Утром я не замечаю приготовлений к отправке. От Тонгане я узнаю, что мы не двинемся весь день. После вчерашнего отдыха эта остановка кажется мне странной.
Случай сталкивает меня с лейтенантом Лакуром, все таким же прямым и непогрешимо изящным. Я спрашиваю его о причине задержки.
— Приказ господина Барсака, — лаконически отвечает он.
Три слова, военный поклон и поворот на пятках. Лейтенант Лакур не из тех, кого называют блестящими собеседниками.
Почему так поступил начальник экспедиции? Уж не отказывается ли он продолжать путешествие с конвоем, уменьшенным в пять раз? Это меня интригует. Но это меня также и беспокоит, потому что такое решение может положить конец репортажу, который как раз начинает становиться сенсационным.
Около десяти часов я замечаю Барсака. Он прогуливается большими шагами, руки за спину, глаза в землю, и, кажется, не в добром настроении. Момент, по-видимому, не очень удачен, чтобы спрашивать, каковы его проекты. Но это меня не останавливает, и я решаюсь получить интервью.
Барсак не сердится. Он останавливается, молча смотрит некоторое время. Наконец говорит:
— Несколько дней назад, господин Флоранс, вы предлагали мне тот же вопрос. Я вам не ответил. Я вам скажу сегодня, что и сам не знаю, какой ответ вам дать.
— Значит, вы не приняли еще никаких решений, господин депутат?
— Никаких. Я раздумываю, я нащупываю почву, взвешиваю все «за» и «против»… — Новое молчание, потом внезапно: — Но почему бы нам не рассмотреть вопрос вместе? Вы человек практичный, полный здравого смысла. (Спасибо, господин Барсак!) Вы мне дадите совет.
Я кланяюсь.
— К вашим услугам, господин депутат.
— Рассмотрим сначала, — продолжает Барсак, — благоразумно ли продолжать это путешествие, иначе говоря, возможно ли оно?
Я подсказываю:
— Быть может, стоит сначала подумать, полезно ли оно?
— Его польза несомненна со всех точек зрения, — возражает Барсак.
Я удивлен. Однако Барсак продолжает:
— Задача такова: можем ли мы совершить это путешествие? Еще вчера я не поставил бы этот вопрос, так как вчера наш путь не был отмечен никаким серьезным происшествием. Это и ваше мнение, не так ли?
— Конечно.
— Первое, действительно важное происшествие, — это неожиданная смена конвоя и его уменьшение до двадцати человек. Могут ли двадцать человек обеспечить нашу безопасность среди этого негритянского населения, вот вопрос.
— Если его так ставить, — говорю я, — то можно дать только утвердительный ответ. Мне кажется, что двадцать человек вполне достаточно, если мы не столкнемся с враждебностью негров. Другие, исследователи совершали более долгие путешествия с меньшим конвоем и даже совсем без конвоя. Но…
— Я знаю, что вы хотите сказать, — перебивает Барсак. — Вы будете говорить о таинственном незнакомце, который, кажется, не желает видеть нас в этой стране. Я не скрывал своего мнения на этот счет, и все меня одобрили. С тех пор не произошло ничего нового, значит, по-моему, бесполезно к этому возвращаться.
Я спорю:
— Извините, господин депутат, но мне, напротив, кажется, что случилось нечто новое.
— Ба! — говорит удивленный Барсак. — Тогда это новое от меня скрыли. Объяснитесь!
При поставленном в упор вопросе я чувствую, что затрудняюсь. Мои наблюдения казались мне такими значительными, а их следствия я считал так хорошо построенными, когда сам рассматривал их одно за другим. Но когда мне пришлось говорить о них в полный голос, они показались мне еще более незначительными и спорными, чем когда я писал о них в книжке. Однако раз уж я глупо влез в эту кашу, то мой долг, во всяком случае, высказаться до конца.
И я высказываюсь. Я сообщаю Барсаку мои наблюдения над нашим конвоем и его командиром и в заключение неуверенно выражаю предположение, что если эти люди — не настоящие солдаты, то они могут быть на службе у нашего неведомого врага, которого мы до сих пор не считали опасным.
Слушая эти неправдоподобные вещи, Барсак хохочет.
— Это из романа! — восклицает он. — У вас блестящее воображение, господин Флоранс. Оно вам пригодится, когда вы вздумаете писать для сцены. Но я вам советую не доверяться ему в реальной жизни.
— Все-таки… — говорю я, задетый.
— Тут нет «все-таки». Тут факты. Подписанный приказ прежде всего.
— Он может быть фальшивым.
— Нет, — возражает господин Барсак, — ведь капитан Марсеней нашел его подлинным и повиновался без колебаний.
— Он мог быть украден…
— Опять роман! Как, скажите пожалуйста, могли заменить настоящий конвой? При этом предположении надо было иметь наготове отряд, достаточно многочисленный, чтобы, во-первых, уничтожить настоящих солдат вплоть до последнего человека, вы понимаете — вплоть до последнего! — и, во-вторых, захватив приказ, заменить настоящих солдат фальшивым отрядом, абсолютно тождественным, и это в то время, когда никто не мог знать ни о составе нового конвоя, ни даже о том, что этот конвой будет послан полковником Сент-Обаном. Никто из людей лейтенанта Лакура не ранен, значит, этому отряду следовало быть очень многочисленным, так как настоящие солдаты не позволили бы истребить себя, не защищаясь. И вы хотите, чтобы присутствие такой значительной шайки не было замечено, чтобы слухи о битве не дошли до нас, тогда как новости в зарослях распространяются от деревни к деревне с быстротой телеграммы. Вот с какими невозможными вещами сталкиваешься, когда даешь волю воображению!
Барсак прав, приказ не украден. Он продолжает:
— Ну, а на чем основано впечатление, которое на вас произвели эти люди и их начальник? И чем эти стрелки, которых вы видите отсюда, отличаются от всех черных стрелков?
Я смотрю туда и принужден сознаться, что Барсак прав. Где у меня вчера вечером была голова? Я сам себе внушил все это. Новые негры походят на всех негров.
Барсак сознает свое преимущество. Он продолжает с уверенностью (и Бог знает, однако, не слишком ли у него ее много!):
— Перейдем к сержантам. Что вы находите в них особенного? Они очень грязны, это верно, но не более, чем некоторые сержанты капитана Марсенея. В зарослях нельзя предъявлять слишком высоких требований к мундирам.
Золотые слова! Я робко сдаю свои позиции, так как действительно поколеблен.
— Все-таки лейтенант Лакур…
— О! Он необычайно корректен! — восклицает, улыбаясь, Барсак. — Он очень беспокоится о своей персоне и своем туалете. Но это — не преступление.
Конечно, это так. Я делаю последнее усилие.
— Все же совершенно новый мундир — это странно…
— Потому что старый — в чемодане лейтенанта, — объясняет Барсак, у которого есть ответ на все. — Так как он запылился, то господин Лакур привел себя в порядок, прежде чем представиться нам.
Барсак, по-видимому, находит такую заботу о внешности вполне естественной. В конце концов, это я, быть может, не отдаю себе точного отчета в значительности персоны начальника экспедиции.
— Впрочем, я долго разговаривал с лейтенантом Лакуром вчера после обеда (наверно, пока я писал мои заметки). Это очаровательный человек, несмотря на свое чрезмерное увлечение изяществом. Вежливый, хорошо воспитанный, даже почтительный. — Здесь Барсак выпячивает грудь. — Даже почтительный. Я нашел в нем очень приятного собеседника и очень корректного подчиненного.
Я спрашиваю:
— Лейтенант Лакур не видит никаких неудобств в том, чтобы продолжать наше путешествие в таких условиях?
— Никаких.
— Вы, однако, колеблетесь, господин депутат.
— Уже нет, — провозглашает Барсак, который в ходе разговора убедил самого себя. — Мы отправляемся завтра.
Я интересуюсь:
— Не убедившись в пользе дальнейшего путешествия, после того как вы установили его возможность?
Скрытая ирония моего вопроса проходит незамеченной.
— А к чему? — отвечает Барсак. — Это путешествие не только полезно — оно необходимо.
Я повторяю, не понимая:
— Необходимо?
Все еще в хорошем настроении, Барсак фамильярно берет меня под руку и доверительным тоном объясняет:
— Между нами говоря, мой дорогой, я хочу вам открыть, что с некоторого времени я считаю черных, которых мы здесь встречаем, достаточно далекими от возможности получения избирательных прав. Я даже вам признаюсь, если будете настаивать, что у нас нет шансов изменить это мнение при дальнейшем продвижении. Но то, что я говорю вам, я не скажу с парламентской трибуны. Наоборот, если мы закончим наше путешествие, дело обернется так: Бодрьер и я представим отчеты с совершенно противоположными заключениями. Эти отчеты будут переданы в комиссию. Там после обсуждения или предоставят избирательные права нескольким племенам на берегу океана, что явится моей победой, или же комиссия не придет к соглашению, и дело будет погребено. Через неделю о нем забудут, и никто не станет разбирать, прав я был или не прав. В обоих случаях ничто не помешает Бодрьеру или мне при подходящем случае получить портфель министра колоний. Если же я, напротив, вернусь, не доведя миссию до конца, этим я сам признаю, что заблуждался, мои враги закричат во все горло, что я старая тупица, и меня окончательно утопят. Барсак немного помолчал и закончил такой глубокой мыслью: — Не забывайте никогда святой истины, господин Флоранс: «Политик может ошибаться. Это абсолютно не важно. Но если он признает свою ошибку, он погиб!»
Я смакую эту истину и удаляюсь довольный. Я очень доволен в самом деле, так как теперь знаю мотивы каждого.
Покинув Барсака, я вдруг натыкаюсь на записную книжку Понсена, которую тот случайно забыл на своем складном стуле. Мои инстинкты журналиста берут верх над хорошим воспитанием, и я решительно открываю книжку: уж слишком долго она меня интересует. Уже давно я задаюсь вопросом, что наш молчаливый компаньон может писать с утра до вечера. Я желаю наконец это узнать.
Увы! Я наказан за мое любопытство. Я вижу только нагромождение цифр и букв, разбросанных как попало и совершенно непонятных. Это только «р. д. 0,009», «н. кв. км. 135,08», «в ср. 76, 18» и тому подобное.
Еще одна тайна! Для чего эти секретные записи? Неужели Понсену нужно что-то скрывать? Уж не предатель ли и он?
Ну, я сел на своего конька! Хватит возиться с этим. Что за мысль подозревать такого славного человека? Я делаю ему слишком много чести, так как — могу признаться в этом своей записной книжке, — он не слишком умен, господин Понсен!
