ПАВЕЛ МУХОРТОВ
ЭДУАРД КОМИССАРОВ
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
ОТ АВТОРОВ
Перво-наперво – никакой ностальгии. Свобода превыше всего! Даже сытого рабства.
События, о которых здесь можно прочитать, происходили не так давно, каких-нибудь пятнадцать лет назад, но это уже другая эпоха – советская. Многим она уже покажется фантастически нереальной и неправдоподобной. Философия, с которой жили девяносто девять процентов населения великого Советского Союза, теперь многих рассмешит.
Но так мы жили: на зарплату в сто или, кому повезет, а двести рублей, о «заграницах» не мечтали, правда Сочи были доступны всем, как впрочем, и водка по 3,62 или 4,12, коньяк по 5 рублей, бесплатное образование и школьные обеды по 1 рублю за целую неделю. Все сыны и довольны! А такие слова, как фарцовщик, стиляга, хиппи, бизнес, коммерсант, рыночная экономика – были просто ругательствами.
Да, все было иначе. И авторы, то есть мы, смотрели на жизнь с позиций теперь настолько наивных, что даже смешно. Но, что было, то было!
И как рвалась юношеская душа излиться чернилами и на лист бумаги, как смогла это сделать – так это можете увидеть сами.
Печатаемся без изменений и дополнений. Читайте, если сможете! И если не стошнит!!!
1999 год. До начала третьего тысячелетия осталась пара сотен дней.
ТУПИК
Рассказ
Снова осень принесла обреченно-грустное настроение. Вместе с хрустом падающих коричневых шаров каштанов и наседающими серыми певучими облаками ее плавные, как полет кленового листа, мелодии вызвали безотчетное желание приостановить неизбежное движение этих очаровательных дней. Когда чутко воспринимая каждое, едва заметное дыхание природы, обостренно ощущаешь неуемную потребность соприкоснуться хотя бы с ее частицей, то чаще именно тогда творишь самое невообразимое.
Пахло жженой листвой. Осторожно ступая по отлогой, мощеной булыжником улице, обрызганной ласковым дождиком, двое, не торопясь, подымались к раскинувшемуся на холме в густой синеве неба вдалеке от оживленных кварталов запустелому парку. Редкие встречные, поравнявшись, замедляли шаг, восторженно и пристально оглядывая пару, вернее прелестную девушку, и, счастливо улыбнувшись, провожали нескрываемым взглядом, вероятно, по-доброму завидуя. В таких случаях она мило жмурилась, быстро распахивала игривые, резко подведенные глаза и говорила: «Обожаю привлекать внимание». В сущности, ей было безразлично кто восхищался, главное, что ее вид приводил кого-то в трепет, – это доставляло ей огромное удовольствие. И сейчас, разминувшись с веселым, весьма симпатичным щеголем лет тридцати, который ей задорно подмигнул, спокойно сказала: "Бедняга, он обалдел". От умиления лицо ее пылало. Пальцы аккуратно расправили выбившийся из-под лилового плаща шикарный с блестками шарф. Она легко уронила голову на плечо поникшего парня – чувствовалось, что он обижен и удручен – и почти беззвучно засмеялась, – она была безупречно хороша во всем.
Ранний вечер был прохладен. Сухо шелестели клены. Так неподражаемо шелестят они только осенью. Дома с островерхими серой черепицы крышами казались скучными и неприязненными стариками, обещавшими поведать печальную историю своей неистовой жизни. Бледный свет, еще путешествующий у грани притаившегося сумрака, и глубокое, мучительное ожидание пробуждали мрачную неудовлетворенность.
Он молчал и никак не мог избавиться от преступной мыслицы, что согласился на это гуляние по-глупому безучастно; она безжалостно добивала в нем любую попытку возразить или воспротивиться, или просто самостоятельно предложить что-либо взамен пустого шатания. Он понимал, что уже не в силах изменить и без того непрочные отношения, потому что одновременно и любит и ненавидит ее, покорительницу.
Крадучись, я шел за почти безмолвной парой без всякой цели: просто привык наблюдать за людьми. Согласитесь, занятие небезынтересное – все-таки чужая жизнь, она-то и влекла меня. Но в груди почему-то сначала легко, а затем тяжко, назойливо, тупо, даже болезненно рождалось иное чувство, которое нельзя было объяснить, и еще более неожиданно для себя я вдруг отметил, что не наслаждаюсь как прежде пением листвы под ногами, а краем уха лишь напряженно улавливаю завязавшийся разговор.
