Памяти Бориса Николаевича Полевого
Сколько я себя помню, мы жили над озером в рубленом трехэтажном доме. Улица кончалась под нашими окнами, и дальше шел пологий спуск к воде, поросший кустами ежевики и редкими кряжистыми вязами. В мощном стволе одного дерева зияла большая дыра — след удара шаровой молнии. Как-то ночью весь дом был разбужен оглушительным треском, напоминающим взрыв. Дом качнуло, стекла задребезжали. А утром в теле старого дерева обнаружили пахнущее горелым круглое окно. Если посмотреть в него со стороны озера, виден наш дом: серебристые от времени бревна и покрашенная ярким суриком крыша с трубами и антеннами. А если обойти дерево и заглянуть с другой стороны — синеет вода.
Озеро, как старое помутневшее зеркало, отражало весь окружающий меня маленький мир: насосную станцию, мачты электропередачи, фонари, густую щеточку камышей, облака и далекие синеватые горы, которые всегда казались мне недоступными и нереальными. Когда поднимался ветер и вода покрывалась морщинками — отражение коверкалось и получалось, что озеро не отражает, а передразнивает, как кривое зеркало.
Однажды, возвращаясь домой из школы, я увидел странную машину с выпуклыми старомодными фарами и брезентовым верхом. Крылья у нее были ребристыми, а сзади, как живая круглая печать, виднелся запасный баллон. Эту машину с криком и гиканьем катила по мостовой ватага ребят. Я хотел было тоже принять участие в этой забаве, но ребят было так много, что мне не хватило места, и, размахивая сумкой, я побежал рядом. В кабине я увидел большого краснолицего человека в брезентовом плаще с капюшоном, похожим на слоновое ухо. Не обращая внимания на гиканье ребят, водитель спокойно держал руки на баранке руля, словно машина шла своим ходом.
А к концу дня я столкнулся со странной машиной у подъезда нашего дома. Теперь я мог внимательно рассмотреть ее. Она была цвета жухлой травы и сильно побита — сразу видно: много поездила, много повидала на своем веку. Вообще она больше напоминала трудягу-грузовичок, чем легковушку, но для грузовичка была слишком мала. Рассматривая странную машину, я вдруг обнаружил под колесами чьи-то ноги в высоких сапогах. «Человек попал под машину», — подумал я и почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Но в это время ноги зашевелились, задвигались, и из-под машины, пыхтя и отдуваясь, выбрался полный человек с красным одутловатым лицом и с остатком бурых вьющихся волос, которые венком лежали на большой тяжелой голове. Незнакомец, которого я принял за жертву уличного движения, поднялся на ноги и стал отряхивать жесткий брезентовый плащ.
Глаза у него были не по его комплекции — маленькие и не по возрасту живые.
— Здравствуй! — неожиданно сказал он, заметив мое любопытство. — Меня зовут дядя Аполлон Голуб. Я новый жилец. А ты кто такой?
— Валера, — с готовностью ответил я, продолжая рассматривать странную машину.
— Знаешь, как я здесь очутился? — вдруг спросил он меня и тут же поторопился ответить: — Приехал к товарищу, а он в санатории. Прочел объявление: «Сдам комнату одинокому непьющему мужчине». И я решил, что я и есть «одинокий непьющий». Буду жить в третьей квартире, на первом этаже.
Новый жилец как бы спешил сообщить о себе все сведения. На самом деле оставалось неизвестным, кто он и что привело его в наш маленький город.
Заметив мой интерес к машине, он спросил:
— Нравится?
Ему явно хотелось услышать похвалу. Но я ничего не ответил, только пожал плечами. В ту пору мне было десять лет и я был увлечен космосом. Над моей постелью к обоям была приклеена фотография первого космонавта — улыбающегося, похожего скорее на мальчишку, чем на взрослого, и потому близкого мне. А тут старая колымага и сильно полысевший пожилой человек…
— Ты, Валера, не смотри, что он неказист. Он пушку может тащить, «сорокапятку». И поболее того… Я на нем Командира возил! — воскликнул новый жилец. Он изо всех сил старался поднять в моих глазах свой неказистый автомобиль. — Хорошая проходимость, две ведущих передачи. Недавно перебирал двигатель, поршни как новые. Кольца, правда, пришлось заменить…
Я не знал, что такое «ведущие передачи» и какие кольца пришлось заменить, но чувствовал, что это хорошо рекомендует странную машину. И приличия ради спросил:
— А какая это марка?
Новый жилец посмотрел исподлобья, словно почувствовал в моем вопросе подвох, и с вызовом ответил:
— «Иван-виллис» — так зовут его.
— Кого… его?
— Ба! Вот непонятливый, — воскликнул дядя Аполлон. — Его!
И, как по плечу, своей большой ручищей похлопал машину по железному крылу. Словно она существо одушевленное, имела, стало быть, имя и была, то есть был, мужского рода.
— Иван? — пробормотал я.
— Имя русское, фамилия — американская, — пояснил мой новый знакомый. — А теперь давай разгружаться, если не возражаешь.
С этими словами он вытащил из машины большой пухлый чемодан, в котором, видимо, заключалось все его имущество, и сам потащил его в дом.
Так началось мое знакомство с новым жильцом и его необычной машиной.
С приездом дяди Аполлона никаких перемен в жизни нашего жилища не произошло, только раньше наш дом называли «последним домом на улице», а теперь его стали величать иначе — «дом, у которого стоит машина».
Дядя Аполлон ежедневно появлялся у своей машины в темном замасленном комбинезоне, раскладывал на земле инструмент, со скрипом поднимал капот машины и надолго погружался в недра мотора. Были видны только две широкие штанины и сапоги. Первое время мне казалось, что дядя Аполлон засыпает там. Но однажды, разжигаемый любопытством, я незаметно подкрался, заглянул внутрь и увидел, как новый сосед старательно подкручивает какие-то гайки, перебирает провода в цветной оплетке и нажимает на рычаги. Иногда он засовывал руку вглубь по самое плечо, видимо пытаясь дотянуться до какого-то труднодоступного органа. Он напоминал врача, который пытается вернуть к жизни больного. А его пациент — «Иван-виллис» — терпеливо и безропотно переносил все операции.
Из-под автомобильного капота дядя Аполлон выбирался весь красный, перемазанный, струйка черного пота текла по его необъятному лбу, и он стирал ее рукавом комбинезона.
Окончив осмотр двигателя, дядя Аполлон с грохотом захлопывал капот и брал заводную ручку. Вот тут начинались настоящие мучения. Новый жилец пыхтел, кряхтел, охал, маленькие глаза вылезали из орбит, на шее шнурком вздувалась жила. А внутри автомобиля что-то гремело, скрипело и всхлипывало, словно дядя Аполлон крутил ручку огромной мясорубки и рывками перемалывал все железные внутренности своего «Ивана-виллиса».
Наконец силы иссякали.
— Не хочет, — сокрушенно говорил дядя Аполлон и отходил от машины с обиженным видом.
А «Иван-виллис» виновато смотрел ему вслед выпуклыми глазами-фарами.
Обычно в такие минуты рядом оказывался управдом Пушкевич. Он подходил бесшумной волчьей походкой и замирал. У него было вытянутое лицо какого-то безжизненного пепельного цвета, тяжелая челюсть и скучные глаза. Он все время сутулился, отчего его спина плоским горбом наползала на шею. Когда Пушкевич говорил, то Никогда не смотрел в лицо собеседнику, опускал глаза в землю.
— Не заводится? — спрашивал он.
Спрашивал, хотя прекрасно видел, что не заводится.
— Он ведь не новый, — пытался оправдать своего друга дядя Аполлон. — На войне были плохие дороги…
— На войне все было плохое, — глухо поддакивал Пушкевич, словно часть голоса оставалась внутри.
— Ба! Все плохое? Не скажите! Много было и хорошего. Товарищи были хорошие. «Иван-виллис» был хорошим, — не соглашался дядя Аполлон.
— Чего в нем хорошего — развалюха! — со сдержанным удовольствием говорил управдом. — Пора в утиль.
— Ну уж нет! — вспыхивал дядя Аполлон. — Еще послужит.
— Послужит! — Управдом усмехался, но глаза его оставались скучными.
— Как сможет, так и послужит! — Дядя Аполлон распалялся, мгновенно прощал своему старому автомобилю упрямство и яростно начинал крутить ручку гремящей «мясорубки». При этом напевал под нос свою любимую песенку, из которой я запомнил только две строчки:
И на груди его сияла
Медаль за город Будапешт…
В конце концов «Иван-виллис» уступал упрямству хозяина и заводился. Прежде чем ожить, он кашлял, подвывал и наконец, вздрагивая и звеня всеми своими винтиками и гайками, начинал работать.
