Правда о трагедии с линкором «Новороссийск» лежит глубоко в толще времени, скрытая — даже старательно замаскированная! — большой политикой. И поэтому она пробивается к людям вкрадчиво и долго. Наверное, надо хоть несколькими словами сказать, как развивалось то, что уже стало видимым, зримым, заметным глазу с дистанции лет.
— Вблизи Севастопольской бухты странные дела замечались еще весной 1955 года, — рассказывает Николай Николаевич Сидоренко, как мы помним, тоже служивший в то время в Севастополе на военном корабле. — Как-то мы в пору, когда еще принимали из капремонта свой крейсер «Молотов», вышли в море без сопровождающих эсминцев — незащищенные и обезоруженные. Далековато отдалились от Севастополя, и вдруг наши радисты заметили показавшиеся из моря перископы субмарины. Кто такие? Чьи? Радисты моментально послали позывной, а в ответ ни гу-гу. Они еще раз послали и еще раз. Молчат. Эге, видим, что-то не то.
Рассказывая это, Николай Николаевич не просто нервничал, а переживал те мгновения уже в свете случившегося, уже со знанием истины — у него дрожали губы и текли слезы.
— Мы отправили радиограмму в штаб. Из штаба нам сообщили, — продолжал он, — что советских субмарин в той акватории моря быть не должно и приказали немедленно возвращаться на базу.
— Было страшно? — спрашиваю. — Ведь вы ощутили близкое присутствие врага.
— Да, было страшно. И врага мы ощутили конкретно. Хотелось броситься в воду и во весь дух плыть к берегу самостоятельно. Казалось, что так надежнее, вроде так больше шансов уцелеть, — он немного поколебался и дополнил, чтобы не показаться человеком не храбрым: — На море, как и в воздухе, любую угрозу переживаешь острее, чем на земле.
— Ну да, на земле выжить-то легче, а там — чужие стихии. А дальше как разворачивались события?
— Навстречу нам вышли сторожевые охранники и вылетел самолет. Они сопроводили нас в безопасное место, а дальше мы сами вернулись домой. Вообще, — продолжает вспоминать мой рассказчик, — в горячем 1955 году вражеские разведчики почти как дома курсировали в наших водах, сея угрозу, чувство давления, грубой силы. До определенной поры это воспринималось как демонстрация военного превосходства, игра на нервах, возможно, провокация, но не как намерения. Так продолжалось всю весну, лето и всю осень.
Почти то же самое вспоминает Иван Петрович Прохоров, водолаз, принимавший участие в изучении поврежденного линкора «Новороссийск» и в подготовке экспертного вывода о причине взрыва: «Нам было известно, что за неделю до катастрофы линкор „Новороссийск“ стоял в Донузлаве, на северо-западе Крымского полуострова, и оставил свою стоянку после того, как летчики доложили командованию, что на небольшой глубине прослеживается субмарина. На запрос командования оперативный дежурный по флоту доложил, что вблизи Донузлава наших подводных лодок не должно быть. Тогда провели еще один поиск субмарины, который ничего не выявил. Решили, что летчикам примерещилось…»
Есть и другие опубликованные свидетельства, например матроса Виктора Ивановича Салтыкова — бывшего артиллериста зенитной батареи линкора «Новороссийск»: «В октябре 1955 года я дослуживал четвертый год и, в соответствии с новым приказом о четырехлетней службе на кораблях ВМФ, готовился к демобилизации. Уже считал последние дни, поэтому каждый из них помню отдельно. И вот за неделю до взрыва линкор стоял в Донузлавском порту. Вдруг в три часа ночи всю эскадру подняли по тревоге и срочно перевели в севастопольскую бухту. На командирском мостике, в офицерской кают-компании и в радиорубках говорили, что в Черном море проявилась неизвестная субмарина. Поэтому, дескать, нас и перевели под надежную защиту».
Этот рассказ бывалого матроса, которому повезло остаться живым, говорит о важнейших корабельных слухах (новостях) на флагмане Черноморского флота в двадцатых числах октября 1955 года. Такие разговоры не могли не навевать тревогу, которая усиливалась убеждением, что из всех объектов Черноморского флота самое большое любопытство врага привлекает флагман, т. е. линкор «Новороссийск». Убеждения базировалось на прецедентах, имевших место в 1954 году. Тогда над севастопольской бухтой появился иностранный самолет-разведчик, и команду «Новороссийска» подняли по боевой тревоге. На линкоре открыли огонь. Артиллеристы стреляли в самый зенит, так что осколки падали прямо на палубу, где собралась вся эскадра. Даже ведущего, правого замкового, в плечо поранило. Но самолету удалось скрыться, так как он шел выше того уровня стрельбы, который имели на линкоре. Правда, этого разведчика все равно сбили, только уже над сушей.
Итак, за линкором «Новороссийск» охотились, долго и тщательно изучали его стоянки, маршруты, дислокации.
И вот настала очередная пятница.
После ужина на корабле начались обычные дела: увольнение части экипажа на берег, развод наряда, баня и стирка. После удачных стрельб члены экипажа щетками драили на палубе (деревянной была лишь корма) свои робы и форменки. Стирали на совесть, то есть по-настоящему. А то ведь как бывало? Среди моряков встречались удальцы-молодцы, которые закрашивали грязные места на белых воротничках и белых брюках зубным порошком. Но ведь от линкоровца требовали, чтобы он имел безупречный вид! И за это шла борьба. Демобилизовавшиеся «новороссийцы» рассказывали, что помощник командира Сербулов, умел нехитрым способом выводить таких трюкачей на чистую воду. Перед увольнением он выстраивал тех, кто сходил на берег и был одет по форме «раз» — белый низ, белый верх, — в шеренгу, проходил вдоль нее, проводя короткой цепью по штанам. От кого поднималась белая пыль, того отправлял стираться…
Все шло штатным порядком. Часть старшин и матросов сошла на берег, съехало также большинство офицеров и лиц сверхсрочной службы. Кое-кому выпал «сквознячок» — побыть дома два дня и вернуться на корабль аж утром понедельника. Обязанности командира корабля должен был выполнять его старший помощник капитан 2-го ранга Григорий Аркадьевич Хуршудов, но он тоже сошел на берег, передав командование капитану 2-го ранга Зосиму Григорьевичу Сербулову, помощнику командира.
В полночь вернулись баркасы с матросами, находившимися на берегу в увольнительной. Вернулись все без замечаний.
Но на линкоре имела место неординарная ситуация: сутками раньше сюда прибыло двести человек пополнения, взятого из солдат Киевского военного округа. Во-первых, это было в два раза больше прежней нормы, что уже нагружало экипаж психологически — не так-то просто вписать в налаженный ритм работы так много новых исполнителей, еще необученных и неотесанных. Во-вторых, всеми своими навыками и помыслами это были люди глубоко сухопутные, попавшие на море неожиданно, что называется, как кур в ощип. И от резкой перемены своей судьбы несколько оторопелые и заторможенные.
Почему так получилось? Да потому что в этом году в два раза больше прежнего ушло в запас матросов и старшин — в силу закона о сокращении срока службы на флоте с пяти до четырех лет. Вот их и заменили соответственно увеличенным пополнением. А так как такое количество людей добрать из призыва не получалось по естественным причинам, то их взяли из пехоты. Бедные, бедные мальчики, разве они могли знать, что идут на алтарь Нептуну — в качестве безвинной жертвы. Впрочем, жертвы всегда безвинны.
Работа по приему увеличенного количества новичков нагрузила все обслуживающие службы экипажа, в частности интендантскую — надо было завести на линкор в два раза больше обмундирования и обуви среднестатистических размеров. Но с этим справились неудовлетворительно: новичков успели переодеть в матросскую рабочую одежду, но многих оставили в армейских сапогах. На ночлег их разместили в одном из носовых помещений линкора.
Новоявленные моряки, понятное дело, корабля не знали и, попав в обстоятельства крушения, оказались в западне, из которой даже видавшие виды мужчины выход находили не сразу.
В последний для линкора «Новороссийск» день город черноморской славы жил насыщенно и напряженно. Здесь отмечали 100-летие первой героической обороны Севастополя в 1854–1855 годах. На этот праздник приехало немало высокопоставленных гостей, в частности, Никита Сергеевич Хрущев, как раз отдыхавший под Ялтой, и Климент Ефремович Ворошилов. Продолжались также подготовительные работы к празднованию 38-й годовщины Октября.
После перехода на борт «Новороссийска» оперативного дежурного штаба эскадры вместе с обслуживающим персоналом, на его грот-мачте включили специальный сигнал — «флагманский огонь». Под вечер на рейде в севастопольской бухте находился линкор «Севастополь» и крейсеры «Молотов», «Фрунзе», «Михаил Кутузов», «Адмирал Нахимов», «Керчь», «Куйбышев», а также свыше десяти эсминцев.
В 1 час 30 минут вахтенный старшина на юте «Молотова» пробил в рынду три склянки. Едва стих звук последнего удара, как рядом глухо ухнул взрыв, а вслед за ним возник сильный толчок, и крейсер закачался на высоких волнах. Некоторые матросы, возбужденные гулянием по праздничному Севастополю, еще находились на палубе: прогуливались, переговаривались и старались успокоить свои впечатления. Ставшие невольными свидетелями, они с правого борта флагмана увидели внезапно выметнувшиеся языки пламени. Скоро, однако, пламя погасло, зато черный столб дыма поднялся выше фок-мачты и там образовал шапку в виде гриба. Крейсер «Молотов» стоял рядом с «Новороссийском» со стороны носа, поэтому с близкого расстояния все хорошо просматривалось. От взрыва многие моряки проснулись и тоже выбежали на палубу. Лунная ночь заливала землю просеянным светом — небо было затянуто жиденькой облачностью, словно марлей. Ярко светили прожекторы на соседних крейсерах. Настороженная тишина ловила звуки потревоженной жизни и наполняла пространство тревогой, от чего ощущение страшного несчастья стало почти материальным и передалось всем, кто не спал.
И все же трудно было предположить, что звук, больше похожий на мучительный вскрик моря, означал взрыв заряда невероятной силы, произошедший под килем флагманского корабля. Он насквозь прошил восемь его палуб и в одно мгновение остановил битье двухсот молодых сердец — все новички погибли. Останавливая в этом месте повествование для минуты молчания, я думаю об их судьбе. Если она столь невероятно мало отпустила им жизни, то хоть в смерти была милостива — многие парни не поняли, что произошло и что они умирают. Чего не скажешь о ста тридцати моряках, выброшенных за борт, получивших тяжелые ранения и вынужденных в беспомощном состоянии сражаться с морской стихией.
Закованный в броню корпус флагмана вздрогнул, и сквозь огромную пробоину, образовавшуюся вблизи носа, в его корпус с грохотом и клекотом хлынула холодная вода, перемешанная с донным осадком и человеческой кровью.
На всех палубах смертельно раненного исполина сразу же исчезло освещение, и он погрузился во тьму, оставшись, естественно, без сигнализации и радиотрансляции. Поскольку звук взрыва прошел от носовой части, дежурная служба и проснувшиеся моряки бросились на бак. В свете прожекторов, направленных на линкор с соседних кораблей, они увидели огромную многометровую брешь, зияющую посредине полубака, перед первой башней главного калибра. Ее вывернутые концы загнулись наружу, что указывало на то, что взрыв шел снизу, словно изнутри корабля. По палубе расползлись огромные трещины, доходящие до бортов. В воздухе стоял сильный запах пороховой гари. Окружающее пространство наполнилось стонами и криками. Из заливаемых водой помещений, а также из-за борта слышались голоса пострадавших, умоляющие о помощи. Рядом с брешью и в ее центре белели фрагменты тел, выброшенных из носовых кубриков, откуда, разламывая внутренность корабля, прошел огненный смерч.
И между седыми вершинами гор, окружающими город, заметалось сошедшее с ума эхо мгновенно поседевшей, увядшей жизни. Сдавленно застонал на гальке испуганный прибой и резко выгнулся крутой волной судорог. Желтые цукаты севастопольских фонарей, тускнеющие далеко в ночной мгле, беспомощны были что-либо осветить. Ни о чем не провещало небо, ничего не говорило окружающее пространство, занемела вода, еще не знающая, какое горькое молчание впитало в себя ее говорливое тело, какую тайну поглотило море и какую боль. Мгла заволокла, затянула… черная мгла закоптила белый свет, подлая мгла предательств и умолчаний.
Страшно помыслить, какими могли быть жертвы, если бы взрыв произошел под погребами первой артиллерийской башни главного калибра. Ведь там хранились десятки тяжелейших в ВМФ СССР — до 525 кг — крупнокалиберных зарядов и множество пороховых зарядов для них (160 кг для одного выстрела). К этим погребам оставалось рукой подать. А рядом находились такие же погреба второй башни главного калибра, за ними — артиллерийские погреба с боезапасом для противоминного и зенитного калибров, а в корме — еще погреба с боекомплектом для третьей и четвертой башни главного калибра. Всего на корабле было свыше дюжины артиллерийских погребов, в каждом из которых хранился не один десяток тон боезапаса разного рода.
К счастью, взрыв не зацепил ни одного из них, а находящиеся там боеприпасы не сдетонировали. Если бы такое случилось, линкор взлетов бы в воздух вместе со всем экипажем, превратившись в щепки. Тогда потерь было бы в десятки раз больше, так как рядом с линкором на бочках стояли другие большие корабли эскадры — пять крейсеров с боекомплектом на борту. Наверное, на то и делался вражеский расчет, но иногда доброе провидение вмешивается-таки в ход событий, спровоцированных дьяволом. Хотя о каком добром провидении можно говорить при таком количестве жертв…
Паники на взорванном линкоре не было, был миг короткой растерянности вахтенного офицера, после которого здесь сначала объявили аварийную, а затем, по приказу помощника командира корабля капитана 2-го ранга Сербулова, и боевую тревогу. Так как не было электричества, тревогу пришлось объявлять с помощью рынды, боцманских дудок и голосами посыльных. Экипаж довольно быстро занял места, предписанные боевым и аварийным расписанием. А через мгновение здесь задраили водонепроницаемые корабельные перегородки, люки и горловины. Некоторые, увидев разбитый нос корабля, подумали, что началась война и на корабль напали с воздуха, что в него попала бомба. Поэтому прозвучали команды усилить наблюдение за воздухом и водой, оглянуться в помещениях, в артпогребах и отсеках. К зенитным пушкам подали боевые патроны. Но, дело, как скоро разобрались, было в другом…
Прошло время, но не проходит боль и не забывается ужас, испытанный теми, кто находился на агонизирующем линкоре, кто костями и сердцем почувствовал тот взрыв, пережил гибель своих товарищей, потерю боевой техники. Их память не покрылась пеплом забвения, она остается такой же острой и теперь, как была тогда. Слушая их, я представляю, что переживал Юрий Артемов. Он все рассказал бы нам сам, если бы ему удалось уцелеть. А возможность у него была!
Рассказов о гибели линкора «Новороссийск» хватает. И когда слушаешь их или читаешь, то диву даешься, что в стуже моря, в мороке ночи, в мазуте и человеческой крови, когда на глазах гибли сотни молодых ребят, живые замечали все, каждую мелочь. Оно врезалось им в память помимо воли. Ведь только миг отделял каждого из них от смерти, один миг. Вот он и не дает покоя их душам: все кажется, что можно было спасти остальных пострадавших, находящихся тогда рядом, что вот же они — протяни руку и вытяни их из небытия, перетяни на свою сторону, на сторону жизни.
«Новороссийцев» и линкор спасали все, находящиеся тогда в севастопольской бухте.
— На шесть часов утра 29-го октября 1955 года у нас был назначен выход в море, — делится Николай Николаевич Сидоренко собственными воспоминаниями об этих событиях. — Перед столь ответственной работой мы должны были хорошо отдохнуть. Вполне понятно, ночью, в момент взрыва, я находился в каюте, спал. Вдруг что-то толкнуло крейсер так, что меня подкинуло на койке. И тут же послышался приглушенный хлопок. Крейсер «Молотов» стоял в Северной бухте на бочке № 3, это на расстоянии двести пятидесяти метров от флагмана, понятно, что взрыв ощутимо сказался на нем. Я проснулся, ловя себя на надежде, что мне приснился дурной сон. Однако помимо надежды в голове зароились недавние картины, припомнился случай, когда в марте нас преследовала вражеская субмарина… И я понял, что враги уничтожают наш флот. Но вот прошло не больше двух-трех минут, и прозвучала команда: «Баркас к правому трапу! Кормовой аварийной партии выстроиться на юте!». Я облегченно вздохнул. Верите? Ведь что-то делать — лучше, чем находиться в неведении. Все команды мы выполняли чрезвычайно быстро, четко. В каждом из нас ощущалась внутренняя напряженность, усиленная страшной догадкой, хоть мы ни о чем не говорили. На юте уже был наш непосредственный руководитель — командир дивизиона живучести Виталий Говоров. В первой аварийной партии нас было 20 человек, и мы везли с собой санитарную группу. Когда мы выстроились, командир крейсера капитан 1-го ранга Каденко поставил задачу: «Отправиться на линкор „Новороссийск“ и оказать помощь». Получилось, что уже через десять минут после взрыва мы вышли на помощь флагману. А после нас с «Молотова» вышла еще одна аварийная партия, чуть поменьше.
По боевой тревоге Николай Николаевич Сидоренко был записан в состав кормовой аварийной партии. И вот она, боевая тревога, прозвучала на «Молотове». Не учебная, а настоящая. Это казалось диким и невероятным. Если бы не звук взрыва, который услышали все, не ощутимое волнение моря, ни за что не поверил бы, что это происходит в действительности. Но это не было сном, это было страшной явью. Раздумывать было некогда, на крейсере начали разбирать спасательные средства, медицинские группы готовились к отправке по оказанию помощи пострадавшему линкору.
