Светлана Букина Неоднажды в Америке

Две грации: эми и имми

Мне думается, что есть люди, которые родились не там, где им следовало родиться. Случайность забросила их в тот или иной край, но они всю жизнь мучаются тоской по неведомой отчизне. Они чужие в родных местах, и тенистые аллеи, знакомые им с детства, равно как и людные улицы, на которых они играли, остаются для них лишь станцией на пути. Чужаками живут они среди родичей; чужаками остаются в родных краях. Может быть, эта отчужденность и толкает их вдаль, на поиски чего-то постоянного, чего-то, что сможет привязать их к себе. Может быть, какой-то глубоко скрытый атавизм гонит этих вечных странников в края, оставленные их предками давно-давно, в доисторические времена. Случается, что человек вдруг ступает на ту землю, к которой он привязан таинственными узами. Вот наконец дом, который он искал, его тянет осесть среди природы, ранее им не виданной, среди людей, ранее незнаемых, с такой силой, точно это и есть его отчизна. Здесь, и только здесь он находит покой.

С. Моэм. «Луна и грош»

Колбасная эмиграция

Я не особенно-то её люблю, эту колбасу. И сосиски тоже. Можно меня переименовать в «филе миньон эмиграцию»? Ну, или в «лососиную эмиграцию», на худой конец? Хотя нет, я ехала сюда не за лососем, а за креветками. Даёшь креветочную эмиграцию!

Я хочу, чтобы нас перестали, наконец, валить в одну кучу. А то «за колбасой, за колбасой…» Далась вам эта колбаса! Мы все за разным сюда ехали. Кто за трюфелями, кто за спаржей, кто за чёрным хлебом с маслом.

Предлагаю термин «колбасная эмиграция» отныне считать неполиткорректным. Он глубоко оскорбляет всех эмигрантов, равнодушных к колбасе, не говоря уже о вегетарианцах – для них это просто плевок в лицо. Давайте проявим индивидуальный подход.

Я как-то спросила читателей своего блога, за какими продуктами и благами цивилизации они сюда ехали. Высокие идеи просила не предлагать. Прочитав все комментарии, я поделила эмигрантов на следующие группы:

1. Гурманная эмиграция. Фрукты, этнические блюда, морепродукты, хорошие вина, всякая экзотика, даже горчица.

2. Одежно-обувная эмиграция. Даёшь туфли и джинсы! Очень популярная категория среди тех, кто уехал до начала девяностых.

3. Квартирная эмиграция. Хочу по комнате на каждого ребёнка; не люблю вонючие подъезды; ненавижу, когда топают над головой.

4. Погодно-климатическая эмиграция. Солнце, эвкалипты, океан, пальмы, шорты, секвойи, закаты – желательно всё сразу и круглый год. Сюда же относится туристическая эмиграция до девяносто второго года розлива – желающие посмотреть мир, охотники за визуальными впечатлениями и прочие примкнувшие к ним.

5. Дыхательная эмиграция. Чужая страна, чужой город, никогда не чувствовал(а) себя там дома, не мог(ла) там дышать, всегда хотел(а) уехать, это было единственным возможным решением. Сюда же относятся убежавшие из бывших республик Средней Азии, от войны, от погромов, от реальной нищеты и голода, а также родители умственно и/или физически отсталых детей.

6. Профессиональная эмиграция. В эту группу входят только те, кто физически не мог заниматься тем, чем занимаются сейчас, – оборудования для этого не было, например, или реактивов. Тот, кто мог делать то же самое, но ещё хотел, сволочь такая, чтобы ему за это платили, относится к одной из вышеперечисленных групп.

7. Занудная эмиграция. Вы им про колбасу, а они продолжают бубнить про политические свободы, коррупцию, убийства журналистов и службу в армии; нет чтоб честно сказать, как все, за какими продуктами ехали.

8. Декабристы и декабристки. За мужем или женой уехали. Сан-Франциско вообще очень напоминает Сибирь.

9. Моя любимая группа – длинно-долларово-шекельно-марковая эмиграция. Дайте денег побольше, а на что их потратить, мы сами разберёмся. Может, я о мотоцикле всю жизнь мечтал. Или о своей конюшне. А я еду, а я еду за деньгами – за туманом едут только дураки. Люблю за бескомплексность.

Предлагаю записать все эти категории на бумажке, и в следующий раз, когда какой-нибудь потреот посмеет упрекнуть вас в любви к колбасе, объясните ему популярно, что он неполиткорректно выражается. И предложите альтернативный вариант. Или комбинацию оных.

Вот я, например, дыхательно-гурманно-квартирная эмиграция. И обзывать меня колбасницей – это как… это прямо… это всё равно что обозвать афроамериканца негром!

А если совсем серьёзно, то из дыхательных я…

Визит дамы

Какими же старухами казались мне в 15 лет сорокалетние женщины! Усталые, с ранними морщинами, забегавшиеся, задёрганные жизнью, неустроенностью, вечной нехваткой того или этого, духовного или физического, эмоционального или материального. Наши мамы. За редким исключением, положившие на себя; «со следами былой» или уже без оных. Мы такие юные и прекрасные, а тут эти… старые курицы.

Жестоко, но 15 лет – жестокий возраст, чего уж тут оправдываться за прошлые грехи, тем более что грехи исключительно «умственные». Что думалось, то думалось.


Почти все мои знакомые иммигранты помнят момент, когда они решили: «Всё! Уезжаю!» У некоторых процесс принятия решения шёл постепенно и момент эврики не отложился в памяти, а может, и не было его. Но те, у кого он был, запомнили этот поворот в сознании на всю жизнь.

Для меня такой момент наступил в восьмом классе, когда в Москву приехала Циля.

Я бы в жизни не узнала о сием знаменательном событии, если бы она не привезла что-то-там-уж-не-помню-что от маминой двоюродной сестры. Тётя моя уехала в Америку в середине семидесятых, когда мне было лет пять или около того, и регулярно посылала нам письма с большим количеством фотографий, а также посылки с вещами, о которых стоит как-нибудь написать отдельно. Сейчас-то я знаю, что по большей части это была китайская дешёвка, но в Москве семидесятых ярко-красные тапочки с вышитыми на них павлинами или ядовито-розовые ночные рубашки с цветочками всех оттенков зелёного и синего на груди казались сокровищами Али-Бабы. Когда я гуляла по улицам в куртках или юбках, присланных тётей, на меня в буквальном смысле оглядывались все. Не было в Москве ни такой одежды, ни таких красок, ни таких фасонов. Просто не было. А какие она присылала наклейки! Я лепила их на обложки дневников, и посмотреть на это переливающееся чудо сбегалось полкласса. Качество цветных фотографий на кодаковской плёнке поражало моё детское воображение. Вот моя троюродная сестра стоит возле своего дома, на своей лужайке и играет не то в крикет, не то в мини-гольф. Вот вся американская родня сидит в ресторане за столом. Ничего себе там рестораны. Вот… Да мало ли было этих «вот»? Другая жизнь совсем, разве сравнишь?

Я воспринимала всю эту заморскую красу как сказку. Да, там свои лужайки и омары в ресторанах, там красивая одежда и открытки, которые можно рассматривать часами, но это там. А я – тут. Тут мой дом, мои друзья, мои родители. Вырасту – в гости поеду.