В дружбе человека и машины последнее слово было всегда за машиной. Пожелает «Иван-виллис» — покатит, не пожелает — так и будет стоять, словно врос колесами в землю.
В счастливые минуты, когда, жалея своего друга, автомобиль заводился, лицо дяди Аполлона, грязное от железа и масел, светлело, а маленькие глаза радостно горели. Он быстро сгребал инструмент, стягивал с себя пропахший бензином комбинезон и, очутившись в синем тренировочном костюме, с достоинством заносил в кабину огромную ногу и, с трудом втиснувшись внутрь, опускался на сиденье. Старая машина накренялась, скрипела, и казалось: не выдержит — развалится под его тяжестью.
Но «Иван-виллис» все же выдерживал, давал пулеметную очередь и выпускал из глушителя синее ядовитое облачко.
— Поехал к родным и знакомым, — весело объявлял мне дядя Аполлон. — Если не возражаешь. Ха! Ха!
И машина срывалась с места.
Я смотрел вслед и жестоко завидовал дяде Аполлону. Я мечтал тоже заиметь машину и, сжимая баранку руля, легко и весело мчаться к родным и знакомым, как дядя Аполлон.
Но как раз в эти минуты за моей спиной раздавался глухой, словно доносившийся из соседней комнаты голос Пушкевича:
— Нет у него никаких родных.
— Как нет? Есть! — вступался я за умчавшегося дядю Аполлона. — У всех есть родные!
— У всех есть, а у него нет. Он же приезжий…
Я так и не понял, радуется управдом, что у дяди Аполлона нет родных, или сочувствует ему. Он никогда не улыбался, никого не хвалил, вечно казался недовольным. Словно в целом мире не было человека, который пришелся бы ему по сердцу.
Справедливости ради надо сказать, что «Иван-виллис» редко возвращался домой своим ходом. Чаще всего сердобольный самосвал вез его на буксире. И тогда у обоих — у хозяина и его старой машины — вид был сконфуженный, виноватый и вместе с тем счастливый. Ведь они смогли, сорвались с места, мчались по дорогам, как в былые годы. Ну а если в конце пути не хватило силенок, что поделаешь!
Куда уезжал дядя Аполлон в те счастливые дни, когда «Иван-виллис» заводился, оставалось для меня тайной.
Я хотел расспросить его об этом, но каждый раз не решался. Только однажды, набравшись храбрости, я начал разговор издалека:
— Откуда у вас «Иван-виллис»?
— Откуда? — Новый жилец провел руками по венку уцелевших волос, и глаза его заблестели. — Я нашел его на свалке.
— На свалке?
В моем голосе звучало разочарование, но дядя Аполлон как бы не заметил этого. Он начал рассказывать.
— Обычно истории заканчиваются на свалке, а тут все началось по новой, — задумчиво произнес он. — Я еду на своем автогрузовике среди гор ржавого железа и вдруг вижу — «Иван-виллис»! Старый знакомый, фронтовой друг, можно сказать! Стоит и смотрит на меня, да так печально, словно чувствует, что через мгновение тяжеленная клин-баба рухнет на него и превратит в железную лепешку. И фары, как глаза, спрашивают меня: «Помнишь, сколько раз я спасал тебя от смерти?» Как не помнить! Я тут же соскочил на землю и бросился к «Ивану-виллису», не беря в толк, что над головой покачивается болванка весом в полтонны… Очнулся я от крика крановщика: «Голуб! Тебе что, жить надоело? А мне за тебя срок отбывать?» — «Ладно, — отвечаю, — все обошлось. Я друга фронтового встретил. Мы вместе в ним пол-Европы исколесили, что немаловажно». А сам глажу его, рассматриваю знакомые вмятины, царапины, следы от пуль и осколков. Он! Не может быть сомнений — он! «Иван-виллис» собственной персоной. Подогнал я автопогрузчик, мягко подхватил «Ивана-виллиса», словно взял его на руки, и повез в безопасное место.
Дядя Аполлон разволновался, словно заново переживая встречу с фронтовым другом. А мне не терпелось поскорее узнать, что было дальше.
— Что было дальше? Написал я заявление и отправился к начальнику шихтового двора — так называется эта железная свалка. «Что у тебя, Голуб?» — «Заявление… если не возражаете». Протягиваю ему бумагу, а он читает, и у него брови от удивления лезут на лоб. «Зачем тебе эта развалюха? Тебе, как ветерану, «Запорожец» полагается вне очереди». — «Не нужен мне «Запорожец», говорю, дайте мне моего «Ивана-виллиса»… В память о Великой Отечественной». — «Что ты с ним будешь делать? Безумный!» — «Ремонт сделаю, по одному старому адресу съезжу». Начальник долго думал, потом махнул рукой: «Ладно, забирай своего козла!» — Дядя Аполлон вдруг прервал свой рассказ и взглянул на часы. — Ба! Через двадцать минут прибывает поезд кавказского направления. Еду, если не возражаешь!
Машина сорвалась с места и скрылась за поворотом, оставляя меня в неведении, зачем дяде Аполлону понадобился поезд кавказского направления?
— Поехал на вокзал калымить, — мрачно произнес управдом.
— Почему вы не любите дядю Аполлона? — вырвалось у меня. — Он честный!
— Честный! На вокзал, как на работу, ездит… На собственной машине. Зачем?
Я не мог ему ответить, не мог защитить собственного друга. Я побежал на вокзал, чтобы выяснить, что там делает дядя Аполлон.
На вокзале было многолюдно и шумно. Только что прибыл поезд, и перрон гудел и двигался. Носильщики катили свои тележки. Я пробирался сквозь толпу в поисках своего друга, но его нигде не было. И только когда поезд ушел и перрон опустел, я увидел дядю Аполлона.
Вид у него был печальный и растерянный. Он медленно шел, не замечая носильщиков и пассажиров. Он и меня не заметил.
— Дядя Аполлон!
Он поднял тяжелую голову.
— Это ты, Валера?
— Что же вы не калымите? — неуверенно спросил я.
От моих слов его передернуло, он как бы очнулся, и брови его поднялись в недоумении.
— Ты о чем, Валера? Кто тебе сказал такую чушь собачью?
— Он, — ответил я и почувствовал горький прилив стыда.
— И ты решил проверить? Правильно! У нас люди часто на слово верят, когда о других говорят плохо… Хочешь знать, зачем я на вокзал езжу… каждый день? Жду своего Командира. Он должен вернуться с лечения. И все не едет. Завтра снова приду к поезду, если не возражаешь.
Молоденький носильщик, катя мимо нас свою тележку, подмигнул дяде Аполлону и сказал:
— Тебе, дядя, к нам надо идти работать. С твоей силищей цены тебе не будет!
— Вполне вероятно, — пробормотал мой спутник. И мы побрели домой.
Да, каждый день, как на работу, новый жилец ездил на вокзал к поездам кавказского направления в надежде встретить своего Командира. И каждый раз возвращался один, расстроенный и опустошенный.
Тогда он подзывал меня и начинал вспоминать о своей былой военной жизни. Он приглаживал уцелевший венчик волос, воодушевлялся и восклицал:
— Война! Война! Мне, например, трудно было на войне с моим большим кумполом, — он хлопал себя ладонью по голове и лукаво улыбался. — Ни одна пилотка не налезала. А касок вообще таких не штамповали… Но бог миловал, ранения в голову не имею… Что немаловажно!.. Стоял ясный, солнечный день. Весной сорок четвертого мы форсировали реку Прут возле села Старый Бодраж…
Как я потом заметил, все свои рассказы о войне дядя Аполлон обычно начинал словами: «Стоял ясный, солнечный день», как будто всю войну только и были ясные, солнечные дни.
— Помню белые глинистые берега, сухой, как солома, прошлогодний камыш… Я только переправился с ротой ПТР, как фашисты открыли минометный огонь. И я за здорово живешь получил осколок мины в ногу.
Дядя Аполлон принялся сквозь штанину нащупывать старую рану и, только убедившись, что шрам на месте, продолжал рассказ:
— Меня отнесли в хату, разрезали ватные штаны, забинтовали ногу индивидуальным пакетом и дали глотнуть из кувшина румынского вина, чтобы не так больно было. А потом на перегруженной лодке переправили обратно в Старый Бодраж и на волах привезли в тыл…
— А «Иван-виллис»?