— Оказавшись на воде, мы увидели, что возле борта флагмана уже находится пожарный катер «ПЖК-37» и спасательное судно «Карабах». Позже подошло еще одно спасательное судно, три буксира вспомогательного флота и четыре водолазных бота, — качая низко опущенной головой, говорил Николай Николаевич.
— А что лично вам пришлось делать? — спросила я как можно тише, чтобы не потревожить его состояние, похожее на мысленное пребывание в той ночи, в том месте.
— Меня и Михаила Богданова, еще одного матроса из отделения электриков, которым я руководил, командир дивизиона живучести Виталий Говоров назначил переправлять на берег раненых. «Высадите нас на борт флагмана, а сами спасайте людей», — приказал он, профессиональной интуицией определив ситуацию. Мы так и сделали.
— Так вам пришлось все время возить пострадавших? — переспросила я.
— Именно так. Ставя перед нами такую задачу, Говоров, конечно, отступал от правил. Видимо, пострадавших, находящихся на линкоре и в воде, должны были подбирать другие спасатели. Но то ли они не успевали, то ли задерживались… Не знаю. А между тем вокруг линкора поверхность моря кипела от бессчетного количества беспомощных и оглушенных взрывом людей, барахтающихся и зовущих на помощь. Мы с этим столкнулись сразу же, когда шли к линкору! Мы не смогли пройти мимо них. Это было невозможно! Каждый из нас понимал, что людям в воде грозит неминуемая смерть, ведь они находились во враждебной стихии, с которой не могли сражаться. Они нуждались в немедленной помощи. Кое-кто плыл в сторону суши своими силами, но, забегая наперед скажу, что не все доплывали — сказывались травмы. Вот Говоров и принял такое решение, чтобы мы им помогали. Подбирать и вылавливать людей из воды мы начали сразу как отошли от своего крейсера и увидели эту картину. А когда высадили свою аварийную группу на флагман, то вдвоем с Мишкой Богдановым повезли выловленных людей на сушу, подбирая по дороге новых пострадавших. А на берегу уже работали врачи из военно-морского госпиталя, тоже поднятые по боевой тревоге. Ой, что там творилось! — Николай Николаевич скомкал губы жесткой ладонью и отвернулся, скрывая слезу.
Аварийщики кружили вокруг подорванного корабля, маневрировали среди волн и обломков, поднимались на борт «Новороссийска» и, преодолевая неожиданные препятствия, проникали в затопленные каюты, которые были битком набиты утопленниками, убитыми и ранеными взрывом людьми. Сразу стало понятно, что количество жертв переваливает далеко за сотню.
Тем временем аварийные бригады с крейсера «Молотов», прибывшие на линкор, вели себя героически. Наверное, это были единственные люди на терпящем бедствие флагмане, которые с первых минут не растерялись и действовали четко и слаженно. Хотя увиденные ими картины потрясали. От них просто можно было сойти с ума. Например, они увидели молодого матроса, придавленного восьмисантиметровой вывернутой броней. Матрос еще казался живым, вяло двигался, старался своими силами снять захват загнутого на него металла. Кто-то из спасателей попробовал помочь ему освободиться, а в его руках… осталась только верхняя часть пополам разрезанного тела. Просто тело продолжало двигаться в предсмертных конвульсиях.
Разбираться, кто из пострадавших на «Новороссийске» жив, а кто нет, времени не оставалось, поэтому всех подряд передавали на баркасы, а те везли их на берег и передавали военным медикам.
— Теперь легко говорить: перевозили, передавали… А тогда некоторые умирали по дороге, уже на баркасах — на наших руках, на наших глазах. Это не забывается! Я чувствовал себя не лучше мертвеца, так как умирал не раз и не два, а вместе с каждым из них, — глухим голосом рассказывал участник тех событий с крейсера «Молотов». — Беспощадность смерти и молодость тех, кого она забирала, убивали еще одним взрывом, вспышкой гнева и желанием мести.
От большого количества трупов, поднятых на поверхность из внутренних помещений корабля, на палубе «Новороссийска» скоро не стало свободного места. В стороне сгрудились легкораненые, которые могли самостоятельно держаться на ногах. Судовые медики оказывали им первую помощь, и они ждали отправки на берег.
— Не побывав на борту линкора, я не знал о пробоине, о том, что флагман обречен, что в той или иной мере пострадал весь экипаж, насчитывающий свыше полторы тысячи людей — молодых, самых лучших, — рассказывал дальше Николай Николаевич. — Поэтому не совсем представлял масштабы бедствия. Только видел, что произошло что-то страшное, бессмысленное, непоправимое. И лишь на усеянном пострадавшими берегу, которых было потрясающе много, которых привозили не только мы, я воочию убедился в грандиозности катастрофы, осознал ее размеры, понял, что произошла национальная трагедия.
Погода стояла тихая и тепла, волны чуть слышно плескались, били о борта судов и баркасов. Элегически светила луна. Но воздух над морем был отравлен страданиями моряков, находящихся в шоковом состоянии и еще не осознавших, что с ними случилось. Ведь многие спали, когда произошел взрыв.
Вода между судами в зоне катастрофы продолжала бурлить телами, количество которых, казалось, не уменьшалось. Николай Николаевич сдавал медикам одних раненых и ехал за другими. Так и курсировал от «Новороссийска» до берега и обратно. Иногда спасал тех, кто не мог уже сам забраться на баркас, выхватывал их из воды с помощью багров или бросал им индивидуальные плавсредства.
А вот что рассказывает сам Виталий Говоров, командир дивизиона живучести с крейсера «Молотов», о работе той части аварийной бригады, что высадилась на линкоре: «На борту „Новороссийска“ мы оказались уже через десять минут после взрыва. Линкор стоял с малым дифферентом на нос, с небольшим креном на правый борт. Освещения в носовой части не было. Я отчитался вахтенному офицеру о прибытии и направился в район взрыва.
Увиденное там ошеломляло: развернувшиеся лепестками листы брони горой поднимались над палубой, а на их рваных остриях висели искромсанные человеческие останки. Ноги увязали в толще осевшего тут донного ила, окрашенного кровью. Не встретив никого из командования линкора, я пошел искать пост энергетики живучести. По дороге в одном из помещений столкнулся с матросами аварийных постов. Их было около пятнадцати человек. Они ждали команд, которые все еще к ним не дошли. Ужас! Я оказался единственным офицером в этой части корабля, поэтому принял командование на себя. Телефонная связь не работала, в помещении было темно… Сначала я приказал крепить носовую переборку и палубные люки, так как через них уже просачивалась вода. Затем часть матросов отправил закрывать иллюминаторы. Я никого из них не знал, равно как не знал и строения этого корабля, но чудесно понимал, что надо бороться. Я рассчитывал на выучку матросов и не ошибся.
Аварийщики были хорошо подготовлены, знали свое дело. А вода все прибывала. Крен сместился на левый борт, дифферент увеличился. Через палубные люки с каких-то помещений, куда мы добраться не могли, помещение заливала вода. Без водолазных аппаратов матросы ныряли в люк и старались изнутри закрыть щели. Только когда вода дошла до подбородка моих ста восьмидесяти шести сантиметров роста, я дал команду покинуть помещение. Все сильнее ощущался дефицит аварийных материалов и инструментов. Для того чтобы задраивать щели, в дело пошли столовые ложки и вилки, вместо пакли рвали простыни, вместо молотков использовали собственные кулаки, обмотанные полотенцами».
А линкор тем временем увеличивал крен на левый борт. На верхней палубе кормы стояло девятьсот человек экипажа, построенных в шеренги, ждущих команды. И никто из них до последней минуты не сделал ни наименьшей попытки спастись самостоятельно — моряки верили своему командованию, что оно все сделает для их спасения. Уже аварийным бригадам с других кораблей поступила команда не приближаться к «Новороссийску», так как он будет тонуть, а этим обреченным ничего не сказали. О них не позаботились.
«А как же эти люди? — думал Николай Николаевич, шныряя на своем баркасике вблизи раненого гиганта, вглядываясь в него, резко освещенного прожекторами. — Почему они не прыгают за борт? Ведь это шанс!! Неужели их не предупредили?»
Говорят, что какие-то аналогичные приказы поступали и командованию линкора. Мол, не зря ведь матросы, старшины и офицеры через узкие люки и горловины внутренних помещений, палуб, надстроек, башен начали выходить наверх и строиться на верхней палубе, на юте, рядом с теми, кто находился там уже давно. Кто знает… Видно, поздно они поступили, те приказы…
Группы моряков быстро высаживались на суда, которые, не считаясь с предостережениями, приближались к «Новороссийску». Но вот на флагмане погас «флагманский огонь» — это означало, что оперативный дежурный штаба эскадры покинул тонущий корабль.
«Ну, прыгайте! Прыгайте за борт, ребята-а!!!»
Но они стояли… Даже видя, что погас «флагманский огонь», понимая, что линкор остался без командования, они продолжали надеяться, верить… ждать команды…
Неожиданно флагман вздрогнул, словно живой, чуть выровнял свое положение, потом снова резко накренился налево. Дальше левый крен стал стремительно нарастать. Тесные шеренги моряков, стоящих на юте в надежде на спасение, как горох покатились в темную морскую пучину, наконец-то начали спрыгивать с палубы, исчезающей под их ногами. Сорванные с мест надстройки и башни, зенитные установки, оборудование — все это валилось вниз и со страшным грохотом падало на палубу, скатывалось в воду, по пути калеча и убивая людей.
Около четырех часов утра линкор стремительно повалился на левый борт и перевернулся вверх килем. Носовая часть корпуса полностью исчезла под водой, а в корме оголились огромные гребные винты. Из физики известно: если нижние палубы сухие, а верхние заполнены водой, опрокидывание любого судна закономерно и неотвратимо. Справедливо и обратное: если судно перевернулось, значит его нижние палубы были сухие, а верхние заполнены водой. Таким образом, личный состав на нижних палубах линкора был блокирован забортной водой с верхних палуб, и не мог покинуть аварийные отсеки. Он был обречен на гибель еще до опрокидывания корабля. Это стало одной из причин многочисленных жертв среди моряков, медленно умиравших на «сухих» боевых постах внутри затонувшего корабля.
Линкор опрокидывался и тонул на глазах сотен несчастных людей, ссыпавшихся в воду и еще не успевших отплыть от него. При виде темной стальной махинищи, накрывающей их, они издали глухой вопль ужаса. В мгновение все было кончено — они исчезли под линкором. И все затихло. Судьбу каждого теперь вершил фатальный или счастливый жребий.
Начался второй акт трагедии, где жертвами стали еще сотни моряков.
Виталий Говоров припоминает о сказанном выше: «А со временем нам передали команду, чтобы прибывшие с других кораблей собрались на юте. Я поблагодарил матросов за мужество и вышел на палубу. Но попасть на ют не успел, прошел всего пятнадцать-двадцать метров по левому борту, как корабль начал опрокидываться. Успев схватиться за поручень трапа, я заметил, как стремительно промелькнул флаг на фоне освещенных домов за угольной пристанью.
Я падал спиной вниз и видел, как с палубы корабля, накрывающего меня, с грохотом сыпались в воду люди».
— До сих пор мне слышится нечеловеческий отчаянно-беспомощный вопль, вырвавшийся из тысячи глоток тех, кто падал в воду вместе с кораблем или попал под его громаду, — дополняет воспоминания своего командира Николай Николаевич. — Мы с Михаилом были на своем баркасе неподалеку от тонущего линкора, все видели и слышали. Тот вопль очень быстро затих, он звучал какой-то короткий миг и сразу пропал. И тем страшнее был! Вдруг настала тишина, и даже волны перестали издавать хлюпающие звуки. Только на фоне этой тишины, как в аду, выныривали из толщи воды воздушные шарики и с треском лопались на поверхности.
Виталий Говоров рассказывает, что с ним происходило под водой: «Меня накрыло кораблем и я на миг потерял сознание, но скоро пришел в себя от того, что все вокруг кишело, со всех сторон меня толкали ногами и руками. Попробовал двигаться и я, но не смог. Моя грудь была прижата к чему-то плоскому, что вдавливалось в меня с невероятной силой (еще бы не тяжело было — держать на своей груди тонущий линкор!) Ощущение этого натиска не забывается и поныне. Я наглотался воды и снова потерял сознание. Последней была мысль: „Как по-дурному приходится погибать…“
Сознание вернулось снова, когда меня понесло вверх в огромном пузыре воздуха. Мне невероятно повезло: этот пузырь вырвался из затопляемого помещения и, оборвав пуговицы на кителе и сорвав с меня брюки, выбил меня из-под палубы. Я вынырнул на поверхность недалеко от линкора и невольно начал отгребаться от него, чтобы не попасть в водоворот».
— Мы вытянули нашего командира на баркас недалеко от линкора, к которому отважились приблизиться, не считаясь с воронками. Лезли туда — как сердце мое чуяло, что так надо делать! — дополняет рассказ своего командира Николай Николаевич. — Сначала не узнали его, и он нас не узнавал, вырывался, кричал, что надо отплывать подальше от корабля. От резких движений у него вдруг открылось кровохарканье. Вид у него был страшный: грудь расплющена, со спины сорвана кожа, правая рука висела, как тряпка.
— А таки выжил, — откликнулась я. — Еще и отгребался от линкора.
— Выжил. Оказалось, что он еще получил сотрясение мозга и оторванную правую лопатку. В итоге стал инвалидом, но живым, — рассказчик впервые за все время беседы улыбнулся.
— А другие ребята из вашей аварийной группы?
— Еще пятеро отделались незначительными травмами, а двое не вернулись… Правда, и со второй группы не вернулось три человека…
То, что творилось в воде на месте трагедии, тяжело передать. Самое страшное происходило в кормовой части линкора. Даже те счастливцы, которым удалось спастись, выбраться из морской пучины, позже не могли описать, что творилось с ними и на их глазах. Им не хватало слов.
Моряки, которые замешкались, покорно стоя на палубе в ожидании спасения, сваливались с накренившегося в падении корабля на головы своим товарищам, попавшим в воду минутой раньше и не успевшим отплыть подальше. В воде те и другие — одетые в бушлаты и матросскую робу, в обуви — образовали беспомощную толчею, слепую стаю, скопление людей, барахтающихся, цепляющихся друг за друга в стремлении выжить. Кое-кто успевал ухватиться за плавающий предмет, упавший с корабля или брошенный со спасательных баркасов и катеров. Но большинство людей быстро тонули. При этом они тянули за собой находящихся рядом. В таких ситуациях даже ловкие пловцы не имели силы вынырнуть на поверхность после падения с высоких надстроек и бортов линкора. Те, кому сверхчеловеческими усилиями удавалось удерживаться на поверхности воды и освободиться от мокрой одежды, старались поддерживать товарищей. Но и такие «цепи», перегруженные обессиленными, растерянными матросами, скоро рассыпались и слабые тут же погибали. Море кипело кровью и травмированными телами.
Были моряки, успевшие прыгнуть в воду чуть раньше опрокидывания корабля и даже отплывшие подальше от него. Но тонущий гигант «догнал» их и накрыл своим телом. Другие вроде и отплыли на приличное расстояние, однако быстро истощались, теряли силу, и их уносило на дно мощными потоками воды, хлынувшей внутрь корабля. Очень многие погибли иначе: разбились о правый острый бортовой киль, который «наехал» на них снизу, рывком выступив из воды. Корабль еще оставался на плаву, и некоторые моряки взбирались на его обнаженное днище, раздирая в кровь руки и ноги об острые наросты ракушек на обшивке.
Аварийщики доставали людей из воды руками и специальными крюками, кое-кому бросали спасательные круги, жилеты, деревянные предметы. Все это происходило в кромешной тьме. Слабенький свет луны исчез, флагман больше не светился, а свет, который шел сюда от прожекторов соседних кораблей, закрывали тени множества плавающих спасательных судов.
Николай Николаевич вспоминает такой случай. Он продолжал вывозить на сушу раненых и передавать работникам госпиталя. И вот он стоял на берегу, ожидая, когда разгрузят его баркас, и увидел моряка, отчаянно удерживающегося на волнах. Подплыв почти к самому срезу воды, тот моряк почему-то никак не мог окончательно выбраться на сушу. Кто-то крикнул: «Браток! Здесь уже мелко, выходи!» Но моряк молча продолжал колотить по воде руками. Тогда один из легкораненых моряков бросился к нему, чтобы помочь выйти. И тут обнаружилось, что у моряка нет обеих ног! За ним волочились, оставляя в воде кровавые следы, перерубленные, очевидно гребным винтом спасательных баркасов, культи. Моряка подхватили на руки и вынесли на берег.
Напряжение доходило до того, что у некоторых «новороссийцев», уже спасенных или тех, кто своими силами доплыл до берега, не выдерживало сердце и они падали замертво. Так погиб представитель особого отдела эскадры, ответственный за корабль.
Николай Николаевич шел к берегу с полным баркасом, когда у одного из офицеров случился, как ему показалось, обморок от перенапряжения, и он не сразу понял, что тот умер. Высшие флотские чины, которые прибыли на линкор после взрыва, тоже оказались в воде. Почти всем им повезло спастись. Вице-адмирала Пархоменко живым и невредимым подобрал второй баркас с крейсера «Молотов», который после доставки второй аварийной группы на линкор тоже остался спасать утопающих. Вице-адмирала пересадили в шлюпку и отвезли на Графскую пристань, откуда он, мокрый и полураздетый, отправился в штаб флота, чтобы доложить о катастрофе в Москву.
Поныне Николай Николаевич не может забыть ту страшную ночь. Не раз она возвращалась к нему в страшных снах, где повелитель моря Нептун продолжал хрустеть принесенными в жертву людьми, громко щелкая челюстями и подбирая слюну с жирной бороды.
После гибели «Новороссийска» над водой осталась торчать кормовая часть днища длиной около сотни метров и высотой до трех метров. Опрокинутый гигант продолжал медленно погружаться в воду, вернее, уходить в ил.