Классу к восьмому я уже всё хорошо понимала про Советский Союз и окружающую меня действительность и никаких пионерских иллюзий не питала. К тому же у меня всегда были сложные отношения с Москвой. Не то чтобы я Москву не любила, просто не любила. Ходила по улицам и чувствовала: не моё. Как мужик, уверяющий, что он на самом деле баба, только не в том теле родился. Вот не мой город, и всё. А какой твой? А кто его знает… Я родилась и выросла в Москве, но навещала и другие города и нигде себя дома не чувствовала.

Тем не менее об отъезде я тогда не задумывалась. В голову не приходило.


В начале девяностых, когда мы уже были в Америке, один наш знакомый американец поехал в Россию в командировку. Через пару месяцев после его возвращения на какой-то вечеринке мужчины принялись обсуждать, насколько восточноевропейские девушки красивее североамериканских. «О, кстати, Боб, ты ж недавно в Москве был, как тебе русские женщины?» – поинтересовался мой муж. Боб, к нашему удивлению, замялся.

– Что такое? Не понравились русские женщины?

– Очень понравились русские девушки, – улыбнулся Боб, – но что с ними происходит после сорока, я не знаю. Наверное, там очень тяжёлая жизнь. Я видел очень много красивых девушек, но ни одной красивой женщины старше сорока.

* * *

Имя Циля ассоциировалось у меня со старой еврейкой – с большим носом, жёсткими чёрными усиками и приличного размера задницей. К тому же Циля уехала в Америку до того, как я родилась. И уже институт на тот момент закончила. Мамонт. Ладно уж, приехала, привезла гостинцы, может, расскажет что-нибудь интересное – пойдём пообщаемся с Цилей. Первая, можно сказать, постперестроечная ласточка, по крайней мере из тех, кого нам удалось увидеть. Интересно всё-таки.

В комнату не вошла, а впорхнула молодая, стройная, со вкусом одетая женщина с задорной челкой, широкой улыбкой, обнажающей великолепные зубы, и с искорками в глазах. Она тараторила без перерыва: «Ой Светочка как же много я о тебе слышала а как там школа а что новенького а вот это кольцо тебе ой а это наверное Леночка я тебя привезла подарки а вы знаете мой папа так рвался в Москву но увидел очередь в гастроном и сказал вэйз мир он не будет тут стоять даже если они золото там бесплатно выдают вы знаете отвыкаешь от этого очень а вы Ира очень приятно познакомиться мне много о вас рассказывали вэйз мир какой тут воздух чем вы дышите вэйз мир и очереди, очереди а вы Женя да ну как же очень приятно…»

И так два часа. Мы мило улыбались, расспрашивали о жизни в Америке, радовались подаркам, рассказывали о себе и своей жизни, передавали посылки и приветы, разглядывали фотографии и обещали, что подумаем об эмиграции. Потом мы прощались, опять улыбались и на обратном пути обсуждали Цилины туфли и платье (ещё бы, мы о таком и не мечтали). И тут другая моя тётя (не помню уже, по поводу чего) вдруг сказала: «Ну да, в свои сорок два, с двумя взрослыми сыновьями, она уже…»


Дальше я не помню. Ни слова. Возраст Цили ударил меня током и надолго вышиб из колеи. Я и забыла, что она должна быть старше меня лет на двадцать с чем-то. Мне как-то в голову не пришло, что эта молодая, изящная, без каких бы то ни было следов усталости на лице женщина является матерью двоих сыновей, каждый из которых был старше меня. Во время нашей встречи мне ужасно хотелось уединиться с ней и поболтать по-девичьи: поинтересоваться, где дают такие туфли, расспросить про макияж и краску для волос, узнать что-нибудь интересное про американских парней и рассказать о своей жизни. Я отдавала себе отчёт, что передо мной взрослая, замужняя женщина, но это был тот случай, когда возраст казался неважным. Передо мной сидела молодая женщина, бесконечно далёкая от столь привычных мне окружающих дам этого возраста. Не расплывшаяся, не махнувшая на себя рукой, а явно старающаяся быть привлекательной и наверняка пользующаяся успехом у мужчин.

С присущим мне тогда максимализмом я сказала об этом своей маме. Вот, мол, я-то думала, глядя на вас всех, что сорок – это старость, а посмотрела на Цилю и усомнилась. Совсем молодая она – и внешне, и внутренне. По поводу чего выслушала получасовую лекцию про жизнь там и тут, про их быт и наш быт, про их средства для ухода за собой и наши.

С того дня я захотела в Америку. Помню весенний день восемьдесят шестого года, помню себя, восьмиклассницу, в шоке от только что открытого и понятого. Помню, как что-то законтачило в голове. Я была равнодушна к деталям: ни красивая одежда, ни блестящие наклейки, ни креветки и авокадо, ни яркие фотографии из американской жизни не имели значения. Как не имели значения очереди за колбасой и необходимость стирать пододеяльники руками в ванной, пионерские дружины и давка в автобусе по утрам. Я просто вдруг поняла, что Америка даст мне шанс дольше быть женщиной, не устать к сорока годам, не превратиться в наших мам и тёть. И так мне захотелось в тот мир, где сорокалетние женщины молоды и привлекательны…

* * *

Забавно писать об этом из Америки двадцать первого века. Количество некрасивых, толстых, плохо одетых и неухоженных женщин тут потрясает даже в Бостоне, а уж в каком-нибудь Кентукки – просто кошмар. Циля мало похожа на среднюю американку того же возраста. Впрочем, я тоже мало похожа на среднюю американку, и слава богу. У нас просто есть шанс– лёгкий быт, современные косметические средства и достаточное количество денег. А уж как пользоваться этим шансом – другой вопрос.

Сегодняшние россиянки тоже разительно отличаются от советских женщин середины восьмидесятых и начала девяностых: количество ухоженных дам за сорок выросло во много раз. Но тогда, в восемьдесят шестом, я ничего этого не знала. Я просто сказала родителям, что уеду в Америку.

И объяснять ничего не стала. Мама только головой покачала: переходный возраст у девочки…

На первом курсе за мной ухаживали два парня. До дома провожали и друг друга пересиживали: ни один не уходил раньше, чем другой. Один из них хотел эмигрировать, а другой – нет. Довольно быстро я поняла, что с тем, который уезжать не собирался, я даже начинать ничего не хочу, потому как не буду тут жить. Я ездила на общественном транспорте, смотрела на лица людей и всё время думала: «Ну почему я здесь? Чужие все, чужое всё. И женщины стареют рано». Как только мне исполнилось восемнадцать, я подала документы на выезд. И вышла замуж за молодого человека, который рвался из страны.

Моё отношение к Америке, к России, да и просто к жизни сильно изменилось с тех пор, как изменилась я сама. Только желание продлить молодость осталось. И память осталась – о Циле и о дне, подарившем мне надежду, подарившем мне мой дом.

Баловство в Америке I

Мы прилетели в Нью-Йорк 7 декабря 1990 года. Работники ХИАСа были на подхвате. Услышав свою фамилию, новоиспечённые иммигранты один за другим отделялись от толпы и проходили к столикам. Там они что-то писали, отвечали на вопросы, получали какие-то карточки и уходили – кто к родственникам и друзьям прямо в Нью-Йорке, а кто на другие терминалы – лететь в города назначения.

