ГЛАВА III


100] Очень трудно писать о последующих нескольких годах и понять, как интерпретировать следующую фазу моей жизни. Оглядываясь назад, я отдаю себе отчёт в том, что чувство юмора на время мне изменило, а когда такое случается с тем, кто обычно умеет смеяться над жизнью и обстоятельствами, это довольно тягостно. Под юмором я имею в виду не чувство смешного, а способность смеяться над собой, над событиями и обстоятельствами, оценивая их с точки зрения своего положения и оснащённости. Не думаю, что у меня действительно есть чувство смешного; я просто не понимаю юморесок в воскресных газетах и никогда не могу припомнить ни одной остроты; но я имею чувство юмора, и мне не представляет никакого труда заставить хохотать аудиторию — большую или малую. Я всегда могу посмеяться и над собой. Но в следующих нескольких годах моей жизни я не нахожу ничего забавного и стою перед проблемой, как описать этот цикл, не навевая смертельной скуки и не представляя прискорбной картины женщины, оказавшейся в довольно жалком положении. А именно это со мной и произошло. Я просто буду двигаться вперёд и расскажу, как смогу, свою историю с её горестями, болью и страданиями, и прошу вас быть терпеливыми. Это был лишь промежуточный период между двадцатью восемью годами счастья и другими двадцатью восемью годами счастья — годами, счастливо продолжающимися до сих пор.

До 1907 года у меня были заботы и неприятности, но более или менее поверхностные. Я делала любимое дело, причём делала успешно. Я была окружена людьми, любившими и ценившими меня, и, насколько мне известно, абсолютно никаких проблем не возникало между мной и моими сотрудниками. Нужды в финансах я не испытывала. Могла ездить по Индии куда хотела и возвращаться в 101] Великобританию при первом же желании. Фактически я не сталкивалась с трудностями личного характера.

Однако теперь мы подходим к семилетнему циклу в моей жизни, наполненному сплошными неприятностями и не оставившему незатронутой ни одной стороны моей природы. Я вступила в период длительных психических страданий; я вынужденно сталкивалась с ситуациями, эмоционально выжимающими меня до последней капли, и физически жизнь моя была чрезвычайно тяжелой. Полагаю, такие периоды необходимы в жизни всех активных учеников. Переносятся они трудно, но я твердо убеждена: если привлекать совершенное знание и решимость души, обязательно приходят силы, чтобы справиться с обстоятельствами. В результате всегда (как было в случае моём и любого, кто пытается духовно работать) возрастает умение удовлетворять человеческую нужду и протягивать “крепкую руку во тьме” другим странникам. Я находилась рядом со своей дочерью, когда она проходила через один ужасный опыт, и наблюдала, как она — в результате пяти лет стойкого терпения — обрела работоспособность, на которую в противном случае была бы неспособна, а ведь она ещё молода, и перед ней лежит полезное и конструктивное будущее. Мне бы это не удалось, не пройди я сама через огонь.

Итак, спустя шесть месяцев были сделаны приготовления к моей свадьбе. Те небольшие деньги, что я имела, были официально положены на счёт, которым Уолтер Эванс не смог бы воспользоваться, если бы и возымел такое желание. “Тётушка Алиса” выслала ему денег на экипировку и проезд в Шотландию за мной. Я тогда жила у своей тёти Маргарет Максвелл в Кастрамонте. Нас обвенчал г-н Бойд-Карпентер в частной церкви в доме наших друзей. Старший брат моего отца Уильям Ла Троуб-Бейтман (тоже священник) был моим посажённым отцом.

После венчания мы сразу отправились погостить к родственникам Уолтера Эванса на севере Англии. Одна из свойственниц, 102] присутствовавших при венчании и состоящая в родстве с половиной Англии, отвела меня в сторонку, когда я прощалась, и сказала: “Ну вот, Алиса, ты вышла замуж за этого человека и собираешься посетить его родственников. Ты увидишь: они не твои, и тебе придётся заставить их почувствовать, что ты считаешь их своими. Ради Бога, не будь снобом”. Этими словами она напутствовала меня, введя в тот период моей жизни, когда я оставила свои касту и социальное положение и внезапно открыла для себя человечество.

Я не отношусь к тем, кто считает, что только пролетарии добродетельны и правы, а средние классы — соль земли, тогда как аристократия абсолютно бесполезна и от неё следует избавиться. Не придерживаюсь я и позиции, что только интеллигенция спасёт мир, хотя она более здравая, потому как интеллигенция может происходить из всех классов. Я встречала страшных снобов среди так называемых низших классов. Столь же яростные снобы попадались и среди аристократии. Благоразумие и консерватизм средних классов является великой уравновешивающей силой всех наций. Напор и возмущение низших классов содействуют росту народа, традиции же, культура и благородство аристократии — великое достояние нации, у которой она есть. Все эти факторы весомы и полезны, но могут с таким же успехом явить и свою обратную сторону. Консерватизм может быть опасно реакционным; справедливое возмущение может обратиться в фанатичную революцию, а чувство ответственности и превосходства, часто демонстрируемое “высшими классами”, может выродиться в отупляющий патернализм. Нет наций без классов. В Великобритании существует аристократия по рождению, но в Соединённых Штатах имеется денежная аристократия, такая же самодовлеющая, исключающая и живущая особняком. Кто рассудит, какая лучше, какая хуже? Я была воспитана в 103] рамках очень жёсткой кастовой системы, ничто не побуждало меня быть на равной ноге с теми, кто не принадлежит к моей касте. Мне ещё предстояло открыть, что за всеми классовыми различиями Запада и всеми кастовыми системами Востока стоит великая сущность под названием Человечество.

Так или иначе я, со своими красивыми нарядами и драгоценностями, образцово поставленным голосом и светскими манерами, необдуманно, нисколько не оценив ситуации, ворвалась в семью Уолтера Эванса. Даже давним семейным слугам было не по себе. Старый кучер Поттер повёз нас с Уолтером Эвансом на станцию после венчания. Я как сейчас вижу его в ливрее и с кокардой на шляпе. Он знал меня ещё маленькой девчушкой; по прибытии на станцию он спустился вниз, взял меня за руку и сказал: “Мисс Алиса, он мне не нравится, и мне неприятно говорить это вам, но если он будет плохо обращаться с вами — возвращайтесь обратно. Черкните мне пару строк, и я встречу вас на станции”. После чего он отъехал, не произнеся больше ни слова. Начальник маленькой шотландской станции забронировал нам места в вагоне до Карлайла. Усаживая меня в вагон, он взглянул мне в глаза и сказал: “Он не тот, кого я выбрал бы для вас, мисс Алиса, но надеюсь, вы будете счастливы”. Ничего из этого тогда не произвело на меня ни малейшего впечатления. Сейчас мне думается, что мои родственники, друзья и слуги были очень огорчены. Тогда же я не обратила на это никакого внимания. Я сделала то, что считала правильным, сделала в виде жертвы и теперь пожинала плоды своего деяния. Прошлое осталось позади. Моя работа с солдатами окончилась. Впереди простирается прекрасное будущее с обожаемым, как я думала, человеком, в новой чудесной стране, потому что мы собирались поехать в Америку.