Свыше трехсот человек из тех, кто стоял на палубе или кто оказался в воде возле него и не успел отплыть, погибли одномоментно, когда линкор перевернулся. А внутри осталось еще свыше ста моряков, часть которых до последнего вздоха находилась на своих боевых постах, другие же находились в кубриках, так как по правилам боевой тревоги, о которых уже говорилось, кубрики были закрыты.
И их надо было спасти, поэтому, как только утихли волны, поднятые гибелью корабля, восстановились спасательные работы. Все понимали, что без спасателей моряки, попавшие в ловушку моря, обречены на медленную мученическую смерть в воздушных мешках. Скоро после смятения, вызванного окончательным погружением «Новороссийска», те моряки, что искали спасения на его обнаженном днище, а также те, что подходили к нему на спасательных судах, начали слышать идущие изнутри корпуса частые постукивания, которые со временем нарастали и вскоре превратились в сплошной глухой звук. Об этом, конечно, немедленно доложили командованию. Но… распоряжение сверху опять почему-то опаздывало. А люди, заживо захороненные под водой, надеялись, призывали на помощь, давали о себе знать.
Наутро второго дня видимое погружение корабля прекратилось, его корпус остановился и на некоторое время занял устойчивое положение. То, что помещения и отсеки поверженного исполина были задраены по-боевому, т. е. имели удовлетворительную герметичность, давало повод надеяться, что большого объема остающегося там воздуха морякам хватит, чтобы выжить и дождаться спасения. Приказов свыше относительно помощи этим людям все еще не поступало. Спасателям было невыносимо слышать мольбы о помощи, доносящиеся из-под воды, и ничего не делать. И они по собственному почину начали отыскивать возможность помочь несчастным.
Вечер последнего для «Новороссийска» дня был тихим, теплым и багряно-красным — погожий вечер середины осени. Но Николаю Николаевичу Сидоренко виделось в этом цвете заката что-то зловещее, что вызывало неприятное и тревожное чувство.
Солнце красно поутру — рыбаку не по нутру,
Солнце красно вечером — рыбаку боятся нечего.
Он припомнил эту морскую прибаутку и успокоился. Но и утро засвечивалось хмурым и печальным светом, как будто небо знало толк в человеческих проблемах и сейчас грустило вместе с ними. Новый день запустил короткую руку в чащобу ночи, и над горизонтом потянулись густо-розовые пряди. В свете тусклого солнца удивительно странными были краски умирающего октября.
Утром подошли спасатели подводных лодок «Бештау», «Скалистый» и прочие, где были опытные водолазы. Рассказ об их работе составляет отдельную страницу этой трагической истории.
Вообще водолазы развернули свою работу еще тогда, когда днище линкора торчало над водой. Первой их задачей было достать со дна моря утопленников. Производить эти работы приказали только ночью. А как, когда на дне и без того стоит темень? Нашли такой выход: днем водолазы обследовали дно, находили тела погибших и закрепляли на каждом из них бечевку, а второй ее конец фиксировали на своем поясном ремне. Потом всплывали на поверхность и здесь второй кончик каждой веревки перевязывали на борт судна, чтобы поднять покойника, когда стемнеет. Под вечер весь борт стоял в узелках.
Ночью подходила десантная баржа, водолазы вынимали из воды найденные тела и погружали на нее. А дальше переправляли их на Инженерную пристань. И снова возвращались на морское дно, начинали новый круг той же работы.
«Когда спасли всех, кто находился в воде, и оставалось оказать помощь закрытым в герметичных помещениях затонувшего линкора, мы возвратились на свой крейсер. Настала очередь работать водолазам специальных спасательных судов, — снова делился воспоминаниями Николай Николаевич Сидоренко. — Но моя миссия продолжалась, так как надо было найти двух матросов из моего электротехнического отделения, хотя бы среди погибших. Утром мне давали выпить полстакана спирта и везли на их опознание среди множества вынутых из воды тел, лежащих рядами прямо на земле. Таких поисковиков как я с разных кораблей набралось несколько человек. Мы ходили группкой, чтобы не так жутко было, и всматривались в распухшие, изъеденные мазутом лица. Но узнать никого не могли, при мне только одного мальчика распознали по родинке на ноге. Офицер, который нас сопровождал, записал его фамилию в блокнот, затем бросил найденные документы в длинный фанерный ящик. Там уже лежала груда боевых книжек и комсомольских билетов, пропитанных водой, в которых прочитать ничего не удавалось».
Мертвых, пробывших в воде несколько часов, уже тяжело было узнавать — соль очень быстро разъедала тела, делала неузнаваемыми. Николай своих матросов среди погибших не нашел и ему думалось, а вдруг они не утонули, а находятся внутри линкора? Вполне возможный вариант, ведь они работали именно в отсеках потопающего корабля, боролись за его живучесть. Эта мысль окрыляла не только его, но и других поисковиков и они, взобравшись на киль перевернутого исполина, старались достучаться до людей, закованных внутри, и установить с ними связь. Не удалось, из-под воды продолжали доноситься только хаотичные стуки, как и в начале.
И все же эти усилия оказались не напрасными. Профессиональные спасатели, увидев, что они слушают корпус корабля, присоединились к ним, не ожидая приказов. По силе идущего изнутри звука они определяли местонахождение людей, кто из них расположен ближе к кормовой оконечности днища. Нашлось и место с тонким промежутком между днищами корпуса, лежащее близко от внешней обшивки корабля. Оно приходилось на местоположение одной из дизель-электростанций. Конечно, там должны быть люди! В десять часов утра моряки со спасательного судна «Бештау» под командованием капитан-лейтенанта Малахова именно здесь сделали первый разрез корпуса с помощью автогенных резаков. Какой огромной была радость, когда из отверстия на поверхность вышло семь моряков, героев, до последнего обеспечивающих линкор электричеством с 4-й электростанции.
Успех прибавил спасателям настойчивости, они начали действовать активнее, снова резали обшивку днища, снова резали… Но из прорезов только со свистом выходил воздух.
С каждой попыткой все больше и больше воздуха выходило изнутри корабля, и все меньше воздушных мешков оставалось там. А это означало, что, во-первых, все менее короткой оставалась жизнь замурованных моряков, и во-вторых, что линкор терял остатки плавучести. Он снова начал тонуть, навсегда отсекая своим пленникам путь к возможному спасению. Попытки проникнуть внутрь корабля не прекращались, в сделанные отверстия ныряли даже люди без водолазных костюмов.
Второй успех был не таким окрыляющим: спасли лишь двух человек. Собственно, их чудом подняли наверх. Под водой искали начальника технического управления Черноморского флота инженер-капитана 1-го ранга Иванова. Водолазов предупредили, что на посту энергетики и живучести Иванов переоделся в рабочий китель с капитан-лейтенантскими погонами и, вероятно, именно там и находится.
И вот на третьи сутки постоянных попыток определили, что в 31-м кормовом кубрике есть живые люди. Кубрик был почти полностью затоплен водой, и моряки плавали там в непроглядной тьме, удерживаясь за пробковый матрас.
Звуковые сигналы о спасении, поступавшие из затонувшего корабля, погруженного теперь на недосягаемую глубину, с каждым днем делались слабее. И вдруг закованные под водой моряки запели «Варяг»! Потеряв надежду на спасение, они посылали живым последний привет, посылали весть о своем сопротивлении трагедии, о своем непобедимом духе, о верности кораблю, с которым теперь сливались в одно и погружались в вечность. Они уходили в общую с линкором историю спокойными, собранными, с осознанием того, что произошло. А потом затихли. И это было страшнее всего — понимать, что большое количество людей погибло по вине живых, не справившихся с ситуацией, не сумевших сплотиться и оказать квалифицированную помощь.
Неподалеку от места гибели линкора «Новороссийск» работала группа ученых, проводивших эксперименты по подводной беспроволочной связи с легкими водолазами и аквалангистами. В три часа ночи под 29 октября 1955 года их побеспокоили военные моряки и попросили присоединиться со своей аппаратурой к спасательным работам.
«Я включил прибор, довел его до рабочих параметров, — рассказывает радиоинженер Виктор Михайлович Жестков, — и взял микрофон. Когда связь наладили, с моряками, остающимися под водой, начал говорить руководитель черноморских подводников, контр-адмирал Флота Николай Иванович Смирнов».
«В наушники гидрофона донеслось едва слышное пение, — делится воспоминаниями Николай Иванович. — Все, кто был на спасательном катере, прикипели к выносному динамику. „Врагу не сдается наш гордый „Варяг“. Пощады никто не желает…“ Умирая, „новороссийцы“ пели „Варяг“. Такое — не забыть…»
На мой вопрос, кто может рассказать мне о Юре Артемове, мама сказала:
— Пойди к Саше, его родному брату! Чего ты сомневаешься?
— А кто это?
— Ой, да за домом быта живет, первый дом за углом! Забыла?
— Нет, не забыла, — я потерла лоб, припоминая, о ком мама говорит. — Не могла подумать, что он — брат того Юры.
Александра Артемова, младшего Юриного брата, я, оказывается, хорошо знала. Помнила его высоким и стройным юношей, правда, немного худым. Унаследовав слабое здоровье от своего дедушки Ивановского, он тоже тяжело болел туберкулезом. Но все же победил недуг, женился на женщине, приехавшей в Славгород из Белоруссии, и стал отцом трем ее детям. Признательная Галина родила Александру еще одного — мальчика Виталия. Все это было еще при мне, когда я жила тут — рядом с этими людьми.
Александр имел тихий характер, был симпатичным мужичком, вежливым, дружелюбным. Он всегда застенчиво улыбался, будто извиняясь за что-то.
Да, я его знала давно.
К Саше отправились вдвоем с сестрой. С собой взяли огромный арбуз. С этим подарком подошли к подворью, опрятно обнесенному штакетником, и позвали хозяев, стараясь перекричать собачий лай. На пороге появилась Галина. Она молча подошла к калитке и начала холодно рассматривать нас.
Не узнавала! Конечно, более тридцати пяти лет прошло с момента моего отъезда отсюда. Целая жизнь…
Напоминать о себе было бесполезно.
— Вы должны помнить нашу маму, Прасковью Яковлевну, — сказала я. — Мы пришли к Саше. Можно войти?
Это сработало безотказно, Саша — авторитетный человек в Славгороде, так как играет в духовом оркестре. Этим все сказано.
Мы так и стояли бы около калитки с тяжеленым рябым арбузом в руках, который моя сестра обеими руками прижимала к белоснежной блузке, если бы Саша не пришел домой почти вслед за нами — выскакивал в магазин за покупками.
— О! Каким ветром? — воскликнул он, сразу узнав нас.
На мой вопрос о Юре развел руками.
— А что рассказывать? Был он, и не стало его. Сколько лет прошло…
— Да, — сказала я. — Вот вспомнили мы о нем через сорок шесть лет.
Конечно, прийти вот так неожиданно к человеку и начать расспрашивать о событиях почти полувековой давности, от этого каждый растеряется. Но теряться — это его дело, а докапываться до истины — мое. Потоптавшись на воспоминаниях, мы все же узнали от Саши многие факты Юриной жизни.
— Как раз в то время случилось обострение моей болезни, туберкулеза, — неловко рассказал Александр, когда я спросила о гибели брата. — В армию меня не взяли, и я, еще не свыкшись со своим состоянием, переживал это болезненно, замкнулся в себе. Поэтому мамину тревогу о Юре считал несколько преувеличенной. Что могло стрястись с молодым мужчиной, который почти отслужил военную службу и должен был получить от жизни законно завоеванное счастье? Подумаешь, большое дело, что не пишет! А о чем писать, если он вот-вот приедет?
Что ни говорите, а есть-таки на свете промысел Божий, даются нам от него указательные, провидческие знаки, смысл которых приоткрывается в моменты озарений. Когда я уже наработала немало текста, то вдруг подумала, что не помешало бы познакомить с ним моих рассказчиков. На этот раз сопровождать меня попросила маму, Прасковью Яковлевну, — первейшую здешнюю книжницу, известную в Славгороде старому и малому.
Как раз прошел дождь, и густые облака испарений поднимались над землей, смешиваясь с подступающими сумерками, да не простыми сумерками, а сумерками, закрытыми от солнца гуашевыми наплывами августовской облачности. Было пасмурно и неуютно. В поселке — пусто, только мы с мамой по собственному побуждению плелись улицами, как две одержимые, побирались у людей каплями для переоценки или повышения значимости моих героев.
У Саши Артемова в гостях сидела Рая Соколова, местная дурочка, разговорчивая и всезнающая, от чего иногда казалось, что от нее исходит затаенная мудрость, и она совсем не дефективная умом, а только притворяется такой, чтобы насмехаться над доверчивыми простаками. Рая сидела в забытом уголке на веранде и хлебала борщ, нелукаво нахваливая его. Галина отдыхала на диване, зажав руки между коленками и покачиваясь вперед-назад, — страдала от повышенного давления. Изредка она вяло нюхала нашатырь, спасаясь от головокружения. Александра снова дома не было.
Я уже готовилась разлиться перед Галиной не знаю какими словами, как он вынырнул из отсутствия и тут-таки улыбнулся. Вместе с ним пришел парень, на первый взгляд вылитый тебе Юра, разве что более низкого роста и усатый.
— Это не Виталий ли? — спросила моя мама.
— Его и родные не узнают, а вы сразу! — обрадовался Александр тому, что его сына не забывают односельчане.
Мы заговорили о Юрии, о фотографии его мамы, которую я нигде достать не могла, о море и «Новороссийске», и Виталий аж загорелся:
— Сейчас! — крикнул и побежал в хату, а я попросила Галину просмотреть рукопись.
На это у нее ушло не более пяти минут.
— Все так, — согласилась она, возвращая прочитанное. — Рая, ты поела? — обратилась к нахлебнице.
— Ага.
— Тогда чеши отсюда, дай поговорить.
Рая — не говорите, что полоумная — вмиг исчезла, как понятливая.
— Это не мир, а чистая тебе очередь за счастьем, такая давка, — засмеялась я, выражая согласие с Галиной.
В это время из комнат вернулся Виталий.
— Вот! — протянул мне пожелтевшие, истрепанные листы мелованной бумаги. — Это о «Новороссийске», вдруг вам пригодится.
— Неужели первая публикация? — не поверила я нечаянному обретению.
— Не знаю. Я тогда служил в Польше. Как-то листал новые поступления периодики из Союза и натолкнулся на статью о линкоре. Так я ее вырезал, да и не сокрушаюсь. Здесь она нужнее, не сдуру же взял, а на память родному брату о погибшем. Теперь пусть вам будет.
— Спасибо!
Оказалось, что Виталий давно живет в Николаеве, имеет семью, детей, но не забывает о родном дяде, погибшем в Севастополе еще тогда, когда его и в проекте не было. Сейчас он оказался здесь проездом, буквально на полсуток заскочил к родителям, где не был уже много лет. Статья Николая Черкасова «Реквием о линкоре», ставшая первой публикацией о катастрофе после долгого ее замалчивания, долго ждала меня здесь, в хранимом Сашей военном архиве сына Виталия. Не будь Виталия сейчас и здесь, мы бы с Сашей не нашли ее, она бы ко мне никак не попала. Разве это не судьба? Меня также порадовал интерес Виталия к истории своего рода, к памяти о старине, в конце концов, к своей Родине. Сейчас такое не часто встретишь. И еще одно поражало: где тот Виталий в Николаеве, не приезжающий сюда годами, и где та я в Днепропетровске, тоже бывающая тут не чаще… И что мы значим для этой истории, если нам суждено было вот так неожиданно встретиться в Славгороде и дать новую жизнь этой статье в «Смене», да еще неизвестно когда привезенной из Польши? Чудеса! Мистика!
Я еще раз убедилась, что делаю то, что должна делать, и ведет меня по этой стезе само провидение. И я не простила бы себе, если бы не пришпорила этого доброго поводыря, а стоило-таки, так как нигде не могла раздобыть фотографию Сашиной — и Юриной — мамы, Веры Сергеевны. Как не жил человек — нигде и следа не осталось. Прямо беда!
— Да есть у меня одна, — неуверенно сказал Саша, выслушав мои жалобы. — Только не знаю, мама ли на ней, или кто-то другой. Очень старая фотография.
— Если не возражаете, я взгляну, — вмешалась в разговор моя мама. — Я Веру очень хорошо помню, даже в колыбели узнаю.
Она взяла фото, рассмотрела его и пришла к выводу, что это Вера Сергеевна, только очень молодая. Так и вышло, что в моей книге рядом с Юриным помещен и портрет его мамы. Хоть сомнения, Вера Сергеевна ли это, еще оставались, и я должна была от них избавиться.
В тот вечер ко мне шло везение в руки, и я едва успевала придерживать его и не отпускать. Мы разговорились о братьях Артемовых.
— Алексей давно умер, а Василий, вон там, — показал в окно, — через дорогу живет, можем сходить, если хотите, — предложил Саша.
Еще бы не хотеть! Я согласилась.
Едва мы вышли с Сашиного двора, как увидели Василия, пасущего на свежей травке гогочущее стадо гусей. Он держался за сердце и имел весьма помятый вид — давала себя знать погода с пониженным атмосферным давлением, так он нам объяснил. Коренастого и высокого Василия не красило болезненное изнеможение, казалось, он просто устал и хочет быстрее избавиться любого общения. Но мы это увидели поздно, когда уже подошли к нему. Вот и пришлось нам, если и отступать пустынными — и уже посеревшими! — улицами домой, чего и сами желали, задержавшись на посиделках, то хотя бы не с пустыми руками.
Василий во всем был резкой противоположностью Саше — и крупнее, и неулыбчивее, и малословнее.
Извинившись за неожиданный визит, я сказала отрекомндовалась.
— Вам, наверное, говорили о моих попытках восстановить страницы Юриной жизни. Моя мама и ваш брат Александр помогают в этом, — объяснила дальше. — Надеюсь у вас найти хоть какой-нибудь снимок Веры Сергеевны.
Василий Алексеевич сказал, что, если бы я пришла и без мамы и без Александра, то все равно он меня узнал бы. Приятно — кто же возражает? — такое слышать.