Мы стояли. Толпа потихоньку рассеялась, и мы остались одни. В списках ХИАСа нас не было. В ответ на недоумённые вопросы работники только пожимали плечами и говорили, что мы, наверное, не евреи. Нас не было в списках.

– А что же делать?

– А откуда мы знаем?

Проблему обнаружили довольно быстро. Главой семьи у нас значился отчим моего мужа, по национальности русский. Он, правда, с нами не приехал, а задержался в Москве на несколько месяцев по техническим причинам. В аэропорту в тот день стояли три чистокровных еврея – мой муж, чей родной отец был евреем, свекровь и я. А нам упорно объясняли, что поскольку мы не евреи, ХИАС нас знать не знает. Мы запаниковали: денег с собой долларов 50 от силы да по паре чемоданов на человека; документов нет, и никто нас знать не знает. Одни в чужой стране, после двух суток без сна.

Самой близкой моей родственницей в Америке была та самая мамина двоюродная сестра. Хотя мы ехали совсем не к ней, это был единственный человек, которому я могла позвонить. Тётя выслушала меня совершенно спокойно и сказала фразу, которая мне на тот момент показалась по меньшей мере странной, если не идиотской: «Светочка, ты не волнуйся, ты уже в Америке; всё в порядке. Ты в Америке».

То, что я «уже в Америке» и волноваться ни о чём не надо, тётя повторила раза четыре. Ну да, а я-то думала, что в Бурунди приземлилась. Позвонила, называется. Разбаловались тут, в своей Америке, проблем новоприбывших совершенно не понимают.

Через пару часов, правда, всё устаканилось. Откуда-то появились ребята из Международного комитета спасения, оформили наши документы и отправили в Бостон. А там уже нас встретили родственники мужа, да и ребята из МКС денег и советов подкинули. Началась жизнь в Америке.

Ноготь

Я тогда ещё не успела привыкнуть к рождественской сказке американских пригородов: мы только две недели как приехали, и после серой Москвы девяностого года Медфорд, маленький зачуханный городок к северу от Бостона, показался Диснейлендом.

То прыгая на одной ноге, то ковыляя, морщась от боли, я поглядывала на светящихся снеговиков, на разноцветные огоньки, гирляндами свисающие с крыш и деревьев, на оленей, тянущих яркие санки с надутыми Дедами Морозами, на подсвеченных волхвов и Мадонн с Иисусами и на редкие меноры в окнах.

Рождественские огни немного отвлекали, спасая моего мужа от уже надоевшего детского вопроса: «Нам ещё долго?» От нас до ближайшей больницы на здоровых-то ногах бодрым шагом идти как минимум полчаса, а на честном слове и на одной ноге по засыпанным снегом дорогам пилить час, наверное.

Проблема глупая, глупее некуда. Ноготь врос. Врастают они у меня с детства – слишком глубоко посажены. И с детства я научилась, аккуратно поддев краешек ногтя, вырезать его из мякоти большого пальца. Потом ещё пару недель можно ходить, затем процедура повторяется. В этот раз что-то пошло не так. То ли щипчики плохо помыла, то ли слишком много резанула, только палец распух до чудовищных размеров, сначала покраснел, потом слегка посинел и болел невыносимо, превращая ходьбу в пытку. Я честно ждала, пока он сам пройдёт. Ждала день, ждала другой. Лучше не становилось. Муж и свекровь забеспокоились и предложили пойти к врачу. К какому врачу? Мы в Америке без году неделя, только что получили карточки медикейда (страховка для бедных), что делать и куда звонить – понятия не имеем. В итоге выяснили две вещи: во-первых, ноги, а особенно ногти, лечит врач podiatrist. Во-вторых, в стране рецессия, дотации на медикейд сократили, и услуги подиатриста наша страховка больше не покрывает.

Как же быть? А в ER, говорят, идите, лучше вечерочком, когда офисы врачей уже закрыты. Боль, скажите, нестерпимая, нужно срочно что-то сделать. Они помогут, вырежут, перевяжут, а медикейд оплатит.

Им там, в Брайтоне, хорошо советы давать – город, транспорт, больницы под боком. А мы в Медфорде автобус-то видим через два дня на третий, и ни один из них не ходит от нас до ближайшей больницы. Тут народ на машинах ездит; без машины в пригородах – никуда. Машина у нас будет, конечно, вот ещё несколько месяцев, и она у нас будет…

А пока я, поскуливая и прихрамывая, периодически повисая на терпеливом и сочувствующем муже, тащусь на морозе в восемь часов вечера в ЕR. Наконец мы у цели. Радости моей нет предела: господи, в тепло, на диван, задрать больную ногу, заодно и уставшую от двойных нагрузок здоровую, отогреться, отдохнуть, вылечиться, в конце концов. О том, что потом надо будет идти домой, я стараюсь не думать.

В любом случае домой я пойду уже вылеченной.

Тётенька в приёмной смотрит на меня как-то странно. Вросший ноготь? Медикейд? Хорошо, посидите.

Emergency room – «водосток» здешнего здравоохранения, прибежище бедных, которых в обычных врачебных кабинетах либо не принимают, либо принимают с доплатой. Еmergency – дело серьёзное по определению, там с бедняков денег не берут, вот и валят они, дождавшись темноты, в ER близлежащих больниц со своими проблемами – от воспаления среднего уха до всплеска задремавшей было гонореи. В городских больницах давно к этому привыкли и даже не пытаются как-то разобраться с проблемой.

Но то в городских. А мы – в Медфорде. Средний класс. Свои дома и машины. Светящиеся снеговики, разноцветные гирлянды, подстриженные газоны. В больнице – ни одного цветного лица. Белые, чопорные, похожие на ту тётку из «Полёта над гнездом кукушки», как её там, ей ещё Оскара дали. Чужииииие…

Но разве это важно? Я на диване, в тепле, могу и посидеть. Вон, по телевизору что-то про СССР показывают. Английский я ещё не шибко хорошо понимаю, то есть понимаю, если говорят мне и медленно, а по телевизору лопочут со скоростью брошенного стакана – не разбери-пойми-что. Зато один и тот же сюжет, много раз. Знаете, какой самый лучший способ научиться понимать американский телевизор? Смотреть CNN часами. Когда смотришь одно и то же с завидной периодичностью, то если не поймёшь с первого раза, то поймёшь с пятого, тем более что история с картинками. Вот показывают Горбачёва и Шеварднадзе. Когда я уезжала, он был ещё, кажется, министром иностранных дел. А теперь уже вроде нет. Или я опять прослушала? Ладно, скоро повторят сюжет.

Сюжет действительно повторяют. И ещё раз. И ещё раз. Я даже начинаю понимать, что они говорят. На часах десять, потом одиннадцать… Люди приходят и уходят, а я сижу.

Часа через три мы подходим к даме, сидящей на входе, и вежливо интересуемся, сколько ещё нужно ждать. Оглядев меня с ног до головы, она изрекает: «Ну что ж, вы ждёте уже достаточно, скоро вас позовут».