— Ба! — дядя Аполлон уставился на меня своими маленькими живыми глазками. — «Иван-виллис» здесь ни при чем. Он появился позднее, под занавес. До этого у нас были американские машины «виллис». Мы их получали по лендлизу. Ты, конечно, не знаешь, что такое лендлиз. Хитрая штука! Американцы вроде бы воюют вместе с нами. Только мы кровь проливаем, а они нам свиную тушенку в банках шлют. Технику тоже присылали: истребители «спитфайеры», машины «студебеккеры» и «виллисы». Хорошие машины, проходимые, выносливые. Правда, неустойчивые, легко переворачивались… Разумеешь?
— Разумею, — отозвался я, хотя тогда мало что разумел в свои десять лет.
Но дядя Аполлон верил, что я все понимаю, и продолжал свой рассказ:
— А в конце войны наши сами научились делать маленькие фронтовые машины «газики». Похожи они были на американские, вот и прозвали их на фронте «Иван-виллис». Имя русское, фамилия американская. И никаких лендлизов. Свои машины, а не взятые в долг у заморского дяди. Что немаловажно! И вот, значит, стоял ясный, солнечный день…
Но дослушать до конца историю дяди Аполлона и его машины в тот раз не удалось: как всегда, некстати появился управдом Пушкевич.
— Товарищ Голуб, — мрачно сказал он, — почему ваш автомобиль не прошел техосмотр?
— Разве обязательно? — растерянно спросил дядя Аполлон.
— Вы лучше меня должны это знать, — процедил, глядя в землю, Пушкевич. — Каждое транспортное средство положено ежегодно представлять на техосмотр.
— Транспортное средство… — со вздохом повторил дядя Аполлон. — Слово какое-то нечеловеческое.
— В доме должен быть порядок, — буркнул Пушкевич и с осуждением посмотрел на дядю Аполлона. — Пенсионер, а дурью маетесь.
И ушел. И долго еще виднелась его сутулая спина.
— Знаешь, что такое пиксида? — тихо спросил меня дядя Аполлон.
Я не знал и покачал головой.
— Пиксида — склянка для яда. Это мне одна аптекарша объяснила.
Больше он ничего не сказал, но с тех пор я про себя стал называть управдома аптекарским словом «пиксида».
Дядя Аполлон говорил о войне так, словно она только на днях закончилась, — для него война всегда была рядом. Для меня же она была далеко-далеко. Словно от войны нас отделяло разное время.
Иногда, задумавшись, дядя Аполлон сообщал мне:
— А в Будапеште теперь идут дожди…
Откуда он знал, какая погода в далеком, неведомом Будапеште? И почему она его интересовала?
Когда же мы с ним спускались к озеру, он обязательно вспоминал озеро Балатон.
— Балатон поболее вашего будет, разумеешь? Другого берега не видно. И места красивые.
Он с такой любовью говорил о далекой венгерской земле, словно она была для него родной.
Но оказалось, что дядя Аполлон родом из Ленинградской области, до войны жил в городе Луге, на Ярославской улице, у глубокого ручья.
Чем больше я узнавал дядю Аполлона, тем загадочней он становился для меня.
Первое время «Иван-виллис» был у жильцов нашего дома предметом общих насмешек. Как только не величали его, беднягу! Козел! Колымага! Развалюха! Металлолом! Жильцы безжалостно насмехались над автомобилем и над дядей Аполлоном, особенно в те дни, когда он, краснея и потея, тщетно пытался завести старую машину.
Но люди привыкают ко всему. Привыкли они и к «Ивану-виллису». Однако главная перемена в отношении к старой машине и ее чудаковатому хозяину произошла после случая, о котором я хочу рассказать.
Если бы о нем рассказывал сам дядя Аполлон, он начал бы неизменными словами: «Стоял ясный, солнечный день», хотя история эта случилась ночью. В нашем доме тяжело заболел мальчик Игорек из седьмой квартиры. Надо было немедленно везти его в больницу. Но как вызвать «скорую помощь», если наш дом стоял на отшибе и телефон был на другом конце улицы и чаще всего не работал.
И тогда я предложил:
— Надо разбудить дядю Аполлона.
И тут же испугался собственных слов: вдруг машина не заведется и мы потеряем драгоценное время? А решается жизнь человека!
Но когда беда стучится в дверь, люди хватаются за любую соломинку. Меня послали за хозяином «Ивана-виллиса».
Я мигом скатился по лестнице и забарабанил в дверь моего друга.
— А? Что? Тревога? — пробормотал дядя Аполлон, стоя в дверях в исподнем и глядя на меня невидящими со сна глазами.
— Дядя Аполлон! Скорее! — крикнул я. — К машине! Маленький Игорек… умирает!
Слово «умирает» сразу разбудило дядю Аполлона. Он засуетился, тяжело запрыгал на одной ноге, попадая в штанину, запыхтел, наматывая портянку, застучал каблуком, втискивая ногу в сапог.
— Настоящий солдат должен одеваться в одну минуту… что немаловажно, — пробормотал он и выбежал на улицу, на ходу натягивая брезентовый плащ со слоновым ухом. — Сейчас мы его заведем!
Он произнес последние слова и осекся, как бы на мгновение утратил уверенность. Но все же бежал к машине, а я, как верный оруженосец, семенил следом.
Стояла глухая мутная ночь. Над озером курился туман. Лицо обволакивала влажная прохлада. И ни наверху, ни внизу на воде не было звезд. Мы подбежали к машине. Дядя Аполлон достал заводную ручку и долго не мог попасть в маленькое отверстие. Наконец попал. Тяжело вздохнул. Поплевал на руки. Изо всех сил крутанул ручку, и мотор весело заворчал. «Иван-виллис» ожил. Как говорят шоферы, «завелся с пол-оборота». Дядя Аполлон только что не закричал от радости. Но сдержался.
— Где больной? — спокойно спросил он и, довольный собой, замурлыкал под нос любимую песню:
И на груди его сияла
Медаль за город Будапешт…
Он держался так, словно ничего особенного не произошло, словно его «Иван-виллис» всегда заводился по первому требованию. Но я знал, что случилось чудо.
Двигатель громко работал. К машине бежали люди. Мать несла на руках маленького, закутанного в одеяло Игорька из седьмой квартиры. Машина с удивительной легкостью сорвалась с места и покатила, покатила, желтыми пучками света прокладывая себе дорогу в ночи.
Уже замер рокот мотора, а жильцы дома не расходились, все смотрели вслед «Ивану-виллису», и каждый считал, что мальчик уже спасен.
На рассвете «Иван-виллис» вернулся на буксире. Сердобольный самосвал довез его до дома.
Постепенно я проникся любовью к старому автомобилю. В моем представлении он из малоподвижной, вечно дремлющей машины превратился в существо живое и весьма любопытное. Конечно, я еще очень мало знал о нем. Да и жизнь дяди Аполлона продолжала оставаться для меня загадкой.
В конце апреля дядя Аполлон особенно много времени проводил у старой машины. Мыл ее, подкачивал баллоны. Однажды он пришел радостный и сообщил:
— Какая удача! Я достал новую помпу! Что немаловажно!
В руках у него серебрилась деталь, похожая на большую серебряную улитку. Он тут же поднял капот «Ивана-виллиса» и, погрузившись в недра мотора, начал примерять улитку. Прошло довольно много времени, прежде чем он, кряхтя, распрямился.
— Ба! Подошла-таки! Теперь мы заживем!
По счастливому лицу дяди Аполлона текли темные ручейки трудового пота.
Приближался День Победы. Я уже рисовал в своем воображении дядю Аполлона в новом костюме, в начищенных сапогах, с медалями и орденами на пиджаке… Я видел его порозовевшее от радости лицо, весело поблескивающие щелочки-глаза.
Но чем ближе подходил день праздника, тем молчаливее и задумчивее делался бывший старшина 3-го Украинского фронта. Какая там радость… Дядя Аполлон осунулся, помрачнел и совсем забросил своего фронтового друга «Ивана-виллиса». Он почти ни с кем не разговаривал и только со мной вступал в какие-то странные рассуждения.
— Если я проснусь и почувствую, что у меня ничего не болит, — однажды сказал он, — значит, я умер.
«Почему умер, если не болит? Умер, если болит», — думал я, не понимая дядю Аполлона, а он и не пытался разъяснить мне непонятное.
— Тебя отец поколачивает? — неожиданно спросил он меня.
Я отрицательно затряс головой. Мой отец был тихим человеком, работал на насосной станции механиком, дома бывал редко. У него и времени не было поколачивать.