— Маминого фото и у меня, к сожалению, нет, — сказал он по существу вопроса. — Мы уже обсуждали это между собой. Не знаю, как такое могло случиться, что ни у кого не осталось ее фотографии. А мы и не заметили…
Что же, мне и так было чем утешиться — нашла ведь какую-то. И я смирилась с тем, что на этот день с меня хватит и этого.
— Разве, может, в Юрином альбоме что-то есть.
— В Юрином? — аж встрепенулась я, не веря счастью.
— Да, у меня остался его «дембельский» альбом, пойдемте, — и он решительно зашагал к дому.
Едва поспевая, мы прошли следом за Василием и сели у подъезда на лавочке. Через несколько минут Василий вынес мне — ошеломленной от щедрости судьбы, никак не подвижной, замершей и притаившейся, только бы не сглазить счастье, — старый от долгого хранения, выцветший и запыленный альбом, в который Юра полстолетия тому назад собирал фотографии для памяти о военной службе.
— Пусть у вас хранится, — сказал Василий, вручая мне эту драгоценность. — Так сохраннее будет.
Я растроганно поблагодарила за такое доверие.
Того, что я исткала, и там не было, — мистика? — но теперь это не имело значения. Я держала в руках собственный Юрин архив, тот, которого он касался! И мне его доверчиво передали для пользования. Что в нем? Конечно, только фотографии: много раз сфотографированный линкор в море и на стоянке; сам Юра на палубе, в городе, среди друзей; друзья-моряки, виды Севастополя, очень много снимков тети Зины — Зинаиды Сергеевны; модные на то время раскрашенные фотографические открытки с изображением влюбленных пар в обрамлении голубей и цветов. Была здесь и фотография Юриного дяди Ивановского Владимира Сергеевича. Это был единственный мужчина из рода Ивановских, кроме отца Алексея Васильевича, которого Юра помнил еще мальчиком и несомненно значительной мерой находился под его влиянием. Во всяком случае снимков других родственников мужского пола в альбоме не было. Под большой фотографией Владимира Сергеевича, с которой он смотрит на людей с мировой печалью в глазах, красивым Юриным почерком выведены две даты: 1915 — год рождения (дня нет) и 23 ноября 1943 — год гибели на фронте.
Бог мой, что за судьба! Почему она забила мужчин из этого рода все более и более молодыми: в 31 год умер отец, в 28 лет погиб дядя и самого Юры не стало в неполных 24 года? По нашим теперешним меркам это были совсем юноши!
Юра должен был демобилизоваться в ноябре 1955 года, но уже тот ноябрь истек и декабрь начался, а вестей от него не было. Вера Сергеевна беспокоилась. А потом вспомнила, что недавно к ней приходила Юрина невеста, Нина Столпакова, и спрашивала о письме от Юры, сбиваясь, намекала на свой сон, на предчувствия, городила всякие небылицы. Вера Сергеевна на те слова сначала не обратила внимания, но со временем почувствовала в них скрытое значение и ухватилась за них. Вдруг Нина что-то знает о Юриной задержке, вдруг они с Юрой решили после женитьбы покинуть Славгород, и Юра, демобилизовавшись, поехал искать работу?
Как-то вечером она отважилась и пошла к Нине. Девушка снова говорила что-то невнятное, дескать, она сама ничего не знает, нервничает, написала письмо то ли Юре, то ли командиру корабля.
— Мы как раз попали в ситуацию, когда вынуждены были делать ремонт в хате, — рассказывал мне дальше Александр об этом страшном периоде их жизни. — Настали холода, а у нас печка не работает: курит и дымом все застилает, глаза режет — ну, спасу нет. В хате стало холодно, грязно от дыма, неуютно, по углам вдруг проявились обвисшие паутины. Мне, больному, страдающему обострением туберкулеза, никак нельзя было дышать таким воздухом и вообще находиться в холоде. И я на несколько дней ушел к бабушке. Конечно, эти бытовые неурядицы здорово отвлекали маму от других волнений. Из-за них все остальное казалось не столь важным. Мама металась, нервничала, не зная на что решиться, жаловалась соседям и сотрудникам. Ситуация давила на нее, вырастала в непреодолимое препятствие, раздражала и угнетала. Как-то на работе, болтая то с больными, то с медперсоналом, мама поплакалась на эти беды, сказала, что остается в зиму без отопления и надо решаться на переделку печки. А мужских рук нет. Вот, мол, и грубку перебрать не помешает, может, в ней причина. Конечно, болтала с умыслом, потому что заодно просила присоветовать хорошего печника. Ведь это не такое простое дело, как кажется. Здесь нужен понимающий человек, мастер. Да совестливый, и с руками, чтобы и материал завез сам, разобрал все и сам собрал сызнова. Короче говоря, чтобы выручил быстро, не разводя в хате грязноту на неделю. Мама хотела управиться до Юриного приезда.
— Да, — поддакиваю я. — Знаю я эти ремонты, несвоевременные и спешные.
Недаром в народе говорят, что главное сокрыто в деталях, в мелочах. Так оно и тут получилось.
Слухи о намерениях Веры Сергеевны устроить ремонт в хате дошли до некоей Нины Аврамовны. Это была родная сестра Марии Аврамовны Кириченко с Инкермана, у которой часто гостил Юра. Никакой мистики никто бы тут не заметил, видя лишь чистые совпадения — Нина Аврамовна как раз лежала в больнице, где Юрина мама стряпала и кормила больных.
Эти слухи Нина Аврамовна передала своей матери, старой Кириченчихе, когда та пришла проведать ее. После обязательных расспросов о здоровье, старушка спросила:
— Ну а что в селе нового? Что у вас тут люди рассказывают? А то я сижу дома, не слышу ничего, не знаю…
— Да новостей особенных нет, — отчитывалась Нина Аврамовна своей матери. — В поселке все спокойно, — тут она зевнула и улыбнулась: — Чудеса только те, что у Кати Богдановой из нового выводка курочка странная появилась — несет яйца с двумя желтками.
— Ага, вот, значит, что, — кивала старушка головой. — А вас чем тут кормят? — продолжала расспрашивать она, разворачивая перед дочкой свежие и еще горячие пирожки: — Ты ешь, ешь. А вот молочко — запьешь.
— Кормят как раз неважно, — призналась выздоравливающая. — Сегодня Вера Артемова кормила нас подгоревшим пловом, да еще недоваренным. Совсем невкусным. Так что твои пирожки пришлись кстати. Спасибо!
— Неужели? — удивилась старушка. — Почему вдруг такой брак в работе при ее умениях?
— Беда у нее дома, вот и брак, — простодушно болтала Нина Аврамовна, — печка не горит… — и дальше просто так, чтобы о чем-то поговорить и развлечь навещающую ее мать, точь-в-точь передала разговор с Верой Сергеевной: о печке, о больном Саше, о скором приезде Юры, который как специально задерживается, словно ждет, когда у нее в доме тепло появится.
Других-то новостей не было.
Старая Кириченчиха слушала дочку и все больше хмурилась. Прямо на глазах у нее опускались плечи и вся она становилась меньше и суше. Вроде накатила на нее вдруг невероятная усталость. Выслушав дочку, буркнула:
— Этот ремонт денег стоит… Не на день-два затея… Ей бы сейчас не связываться ни с чем.
— Главное, печника найти, — буркнула Нина Аврамовна. — Я вот вспоминаю, кого бы ей присоветовать, и вспомнить не могу. Не знаешь, кто ставил печку в новой хате Малашки Полсветихи?
— Кто-то чужой, приезжий, — в раздумье сказала старушка, отрицательно качнув головой. — Надо спросить у Гришки, киномеханика. Говорят, он на своем краю этим летом вдовам бесплатно кабицы[5] ставил — упражнялся.
— Ага, будешь идти мимо клуба, так зайди и спроси.
— Тогда я пойду потихоньку, — встала старушка. И вдруг спросила: — Ты читала последнее письмо от нашей Маруси?
— Читала. А что?
— Ничего, — мать посмотрела на Нину Аврамовну долгим и строгим взглядом: — Ничего. Ни-че-го. Поняла, дочка? — и в ответ Нина Аврамовна только испугано закрыла рот ладонью.
— Поняла, поняла… — прошептала она. — Ну иди тогда. Да?
Из больницы старая Кириченчиха, не посчитавшись с трудом, поковыляла к своей соседке, Ивановской Марии Иосифовне. А там завела разговор о всяких пустяках, о приболевшей и уже выздоравливающей дочке, и приглашала заходить к ней вечером на чай со свежими пирогами.
Мария Иосифовна благодарила подругу юности, дорогую соседку, а та продолжала:
— У тебя, вижу, Саша гостит, внук, вот и ему я пирожков передам.
— Поневоле гостит, — подхватила Ивановская, которой тоже не терпелось выговориться, — потому что холодно у них дома.
— Почему? — невинно спросила слушательница. — Дров нет?
— Печка не работает. Вера ищет, кто бы ее переделал. Говорит, что возьмет отпуск, разобьется, но доведет дело до конца.
— Да ведь это хлопоты! — воскликнула старуха Кириченчиха. — Не к месту они зимой. Да и расходы немалые! Опять же, зачем ей отпуск тратить на пустяки? Не надо затеваться с ремонтом, — и начала во всяких словах и со всякими аргументами советовать, чтобы та повлияла на Веру Сергеевну и убедила отложить ремонт печки до лета.
— Что же делать?
— Надо подождать, потерпеть. Не у вас одних печка курит поначалу, оно нормализуется. Или пусть в дымарь заглянет, может, там вороны гнездо свили! — горячо уговаривала Кириченчиха соседку. И прямо выталкивала из дому: — Иди к Вере, иди. Не откладывай. Скажи, пусть не спешит. А то потратится, развалит хату, переведет отпуск…
Дальше — больше: растревожившаяся Мария Иосифовна, заподозрив, что хитрая Кириченчиха что-то скрывает, в тот же вечер пришла к Вере Сергеевне, своей дочке.
— Ой, послушай, что тебе люди говорят, — отчаянно запричитала от порога. — Ой, горе! Да они же зря не скажут, потому что имеют связь с Севастополем!
И тут Вера Сергеевна словно прозрела. Почему сразу, как только забеспокоилась, не связалась с Инкерманом, с Марией Аврамовной? Ведь если там случилось что-то плохое, то она уже знает. Как-никак, у нее муж — военный моряк. Точно — это она сообщила славгородским родственникам о несчастье. И неравнодушие старухи Кириченко к ее возне с печкой говорит об одном — надо быть готовой к неприятностям, не связывать себя ничем, не тратить деньги. Как выяснилось позже, так оно и было.
— А через день или два развернулись основные события — нам пришло письмо о том, что Юра погиб. Кто писал, — не помню. Мама очень тяжело перенесла это горе, — говорил Саша.
— Представляю… — прошептала я.
— До конца жизни она благодарила и Нину Аврамовну и старую Кириченчиху, считая, что неравнодушием и горячим участием в наших делах они спасли ее. Оно как получилось? — рассуждал Саша дальше. — Сначала казалось, вроде они по-бабьи суетились, лезли в наш ремонт, не в свое дело… Раздражало. Потом заставило задуматься, потому что такое поведение было не свойственно им. А следом и вовсе насторожило маму, настроило на понимание случившейся беды, на получение тяжелого известия. Эти женщины с простым, но теплым сердцем сделали все, чтобы смягчить маме удар. Без той преждевременной тревоги, которую они в ней посеяли, без заботы, подготовившей ее к удару, она бы его не вынесла.
Да, думала я, так оно и было…
После тех потерь, которые уже знала моя собственная душа, в самом деле легко рисовалось, как могла пережить Юрина мама трагическое известие.
Вот она перечитала сообщение о гибели сына дважды, трижды, и на нее сошел грозный холодный покой — подтвердилось то, о чем уже бессознательно зналось, подозревалось с недавних пор. Вера Сергеевна долго сидела как статуя, так же бездумно и неподвижно, такая же белая и безжизненная. Ей не приходило в голову, что произошла ошибка, что написанное в письме не соответствует действительности. Она не сомневалась, что Юра погиб. Как ему было в последний миг, что он чувствовал? Понимал ли он происходящее? Она ощутила глубокое, непреодолимое горе, затаившееся, навсегда приросшее к ее душе. Оно неподвижно лежало там, только непрестанное пульсирование его желеобразного, страшного тела причиняло тоску и боль. И еще она обнаружила в себе странное ощущение, не знаемое раньше и не распознанное в первый миг, — опустошение, одиночество. Даже после смерти мужа, когда в неполных тридцать лет осталась вдовой с четырьмя мальчишками на руках, оно пощадило ее. Почему же теперь пришло? Юра, старший сын, был ее надеждой, ниточкой, протянутой в будущее. На него полагалась, что поможет поднять младших, которым нужны мужской совет и поддержка, позаботится о них и ее на старости присмотрит.
Она вышла на воздух. На вечернем небе раскинулись гряды туч, образованные оранжевыми обрывками с очень холодными бледно-голубыми просветами. Все указывало на то, что завтра будет безветренная погода, не будет мести снегом, как сегодня мело. Может, и морозы придут, исчезнет грязь, сырость та, что будто слезы в глазах природы стоит. Или их уже и нет, это внутренняя стужа студит ее? Вера Сергеевна вспоминала своего дорого мальчика…
И вдруг одна мысль обожгла, как огнем: когда-то она ударила его, надавала пощечин за мелкое ослушание. Господи, как она могла?! Как могла… А теперь его нет, и уже никогда не будет. И ее вина останется в душе вечным укором. Вот оно: Юра ушел в вечность и оставил в ней частичку этой вечности — укор… Уже не сможет она загладить вину свою перед ним, как и добродетели свои отдать ему на служение — не сможет. О, как ревностно она бы искупала тот грех, только бы сынок вернулся! Да видно, ее искупление не нужно миру. Не будет тебе, злодейка, прощения, не найдешь места со своим раскаянием, не избавишься от него, нет. И отныне оно в тебе будет расти, как злая хворь, пока не погубит, не изведет тебя.
С фотографии, висевшей над столом, на нее смотрел потерянный сын и молча предлагал ей страдать. Немое и пустое вместилище ее сердца было свободным от всякого чувства, и места для этого страдания хватало. Что ей было делать, как жить с той любовью к сыну, которая больше ни во что не выливалась — ни в письма, ни в приготовления к его возвращению, ни в мечты о будущем? Оставалось одно — превратить эту любовь в святыню и тайно от всех поклоняться ей.
Дети позвали ужинать, но она отказалась. Казалось, что земные заботы ее больше не касаются, она уже никогда не оголодает, не захочет пить, не онемеет еще больше. Ее естество замерло, выродилось в кучку материи без нужд и потребностей, зато душа и сердце выделились из него и стали большими, как море, болезненными и горькими без любых сравнений.
Потрясение от гибели Юры было очень сильным, и, возможно бессознательно, Вера Сергеевна старалась сопротивляться навале психических нагрузок, спасать в себе мизерные остатки себя прежней. Она исцелялась воспоминаниями, размышлениями, тихими слезами. Чудовищность ее бесплодных усилий расцветала разноцветными «если бы». Неподвластные ее воле, в воображении множились видения Юриного детства, когда она прижимала его к себе. Вот если бы!.. И она думала, как бы потекла Юрина жизнь, если бы не то или не другое, что конкретно приходило на память. Те призраки какое-то время заполняли ее, каждое «если бы» разворачивалось в мысленные события, которых не было, но которые могли бы быть, если бы… Она мечтала о прошлом. Может, это была болезнь, а может, игра. Но это спасало ее разум.
«Бог мой, — думала Вера Сергеевна, — эти мои руки ласкали его, маленького». И она начинала иначе относиться к себе — надо жить дольше, чтобы дольше жила на земле память о Юре. Ведь больше никто ее не несет в себе. Невеста успокоится и выйдет замуж, детей — нет, не успел завести.
Но Вера Сергеевна, к счастью, ошибалась — память о Юре есть поныне, живая и светлая.
— А вы ездили на похороны? — спросила я, опомнившись от тех видений разыгравшегося воображения.
— Да, ездили мама, тетка Зина и бабушка Мария, но спустя время, не сразу, — сказал Александр. — Моряков тогда уже давно похоронили. Мария Аврамовна Кириченко, у которой они остановилась, рассказала им, что погибших погребали ночью, чтобы в городе не возникали паника и лишние разговоры. Кладбище моряков находится именно в Инкермане, у подножия большого холма или малой горы. И его хорошо было видно из окна квартиры Марии Аврамовны. Мама, тетка Зина и бабушка Мария ходили на могилу пешком, даже бабушка, так что в самом деле там было недалеко.
Я так и не нашла фотографии Веры Сергеевны, не считая той, что дал Александр. В Славгороде многие знали и хорошо помнили ее, только не я. Где я могла ее встретить? Артемовы жили на другом краю поселка, где я не бывала. Разве что в больнице видела?
Вера Сергеевна Артемова, Юрина мама в молодости
Когда в сентябре 1964 года я попала в больницу с тяжелым недугом, который и до сих пор дает о себе знать, именно Вера Сергеевна могла меня кормить. Но это был последний год ее жизни. Так была ли она еще жива-здорова в сентябре? Кроме того, я почти месяц пролежала, редко приходя в сознание, а потом меня отвезли в районную больницу. Если и видела ее, то не запомнила. Если бы мне удалось взглянуть на ее фотографию последних лет, то я, может, припомнила бы. Поиски мои были напрасными. И только когда во второй раз, как писала выше, я пришла к Александру и начала долго и скучно надоедать, он вынес пожелтевший огрызок старого снимка, на котором нечетко различались три лица.
Снимок был датирован 1936 годом, т. е. когда Саше был год от роду. Такой он свою маму не видел, вот и не мог с уверенностью сказать, она ли на фото. Хорошо, что со мной была моя мама, она и признала в одной из женщин Веру Сергеевну.