Перед отъездом в Ливерпуль мы остановились в семье мужа, и я никогда не проводила время более неприятным образом. Люди 104] были милые, любезные, добрые и достойные, но я никогда раньше не ела вместе с людьми такого сорта, не спала в таком доме, не принимала пищу в “гостиной”, не жила в доме без слуг. Я пришла в ужас от них, они пришли в ещё больший ужас от меня, хотя и гордились тем, что Уолтер Эванс составил такую замечательную партию. В оправдание Уолтеру Эвансу, думаю, следует сказать, что когда мы разошлись и он поступил в аспирантуру при одном из крупных университетов, я получила от президента университета письмо, где он умолял меня вернуться к Уолтеру. Он заклинал меня (на правах очень старого и умудрённого человек) вернуться обратно к мужу, поскольку, утверждал он никогда, в ходе своего долгого общения с тысячами молодых людей, не встречал человека столь одарённого — духовно, физически и умственно — как Уолтер Эванс. Поэтому неудивительно, что я влюбилась и вышла за него замуж. Все его данные были на высоте, если не считать низкого общественного положения и отсутствия денег, но поскольку я отправлялась жить в Америку и он вскоре должен был быть посвящён в духовный сан в Епископальной Церкви, это казалось несущественным. Мы могли бы прожить на его стипендию и мой небольшой доход.

Из Англии мы выехали прямо в Цинциннати, в штат Огайо, где муж учился в Богословской семинарии Лейна. Я немедленно подключилась к учёбе и принялась осваивать предметы вместе с ним; жили мы на мои деньги, оплачивая все расходы. Погрузившись в гущу супружеской жизни, я обнаружила, что у нас с мужем нет ничего общего, кроме религиозных убеждений. Он ничего не знал обо мне, а я ещё меньше знала о нём. Мы оба тщетно пытались в то время спасти наш брак, но всё пошло прахом. Полагаю, я умерла бы от горя и отчаяния, если бы не цветная женщина, содержательница пансиона при семинарии, где на верхнем этаже у нас была комната. Звали её г-жа Снайдер, и она приняла меня с первого взгляда. Она нянчилась со мной, баловала меня, заботилась обо мне; она 105] бранила меня и сражалась за меня; Уолтера Эванса она почему-то не выносила, и ей доставляло удовольствие говорить ему об этом. Она старалась снабдить меня всем лучшим, чем могла. Я любила её, она была единственной, кому я доверяла.

Именно тогда впервые в жизни я столкнулась с расовой проблемой. У меня не было никаких настроений против негров, за исключением того, что я не верю в брак между цветными и белыми, потому что он, по-видимому, не приносит счастья ни одной из сторон. Я ужаснулась, обнаружив, что хотя американская конституция декларирует равенство для всех, мы (через посредство подушного налога и скудного образования) всё делаем для того, чтобы негры не были нам равны. На Севере положение лучше, чем на Юге, но негритянская проблема — одна из тех, которые американскому народу придётся разрешить. Конституция уже решила её. Помню, в Богословскую семинарию Лейна пригласили негритянского профессора д-ра Франклина выступить перед выпускниками. Выйдя из часовни, я остановились с мужем и парой профессоров обсудить прекрасную речь, произнесённую д-м Франклином; тот как раз прошёл мимо. Один из профессоров остановил его и дал денег, чтобы он пошёл и купил себе ленч. Он не достоин был даже того, чтобы поесть вместе с нами, хотя и говорил с нами о духовных ценностях. Я так возмутилась, что со своей обычной импульсивностью бросилась к знакомому профессору и его жене и рассказала об инциденте. Они немедленно вернулись со мной обратно и пригласили д-ра Франклина к себе домой на ленч. Открытие расистских настроений было подобно обнаружению зияющей дыры в великом здании человечества. Ведь целому отряду моих собратьев отказывалось в правах, гарантированных конституцией, под сенью которой они родились.

С тех пор я много думала, читала и говорила о проблеме 106] меньшинств. У меня множество друзей среди негров, и думаю, я вправе заявить, что мы понимаем друг друга. Я обнаружила, что негры так же культурны, разборчивы и здравомыслящи, как и многие из моих белых друзей. Я обсуждала с ними эту проблему и знаю: всё, чего они просят, — это равные возможности, образование, работа и условия жизни. Ни один не требовал социального равенства, хотя наступает время, когда они должны и будут им обладать. Я обнаружила, что культурные, образованные негры разумно и здраво относятся к неразвитым представителям своей расы; выдающийся негритянский юрист заявил мне однажды: “Большинство из нас словно дети, особенно на Юге, нас нужно любить и воспитывать как детей”.

Несколько лет тому назад в Лондоне я получила письмо от одного учёного, д-ра Джаста; он спрашивал, не соглашусь ли я побеседовать с ним, — он прочёл кое-что из мною написанного и хотел бы поговорить. Я пригласила его на ленч к себе в клуб, и когда он прибыл, выяснилось, что он негр, к тому же очень чёрный. Он был очаровательный интересный джентльмен, один из ведущих биологов мира, и возвращался в Вашингтон после чтения лекций в Берлинском университете. Мы с мужем пригласили его на пару дней к себе домой в Танбридж Уэллс и получили большое удовольствие от его визита. Одна из моих дочерей спросила его, женат ли он. Отлично помню, как он повернулся к ней и сказал: “Моя дорогая юная леди, я никогда не мечтал о том, чтобы попросить девушку вашей расы выйти за меня замуж и страдать от неизбежного остракизма, и я ещё не встретил девушку моей расы, близкую мне в ментальном отношении, в чём я нуждаюсь. Нет, я никогда не был женат”. Он уже умер, и я очень сожалею об этом; я надеялась на более тесную дружбу с этим прекрасным человеком.

За тридцать шесть лет пребывания в этой стране меня ввергало в 107] шок, изумление и ужас отношение многих американцев к своим же собратьям-американцам — негритянскому меньшинству. Эта проблема должна быть решена, неграм должно быть предоставлено место в жизни нации. Их не удержать в узде, да и нельзя этого делать. Их задача — показать себя такими, какими они притязают быть, а задача всех нас — добиться, чтобы они это сделали, и загладить отвратительные высказывания и ядовитую ненависть таких людей, как сенатор Билбо, а их немало. Повторяю: я убеждена, что проблему не решить сегодня (на будущее я не делаю пророчеств) межрасовыми браками. Она должна решаться при условии бесстрашной справедливости, признания того факта, что все люди братья и что, если с негром неладно, то это наша вина. Если он необразован и необучен быть достойным гражданином, это опять же наша вина. Пора выдающимся белым людям и конгрессменам обеих палат и партий прекратить ратовать за демократию и свободные выборы на Балканах и в прочих местах и прилагать те же самые принципы к собственным южным штатам. Извините за эту тираду, но тема, как видите, сильно меня задевает.

Эта цветная женщина, г-жа Снайдер, месяцами по-матерински ухаживала за мной. Она заботилась обо мне, когда я рожала свою старшую дочь, и послала за своим доктором; он не был цветным, но доктором был неважным, поэтому я не получила квалифицированной помощи, в какой нуждалась. Это не её вина, она делала всё, что могла. Мне поразительно не везло, когда я рожала трёх дочерей; только раз при мне оказалась больничная сиделка. Во всяком случае, рождение моего первого ребёнка проходило без квалифицированной помощи. Уолтер Эванс постоянно впадал в истерику, больше всех требуя внимания доктора, но г-жа Снайдер была как непоколебимая скала, и я никогда не забуду её. Позднее доктор прислал сиделку, но она была такой неумелой, что её уход приносил 108] мне глубокие страдания и я три месяца чувствовала себя крайне неловко и мучительно.

Затем мы переехали из семинарии в другой жилой квартал. Сняли небольшую квартиру, и там я впервые осталась одна с малышкой и всей домашней работой на руках. До тех пор я ни разу не выстирала ни одного носового платка, не сварила ни одного яйца, не приготовила ни одной чашки чая, и вообще была совершенно неопытной молодой женщиной. Я научилась всему этому на горьком опыте и специально проследила потом, чтобы три мои девочки знали всё, что нужно знать о домашнем хозяйстве. Они вполне компетентны. Я совершенно уверена, что то было нелёгкое время для Уолтера Эванса, и именно тогда — когда мы жили уединённо и никто не мог нас подслушать — я стала обнаруживать, что его характер становится просто отвратительным.