– Интересно, – спрашиваю у мужа. – Достаточно – это сколько?

– Не знаю, – пожимает он плечами. – Может, для болей в сердце достаточно десять минут, а для вросшего ногтя – три часа.

– Но тут больше никого нет! За всё время пришли три или четыре человека, и их уже давно вызвали.

– Ну откуда я знаю? Сказали «достаточно»…

Меня вызвали ещё через полчаса. Та же история: удивлённая чопорная медсестра, очередной час ожидания уже в палате на кровати. Около полуночи в комнату зашёл, наконец, врач, брезгливо взял в руку мой палец, покрутил и изрёк:

– Воспалились ткани вокруг вросшего ногтя. Вам нечего тут делать, езжайте домой, а утром идите к подаитристу.

– Я… я не могу домой, – испугалась я. – Я сюда пешком пришла, еле дошла, я обратно не дойду.

– Девушка, вам нечего делать в Emergency room; ничего срочного тут нет. Этим должен заниматься специалист по болезням ног. – На гладко выбритом, холёном лице начало проявляться раздражение.

– Я не могу, я не пойду, я не уйду отсюда! – Кажется, я уже визжала. – У меня медикейд, он не покрывает подаитриста вашего, у меня нет машины, я не могу ходить, мне сказали, что мне тут вырежут ноготь, я не уйду, я не пойду!

Я остановилась, чтобы перевести дыхание. Раздражение на лице доктора сменилось брезгливостью. На лице медсестры я увидела ужас. Мне было всё равно: не уйду, пусть режут.

– Сейчас я вырежу ваш ноготь, но запомните: в ER с такими проблемами не ходят, – холодно сказал врач и вышел.

Он скоро вернулся с кучей инструментов. Сделал мне очень болезненный укол – просто всадил шприц в палец, не особо заботясь, как и куда. Потом начал резать. Анестезия помогала плохо – то ли её было мало, то ли надо было ещё подождать. Я старалась не смотреть на ногу. Смотрела на мужа, на медсестру, на врача. Его лица не покидало выражение брезгливости. Какими-то огромными щипцами он быстренько оттяпал мне полногтя (я вскрикнула от боли), чем-то помазал, кое-как перевязал и отпустил с напутствием:

– Не приходите сюда больше!

Когда я допрыгала домой, было около двух часов ночи. Палец нещадно болел: отходила заморозка. Потом, через несколько дней, когда опухоль сойдёт и смоется кровь, я увижу, как изуродован большой палец. Ещё позже обнаружу, что ноготь теперь врастает не кончиком, у кромки пальца, а с самого основания, по всей длине. И вырезать его приходится почти целиком, и самой это делать трудно. Изуродованный палец воспаляется чаще.

Но это потом. А пока по телевизору показывают «Унесённых ветром», сна ни в одном глазу, нога болит, лекарств дома нет, как и денег на них. Я сажусь смотреть кино. На экране оголодавшая Вивьен Ли лихорадочно запихивает в рот какую-то еду. Потом встаёт, грязная, униженная, вроде бы наевшаяся, но неудовлетворённая, и бросает небесам:

«Я никогда больше не буду голодной!»

Это было бы смешно…

В девяностом и девяносто первом годах русскоязычных иммигрантов в Бостоне было ещё сравнительно немного, и большинство жили в двух-трёх облюбованных русскими районах. В других городах бывшие соотечественники попадались и того реже. Шансы услышать на улице русскую речь выражались в пренебрежительно малых числах. Быстренько сообразив, что их никто не понимает, люди распоясывались и начинали обсуждать по-русски что попало и кого попало.

Надо честно признаться, что мы не были исключением. Нагло обсуждали людей у них под носом, делились подробностями прошлой личной жизни и толковали обо всех и всяческих физиологических функциях организма. Даже вспоминать стыдно. По счастью, мы не попадались. А если и попадались, то никто виду не подавал.

Первый раз я поняла, что подобные вольности могут быть чреваты последствиями, через несколько месяцев после приезда. Ничего особенного не произошло. Я просто сказала в магазине: «Сейчас возьму сосиски, как только эта тётка в жёлтом отойдёт». «Тётка» повернулась и радостно сообщила, что тоже говорит по-русски. Мне мой урок достался легко, а вот другим повезло меньше.

Где-то через полгода после приезда в страну я ехала в центр на трамвае. Впереди сидела пожилая пара и говорила по-русски, причём говорила много и громко. Мы находились в одном из районов, густо населённых русскоязычной публикой. Там надо быть вдвойне осторожными, но пара свои уроки явно ещё не выучила и перемывала кости какой-то знакомой – с кем она спит, с кем она развелась, от кого у неё дети и прочая полезная информация. Им повезло, что я не знала, о ком они говорят. Я просто мысленно отключилась и стала смотреть в окно.

На следующей остановке в трамвай вошла крупногабаритная дама и остановилась около нас. Я приняла её за американку. Пара передо мной явно совершила ту же ошибку. «Освободи место этой корове», – говорит жена мужу. Муж лениво встаёт. Женщина садится. И на прекрасном русском отвечает: «Корова вас благодарит». Как вы, наверное, уже догадались, наши русскоязычные друзья, красные, как пионерский галстук, вылетели из трамвая на следующей же остановке. Нет, они не извинились. Они до выхода вообще больше ни одного слова не проронили.

А со мной совсем смешной случай был. В один погожий день, возвращаясь из колледжа, я решила прогуляться домой пешочком от метро. Иду себе, наслаждаясь тёплой погодой, а сзади два молодых парня ведут примерно следующий разговор:

– А вот эта ничего.

– А по-моему, зад полноват.

– Зато пропорции хорошие и грудь большая.

– Да, но ляжки толстоваты и жопа могла бы быть поменьше.

– Да… зато она ею хорошо качает. Брючки белые очень подчёркивают.

Я всё это слушала в полуха, и только когда речь дошла до белых брючек, вдруг, с ужасом поняла, что говорят обо мне любимой. Буквально в двух шагах от меня какие-то парни довольно громко и на чистейшем русском языке оскорбляют мой гордый тухас! (В скобках замечу, если кто не знает, что тухас на идише – задница; в меру упитанный тухас в самом расцвете сил есть наше национальное достоинство.) Они тем временем ещё пару комментариев про мою грудь отпустили: типа, интересно, своя ли.

Вот сейчас, думаю, ещё послушаю, а потом ка-а-ак развернусь да ка-а-ак выскажу им – полетят клочки по закоулочкам. Но пока я собиралась с мыслями, парни внезапно куда-то свернули. У меня не хватило наглости крикнуть им что-нибудь вслед. До сих пор жалею.

Потом веселье закончилось: нас стало много. Народ больше не рискует, тем более что по виду зачастую ничего не определишь. Мне даже жаль иногда: где ещё услышишь то, что обычно говорят у тебя за спиной?

Велик и powerful наш russian язык

Читала я когда-то книгу Жан-Пьера Шаброля под названием «Миллионы, миллионы японцев» – набор живых и остроумных путевых заметок. В начале книги автор рассказывал о некой японке, проведшей большую часть своей жизни в Париже. Мсье Шаброль утверждал, что японский язык эта дама умудрилась забыть, а французский так никогда и не выучила. Смысл её фраз был всем понятен, но звучали они ужасно.