На следующий день мы с мамой отправились через весь Славгород к Зинаиде Сергеевне Тагановой, сестре Веры Сергеевны. Я прихватила с собой экземпляр текста, чтобы согласовать с Зиной некоторые места и получить согласие на публикацию, а мама просто прогуливалась теми улицами, где давно не бывала.
Но дома никого не застали. Едва мы открыли калитку, как оттуда стремглав выскочил отвязанный песик и бросился в заросли частных огородов напротив Зининого двора. Конечно, полетел к хозяйке. Наверняка, где-то здесь был и ее огород, но искать собачку между высокими стволами кукурузы, чтобы натолкнуться на Зину, мы не рискнули. Оставили ей мои распечатки и записку с приглашением прийти к нам. С тем и потопали домой.
Назавтра Зина пришла к нам с самого утра, пока было не жарко — празднично одетая, растроганная прочитанным. На пожелтевшей фотокарточке, которую дал нам Саша, сразу указала на сестру, отбросив сомнения, что моя мама могла что-то напутать, за что я ее чуть не расцеловала.
— Меня интересует один вопрос, — начала я, — но не знаю, захотите ли вы на него ответить.
— Спрашивайте, что надо. Дела прошлые, бояться нечего.
— Нина говорила, что когда Юра знакомил ее со своей семьей, то привел не к матери, а к вам с бабушкой Марией Иосифовной. Почему? Вера не хотела видеть Нину в своем доме? — спросила я.
— Нет, она потом тоже пришла к нам. Просто, — Зина начала искать нужное слово: — у нее тогда были сложные обстоятельства.
И она рассказала печальную историю своей сестры: о человеческой непорядочности, нечистоплотности, о трудной послевоенной поре, о крушении судьбы. Собственно, это был рассказ о покушении на убийство, пусть косвенное, последним актом в котором стала трагедия с линкором и потеря сына.
Вера Сергеевна была старшим ребенком у Марии и Сергея, супругов Ивановских. Она родилась в 1911 году и немного помнила революцию, гражданскую войну, коллективизацию. Но неприятности той поры не затронули ее родных, неимущих и политически нейтральных.
Детство Веры было заполнено воспитанием младших братьев и сестер, и она вспоминать его не любила, говорила, что устала от пеленок, стирок и детских капризов. В девятнадцать лет вышла замуж за Алексея Артемова. Мужа своего очень любила, и поэтому, не смотря на нелюбовь к возне с детьми, родила ему четверых сынов. Злая судьба тяготела над ней с давних пор: через десять лет счастливой супружеской жизни ее любимый Алексей умер от аппендицита, и она осталась вдовой.
Войну пережила, как и все, — в бедности, холоде, голоде и постоянном страхе. Старшего сына Юрия забрали к себе Артемовы, мужнины родители. А младших помогала поднимать Мария Иосифовна, Верина мама. Кроме Вериных мальчиков других внуков у Марии Иосифовны не было, так как средний сын Владимир, 1915 года рождения, погиб на фронте в 1943 году, не успев жениться, а младшая дочь Зина сама еще была подростком. Да и ту позже судьба забросила в немецкое рабство.
После войны Вера работала на многих предприятиях: на кирпичном заводе, в колхозе — старалась зарабатывать деньги, где могла. В селе знали, что она вкусно готовит, и кто-то посоветовал ей идти работать по этому профилю. Дескать, там и детей лишний раз покормишь. Вера обратилась в сельскую потребительскую кооперацию и ей предложили место повара-официанта в буфете. Заведующей там была Косенко Елена Рафаэлевна — женщина, которую Вера практически не знала. Зато это была женщина, что казалось немаловажным для молодой вдовы, знающей мужскую настырность.
Как-то в буфет зашел незнакомец, немолодой и полноватый, но улыбчивый, легкий на шутку, на приятное слово — такой себе роковой красавец с тускло-оливковыми глазами. Звали его Зиновием Натановичем, для близких людей — Зямой. Вскоре он заморочил голову Елене Рафаэлевне, и она согласилась сойтись с ним гражданским браком. У Зиновия Натановича в Москве были жена, дети. Но, находясь в длительных командировках, он гулял в свое удовольствие. Как бы там ни было, а для дурнушки Елены Рафаэлевны, с ее вечно заплеванным ртом, заезжий повеса был подарком небес.
— Вера, он приглашает меня на море! — похвалилась однажды влюбившаяся Верина начальница.
— Правда? Это так интересно, — не знала, что отвечать Вера.
— А ты подменишь меня на работе?
— Я, наверное, не смогу.
— Ты же иногда оставалась вместо меня и все получалось.
— На сколько дней вы планируете поехать? — спросила Вера.
— Недели на две.
— Ого! Это так долго. Но если мы сделаем переучет и передачу буфета по всей форме, то попробовать можно.
Вера чистосердечно старалась помочь своей заведующей, у которой не клеилась личная жизнь, даже единственный воровски нажитый сын к тому времени уже был конченным уголовником.
— Перестань! Ну какой переучет? — затарахтела Елена Рафаэлевна. — На него уйдет несколько дней, а для меня, сама понимаешь, каждый из них может стать последним — возьмет и передумает мой Зямчик, бросит меня и другую найдет.
И то так, подумала Вера Сергеевна. Она согласилась поработать в буфете за себя и за начальницу. А через две недели Елена Рафаэлевна вернулась с юга и запела совсем другое:
— Нет, нет, только через ревизию приму от тебя буфет. Ты что? У тебя полон дом голодных детей. Может, ты меня объела за это время.
— Елена Рафаэлевна, что с вами? Какая ревизия? Я же без ревизии принимала от вас дела!
— То ты, а то — я.
А ревизия выявила недостачу товаров на пять тысяч рублей.
— Господи, — плакала Вера Сергеевна. — Откуда взялись те пять тысяч? Да у нас на такую сумму и товара в буфете не было.
— Проторговалась, голубочка, придется отвечать по закону! — злорадствовала Елена Рафаэлевна.
Женщину судили не за растрату, так как не смогли ее приписать Вере Сергеевне, а за халатность, за неправильное ведение документов при передаче материальных ценностей с подотчета на подотчет. Ведь как повар-официант она тоже была материально ответственным лицом. Приговор суда был — пять лет принудительных работ с возмещением причиненного ущерба. Шел 1947 год, на людей грозно накатывались последствия неурожая и голод, а Вера Сергеевна вынуждена была бросать своих малых детей и ехать на строительство корпусов Физического института Академии наук (теперь всемирно известный ФИАН) в Москве.
— За Верой прибыл судебный исполнитель, который обязан был обеспечить ее прибытие к месту принудительных работ и там сдать под местный надзор, — вытирая слезы, вспоминала Зина. — Я с Васильком пошла провожать их на вокзал. Стоим мы на перроне, ждем подхода поезда, жмемся от холодного, пронизывающего ветра. Бедное дитя украдкой плакало и шмыгало носиком. А когда показался поезд и начал быстро приближаться, Василек не выдержал: бросился на судебного исполнителя, начал бить его, кусать. «Отпустите маму, она не виновата, она добрая!» — кричал он. Я его едва утихомирила. И Вера уехала из дому на пять лет, оставив на нас своих мальчишек, — Зинаида Сергеевна успокоилась и ее голос зазвучал ровно, смиренно.
— Как же она могла довериться проклятой Косенко, ведь знала, что это распутница, неизвестно от кого привела сына? — удивлялась, впервые слыша эту историю, и негодовала я. — Да еще и недосмотрела его, он, помню, стал законченным уголовником. Он хромой был, да? С конским копытцем?
— Да, именно такой, — понимающе улыбнулась Зинаида Сергеевна, — с физическими пороками развития. Но уголовником он стал, когда вырос.
— Я же говорю, что помню их, они жили как раз напротив нашей двухэтажной школы. Помните, где? — Зина Сергеевна кивнула. — Их двор насквозь просматривался из окон коридора, и на каждой переменке я наблюдала все, что там происходило. Поэтому и Зяму этого помню — толстого коротышку с кривыми ногами, ниже ее ростом. Только я думала, что он ее законный муж. И как такой тетке можно было поверить…
— Тогда многие доверяли друг другу, — вздохнула Зина. — Мы только-только вышли из большой войны, всеобщей страшной беды, которую и осилили благодаря доверию и сплоченности. И в нас еще оставалась инерция этого отношения к миру. Вот Вера и поплатилась за это.
— Интересно, у той слюнявой потаскухи хоть когда-нибудь шевельнулась совесть, что своими амурами с залетными бахурами она обрекла четырех мальчиков на голодную смерть, что по ее вине они стали круглыми сиротами? — свой вопрос я адресовала маме, слушающей нас молча.
Мама долго работала в одном коллективе с Еленой Рафаэлевной и знала ее хорошо.
— Вряд ли, — ответила мама. — Когда у самой жизнь не ладится, то трудно жалеть других.
— А от кого у нее был сын?
— Сын у нее родился во время оккупации, — мама смутилась… — От кого она его нажила, если тут были одни немцы и если она гуляла с ними, пила, куражилась… Моя бабушка, повитуха, принимала у нее роды. И как увидела, что родился неполноценный младенец, так и сказала, что это Бог ее наказал.
— Прямой так и сказала? — спросила я. — Это же нарушение всяких повитушных правил.
— Не ей сказала, а мне, — ответила мама.
— Кстати, куда они все потом подевались? Ведь она была еще не такой старой, чтобы умереть… А как-то сразу их не стало.
— Сына она назвала Давидом, Додой.
— Да-да, — вспомнила я. — Точно! Так это не кличка была?
— Так вот этот Дода, — продолжала мама, — сначала получил срок за ограбление киоска. Отсидел недолго, вышел. А потом ограбил нашу сельповскую кассу. За это получил чуть больший срок и из тюрьмы не вышел, убили его уголовники. Елена Патрикеевна, как мы ее называли, — мама улыбнулась, смущаясь, что и в их кругу пользовались кличками, — хоронила его не здесь, а у себя на родине, в Тернополе. Скоро и сама туда уехала жить. Ты уже к тому времени школу окончила и уехала из села.
— Ясно, — произнесла я.
— Я тоже думаю, что Елена Рафаэлевна ничуть не жалела Веру. Ведь теперь-то понятно, что недостачу ей она сама подстроила, — грустно покачала головой наша гостья. — А мальчиков, слава Богу, мы с мамой сохранили. Да и семья Артемовых помогала. Возвратилась Вера в 1952 году. Юра тогда только-только отгулял второй отпуск и поехал служить дальше, — продолжала Зина. — Так вот о том, как он знакомил Нину с нами.
— Да, именно, а то мы уклонились.
Зинаида Сергеевна кивнула головой.
— Пока Веры не было дома, стены ее хаты отсырели, мыши понаделали там дыр, крыша прогнила. Юра, приезжая в отпуск, старался что-то ремонтировать, но, бывало, все деньги истратит, а работы не видно. Так и получилось, что в 1953 году, когда приводил Нину на смотрины, он и сам с Верой впервые увиделся после ее возвращения. Куда же было вести невесту, когда в родительской хате еще углы не обогрелись?
— Моряки в те годы получали большие деньги. Юра не помогал маме восстановить хату? — спрашиваю.
— Помогал, конечно. Он же еще дважды приезжал — в 1954-м году и в 1955-м. И деньги высылал круглогодично. Что вы, если бы не он, Вера не сохранила бы свое жилье. А так благодаря Юре хата позже пригодилась дедушке и бабушке Артемовым — они приехали сюда и доживали в ней век. Все говорили, что сын выстроил, а внук сохранил им пристанище на старость.
Юра готовил родительский дом для себя с Ниной, может, думал, что придется в нем жить. В последний приезд закончил капитальный ремонт, начатый еще в 1953 году, когда мама возвратилась домой. Своими руками все делал. Внешние стены обложил кирпичом, чтобы не морочиться с мазкой, сменил оконные рамы, сделал новую входную дверь, обновил кровлю, обнес усадьбу штакетником и все покрасил. На то время это был дорогой ремонт.
— А на это — еще дороже, — сказала напоследок Зинаида Сергеевна.
Слушая ее рассказ, я думала, как тяжело складывалась жизнь этих двух людей: матери, которая не благословила сына на счастливую военную службу и укорялась, что потеряла его, а потом и сама пошла следом; и сына, который, оставшись круглым сиротой в шестнадцать лет, своим разумением тянулся к знаниям, к честной работе, но был раздавлен тотальным бездушием, предательством и проглочен пучиной моря.
Какое трагическое переплетение судеб…
Зинаида Сергеевна неохотно говорит о своем детстве. Но я хотела знать, в какой атмосфере рос и формировался Юра, чем питалась его душа, поэтому попросила поделиться воспоминаниями.
— Мой отец, сколько знала его, очень болел — надсадно кашлял, тяжело дышал, температурил. Имел устаревший туберкулез. Он постепенно терял силы, и мы, малыши, присматривали за ним, готовили еду, кормили. Приходилось все делать тщательно, гигиенично, чтобы обезопаситься самим от болезни. Истощал уход за его посудой, постоянные вываривания, прожаривания, утюжка его постели и одежды. Ведь мама шла на работу с восходом солнца и возвращалась к ночи, — начала она новый рассказ.
На девичьих Зининых руках, кроме больного отца, находилось еще четверо племянников, друг друга меньше. Брат Володя, несмотря на то что был подростком, помогал Марии Иосифовне работать в колхозе.
— Очень надоела мне такая жизнь, вымотала, и я мечтала остаться старой девой, не выходить замуж, чтобы не иметь детей, — сознавалась Зина, вздыхая. — Даже хотелось жить вдали от стариков, которые имеют привычку болеть. И на счет мужчин невесело размышляла, что они — хлипкие создания, только и способные усложнять жизнь нормальным людям. Да еще и детей на свет пускать, спросить бы зачем. И ведь ничего другого кроме собственного опыта во мне не говорило: нам не выпадало радоваться мужьям, все они рано ушли от нас: мама овдовела в 50 лет, Вера — в 29.
Отец умер, когда Зине исполнилось двенадцать лет. Где его похоронили, как — она помнит плохо, так как в этих церемониях не участвовала, ей пришлось оставаться при детях. Кажется, это длилось не короче вечности. На самом деле прошел всего год, и она тоже пошла работать в колхоз, переложив домашние дела на Юрика.
— И он, бедненький, успевал все делать, не шалил. Еще и нам, когда возвращались с работы, ставил на стол сяк-так приготовленную картофельную похлебку. Думается иногда, если бы он был каким-нибудь озорником, то не так тосковалось бы по нему, не так жалко бы его было.
— А каким Юра был в отрочестве?
— Как взрослый он был, особенно ростом. За что ни брался — доводил до конца. А вообще по натуре… ласковым был, как котенок, тихим, очень послушным. И пел хорошо, позже научился играть на гитаре. Ой, как мы любили его слушать! Особенно летними вечерами. Мы заканчивали дневные заботы, умывались на ночь нагретой на солнце водой, ужинали, а потом усаживались на завалинке и пели или вспоминали свои сны. Ему каждую ночь были длинные и запутанные видения, целые истории. Он их помнил и любил рассказывать. И наши выслушивал. А уж разгадывать их, так ему равных не было. И его воспринимали всерьез — соседи часто наведывались, чтобы он растолковал сон.
— И что, его толкования исполнялись? — спрашиваю, ибо кто же не интересуется тем, что лежит за пределами видимых законов природы.
— Вы знаете, исполнялись! — словно с вызовом сказала Зина Сергеевна. — Помню, мне приснилось, что я собираю полевые цветы и дарю Наде Терещенко, своей подруге. А она, такая серьезная, задумчивая, берет их у меня и не благодарит. Тут, где ни возьмись, — зеркало. Я посмотрела в него, а у меня коса на голове длинная-длинная, какой на самом деле никогда не было. Необычный сон, запоминающийся. Проснулась я наутро и подумала: «Что же меня ждет?» И вот ближайшим вечером сидели мы своей обычной компанией, балагурили, петь уже нельзя было — соседи спать поукладывались. И я вспомнила тот сон. Юра выслушал и говорит: «Скоро твоя подруга замуж выйдет. Готовиться к этому будет серьезно, основательно, а ты еще до-олго будешь гулять». Так и произошло — спустя неделю Надя пригласила меня на свадьбу, а я аж в двадцать семь лет замуж вышла.
Слушая, я думала о том, что сделать такое предсказание, наверное, было не сложно, но промолчала — нельзя снимать с легенд законно принадлежащий им ореол загадочности и многозначительности
— Вообще, Юра был выдумщиком, — между тем продолжала Зина Сергеевна. — Например, он придумал прозвище деду Вернигоре.
— Какое?
— Какое? — женщина улыбнулась, наклонила голову. Затем продолжила: — Мы ведь из простых крестьян, поэтому наша семья была украиноговорящей, а дед Вернигора до революции служил при барине, где говорили по-русски. Поэтому и в дальнейшей жизни он предпочитал русскую речь, употреблял русские слова. Когда-то Юра услышал от него слово «гусёнок». Вроде простое, да? Однако его чем-то удивило. «А что это такое?» — спросил он. «Это по-вашему „гусенятко“», — ответил дед. Вот Юра его Гусёнком и прозвал. Вскоре Илью Григорьевича уже весь Славгород так величал. Но за прозвища на Юру не обижались. Меня он называл Козой.
— Да, давать прозвища у нас любили, — сказала я почти с тоской по прежним временам. — Кстати, это показатель достаточно благополучной жизни. Прозвища возникают исключительно в тесных дружных коллективах. А почему вы именно Коза?
— Юра учился читать. И вот ему попалось длинное предложение, которое он никак не мог собрать вместе. Я ему помогла, с того времени и пошло. А предложение было такое: «Зина дала козе сена, а коза Зине — молока».
— Закрепилось за вами это прозвище? — спрашиваю.
— Только в семье, а по селу не пошло, — сказала Зинаида Сергеевна и махнула рукой. — Ему можно было все простить, — и ее лицо осветила улыбка неугасимой любви. — Он был такой домашний, такой… Вот, например, пригреет солнышко, появятся первые ягоды, и он уже соберет нам с Верой шелковицы, на самых высоких веточках ее найдет и достанет. Сам не съест.