Моим Ватерлоо была еженедельная стирка. Обычно я спускалась в подвал, уставленный большими лоханями, и занималась стиркой. Я привезла с собой всю свою собственную детскую одежду, очень красивые фланелевые костюмчики с кружевными оборками, почти бесценными — целую дюжину, и то, что я с ними делала, было просто стыд и ужас. После моей стирки они выглядели безобразно. Как-то утром в дверь постучали; открыв её, я увидела женщину, живущую этажом ниже. Она с состраданием посмотрела на меня и сказала: “Послушайте, г-жа Эванс, сегодня понедельник, и я больше не могу выдержать. Я английская служанка, вы английская леди, и я в этом разбираюсь. Есть вещи, которые я умею делать, а вы нет, так что будем-ка спускаться вниз вместе по понедельникам, пока я не скажу, что научила вас стирать бельё”. Она выпалила это так, будто заучила наизусть, и оказалась такой же замечательной, как и её слова. Сейчас в стирке и глаженье белья для меня нет ничего загадочного, и этим я обязана г-же Шуберт. Вот вам ещё пример человека, для которого я ничего не сделала, но который проявил 109] незаурядную человечность и доброту, и благодаря которому я чуть глубже заглянула в здание человечества. Мы стали настоящими подругами, и она часто защищала меня, когда Уолтер Эванс был в ярости. Я нередко находила убежище в её маленькой квартире. Интересно, живы ли они ещё с г-жой Снайдер. Думаю, что нет; они были бы очень старыми.

Когда Дороти исполнилось шесть месяцев, я вернулась в Великобританию повидаться с родными, оставив мужа заканчивать своё богословское образование и ожидать посвящения в сан. То был мой последний визит в Англию; после этого я двадцать лет не была там, но у меня не осталось о нём отрадных воспоминаний. Я не могла признаться, что несчастна, что совершила ошибку. Гордость меня удерживала, но они безусловно догадались об этом, хотя и не задавали никаких вопросов. Когда я была там, сестра вышла замуж за моего кузена Лоренса Парсонса. Состоялись обычные семейные сборы в дядином доме. Я провела в Англии только несколько месяцев, затем вернулась в Америку. Тем временем муж окончил семинарию, был посвящён в сан и получил приход в епархии Сан Хоакин, в Калифорнии. Это было для меня благом, так как епископ и его жена стали мне настоящими друзьями. Я до сих пор получаю от неё известия. Моя младшая дочь названа в её честь. Она относится к тем, кого я глубоко люблю; подробней я расскажу о ней ниже.

Я вернулась в Штаты на небольшом судёнышке, причалившем в Бостоне. Это было моё самое ужасное путешествие — маленькое грязное судёнышко, по четыре человека в каюте и еда за длинными столами, где мужчины не снимали шляп. Я вспоминаю это как кошмар. Но, как и всё плохое, плавание закончилось и мы прибыли в Бостон в проливной дождь, и я была в полном отчаянии. У меня была мучительная головная боль; мой несессер с массивными серебряными украшениями, принадлежавший моей матери, был украден, а годовалую Дороти было тяжело нести. Поездка проводилась по туристскому билету Кука, на борту был агент этой компании. 110] Он отвёз меня на железнодорожную станцию, где мне пришлось ждать до полуночи, потом сообщил всё, что мне положено было знать, угостил меня чашкой крепкого кофе и исчез. Утомлённая, я весь день просидела на станции, пытаясь успокоить неугомонного ребёнка. Когда пришло время садиться на поезд и я спрашивала себя, как мне управиться, я вдруг увидела рядом с собой того агента, но уже без униформы. “Я беспокоился о вас целый день, — сказал он, — и решил, что мне лучше самому посадить вас на поезд”. Он взял ребёнка, позвал носильщика и как можно комфортабельнее устроил меня на поезде, идущем в Калифорнию. Спальные вагоны были в то время не столь удобными, как сейчас. Снова я испытала незаслуженную доброту от того, кому ничего не сделала. Пожалуйста, не подумайте, будто во мне было что-то подкупающее и отрадное, что побуждало мне помогать. Думаю, я отнюдь не была очаровательной. Я была скорее высокомерной и капризной, очень сдержанной, почти до немоты, и с явными британскими замашками. Нет, дело совсем не в этом, а в том, что обычные люди внутренне добры и любят помогать. Не забывайте, что доказательство этого факта является одной из целей моей книги. Я не придумываю примеров, а сообщаю о реальных событиях.

Мой муж был сначала приходским священником небольшой церкви в Р., — именно там я привыкла к обязанностям жены священника, к тому, что от неё постоянно что-то требуется. Я окунулась в сугубо женские проблемы прихода. Я должна была посещать организацию женской помощи. Мне нужно было проводить собрания матерей, мне постоянно приходилось ходить в церковь и слушать бесконечные, нескончаемые проповеди Уолтера. Как и все священники с семьями в миссионерских округах, мы питались 111] главным образом курятиной, и я поняла, почему курица считается священной птицей — потому что неимоверное их количество поглощается священнослужителями.

Описываемый период ознаменовал другую фазу в расширении моего сознания. Я ещё никогда в жизни не вращалась в таком обществе. В городке проживало всего полторы тысячи жителей, но на них приходилось одиннадцать церквей, в каждой собирался свой крошечный круг прихожан. Среди владельцев удалённых ранчо встречались культурные мужчины и женщины, много путешествовавшие, начитанные, и я иногда встречалась с ними. Но подавляющее большинство были мелкими торговцами, водопроводчиками, школьными учителями, работали на железной дороге, на виноградниках или во фруктовых садах. Дом священника был небольшим шестикомнатным бунгало между двумя более солидными домами, в одном из которых жили двенадцать детей с родителями, так что я постоянно слышала гомон детских голосов. Городок был типичный: лавки с фальшивым фасадом, столбы для привязки сурреев и бугги* (так как автомобили были ещё редкостью) и деревенская почта — источник всех сплетен и слухов. Климат там прекрасный, хотя лето очень жаркое и сухое. Однако я чувствовала себя в полной изоляции — культурной, умственной и духовной. Казалось, мне не с кем поговорить. Никто ничего не видел, не читал, а все разговоры, похоже, вращались вокруг детей, урожая, пищи и местных сплетен. Я месяцами высокомерно задирала свой нос, решив, что здесь нет достойных людей, с которыми стоит знаться. Конечно я исполняла свои обязанности жены священника и уверена, что была очень ласковой и доброй, но я всегда ощущала барьер. Мне не хотелось общаться с прихожанами, и я давала им это понять.

Между тем я начала вести класс по изучению Библии, и он имел огромный успех. Численно он превосходил воскресное собрание прихожан в церкви моего мужа, что добавляло масла в огонь. Класс 112] посещали члены всех церквей, кроме католической, и это было единственное светлое пятно на неделе, наверное потому, что оно связывало меня с прошлым.

Дурной нрав моего мужа перешёл все границы, и я жила в постоянном страхе, что прихожане узнают об этом и он потеряет свой пост. Как священника его очень любили, он был впечатляющей фигурой в своём стихаре и епитрахили. Он был отличным проповедником. Я честно считаю, что за мной не было особой вины. В жизни я всё ещё руководствовалась формулой “Чего хочет от меня Иисус?” Я не была раздражительной или вспыльчивой, но полагаю, что моё молчание и нарочитое терпение накаляли атмосферу. Что бы я ни делала, всё ему не нравилось, и после того, как он уничтожил все дорогие для меня — по его мнению — фотографии и книги, он принялся избивать меня, хотя никогда не трогал Дороти. Он всегда нежно относился к детям.