Я не поверила. Не может такого быть. Хоть на одном-то языке человек должен говорить правильно? Что за ерунда? Пожив несколько лет в Америке, я убедилась, что автор не врал. Но давайте по порядку.

Есть у нас знакомая пара, назовём их Алла и Гена. Гена приехал сюда в пятнадцать лет, а Алла в двадцать. Оба хорошо устроены: работают на ответственных и высокооплачиваемых должностях. По-английски, естественно, говорят свободно. Только английский их примитивен, одномерен, лишён красок. Слушать тошно: топорные фразы, ошибки, проблемы с прилагательными и наречиями, сильный акцент. Английский иммигранта, приехавшего сюда лет в тридцать пять, но уж никак не в пятнадцать. А уж русский… Перл на перле и перлом погоняет. Это про них анекдоты сочиняют: «Мы имели очень хороший тайм», «Возьмите двенадцатый трэйн или берите сто тридцать третий бас» – и прочие шедевры. Какая-то какофония в духе смеси французского с нижегородским. Ни на одном языке эти люди не говорят хорошо. Даже удовлетворительно не говорят. И таких алл и ген – тысячи, спросите любого иммигранта.

Теория, что существует хотя бы один язык, на котором человек должен говорить хорошо, не выдерживает столкновений с жизненными реалиями. Честно говоря, эта проблема мучала меня несколько лет. Как же так? Как это может быть? Как они живут?

Постепенно я осознала, что мы просто по-разному определяем слово «язык», точнее, его роль в нашей жизни. Для Аллы и Гены язык – это способ доехать из пункта А в пункт Б, желательно без остановок и не глазея по сторонам. Нужно что-то выразить? Выразили. Поняли нас? Поняли. Переводчик не нужен? Не нужен. Как в той миниатюре Райкина про плохо сшитый костюм: «К пуговицам претензии есть? Нет». В конце концов, если вам говорят «взять сто тридцать третий бас», вы ведь пойдёте на остановку, дождётесь нужного автобуса и доедете; разве не так? Скажешь американцу: «I slept good», – и он поймёт, что вы спали хорошо. А что не «good», а «well», так кого это волнует? Понятно ведь. Как вполне очевидно любому русскому значение фразы «твоя моя не понимай».

Это Шаброль и ему (нам) подобные мучаются с тонкостями, оттенками и пробуют фразы на язык, с отвращением выплёвывая неудачные. Это мы воспринимаем язык как способ САМОвыражения, а не просто выражения мысли. Это мы хотим доехать из пункта А в пункт Б не как-нибудь, а со всеми удобствами, примечая каждое дерево и собаку по пути. Нам нравится наслаждаться дорогой, поэтому мы вкладываем в понятие «язык» столько эмоций, а в усовершенствование его – столько труда. Если мы не говорим правильно, то мы говорим плохо. Но не для всех слова «неправильно» и «плохо» в применении к языку являются синонимами. Та японка, я уверена, считала, что она прекрасно говорит как по-японски, так и по-французски.

Я отнюдь не пишу всё это с ощущением интеллектуального превосходства. Вот у меня, например, слуха нет. Сыграйте мне что-нибудь на расстроенном инструменте да пропустите пару нот по дороге – я и ухом не поведу. Не дано-с. А у человека с хорошим музыкальным слухом от такого издевательства над мелодией ушки заболят. При этом я с удовольствием слушаю музыку и Баха от Паулса, слава богу, отличаю. Мне закрыт целый мир, но это не значит, что я хуже или глупее музыкально одарённых или что мне не надо слушать музыку. Просто я еду из А в Б как умею – доехать-то надо. По крайней мере очень хочется.

Когда же речь заходит о языке, «лишь бы доехать» мне не просто неинтересно, а вредно для здоровья. У меня сводит скулы от «а why бы и не not», «oн меня поюзал» или «we did not come here quick». Я говорю на двух языках. В моём понимании слова «язык».

Алла, Гена, вышеупомянутая японка и сотни тысяч других людей тоже говорят на двух языках. Просто это другие «языки», даже если те же самые.

Что в имени тебе моём?

Уже и не помню, кто рассказал мне эту историю. Поженились двое молодых американцев. Вскоре муж обратил внимание на интересную деталь: перед тем как засунуть кусок мяса в духовку, жена всегда отрезает у него попку, причём с обоих концов. И только в обрезанном виде запекает. Муж поинтересовался: зачем отрезать два вполне нормальных куска мяса? Жена ответила, что это их семейный рецепт; так всегда готовила мясо её мама и мама её мамы, так и её научили. На вопрос, какие вкусовые качества добавляет мясу отрезание обоих концов, жена ответить не смогла. Обещала спросить у матери. Как ни странно, мать рассказала ту же историю: это семейный рецепт, так ещё её бабушка готовила. От бабушки молодая жена тоже ничего не добилась. Тут уже всем стало интересно: откуда рецепт-то пошёл? К счастью, была жива прабабушка. Спросили у неё. «Да это никакой не рецепт, – удивилась прабабушка. – Просто когда я молодая была, у нас духовка была маленькая и противень крошечный. Мясо целиком не помещалось, вот мы его и обрезали с обеих сторон».

Меня назвали в честь прабабушки Сарры. Естественно, чтобы в семидесятые годы в Москве назвать девочку Саррой, её надо было очень сильно не любить. Мои же родители меня любили и потому последовали принципу первой буквы. Как, вы не знаете? Евреи так следуют принципу первой буквы: Юська превращается в Юру, Шмуль в Шурика, а Ривка в Раю.

Софа была уже занята одной из тёть, так что оставалась Света. Надо сказать, что исконно славянских имён в русском языке не так уж много. Света – одно из них. К тому же оно ассоциируется со словом «светлый», а имя – с блондинкой. Мама, правда, уверяла, что имела в виду второе значение слова «свет» и надеялась, что я буду ей лучом в тёмном царстве, но про это значение все почему-то упорно забывали. Света должна быть светлой, как экономика – экономной. Не поймите неправильно, я никогда своё имя не ненавидела, просто не очень себя с ним отождествляла. Не пришей кобыле хвост имечко-то к моей еврейской физиономии под брюнетной шевелюрой.

Когда мы приехали в Америку, мне упорно предлагали стать Ланой. Светой тут быть неуютно: с v после s у них проблемы. То произнесут как Sweeta (это ещё куда ни шло, буду сладкой), а то как Sweаt (для непосвещённых: sweаt – пот). Потной быть почему-то не хотелось. Может, поэтому большинство Свет в США плавно переименовываются в Ланы. Ланой я себя ощущала ещё меньше, чем Светой, и решила вернуть себе имя, которое было бы моим с самого начала, не живи мы в Советском Союзе, со всеми вытекающими последствиями. Теперь я Сара, Sara. Официально. И имя своё обожаю, хотя по-русски меня по-прежнему называют Светой.

Про еврейский обычай называть детей в честь умерших родственников мы все хорошо знаем. В бывшем СССР обычай частенько приходилось подлаживать под реальность, отсюда и правило первой буквы. Часто результат, кроме первой буквы, ничего общего с оригиналом не имел: Броха – Белла, Исаак – Игорь, Самуил – Сергей, Абрам/Арон – Анатолий. Странное это правило, не имеющее, насколько я знаю, корней в еврейских законах и традициях, прижилось и путешествует по странам и континентам вместе с эмигрантами из бывшего СССР.