Но ты газетчик или нет? На всякий случай я переписываю образцы иероглифов, выбранные среди тех, которые попадаются почти ежедневно. Вот они:
5 д. пр. д. 7; м. 3306, в ср. 472, 28; ж. 1895, н. к. д. 1895:7 = 270,71; кв. км. 122; н. кв. км. 3306:122 = 27,09.
Нас. вц.: 27,09x54600=14791144.
12 ф. пр. д. 81; м. 12085, в ср. 149, 19; ж. 6654, д. к. д. 6654:81=82,15; кв. км. 1401; н. кв. км. 12085:1401=8,62.
Нас. в ц.: 8,62x54600 = 470652 ч.
Я кладу блокнот на место и удаляюсь со своей добычей. Может быть, это пригодится. Наперед ведь не узнаешь.
После полудня я прогуливаюсь. Меня сопровождает Тонгане на лошади Чумуки: она лучше его собственной. Мы едем по полю мелкой рысцой.
Через пять минут Тонгане, у которого чешется язык, заявляет с места в карьер:
— Хорошо, Чумуки убежал. Чумуки — паршивый предатель.
Вот и другой! Как? Чумуки тоже нас предал? Я понимаю, что надо собрать сведения, и притворяюсь удивленным.
— Ты хочешь сказать: Морилире?
— Морилире плохой, — энергично говорит Тонгане. — Но Чумуки все равно как Морилире. Говорил неграм: «Плохо идти!» Давал много доло тубаб (водки), много серебро, много золото.
Золото в руках Морилире и Чумуки? Это невероятно!
— Ты хочешь сказать, они давали неграм каури, чтобы расположить их к себе?
— Не каури, — настаивает Тонгане. — Много золото, — и прибавляет деталь, которая меня ошеломляет: — Много английское золото!
— Так ты знаешь английское золото, Тонгане?
— Да, — отвечает он. — Мой ашантий. Мой знает фустерлинги.
Я понимаю, что Тонгане на своем странном наречии называет так фунты стерлингов. Смешное слово. Я попытался написать, как он его произносит, но в устах Тонгане оно звучит еще забавнее. Однако в этот момент мне не до смеха. Золото — английское золото! — в руках Чумуки и Морилире. Я смущен. Разумеется, я делаю вид, что не придаю никакого значения его сообщениям.
— Ты славный парень, Тонгане, — говорю я ему, — и раз уж ты так хорошо знаешь фустерлинги, возьми эту золотую монету с гербом Французской Республики.
— Хорошая республика! — радостно кричит Тонгане, подбрасывая в воздух монету; он ловит ее на лету и кладет в седельную сумку.
Тотчас его физиономия выражает удивление: его рука вытаскивает большой сверток бумаги, предмет, редкий у негров, в самом деле. Я испускаю крик и вырываю у Тонгане сверток, который прекрасно узнаю.
Мои статьи! Это мои статьи! Мои замечательные статьи остались в сумке негодяя Чумуки! Я проверяю. Увы! Они все тут, начиная с четвертой. Как же сурово осуждают меня теперь в «Экспансьон франсез»! Я обесчещен, я навеки потерял репутацию!
Пока я предаюсь печальным размышлениям, наша прогулка продолжается. Примерно в шести километрах от лагеря я внезапно останавливаюсь.
Почти у самой дороги, на пространстве шириной от шести до семи метров, длиной около пятидесяти, четко виден след посреди зарослей. На этом пространстве высокая трава помята, раздавлена, а кое-где даже как будто начисто скошена гигантской косой. И — что особенно привлекает мое внимание — в самой заметной части его я различаю две параллельные колеи, подобные тем, какие мы видели возле Канкана: их глубина от восьми до десяти сантиметров с одного конца, и они постепенно сглаживаются к другому концу. На этот раз глубокая сторона на западе.
Невольно я сопоставляю эту пару следов с гулом, слышанным три дня назад. В Канкане мы также слышали странное жужжание до того, как заметили на земле эти необъяснимые следы.
Какая связь между этими явлениями — удивительным гулом, параллельными колеями и Кеньелалой из Канкана?
Я не вижу тут никакой связи. И однако, она должна существовать. Когда я смотрю на загадочные борозды, мое подсознание вызывает зловещую фигуру колдуна-негра. И мне внезапно приходит на ум, что из четырех предсказаний этого балагура исполнилось уже три!
И тогда меня, одного с моим черным компаньоном в безграничной пустыне, с головы до пяток пронизывает дрожь, и это уже во второй раз. Когда я думаю об окружающей меня тайне, меня охватывает страх.
Это извинительно в подобных обстоятельствах. К счастью, это продолжается недолго: я создан так, что не умею бояться. Моя слабость — любопытство. И, пока мы возвращаемся, я упорно стараюсь разгадать необъяснимые загадки. Это занятие так меня поглощает, что я ничего не вижу вокруг.
Приближаясь к лагерю, я подпрыгиваю в седле. Тонгане без всяких предисловий говорит:
— Тулатигуи (лейтенант) нехорош. Паршивая обезьянья голова!
— Правильно! — отвечаю я, не подумав, и это меня извиняет.
17 февраля. Большой переход сегодня и еще больший вчера. Пятьдесят километров за два дня. Чумуки не появляется — каналья! Результат налицо. Под управлением одного Тонгане наши погонщики и носильщики делают чудеса.
В продолжение этих двух дней мои страхи, признаюсь, значительно уменьшились. Конвой четко выполняет свои обязанности, которые, впрочем, нетрудны. Двадцать людей в две линии окружают караван, как и при капитане Марсенее. Только я замечаю, что они не обмениваются с нашим черным персоналом теми шуточками, на которые были так щедры их предшественники. Впрочем, это делает честь их дисциплинированности.
Два сержанта остаются преимущественно в арьергарде; иногда они проезжают вдоль линии стрелков. Они ни с кем не разговаривают, кроме своих людей, к которым изредка обращаются с короткими приказами, тотчас выполняемыми. Приходится признать, что если наш конвой и немногочислен, зато он прекрасно обучен.
Лейтенант Лакур держится во главе колонны, почти на том же месте, которое занимал капитан Марсеней, около господина Барсака. Я замечаю, что мадемуазель Морна передвинулась на несколько рядов. Она теперь с Сен-Береном, позади доктора Шатоннея и господина Понсена. По-видимому, мадемуазель Морна не желает находиться в обществе лейтенанта.
О нем, впрочем, ничего плохого не скажешь. Он мало говорит, но действует. Очевидно, именно его энергичные действия привели к весьма удовлетворительным результатам двух последних дней похода. Вроде и сказать нечего. И однако…
Но это у меня навязчивая идея. Тайна, которую я чувствую вокруг нас, странные факты, мною замеченные, наверно, повредили мои мозги, и я склонен, без сомнения, слишком склонен, повсюду видеть предательство.
Как бы то ни было, вот мотивы моего предубеждения.
Это было сегодня утром, около девяти часов. Проходя через совершенно пустынную маленькую деревушку, мы услышали в одной хижине стоны. По приказу господина Барсака конвой останавливается, и доктор Шатонней, сопровождаемый лейтенантом Лакуром и двумя стрелками, входит в хижину. Разумеется, пресса, то есть я, проникает вместе с ними.
Ужасное зрелище! Двое мертвых и раненый. Оба трупа, мужчина и женщина, страшно изуродованы.
Кто убил и ранил этих бедных людей? Кто виноват в этом жестоком истреблении?
Доктор Шатонней сначала занимается раненым.
Так как в хижине слишком темно, стрелки по приказу доктора выносят раненого наружу. Это старый негр. Он ранен в плечо, и рана его ужасна. Кость ключицы обнажена. Я спрашиваю себя: каким оружием можно причинить такие страшные раны?
Доктор промывает рану и вытаскивает из нее многочисленные кусочки свинца. Он заботливо перевязывает рану бинтами, которые ему подает лейтенант Лакур. Раненый жалобно стонет. Но когда перевязка окончена, ему становится легче.
Но доктор чем-то угнетен. Он снова входит в хижину, осматривает трупы и выходит еще более озабоченным. Он приближается к раненому и расспрашивает его с помощью Тонгане.
По рассказу бедного негра, 11 февраля, то есть за три дня до смены нашего конвоя, деревушка была атакована отрядом черных под командой двух белых. Обитатели спаслись в зарослях, за исключением мужчины и женщины, которые не успели убежать и трупы которых мы нашли. Раненый был с другими беглецами. К несчастью, пока он бежал, пуля ударила его в плечо. Он все же нашел в себе силы спрятаться в зарослях и, таким образом, ускользнул от нападающих. Когда отряд ушел, все возвратились в деревню, но снова скрылись, увидев наш конвой, приближавшийся с той стороны, куда ушел первый.
Этот рассказ нас очень обеспокоил. Не очень приятно, в самом деле, узнать, что шайка негодяев бродит по стране. И очень возможно, что мы столкнемся с ней, так как, по словам раненого, она идет нам навстречу.
Бедняга трогательно выражает свою признательность доктору Шатоннею, но вдруг умолкает, глаза его, полные ужаса, устремлены на что-то позади нас. Мы оборачиваемся и оказываемся лицом к лицу с одним из сержантов нашего конвоя. Вид этого человека и вызвал у негра такой страх.
Впрочем, сержант спокоен. Он взволновался лишь тогда, когда лейтенант Лакур метнул на него ужасный взгляд, в котором выражались упрек и угроза. Я успел перехватить этот взгляд, но не могу его объяснить. Сержант дотрагивается до лба, показывая, что раненый бредит, и возвращается к своим людям.
Мы подходим к больному. Но теперь он смотрит на нас с ужасом, и невозможно вытянуть из него ни слова. Его переносят в хижину, и мы отправляемся дальше, успокоенные, впрочем, за его судьбу.
Не знаю, что думают мои компаньоны. Меня же занимает новая задача: почему вид сержанта так испугал старика? И почему он не обратил никакого внимания на лейтенанта Лакура?
На эту загадку тоже нет ответа. Случай ставит нас перед неразрешимыми вопросами, и это начинает крайне раздражать.