— А французский философ Монтень считал, что детей надо поколачивать. Правда, только за ложь и упрямство, — задумчиво сказал дядя Аполлон. — Меня отец сек за малейшую провинность. Он не читал Монтеня. Разумеешь?
И дядя Аполлон начал рассуждать о смысле жизни:
— Знаешь, что такое правильно жить? Я открою тебе секрет. Не ошибайся в выборе новых друзей и не теряй старых… И еще, Валера, запомни: человек, который изо всех сил старается прожить без врагов, в конце концов теряет друзей.
Я тогда не понимал его житейской мудрости. А он смотрел в сторону, словно совсем забыл про меня и разговаривает вслух сам с собой. И вдруг повернулся всей своей грузной фигурой, погладил ладонями кучерявый венчик волос и сказал:
— Не люблю я праздники.
Как можно не любить праздники! Я не поверил дяде Аполлону. С ним творилось что-то неладное, вот он и говорит странные вещи. И чтобы пробудить в нем бойца 3-го Украинского фронта, я воскликнул:
— Но ведь День Победы!
Дядя Аполлон уронил на грудь большую тяжелую голову — кумпол, на который не налезала ни одна каска. Положил на колени красные натруженные руки. А маленькие глаза его заблестели, словно в них накапливались слезы.
— Я на войне всех оставил — и друзей и близких, — тихо сказал он. — Какой же это для меня праздник! И Командир все не едет.
Когда мне было еще лет пять, я любил ездить на повозке рядом с керосинщиком. Он давал мне свой помятый медный рожок, и я, раздувая щеки, трубил на всю округу. От меня всегда пахло керосином. В дни дружбы с дядей Аполлоном давняя страсть пробудилась в новом виде: место старого коняги в моем сердце занял «Иван-виллис», а звук ожившего мотора радовал куда больше, чем пение рожка.
Утром, едва поднявшись с постели, я бежал к окну, чтобы убедиться, на месте ли старая военная машина. И, только увидев брезентовый верх, в котором за ночь от дождя накопилась лужица, успокаивался. «Иван-виллис» стоял на своем месте постоянно, как дерево. Он был неотъемлемой частью нашего маленького мира вместе с сараюшками, кустами, голубятней и серебристой полоской озера за деревьями.
Но в День Победы, когда я выглянул в окно, старого фронтового автомобиля на месте не оказалось. И от этого все вокруг выглядело сиротливо.
Я быстро оделся и отправился в город.
Я долго ходил по улицам, украшенным флагами. И мне казалось, что наш город выглядит так, как в День Победы 1945 года. На пиджаках у ветеранов празднично поблескивали ордена и ровные кружочки медалей. Бывшие фронтовики бодрились и казались помолодевшими — в этот день время отступило, чтобы все увидели, какими были они в молодости. И всюду звучали песни, которые теперь редко поют. И вдруг из-за угла выехал «Иван-виллис». За рулем, на своем законном месте, сидел дядя Аполлон. Его большие руки тяжело лежали на тоненькой баранке, губы были поджаты, глаза прищурены. Он так внимательно следил за дорогой, что не заметил меня.
«Иван-виллис» ехал очень медленно, и я смог разглядеть пассажира, который сидел рядом с дядей Аполлоном. У него было смуглое, словно закоптелое от огня лицо. Фуражка с красным суконным околышем сдвинута назад, и из-под нее как-то неестественно небрежно вырывались клочья давно не стриженных сизых волос. Глаза у него были влажные и белки воспаленные.
Не знаю почему, но мне показалось, что он страдает, что у него какой-то недуг. Двумя руками он опирался на палку и смотрел прямо перед собой.
Я понял, что это был Командир, которого дядя Аполлон ждал с таким нетерпением, ради которого приехал в наш город.
Боевые друзья наконец встретились!
Никто, кроме меня, не замечал его страданий. Идущие навстречу приветствовали ветеранов — Командира и старшину, а старые фронтовики по давней привычке вытягивались перед командиром и прикладывали к виску руку, забыв, что на голове вместо пилотки кепка или соломенная шляпа.
А машина медленно ехала по городу, словно генерал объезжал свое сильно поредевшее седое войско.
Я побежал за машиной. По счастью, ход у «Ивана-виллиса» был не слишком скорый, и я поспевал за ним. Машина остановилась у белого дома с зеленой крышей. Показалась большая, обутая в сапог нога, а затем выбрался и сам дядя Аполлон. Машина скрипнула, как бы облегченно вздохнула. Командир выходил из машины с трудом, больше опираясь на палку, чем на ноги. Дядя Аполлон помогал ему, он сердился и резко повторял:
— Сам… Сам…
Не хотел принимать помощи.
Он покраснел от напряжения и досады и некоторое время стоял возле машины, двумя руками вцепившись в палку. Ему надо было идти, но он не мог — не мог заставить свои ноги сдвинуться с места. Я почувствовал, что ноги не слушались его строгой командирской команды.
Тогда дядя Аполлон молча подставил свое плечо и обнял Командира.
— Не спешите… Пойдем полегоньку… полегоньку… — Он уговаривал старого воина, как ребенка.
И в ответ на уговоры тот медленно сдвинулся с места. Он сделал несколько шаркающих шагов и остановился.
— Что это за жизнь! Что со мной стало! — Похожие на стон слова с болью вырвались у него. — Белиберда!
Мне показалось, что сейчас он заплачет от боли и досады. И чтобы не видеть его слез, я отвернулся.
Но Командир не заплакал. И когда я выглянул из укрытия, он сидел на скамейке у дома и сдержанно улыбался.
— Порядок в танковых частях! — донесся до меня его хрипловатый голос.
— Так точно, товарищ майор! — отозвался дядя Аполлон.
Война давно кончилась, а бывший старшина продолжал называть своего Командира по-военному «товарищ майор». Словно так и не узнал его имени-отчества.
Со стороны озера доносилась песня.
Однажды перед нашим домом появился какой-то худой мужчина. У него были торчащие в стороны малиновые уши и острый, розовый, как с мороза, нос. Незнакомец все время шмыгал им, при этом подносил к собственному носу кулак.
— Здесь продается машина? — спросил он, заметив меня.
— Ничего здесь не продается, — отрезал я.
Но он пропустил мои слова мимо своих малиновых ушей.
— Этот «газон» продается? — Он бесцеремонно постучал костяшками пальцев по крылу «Ивана-виллиса».
Слово «газон» резануло мой слух. Я враждебно посмотрел на незнакомца. А он шмыгнул носом и стал ходить вокруг фронтовой машины, бесцеремонно разглядывая ее, стучал по капоту кулаком, дергал за ручки. Я же, сдерживаясь изо всех сил, наблюдал, как он обнюхивает старую машину своим острым нахальным носом.
Стало нестерпимо обидно за «Ивана-виллиса», и, чтобы сразить наглого покупателя, я крикнул:
— На этой машине Командир ехал… в День Победы!
Не сразил я «малиновые уши».
— Где ключи? — спокойно спросил он. — Где заводная ручка?
— Никаких ключей, — взорвался я. — Никакой ручки! И вообще машина не продается.
Покупатель тоже рассердился, нацелил на меня острый нос и выпалил:
— Твоя машина? Не твоя! И помалкивай в тряпочку! Я возьму ее, если сойдемся в цене. Передай хозяину, пусть на многое не рассчитывает.
И, оставив меня в полной растерянности, он пошел прочь.
В это мгновение я со всей ясностью ощутил, как мне дорог этот старенький «Иван-виллис». Словно мы с ним бок о бок прожили всю жизнь. И те переживания, которые выпали на его долю, были и моими переживаниями.
Нет! Нет! Нет! Не отдам тебя никому!
Впервые в жизни я почувствовал, что есть вещи, которые не продаются. Никогда не продаются! Потому что они дороже денег. Они — как дружба. И я, мальчишка, тут же захотел объяснить это взрослому человеку. Я кинулся следом за покупателем. Добежал до перекрестка. «Малиновых ушей» нигде не было — покупатель как сквозь землю провалился.
Я вернулся к «Ивану-виллису» и осторожно провел рукой по шершавому от ржавчины крылу. Я жалел его, как старого коня или собаку.
Вечером, когда дядя Аполлон вернулся, я поджидал его на крыльце.
— Тут приходил один, — заговорил я, стараясь держаться как можно спокойнее, — хочет купить нашу машину. Так мы ему и продадим! Нашел дураков.