А потом была война…
Гитлеровские войска подошли к Славгороду в конце сентября 1941 года. На несколько дней поселок превратился в линию фронта — здесь шли отчаянные, ожесточенные бои. Но 3-го октября советские войска вынуждены были отступить. Славгород оказался в оккупации, которая продлилась немногим больше двух лет.
Известно, что секретными службами гитлеровской Германии на временно оккупированной советской территории создана была невыносимая обстановка, в которой погоду диктовала разветвленная сеть карательных органов. В частности, против советских патриотов действовали подразделения абвера и резидентура контрразведывательного органа «зондерштаб Россия», отделы войсковой разведки и группы фронтовою гестапо — тайной полевой полиции, особые команды полиции безопасности и СД, отряды полевой жандармерии и другие. Основными формами «деятельности» всех этих головорезов являлись шпионаж, диверсии и террор.
В силу этого за время оккупации немцы расстреляли сто восемнадцать человек мирных жителей Славгорода, вменив им в вину мелкие прегрешения. Когда же наши войска начали гнать захватчиков на запад, в их логово, немцы снова отыгрались на мирном населении: восьмого марта 1943 года учинили массовый расстрел, на котором полегли еще сто пятьдесят семь мужчин возрастом от шестнадцати до девяносто лет и одна женщина (моя бабушка).
Плачь, земля моя, плачь…
И не носи на лике своем фашистов проклятых, врагов человеческих. Расступись и поглоти их в ад, в пламень незатухающий, в смолу и смрад серы. Пусть до скончания времен неустанно корчатся там — безымянные, забытые и проклятые!
Зинаида Сергеевна Ивановская, тетя Юрия Артемова
Кому на расстреле удалось уцелеть, тех, словно попали они в руки диких золотоордынцев, силой погнали в рабство. Брали, конечно, молодежь, везли в товарных вагонах, набитых так, что людям ни сесть, ни лечь негде было.
— Вывезли из Славгорода одну группу молодежи, другу, третью… Меня не трогают, — рассказывала Зинаида Сергеевна. — Я из дома не выходила, людям на глаза не показывалась, может, думаю, забудут. Где там!
Попала Зина Ивановская аж в последнюю группу пленных, насчитывающую двадцать человек. Среди них были две девушки с нашей улицы, — Мария Дмитриевна Суханова и Екатерина Николаевна Изотова, а также другие девушки, которых я знала после их возвращения домой, — Зинаида Петровна Тищенко, Ольга Ильинична Вернигора (дочь Ильи Григорьевича Вернигоры), Вера Анисимовна Масенко, Петр Яковлевич Бараненко (мой дядя), Зинаида Тимофеевна Ермак (двоюродная сестра моей мамы), Екатерина Ивановна Ермак, Нина Максимовна Биленко (в браке Тищенко, после замужества ставшая нашей соседкой), Надежда Дмитриевна Демченко и другие. Их отправляли 25 мая 1943 года. Всего же из Славгорода попали в немецкой рабство сто шестьдесят восемь человек.
— До самой Польши нас не выпускали из вагонов, боялись, что убежим, — рассказывает Зинаида Сергеевна. — Так бы оно и было, потому что мы чувствовали приближение наших и только ждали удобного случая. А когда пересекли бывшие наши границы, то начали выпускать. Но как? Ты присядешь, а немец стоит над тобой и держит за плечи.
— А кормили вас чем? — спрашиваю.
— Ничем, мы питались тем, что взяли из дому. Каждому родные что-то в сумку положили. Мне в дорогу испекли кукурузный торт. Это был деликатес. Только его надо съедать свежим. А я не съела, берегла на худшие времена, и он у меня зачерствел и раскрошился. Я крошки высыпала и дальше ехала голодная. Аж в Познани каждому пленнику дали кусок хлеба, смазанного томатной пастой. А потом группу привезли в Ганновер и определили на каторжные работы. Я попала в прессовочный цех самолетостроительной фабрики «Лейхметаллберке». Меня поставили к фрезерному станку.
— Без обучения?
— Показали один раз, а мы же люди понятливые. Это были маленькие станки, на которых мы стачивали трещинки на изношенных деталях самолетов. От сверхчеловеческого напряжения уставало зрение. Во-первых, никто не проявлял заботу о хорошем для нас освещении, а во-вторых, мы работали хоть и в одну смену, но продолжающуюся двенадцать часов: с пяти часов утра до пяти часов вечера. И то нам еще повезло, а в прокатных цехах работали в две смены. Это вообще ужас!
Жилы пленные в бараках, по двадцать человек в каждом, спали на двухъярусных нарах. Всего в лагере, куда попала моя собеседница, удерживали шестьсот человек. Условия ужасные: туалет и моечная, кухня и столовая находились под одной крышей. Собственное это был погреб, где стоял полумрак, и есть приходилось наощупь.
Сначала их кормили дважды в день: в полдень и после работы. В полдень давали баланду, а вечером что-то такое, что можно положить на хлеб. Хлеб выдавали раз в сутки — одну буханку на четыре человека. Делили его между собой сами.
— Изводило постоянное недоедание. Если бы сейчас предложили охарактеризовать одним словом то, как нам жилось у немцев, то я сказала бы: голодно. Очень страдали мальчишки, подростки. Им ведь еще надо было расти, развиваться. А с чего?
Славгородцев освободили 10 апреля 1945 года американские войска. Еще некоторое время разбирались кто и откуда, так что домой Зина возвратилась через пять месяцев после освобождения — 31 августа.
Собираясь в седьмой класс, Юра еще (или уже!) оставался хозяином на два двора — мамин и бабушкин. Но это было не самое тяжкое бремя. Труднее было нести моральные тяготы взрослого человека. Он понимал ответственность перед братьями, которые брали от него все, даже походку и другие привычки, вот и воспитывал их как мог.
За время, пока Зины не было дома, мальчишка вытянулся, гибкое тело набрало законченных форм и правильных пропорций, лицо возмужало, приобрело взрослое выражение. Детская стыдливость сменилась многозначительной неразговорчивостью, признанием в себе силы и уверенности, чего не хватало измотанным войной и тяжелой вдовьей жизнью окружающим его женщинам.
— Юра рано осознал свою внешнюю привлекательность, поэтому заботливо ухаживал за собой, — с улыбкой вспоминает о нем Зинаида Сергеевна. — Никому не доверял стирать или утюжить свои вещи, сам себя в меру сил обшивал. Вообще хозяйскую работу в основном делал он, а еще детей нянчил, ведь взрослые работали, будто дома и не жили. Он учил мальчиков читать, писать, рисовал с ними, лепил из глины, пел. Александр на всю жизнь запомнил его уроки музыки, и, видите, благодаря ему имеет под старость лишнюю копейку (Александр играл в духовом оркестре, который часто приглашали на торжественные мероприятия, а также на похороны, где хорошо платили). Но что меня больше всего поражало, так это то, что в нем не было заносчивости, мужской спеси. Знаете, как бывает у ребят? Не успеет он почувствовать в себе силу, как начинает бегать за женщинами, искать приключений. В Юре этого не было. Он жил своим умом, был рассудительным, спокойным, серьезным на вид, будто ему было известно то, чего не знали другие. Даже иногда казалось, что он воспитывался не здесь, вообще не среди людей, а где-то выше. Неизвестно, где оно в нем бралось, — Зинаида Сергеевна помолчала с просветленным лицом, а я тем временем из ее слов поняла, что Юра вырастал в идеального мужчину: был в меру домашним, способным к любой работе, самостоятельным, умел заботиться о младших и слабых, при этом рос красивым, утонченным во вкусах и привычках.
— Нам, послевоенным девушкам, выйти замуж вообще было не так-то просто — ребят и молодых мужчин выкосила война. Это вырастало в проблему, — продолжала рассказывать Зина. — А найти пару хотелось.
Она не сказала, но я по рассказам других старших людей знала еще об одном — что проблема замужества особенно угнетала девушек, побывавших в немецком рабстве. Причин находилось много: с одной стороны, эти девушки устали от работы и от страданий, разуверились в людях, а с другой стороны, и к ним предубежденно относились те, кто оставался дома и полагал, что в плен девушек брали не для работы, а для развлечений.
— Понимаю, — сказала я после паузы, — не учитывали, что и Германии приходилось туго, что она была разрушенной и ей тоже надо было восстанавливаться.
— Наверное, и это было. Но я другое хочу сказать, — Зина потупила взор. — Я любила Юру, очень любила. Как любят того, кем любуются, гордятся и возле кого живется надежно и уютно, возле кого ощущается уверенность и покой. Юра создавал нам, женщинам своей семьи, именно такие ощущения. От него исходила всевластная благородная мужественность. Он был моим кумиром и образцом. И я ни за что не хотела иметь мужем кого-то, не равного ему. Понимаете теперь? А где было такого взять?
Но, несмотря на сказанное, Зина ответила взаимностью на пылкую любовь к ней Владимира Макаровича Галушки с хутора Аграфеновка. Мы его называли Рожновой, видимо, по первому хозяину, основателю. Так вот Зина и этот Владимир долго встречались, а потом решили пожениться. И здесь помехой стала Мария Иосифовна, Зинина мама.
— Ни за что! На Рожновой все мужики — зарезаки.
И не пустила.
В самом деле, накануне описываемых событий на том хуторе зарезали женщину, жившую уединенно в маленькой хатенке-времянке, стоящей поодаль от остального поселения. Собственно, там все хаты стояли обособленно, потому что хутор представлял собой одну улицу, протянувшуюся параллельно Осокоревке по ее запорожскому берегу. Фамилия погибшей — Брагина. Теперь о ней давным-давно забыли. А тогда этот случай был еще памятен, пугал людей, потому что виновника не нашли. Вот славгородцы и считали всех рожновцев зарезаками, бандитами.
— Мама так сердилась, так кричала на меня, даже била чугунной конфоркой по столу. Как я могла ослушаться, прибавлять ей горя после всего пережитого? — сказала Зинаида Сергеевна. — Конечно, я отказалась от Владимира.
После этого Зина долго перебирала женихами, и не только потому, что искала похожего на Юру, что была высокого мнения о себе — просто хотелось настоящей любви, сладкого волнения сердца, а оно почему-то не приходило. А потом поумнела и начала по-иному смотреть на мир, мерить людей другими мерками. В чем-то те мерки стали строже, требовательнее, а в другом — снисходительнее, проще. Она уже не рисовала в воображении такого красавца, каким был Юра, с которым сравнивала претендентов на ее руку. Ей открылась скромная, не яркая, но чистая душа Николая Александровича Таганова, работящего и любящего человека. Он не надоедал ей своими чувствами, как другие, а терпеливо ждал, что она оценит его выдержку и преданность, в конце концов станет взрослой, уравновешенной и здравомыслящей женщиной.
Так и получилось, что Зина вышла замуж поздно, аж в 1953 году. С Николаем Александровичем они родили и воспитали дочь Анну (родилась первого сентября 1954 года) и сына Юрия (родился 26 февраля 1957 года).
Вспоминается начало, сбор сведений о Юре, первый приход к Зинаиде Сергеевне со своей мамой, когда мы не застали ее дома…
Потом мы встречались неоднократно, но уже у нас. И вот, наконец, я попала в Зинин двор. Теперь пришла с сестрой. На наш голос, поданный от калитки, как принято в селе, из дома вышел незнакомый пожилой мужчина в засаленной одежде, сердитый с виду. Мы поняли, что это Василий Степанович Сиромаха, второй муж хозяйки дома.
— Ну? — спросил немногословно и мрачно, хотя смотрел без враждебности — ему просто кто-то испортил настроение.
— Здесь живет Зинаида Сергеевна Ивановская? — сказала я стандартную фразу.
— Здесь, но она давно уже не Ивановская. А что?
— Мы пришли к ней, надо поговорить.
— У нее газовщик. Голову там морочит, денег хочет.
— А к газовщику вы пойдите, — поняв ситуацию, сказала я.
— Да я уже с ним поругался!
— Ну вот тебе! Так идите мириться. А нам Зинаиду Сергеевну позовите, — и я сказала ему о цели визита.
Газовщик, услышав разговор о столь серьезном деле, как гибель линкора, быстренько вспомнил о совести, распрощался и ушел восвояси.
Кстати, касаемо Зины надо было в самом начале сказать вот что: внешне я ее хорошо помнила сызмалу, часто встречала на улицах села, еще когда ходила в школу. Всегда замечала и любовалась ею, выделяя среди других славгородских красавиц как самую утонченную. Эта женщина была высокого роста, как и все Ивановские, стройная, с пышными туго вьющимися волосами, с какой-то особой женской красотой и приятной, как у Александра, какой-то снисходительно-печальной улыбкой.
Мы уселись под хатой, куда доставала тень густого яблоневого сада, кольцом обнимающего небольшой нарядный дворик. В углу сада, прячась под его наклонившимися кронами, стояла живописная будочка для летних ночевок.
— А вы знаете, Юра предчувствовал свою смерть, — вдруг сказала Зина, даже не подозревая, что сообщает весьма интересные сведения, словно молнией осветившие мне мое собственное далекое детство.
Ведь я уже знала об этом со слов Оли Столпаковой, услышанных в свои девять лет и хранимых в памяти совершенно нетронутыми, не потревоженными никакими попытками передать их другим людям, в законсервированном виде. И помнила портрет в черной раме, висевший в их доме, и о последнем Юрином письме к Нине, написанном 19 октября 1955 года. Но помнила это как нечто витающее вокруг моей собственной души, ненужное остальным, не востребованное ими, что остается только со мной. Так помнят подобранного и где-то в гаражах-сараях втайне выхоженного котенка, пристроенного затем у чужих людей, первые стихи, первые открытки от мальчиков, первую падающую звезду. Так помнят то, чего по сути не существовало, а только было оно прочувствованно душой, как помнят пригрезившееся¸ возможно выдуманное — если не тобой, так другими. Ну кому из взрослых кажутся важными эти призраки детства?
И вдруг слышу такое от Зины, слышу сейчас, сегодня — спустя полстолетия! Оказывается, это не просто было сказано-рассказано мне летним днем в минуты досуга, но реально существовало и пропахало людские судьбы, оно важно и памятно для многих, оно значительно. Все, что я знала, — происходило всерьез. Это судьбоносно даже для истории моей страны!
— Откуда вы знаете? — спросила я, кое-как свыкаясь с бурей ошеломлений в мыслях и сердце.
— Из его письма.
Ну конечно, именно так и рассказывала Оля! И еще было письмо Нине о сне, вещем сне!
— И… это письмо… Оно у вас сохранилось? — мой голос слегка охрип от волнения.
— Нет, я его сожгла.
— Зачем?!
— Ну… я это сделала не сразу, хотя об этом просил сам Юра.
— Зачем? — еще раз спросила я.
— Видимо, хотел избежать возможных насмешек, когда вернется домой живым-здоровым. Я так себе объяснила. Да я бы все равно сохранила его! Но… позже испугалась атмосферы секретности вокруг линкора… Понимаете? Нас ведь просили не болтать…
— Жаль…
— Теперь понимаю, что и Юра опасался чего-то тайного… — Зина чувствовала себя несчастной, вот трусиха — взяла и уничтожила такой важный документ… — Да вы не думайте, я его наизусть помню! — и Зина, прикрыв глаза рукой, продекламировала: — «… а еще мне был сон, будто я попал в яму, где сидела Нинина мама. Попробовал выбраться, но не смог, так и остался в яме. Зина, подготовь ко всему, чтобы ни случилось, маму. Обо мне не думай».
— Откуда это у него, Господи милосердный…
— Он смалу был такой, — выводит меня из потрясения Зина. — Когда-то, помню, в воскресенье мы с Верой решили пойти на ставок искупаться. Собрались капитально: взяли мыло, полотенца, свежую одежду. У нас ведь бань не было, — поясняет для меня Зина. — Летом мы часто в ставке мылись.
— Да, я помню.
— Ну вот. А тут Юра увидел наши сборы. И как прицепился, чтобы мы не ходили туда, ну хотя плач. «Почему?» — спросила у него Вера. А он отвечает, что, дескать, там будет много воды. «Так то же ставок, он весь из воды!» — прикрикнула на него Вера, чтобы не выдумывал и не морочил голову. Мы, конечно, не послушались его. «Идите, идите, но хоть не купайтесь», — бросил он нам вдогонку.
— И что же случилось?
— Что делать? — продолжала Зина, не обратив на меня внимания. Она рассказывала, мастерски передавая диалоги в интонациях действующих лиц. — Купаться мы не стали, а сидели и смотрели на других, просто отдыхали. Вдруг к нам донеслись тревожные крики, шум-гам. Все купальщики начали бежать в одно место — к плотине. Оказывается, мальчик утонул. Здесь недалеко жила семья железнодорожников, они обходчиками работали, так вот это был их сын. Какое уж там купание? Мы с сестрой летели оттуда домой, как ошпаренные.
— А Юра что?
— Ничего. Сказал, чтобы впредь слушались его, так как это мог бы быть кто-то из нас, — Зина нахмурилась, помолчала. — Да что там в жизни?! Вот он уже и мертвый давно, а в снах нам советы подает, подсказывает. Теперь, правда, реже, а поначалу почти еженощно снился. И что ни скажет, то сбудется. Верите?
Верила ли я? Я не знала, что ответить. Муж моей сестры — близкий человек, которого я хорошо знала, — тоже трагически погиб 2 сентября 1999 года. А перед этим сказал нам, что ему был сон и он скоро умрет. Молодой и здоровый, не суеверный, оптимист, на веру никакой галиматьи не брал, а вот проснулся и сказал такое. А оно и сбылось.
Так же было и со Светой Светловой, школьной подругой моей сестры. О ней знают в Славгороде почти все. Еще в детстве цыганка нагадала ей смерть от воды. И что? Как ни берегли ее родители, а все равно утонула. Это случилось в туристическом походе, при переходе через мелкий горный ручей, в котором воды было по косточки. Споткнулась, упала и захлебнулась.