В этот вечер мы довольно поздно раскинули палатки у деревушки Каду. Мы были настроены печально, так как здесь, в Каду, мадемуазель Морна и Сен-Берен собираются нас покинуть. Мы будем продолжать путь к Уагадугу и Нигеру, они же поднимутся к северу, к Гао, а затем к тому же Нигеру, своей конечной цели. Надо ли говорить, что мы сделали все возможное, чтобы отговорить их от этого бессмысленного проекта? Наши усилия были бесполезны. Я осмеливаюсь предсказать, что будущая половина капитана Марсенея не из податливых. Когда мадемуазель Морна что-нибудь заберет себе в голову, она и черту не уступит. В отчаянии от неудачи мы обратились за поддержкой к лейтенанту Лакуру и просили его доказать, в свою очередь, нашей компаньонке, какое безумие она собирается совершить. Я был убежден, что он лишь напрасно будет тратить слова, но он и не взял на себя эту миссию. Лейтенант Лакур не произнес ни слова. Он сделал уклончивый жест и улыбнулся очень странно, не знаю, по какой причине.
Итак, остановились около Каду. В момент, когда я собираюсь удалиться в палатку, меня задерживает доктор Шатонней. Он говорит:
— Я хочу сообщить вам одну вещь, господин Флоранс: пули, которыми поражены были негры, разрывные.
И он уходит, не дожидаясь ответа.
Так! Еще одна тайна! Разрывные пули! Кто может иметь такое оружие? Как подобное оружие может существовать в этой стране?
Еще два вопроса добавляются к моей коллекции вопросов, которая заметно обогащается. Зато коллекция ответов ничуть не увеличивается!
18 февраля. Последняя новость дня, без комментариев. Наш конвой ушел. Я говорю прямо: ушел.
Это невероятно, но я утверждаю, я повторяю: конвой ушел. Проснувшись три или четыре часа назад, мы его не нашли. Он испарился, улетучился ночью и с ним все носильщики, все погонщики без исключения.
Понятно? Лейтенант Лакур, его два сержанта и весь конвой, все пятнадцать человек ушли не для того, чтобы сделать утреннюю прогулку и вернуться к завтраку. Они ушли, бес-по-во-рот-но у-шли.
И вот мы одни в зарослях, с нашими лошадьми, с нашим личным оружием, тридцатью шестью ослами, с запасом провизии на несколько дней, с Малик и Тонгане.
Ага! Я хотел приключений!
Когда члены экспедиции Барсака, накануне прибывшие в Каду, проснувшись восемнадцатого февраля, заметили исчезновение конвоя и своих носильщиков и погонщиков, они остолбенели. Это двойное предательство, и особенно измена конвоя, были настолько невероятны, что они долго отказывались в них поверить, если бы им тотчас не было дано доказательство, что слуги и солдаты ушли без намерения вернуться.
Разбудил своих компаньонов Амедей Флоранс, который первым вышел из палатки. Все, включая Малик, которая провела ночь в палатке Жанны Морна, моментально собрались, обмениваясь восклицаниями.
Как и обычно, обсуждение началось достаточно беспорядочно. Больше обменивались возгласами, чем размышлениями. Прежде чем устраивать будущее, все удивлялись настоящему.
Пока они так шумели, из соседней чащи донесся стон. Сен-Берен, Амедей Флоранс и доктор Шатонней побежали и нашли Тонгане связанного, с заткнутым ртом и, что хуже всего, с раной в левом боку.
Тонгане освободили от уз, привели в чувство, перевязали и расспросили. Частью на своем негритянском жаргоне, частью на языке бамбара, причем переводчицей служила Жанна Морна, Тонгане рассказал все, что знал о ночных событиях.
Бегство было совершено между часом и двумя ночи. В этот момент Тонгане, разбуженный необычным шумом, которого не слышали европейцы в своих палатках, удивился, увидев стрелков на лошадях, на некотором расстоянии от лагеря; слуги под предводительством лейтенанта Лакура и двух сержантов занимались какой-то работой, которую ночная темнота не позволяла, рассмотреть. Заинтересованный, Тонгане поднялся и направился к носильщикам и погонщикам, чтобы узнать, в чем дело. Он не дошел. На полдороге на него бросились двое, и один из них схватил его за горло, помешав крикнуть. В одно мгновение он был повален, связан, ему заткнули рот. Падая, он успел заметить, что черные нагружали на себя тюки, выбранные из поклажи. Тонгане был бессилен что-либо предпринять. Напавшие уже удалялись, когда к ним подошел лейтенант Лакур и отрывисто спросил:
— Готово?
— Да, — ответил один из предателей, в котором Тонгане узнал сержанта.
Молчание. Тонгане почувствовал, что над ним наклонились, его ощупали.
— Вы с ума спятили, честное слово! — сказал лейтенант, — Оставить живым молодца, который слишком много видел. Роберт, удар штыка для этой нечисти!
Приказ был исполнен мгновенно, но Тонгане, к счастью, удалось извернуться, и штык, вместо того чтобы пронзить ему грудь, скользнул по боку, нанеся рану, скорее болезненную, чем опасную. В темноте Лакур и его помощники ошиблись: штык был покрыт кровью, а находчивый негр испустил вздох, как бы прощаясь с жизнью, и затаил дыхание.
— Сделано? — повторил голос лейтенанта Лакура.
— Все в порядке, — ответил тот, кто нанес удар и кого начальник назвал Робертом.
Трое убийц удалились, и Тонгане больше ничего не слышал. Скоро он потерял сознание как из-за потери крови, так и потому, что рот его был забит тряпками.
Этого рассказа было достаточно, чтобы убедиться, что измена задумана и подготовлена заранее.
Установив все это, члены экспедиции смотрели друг на друга, изумленные и потрясенные. Первым пришел в себя Амедей Флоранс.
— Наше положение отчаянное! — вскричал репортер, выразив общую мысль.
Эти слова точно открыли источник, и полились предложения, как улучшить положение. Прежде всего надо было подвести итоги. Сделав подсчеты, убедились, что осталась дюжина револьверов, семь ружей, из них шесть охотничьих, все это с достаточным запасом патронов; семь лошадей, тридцать шесть ослов, около ста пятидесяти килограммов разных товаров и на четыре дня провизии. Таким образом, средства защиты и транспорта были налицо. О провизии не стоило беспокоиться: ее можно было доставать, как и прежде, в деревнях. Кроме того, шестеро европейцев располагали превосходным оружием, и можно было охотиться. Пересчитав все запасы, пришли к выводу, что партия не столкнется ни с какими непреодолимыми препятствиями с материальной точки зрения.
Решили продать ослов, которые при отсутствии опытных погонщиков могли стать лишь серьезной обузой. Сделав это, можно будет выработать план действий. Если будет принято решение продолжать путешествие еще некоторое время, придется нанять пять-шесть негров для переноса товаров, которые можно обменивать в деревнях на необходимые продукты. В противном случае следует эти товары продать за любую цену; ненужными станут носильщики, и можно будет двигаться гораздо быстрее.
Жанна Морна и Сен-Берен, которые одни лишь могли объясняться с туземцами, вошли в переговоры с обитателями Каду. Они встретили в деревне превосходный прием и подарками завоевали симпатии старшины. С его помощью ослы были проданы в Каду и окружающих деревнях по десять тысяч каури (около тридцати франков) за каждого, а всего за триста пятьдесят тысяч каури. Одной этой суммы хватало для пропитания членов экспедиции и оплаты пяти носильщиков на двадцать дней.
С другой стороны, старшина обещал предоставить пять носильщиков и даже более, если понадобится. Торговые сделки потребовали нескольких дней. Они были закончены вечером 22 февраля. Это время не пропало даром, так как раньше Тонгане не мог тронуться в путь, а к этому времени его рана зарубцевалась, и ничто уже не мешало отправлению.
Утром 23-го расставили кружком шесть складных стульев, посредине разложили карты. Тонгане и Малик составляли аудиторию. Обсуждение началось под председательством Барсака.
— Заседание открыто, — по привычке сказал Барсак. — Кто просит слова?
Все незаметно улыбнулись. Амедей Флоранс иронически ответил, не моргнув глазом:
— Мы будем говорить после вас, господин председатель.
— Как вам угодно, — согласился Барсак, ничуть не удивленный этим титулом. — Обсудим положение. Мы покинуты нашим конвоем, но вооружены, имеем товары для обмена и находимся в центре Судана, на большом расстоянии от океана…
При этих словах Понсен вытащил из кармана свой большой блокнот и, водрузив очки на нос, он, никогда не говоривший, сказал:
— Точно на расстоянии тысячи четырехсот восьми километров пятьсот восьмидесяти трех метров и семнадцати сантиметров, включая неровности и считая от центрального кола моей палатки.
— Подобная точности бесполезна, господин Понсен, — заметил Барсак. — Достаточно знать, что мы находимся приблизительно за тысячу четыреста километров от Конакри. Вы знаете, что мы намерены были идти дальше, но новая ситуация требует принятия иных решений. По-моему, мы должны добраться если не самым быстрым, то самым надежным путем до какого-нибудь французского поста и там спокойно решить, что делать дальше.
Одобрение было единодушное.
— Мы должны постараться достигнуть Нигера, — продолжал Барсак, рассматривая карту. — Нельзя ли пройти к Сею через Уагадугу и Надианго? После взятия Тимбукту французские части продвигаются вниз по реке. Признаюсь, я не знаю, дошли ли они сейчас до Сея, но это возможно, даже вероятно. В случае, если нам удастся получить другой конвой, этот вариант будет иметь то преимущество, что согласуется с нашими планами.
— Но он имеет то неудобство, господин председатель, — порывисто вскричал Понсен, лихорадочно рассматривая цифры в своей книжке, — что нам предлагается путь в восемьсот километров. А наш шаг в среднем равен семидесяти двум сантиметрам, я в этом уверен.
Восемьсот километров составляют один миллион сто одиннадцать тысяч сто одиннадцать шагов с дробью. Отбросим дробь. Мы делаем в час в среднем пять тысяч сто сорок три шага с дробью. Отбросим дробь. Но есть еще остановки, которые требуют в час в среднем восемнадцать минут сорок секунд, я это проверил. Остается две тысячи пятьсот двадцать секунд, то есть три тысячи шестьсот шагов и одна десятая. Переход в восемьсот километров потребует один миллион сто одиннадцать тысяч сто одиннадцать шагов, разделенных на три тысячи шестьсот и одну десятую, то есть триста восемь и двадцать две тысячи восемьсот две тридцатишеститысячных часа. Это составляет один миллион сто одиннадцать тысяч шестьсот восемьдесят секунд с дробью. Отбросим дробь. Мы в действительности идем пять часов сорок пять минут и двенадцать секунд в день, считая все остановки, то есть двадцать тысяч семьсот двенадцать секунд. Следовательно, чтобы пройти восемьсот километров, нам потребуется один миллион сто одиннадцать тысяч шестьсот восемьдесят секунд, деленных на двадцать тысяч семьсот двенадцать, что дает пятьдесят три и тринадцать миллионов девятьсот четыре двадцатимиллионных дня. Чтобы определить величину этой последней дроби, надо перевести ее в часы, минуты и секунды. И тогда получится…
— О! О!! О!!! — прокричал Амедей Флоранс, нервы которого не выдержали. — Неужели вы не могли попросту сказать, что нам понадобится пятьдесят три дня, если мы будем проходить по пятнадцать километров в день, и только сорок, если будем ежедневно делать двадцать? Чего вы хотите добиться этими невероятными вычислениями?