Я думал, что дядя Аполлон воскликнет свое обычное «Ба!» и отругает наглеца, который осмелился посягнуть на нашего друга. Но дядя Аполлон вздохнул и сказал тихо, так тихо, словно не хотел, чтоб я услышал его слова:
— Придется расстаться с «Иваном-виллисом».
— Как? — Кровь ударила мне в лицо.
— Нужны деньги, понимаешь? Позарез нужны, — все так же тихо говорил дядя Аполлон.
— Зачем вам столько денег?
В этот момент я не думал, что дядя Аполлон вовсе не обязан объяснять свои взрослые поступки. Я говорил с ним как равный, требовал от него ответа.
И тут я почувствовал, как дядя Аполлон мучался: хотел что-то рассказать мне и не решался. Однако закон дружбы требовал объяснения.
— Понимаешь, — наконец выдавил он из себя, — мой Командир вернулся… Не помогло лечение… У него отнимаются ноги…
Я не признался дяде Аполлону, что видел его Командира и догадался о его страданиях. Только сказал:
— У нас в городе две больницы.
— Две больницы, — согласился дядя Аполлон. — Но что могут сделать эти две больницы! Он в Ленинград ездил. В Москве лежал в госпиталях. Никаких результатов… Я слышал, в Сибири есть один доктор… он помогает… Хочу съездить, познакомиться, поговорить. Может быть, он согласится приехать… Но для этого нужны деньги, много денег… Иначе разве бы решился продать…
— А Командир?
— Слышать об этом не хочет. Разуверился, говорит, во всей медицине! И деньги у него какие? Пенсия! Я все равно поеду. Надо спасать человека!
Дядя Аполлон долгим взглядом посмотрел на старую машину, словно прощался с ней, потом отвернулся.
Он, видимо, понимал, как горько я расстроен, и, чтобы отвлечь меня от тяжелых мыслей, выдавил из себя улыбку и воскликнул:
— Ба! Ты не знаешь главного! Я тебе не рассказал, как в Венгрии судьба свела меня с «Иваном-виллисом»! Нет? Тогда ты не знаешь главного.
Не знал я про Венгрию. Откуда мне было знать! А дядя Аполлон потер руки и сказал:
— Так вот, Валера, стоял ясный, солнечный день. Я возвращался из госпиталя на 3-й Украинский, в родную часть. Я был симулянтом наоборот: настоящие симулянты здоровы, а прикидываются больными, я же с незажившей раной прикинулся здоровым… Кутаясь в старую шинель, я трясся на попутной машине по венгерской земле… На придорожных указательных стрелках было написано: «Будапешт». Нас обгоняли танки. Пахло жухлой травой — впервые за войну я почувствовал запах осени. И вдруг на обочине дороги я увидел своего командира полка. Он стоял в куртке без погон и о чем-то горячо разговаривал с незнакомым майором. Я подумал, что лучше не попадаться ему на глаза, и нырнул за спину рыжего солдатика. Ба! Увидел! Смотрел вроде в другую сторону, а меня увидел. И сразу — стоп машина!
«Старшина Голуб! Ко мне!»
Попался, ничего не попишешь! Я осторожно вылез из кузова, одернул шинель и, изо всех сил стараясь не хромать, подошел к командиру.
«Товарищ майор, старшина Голуб…»
Но он не дал мне доложить по форме.
«Что так рано вернулись с излечения?»
«Зажило, — отвечаю, — кость не задело… организм крепкий».
«Организм у тебя крепкий», — соглашается Командир, достает из кармана папиросы, а сам смотрит на дорогу.
Я смотрю туда же и вижу на обочине новенький автомобиль. «Виллис» не «виллис» — не поймешь что, но для войны годится: пушку прицепить можно, ветровое стекло откидывается, пулемет крепится… Майор перехватывает мой взгляд и говорит: «Что скажешь?»
А я, как ты, Валера, спрашиваю:
«Что это за марка?»
«Наш советский «виллис», — отвечает. — «Иван-виллис». За руль сесть можешь?»
«Так точно, товарищ майор!» — не раздумывая, выдохнул я.
Но мой Командир покачал головой — все понимал он, все чувствовал.
«Врачей ты обмануть можешь, — говорит, — но рану не обманешь. Откроется — хана. Вот что, Голуб, садись на мое место, а я за руль. Поработаю у тебя шофером до полной поправки».
И он засмеялся удачной шутке.
И неделю крутил баранку, а я ездил пассажиром на командирском месте…
Дядя Аполлон раскраснелся, в его глазах появилось так много озорства и лукавства, что он сразу помолодел лет на двадцать. От возбуждения он ходил взад-вперед и мычал под нос мотив своей любимой песни про медаль за город Будапешт. И вдруг остановился и внимательно посмотрел мне в глаза.
— Как ты думаешь, могу я бросить своего Командира в беде?
— Конечно, нет! — вырвалось у меня. — Но ведь, кроме вас, целый полк!
— Где он, полк! — вздохнул бывший старшина. — Один батальон остался… не более.
Он вдруг помрачнел, а глаза спрятались глубоко в щелки.
— Я никогда так не рассуждал и тебе не советую, — строго сказал дядя Аполлон. — Мелкие людишки так рассуждают. Белиберда всякая…
Он долго не мог успокоиться, но потом почувствовал себя виноватым передо мной за излишнюю резкость и положил мне на плечо свою тяжелую руку.
— Идем на озеро!
— Зачем?
— Идем, идем, узнаешь!
И мы зашагали рядом мимо редких вязов, по тропинке, которая пробиралась в зарослях ежевики.
У самой воды он остановился, взглянул на меня весело и даже подмигнул мне.
— Если не возражаешь, я тебе сделаю подарок.
— Мне? За что?
— А ни за что! За то, что ты есть, Валерка — мой друг! За то, что честный парень, что немаловажно… Да ты не подумай, что я подарю тебе что-то дорогое. Я подарю тебе свисток… вернее, научу тебя свистеть… по-особенному.
— Так я умею, — сказал я, запустив четыре пальца в рот.
— Вынь изо рта грязные пальцы, — строго сказал дядя Аполлон. — Я научу тебя свистеть без рук, как свистят фронтовые разведчики. У них руки всегда заняты.
И тут он свистнул. И его резкий пронзительный свист протянулся над озером невидимой дугой. И повторился на другом берегу.
Потом он стал объяснять и показывать мне, как это делается. Как выгибать нёбо, как держать язык. Он краснел от натуги, строил гримасы, чтобы мне было яснее. А я, как обезьяна, подражал ему, но вместо бьющего по ушам свиста из меня вырывалось шипение.
Целый вечер бился со мной бывший старшина. Наконец у меня получилось. Правда, еще не очень звонко, но получилось.
— Спасибо за подарок, — сказал я и свистнул так, что жильцы нашего дома выбежали на улицу.
— Другого у меня ничего нет, — как бы извиняясь, ответил дядя Аполлон.
И мы пошли по домам.
Нет, не удалось дяде Аполлону успокоить меня. Он улыбался, а я чувствовал, что он страдает и ему тяжело расставаться с «Иваном-виллисом». И сам я ни за что не хотел смириться с мыслью, что старого автомобиля у нас больше не будет и что на нем станут разъезжать «малиновые уши».
Надо спасать «Ивана-виллиса»! И я понял, что сделать это может только Командир. На другой день я очутился у белого дома с зеленой крышей. Я увидел Командира в открытом окне. Он стоял неподвижно, как на картине, и рассеянно смотрел на прохожих, видимо, был сосредоточен на важной мысли. А может быть, молча переживал боль.
Я остановился в нескольких шагах, думая, что Командир не замечает меня. Но как рассказывал дядя Аполлон, Командир обладал удивительным свойством видеть, глядя в другую сторону.
— Ты кто такой? — неожиданно спросил он. Его голос прозвучал резко, и мне захотелось сорваться с места и убежать.
Но я остался и ответил:
— Валера. Друг дяди Аполлона.
— Аполлона? Голуба? — заинтересованно спросил Командир. — Ты знаешь Аполлона Голуба?
— Знаю, — отозвался я и тут же выпалил все, что хотел сказать, ради чего пришел к дому с зеленой крышей. — Он хочет продать «Ивана-виллиса»!
— Да кто же его купит, развалюху? Такого дурака не найдешь!
— Он нашел… такого дурака… с малиновыми ушами.
— С малиновыми ушами… — сердито усмехнулся Командир. — И сколько ему дали «малиновые уши»?
— Не знаю.
Командир снова стал смотреть на прохожих, словно утратил ко мне всякий интерес, забыл про меня. Но это я так решил. А он навалился локтями на подоконник и, глядя на меня, спросил:
— Про озеро Балатон слышал?