Моя двоюродная сестра назвала дочь Брианной в честь нашей бабушки Баси. Мало того что имя нееврейское, так ещё и с Басей ничего общего не имеет, кроме злосчастной первой буквы. Дед Лёня, сам названный в честь Лейба, получил посмертно правнука Ларри – Лоуренс полностью. Лоуренс!

Из-за моего сына Арика мы с папой чуть не поругались. Деда звали Юрой, и мне казалось, что имя Ари очень даже подойдёт – звучит похоже, имя еврейское… Ан нет – первая буква не та. С Басей-Брианной и Лейбом-Лоуренсом у него проблем не было, а с Юрием-Ари были. Вся родня на уши встала. Я не буду вам рассказывать, куда я их послала, только сына моего зовут Ари. В честь дедушки Юры, потому как называть сына Uri в Америке вне ультраортодоксальной еврейской общины – это как дочку Саррой в Москве в семидесятых. А я своих детей люблю.

В Америке очень многие библейские имена популярны среди неевреев. Сара – прекрасный пример, как и Рэчел, и Лея, и Айзек, и Арон. Хорошо, если есть желание и возможности следовать традиции и называть детей так, как на самом деле звали их предков. При необходимости имена можно слегка видоизменять. Можно просто выбирать понравившиеся имена, если ничего из семейных архивов не подходит. Но правило первой буквы по принципу «лишь бы» себя изжило. Как привычка обрезать кусок мяса перед запеканием.

На каблуках

Я вам не скажу за всю Одессу, точнее, я вам за Одессу вообще не скажу – я была там девятнадцать лет назад, и то буквально пару дней. Но меня впечатлил рассказ одного одессита, к которому приехал из Америки друг. Вернувшийся в родной город экспатриант потратил большую часть прогулки по городу на поиски оправдания своей эмиграции. Здесь у вас не то. Тут у вас вообще кошмар. Неужели у вас этого ещё нет? Что, и ручки спёрли? Вот видишь… А ты в Тайланде был? Во! А я был. Товарищ не переставал меряться пиписьками с теми, кто остались, вольно или невольно самоутверждаясь за счёт старых друзей и вынюхивая, где ещё что-нибудь изменилось в худшую сторону. Возможно, что человек он неплохой и делал это не специально: все мы – так или иначе – хотим доказать себе и другим, что уж мы-то поступили правильно в своё время, вне зависимости от того, как мы тогда поступили.

Я сразу вспомнила одного своего знакомого (назовём его Сашей). Семья их долгое время была в отказе и от советской власти натерпелась с лихвой. К тому времени, как их выпустили, эмиграционные шлюзы уже открылись, в Вену и Рим повалили толпы, и отличать старых диссидентов от новых «колбасников» у иммиграционных чиновников не было ни сил, ни желания, поэтому в Италии семья тоже намыкалась. Вместо ожидаемого ковра у самолёта им пришлось долго доказывать каким-то бюрократам, что они действительно диссиденты, а не примазавшиеся. Сашина семья просидела в Италии долго и наунижались вдосталь. Да и в Америке сначала пришлось туго. Потом вроде всё уладилось; знакомый мой нашёл хорошую работу, вызвал к себе жену; дела потихоньку пошли в американскую гору.

Как-то болтали мы о том о сём, и я спросила, что он сделает первым делом, когда заработает побольше денег.

– Поеду в Италию, а потом в Россию, – не задумываясь, сказал он.

– Почему? – удивилась я. – Ты ж только что там был. Посмотри страну, которую ещё не видел.

– Э нет, – улыбнулся он. – Я хочу поехать туда с кучей денег и пройти на каблуках там, где проползал на коленях.

Тот диалог произошёл лет 15 назад, а я до сих пор помню эту фразу. «Пройти на каблуках там, где проползал на коленях». Он лучше всех выразил то, что боялись либо не хотели говорить многие из моих знакомых иммигрантов. Я лично знаю несколько человек, которые специально ездили в Россию в начале девяностых, когда их американские доллары ещё стоили очень много и на американскую зарплату можно было полрынка скупить, если не весь. Там они гордо доставали пачки денег, водили друзей и родственников в лучшие рестораны и всячески демонстрировали своё финансовое благополучие. Особым шиком было съездить на бывшую родину после какого-нибудь очередного дефолта и, сокрушённо покачивая головой, пожаловаться на огромные деньги, которые съедает постройка нового крыла в доме или регулярная чистка бассейна. Короче, пройдёмся на каблуках, а то и на платформах.

Я до сих пор не понимаю: чем хвастаются-то? американской экономикой? То, что я, будучи весьма посредственным программистом, могу заработать шесть-семь тысяч в месяц, заслуга не моя. Столько тут платят. Медицину я забросила, не дотянув полгода до диссера. Книгу уже пять лет пишу. Да и вообще, потенциал был ого-го, а реализовалось из него – тьфу. Представляю себе, как встречусь с теми, кто создал и поднял в нелёгких российских условиях свой бизнес, защитил докторскую, издал книгу или запатентовал изобретение, но в связи с экономическими реалиями всё ещё живет в небольших квартирах. И тут я начну им хвастаться поездками на Гавайи и спортзалом на первом этаже. Это называется «пройтись на каблуках»? У колосса – глиняные ноги. Американская экономика не моя заслуга. И туфли на этих каблуках мне жмут. Сразу вспоминается анекдот про Наполеона: «Вы не выше, вы – длиннее».

Знаете, на высоких каблуках хорошо ходить, когда все вокруг высокие или тоже на каблуках. Иначе спина заболит наклоняться. А те, кто получает удовольствие от хождения на каблуках там, где вокруг ползают… да фиг с ними, неинтересны мне они.

Баловство в Америке II

Моя мама пошла в один из бостонских русских книжных магазинов покупать подарок внуку. Народу в магазине почти не было: ещё одна женщина, тоже явно искавшая какую-то детскую книжку, и всё. Ряды там узкие, вдвоём не разойдёшься. Каждый раз, проходя мимо женщины, мама разворачивалась и бочком проталкивалась к следующему ряду. Вторая дама тесниться не собиралась и даже бровью не вела. Впрочем, ей и не надо было: мама её не задевала, разве что край одежды пару раз.

После того как мама протиснулась мимо женщины в третий раз (никак не могла нужную книжку найти), та вдруг развернулась и грубо, громогласно взвизгнула:

– Вам что, места мало?

Будучи от природы женщиной интеллигентной, мама только и смогла спросить:

– Простите, разве я вам мешаю?

– Перестаньте толкаться, что вы ходите туда-сюда? – продолжала наезжать дама.

И вдруг до мамы дошло.

– А вы ведь недавно здесь, да?

– А вы что, давно? – опешила женщина.

– Достаточно давно, чтобы отвыкнуть от такого хамства, – сказала мама, продолжая искать нужную книгу.

Рассказала мама нам эту историю за столом, во время празднования дня рождения внука. Гости смеялись: «Здорово ты её срезала, как только это в голову пришло?» Мама задумалась.