— А вот чего, — ответил Понсен, с уязвленным видом закрывая свой внушительный блокнот, — что лучше достигнуть Нигера у Дженне. Таким образом, расстояние уменьшится наполовину и сократится до четырехсот километров.
— Было бы еще лучше, — возразил Амедей Флоранс, указывая по карте предлагаемый им путь, — выйти к Нигеру у Сегу-Сикоро через Баму, Уаттару, Джитаману и так далее. Переход будет около трехсот километров, но, помимо того, что мы будем идти по пути капитана Марсенея, мы выгадаем сто километров, потому что не придется подниматься по реке от Дженне до Сегу. Кроме того, это последнее поселение довольно значительное, и мы, конечно, найдем там помощь.
— Хорошо придумано, — одобрил доктор Шатонней. — Но есть еще более удачное решение вопроса. Надо просто возвратиться если не к морю, то, по крайней мере, в Сикасо, от которого нас отделяет всего двести километров; там мы найдем соотечественников, которые нас так сердечно принимали. Там мы решим, следует ли отправиться в Бамако или же, что предпочтительнее, как считает господин Амедей Флоранс, подняться до Сегу-Сикоро.
— Доктор прав, — согласился Флоранс. — Это самое благоразумное решение.
После того как каждый выразил свое мнение, дискуссия на время прервалась.
— Можно согласиться, господин Флоранс, — начал после минутного раздумья Барсак, который хотел дать своим коллегам лестное представление о его героизме, — что и вы и доктор правы. Я вас прошу, однако, понять, что возвращение в Сикасо означает отказ, хотя и временный, от той цели, которую я себе поставил. Да, господа, долг прежде всего.
— Мы понимаем ваши опасения, господин Барсак, — перебил Флоранс, — но бывают случаи, когда долг — это благоразумие.
— Остается обсудить, — возразил Барсак, — что мы имеем в том и другом случаях. Наш конвой, правда, дезертировал, но лично я не вижу опасностей, которые бы нам угрожали. Те опасности, которым мы до сих пор подвергались, исходят, возможно, от предполагаемого врага, существование которого нам доказывают только те удары, которые он нам наносит. Но оценим эти удары, и они покажутся нам весьма слабыми. Какие же препятствия нам созданы? По словам господина Флоранса, нас сначала пытались запугать; я предполагаю, что наш неведомый враг позднее возмутил наших людей в Сикасо и далее и, наконец, каким-то неведомым способом подменил настоящий конвой фальшивым. Но соблаговолите подумать, и вы поймете, что, поступая таким образом, нам создали, по существу, очень незначительные препятствия. Этот мнимый конвой, вместо того чтобы сбежать, мог легко перебить нас всех! Он этого не сделал. Больше того: нам оставили оружие, патроны, лошадей и некоторый запас товаров. Поступки не из числа самых страшных.
— Но есть и Тонгане, — мягко возразил доктор Шатонней.
— Тонгане — негр, — ответил Барсак, — а для некоторых людей жизнь негра ничего не стоит.
— Господин Барсак прав, — вмешался Флоранс. — Да, с нами действительно поступили по-божески; верно, что до сих пор нашей смерти не хотели. Я говорю: до сих пор, так как наш неведомый противник может употребить приемы нападения более действенные, если мы будем продолжать путь в направлении, которое ему не нравится. Рана же Тонгане доказывает нам, что те, кого мы стесняем, скоры на расправу.
— Правильно, — одобрил доктор.
За одобрением доктора Шатоннея последовало несколько минут молчания, которые Барсак употребил на глубокое раздумье. Конечно, умозаключения Амедея Флоранса были справедливы, и, очевидно, почтенный депутат Юга не хотел подвергать опасности свою драгоценную жизнь с единственной целью — избежать критики, которая ждет его в Париже, если он вернется, не выполнив полностью свою миссию. Да, впрочем, разве этим критикам нельзя возразить?
— Серьезно поразмыслив, — сказал Барсак, пытаясь испытать на своих слушателях аргументы, которые ему впоследствии послужат в споре с коллегами из парламента, — я склоняюсь к предложению господина Амедея Флоранса, и особенно в той форме, которую придал ему наш уважаемый сотоварищ, доктор Шатонней. Я голосую за возвращение в Сикасо, имея конечной целью Сегу-Сикоро. Если же, господа…
Амедей Флоранс, утомленный дискуссией, перестал слушать оратора и начал думать о другом.
— …если же, господа, кто-нибудь попытается порицать меня за прекращение этого безусловно необходимого путешествия, я отвечу, что ответственность за это падает на правительство, долг которого был обеспечить нашей экспедиции действенную защиту. Если серьезная необходимость принудила правительство отозвать состав нашего конвоя, оно должно было принять все необходимые меры, чтобы шайка авантюристов не могла подменить тот отряд, который нам предназначался; или же, чтобы такой подмен не совершился, оно обязано было с большим тактом избрать командира, которому доверило нашу безопасность. Этому командиру следовало бы не так послушно выполнять приказы, происхождение которых не наше дело выяснять. Расследование, кажущееся мне необходимым, расследование, господа…
— Простите, господин председатель, — перебил Амедей Флоранс, — если вы мне позволите…
Сначала репортер хотел предложить самое благоразумное решение, которое быстро подсказал ему здравый смысл. Но оно перестало интересовать Флоранса, как только он понял, что его примут. А через несколько минут он уже начал сожалеть о прекращении путешествия, как раз тогда, когда оно обещало стать интересным.
Он еще был во власти этих размышлений, когда его взгляд случайно упал на Жанну Морна и Сен-Берена. Он без всяких колебаний перебил Барсака, которого не слушал, как уже было сказано.
— Простите, господин председатель, — перебил Амедей Флоранс. — С вашего позволения, я замечу, что мы принимаем решение, не спросив мнения мадемуазель Морна и господина де Сен-Берена: они имеют голос, как и все мы.
Замечание было резонным. Жанна Морна и Сен-Берен слушали спор молча, не принимая в нем никакого участия.
— Господин Флоранс прав, — признался Барсак, обращаясь к Жанне Морна. — Прошу, мадемуазель, выразить ваше мнение.
— Благодарю вас за желание узнать мое мнение, — спокойно ответила Жанна Морна, — но мы должны остаться безучастными к обсуждению, которое нас не касается.
— Не касается вас? Почему же, мадемуазель? Мы, кажется, все под одним знаменем.
— Совсем нет, господин Барсак, — ответила Жанна Морна. — Если в силу обстоятельств вы отказываетесь от своей цели, то мы своей не оставляем. Нам не хотелось бы отделяться от вас в момент, когда у вас такие неприятности, но мы все-таки намерены продолжать свой путь.
— Вы все еще настаиваете на путешествии в Гао?
— Больше чем когда-либо.
— Одни? Без конвоя?
— Мы и не рассчитывали попасть туда с конвоем.
— Без носильщиков?
— Мы найдем других. Если это невозможно, обойдемся без них.
— Несмотря на эту враждебность, причин которой мы не знаем, но реальность которой неоспорима?
— Несмотря на эту враждебность, которая, впрочем, мне кажется, направлена больше против вас.
— Как вы можете это знать, раз мы идем одним путем? Во всяком случае, я боюсь, что именно на вас нападет неизвестный противник, если вы одни отправитесь к Нигеру.
— Пусть это так, но мы не боимся неведомого врага.
— Но это безумие! — вскричал Барсак. — Мы не позволим вам совершить такой неблагоразумный поступок единственно, для удовлетворения вашего каприза.
Жанна Морна одно мгновение колебалась, потом печально ответила:
— К несчастью, это не каприз, как я вам говорила до сих пор.
— Так о чем же идет речь? — вскричал изумленный Барсак.
Жанна Морна снова задумалась; после краткого молчания она сказала серьезно:
— О выполнении долга.
Барсак, доктор Шатонней и Амедей Флоранс смотрели на Жанну Морна с интересом и изумлением. Барсак и Шатонней спрашивали себя, что подразумевает девушка под словом, которое она произнесла, и какой долг мог оказаться настолько настоятельным, чтобы повести ее в самую дальнюю область Петли Нигера? Амедей Флоранс, который из любопытства старался разузнать, какие причины заставляли его компаньонов совершать это путешествие, испытывал глубокое удовлетворение при мысли, что узнает еще одну из причин, которая до тех пор оставалась для него тайной.
Жанна Морна снова заговорила:
— Простите меня, господа, я вас обманывала…
— Вы обманывали? — спросил Барсак с возрастающим изумлением.
— Да, я вас обманывала. Господин де Сен-Берен сказал вам свое настоящее имя, он действительно француз, как и вы. Я же представилась вам под вымышленным именем. Я англичанка, зовут меня Жанна Бакстон. Я дочь лорда Гленора, сестра капитана Джорджа Бакстона. Около Кубо покоятся останки моего несчастного брата. Туда я должна отправиться, и только там смогу я завершить начатое мною дело.
Затем Жанна Бакстон — ее имя отныне восстанавливается — рассказала о драме в Кубо, об обвинениях против Джорджа Бакстона, о его смерти, о бесчестии и отчаянии лорда Гленора. Она говорила о священной цели, которую поставила перед собой: восстановить честь брата, стереть пятно с его имени и возвратить покой старику, жизнь которого протекала в мрачном уединении замка близ Утокзетера.
Живое волнение овладело слушателями. Они поражались этой молодой девушке, благородный порыв которой не могли остановить ни усталость, ни опасности.
— Мисс Бакстон, — довольно резко сказал Амедей Флоранс, когда она кончила говорить, — позвольте мне бросить вам упрек.
— Упрек? Мне? — удивилась Жанна, ожидавшая совсем другого эффекта от своего рассказа.
— Да, упрек, и серьезный! Какое странное и нелестное мнение у вас о французах вообще и об Амедее Флорансе в частности!
— Что вы хотите сказать, господин Флоранс? — пробормотала смущенная Жанна Бакстон.