— Дядя Аполлон говорит — хорошее озеро.
— Да уж хорошее! — Командир резко повернулся ко мне. — Чем же оно такое хорошее? Может быть, тем, что мы чуть голову не сложили на этом Балатоне? Или тем, что гитлеровцы начали отчаянное контрнаступление и спихнули нас с рубежа? А он тебе не говорил, что «стоял ясный, солнечный день»?
— Говорил, — признался я.
— Так никакого солнечного дня не было! Заруби это себе на носу. — Он нахмурился, и я уже подумал, что сейчас он захлопнет окно и уйдет. Но он вдруг начал рассказывать: — Был март сорок пятого. Еще в ложбинках держался снег. На деревьях не раскрылись почки, и ветки были голыми, как метлы. Резкий ветер поднимал на озере волну… И тогда немцы ударили неожиданно, из последних сил. Бросили на нас свою лучшую дивизию СС «Адольф Гитлер». Про Балатонскую операцию слышал? — И, не дожидаясь ответа, он продолжал: — Так вот, стоял пасмурный, серый день. Шел холодный дождь. Мы с Голубом ехали из штаба дивизии домой в полк. И вдруг я вижу, наперерез нам движутся фашистские танки.
Командир с трудом сел на край подоконника.
— Что делать, спрашивается? Я ругаю немцев. Ругаю нашу разведку. Ругаю самого себя… за потерю бдительности. А старшина Голуб говорит: «Может быть, прорвемся, товарищ майор? Нам бы только до мостика добраться». Каков, а? До мостика!.. Но все дело в том, что за годы войны он, хитрец, научился читать мои мысли, знал мой характер. Я только махнул рукой, а твой дядя Аполлон уже дал полный газ. Не подкачай, «Иван-виллис»!
Командир замолчал, вспоминал подробности того страшного дня. А мне не терпелось узнать конец этой истории, и я умоляюще посмотрел на него.
— Страшная эта была гонка, — вдруг сказал он. — Даже когда вспоминаю — мороз по коже проходит. «Иван-виллис» мчался с бешеной скоростью, а фашистские танки уже заметили нас и тоже прибавили ходу. Не стреляют. Хотят взять живьем. А впереди спасительный мост. Красивый был мост, ферма выгнута, как арфа. Вот Голуб и решил сыграть на этой арфе. Арфист, понимаешь… — Тут Командир снова сделал паузу, и на его лице появилась слабая, но, несомненно, торжествующая улыбка. — И сыграл-таки! — воскликнул он. — Мы метрах в двадцати от переднего танка проскочили, а тут уже и мост рядом. Фашисты открыли огонь. Несколько снарядов разорвалось близко. Голуба осколочек зацепил. Плечо содрано, рукав гимнастерки потемнел от крови, а он так прикипел к баранке, что и внимания не обратил. Тут мост прикрыл нас от разрывов своей стальной фермой… Ушли мы благополучно. Не подвел нас «Иван-виллис». Вот стою перед тобой. Жив! Правда, не в лучшей форме…
Командир долго молчал, а я все ждал, когда он скажет свое веское слово насчет продажи «Ивана-виллиса». Но он так ничего и не сказал. Только буркнул:
— «Иван-виллис» Голуба. Он хозяин-барин. Ну, ладно, мне пора лечебную гимнастику делать. — И ушел.
Покупатель должен был прийти вечером, и, чтобы не видеть его ненавистных малиновых ушей, я решил на это время уйти из дома. Я не мог смотреть на то, как он будет копаться в моторе, яростно крутить заводную ручку. Мне казалось, что вместе с фронтовым автомобилем ему достанутся и память о войне, и дружба с Командиром — все, что есть у дяди Аполлона.
«Не заводись, «Иван-виллис»! Не поддавайся ему! Замри на месте!»
Я подошел к машине и стал печально разглядывать ее. Воспоминания дяди Аполлона ожили во мне, и я увидел фронтовую дорогу, старшину Голуба, новенькую машину, еще не получившую своего военного имени — «Иван-виллис».
И тут мой взгляд упал на густые заросли ежевики, покрывшие спуск к озеру. Если спрятать в них фронтовой автомобиль, никакой покупатель не найдет его! Неожиданная дерзкая мысль сразу овладела мной. Я уперся плечом в задний угол машины, напряг все свои силы и стал ногами отталкиваться от земли. Сперва «Иван-виллис» упрямился, но вот дрогнул и медленно сдвинулся с места. Я сделал шаг и снова напрягся. Пошел, пошел! Колеса вращались медленно, словно цеплялись за землю. А я, тяжело дыша, давил, давил на железное плечо фронтового автомобиля.
Но вот машина остановилась, словно встретила на своем пути препятствие. Я распрямился и увидел, что колеса замерли у самого обрыва — дальше двигаться не решались. Не зная, как быть, я забрался внутрь и сел на скрипучее сиденье. Потом я положил руки на баранку и стал крутить ее, словно управлял едущей машиной. Я перетрогал все рычаги, нажал на все педали. Отпустил ручной тормоз.
Говорят, что раз в жизни ружье стреляет само.
Видимо, этот закон касается не только ружей — старый фронтовой автомобиль вдруг сам тронулся с места и покатил.
Был ясный, солнечный день. Вздрагивая и переваливаясь с боку на бок, «Иван-виллис» катил по склону к озеру. Трещали кусты ежевики, из-под колес вылетали комья земли, колдобины, как подземные толчки, подбрасывали машину, но уже никакая сила не могла остановить старый автомобиль. Он летел вперед, набирая скорость. Я же изо всех сил вцепился в баранку, но не мог управлять бегом машины, а только держался, чтобы не выпасть. Свистел ветер, мелькали деревья…
Сперва я почувствовал резкий толчок. Потом почувствовал, что уже не еду, а лечу. Лечу и одновременно слышу страшный грохот… Мне казалось, что я летел очень долго. Даже когда я очутился на траве, полет мой продолжался. Голова гудела. Земля вращалась, как карусель. И ветер звенел в ушах.
Я открыл глаза. И в ожидании боли осторожно пошевелил рукой, ногами, головой. Боль я почувствовал в плече — тягучую, ноющую. И тут мне на память пришли слова дяди Аполлона: «Если я проснусь и почувствую, что у меня ничего не болит, — значит, я умер». У меня болело плечо. Я был жив.
Я был жив, а как же «Иван-виллис»? Я поднялся на ноги. Огляделся. И моим глазам предстала страшная картина. «Иван-виллис» стоял метрах в пятидесяти от меня, уткнувшись носом в дерево. Одно крыло болталось, издавая жалкий скрежет. Одной фары не было вовсе. Из расплющенного радиатора текла струйка воды. Правое колесо было как бы вывихнуто и почти плашмя лежало на земле.
Я понял, что «Иван-виллис» погиб. И причина его гибели — я сам.
Я был жив, у меня только болело плечо, а он уткнулся в дерево, разбитый, исковерканный, неживой.
Мне стало нестерпимо страшно. Я поднялся на ноги и побрел прочь…
Целый день я слонялся у озера, не решаясь подойти к разбитому автомобилю. У меня болело плечо, и я все время трогал его здоровой рукой. Но эта боль ничего не значила в сравнении с той неотступной горечью, которую я испытывал от мысли, что из-за меня старый фронтовой автомобиль «Иван-виллис» теперь стоит в кустах ежевики разбитый, неподвижный, неживой. И раздавленные ягоды алеют на капоте, как капли крови.
Когда на исходе дня я пришел домой, разбитая машина была окружена зеваками. Дядя Аполлон стоял тут же, бледный, растерянный, поглаживал рукой раненого друга. И молчал.
Вокруг шли пересуды. Одни говорили, что это хулиганы из баловства спихнули машину под откос. Другие обвиняли неудачливых угонщиков. Дяде же Аполлону, казалось, было все равно, кто был виновником гибели «Ивана-виллиса».
Явился покупатель. Он постоял у разбитой машины, почесал затылок. Потом сам себе сказал: «Может, это к лучшему». И ушел.
Что к лучшему? То, что «Иван-виллис» разбился?
Вечером я отправился к дяде Аполлону.
Я застал его в кухне, около большого оцинкованного корыта. Лицо его было красным, волосы слиплись, на лысине поблескивали бисеринки пота, а большие сильные руки были по локоть в белой пене.
Он стирал, широко и яростно двигая руками, словно вместо мыла держал рубанок и стругал доску.