Моя дочь Милдред родилась в августе 1912 года, и именно тогда я по-настоящему осознала тот поразительный факт, что не правы не жители местечка, а я сама. Я была так занята проблемами Алисы Ла Троуб-Бейтман, вступившей, по всей видимости, в несчастливый брак, что забыла стать Алисой Эванс, человеческим существом. Когда родилась Милдред, я была очень больна, — тогда-то я и узнала жителей городка. Милдред уже десять дней, как должна была родиться; термометр на веранде показывал сто двенадцать градусов; от двенадцати сорванцов за дверью исходил нестерпимый галдёж; я хворала уже много дней; в довершение всего обвалилась выгребная яма. Я представляла себе, как Дороти, — ей было тогда два с половиной года, — крутится рядом и проваливается в неё. От Уолтера не было никакой помощи. Он просто-напросто испарился, погрузившись в свои приходские обязанности. У меня была хорошая сиделка-еврейка; она испугалась, видя моё состояние, и стала 113] названивать доктору; но того всё не было. Внезапно открылась дверь, и без стука вошла жена владельца бара. Она бросила на меня взгляд, шагнула к телефону и стала обзванивать дома, куда доктор заходил, поймала его и приказала немедленно явиться. Затем она подхватила Дороти, кивнула мне, заверила, что с девочкой всё будет хорошо, и исчезла. Я три дня не видела Дороти. Да и не думала о ней, ибо состояние моё было из рук вон плохо. Роды потребовали хирургического вмешательства, и у меня произошло два серьёзных кровоизлияния. Благодаря хорошему уходу я выкарабкалась. Прошёл слух о том, что я попала в тяжёлое положение, и мне прислали столько полезных вещей и сделали столько хорошего, что я останусь им навек благодарной. Откуда ни возьмись, появились заварной крем, пироги, портвейн, свежие фрукты. Женщины заходили по утрам стирать, выбивать пыль, подметать, посидеть со мной, занимались шитьём и штопкой. Помогали сиделке ухаживать за мной. Приглашали моего мужа к себе, чтобы он не путался под ногами, и я внезапно осознала: мир полон любящих людей, а я была слепа всю свою жизнь. Так я вошла ещё дальше в здание человечества.

Но именно тогда и начались настоящие неприятности. Люди стали понимать, что представляет собой Уолтер Эванс. Я была на ногах на девятый день рождения Милдред, уже без сиделки и без какой-либо помощи. В тот день жена церковного старосты к своему ужасу обнаружила, что я занимаюсь стиркой; зная, что я чуть не умерла за десять дней до этого, она разыскала Уолтера Эванса и дала ему нагоняй. Это не привело ни к чему хорошему, и у неё зародились подозрения; она стала больше за мной присматривать и относиться ко мне ещё более дружески. Дурной характер Уолтера стал принимать угрожающие размеры, но любопытно, что (кроме свирепого, неукротимого нрава) у него не было других недостатков. Он 114] не пил, не сквернословил, не играл в азартные игры. Я была единственной женщиной, которой он когда-либо интересовался, единственной женщиной, которую он целовал; верю, что так оно и было до самой его смерти несколько лет назад. Несмотря на всё это, с ним было совершенно невозможно жить, и в конечном счёте находиться с ним под одной крышей стало опасно. Жена церковного старосты, войдя однажды, увидела, что всё моё лицо в синяках. Мне так нездоровилось и я так изнемогла, а она была такой доброй и милой, что я призналась: муж швырнул в меня фунтовым куском сыра и попал мне прямо в лицо. Она вернулась к себе, и вскоре прибыл епископ. Как бы мне хотелось передать на этих страницах дружеское участие, доброту и понимание епископа Сэнфорда. Мы с ним познакомились, когда он приехал на конфирмацию. Я устроила ужин, потом мыла на кухне тарелки. Услышав, как кто-то позади меня вытирает тарелки, я не обернулась, думая, что это одна из прихожанок. К своему изумлению я обнаружила, что это епископ, — подобный акт был вполне в его духе. Итак, последовали беседы, обсуждения, и в конечном счёте Уолтеру была предоставлена ещё одна возможность творить добро. Мы немедленно переехали в другой приход. Чему я очень обрадовалась, так как дом для священника был там намного приятней. Община была побольше, и я была ближе к Эллисон Сэнфорд, одной из милейших женщин и самых близких моих подруг.

Моё здоровье в целом улучшилось, и, несмотря на непрерывные взрывы ярости Уолтера, в моей жизни появился просвет. Здесь было ближе к городу, где жили епископ с женой, и я видела их чаще. В приходе оказалось больше людей, говоривших со мной на одном языке, но во многих отношениях это время было тяжёлое, и поздней осенью я снова слегла. Младшая моя дочь Эллисон должна была появиться на свет в январе, но муж в одном из приступов раздражительности столкнул меня с лестницы, что скверно сказалось на 115] ребёнке. Девочка родилась очень хрупкой, — о таких говорят: “синюшная”; сердечный клапан у неё работал с перебоями, и годами не верилось, что я поставлю её на ноги. Но я сделала это, и сейчас она самая крепкая из трёх моих дочерей.

После этого дела пошли хуже некуда. Все знали, что в доме священника дела обстоят неладно, и каждый помогал как мог. Одна очень славная девушка попросилась жить у нас в доме постоялицей, чтобы быть рядом со мной, но через некоторое время испугалась, хотя и осталась со мной до конца. Близлежащее поле регулярно, день за днём, перепахивалось, и когда я (из любопытства) спросила пахаря, почему это так упорно делается, он ответил, что группа мужчин решила: надо, чтобы мне было кого позвать в случае нужды, поэтому они поочерёдно пахали. Девушки на телефонной станции, узнав о ситуации, взяли за практику время от времени мне звонить, спрашивая, всё ли в порядке. Доктор, который ухаживал за мной во время рождения Эллисон, был серьёзно озабочен и взял с меня обещание прятать на ночь под матрас резак и топор. Распространилось мнение, что Уолтер Эванс не в своём уме. Помню, я ночью проснулась и услышала, как кто-то быстро вышел из моей комнаты и спустился по лестнице. Это был доктор, он зашёл взглянуть, всё ли со мной в порядке. Так что доброта окружала меня. Однако я испытывала глубокое унижение, гордость моя была нестерпимо уязвлена.