– Ядвига! – Сухое лицо его с крупной родинкой на небритой щеке, казавшееся изнеможенным в желтом зонтообразно падающем свете уличных фонарей, затерявшихся под навесом золотистой листвы, вытянулось. – Понимаешь, я не сумел выполнить обещания. Я оказался слабее, чем думал или оттого, признаюсь, что моя любовь к тебе казалась больше, нежели я того хотел.
Она привычным женским движением втайне выжидательно и задумчиво провела язычком по горящим губам, вяло растянувшимся в растерянной улыбке, и, низко опустив голову с модно прибранными барашками, так, что острый подбородочек уперся в грудь, уже не смотрела на парня. Она не понимала, что могло случиться, из-за чего Алексей стал сух и нелюбезен, или раньше не хотел огорчать и утешал, или притворялся. И вечные думы – вечные муки, почему и за что, если есть истинно вечная, заветная надежда: любить и быть любимой – накинулись на нее.
Он же что-то невнятно гудел, пока речь его вновь не обрела форму:
– Как ты могла? Да за ту ночь, что ты отсутствовала, я чуть с ума не сошел, а днем все больницы.., – он осекся в заунывном стоне. – Почему ты не позвонила? – Он в смятении выхватил из кармана переливавшегося плаща худую руку с шевелящимися пальцами и резко взмахнул: – Неужели ты любишь его?!
– Ах, нет! – По-детски звонкий голос ее, напоенный нежностью, был настолько мил, что обезоружил его.
– Разве? А восхищаться комплиментами поэта, не принимая мои? Как будто их нет, и меня будто не существует, и .., – его голос исчез вместе с дрожью.
– Ах, Алеша, я говорю затем, чтобы ты ценил меня. Не забывай, что я женщина.
– Я просил не вести игру! Не хватало быть марионеткой в спектакле! Во мне, признаться, просыпается ненависть.
– Но потерять, зайчик, боишься! – заведомо подготовленным безучастным, но дерзким, бьющим по самолюбию восклицанием поддела она. Именно поддела, не уколола и не ужалила, потому что иначе бы он взорвался, а так, без возражений, молча закутавшись плотнее в плащ, нырнул в глухой переулок.
Она посмотрела: высокая, сутулая фигура, мощные плечи, бодающиеся вдоль тела усталые руки и походка, неуверенная, шаркающая, как при качке…
Я остановился бездушно довольный своим выгодным холостяцким положением и, к сожалению, искренне порадовался семейной сцене, разыгравшейся в осеннюю морось. Однако сладкая вонь раскуренного "Золотого руна" словно взбодрила, и опять я почувствовал, как кто-то невидимый цепкими пальцами нахально сдавливает горло, раздражая и усиливая не то любопытство, не то тягостное необоримое сочувствие, что подтолкнуло следовать за Алексеем. Ядвига куда-то исчезла.
Путь Алексея был непонятен: по уснувшему в торжественном полумраке переулку он устремился вверх к безлюдному парку, где сновал влажный ветер и, погуляв с полчаса по безмолвным аллеям среди облезлых, жалких каштанов, ронявших капли с ветвей, спустился обратно на ослепительную, дразняще-яркую улицу с потрескивающими сиренево-розовыми неоновыми вывесками.
Куда он шел? Зачем? Если "убегал" от Ядвиги, от себя, от того, что мучило и томило, то почему не решился на главное, чтобы раз и навсегда покончить с прошлым, разорвать отношения? Я догадывался, что мыслями он беспрестанно возвращается вспять, к ссоре с Ядвигой, или, с неистощимым терпением пытаясь поймать неуловимое, ускользающее, заново переживает пережитое. В самом деле, он никуда не спешил, не искал забытого дома; остановившись около красивого двухэтажного особняка, увитого красной паутиной из стеблей и резных листьев дикого винограда, он долго стоял, тупо уставившись в эту паутину и в упругую ветвь ясеня, черневшую на фоне окна, затем, глубоко вздохнув и потерев бровь, побрел дальше – словом, цели у него не было, и своим поведением он напоминал скорее поднятого, но не разбуженного человека, которого вытолкали на холод, и вот он моргает, ежится, борется со сном и идет по инерции.