— Как! — вскричал репортер негодующим тоном. — Вы вообразили, что Амедей Флоранс позволит вам сделать маленькую прогулку в Кубо без него?
— О! Господин Флоранс!.. — возразила с чувством Жанна, которая начала понимать.
— Хорошенькое дело! — продолжал Амедей Флоранс, все еще изображая живейшее негодование. — Какой эгоизм!
— Я не вижу… — пыталась сказать Жанна с полуулыбкой.
— Пожалуйста, позвольте мне говорить, — с достоинством перебил Флоранс. — Вы позабыли, что я журналист, больше того: репортер. А знаете ли вы, что скажет мне мой директор, когда узнает, что я прозевал сенсационный репортаж по делу Бакстона? Ну? Он мне скажет: «Мой маленький Флоранс, вы просто осел!» И выставит меня за дверь в два счета. А я дорожу местом. Итак, я отправляюсь с вами.
— О, господин Флоранс! — повторила Жанна, глубоко взволнованная.
Репортер посмотрел ей в глаза.
— Я отправляюсь с вами, мисс Бакстон, — взволнованно проговорил он. — И не теряйте времени, пытаясь меня отговаривать. Я думаю, что сам лучше вас знаю, что делать.
Жанна пожала руку славного и мужественного человека.
— Я принимаю ваше предложение, господин Флоранс, — сказала она, и две крупные слезы скатились из ее глаз.
— А меня, мисс Бакстон, меня вы возьмете? — спросил внезапно грубым голосом доктор Шатонней.
— Вас, доктор?
— Конечно, меня. Такая экспедиция не может обойтись без медика. Раз вы отправляетесь туда, где вас могут изрубить в мелкие кусочки, мне надо быть там, чтобы их сшить.
— О, доктор! — снова повторила Жанна, плача от счастья.
Но каково было ее волнение, когда она услышала гневный голос Барсака:
— Ну! А я? Я вижу, что никто не желает спросить моего мнения?
Барсак был действительно разъярен. Ведь он тоже хотел присоединиться к мисс Бакстон. Одним ударом он убивал двух зайцев, так как путь молодой девушки почти совпадал с его собственным, а неблагоразумие поступка оправдывалось благородной целью. Вдобавок, разве четверо мужчин, четверо французов могли хладнокровно бросить эту девушку в незнакомой стране и предоставить ей одной пуститься в опасное путешествие?
Флоранс и доктор Шатонней вырвали у него из рук эффект, как говорят в театре, а это всегда очень неприятно.
— Я не говорю о господине Флорансе, — продолжал он, нагнетая для видимости свое дурное настроение, — он человек свободный. Но вы, доктор, вы член экспедиции, главой которой являюсь я, как мне думается. И вы решаетесь дезертировать, чтобы ваш командир лишился последнего солдата?
— Уверяю вас, господин Барсак… — начал доктор, который упустил из виду эту сторону вопроса.
— Если ваше намерение не таково, сударь, быть может, у вас мелькнула мысль, что я тоже отправляюсь в Кубо? Но разве вам принадлежит право решать, куда мы направим путь? И ваше ли дело давать мне уроки?
— Позвольте, господин Барсак… — пытался вставить слово бедный доктор.
— Нет, доктор, нет, я не позволяю, — возразил Барсак, голос которого все повышался. — И знайте, что я, ответственный начальник экспедиции на Нигер, не одобряю ваших проектов. Совершенно напротив, принимая во внимание, что единственный проводник, который у нас остался, нанят мисс Бакстон и находится в ее исключительном распоряжении, учитывая, что мы не можем объясняться с туземцами без помощи мисс Бакстон и господина де Сен-Берена, которые одни среди нас могут изъясняться на языке бамбара, я хочу, я намереваюсь, я приказываю…
Барсак, голос которого достиг потрясающей звучности, сделал искусную паузу, потом самым обыденным тоном закончил:
— …отправляться всем к Нигеру через Кубо.
— Как, господин Барсак? — спросила Жанна, боясь, что она не поняла.
— Так, мисс Бакстон, — отрезал Барсак. — Нужно, чтоб вы решились поддерживать нас до конца.
— О, господин Барсак! — прошептала Жанна и расплакалась всерьез.
Но не у одной Жанны были влажные глаза. Волнение было всеобщим. Мужчины, впрочем, старались его скрыть, и оно выразилось у них в возбужденном потоке бесполезных слов.
— Это самая простая прогулка, — восклицал Флоранс, — раз мы имеем провизию!
— На пять дней! — говорил доктор Шатонней таким тоном, будто речь шла о пяти месяцах.
— Только на четыре, — поправил Барсак, — но мы купим еще.
— Впрочем, есть еще охота, — подсказывал доктор.
— И рыбная ловля! — прибавил Сен-Берен.
— И фрукты, которые я неплохо знаю, — утверждал доктор.
— Мой знает плоды: пататы, ямс, — вставил Тонгане.
— Я могу делать масло карите, — старалась превзойти его Малик.
— Гип-гип-ура! — вскричал Амедей Флоранс. — Это Капуя, Ханаанская страна[58], земной рай!
— Мы выступаем завтра, — приказал наконец Барсак. — Приготовимся, чтобы не терять ни часа.
Следует отметить, что Понсен до сих пор ни разу не открыл рта. Напротив, лишь только все решили идти в Кубо, Понсен вытащил свой блокнот, страницы которого он покрыл бесконечными вычислениями.
— Все это очень хорошо, — сказал он в ответ на последние слова Барсака. — Но следует отметить, что путь в Кубо, сравниваемый с таковым же в Сегу-Сикоро, представляет увеличение на четыреста километров. Так как наш шаг составляет, как известно, семьдесят два сантиметра, это составляет пятьсот пятьдесят пять тысяч пятьсот пятьдесят пять шагов с дробью. Отбросим дробь. И мы делаем в час, как уже сказано, три тысячи шестьсот шагов и одну десятую и идем каждый день пять часов сорок пять минут и двенадцать секунд. Следовательно…
Но никто не слушал Понсена. Барсак, доктор Шатонней, Амедей Флоранс, Жанна Бакстон и Сен-Берен уже занялись деятельными приготовлениями к завтрашнему дню, и Понсен проповедовал в пустыне.
Сопровождаемые шестью носильщиками, предоставленными старшиной Каду, остатки экспедиции Барсака покинули эту деревню утром двадцать четвертого февраля. Как ни тревожны были последние события, путешественники выступили весело, исключая Понсена, мысли которого оставались непроницаемыми. Все были приятно возбуждены перспективой совершить героический поступок и взаимно поздравляли друг друга с принятым решением. Впрочем, ничего еще не было потеряно. Шесть европейцев и Тонгане, взявший Малик на круп лошади, имели верховых лошадей, у них было оружие, продукты, товары для обмена.
С другой стороны, обстановка казалась спокойной, и можно было надеяться, что неведомый противник, с которым они до сих пор сталкивались, прекратит свои преследования; а больше никого не приходилось опасаться. По-видимому, ничто не помешает экспедиции достигнуть Кубо без серьезных испытаний.
Ничто не препятствовало быстрому маршу, так как его уже не замедляли многочисленные вьючные животные. Чтобы ускорить поход, были принесены тяжелые жертвы. Старшине Каду за его услуги подарили большую часть товара, оставив лишь то, что можно было легко доставить в Гао. Более тягостная жертва: отказались от палаток и лишь одну сохранили для Жанны Бакстон, хотя она категорически возражала; мужчины будут ночевать в деревнях или на открытом воздухе. В сухое время года и при сравнительно коротком походе это не могло причинить особых неудобств.
Дело шло о расстоянии в пятьсот километров, то есть о переходе в пятнадцать или двадцать дней. Вероятно, в Кубо будут к середине марта. Начало пути оправдало благоприятные прогнозы. Свежие носильщики были усердны, намеченные этапы выполнялись, и только пять дней потребовалось, чтобы преодолеть сто сорок километров, отделяющих Каду от Санабо, куда прибыли двадцать восьмого февраля. Никаких происшествий не случилось во время этой первой части путешествия.
Как и предполагалось, на ночлег устраивались в туземных хижинах, правда, очень грязных, но все же пригодных для ночлега. Если же во второй половине дня поблизости не оказывалось деревушки, ночь мирно проводили на открытом воздухе. Встречаемые с сердечным гостеприимством, путешественники без затруднений находили провизию и сохранили свои запасы, когда покинули Санабо первого марта. До сих пор у них не было причин раскаиваться в принятом решении.
— Это слишком хорошо! — заметил Амедей Флоранс в разговоре со своим другом Сен-Береном, когда они ехали бок о бок второго марта. — Как глубокий мыслитель, я должен был бы рассчитывать, какое дробное выражение для обычного соотношения между добром и злом приходится нам во вред. Но я предпочитаю предположить, что судьба время от времени берет пример с господина Понсена и отбрасывает дробь.
— Это результат хорошего поступка, дорогой друг, — ответил Сен-Берен. — Вы нас не покинули, и небо вас вознаграждает.
— Судя по тому, как идут дела, у нас нет большой заслуги, — сказал, поворачиваясь в седле, доктор Шатонней, ехавший впереди двух друзей.
— Кто знает! — молвил Сен-Берен. — Мы еще не пришли к концу.
— Ба! — вскричал Амедей Флоранс. — Все равно. На этот раз нам дует попутный ветер. Такие вещи чувствуются, черт возьми! Я утверждаю, что мы приедем в Кубо, как в кресле, без малейших приключений, что, впрочем, не слишком утешительно для журналиста, директор которого… Эй! — прервал он внезапно речь, обращая восклицание к своей лошади, которая споткнулась.
— В чем дело? — спросил Барсак.
— Моя лошадь, — объяснил Флоранс. — Я не знаю, что с ней. Она беспрестанно спотыкается сегодня утром. Надо ее осмотреть…
Он не успел закончить: лошадь внезапно остановилась, задрожала и закачалась. Репортер едва успел соскочить, как животное вдруг рухнуло и вытянулось на земле. На помощь бедной лошади поспешили все; она хрипела и тяжело дышала. С нее сняли седло, промыли ноздри водой из соседнего ручейка. Ничто не помогло. Час спустя лошадь издохла.
— Мне надо было подержаться за сучок, — жалобно сказал Амедей Флоранс, превратившийся в пешехода. — Поздравляя себя с удачей, обязательно накличешь беду: это уж известно.
— Вы становитесь суеверным, господин Флоранс? — улыбаясь, спросила Жанна Бакстон.
— Не совсем, мадемуазель. Мне только досадно, очень досадно!