— Дядя Аполлон, — тихо произнес я.
Он обернулся, посмотрел на меня через плечо и ничего не сказал. А я остался стоять за его спиной и ждал, когда он заговорит со мной.
— Ты что пришел, Валера? — наконец спросил он.
— Дядя Аполлон, это я… съехал на «Иване-виллисе».
Я думал, что дядя Аполлон накричит на меня и выгонит прочь. Но мой друг даже не изменился в лице. Только внимательно посмотрел на меня и сказал:
— Ты же мог разбиться, разумеешь?
— Лучше бы я погиб! — вырвалось у меня.
— Глупости! — Дядя Аполлон энергично махнул рукой, и на пол плюхнулись клочья мыльной пены. — Ты же хотел спасти его от позора. Спасибо тебе, Валера.
Дядя Аполлон замолчал, а потом мотнул своей головой и сразу перенесся в далекие годы, благо они всегда были рядом с ним.
— За несколько дней до победы ему тоже досталось. Рядом легли две мины. Тут судьба надолго разметала всех троих. Я очутился в одном госпитале, майор — в другом, «Иван-виллис» — на ремзаводе. Потом я долго разыскивал Командира. А «Иван-виллис» сам нашелся.
Дядя Аполлон через силу улыбнулся.
А перед моими глазами возник Командир, стоящий у окна, двумя руками опершись на палку. Я увидел его воспаленные веки, сизые волосы, выбившиеся из-под фуражки, глубокие складки у рта. Никогда еще чужие страдания по-настоящему не волновали меня. Но в эту минуту я почувствовал боль старого воина.
— Где же взять денег на врача из Сибири? — участливо спросил я.
— А? Денег? — дядя Аполлон вытер руки о фартук. — Деньги дело наживное.
— Я буду вам помогать! — воскликнул я, даже не подумав о том, как я смогу это сделать.
Но моя готовность тронула дядю Аполлона, и он заговорил со мной очень доверительно:
— Командир с больными ногами беспомощен, как ребенок. Я за него в ответе перед всем полком. Перед теми, кто жив и кого уже нет.
Дядя Аполлон поднялся, подошел к корыту и с яростью принялся тереть белье, словно оно виновато во всех его житейских бедах. А я сидел и наблюдал за его яростной работой. И вдруг дверь распахнулась — на пороге кухни стоял Командир.
Он был бледен, тяжело дышал, фуражка сдвинулась на затылок. Двумя руками опирался на палку. Его слегка покачивало от усталости. Сизые волосы беспорядочно налезали на глаза. У рта запали две глубокие жесткие складки. Я почувствовал, что ему очень больно.
Некоторое время он молча наблюдал за тем, как дядя Аполлон стирает, а тот не замечал гостя, и клочья пены, как стружки, вылетали из-под его рук.
— Где же твоя добрая хозяйка? — вдруг вместо приветствия произнес неожиданный гость.
Дядя Аполлон вздрогнул и вынул из корыта руки, виновато посмотрел на Командира.
— В отъезде, — робко сказал он.
— В отъезде? — не поверил ему майор. Он сделал несколько тяжелых шагов и буквально повалился на скамейку. — Я вижу, как она в отъезде. Сам стираешь?
Он спросил так строго, что уже невозможно было солгать, и дядя Аполлон, медленно вытерев руки, признался:
— Сам. Себе стираю… и вам… за компанию… Мне ничего не стоит.
Но Командир уже не слушал его. Он очень устал и был расстроен, раздражен. Голос его гремел на всю кухню.
— Послушай, Голуб! Наш полк фашисты не смогли разбить, а время многих бойцов уложило. Остались только мы с тобой да «Иван-виллис», — тут он усмехнулся, — наша единственная боевая матчасть.
Дядя Аполлон слушал, уронив на грудь свой могучий кумпол, на который не лезла ни одна каска. Он-то знал, что боевая матчасть разбита. Слушал, а потом, не поднимая головы и не глядя в глаза Командиру, сказал:
— Я говорил вам про сибирского доктора, который творит чудеса…
— Брось, Голуб, — Командир замотал головой, — не верю я в чудеса. Что, мне твой доктор новые ноги подставит? Не подставит! А со старыми уже сам бог ничего не сможет сделать…
Последние слова он произнес тихо, весь его запал кончился, силы иссякли.
И долгое время дядя Аполлон и майор сидели молча, обо всем они договорились, все поняли, но я-то знал, что самое страшное еще не сказано.
— Ну ладно, — сказал гость. — Заводи своего козла, отвезешь меня домой.
Он по привычке говорил с дядей Аполлоном командирским тоном, хотя время давно уравняло их, присвоило им одно общее звание — пенсионеры. Но отголосок прошлого был жив и одинаково дорог бывшему командиру и бывшему старшине.
— Опять не в порядке? Не заводится? — спросил он, видя, что хозяин не спешит выполнить приказ.
И тут дядя Аполлон поднял голову и маленькими прищуренными глазками посмотрел на Командира.
— Разбился «Иван-виллис», товарищ майор. Так разбился, что и костей не соберешь.
И дядя Аполлон махнул своей тяжелой рукой.
Некоторое время Командир молчал, словно смысл сказанного не сразу дошел до него, а потом вдруг потер лоб, надвинул фуражку на глаза и то ли поморщился, то ли улыбнулся. Я не рассмотрел.
— Вот это я понимаю! — воскликнул он. — Не сгнил на свалке, а разбился! В который раз уже разбился! А, старшина?
Мне показалось, что Командир не расстроился, а, напротив, повеселел, и вместе с тем смех его был необычный, такой, какой легко может сорваться на слезы. Но никаких слез не было.
— Можешь не докладывать подробности, — сказал он. — Со всеми случается. На то и машина, чтобы рано или поздно разбить ее. Помнишь, как такие «иваны» порой кувыркались у нас на войне? Сколько людей побили! А ты цел! И слава богу! Главное, что ты не пропал!
— Я того доктора все равно привезу, — упрямо сказал дядя Аполлон.
— Привези, привези, — как бы дразня, отозвался гость.
В том году весна выдалась дождливой, пасмурной. Наше озеро темнело и уже не отражало все краски жизни. Вода стала тяжелой, неподвижной, и, когда шли дожди, озеро заполнялось множеством вращающихся кружочков и оживало.
А далекие синие горы вдруг покрылись ослепительно белым снегом. И мне казалось, что там, минуя лето, осень, наступила иная жизнь с метелями, со скрипом лыж, с лиловыми столбами дымов. И в один прекрасный день белая лавина покатит оттуда на наш город и засыплет снегом «Иван-виллис», который стоит на спуске к озеру, беспомощно упершись в дерево…
Дяде Аполлону пора было возвращаться домой, а он все тянул с отъездом — не мог оставить двух попавших в беду друзей.
Последние дни мы реже встречались с дядей Аполлоном. Словно авария, случившаяся с «Иваном-виллисом», отразилась на нашей дружбе. И никто уже не сообщал мне, идет ли в Будапеште дождь или светит солнце, а озеро Балатон уплыло и растворилось в далеком прошлом.
А тут мы с мамой отправились на вокзал встречать тетю Иру. В нашем городе все поезда проходные, стоянка две минуты. И мы едва успели высадить полную, страдающую одышкой тетю Иру с ее бесчисленными вещами.
— Слава богу, доехала!
Тете Ире было жарко, и она расстегнула пальто. А мама все уговаривала ее застегнуться, потому что еще не лето.
И тут тетя Ира крикнула:
— Носильщик!
Неожиданно пред нами предстал дядя Аполлон. В белом фартуке, в железнодорожной фуражке, которая едва держалась на его большой голове. Он катил тележку, которая рядом с ним, огромным, казалась игрушечной.
Дядя Аполлон погрузил все тетины пожитки, а на меня даже не взглянул.
Он легко покатил по перрону тележку, а я пошел рядом с ним и тихо предложил:
— Можно помогу?
Дядя Аполлон ничего не ответил, даже не посмотрел в мою сторону.
Тогда на вокзале он как бы вообще не признал меня. Только когда мы подошли к автобусу и тетя Ира протянула ему деньги, он коротко сказал:
— С друзей денег не беру.
И покатил пустую тележку обратно.
Я вдруг почувствовал себя никчемным человеком. Я все думаю, переживаю за «Ивана-виллиса», за Командира, а бывший старшина катит свою тележку.