Однажды утром позвонила подруга и пригласила меня с тремя детьми в гости, сказав, что заедет за мной. Мы отправилась к ней и прекрасно провели время. Вернувшись, я обнаружила, что Уолтера Эванса отправили в Сан-Франциско и поместили под наблюдение врача и психиатра, чтобы выяснить, что у него с психикой. 116] К счастью для меня, доктор пришёл к заключению, что человек он плохой, но не сумасшедший, что страдает он ни от чего иного, как от своего совершенно неуправляемого характера. Тем временем Эллисон серьёзно заболела “детской холерой”, и шанса на выздоровление не оставалось. Хорошо помню донельзя знойный летний день той кошмарной поры. Опасно больная Эллисон лежала на одеяле на полу, два других ребёнка играли в соседнем дворе. Подъехал доктор и вошёл в дом с ребёнком на руках, за ним высокая миловидная женщина, которой, судя по её виду, следовало бы лежать в больнице. Он сказал, что принёс мне ребёнка, чтобы я за ним присматривала, и не буду ли я так добра уложить мать в постель и позаботиться о ней тоже? Конечно, я согласилась и три дня провела с двумя больными детьми и больной женщиной — слишком больной, истощенной и депрессивной, чтобы заботиться о своём ребёнке. Я делала всё, что могла, но её ребенок умер у меня на руках. Ничто не могло спасти девочку, а ведь она находилась под надзором опытного врача, да и я была неплохой сиделкой. Доктор был мудрым человеком; он знал, что у меня есть всё, чтобы справиться со своей домашней ситуацией, но мне нужно усвоить: не я одна попала в беду, у других такие же беды, а я способна отдавать гораздо больше энергии, чем думаю. Мудрость и глубокое знание психологии у практикующего врача в маленьком городке — явление совершенно для меня удивительное. Он знает людей; он живёт жертвенной жизнью; он мастер, обладающий огромным опытом; в чрезвычайных обстоятельствах он реагирует быстро и адекватно, поскольку ему не на кого положиться, кроме как на самого себя. Лично я глубоко признательна докторам — в городах и деревнях, — они были моими друзьями, помимо того, что лечили меня.

Мне посоветовали отвезти Эллисон в Сан-Франциско в детскую больницу и посмотреть — может быть, что-то из этого выйдет. Эллисон Сэнфорд забрала двух моих детей несмотря на то, что у 117] неё было четверо своих, и я с малюткой отправилась на север. Доктора в больнице сказали, что она, скорее всего, не выживет, мне пришлось оставить её там и вернуться обратно присматривать за двумя другими. Не буду распространяться о трудностях этого периода. Те, у кого есть дети, поймут. Я не ожидала увидеть её снова, но она чудом выздоровела и была привезена обратно отцом, который потом с чистой совестью устранился от всяких забот. Во всём этом нет ничего забавного, не так ли, и мне совсем невесело об этом рассказывать.

Для нас наступил на редкость трудный год. Епископ не смог дать Уолтеру Эвансу приход. Скудные наши сбережения в основном исчерпались, а из-за мировой войны мой мизерный доход превратился в горстку денег. Когда Уолтер уехал в Сан-Франциско, я осталась с тремя детьми и кучей счетов. Он не умел обращаться с деньгами; те, что я давала, или часть своего жалования, предназначенную для оплаты текущих счетов, он обычно тратил на никчёмные излишества. Он мог выйти из дому, чтобы уплатить по месячному счёту в магазине, и вернуться с граммофоном.

Пока я жива, никогда не забуду исключительной доброты владельца продовольственного магазина в городке, где мы жили. Там у Уолтера Эванса был последний приход в епархии Сан Хоакин. Мы задолжали этому магазину пару сотен долларов по счёту, хотя я совершенно не подозревала об этом. Конечно, слух о наших делах пронёсся по всей округе. Наутро после того, как мужа отправили в Сан-Франциско, зазвонил телефон — звонили из продовольственного магазина. Владельцем его был еврей, причём довольно заурядный на вид. Я никогда ничего не сделала для него помимо того, что проявляла обычную вежливость и, будучи англичанкой, дала понять, что не испытываю неприязни к евреям. В Великобритании никогда 118] не было антисемитских настроений, особенно во времена моей юности. Некоторые наши выдающиеся деятели были евреями, например лорд Ридинг, вице-король Индии, и другие. Этот человек позвонил, чтобы записать мой заказ. Я спросила, сколько мы задолжали, он ответил: “Свыше двухсот долларов”, но прибавил, что это его не волнует, так как он знает: они будут уплачены, пусть и через пять лет. Затем он добавил: “Если вы не сделаете заказа, мне придётся прислать вам то, что я считаю необходимым, а это вам не понравится, не так ли?” Так что я сделала заказ. Когда продукты прибыли этим же утром, я обнаружила среди них конверт с десятью долларами “на мелкие расходы”, — он прислал их на случай, если я испытываю нужду в деньгах, приплюсовав к счёту, так как знал, что я не приняла бы милостыни. Ещё он попросил ключ от нашего почтового ящика, чтобы забирать для меня почту. Я чувствовала и поныне чувствую себя глубоко ему обязанной. Мне потребовалось больше двух лет, чтобы расплатиться по счёту, но он был оплачен, и всякий раз, посылая ему пять долларов на погашение долга, я получала в ответ благодарственное письмо, как будто совершала для него благодеяние.

Я воспитывалась в Англии, где не было антиеврейских настроений и где негритянскую проблему понимают лучше, чем в Соединённых Штатах, и заявляю: я многим обязана представителям обоих страдающих меньшинств. Негритянская проблема всегда казалась мне проще еврейской и гораздо легче разрешимой.

Еврейская проблема видится мне почти неразрешимой. В данное время я не знаю, что тут можно предложить, за исключением медленного эволюционного процесса и планомерной воспитательной кампании. У меня нет никаких антиеврейских настроений; некоторых своих самых любимых друзей-евреев, таких как д-р Ассаджиоли, Регина Келлер и Виктор Фокс, я люблю беззаветно, и они 119] знают это. Мало с кем в мире я столь же близка, как с ними; я нуждаюсь в их советах и понимании, и они не подводят меня. Я официально фигурировала в “чёрном списке” Гитлера за то, что защищала евреев, когда разъезжала с лекциями по Западной Европе. Однако, несмотря на всё это и отлично сознавая прекрасные качества евреев, их вклад в западную культуру и науку, их ценные наработки и дарования по части художественного творчества, я, тем не менее, не вижу никакого немедленного решения этой ключевой, устрашающей проблемы.

Вина лежит на обеих сторонах. Я говорю не об ошибках или, вернее, гнусных преступлениях, немцев и поляков по отношению к своим еврейским согражданам. Я говорю о всех тех, кто за евреев, а не против них. Мы, неевреи, всё ещё не выяснили, что сделать для того, чтобы избавить евреев от гонений — гонений, длящихся много-много столетий. Египтяне от начала библейских времён преследовали евреев, и гонения были их постоянным уделом. Не уверена, стоит ли высказывать свои заключения, но изложу их в надежде, что это может помочь. Приведу очень кратко лишь одно-два соображения, отнюдь не претендуя на полноту анализа.

Должна существовать какая-то фундаментальная причина их постоянных, бесконечных гонений, какая-то подоплёка того, почему их не любят. В чём она заключается? Эта фундаментальная причина, по-видимому, глубоко коренится в некоторых расовых характеристиках. Люди жалуются (подчас справедливо), что евреи портят атмосферу любого района, где они проживают. Развешивают постельное и прочее бельё между окнами. Проводят время на улице, собираясь кучками на тротуаре. Но евреи столетиями вели кочевую жизнь в шатрах и могут до сих пор проявлять наследственные качества. Говорят, что как только еврей проник в коллектив или 120] организацию, его сёстры и племянники, дядюшки и тётушки тоже оказываются в ней. Но евреи вынуждены были держаться вместе в условиях многовековых гонений. Заявляют, что у евреев сугубо материальные интересы, что всемогущий доллар значит для них больше, чем этические ценности, что они быстро и ловко обходят неевреев. Но еврейская религия не делает акцента на бессмертии или на жизни после смерти, и это действительно так, — я обсуждала эту проблему с евреями, изучающими свою теологию. Так почему бы им не брать от жизни лучшее — в материальном отношении? Будем есть и пить, и приобретать земные блага, ибо завтра умрём. Всё это понятно, хотя и не вызывает симпатии.