Моей двоюродной тетке, Надежде Григорьевне Бараненко, какая-то гадалка сказала, что она умрет от безответной любви. Так и произошло — повесилась, когда Гриша Кобзарь бросил ее, узнав о беременности.
Как понять? Выход из болезни предусмотреть можно, из сложной ситуации — тоже. Можно заснуть и решить задачу, т. е. можно во сне воспользоваться намеком подсознания, найти то, над чем долго и напряженно размышляешь. А как быть с непредусмотренными случаями, которые от тебя не зависят, если ты не играешь в их развитии никакой роли, а попадаешь под косу смерти? Это оставалось без моего понимания.
Я спросила о поездке в Севастополь — кто ездил, когда.
— Мы ездили: я, Вера и наша мама. А было это 18 мая 1956 года, — а дальше Зинаида Сергеевна рассказывала так, словно это было не с нею, отвлеченно…
Стояла погожая весна, изобиловал молодой зеленью май, цвели сады. Возле моря, непривычно ароматного, резко пахло цветами с гор, выстиранными облаками и свежестью небесной высоты, еще чем-то непонятным.
Из окна инкерманской квартиры Марии Аврамовны Кириченко, у которой остановились родственники Юрия Артемова, виднелся, почти закрывая горизонт, холм, на котором разместилось кладбище «новороссийцев». Оно звало их. И они сразу после приезда отправились туда, только сумки оставили дома.
Здесь ли Юра, в этой ли земле нашел вечный покой? Этого они не знали, как и по сей день не знают — утонул он или умер от травм. Были настолько убиты горем и растеряны, что даже не подумали пробиться к высшему флотскому начальству, как делали другие, и хоть о чем-то расспросить. Но что бы им ответили, что бы показали — поверхность моря, рябь, волны, ветер над волнами? Только спустя год линкор подняли наверх и перевернутым отбуксировали в Казачью бухту. Там сняли оружие и порезали на металлолом. Кто остался внутри корабля и что содеялось с их останками — неизвестно. А тогда на дне Северной бухты еще только проводили подготовительные работы и в ходе этого иногда поднимали тела, узнать которые уже было нельзя, разве что по особым приметам или деталями одежды. Да и то…
Побыли они на кладбище, между могилами походили, много плакали, читали надписи, еще самодельные, явно оставленные родными погибших. А сами ничего о Юре не знали…
Дома Мария Аврамовна приготовила ужин, чтобы помянуть Юру, которого тоже любила и оплакивала. Женщины засиделись, заговорились. Вот тогда и наслушались Вера Сергеевна рассказов о том ужасе, какой пережил весь Севастополь в связи со взрывом флагмана. Если уж для посторонних эта трагедия была такой страшной, то какой же она оказалась для него, для ее Юры?
— Сыночек, дитятко мое несчастное, крошка моя, за что?.. — плакала и причитала она в течение вечера. Но она так устала от горя, что голос ее едва шелестел, в нем уже не было ни вопросов, ни укора, лишь тяжелые горевания.
А ночью она разбудила Зину, свою сестру:
— Вставай, пошли, меня Юра зовет!
— Ты что? — Зина увидела белые бессмысленные глаза и сразу поняла, что перечить нельзя: — Пойдем, не волнуйся, только позже. Рано еще, темно на улице.
— Сон мне был, сон! Юра зовет, — настаивала бедная женщина.
— Расскажи свой сон, садись, — Зина подвинулась и освободила место на постели.
Вера Сергеевна послушно села, вроде чуть успокоилась, заговорила.
— Не знаю, что было, только вдруг вижу Юру, таким каким провожала в последний раз из дому. Он машет мне рукой от этого кладбища и говорит: «Мама, просыпайся, иди посмотри, как меня будут хоронить сегодня».
— И все? — переспросила Зина.
— Все. Пошли, — снова начала настаивать Вера Сергеевна. — Я не больная, не в бреду, не бойся. Я верю, что там сейчас будут хоронить моего сына.
Они тихонько выскользнули из квартиры и выскочили на улицу. На восточном краю небо начинало сереть, звезды уже погасли, море дышало непрогретой влагой, промозглостью. Стояла тишина, в которую тихо и бесконечно печально вплетались звуки траурной музыки. Они в самом деле доносились со стороны кладбища. Сомнений не оставалось — там происходит захоронение. Женщины ускорили шаг, затем побежали. Вчера казалось, что кладбище находится рядом, а как пришлось бежать, так оно будто удалялось от них.
Прибежали с последними залпами салюта. Экскаватор начал загребать ров, и большие комья земли звонко били о крышки гробов. Вера Сергеевна отчаянно оглянулась на сестру, затем в стороне, на целинной лужайке, увидела полевые цветы и с лихорадочной поспешностью нарвала их, не разбираясь, что цветет, главное — это была новая жизнь, такая же молодая, как и у ее сына. Она бросила в ров три горсти земли, трижды перекрестилась, что-то шепча, а потом рассыпала вдоль рва собранные цветы. Зина успела повторить за ней нехитрый ритуал прощания с покойниками, а потом почему-то начала считать гробы, стоящие в два яруса. Она сосредоточенно тыкала в них пальцами, стараясь не ошибиться, и на замечала, что на нее обратили внимание. Насчитала их двадцать восемь штук, еще не засыпанных землей.
На кладбище, кроме моряков в черной форме с траурными повязками, никого не было. Значит, опять хоронили тайно.
— Вы кто такие? — подойдя к ним, спросил офицер, руководивший церемонией.
— Артемова Юрия Алексеевича мы… родственники, мама его тут, — скомкано ответила Зина, потому что именно ей адресовался вопрос.
— Вон оно что. Когда же вам успели сообщить?
— Сообщить? — встрепенулась Вера Сергеевна и бросилась ближе к офицеру. — Что сообщить? Разве родственникам сообщали?
— Нет, но… вы же здесь. Как вы здесь оказались?
— Мы здесь случайно, вчера приехали. Почему вы спрашиваете?
— Чудеса! Какое совпадение… — офицер побледнел. Он казался потрясенным, ибо непроизвольно провел рукой вдоль лба, словно снимал оттуда паутину.
— Вы знали Юру? Он… где он сейчас? — спросила, сбиваясь, Зина.
— Нет, не знал. Просто у меня есть списки, — офицер, ударил пальцем по своим бумагам, взглянул на Зину. — Чудеса… — повторил еще раз. — Тридцать три черноморца положили мы сюда сегодня. И ваш Юрий здесь, вот его гроб, — он показал рукой, — крайний слева в нижнем ряду.
— Почему в нижнем? Опять в нижнем. Ему же тяжело… — простонала Вера Сергеевна.
— Алфавит, — сказал офицер и пожал плечом. — Юрий Артемов стоит первым в списке. — Он отдал им честь, отошел, затем возвратился, прибавил: — Простите нас, мама, и живите долго.
— Первым… — как эхо повторила Вера Сергеевна.
Моряки ушли с кладбища не сразу, еще некоторое время стояли над новым холмом, отдавая дань памяти погибшим той самой немотой, в которую те ушли навеки, мысленно разделяя с ними их безмолвие. И женщины стояли возле них, как окаменелые. Вера Сергеевна не могла ни сдвинуться с места, ни что-то сказать. Только стонала.
Возвратившись домой, сестры нашли Марию Иосифовну во дворе. Она сидела на скамейке с узлами и сумками в руках.
— Недаром Бог привел нас сюда, — уже примирившись с потерей, обыденно и по-деловому сказала она, как говорят о своевременно и хорошо улаженном деле. — Поехали теперь.
Вера Сергеевна смирения не приняла. Ее душа упрекала злую судьбу, бунтовала и не прощала Богу жестокой жертвы, которую у нее вырвали, выдрали, выломили вместе с жизнью. Ее крамола продолжалась еще девять лет, девять лет и зим она встретила без Юры. И больше не выдержала этого истязания, отошла к сыну в 1964 году, имея всего пятьдесят три года за плечами.
А Юриной бабушки не стало в 1981 году, она на двадцать шесть лет пережила своего первого внука, до последнего дня помнила его, тосковала по нему и в ее горнице возле Юриной фотографии всегда горела лампадка.
На момент написания этой книги Зинаида Сергеевна еще была жива и здорова. Но в течение года после выхода книги в свет потеряла мужа, своего Василия Степановича, а до настоящего переиздания и сама не дожила.
Вечная память героическому поколению наших отцов и дедов!
Но продолжим свое повествование.
— После этого я начала верить, что Бог есть, — продолжала вспоминать Зина. — Конечно! Иначе почему мы приехали в Севастополь именно семнадцатого мая, почему на следующий день еще оставались там? Почему сестре приснился Юра с этими словами? Как это объяснить? — Спрашивала она, будто требуя моего ответа.
— Чудеса, просто мистика… — другого я не могла сказать, не находила.
— Вот. И я так считаю, — сказала Зина. — На Юриной могиле я поклялась, что рожу сына и назову его Юрием. Так и сделала, — и она, наконец, улыбнулась. — В 1957 году родила Юрия.
Во второй раз Зина побывала на могиле племянника, когда на Черноморском флоте служил ее сын — Юрий Николаевич Таганов, которому суждено было дослужить службу за двоюродного брата, а может, и прожить за него жизнь.
— Как случилось, что ваш Юра попал на Черноморский флот? Вы добивались этого?
— Представьте себе, нет. Опять-таки — судьба и… его рост. Он высокий, как все в нашем роду, вот его и взяли на море. Сначала попал в Кронштадт, прошел там полугодовое обучение, а затем оказался на Черном море, в Севастополе. Служил на большом противолодочном Гвардейском крейсере «Красный Кавказ».
Зинаида Сергеевна приехала к своему Юре в октябре 1975 года. Обошла все места, связанные со службой сына, издали посмотрела на его крейсер, полюбовалась пейзажами, погуляла в городе. И конечно, они вдвоем посетили кладбище, где захоронен Юрий Артемов. Господи, Юра… незатухающая боль…
— Я все, что знала о племяннике, рассказала сыну, наставляла его, воспитывала достойным памяти Юрия Алексеевича Артемова. На братской могиле уже была плита с именами «новороссийцев», Юрино имя стоит третьим в списке. Раньше это кладбище состояло из четырех длинных братских могил, три из которых располагались параллельно одна другой и имели метров по пятьдесят в длину, а одна, небольшая, стояла отдельно. Теперь три длинные могилы соединили в одну общую, а маленькая так отдельно и осталась. Но где лежит Юра, я знаю, и сыну показала.
Говорит Зина, что на обычном кладбище того нет, что чувствуешь на кладбище моряков:
— Над ним витает особая атмосфера, чувствуется, что здесь лежат молодые мужчины, и что они имели трагические судьбы. Понимаете? Здесь сердце переполняется не просто грустью, а каким-то острым непреодолимым горем. Это трудно выразить, — подчеркнула она.
Да, ведь традиционно кладбище моряков — это вечный дом именно тех, кто отошел в вечность среди волн, погиб в море. На кладбище моряков не хоронят умерших дома, да еще от старости. И вообще понятие «моряк» и «старость» не совместимы. Если человек покинул море, то он уже не моряк, а переходит в другую категорию, он — бывший моряк. На кладбище погибших моряков особенно четко ощущаешь хрупкость, субтильность человеческой жизни, ее неповторимость. И так же остро чувствуешь молодую решительность, безоглядную дерзость тех, кто, рискуя, совершает мужские дела, делает жизнь. Здесь навечно неиссякаемым стоит дух сопротивления, состязания, преодоления трудностей.
Как нигде, на кладбище моряков чувствуешь, что жизнь — это временное пристанище.
— Жизнь надо ценить, — задумчиво сказала моя собеседница. — Это прекрасная и редкая милость Бога. Если бы люди всегда помнили об этом… — она смотрела на меня выжидающе, а я не знала, что ответить.
Зина дала мне много фотографий, расчувствовалась от воспоминаний, но не плакала — держалась. Наш разговор заканчивался.
— Не волнуйтесь, ваши фотографии не пропадут. Я сниму с них копии и верну вам, — заверила я Зинаиду Сергеевну.
— Я не о том…
— А что вас беспокоит?
— Неужели я доживу до того, чтобы подержать в руках книгу о Юре? — она снова умоляюще заглянула мне в глаза.
— Я… — что-то сдавило мне горло, запекло внутри, качнуло землю под ногами. — Я… очень постараюсь.
Мне удалось преодолеть волнение, и оно вскоре прошло.
Я снова возвращаюсь к тем трем дням, которые провела летом 1956 года со своей подругой Лидой Столпаковой у нее дома. Тогда на третий день ее сестра Оля, рассказала нам, что спустя неделю, а может, две после того, как к Нине прибежали в слезах Вера Сергеевна и Зина с известием о гибели Юры, на ее имя пришло письмо из Севастополя.
— Нина находилась в тяжелом душевном состоянии, такое бесследно не проходит. Она не плакала, но молчала и ходила похудевшая аж черная. Мне тоже было очень тяжело, но при Нине я старалась сдерживаться, зато, когда она уходила на работу, давала волю слезам. Боже, как я рыдала в пустой квартире! Мне жалко было и ее, и Юру. Оставаясь наедине со своими терзаниями, я говорила с ним, ибо казалось, что он находится где-то рядом и слышит меня. Я не могла представить, что его совсем-совсем нет на свете, — рассказывала Оля, эта девочка, еще подросток, успевшая узнать так много потерь, что стала рассудительной не по возрасту.
Работники почты, смутно слышавшие плохие вести, от письма, пришедшего с Севастополя, пришли в замешательство и не знали, как лучше вручить его адресату, то есть Нине. Никто не хотел за это браться — кто знает, что в нем. На это решилась Валя Кондра:
— Давайте я отнесу, — предложила она. — Что за люди? — и повела плечом с выражением осуждающего удивления.
Этим письмом кто-то из Юриных друзей сообщал о его последних минутах. Получалось, что в момент трагедии Юра находился на вахте. Взрывом его не зацепило, но под действием ударной волны Юру отбросило в сторону, и он ударился головой об острый угол какого-то устройства. Травма была сильной и Юра потерял сознание. К нему подбежал матрос-санитар, который в особых обстоятельствах должен был посещать всех вахтенных и в случае необходимости оказывать им помощь. Найдя Юру раненым, перевязал ему голову, сделал укол и дал глоток спирта, то есть выполнил штатные действия в аварийной ситуации.
Юра очнулся, но не сразу понял, что произошло. Окончательно пришел в себя от сигнала об аварийной ситуации. Вскоре объявили военную тревогу и передали экипажу сообщение о взрыве на линкоре. Юра оставался на своем посту, был сдержанно-деловым, спокойным и уверенным. Ничто не говорило о том, что он не найдет выхода из сложного положения. Он должен был остаться в живых! Ведь он находился на палубе.
И все, других сведений о Юре нет. Нине писали, что Юра был образцовым моряком и надежным другом. Подписи под письмом не было, видимо, моряки посчитали не обязательным называть свои имена. Что они могли сказать невесте погибшего друга? А может, сообщая письменные подробности о событиях на линкоре, руководствовались положением о военной тайне.
Оля читала нам с Лидой многие письма — в частности, последнее от Юры и это, пришедшее от его друзей. Тогда они еще были целы. Оба были написаны на листах из школьной тетрадки в клеточку. Тогда все писали на такой бумаге. Хранились письма в ученической папке, аккуратно переложенные чистыми листами.
Случилось так, что в своей семье именно Оля стала главным хранителем памяти о Юре. Она сделала это ради Нины, чтобы оградить ее от лишних потрясений, чтобы та быстрее справилась с постигшим ее ударом, меньше сталкивалась с напоминанием о бывшем женихе. Оля спасала Нину собой, закрывала своей душой от последствий крушения, произошедшего в ее судьбе.
Нина, по словам младшей сестры, была очень сильным человеком, но и потрясения, выпавшие ей, были слишком тяжелыми, поэтому борьба между ними продолжалась.
— Знаете, терять любимого человека очень тяжело, — объясняла нам тогда Оля. — А если с ним были связаны мечты, надежды на лучшие перемены в твоей жизни, то считайте, что человек умирает вместе с погибшим. На земле остается только его тень, не знающая в какую сторону падать, потому что солнце больше не светит. Так чувствовала себя наша Нина.
После маминой смерти Оля имела опыт потерь и знала, о чем говорила.
— Вот умирает кто-то из родителей, как у нас умерла мама, — объясняла она, видимо, что-то при этом уясняя для себя, — и ты теряешь прошлое, а Нина потеряла будущее.
Этими рассказами Оля словно извинялась перед Юрой за то, что ее боль стала утихать. Мы с Лидой нужны были ей, потому что вместе с нами девушка, возможно в последний раз, тем самым исцеляя себя, переживала потерю юноши, которого по-своему любила, как умеют любить младшие сестры женихов старших сестер.
А нам в ее исповеди открывались живые, а не сказочные герои. Мы теперь сочувствовали не тому, что Золушка потеряла туфельку, и не губительным страстям Джульетты, не абстрактным страданиям «женщины в белом», а горю конкретного человека, не придуманного, а знакомого и земного, живущего рядом с нами, на наших глазах. Мы тогда впервые поняли, что беда может неожиданно произойти с каждым из людей, и они должны быть готовы к тому, чтобы выстоять и победить ее, а не сломаться.
— Это трудно пережить, — делилась Оля своими мыслями. — Не знаю правильно ли делаю, но я советую Нине выходить замуж. К ней сватается хороший парень.
— Кто? — спросила я.
— Василий Бажинов. Ты его не знаешь, он с Тургеневки.
— А что это за человек?
— Простой работяга, шофер.
— А Нина что?
— Молчит. И это меня пугает. Понимаешь, не плачет, все делает, как и раньше, иногда смеется, а только молчит. Страх божий! Вот я и советую.
— А если он не захочет?
— Кто? — Оля, подняв удивленные глаза, перестала чистить картошку, которую собиралась приготовить нам с Лидой на обед.