Вечером я спустился к дяде Аполлону. На мой стук никто не отозвался. Я постоял у закрытой двери, а потом вышел из дома и побрел в темноту. Накрапывал дождь. Ноги скользили по траве. Но я упрямо спускался по косогору к озеру. Неожиданно в темноте возникли очертания разбитой машины. «Иван-виллис» стоял, уткнувшись сплющенным радиатором в темный ствол вяза. Вода стекала с разбитого крыла, с брезентового верха, а единственная уцелевшая фара холодно мерцала, отражая свет далекого фонаря. Вид у «Ивана-виллиса» был такой несчастный, что у меня сжалось сердце. Даже покупателю с малиновыми ушами он оказался не нужен. В какой-то момент мне показалось, что «Иван-виллис» только что вернулся с войны и это «две мины», которые легли рядом, так искалечили его.
Я положил руку на тонкую баранку руля. Она была мокрой и холодной. Но постепенно от моей ладони баранка потеплела.
Когда теперь, много лет спустя, я вспоминаю тот дождливый вечер, у меня начинает щемить сердце. Тогда все отказались от старой машины — всему приходит конец, рассуждали они. И только я был полон решимости постоять за «Ивана-виллиса». Словно любовь к нему старых солдат влилась в меня и ожила с новой силой. Я решил действовать. Ведь я человек, а не белиберда!
В школе, в актовом зале, шел сбор дружины. Говорили о металлоломе — если соберем еще триста килограммов, то выйдем на первое место в городе. Все хлопали.
И тут я встал. До сих пор не могу понять, какая сила подбросила меня, и я встал.
— Что тебе, Валера? — спросила вожатая.
— Хочу сказать.
— Давай, только покороче. — Вожатая посмотрела на маленькие часики и объявила: — Слово имеет Валера Елкин.
Я зашагал к сцене. Когда поднимался по лесенке, то от волнения споткнулся — ребята захихикали. Я вышел на сцену и замер.
— Давай, Валера, не тяни время. — Вожатая снова посмотрела на часы.
Тут я вздохнул поглубже и сказал:
— А в Будапеште идут дожди.
Ребята засмеялись. Вожатая поморщилась:
— Ты это хотел сказать?
— Нет… Я хочу сказать про наш музей… В седьмой школе есть пушка «сорокапятка», а у нас — две ржавых каски и штык… Но для нашего музея есть боевая техника… «Иван-виллис».
В зале засмеялись. Кто-то крикнул:
— Развалюха.
Кто-то тут же предложил:
— Сдадим в металлолом — займем первое место!
Но я не слушал их. Теперь я уже не говорил, а выкрикивал:
— Он освобождал Будапешт!.. Он спас командира на Балатоне… — И тут я как бы захлебнулся и заговорил тихо: — Фашисты не смогли разбить полк. Его разбило время… Но живы командир и старшина Голуб… А изо всей боевой техники — «Иван-виллис»… Он не развалюха! Он память о Великой Отечественной…
Я замолчал. В зале было тихо, как будто все ушли.
Весь дом уже знал, что «Ивана-виллиса» берут в школьный музей Великой Отечественной войны. И все радовались, что судьба боевой машины сложилась наконец так удачно. Только наш управдом молча глядел в землю, и было непонятно, что у него на душе.
А тем временем к нашему дому подъехал самосвал и кран, похожий на жирафа. Осторожно опустился тяжелый крюк — перевернутый знак вопроса, — подхватил стальные стропы, которыми был перевязан автомобиль. Стрелы потянулись, что-то хрустнуло, звякнуло внутри, и «Иван-виллис» медленно поднялся над пожелтевшими кустами и полетел над землей.
Дядя Аполлон бегал внизу и, задрав голову, что-то кричал крановщику. Он был так встревожен, что не замечал знакомых, а когда «Иван-виллис» поплыл по воздуху, фронтовой шофер затаил дыхание и все боялся, как бы автомобиль не упал. Тогда уже не соберешь косточек!
Когда же старая машина в свободном полете, описав дугу, опустилась в кузове самосвала, дядя Аполлон занял свое место за рулем.
Стоял ясный, солнечный день. По городу медленно ехал самосвал и вез в кузове фронтовой автомобиль. А казалось, «Иван-виллис» двигается своим ходом, просто он неожиданно вырос и стал вровень со вторым этажом.
Когда он проезжал мимо белого дома с зеленой крышей, в открытом окне стоял Командир, двумя руками напряженно опираясь на палку. Сизые волосы неровно спадали на лоб, а глаза блестели, словно в них накапливались слезы. И складки у рта стали глубже. Из последних сил он поднялся на больные ноги, чтобы принять последний парад.
А дядя Аполлон сидел в кабине своего «Ивана-виллиса» и внимательно смотрел на дорогу. Его большие руки тяжело лежали на тонкой баранке руля.
Я недолюбливаю вокзалы, словно они единственные виновники всех расставаний. А как часто на их мокрых, продувных платформах люди расстаются навсегда.
Дядя Аполлон уезжал из нашего города на другой день после того, как решилась судьба «Ивана-виллиса». Мы вдвоем тащили до вокзала его старый потертый чемодан. Чемодан был полупустой и, когда мы надавливали на него с двух сторон, тяжело вздыхал, как кузнечный мех.
— Был бы у нас «Иван-виллис», не пришлось бы тащиться через весь город, — временами ворчал дядя Аполлон.
Обидно было ему: приехал на собственной машине, а уезжал на поезде.
На вокзале к нам присоединился Командир. Так мы и стояли втроем, молча поджидая поезд.
И надо же было такому случиться — на платформе вокзала вдруг появился наш управдом. Я узнал его по волчьей походке и подумал, что он забрел сюда случайно, но Пиксида шагал прямо к нам.
— Здравствуйте! — произнес он глухим голосом.
— Здравствуй, — ответил сухо Командир.
— Это наш управдом, — пояснил я, чтобы сгладить неловкость от неожиданной встречи.
— Интендант? — спросил Командир.
— Никак нет, — возразил Пушкевич, — санинструктор штурмового батальона.
Управдом — санинструктор? От удивления у меня округлились глаза, а дядя Аполлон приоткрыл рот.
— Ишь ты! — воскликнул Командир. — И живой?
— Живой, товарищ майор, — доложил он и поднял голову.
Я впервые увидел его глаза — маленькие, темные, йодистого цвета.
— Я, собственно, к вам, товарищ майор, — продолжал управдом. — Слышал, у вас с ногами не ладится?
— Ну?! — Командир сдвинул на затылок фуражку и вызывающе посмотрел на Пушкевича.
— Могу попытаться вылечить.
— Ты спятил, санинструктор! Да меня три профессора, три светила… — воскликнул Командир и неожиданно замолчал, так и не договорив про трех светил, которые пытались его вылечить. В нем, в старом солдате, вдруг проснулась далекая безграничная вера в могущество фронтового эскулапа, который спас стольких раненых, обреченных, что ему любой недуг теперь по плечу. И в сердце Командира бывший санинструктор штурмового батальона затмил всех профессоров. — А что ты думаешь, — сказал он, повернувшись к дяде Аполлону, — надо попробовать.
— Разумно, — пробормотал дядя Аполлон, все еще находясь под впечатлением неожиданного открытия.
— Я троих человек на ноги поставил. — Бывший санинструктор опустил глаза. — У меня есть дедовский рецепт. Сперва на себе испробовал. Потом на людях. Вы мне адресок оставьте, зайду погляжу ваши ноги.
И, наспех записав адрес, он зашагал прочь, не желая мешать расставанию близких людей. И долго еще его сутулая спина раскачивалась на перроне.
— Вот тебе и Пиксида! — тихо сказал дядя Аполлон, глядя вслед уходящему управдому. — Может быть, и вылечит.
Подошел поезд. Прогремели и остановились вагоны.
— Ну, прощай, Голуб! — сказал Командир. — Когда еще увидимся!
— Увидимся… если не возражаете. Жизнь, как земля, круглая. Рано или поздно повернется лицом к человеку, — успокоил его дядя Аполлон.
Они обнялись и долго не выпускали друг друга из крепких прощальных объятий.
Потом дядя Аполлон потрепал меня по плечу и то ли в шутку, то ли всерьез сказал:
— Остаешься за меня, Валера!
Подхватил чемодан и поставил свою огромную ногу на подножку вагона.
Поезд тронулся, поплыл вдоль перрона. А дядя Аполлон стоял в дверях боком, потому что проем был тесен ему. Чемодан, как верный пес, прижался к его ноге. Глаза бывшего старшины неотрывно смотрели на нас. А остатки бурых, вьющихся волос венком лежали на большой, тяжелой голове.
И на груди его сияла медаль за город Будапешт.