По мере того, как я изучала, размышляла и задавала вопросы, в моём уме кое-что прояснилось и вылилось — для меня — в частичный ответ. Евреи цепляются за религию, в основе своей устаревшую. Я спрашивала себя несколько дней назад, какие части Ветхого Завета стоило бы сохранить? Ибо содержание его по большей части отвратительное, изуверское и проходит почтовую цензуру лишь потому, что входит в Библию. И решила, что сохранить следует десять заповедей, одну-две библейских истории, например о любви Давида и Ионафана, 23-й и 91-й псалмы вместе с некоторыми другими, и примерно четыре главы из Книги Исайи. Всё остальное в значительной мере бесполезно или нежелательно, многое из него питало гордость и национализм этого народа. Что стоит между ортодоксальным евреем и массами неевреев, так это его религиозные табу, потому что еврейская вера — это религия запретов: “Не делай того-то и того-то”. Материализм евреев – вот что определяет отношение неевреев к молодым неортодоксальным евреям, олицетворением которых является Шейлок.

Я пишу эти строки, сознавая неточность и неполноту излагаемого, и всё же, как широкое обобщение, это абсолютная правда 121] — хотя, с точки зрения отдельного еврея, они во многих, очень многих случаях несправедливы. У евреев и немцев много общего. Немец считает себя представителем “высшей расы”, ортодоксальный еврей полагает, что принадлежит к избранному народу. Немец подчёркивает “расовую чистоту”, то же веками делали и евреи. Евреи, по-видимому, нигде не ассимилируются. Я встречала евреев в Азии, Индии, Европе, а также здесь, в США, — они остаются евреями и, несмотря на своё гражданство, обособляются от нации, среди которой живут. А вот в Великобритании или Голландии я такого не видела.

Неевреи часто обращались с евреями отвратительно, и многие из нас горько сожалеют об этом и делают всё, чтобы это не повторилось. Но есть одно препятствие — и оно в самих евреях. Лично я ещё не встречала ни одного еврея, допускающего, что могут быть ошибки или провокации и с их стороны. Они всегда занимают позицию, что они — страдающая сторона и что вся проблема разрешилась бы, если бы христиане приняли надлежащие меры. Нас таких множество, нас тысячи — тех, кто пытается принять надлежащие меры, — но мы не встречаем сотрудничества со стороны евреев.

Извините за это отступление, но память о г-не Иакове Вейнберге, который так дружески относился ко мне, побудила меня высказаться на эту остро волнующую меня тему. Итак, проблема, вставшая перед нами с Уолтером, заключалась в следующем: что нам делать? Я понимала, что судьба Уолтера в значительной мере находится в моих руках. Убеди я его вести себя и обращаться со мной пристойно, епископ в конце концов постарался бы послать его в другой приход в иной епархии, где над ним не висело бы его прошлое, хотя, разумеется, епископа той епархии пришлось бы ввести в курс дела. Хорошо помню тот вечер, когда я после длительной беседы с епископом смело, без обиняков изложила ситуацию Уолтеру. Я дала ему понять, что его судьба — только в моих руках и 122] что ему выгодно перестать меня бить. Я сказала, что в любой момент могу получить развод на основании свидетельства доктора, присматривавшего за мной во время рождения Эллисон и видевшего у меня синяки по всему телу. Эта угроза была весомой с точки зрения Епископальной церкви. С его карьерой священнослужителя было бы покончено. Как гордый человек (внутренне страшась огласки), он с того дня и пальцем меня не тронул. Он злился, целыми днями не разговаривал со мной, загружал меня работой, но у меня уже не было причин его бояться.

Мы сняли трёхкомнатную лачугу в деревенской глуши неподалёку от Пасифик Гроув; я развела кур и стала зарабатывать немного денег, продавая яйца. Очень быстро выяснилось: если не держать много кур (а для этого требуется капитал), много денег не заработаешь. Куры — преглупые создания, бродящие с глупым видом, повадки у них совершенно бестолковые, они абсолютно лишены сообразительности; единственное, что привлекает в разведении этой живности — сбор яиц, а это грязная работа. Но мне удавалось таки прокормить семью; лачуга стоила всего восемь долларов за месяц, хотя и того не заслуживала.

Жизнь моя в то время тянулась очень монотонно — присмотр за тремя детьми, угрюмым мужем и несколькими сотнями глупых кур. В доме не было ни ванной, ни туалета. Проблематично было даже содержать детей и жилище в чистоте. Денег практически не было, и счёт за продукты частично оплачивался яйцами; бакалейщик их всегда принимал, дружески относясь ко мне. Я обычно обходила окрестные леса с тачкой, собирая хворост на топливо, а дети семенили за мной. Так что нельзя сказать, что это было приятное время. Оно не возбуждает во мне чувства юмора. Это было как совершенно новое воплощение, и контраст между тусклой жизнью 123] домохозяйки и матери, птичницы и садовницы, и моей роскошной жизнью в молодости, да и насыщенной жизнью проповедника, в итоге совсем меня подкосил.

Я чувствовала, что никому не нужна, что я, должно быть, сбилась с пути, иначе не оказалась бы в таком положении. Мною завладел старый христианский комплекс “жалкого грешника”. Моё сознание, жёстко обусловленное фундаменталистской теологией, настойчиво твердило: это кара за сомнения; если бы я придерживалась своей юношеской веры в Бога и была бы непоколебима, я не попала бы в такую ситуацию. Церковь обманула мои ожидания, поскольку Уолтер и другие знакомые служители церкви казались мне унылыми посредственностями, за исключением епископа. Он был святым, но — рассуждала я — он был бы святым в любом случае, даже будучи водопроводчиком или биржевым маклером. Я была достаточно знакома с теологией, чтобы потерять веру в теологические толкования; чувствовала, что у меня не осталось ничего, кроме смутной веры в Христа, казавшегося в то время таким далёким. Я ощущала себя покинутой Богом и людьми.

Разрешите заметить: я не сомневаюсь в том, что церковь ведёт проигрышную игру, и так будет продолжаться, пока она не изменит своих методов. Непонятно, почему деятели церкви не идут в ногу со временем. Ведь всё эволюционное развитие во всех сферах является выражением божественности, а застывшие теологические интерпретации противоречат великому закону вселенной — эволюции. Теология — это просто-напросто интерпретация и понимание человеком того, что, как ему думается, Бог имеет в виду. Именно ограниченный человеческий ум мыслит, да и мыслил так веками. Следовательно, могут начать работать и другие ограниченные человеческие умы, которые представят иные, более значительные или широкие интерпретации, и тем самым создадут основание для более прогрессивной теологии. Кто посмеет сказать, что они будут 124] менее правы, чем церковники прошлого? Пока церкви не расширят свой горизонт, не прекратят споров по несущественным частностям и не будут проповедовать Христа воскресшего, живого и любящего, а не Христа мёртвого, страждущего и принесённого в жертву гневному Богу, они будут терять доверие будущих поколений — и поделом. Христос жив, вечно существует и торжествует. Мы спасаемся Его жизнью. Смертью, что Он претерпел, и мы можем умереть — причём с торжеством, как гласит Библия. А начать церквям придётся со своих богословских семинарий. Я получила богословскую подготовку и знаю, о чём говорю. Мыслящая молодёжь перестанет туда поступать, если её будут там пичкать архаическими объяснениями того, что она распознаёт как живые истины. Её не интересует непорочное зачатие — она заинтересована в Христе. Она слишком многое знает, чтобы уверовать в боговдохновенность Писаний, но она готова поверить в Слово Божье. Сегодняшняя жизнь так изобилует движением, героями, красотой, трагедиями и катаклизмами, реальностью и замечательными возможностями, что у этого поколения нет времени на теологическое ребячество. К счастью, в церкви есть люди, обладающие видением, — они в конце концов изменят реакционную позицию, но это потребует времени. А тем временем разные культы и “измы” будут завладевать людьми. Все они отпадут за ненадобностью, если церковь проснётся и будет предоставлять ищущему, жаждущему человечеству то, в чём оно нуждается: не дурман, не авторитет, не слащавые банальности — а живого Христа.