Лошадь Тонгане была отдана репортеру. Жанна Бакстон посадила Малик сзади, и после двухчасовой задержки снова двинулись в путь, оставив труп лошади и ее сбрую, которую нельзя было увезти. Дневной переход из-за этого происшествия сократился.
С наступлением ночи остановились около рощи, раскинувшейся полукругом у края дороги; с этого пункта, расположенного на небольшой возвышенности, можно было осматривать местность во всех направлениях. Место, где можно было не опасаться внезапного нападения, было удачно избрано для ночлега. Его удобства, очевидно, привлекали и других путешественников. Судя по следам, здесь останавливалась довольно многочисленная группа людей, и у них были лошади. Кто эти люди? Негры или белые? Второе предположение, более вероятное, так как негры обычно не пользуются лошадьми, превратилось в уверенность, когда Амедей Флоранс нашел и показал спутникам пуговицу — предмет цивилизации, мало употребляемый черными и неопровержимо свидетельствовавший о цвете кожи ее прежнего владельца.
Высокая трава уже выпрямилась, — значит, люди были здесь не менее двенадцати дней назад. Так как путники с ними не столкнулись, можно было заключить, что и они следуют на северо-запад, — значит, встретиться с ними не придется.
День третьего марта не принес ничего особенного, но четвертого путешественники потерпели новый урон. Вечером лошадь Барсака пала точно так же, как лошадь Амедея Флоранса. Это уже начинало казаться странным.
Доктор Шатонней, осмотрев мертвую лошадь, сказал Флорансу, когда они были вдвоем:
— Я ожидал этого, господин Флоранс, чтобы сказать вам достаточно серьезную вещь.
— Какую же? — спросил удивленный репортер.
— Наши лошади отравлены.
— Невозможно! — вскричал репортер. — Кто их отравил? Негры, нанятые в Каду? Не в их интересах создавать нам трудности.
— Я никого не обвиняю, но настаиваю на том, что сказал. После первого несчастья я сомневался. После второго у меня появилась полная уверенность. Признаки неопровержимы. Последний невежда не ошибется.
— Итак, ваше мнение, доктор?
— Насчет чего?
— Насчет того, что мы должны делать.
— Я знаю это не больше вас. Мой долг предупредить вас, и я сделал это конфиденциальным образом, чтобы вы сообщили нашим товарищам, за исключением мисс Бакстон, которую, мне думается, не стоит волновать.
— Конечно, — согласился Флоранс. — Но скажите, доктор, неужели так необходимо предполагать злой умысел в этих двух случаях? Неужели нельзя объяснить это иначе? Не могли ли наши лошади съесть ядовитую траву?
— Это не только возможно, — сказал доктор, — но и очевидно. Остается узнать: случайность ли примешала к их пище ядовитую траву, или же случай носит имя человека? Пока я об этом знаю не больше вас.
Решили наблюдать внимательнее, чем когда-либо, за пятью уцелевшими лошадьми, чтобы избежать повторения несчастья. Один из европейцев или Тонгане всегда оставались с ними во время привалов, чтобы к ним никто не мог подойти. Благодаря ли этим предосторожностям или просто потому, что две первые гибели были случайны, следующие два дня прошли без приключений, и все немного успокоились. Вдобавок, потеря двух лошадей была до сих пор единственным несчастным случаем.
Местность была очень ровной, двигались без признаков усталости, настолько быстро, насколько позволял шаг носильщиков; в деревушках легко доставали продовольствие, что позволило сохранять первоначальный запас продуктов на четыре дня. Во второй половине дня пятого марта и за весь день шестого не заметили ни одной деревни, и пришлось прибегнуть к этому резерву. Впрочем, об этом не беспокоились, так как Тонгане уверял, что они скоро встретят значительное поселение, где легко будет достать пропитание.
Вечером шестого марта в самом деле подошли к деревне Яхо, но предсказания Тонгане не оправдались. Лишь только приблизились к «тата» — стене, окружавшей деревню, — раздались угрожающие крики и даже выстрелы из кремневых ружей, и на вершине «тата» появилась многочисленная толпа негров. Экспедиция в первый раз встретила такой прием, если не считать выходки туземцев в Кокоро. В Кокоро еще удалось превратить их воинственные чувства в более дружеские, а в Яхо даже невозможно было попытаться достигнуть подобного результата.
Барсак напрасно пытался вступить в контакт с жителями деревни — не помогали никакие средства. Был поднят белый флаг на конце палки. Эта мирная эмблема, понятная повсюду на земле, вызвала ураган завываний, сопровождаемый градом пуль, которые были бы смертельны для посланного, если бы он не постарался держаться на приличной дистанции. Тонгане и два носильщика, люди того же племени, что и обитатели Яхо, были посланы парламентерами. Но их отказались слушать и отвечали камнями и пулями, которые, впрочем, неловкость стрелков делала безобидными. Было ясно, что обитатели деревни по той или иной причине решили не входить ни в какие сношения с чужестранцами и даже не желают знать их намерения. Впрочем, эти негостеприимные негры ограничились лишь тем, что заперлись за «тата», не впускали туда путешественников, но не отважились на более решительные враждебные действия.
Каковы бы ни были причины такого поведения, путешественники не могли запастись провизией, как надеялись, и седьмого марта им пришлось отправиться с запасом еды лишь на два дня. Положение, впрочем, не внушало еще тревоги. Экспедиция уже сделала больше трехсот километров от Каду, то есть более половины намеченного пути. И можно было надеяться, что ближайшие деревни окажут более дружеский прием, чем Яхо.
Однако в продолжение дня седьмого марта по дороге не встретилось жилья, и этот вопрос не мог разрешиться. День был удачен по числу пройденных километров, но принес новое несчастье: пала третья лошадь, совершенно так же, как две первые.
— Кому-то все же удается выводить из строя наших лошадей, несмотря на строгий надзор? — спросил Флоранс доктора Шатоннея.
— Это маловероятно, — ответил доктор. — Яд был дан до нашего отправления из Каду, может быть, в ту ночь, когда дезертировал наш конвой. Если же лошади умирают одна за другой, то объясняется это различием их организмов и, без сомнения, разными дозами.
— А пока, — сказал Флоранс, — нас трое пешеходов на четыре всадника. Не слишком забавно!
Восьмого марта пустились в путь с беспокойством. Откуда ни взгляни, будущее представлялось мрачным. Уже невозможно было скрывать, что могущественный противник, от которого путешественники, по их мнению, освободились, заранее позаботился отравить лошадей, и это указывало на постоянство чувства ненависти, столь же ужасное, как и необъяснимое. С другой стороны, провизии оставалось только на один день, и экспедиции грозит голод, если до заката солнца не встретится деревня.
И она не заставила себя ждать. Уже к концу первого часа пути вдали показалась группа хижин. Путешественники немного помедлили, гадая о том, какой прием их ждет. На обширной равнине, простиравшейся перед их глазами, они ничего не различали. Деревня казалась вымершей, поле было пустынно. Виднелся лишь пышный ковер растительности да лента дороги, на которой кое-где чернели пятна.
Барсак и его спутники двинулись к деревне. Они не сделали и километра, как отвратительный запах перехватил им дыхание. Через несколько шагов они были около одного из черных пятен, замеченных издали. Они попятились. Черное пятно оказалось полуразложившимся трупом негра. До самой деревни они насчитали на дороге десять таких трупов.
Доктор Шатонней, осмотревший один из них, сказа Амедею Флорансу:
— Видите, как мало входное отверстие от пули, поразившей этого человека, и как, наоборот, обширно выходное, когда пуля пронизывает тело насквозь. И вы можете видеть, какие ужасные разрушения она производит, когда встречает кость. В этих людей стреляли разрывными пулями.
— Опять?! — вскричал Амедей Флоранс.
— Опять.
— Как в того старого негра, о котором мы позаботились в деревушке, во время первого перехода с новым конвоем?
— Да, как в тот день, — подтвердил доктор Шатонней.
Амедей Флоранс и доктор присоединились к спутникам в молчании. Они в задумчивости спрашивали себя, какое заключение следует вывести из необъяснимого повторения такого ужасного случая?
В деревне зрелище было еще страшнее. Многочисленные признаки говорили о том, что она была местом жестокой битвы. После боя победители сожгли деревню, и большая часть хижин погибла от огня. В уцелевших хижинах нашли трупы.
— Смерть этих несчастных произошла, по крайней мере, десять дней назад, — сказал доктор, — и тоже от разрывных пуль.
— Но кто же эти негодяи, устроившие такую бойню? — вскричал Сен-Берен.
— Может быть, те люди, следы которых мы заметили несколько дней назад? — предположил Амедей Флоранс. — Мы тогда считали, что они опередили нас на двенадцать дней. Это сходится с датой, установленной доктором.
— Это, несомненно, они, — с негодованием сказал Барсак.
— Так это им мы обязаны недавним приемом в Яхо, — прибавил Флоранс. — Они хотели разграбить Яхо, но деревня окружена «тата», и они не могли туда войти. Вот почему испуганные негры с этого времени находятся на осадном положении.
— Это логично, — одобрил доктор Шатонней.
— Но кто же эти негодяи, — спросила Жанна Бакстон, — и не опасно ли для нас их присутствие?
— Кто они, я не знаю, — ответил Флоранс, — но мне кажется, что нам не следует бояться. Они опередили нас на десять — двенадцать дней, и так как они на лошадях, то маловероятно, чтобы мы их когда-нибудь догнали.
Через сожженную деревню прошли, не встретив ни одного живого существа. Она была совершенно пустынна, так как те, кого не уничтожили пули, скрылись. Вдобавок, деревня была разграблена.
Все, что не истребил огонь, было пущено на ветер. То же зрелище в окрестностях, где расстилались опустошенные поля. Злая, разрушительная воля была очевидна.
Во власти самых печальных раздумий путники оставили позади злополучное селение.
Вечером остановились в поле. Провизии оставалось лишь на один раз. Ее разделили на две части, из которых одну сохранили на следующее утро.
Девятого марта встретили две деревни. К первой не могли приблизиться, — она была защищена «тата», и их встретили, как в Яхо, вторая, незащищенная, была разрушена, сожжена и совершенно пуста, как виденная накануне.
— Поистине можно сказать, — заметил Барсак, — что эти люди задались целью создать перед нами пустыню.
Замечание было верное. Не убив путешественников иным способом, их решили заморить голодом.
— Ба! — наигранно беспечно сказал Амедей Флоранс. — Мы наперекор им все же пройдем эту пустыню. До Кубо не больше полутораста километров. В конце концов, это не море переплыть. Уж если мясник и бакалейщики забастовали, то охота доставит нам бифштексы.