– Знаете, у меня первые несколько секунд был шок.

А потом я вдруг поняла: я отвыкла, просто отвыкла. Я не помню, когда мне в последний раз хамили. Я уже разбаловалась тут.

Киса, ты с какова города, или Размышления небезродной космополитки

В самолёте сижу рядом с девушкой лет на десять младше меня. Она читает Коэльо. На английском. Я – Мураками. На английском.

Смотрим на книжки друг друга, улыбаемся. Начинаем обсуждать мировую литературу, потом переходим к погоде в Бостоне и Вашингтоне и ругаем этот треклятый задержавшийся рейс. Всё это – по-английски.

Когда самолёт приземляется, мы обе достаём мобильники, звоним мамам и на прекрасном русском языке сообщаем, что самолёт приземлился и всё хорошо, нас просто задержали на взлётной полосе.

Опять улыбаемся друг другу, продолжая разговаривать по-английски.

Прощаемся. Желаем друг другу всего хорошего. Расходимся.

И только в такси до меня доходит, чем был необычен этот разговор. Нет, не тем, что по-английски, – ей так явно проще, а мне всё равно. Тем, что никто из нас ни разу не упомянул место нашего рождения и не спросил, сколько мы тут живём. Эмиграция не фигурировала в этой беседе никак.

И слава богу.


Какой русский не любит small talk?! Придёшь, бывало, на party, возьмёшь в руки коктейльчик, пристроишься к живописной группке какой-нибудь, обсудишь цены на дома, потом перейдёшь к другой не менее симпатичной группе, поговоришь о погоде и марках машин, затем с каким-нибудь умным дядей в углу перемоешь кости внешней политике президента, а с менее умной тётей в другом углу побалакаешь о проблемах воспитания детей. И уйдёшь домой глубоко удовлетворённой уровнем дискуссии на вечеринке.

Что, нет – не нравится?

Как же, мы мало что так ругаем, как этот разнесчастный small talk, – раздражает он нас. Потому и на вечеринки американские не так часто ходим. Ох и тупые они, эти американцы. Поговорить с ними не о чём. Ну вы знаете, слышали. То ли дело наши беседы на кухне! Здесь, в эмиграции, они частенько перемещаются из кухни в гостиную, но суть-то остаётся. Например, знакомимся мы в гостях с новым другом-иммигрантом и вступаем в следующую глубокомысленную дискуссию:

– Вы тут давно?

– Четырнадцать лет.

– А мы шестнадцать уже. В ноябре было (ценная информация, чёрт подери!).

– Из какого города?

– Из Одессы/Кишинёва/Баку.

– Серьёзно? Мы тоже из Питера/Минска/Бендер!

– Ой, а где вы в Москве/Жмеринке/Киеве жили?

– Да на «Щёлковской».

– А, ну да… А мы на «Савёловской» (я там пятнадцать лет не была, название помню, а где эта «Савёловская» и с чем её едят, убей меня…). Кстати, у меня там рядом с вами брат/сват/троюродный племянник жил (я счастлива!).

– Как его звали?

– Да нет, вы всё равно не знаете, он вас на пятнадцать лет старше.

– А…

– А кем вы работаете?

– Программирую (начинается…)

– Да уж, господа юнкера, кем вы были вчера, а сегодня вы все программисты (подмигивает).

– А вы?

– Да тоже программирую…

Дальше продолжать? Если это не small talk, то что это тогда? Для людей постарше поиск земляков имеет смысл, но если человек из другого города, то эта информация скорее всего бесполезна. А для того, кто приехал сюда в юном возрасте и уже гораздо больше бостонец или вашингтонец, чем москвич или харьковчанин, вся эта бодяга имеет куда меньшую ценность, чем обсуждение марок машин и цен на дома.


Я написала в своём блоге маленькую заметку о диалоге с девушкой в самолёте и была поражена реакции читателей. Мы поставили крест на русской культуре. Мы оторвы без роду-племени. Из-за нас русский язык в зарубежье глохнет. Растление молодёжи. Упадок нравов. Конец света.

Удивительно, но что так задело людей? Наше взаимное нежелание вести идиотскую беседу из серии «здравствуй, иммигрант»?

– О! Вы говорите по-русски?

– Да (сиятельная улыбка).

– А сколько вы уже здесь лет?

Ну и т. п., смотри выше. Нежелание затевать бессмысленный, поверхностный разговор на избитую тему не имеет никакого отношения к принятию или непринятию своих корней или русской культуры. И уж тем более никто не избегал этих тем специально, из принципа. Со мной такое вообще случилось в первый раз. Обычно узнав, что собеседник или собеседница говорит по-русски, я тут же перехожу на русский язык. Но девушке явно легче было говорить по-английски. С мамой она разговаривала чуть медленнее, с лёгким акцентом, было очевидно, что её привезли сюда в подростковом возрасте.

Мне всё равно, на каком языке говорить. Почему я должна была переходить на русский? Почему я должна была как-то словесно признать тот факт, что мы русскоязычные? Это и так было очевидно для обеих. Мы поговорили о Мураками. А также о Бостоне. Когда встречаешь земляка, хочется поговорить о родном городе. Мы землячки, из одного города. Вот про родной город и говорили. Плюс мелочи всякие – задержка рейса, плохая погода… Надо ж всё-таки и small talk ввернуть в разговор, а то не по-американски как-то. Широкий белозубый смайлик. Где и в какой момент мы должны были прервать дискуссию и начать обсуждать тот факт, что мы родились и частично выросли в России? Вы думаете, мы мало это по жизни обсуждали? Не наобсуждались ещё?

Двуязычие, наслаивание культурных пластов, российский менталитет в контексте американской действительности, творчество Чехова и бог-знает-что-ещё я готова обсуждать с кем угодно, с удовольствием. Я от своих корней и от своего первого родного языка не отказываюсь. Я отказываюсь жевать жвачку одинакового, шаблонного, набившего оскомину иммигрантского small talk. Тот факт, что в данном случае мне не пришлось к нему прибегнуть, чертовски меня радует.


Если объяснение, приведённое выше, вас не удовлетворило, расслабьтесь. За судьбу русской культуры в Америке волноваться не стоит. Если говорить совсем уж честно, то мы действительно оторвы. Иммигранты, приехавшие в Америку по статусу беженца до девяносто второго – девяносто пятого годов, разительно отличаются от тех, кто попал в страну по студенческим или рабочим визам после этого. Часто обстоятельства вынуждают их покинуть родину, работать за границей, даже принимать гражданство другой страны и растить там детей, но дома остаются родители, братья и сёстры, друзья и квартиры, даже бизнесы и собаки. Эти люди почти никогда не перестают надеяться, что в России настанут лучшие времена и они смогут вернуться. Или их дети. Поэтому они учат детей русскому языку с религиозным упорством, организуют русские школы, где преподают отпрыскам историю и географию России, собираются вместе, чтобы обсудить российские новости и дать возможность детям пообщаться на родном языке и т. д., и т. п. Они могут любить или не любить государственную систему, правительство, царя, президента, генерального секретаря, но Россия – их страна. Помните все эти разговоры о первой (послереволюционной) волне русский эмиграции, о том, как они удивительно сохранили русский язык? Знаете почему? Они надеялись вернуться.