Вокруг все реже и реже гудели и ныли машины, шумливыми клешнями стискивая разделившую их на потоки аллею со множеством опустевших скамеек. Внезапно замедлив шаг, Алексей сел на одну из них. Губы его дергались, а трагическое лицо его показалось мне чуть ли не картинным, настолько измучен он был внутренней борьбой.
Обменявшись с ним отсутствующим взглядом, я тоже сел поодаль, метрах в трех, отчасти пугаясь того, что буду немедленно разоблачен, отчасти подталкиваемый все той же неведомой силой, но ему, пожалуй, было не до меня, и вряд ли мог он что-то заподозрить. И тут я посмотрел на Алексея не как на незнакомца, а как на своего пациента – по профессии я врач-психиатр – и, негодуя на себя и одновременно оправдывая задуманное тем, что смогу помочь больному, и тем, что это неофициальное лечение в экстремальном случае, когда человеку крайне необходимо выговориться, я решил использовать без ведома пациента, давая клятву, что это в первый и последний раз, гипноз.
Я подсел к нему, и он заговорил…
Сотрудники отдела настойчиво осаждали начальника: желающих провести недельную командировку в Риге набралось предостаточно. Очевидно, сварливые пересуды вскоре порядком надоели ему, потому что он вынужден был назначить "счастливчиков", как впрочем и обычно, сам. Но если прежде те, на кого падал выбор, злились, поскольку вызовы приходили в основном из северных районов страны и, как на зло, зимой, то теперь косо смотрели тех, кто не попал в этот список – ни у кого не вызывало сомнений, что поездка в разгар пляжного сезона на взморье обещала быть великолепной.
Между тем, получив проездные и суточные, тройка облагодетельствованных, уложив вещи, исчезала из института, а поздно вечером самолет, в котором находились командированные, петляя, заходил на посадку. Через иллюминатор в салон проникали вишневые отблески уплывающего в ночь солнечного диска, и внизу еще отчетливо можно было рассмотреть, различить устремившийся ввысь город, разрезанный серебристой полоской Даугавы, растянувшиеся над водой мосты, иглу телевышки, причудливые башни, шпили звонницы; пленяющие своей первозданностью.
Шесть дней, что они пробыли в Риге, как сладкий сон, истекли до обидного стремительно. С утра до обеда они посещали предприятия, выполняя задание, после обеда выбирались на взморье, знакомились с достопримечательностями латвийской столицы или развлекались по насыщенной культурной программе. К исходу седьмого, разомлев на белом песке Юрмалы после купания в штормовом море, стряхнув с морковных тел прицепившиеся водоросли и одевшись, они шли к станции на электричку, вдыхая душистый аромат соснового бора. Мучил голод – с прошлого вечера по случаю финансового кризиса был устроен разгрузочный день.
Прибыв в гостиничный номер, они еще раз с сожалением осмотрели пустующие бумажники, поочередно вывернули карманы, перетрясли портфели – напрасно: рубля мелочью едва бы хватило одному на вегетарианский ужин.
"Глупо, что не взяли плацкарт, наскребли б на пятерку", – подумал Алексей, глядя на купейные билеты, купленные во времена былой роскоши, и предложил – он был молодым сотрудником, два года как закончил институт – сбегать в дежурный магазин, купить хотя бы булку хлеба. Сказанное не вернешь, а так хотелось принять душ, пылающее тело словно просило обнажить себя и, обмытое, раскинуть на мягкой простыне, но он, ссутулившись по привычке пробубнил под нос: "Болван с инициативой…" и вышел из номера, хлопнув дверью.
Часы на ратуши пробили восемь, когда Алексей, купив хлеба и бутылку молока, проходил мимо летнего открытого кафе, заполненного гуляющей публикой. Из-под навеса медленно и скупо сочилась музыка. От трех стоек тянулись очереди.
Алексей подумал, «то неплохо было бы обзавестись сигаретами, в кармане еще звякало копеек двадцать, как раз на дешевую пачку, и он, поколебавшись, пристроился к хвосту.