За исключением Понсена, неспособного владеть оружием, все остальные последовали превосходному совету. К сожалению, высокая трава закрывала обзор, а местность была не слишком обильна дичью. За весь день добычу составили только дрофа, две цесарки и две куропатки. Этого едва хватило на четырнадцать человек.
Вечером Флоранс и доктор заметили, что на месте их лагеря останавливались и другие путешественники. Казалось, время, которое их разделяло, уменьшилось, так как трава была помята не так давно. Пока они рассуждали по этому поводу, их позвал Тонгане. Пали сразу две лошади. Помочь было невозможно, и они погибли после часа мучений.
Остались всего две лошади, но и их не суждено было сохранить: они пали десятого марта.
Были ли носильщики, нанятые в Каду, напуганы этими постоянными смертями? А может быть, просто они побоялись голода, так как охота в тот день дала смехотворные результаты? Как бы то ни было, они бесследно скрылись в ту же ночь, и, когда настало утро, шестеро европейцев, Тонгане и Малик оказались без носильщиков, без лошадей и без провизии.
На момент они испытали упадок духа, вполне естественный из-за слабости, которую они начали чувствовать. Особенно удручена была Жанна Бакстон, упрекавшая себя за то, что вовлекла своих товарищей в это страшное путешествие. Она винила себя в их несчастьях и просила прощения.
Флоранс почувствовал необходимость бороться, против всеобщего уныния.
— Какие бесполезные слова! — вскричал он нарочито грубым тоном, обращаясь к Жанне Бакстон. — Мы еще, кажется, не умерли. Охота не была хороша эти дни… Что ж! Завтра она будет лучше, вот и все.
— Заметим, — подхватил доктор Шатонней, приходя на помощь репортеру, — что наши негры, сбежав, избавили нас от шести едоков.
— В наших обстоятельствах — это прямо благодеяние, — заключил Флоранс. — Если бы они не ушли сами, я намеревался отправить их по домам, к любезным семействам.
— Спасибо, господин Флоранс, спасибо, господа, — сказала Жанна Бакстон, глубоко растроганная. — Поверьте, что я никогда не забуду вашей доброты.
— Без нежностей, — перебил Флоранс. — Нет ничего хуже перед завтраком. Лучше пойдем на охоту и потом будем есть до несварения желудка. А чувства будем изливать за десертом.
Уход носильщиков сделал невозможной переноску тюков, пришлось оставить последнюю палатку и остатки меновых товаров. Жанна Бакстон отныне будет спать на открытом воздухе, если не найдется убежища в покинутой деревне. Потеря предметов обмена не вызвала больших сожалений. К чему они, раз страна пустынна? Впрочем, разве они не имели золота на случай, если появится возможность вести торговлю!
При этих печальных обстоятельствах поход возобновился. Двенадцатого марта прошли через деревню, усеянную трупами негров. Доктор заметил, что смерть этих несчастных произошла недавно, не более двух дней назад. Не следовало ли отсюда заключить, что они догоняют шайку убийц и могут с ней столкнуться со дня на день?
Несмотря на эту малоутешительную перспективу, они продолжали продвигаться к северу. Что еще им оставалось делать? Возвращаться к югу, по дороге, где снова встретятся враждебные или разрушенные деревни, невозможно. Лучше любой ценой достигнуть Нигера, потому что там они могут получить помощь.
Изможденные путешественники встречали на своем пути полное опустошение. Деревни, защищенные «тата» против нападения, были настроены воинственно, остальные — разграблены. Нигде не удавалось достать продовольствия, и экспедиция буквально перешла на «подножный корм»: ямс, пататы или другие корни, вырытые в опустошенном поле, удачный выстрел, а иногда какая-нибудь жалкая рыбешка, выловленная Сен-Береном во время привала. Но это случалось все реже и не по вине рыболова. Хотя несчастья ничуть не уменьшили постоянную рассеянность и повышенную чувствительность странного племянника Жанны Бакстон, но, к несчастью, они шли местами, где реки попадались не часто. Не раз страдали от жажды: колодцы на их пути были неизменно засыпаны. Злая сила, изощрявшаяся в преследовании путешественников, ничего не забывала.
Но энергия их все же не иссякла. Сжигаемые солнечными лучами, с трудом волоча ноги, когда им не попадалась дичь, сокращая переходы из-за возрастающей слабости, они отважно стремились к северу шаг за шагом, несмотря на усталость, жажду, голод.
Двое негров выносили испытания с удивительным терпением. Привыкшие к невзгодам суровой жизни, они страдали как будто меньше, чем европейцы, и проявляли самую трогательную преданность.
— Мой не очень голоден, — говорил Тонгане Малик, предлагая ей какой-нибудь найденный им корень.
Малик принимала подарок, но лишь для того, чтобы предложить его Жанне Бакстон, а та присоединяла его к общему запасу.
И так каждый выполнял свой долг, действуя сообразно со своим характером.
Барсак был больше всего склонен к гневу. Он молчал, а если иногда с его уст срывалось слово, оно было обращено к французскому правительству, небрежность которого поставила его, Барсака, в такое трудное положение. Он уже видел себя на трибуне парламента. В ожидании он готовил свои громы, которые метнет вокруг, как некий Юпитер[59], с высоты парламентского Олимпа.
Доктор Шатонней тоже мало говорил, но, несмотря на неспособность к охоте, был очень полезен. Он искал съедобные фрукты, которые находил довольно часто, и, стараясь сохранить хотя бы видимость веселого настроения, никогда не забывал хохотать с характерным шумом выпускаемого из машины пара при малейшей шутке Амедея Флоранса.
Понсен говорил еще меньше, он совсем почти не открывал рта. Он не охотился, не удил, но зато и не жаловался. Он ничего не делал, Понсен, если не считать того, что по временам записывал в свою таинственную книжку какие-то заметки, всегда очень интриговавшие Амедея Флоранса.
Казалось, Жанна Бакстон с меньшей стойкостью переносила удары, посылаемые судьбой, и, однако, не этими испытаниями объяснялась ее растущая печаль. Никогда не надеясь, что путешествие пройдет без трудностей, она с твердым сердцем встречала препятствия на своем пути. Похудевшая, ослабевшая от лишений и физических страданий, она сохраняла всю энергию, и мысль ее постоянно была устремлена к намеченной цели. Но по мере приближения к ней беспокойство и тоска возрастали против ее воли. Что скажет ей могила в Кубо? Что покажет расследование, которое она предпримет, приняв за центр розысков то место, где погиб ее брат?
Эти вопросы теснились в ее мозгу, становясь каждый день все более неотвязными и настойчивыми.
Амедей Флоранс видел печаль Жанны Бакстон и всячески старался ее рассеять. На деле он был душой этого маленького мирка, и самые худшие испытания не влияли на его неизменную веселость. Если его послушать, надо было благодарить небо за отеческую заботу, потому что никакой другой образ жизни не соответствует более правилам гигиены, если ее хорошо понимать. Что бы ни случилось, он во всем находил хорошие стороны. Жажда? Нет ничего более благоприятного при начинающемся расширении желудка. Голод? Прекрасно — это излечит его от грозящего ему артрита[60]. Вы истощены усталостью? По его мнению, вы лучше будете спать. И во всем этом он искал поддержки доктора Шатоннея, который одобрял и восхищался смелостью и энергией славного парня.
Поддержка Амедея Флоранса была тем значительнее, что, кроме общих забот, он терзался беспокойством другого рода, о котором его товарищи даже не подозревали. Началось это двенадцатого марта, когда они пересекли деревню, разоренную накануне. С этого дня Амедей Флоранс втайне убедился, что за ними наблюдают, шпионят. Он был уверен, что враги сторожат каждый их шаг, неотступно следуют за расстроенной экспедицией, видят ее агонию и готовы в тот момент, когда спасение будет близко, свести на нет все усилия этих потерпевших крушение на суше. Будучи всегда настороже, он получал многочисленные доказательства своих подозрений: днем — следы недавнего лагеря, едва слышные выстрелы, галоп лошади вдали; ночью — шепот, тихие шаги, неясные тени. О своих наблюдениях, размышлениях, страхах он ничего не говорил товарищам и приказал молчать Тонгане, который заметил то же самое. Они удовлетворились тем, что усиленно караулили.
Путешествие, осложненное такими трудностями, не могло уложиться в срок. Вечером двадцать третьего марта они сделали последнюю остановку перед Кубо. Семь-восемь километров отделяли от него истощенных путников, но менее чем за два километра находилась, по словам Тонгане, могила, где покоились останки капитана Джорджа Бакстона.
На рассвете следующего дня они пустятся в путь. Покинув проторенную тропу, они сначала пойдут туда, где был уничтожен мятежный отряд, а потом направятся к деревне. Если она сохранилась лучше, чем другие, они найдут там продовольствие и отдохнут несколько дней, пока Жанна Бакстон будет продолжать розыски. В противном случае они или повернут к Гао, или изберут дорогу в Тимбукту или Дженне, в надежде встретить на севере или востоке менее разоренные области.
В этот момент Амедей Флоранс счел нужным рассказать товарищам о фактах, которые его занимали. Пока они отдыхали от дневной усталости, а Малик готовила скудный ужин на костре из сухой травы, он рассказал им о своих дневных и ночных наблюдениях и выразил уверенность, что они не могут сделать ни одного шага, который не был бы известен невидимым, но всегда присутствующим поблизости врагам.
— Скажу больше, — прибавил он, — я осмеливаюсь утверждать, что наши противники — это старинные знакомцы. Настаиваю, пока мне не докажут противного, что они состоят в точности из двадцати черных и трех белых и что один из них походит, как двойник, на нашего изящного друга, так называемого лейтенанта Лакура, с такой выгодной стороны известного моим почтенным собеседникам.
— На чем вы основываете свои предположения, господин Флоранс? — спросил Барсак.
— Прежде всего на том, что наш так называемый конвой легко мог узнать наши намерения и опередить нас на выбранном нами пути. Зачем? Чтобы сделать, на нашу беду, ту хорошенькую работу, которой вы могли восхищаться. Кроме того, трудно допустить присутствие другого отряда, который, не зная о нашем местонахождении, занимался бы подобными развлечениями с необъяснимой целью. Есть ещё и другое. Обитатели уничтоженных деревень и старый негр, которого перевязывал доктор еще до Каду, поражены из одинакового оружия. Убийцы были поблизости от нас до прибытия второго конвоя так же, как они оказались здесь после его ухода.