— Ну, этот… который с Тургеневки? Она же и с ним говорить не будет.
Оля рассмеялась.
— С ним она будет говорить, — сказала уверенно.
Это были моменты откровений, и я тогда многое услышала впервые. Например, впервые поняла, что означает «открыть душу», «сочувствовать», «спасать человека собой».
Именно в тот день, когда Оля пересказала последний акт трагедии с Юрой Артемовым, когда я пропустила через свою душу радость и трагедию Нининой и Юриной любви, когда стала старше на несколько лет, впервые втайне плача от тех рассказов, в этот день моя мама ни о чем таком не догадывалась. Она высекла меня за враки, когда ей стало известно, что я не бываю в школьном кружке, а дни напролет провожу у Столпаковых.
Больше я у Лиды дома не бывала, а те три дня и свои впечатления от Олиных рассказов, крещенные лозиной, запомнила навсегда.
Нинина судьба явилась в облике Василия Ивановича Бажинова.
Этого юношу она знала еще до встречи с Юрой, до их возникшей любви. Но знала как друга. Они оба участвовали в хоре, организованном в Славгороде Екатериной Никифоровной Богдановой и объединяющем тридцать человек молодежи.
Василий был младшим ребенком в родительской семье, любимчиком, избалованным родителями, старшими братьями и сестрами. Это приятно отразилось на его характере, он был веселым, беззаботным парнем, простым и добрым. По окончании школы учился на курсах водителей, а когда получил права, пошел шоферить в колхоз. Безотказный трудяга, он вызывал симпатии односельчан, а также тех, кто работал с ним рядом. Его отец Иван Бажинов, тоже заслуженный колхозник, своих детей любил, но держал в строгости. Вот они и выросли добропорядочными, приветливыми, трудолюбивыми людьми.
И вдруг случилась беда — Василий насмерть сбил машиной четырехлетнюю девочку. Не нам теперь разбираться, кто виноват больше, а кто меньше. Несмотря на человеческие попытки всегда найти виноватого, природа не отменила своей страшной выдумки, такой как несчастный случай. Но, с одной стороны, ее за это, сто чертей, не обвинишь, не привлечешь к ответственности, а с другой — нельзя проходить мимо смерти, нельзя, чтобы она оставалась безнаказанной. Девочки не стало, а живые всегда виноваты перед мертвыми.
Как бы там ни было, Василия осудили на десять лет тюремного заключения. То, что произошло, было шоком для жителей села. Как тяжело оплакивать умерших! И не менее тяжело видеть, как хороший человек пропадает в обстоятельства, где признается виновным, и не имеет способа переиначить ситуацию, где хоронится его юность. Это невыносимо.
Василий просил своих друзей и девушек из хора:
— Пишите мне. Без вас я пропаду в тюрьме.
И они писали. Писала и Нина. Рассказывать всегда было о чем. Каждый день приносил перемены, причем, в основном из разряда приятных, что резонировало в лад с ожиданиями людей. Жизнь в Славгороде улучшалась, падали цены на товары массового потребления, росла оплата труда, становился более наполненным трудодень.
Нина в письмах сообщала новости из жизни художественной самодеятельности, о браках и рождения малышей в семьях общих друзей. А то и просто делилась размышлениями. В основе этих писем лежало ее одиночество, замкнутость характера, ведь с теми, кто был рядом, она больше помалкивали. Со временем она привыкла писать эти письма, как люди привыкают вести дневник или записывать дорожные наблюдения. Ей даже не так важно было получить ответ, как выговориться самой.
А потом появился Юра, и поток Нининых писем к Василию уменьшился. Сначала это был естественный ход событий. А потом Нина поняла, что писать ей стало не о чем, но Василий, вероятно, потеряет из-за этого единственную отраду. «Нет, нельзя его оставлять без внимания, без поддержки, — решила Нина. — В нашей переписке о чувствах речи не было, так почему бы не переписываться дальше?»
Но Василий все понял. И тогда не сдержался, признался в любви. «Я давно тебя люблю, но не решался сказать. А потом случилось это несчастье со мной. Кому я нужен с ним? Думал, отсижу срок и… мы соединимся. И вот ты не пишешь…»
Нина не обращала внимания то, что выходило за пределы их устоявшихся отношений, упорно держала нейтральный тон. Ей это удавалось потому, что она оставалась искренней, не лукавой, доброжелательной, просто не писала о том, что Василия не касалось. Позже он говорил, что весточки от нее хоть и стали реже, зато в них чувствовался сильный заряд жизненной мощи. Это было как раз то, чего ему не хватало, и Нинино настроение, не выраженное в конкретных словах, а разлитое в общем контексте, незаметно передавался ему.
О том, что у Нины появился Юра, Василий узнал из писем других людей и, следуя ей, продолжал держаться дружественно, отстраненно от вопросов сердечных. Один он знал, чего ему стоила эта отстраненность!
Нинино отчаяние, вызванное гибелью Юры, сказалось и на Василии, к которому она привыкла в заочном общении и который умел терпеть и ждать. Ближайшие нам люди страдают не меньше нас, когда нам плохо, потому что мы безжалостно выливаем на них свои печали, врачуя себя. Однажды Василий получил письмо с отчаянными и даже злыми словами. «Не смей писать мне! У меня горе — Юра погиб. Ненавижу!» Это произошло как раз тогда, когда Василий размышлял, к чему прибегнуть, чтобы забыть Нину. Впервые она в письме сказала о Юре, но ведь в разрезе каких обстоятельств…
«Нина, выслушай меня спокойно, — писал Василий. — Жалко твоего жениха. Очень! Когда погибает молодая жизнь — это трагедия. Поверь мне, я знаю, о чем говорю. Но нам — жить. Тебя спасет только память о нем. Не забывай его никогда. И ничего не бойся, я — с тобой».
Собственно, здесь мне добавить нечего. Просто этой женщине дано было Богом притягивать к себе мужчин — настоящих хозяев жизни. Кто они? Какие они? Ни образование, ни воспитание здесь не играют ведущей роли. Здесь главное — это живая и мудрая душа, отличающая их от других.
Как и раньше, Нина изредка писала Василию. Но о чем теперь? О своей погибшей любви, об утраченных надеждах. Боль сердца выливала тому, кому это было небезразлично. «Я жизнь отдала бы за то, чтобы Юра жил. Я не себе хотела счастья, а ему». Ирония судьбы или жестокость судьбы, связавшая Василия и Нину двумя болезненными смертями, — что сближало теперь их? Он стал ей дорог тем, что она могла сказать ему все о себе, о Юре, об их любви. У нее была потребность выговориться, сто раз повторить то, что пекло, жгло, терзало ее. Скорее всего, если бы не Василий, Нина погибла бы, просто умерла от горя.
Скоро Василий вернулся домой.
— Иди за меня, — сказал в первый вечер, как приехал.
— Не могу.
— Почему? Ты будешь жить своей жизнью, своими воспоминаниями, обещаю. Я хочу быть рядом, понимаешь?
Нина кивала головой, мол, — понимаю. А потом заводила свое:
— Нельзя так. Я его люблю.
— Дорогая моя, люби его. Так должно быть. Он — твоя первая любовь, твоя трагедия, и…
— Что «и»?
— И моя боль. Но его теперь нет. На кого я тебя оставлю? Нина, ты больна горем. Я все понимаю, но настаиваю — иди за меня.
— Хоть год траура, ради его памяти…
— Ты не выдержишь. Тебе нельзя оставаться одной.
Василий ее уговорил, но и она настояла на своем — они поженились через год, шестого ноября 1956. Свадьбы, конечно, не было. Все прошло тихо, буднично — расписались, пришли домой, начали жить вместе.
На следующий день к Нине пришла Вера Сергеевна, Юрина мама.
— Подарок принесла, — сказала тихо и подала Нине что-то объемное и мягкое.
— Что это? — оторопела Нина.
— Не бойся, я не сержусь. Не идти же тебе вслед за Юрой, — сказала она и посмотрела бесцветными немигающими глазами мимо Нины, мимо комнаты, мимо всего живого. — Это подушечка, вам на свадьбу готовила, наволочку крестиком вышила. Юра любил, чтобы маленькая подушечка под головой была. Возьми, пожалуйста, и не забывай его.
— Спасибо, — Нина развернула подарок, мгновение смотрела на искусно вышитую подушечку, а затем склонила на нее голову и… заплакала, громко, сотрясаясь всем существом. Это были ее первые слезы после пережитой трагедии.
Так начался ее долгий бой за выживание. Но основная терапия зависела от Василия, от его чуткости, выдержки и душевной мудрости. Долгих-долгих десять лет Нина выходила из потрясения, вызванного потерей Юрия. Долгих десять лет у нее не было детей, не могла зачать.
Но Бог есть. Видимо, в награду за любовь и терпение он позже послал Василию трех дочерей: Таня родилась 17 декабря 1965, Тамара — 29 июля 1968 и Наталья — 9 ноября 1971 года.
Я мечтала теперь, будучи взрослой, перечитать самой те Юрины письма к Нине, что когда-то слышала от Оли, хотела поговорить с Ниной. Но было три препятствия. Во-первых, Нина меня не знала, ведь я намного моложе ее и нам не выпадало раньше видеться. Конечно, кто я, Нина знала и назови я себя, она бы меня с радостью приняла. И все же, испорченная городской отчужденностью, ехать сама в соседнее село, где она жила, я не решалась. Кто я такая, почему она должна чужому человеку открываться? Во-вторых, помня сказанные когда-то слова Оли о том, что Нина тяжело переносит потерю Юры, я боялась касаться залеченных ран. Что, если сделаю ей хуже? И в-третьих, — Нина снова переживала горе, — умер муж, тот самый Василий Иванович Бажинов, который назвал ее своей женой, вернул к жизни, подарил женское счастье. Хоть с тех пор и истекло уже тринадцать лет, но вдруг мои вопросы вызовут ее гнев: немилосердно спрашивать о том, что отболело, если сейчас болит другое.
— А мы прихватим с собой Олю! — нашелся Григорий Назарович Колодный, друг моего отца и мой помощник в собирании материала к книге. — Оля живет рядом с нами, она моя соседка! И знает, как говорить с Ниной.
— Да, она нам поможет, — согласилась я. — Так и сделаем. Спасибо вам.
Оля почти не изменилась. На меня смотрела пристально и серьезно, словно не узнавала, а когда я подошла и поцеловала ее, то не сопротивлялась, но и взаимностью не ответила — подставила щечку и все. Она лишь немного пополнела, да еще этот пристальный взгляд прищуренных глаз прибавлял возраста, а в остальном — осталась той самой пятнадцатилетней девочкой, какой я видела ее в последний раз.
— Ты не узнаешь меня? — спросила я, зная, что дядя Григорий ни за что не скажет, с кем она должна встретиться, — любит сюрпризы и розыгрыши.
— Нет, не узнала, — призналась Оля и снова бросила на меня прищуренный взгляд.
— А ее? — показала я на свою сестру, тоже ехавшую с нами.
— Ее узнаю, она дружила со Светою Стекловой.
Пришлось мне называться, знакомя ее с собой сызнова. Оля долго смущалась, хлопала себя руками по бокам и повторяла: «А я-то думаю… я думаю…»
Григорий Назарович развернул во дворе свой «ЛУАЗ» с металлическим кузовом, и мы большой компанией поехали в Тургеневку. Оля все смотрела и никак не решалась признать во мне ту высоконькую черноволосую девочку, стыдливую и неразговорчивую, которой я была, когда провела рядом с ней три дня своей жизни. Конечно, это мои детские впечатления оказались такими сильными, что жили еще и полстолетия спустя, а для нее наша бывшая встреча никаким откровением не явилась. Она забыла меня, и после моих напоминаний едва вспомнила.
— Оля, вы с Ниной сохранили Юрины письма, фотографии, тот портрет, что он прислал с последней запиской?
Оля печально покачала головой.
— Все это долго сохранялось у меня. Нина вышла замуж и отрезала от себя все, что касалось Юры. Иначе не выжила бы. Еще, не приведи, господи, потеряла бы разум.
— Так как же нам теперь быть, о чем говорить с ней? — встревоженно спросила я.
— А-а, теперь можно, — беззаботно сказала Оля. — Она молодец, правильно прожила жизнь, себя берегла.
Мы поехали по дороге на станцию. Не доезжая вокзала, повернули на переезд и за ним сразу взяли влево. Вдоль железной дороги тянулись дома с широкой полосой свободной земли перед дворами, затем вдоль той полосы шла дорога, а через дорогу лежали засеянные фермерские поля. Еще один поворот вывел на дорогу к Тургеневке. Приблизительно метров через пятьсот мы повернули на главную и единственную улицу села и сразу остановились — Нинин дом на этой улице первый справа.
— Ну, иди, — сказал дядя Григорий, засмеялся и прибавил свою любимую прибаутку: — Делай дело, чтоб я видел.
Ворота были открыты, недалеко от них в углу двора лаял песик. Простоволосая, в домашних тапочках пожилая женщина развешивала выстиранное белье.
— Вы Нина? — спросила я, подойдя к ней, не реагируя на лай дворняжки.
— Да, — ответила она, и на ее непроизвольно улыбающемся лице не прорисовались ни удивление, ни любопытство, ни попытка узнать меня. В глазах не было ни недовольства, ни тревоги: с чего вдруг эта чужачка приперлась в ее двор, интересуется именем?
Передо мною стояла женщина, не похожая ни на Олю с Лидой, ни на их братьев.
— Я к вам, — сказала я, любуясь ею — Нина великолепно сохранилась, насколько я могла судить по ее девичьим фотографиям.
— Тогда заходите.
Заурядная красота не покинула ее. Волосы теперь были короткими, но оставались густыми и волнистыми, как и в молодые годы. Теплые глаза смотрели спокойно, доброжелательно. Крепкое телосложение и сильные руки свидетельствовали о привычке к тяжелой физической работе. Но эта работа не оставила на ней пропаханных борозд, твердых мозолей, покрученных суставов или шершавой кожи.
Я представилась, но увидев, что ей это ничего не сказало, назвала своих родителей. Только тут Нина радостно закивала головой.
— Заходите, — пригласила еще раз.
Мои опасения отпали — на Нине оставили свои отпечатки только мудрость и воля. Она была, как могучая река, несущая свои воды медленно, широко разливая по поверхности земли, доверчиво и бесстрашно перед людьми.
— Я не одна, — сказала я и позвала остальных приехавших.
Мои спутники зашли во двор, но скромно стояли в стороне и всеми силами старались не мешать нам. Разговор не клеился. Нина вела себя так, будто то, о чем я спрашивала, было в другой жизни и не с ней, поэтому к сегодняшней встрече отношения не имеет.
— Не знаю я ничего, — улыбнулась она. — Когда это было!
Нина не спросила, зачем я хочу это знать, не удивлялась, хотя и не избегала разговора. Только говорить будто было, в самом деле, не о чем. Между тем ее дочь, подошедшая к нам и прислушивающаяся, пожелала взглянуть на Юрины фотографии. Я подала их.
— А наш папка был красивее, — сказала она после рассматривания.
— Папа всегда должен быть красивее всех, — согласилась я. — Так разве мы не помянем Юрия Алексеевича? Мы привезли с собой вкусные домашние пирожки.
Так, в конце концов, завязался разговор. Нина пригласила нас к столу в летнюю кухню, где все сияло чистотой. Мы что-то там выпили, потянулись к пирожкам.
— Долго я не рада была, что живу, — начала Нина. — Делала все автоматически и то только потому, что был полный дом детей, — должна была. А после свадьбы с Васильком отогрелась возле него, отдохнула. Признательна была ему за тишину, за преданность. Я так намучилась без него, так настрадалась, так долго он ко мне не приходил!
Василий очень любил жену, сочувственно относился, понимал ее душевное состояние. И не торопил, ждал, пока ее отпустит злое потрясение, пока заметит она солнце над головой и его возле нее. Долгих десять лет ждал. И дождался.
Нина рассказывала о Васильке с любовью, печально, но печаль ее была светлой.
— Я испытала в жизни и большое горе, и большое счастье. А теперь будто искупаю грехи за это — наказана ранним вдовством, одиночеством. Вот дочки побелят стены в хате и разъедутся, а я останусь одна со своими думами. Кому расскажешь о них? Это все — мое…
— Вы что-то от Юры сохранили?
Нина подняла глаза на Олю, спросила взглядом.
— Это как наслано, — начала оправдываться Оля, — все сны, совпадения, невероятные события, в конце концов вода…
— Вода? Какая вода? — встрепенулась Нина.
— Все Юрино, Нина, пропало. Извини, что не говорила тебе. Еще в папиной квартире его не стало.
— Как? — и здесь я наконец увидела, что Нине не безразлично все, связанное с Юрием. Она побледнела и сдержанно сказала: — Я на тебя полагалась, для памяти о моей юности…
— Я не виновата, — открыто взглянула на сестру Оля. — Архив пропал еще тогда, когда отец получил новую квартиру на Заводской улице. Помнишь, нас тогда залили соседи со второго этажа?
— Было такое. Ну и что? — в голосе Нины звенели холодные нотки.
— Вот тогда все бумаги размокли и расползлись в воде.
— И ничего не осталось?!
Оля покачала главой:
— К сожалению. Говорю же тебе — вода. Как наслано.
— Жаль. Очень жаль, — глухо сказала Нина. — Как не было человека.
На этом наша беседа завершилась.
Нина Прокоповна вышла с нами за ворота, смотрела, как мы рассаживаемся в авто, улыбалась, по-крестьянски грустно покачивала главой. Вдруг резко повеял ветер, и она, будто под действием того порыва, энергично подошла к машине. Приблизившись к окну, возле которого я сидела, коротко спросила:
— Что это будет?
— Если позволит здоровье, будет книга.
— Болеешь?
— Да.
— Держись! Вижу, ты не из слабых, — и отошла.
Мы уже развернулись, и дядя Григорий нажал на газ, когда Нина крикнула:
— Я буду ждать тебя! Приезжай! — и я увидела, что она смахнула слезу.