Примерно после шести месяцев такой жизни я снова встретилась с епископом и сказала ему, что Уолтер ведёт себя прилично. Епископ очень любезно согласился подыскать место, где тот мог бы возобновить свою церковную деятельность. Наконец, он получил небольшой приход в шахтёрском посёлке в Монтане с условием, чтобы часть его жалования ежемесячно посылалась мне. А я тем временем переехала в небольшой трёхкомнатный коттедж в более 125] населённом районе округа Пасифик Гроув. Это произошло в 1915 году, и Уолтера Эванса я видела тогда в последний раз. От жалования его мне ни разу ничего практически не перепало, а письма его становились всё оскорбительнее. Они были полны угроз и выпадов. И я поняла, что должна сама устраивать свою жизнь и заботиться о трёх девочках.

Война в Европе была в полном разгаре. Все мои родственники были в неё вовлечены. Мой скудный доход поступал с перебоями. Он облагался большим налогом, к тому же банковский чек иногда вообще не доходил, если корабль с почтой бывал потоплен. Положение моё было хуже некуда; здесь у меня не было ни родных, к которым можно было обратиться, ни друзей (кроме епископа и его жены), с кем можно было поговорить. Впрочем, я была окружена добрыми, сердечными друзьями, но все они были не в состоянии сделать что-нибудь для меня и, оглядываясь назад, я спрашиваю себя: а давала ли я им понять, каким серьёзным было моё положение? Епископ хотел написать моей родне, но я не разрешала. Я всегда верила в пословицу “Как постелишь, так и поспишь”, и помыслить не могла, чтобы плакаться, жаловаться, сетовать друзьям. Я знала, что “Бог помогает тем, кто помогает самому себе”, но признаю: мне в то время казалось, будто и Бог тоже оставил меня, и поэтому я даже Ему не могла пожаловаться.

Я металась повсюду, пытаясь заработать хоть сколько-то денег, и лишь обнаружила, какая на редкость бесполезная я особа. Я могла бы вышивать замечательные кружева, но кружева никому не нужны, да и нужного материала в Америке было не достать. Никаких особых навыков у меня не было; я не умела ни печатать на машинке, ни преподавать — я даже не представляла, что мне делать. Промышленность в округе была представлена только одной фабрикой — по переработке сардин, и, чтобы не обрекать детей на 126] голодную смерть, я решила поступить на фабрику рабочей.

Помню кризисный момент, когда я пришла к такому решению. Это был крупный духовный кризис. Как уже упоминалось, я прибыла в Америку, когда ум мой был полон серьёзных сомнений относительно духовных ценностей, в которые стоит верить. По приезде я прошла курс богословия, — он не дал вообще ничего. Любой богословский курс способен лишь подорвать веру человека, если этот человек достаточно пытлив и задает вопросы, а не относится к тем, кто слепо принимает всё, что говорят церковники. В богословской библиотеке я обращалась к комментариям, — они оказались пустыми, скверно составленными и банальными. Ни на один вопрос они не отвечали; они трактовали абстракции; они обходили реальность, даже когда претендовали на точное знание того, что Бог имеет в виду и намерен делать, — все проблемы разрешались цитатами из Св. Августина, Фомы Аквинского и средневековых святых. Похоже, богословы никогда не занимаются фундаментальными вопросами; они прибегают к избитой формуле: “Бог сказал...”. А может, Он сказал не так; может, перевод неправильный; может, эта фраза является вставкой — их много в Библии. Затем возник другой вопрос: почему Бог говорил только евреям? Я ничего не знала о других Писаниях мира, а если бы и знала, то не считала бы их Писаниями. В Ветхом Завете есть места, шокировавшие меня, а то и заставлявшие поражаться, как они вообще прошли цензуру. В обычной книге они рассматривались бы как непристойные, но в Библии считались в порядке вещей. Я стала спрашивать себя: может быть, мои толкования хуже других? Помню, я как-то размышляла над библейским стихом: “У вас же и волосы на голове все сочтены”. Похоже, Бог увлекается статистикой. Я проконсультировалась у богослова в семинарии, он дал такой ответ: это библейское утверждение 127] доказывает, что Бог не ограничен временем. Затем выяснилось, что крест — не христианский символ, а использовался задолго до христианства, и это было последним ударом.

Таким образом, я напрочь лишилась иллюзий насчёт жизни, насчёт религии в её ортодоксальном изложении и насчёт людей, особенно своего мужа, идеализируемого мной. Я никому не была нужна, кроме трёх своих малышек, а я привыкла к тому, что нужна сотням, тысячам. Лишь горстку людей в текучке их быта интересовало, что со мной происходит, а ведь я всегда была нужна очень многим. Мне казалось, я дошла до того, что стала абсолютно бесполезной, увязла в домашней рутине и монотонных обязанностях будней небольшого городка, обязанностях, которые сотни женщин, менее родовитых, образованных и интеллектуальных, по-видимому, делали лучше. Я устала от стирки пелёнок, резки хлеба и намазывания масла. Я впала в полное отчаяние. Единственным моим утешением были дети; они были так малы, что их целительное свойство заключалось в отсутствии у них способности понимать происходящее.

Вершиной всего был день, когда я, в совершенном отчаянии, оставив детей на попечение соседки, отправилась одна в лес. Несколько часов я пролежала ничком, погруженная в свои проблемы, затем, встав под большим деревом (я бы его снова нашла, если бы этот участок не застроили), сказала Богу, что нахожусь в полном отчаянии, что готова на что угодно, лишь бы освободиться для жизни более полезной. Я сообщила Ему, что истощила свои ресурсы, делая всё “ради Иисуса”, что делала для Него всё, что могла, подметая, вытирая пыль, готовя, стирая и ухаживая за детьми не покладая рук, и вот что из этого вышло.

Отчётливо помню бездну своего отчаяния, когда никакого ответа не последовало. Я была уверена, что такого безысходного состояния достаточно, чтобы удостоиться ответа; что у меня снова 128] будет какое-нибудь видение, или что я услышу голос, — я ведь иногда слышала голос, который говорил, что мне делать. Но у меня не было никакого видения, я не услышала никакого голоса и просто поспешила домой, чтобы приготовить ужин. Между тем меня всё время слышали, хоть мне это было неизвестно. Всё время составлялись планы моего избавления, пусть я ничего о том не ведала. Незримо для меня открывалась дверь, хотя я об этом и не подозревала. Я находилась в преддверии самой счастливой, самой плодотворной поры своей жизни. Как я говорила дочери много лет спустя: “Мы никогда не знаем, с чем столкнёмся за углом”.

Наутро я отправилась на один из больших заводов по переработке сардин и попросилась на работу. И получила её, потому что был горячий сезон и требовались рабочие руки. С соседкой я договорилась, что она будет присматривать за детьми, получая половину моего заработка, сколько бы он ни составлял. Работа была сдельной; я знала, что смогу работать быстро, и надеялась зарабатывать неплохие деньги; так и вышло. Я уходила из дому в семь утра и возвращалась около четырёх. В первые три дня грохот, запахи, непривычная обстановка и длительная ходьба на завод и обратно так меня выматывали, что по возвращении домой я падала без сил.