— Может быть, вы и правы, господин Флоранс, — согласился Барсак, — но, в конце концов, вы не открыли нам ничего нового. Никто из нас никогда не сомневался, что опустошение страны производится во вред нам. Но, будь это делом лейтенанта Лакура или другого, положение не меняется, равно как и то, что бандиты окружают нас, вместо того чтобы идти впереди, как мы предполагали.
— Я не согласен, — возразил Амедей Флоранс. — Я до такой степени не согласен, что решил сегодня говорить, после того как долго молчал, чтобы не увеличивать напрасно ваших опасений. Но мы у цели, несмотря ни на что. Завтра мы или будем в Кубо, следовательно, под защитой, или нас заставят изменить направление, а быть может, перестанут преследовать. И я хотел бы, признаюсь, обмануть на этот раз преследователей, чтоб они не знали наших намерений.
— Почему? — спросил Барсак.
— Сам не знаю, — признался Флоранс. — Просто мне пришла такая мысль. Мне кажется, в интересах мисс Бакстон, чтобы цель ее путешествия не была известна, пока она не проведет расследования.
— Я согласна с господином Флорансом, — одобрила Жанна Бакстон. — Кто знает, быть может, завтра они на нас нападут открыто, и я потерплю крушение в порту. Я не хотела бы, зайдя так далеко, остановиться у цели. Господин Флоранс прав: надо ускользнуть от шпионов, которые нас окружают. К несчастью, я не вижу средства, как это сделать.
— Нет ничего проще, — разъяснил Флоранс. — Несомненно, что, по крайней мере, до сих пор наши враги не рискнули на открытое нападение. Они лишь следуют за нами, шпионят и, если мысль мисс Бакстон правильна, вмешаются более решительно, когда наше упорство истощит их терпение. Вероятно, их бдительность притупляется, когда мы останавливаемся на ночлег. Постоянство наших привычек должно их успокоить, и они не сомневаются в том, что найдут нас утром там, где оставили вечером. Нет оснований предполагать, что сегодня их стража бдительнее, чем в другие дни, по крайней мере, если они еще не решились на немедленную атаку. И даже в этом случае будет выгоднее, чем когда-либо, попытаться ускользнуть в сторону. А если это так, проще всего отправиться немедленно, воспользовавшись темнотой. Мы бесшумно пойдем один за другим в определенном направлении и встретимся в условленном месте. В конце концов, за нами по пятам идет не бесчисленная армия, и это будет удивительное невезение, если мы попадем прямо к прелестному лейтенанту Лакуру.
План, горячо одобренный Жанной Бакстон, был принят. Условились идти на запад, к группе деревьев, находившейся на расстоянии одного километра и замеченной до наступления темноты. Теперь эти деревья исчезли из виду, но было известно, в каком направлении они находятся, и их можно было достичь, ориентируясь на звезду, блестевшую на горизонте. Первым пошел Тонгане, за ним Жанна Бакстон, потом Малик. Остальные европейцы последовали друг за другом; шествие замыкал Амедей Флоранс.
Переход совершился без приключений. Через два часа шестеро европейцев и двое черных встретились на опушке рощи; беглецы поспешно пересекли ее, чтоб поставить преграду между собой и врагами. Теперь двигались гораздо свободнее. Близость цели придала силы даже самым слабым. Никто не чувствовал усталости.
Полчаса быстрой ходьбы — и Тонгане остановился. По его словам, они пришли туда, где был истреблен мятежный отряд Джорджа Бакстона, но в темноте ночи он не мог с точностью указать пункт, интересовавший Жанну Бакстон. Нужно было ждать дня.
В течение нескольких часов отдыхали. Только Жанна Бакстон, не зная, что ей принесет грядущий день, не могла заснуть. Более настоятельно, чем когда-либо, перед ней вставали сотни вопросов. Действительно ли ее несчастный брат умер и найдет ли она следы, не уничтоженные временем? Если такие доказательства существуют, сможет ли она убедиться в виновности брата или, наоборот, в полном отсутствии его вины или она останется все в той же неуверенности? И как она завтра начнет расследование, на которое решилась? Не рассеялись ли, не исчезли ли последние свидетели драмы, быть может, тоже умершие, и есть ли надежда найти кого-либо из них? И если она их найдет, какова будет истина, которую она услышит из их уст?…
Еще не было шести часов, как все уже были на ногах. Пока рассветало, Тонгане осматривал окрестности и припоминал знакомые места. Все следили за ним с живым волнением.
— Там! — сказал наконец негр, указывая на уединенное дерево, одиноко поднимавшееся на равнине в трехстах — четырехстах метрах от них.
Через несколько минут все были у подножия этого дерева и копали почву в том месте, где указал Тонгане, хотя там не было никаких признаков могилы. Ножи лихорадочно разрывали землю, ее выбрасывали руками, и яма быстро углублялась.
— Внимание! — крикнул репортер. — Вот кости…
Мисс Бакстон, очень взволнованная, должна была опереться на руку доктора.
Начали осторожно расчищать яму. Показалось тело или, вернее, скелет, прекрасно сохранившийся. Вокруг руки остались клочки материи и золотая нашивка — знак чина. Среди костей нашли портфель, сильно поврежденный временем. Его открыли: в нем был лишь один документ — письмо, адресованное Джорджу Бакстону его сестрой.
Слезы брызнули из глаз молодой девушки. Она поднесла к губам кусок пожелтевшей бумаги, которая рассыпалась у нее между пальцев; потом, обессиленная, Жанна приблизилась к могиле.
— Доктор, прошу вас, — сказала она дрожащим голосом, — не будете ли вы так добры освидетельствовать останки моего несчастного брата?
— К вашим услугам, мисс Бакстон, — отвечал взволнованный доктор, даже позабыв, что его терзают муки голода.
Он спустился в могилу и произвел осмотр по всем правилам судебной медицины. Когда он кончил, лицо его было серьезно и выражало глубокое волнение.
— Я, Лоран Шатонней, доктор медицины Сорбонны, — торжественно произнес он среди глубокого молчания, — удостоверяю следующее: во-первых, кости, подвергнутые мной исследованию, которые мисс Жанна Бакстон объявила костями ее брата Джорджа Бакстона, не носят никаких признаков раны, нанесенной огнестрельным оружием; во-вторых, человек, от которого остались эти кости, был убит; в-третьих, смерть последовала от удара кинжалом, нанесенного сзади сверху вниз; кинжал скользнул по левой лопатке и задел предсердие; в-четвертых, вот оружие преступления, собственноручно извлеченное мною из кости, в которой оно застряло.
— Заколот!.. — пробормотала ошеломленная Жанна Бакстон.
— Заколот, я это утверждаю, — повторил доктор Шатонней.
— И сзади!
— Сзади.
— Значит, Джордж невиновен! — вскричала Жанна, разразившись рыданиями.
— Невиновность вашего брата выходит за пределы моей компетенции, мисс Бакстон, — мягко заметил доктор Шатонней, — и я не могу о ней судить с такой же смелостью, как о фактах, мною констатированных, но она мне кажется чрезвычайно вероятной. В самом деле, из моего осмотра вытекает, что ваш брат не был убит в битве, как думали до сих пор, но умерщвлен сзади. Удар нанесен не солдатом регулярной армии, так как кинжал — не военное оружие.
— Спасибо, доктор, — сказала Жанна, понемногу приходя в себя. — Первые результаты моего путешествия дают надежду… Еще одна просьба, доктор… Не можете ли вы письменно подтвердить то, что сегодня установили, а все остальные не будут ли добры послужить свидетелями?
Все горячо отдали себя в распоряжение Жанны Бакстон. Амедей Флоранс на листке бумаги, который Понсен согласился вырвать из блокнота, написал протокол, подписанный доктором Шатоннеем и всеми присутствующими. Он был вручен Жанне Бакстон вместе с оружием, найденным в могиле ее брата.
Это оружие молодая девушка взяла, задрожав. Стальной четырехгранный клинок кинжала, с вырезанными на нем глубокими желобками, был покрыт толстым слоем ржавчины, быть может, смешанной с кровью. На рукоятке из слоновой кости можно было разобрать следы исчезнувшей надписи.
— Смотрите, господа, — сказала Жанна, показывая почти невидимые линии, — это оружие некогда носило имя убийцы.
— Досадно, что оно стерлось, — вздохнул Амедей Флоранс, исследуя оружие в свою очередь. — Но, подождите, что-то видно: «и» и, кажется, «л».
— Этого мало, — заметил Барсак.
— Может быть, будет достаточно, чтобы разоблачить убийцу, — серьезно сказала Жанна Бакстон.
По ее приказу Тонгане засыпал останки Джорджа Бакстона землей, потом, оставив одинокую, трагическую могилу, все направились к Кубо. Но через три-четыре километра пришлось остановиться. У Жанны Бакстон не было сил: колени ее подгибались, и она должна была лечь.
— Волнение, — объяснил доктор Шатонней.
— И голод, — справедливо добавил Амедей Флоранс. — Ну, старина Сен-Берен, мы не должны уморить голодной смертью вашу племянницу, даже если она вам тетка, чему я никогда не поверю! На охоту!
К несчастью, дичь попадалась редко. Большая часть дня прошла, прежде чем два охотника увидели дичь на мушке своего ружья. Только к концу дня судьба им улыбнулась. Две дрофы и куропатка пали под выстрелами. В первый раз за долгое время путники имели обильный ужин. Зато пришлось отказаться от мысли достигнуть Кубо в тот же вечер, и они решили провести последнюю ночь на открытой равнине.
Смертельно усталые, уверенные, что они сбили со следа врагов, путешественники пренебрегли в эту ночь обычным караулом. Вот почему никто из них не видел странных событий, происходивших ночью. На высоте замигали слабые огоньки. Им ответили с запада другие огни, очень яркие и еще с большей высоты, хотя на этой совершенно плоской равнине не было никакой горы. Мало-помалу слабые светлячки с востока и мощные огни с запада приближались друг к другу. И вот они сошлись там, где спали путники.
Внезапно спящих разбудило странное гудение, которое они уже слышали возле Канкана. Но теперь гудение было ближе и неизмеримо сильнее. Едва они открыли глаза, как блуждающие огни, подобные электрическим прожекторам, внезапно вспыхнули с запада, менее чем в сотне метров от них. Они еще пытались разгадать причину этого явления, когда какие-то люди, вынырнув из темноты, ринулись на ослепленных и оглушенных путешественников. В одно мгновение они были опрокинуты.
Среди ночи грубый голос спросил по-французски:
— Готово, ребята?
Потом после молчания:
— Первому, кто пошевелится, — пуля в голову… Ну, в путь!