Недавно на детской площадке я разговорилась с одной женщиной. Она всё повторяла, как она рада, что у её сына есть возможность выбирать страну. Он родился в Америке и может жить где хочет. Тем не менее она очень надеется, что дела в России выправятся и он сможет выбрать страну своих предков. Их семья переехала сюда после дефолта, потеряв средства к существованию. А тут, в Америке… Она начала перечислять мне всякие мелкие и не очень мелкие недостатки этой страны, какие-то неприятные встречи с отдельными американцами и в итоге сказала, что в Питере сейчас совсем не хуже. Не поспоришь. Может быть, ей в Питере даже лучше. Америка не доллар, чтобы всем нравиться.

Я общаюсь с «недавними» русскими в Америке и почти физически чувствую некие невидимые нити, связывающие их с Родиной. Они постоянно ездят домой, если финансы и визы позволяют, они отправляют детей к бабушкам-дедушкам на лето, а их дети говорят по-русски куда лучше наших. Появись у них возможность жить в России так, как они живут здесь, – рванули бы не глядя.

А мы? А что мы? Нас выпихнули из страны, отобрав гражданство и основательно помурыжив. Мы сожгли мосты.

Со мной раньше работала некая Наташа, приехавшая в США в семидесятые годы. Её с мужем турнули из страны за диссидентство. Интеллигентная русская православная женщина, она говорила на великолепном, литературном русском языке, читала русские книги и ходила в Бостонскую русскую православную церковь, но в России не была тридцать лет и ехать туда не собиралась. Несколько лет назад у неё в Москве умерли родители, но она не поехала даже на их похороны. Видеть страну, в которой её прогнали через десять кругов ада и из которой выкинули, отобрав гражданство, она не могла. И отделить СССР как государство от России как страны не могла тоже; живы были ещё люди, которые издевались над ней в КГБ и ОВИРе, слишком больно ей было об этом вспоминать, а бередить память она не хотела. При этом попробовали бы вы обвинить её в незнании или нелюбви к русской культуре. Она вам десять очков вперёд даст в любом обсуждении. Это у меня через семнадцать лет жизни в США речь пересыпана американизмами и кальками с английского, а у неё и через тридцать лет такой русский язык, на котором, наверное, Набоков говаривал.


Наташин случай довольно редкий. Большинство иммигрантов, приехавших сюда до девяносто второго года, – евреи. Во мне, например, нет ничего русского, кроме языка и обрывочных воспоминаний.

Историческая справка. По маминой линии я представляю собой второе поколение нашей семьи, у которого родной язык русский, по папиной – первое. Все мои бабушки и дедушки, не говоря уж о прабабушках и прадедушках, говорили между собой на идише. Папины родители по-русски говорили откровенно плохо, а читали и того хуже. Папа мой до конца жизни с сестрой предпочитал говорить на идише; вторым его языком был украинский, а русский – третьим.

Мне почему-то очень любят указывать на то, что я пишу по-русски. Ну да, это мой родной язык. Я родилась и выросла в Москве, со мной на этом языке разговаривала мама, меня на нём учили, никакого другого языка я в первые двадцать лет своей жизни не знала. Русский язык – не лучше и не хуже, чем любой другой, он просто мой по праву рождения. Тем не менее я бы очень хотела, чтобы мои дети могли на нём говорить. Исследования показали, что дети, говорящие с детства на двух языках, обладают более высоким IQ и схватывают многие вещи быстрее, чем те, кто говорил только на одном. И потом, не пропадать же товару: родители говорят на неком языке и имеют возможность бесплатно научить ему детей. Это может пригодиться в жизни, это целый пласт литературы, это возможная карьера, да мало ли что. При этом мои дети – американцы, женятся скорее всего на американках, внуки мои по-русски говорить скорее всего не будут. На каком языке будут говорить внуки моих внуков, одному богу известно. Может, на иврите. Может, на испанском. Лишь бы хорошо говорили, грамотно. Язык – средство коммуникации. Я не вижу тут никаких аспектов сентиментальности, если хотите.

То же и с Родиной. Последние пять-шесть поколений моих предков жили в Польше, Литве, Германии, Украине, России… Теперь мы живём в Америке. Родина – это там, где хорошо мне и моим детям. В широком понимании слова «хорошо».

Честно говоря, с теми, кто приехал сюда давно, мы эти темы особо не обсуждаем. У многих из них дети говорят по-русски откровенно плохо – я гораздо упорнее в попытках сохранения русского языка, чем большинство моих знакомых иммигрантов. В России мы с момента переезда были от силы пару раз, недельку-другую. У нас все или почти все родственники давно тут или в Израиле, в Германии или в Австралии.

Вокруг полно исключений: этнических русских, приехавших в девяносто восьмом, которым плевать на Россию; евреев, приехавших в восемьдесят восьмом, которые скучают по берёзкам, ругают Америку и помешаны на том, чтобы их дети умели говорить по-русски. Мало ли что бывает. Но если смотреть не на отдельных людей, а на группы, то картина вырисовывается чёткая. Есть два мира, совершенно разных. И не надо судить один по меркам другого. То, что две американские еврейки в самолёте предпочли говорить по-английски, не есть угроза русской культуре. Даже иммигрантской русской культуре.


Умиляют меня те, кто считает, что русский язык и культура неотделимы от России как страны. «Язык» и «культура» – понятия нефизические; отделять или не отделять их от чего-то – это вам не атом расщеплять. Разделения и соединения происходят в наших головах и в наших душах. Я отнюдь не эксперт в делах российских, но если есть одна область, в которой я эксперт, причём самый-рассамый экспертный эксперт в мире, так это в том, что происходит в моей собственной голове.

Поклонники философии Канта, на первый-второй рассчитайсь!

– Первый.

Мир субъективен. То, что мы видим, есть лишь наше восприятие этого мира. Я не спорю ни с кем, кто уверяет, что для него Россия неотделима от всего русского, и наоборот. Для него неотделимо, что тут спорить. Неприятно мне лишь, когда кто-то начинает говорить, что неотделимость эта – общая, объективная, как дважды два четыре. Это же не математическая формула, это наше видение мира! Оно необъективно по определению. Позвольте вам заметить, что русский язык и русская культура от России отделяются прекрасно. Они это успешно делают каждый божий день в моей голове, в голове Наташи и ещё сотен тысяч таких же, как мы.

Как пел Гребенщиков, «чтобы стоять, я должен держаться корней». Только корни тоже у всех разные. Возможно, ваш корень напоминает морковку: всё в одной «упаковке», т. е. одна страна, один язык, одна культура. Я ничего не имею против морковки, она вкусная и полезная, и метафора эта – положительная. Мои же корни скорее напоминают корневую систему дуба: один корень в стране, где я родилась и выросла, на языке которой говорю, другой – в стране, где я живу, которую очень люблю и на языке которой тоже говорю и пишу, а ещё один корешок пророс в страну моих предков, с которой какая-то особенная генетическая связь и в которой у меня много друзей и родственников. Стоя на этих обвивших весь мир корнях, я очень стабильно себя чувствую. Крепко так стою, хорошо.

Загрузка...