Но я привыкла, так как Природа обладает большой приспособляемостью, и считаю этот опыт одним из наиболее интересных в своей жизни. Я оказалась в гуще народа и стала никем, хотя всегда полагала: я что-то собой представляю. Я делала то, что мог делать кто угодно. Это был неквалифицированный труд. Сначала я работала в цехе готовой продукции, наклеивая этикетки на большие овальные банки сардин Дель Монте, но на этом нельзя было заработать достаточно денег. В этом цехе ко мне проявляли большое 129] участие. Думаю, все видели, что я напугана, потому что однажды мужчина, выгружавший банки сардин на мой стол для наклеивания на них этикеток, грубовато пихнул меня в бок и сказал: “А я узнал, кто вы такая. Сестра моей жены родом из Р., — она-то и рассказала о вас. Если вам потребуется мужчина, чтобы стоял за вас горой, защищая от грубостей, вспомните обо мне”. Он больше не навязывался, но сочувственно присматривал за мной. У меня всегда были консервные банки для работы, и я очень признательна ему.

Потом мне посоветовали перейти в фасовочный цех, где сардины раскладывали по банкам, и я туда перешла. Рабочие там были гораздо грубее — довольно неотесанные женщины, мексиканцы, вообще такие, с какими я никогда не имела дела, даже в ходе общественной работы. Как только я появилась в цехе, они принялись донимать меня колкостями. Я им явно не подходила. Очевидно, я была слишком хорошей, чересчур приличной особой для них, и они просто не знали, как вести себя со мной. Обычно они гурьбой собирались у ворот и при моём появлении затягивали: “Ближе, мой Бог, к Тебе”. Сначала это действовало на нервы, меня передёргивало при мысли, что надо пройти через ворота, но я как-никак имела большой опыт обращения с людьми и мало-помалу преодолела их настрой, так что в конце концов наши отношения наладились. У меня никогда не было недостатка в рыбе для фасовки, на моём стуле всегда загадочным образом оказывалась чистая газета. Они всячески заботились обо мне, и я снова хотела бы подчеркнуть, что я тут совершенно ни при чём. Я не знала этих мужчин и женщин по именам. Я ни разу в жизни не оказала им услуги, они же относились ко мне прекрасно, и я этого никогда не забуду. Я очень их полюбила, мы стали добрыми друзьями. Что до сардин, то я к ним так и не привыкла. Я настроилась на то, что если уж быть фасовщицей, то такой, которая дорого стоит. Мне нужны были деньги для детей, поэтому я решила вникнуть в технологию фасовки. Я наблюдала за 130] другими фасовщиками. Изучила каждое движение, чтобы избегать напрасной траты сил, и три недели спустя стала образцовой фасовщицей на заводе. Через мои руки проходило в день тысяч десять сардин, я фасовала сотни банок. Посмотреть на меня приводили посетителей, и в награду за свою работоспособность мне приходилось выслушивать замечания типа: “Что эта женщина делает на заводе? Она на вид слишком хороша для такой работы, но, судя по всему, это только на вид. Знать, она что-то натворила, раз взялась за такое дело. Не обманывайтесь её внешностью, видно, она непутёвая”. Я цитирую буквально. Помню, мастер как-то стоял рядом, слушая подобные реплики группы посетителей и наблюдая моё негодование. Замечания были особенно грубыми, и руки мои буквально тряслись от ярости. Когда они ушли, он подошёл ко мне и сказал с самым сердечным видом: “Не берите в голову, г-жа Эванс, мы здесь кличем вас “алмазом, затерявшимся в грязи””. Его слова показались мне полной компенсацией за всё, сказанное в мой адрес. Так разве удивительна моя неизменная, нерушимая вера в красоту и божественность человека? Если бы эти люди были передо мной в долгу, тогда другое дело, но всё свидетельствовало о спонтанной сердечности человеческой души по отношению к тем, кто находится в таких же трудных обстоятельствах. Бедняк обычно сочувствует бедняку.

Позвольте рассказать эпизод, ещё лучше отражающий человеческую доброту. Однажды, когда зазвонил звонок на ленч, ко мне подошёл громадный, неуклюжий, грязный пожилой мужчина — на вид страшилище, а пахло от него ужасно, — и сказал: “Отойдёмте в угол. Хочу поговорить с вами”. Я никогда не боялась мужчин и отошла с ним в угол. Он засунул руку в карман джинсов и вынул 131] половину чистого белого фартука. Сказал: “Вот, мисс, стащил это нынче утром у жены и собираюсь повесить здесь на гвоздь. Мне не нравится смотреть, как вы вытираете руки грязными тряпками в женской комнате. У меня есть и другая половина, я её повешу, когда эта замарается”. Он развернулся раньше, чем я успела поблагодарить его, и больше никогда не заговаривал со мной, но теперь у меня всегда был чистый лоскут для вытирания рук.

Я совершенно уверена: мы получаем в жизни то, что даём. Я научилась не быть высокомерной; я не поучала других, а просто пыталась быть вежливой и доброй, поэтому и другие, общаясь со мной, были вежливы и добры; любой может поступать так же — вот мораль моего рассказа. Помню, несколько лет назад ко мне в нью-йоркский офис приходила на консультацию женщина. Её угнетала отвратительная обстановка вокруг неё: все-то о ней сплетничали, она уж не знала, как с этим покончить. Она выплакала все глаза, жалуясь на жестокий мир и моля ей помочь. Никогда не видев её раньше и не зная фактов, я сделала что могла. Любопытно, что несколько дней спустя мы с мужем, Фостером Бейли, пошли в ресторан и заняли отдельную кабину. А в соседней кабине я увидела эту женщину, она же меня не заметила. Она сидела со своим приятелем и говорила громким отчётливым голосом, так что я слышала каждое слово. Чего она только не говорила о своих друзьях — уму непостижимо! С губ её не слетело ни одного доброго слова. Она, что называется, поливала грязью всех своих знакомых. Слушая её, я нашла решение её проблемы, и когда она пришла ко мне в следующий раз, я сказала ей об этом, по-видимому, опрометчиво, потому что с тех пор никогда её больше не видела. Наверно я ей не понравилась, и, уж конечно, она не любила правду.

Работа на заводе продолжалась несколько месяцев. Уолтер 132] Эванс тем временем покинул Монтану и поступил в университетскую аспирантуру на востоке страны. Я о нём почти не слышала. Никаких денег от него не поступало, и в 1916 году я проконсультировалась с юристом по поводу развода. Я не могла себе представить перспективу возвращения к нему, чтобы дети на себе испытывали его отвратительный нрав и вспышки гнева. Он не проявил никаких признаков того, что чему-то научился, никакого чувства ответственности по отношению ко мне и детям. В 1917 году, когда Соединённые Штаты вступили в войну, он выехал во Францию вместе с ХАМЛ* , где и остался на время войны. Там он очень отличился и получил военный крест. Поэтому я прекратила бракоразводный процесс, поскольку тогда были сильны предубеждения против женщин, просивших развода с мужьями, находящимися на фронте. Это всегда казалось мне нелогичным, ведь мужчина на фронте и мужчина дома — это один и тот же человек. И я никогда не понимала, почему каждый солдат в армии считается героем. Он, скорее всего, попал туда по призыву, у него не было выбора. Я прекрасно знаю солдат, знаю, как им претит газетная и публичная болтовня о “героизме”.

Я перестала ему писать и испытывала сильное облегчение оттого, что он далеко. С детьми всё было хорошо, они доставляли мне большую радость; я тоже была в порядке, хотя весила всего девяносто девять фунтов. Мне удавалось достаточно заботиться о детях, по-видимому, штормовой период моей жизни постепенно проходил. Но духовно я ещё брела во тьме, будучи слишком занятой зарабатыванием денег и уходом за тремя маленькими девочками, чтобы беспокоиться о своей душе.





Загрузка...