Обслуживали отвратительно, поэтому от нечего делать Алексей принялся разглядывать посетителей. Особое внимание он обратил на коротко стриженную блондинку перед собой. Внешность девушки его поразила, но ни свободные бежевые штаны-плащевки, тоща входившие в моду, ни полосатая серо-черная французская кофта, со вкусом подобранная ею, а расширенные глаза, выражавшие не то печаль, не то растерянность, не то страх. И Алексей, глубоко убежденный в том, что минутное состояние человека ни о чем не говорит, был до того изумлен, что тут же разуверился в этом. Девушка была высока, стройна, худа и заметно нервничала, переминалась с ноги на ногу, словно порывалась идти напролом. Язычок, изредка, нервно дрожа скользил по верхней губе.
Он хотел отыскать в ней причину этой неуравновешенности, плохо скрытой под жалкой улыбкой, понаблюдать и подметить, что горит под этим подвижным обликом красоты, что волнует ее, и отчего взгляд ее, как взгляд обреченного странника в пустыне утомлен и печален.
Алексей подробно и уж чересчур откровенно разглядывал ее. Прическа вполне современная, но волосы не уложены перед выходом на улицу, чего отнюдь не позволяет себе женщина ее возраста, хотя великолепный блеск покрывал мелкий недостаток, напротив, высвечивая достоинства.
Руки и плечи ее были изящны, и вся фигура как будто свежа, но задумчивые глаза, большие и рассеянные, и скучный, блекло-желтый цвет лица с подрумяненными как бы нехотя щеками исподволь выдавало ее, словно металась она в вечном поиске, словно что-то теснило и гнало нетерпеливо куда-то.
Она, кажется, пребывала в состоянии женщины, трогательно переживающей разлуку и скорую встречу, и напрасно старался он отделить одно от другого, потому что два чувства, как видно, сжились и разорвать их было немыслимо.
Руку левую ее украшал красный пластмассовый браслет из пластин, сложенных гармошкой, и мельхиоровое кольцо с фианитом, в ушах – серьги, как грозди красной смородины. От одежды исходил благоухающий запах "Чарли".
Повернулась блондинка неожиданно, и столкнулась с Алексеем, и кофе в чашечке, поддерживаемое на пластмассовом блюдечке, выплеснулось на шарообразное пирожное.
– Ах, осторожней!
– Извините, нечаянно получилось, – пробормотал онемевший Алексей. В замешательстве он вместо сигарет взял сок.
– Что же вы взяли один сок? – спросила она с сожалением или участием, когда он рассчитался с продавцом.
– Вы знаете, х-м… забыл деньги.
Они прошли под белые зонты со свисающей бахрамой, где отдыхала с артистическими манерами молодежь, и сели за белый столик и она, должно быть, увидела в нем то, чего в других людях до сих не замечала, потому что начистоту спросила его о том, кто он такой, аферист, авантюрист, игрок или прямой, как трамвай, человек, коих уже трудно сыскать, на что он ответил, что как специалист по сплавам занимается в Риге институтскими делами, которые сидят у него в печенках, и что жизнь, несмотря на возраст, порядком швыряла его, что он вовсе не кто-то, а че-ло-век, и что по-прежнему верит в себя и в людей, и все это сопровождалось забавными шутками; и она, смеясь, снова спросила, о чем он мечтает, и он единственный раз ответил совершенно серьезно, что хотел бы стать нужным людям.
– А вы откуда, если не секрет? – спросила она.
– Из Львова, завтра уезжаем с коллегами. – Алексей чувствовал, что навязчив, и оттого смущался. – А правда, что Рига прекрасна вечером, когда народ исчезает с городских улиц?
– Правда. Могу показать. Как вас, кстати, величать?
– Алексей.
– Ядвига. Пойдемте, Алексей!
Они вышли из кафе и повернули направо. Миновали парк с фонтанами, планетарий, гостиницу "Латвия", где его ждали голодные коллеги. Улочка вывела их к красно-кирпичному костелу. Это был центр Риги, где новь ужилась с веками прошлыми, где булыжные мостовые, зажатые каменными пирамидообразными домами, походили на желоба лабиринтов, и не один приезжий, бродив по этим местам, частенько путался в закоулках, останавливался, ругался про себя, а потом надолго задирал в любопытстве голову, любуясь и восхищаясь мастерством древних зодчих. Медные лучи июльского солнца в этот час лениво катились по черепичным буграм крыш и, поиграв на вычурных витых чугунных прутьях балконов, позолотив стекла, тонули в оконных проемах, а задремавшие улицы также лениво перекрывали тени, и свет не пробивался, и какая-то особенная тихая красота окутывала кварталы.
– Здесь живет Раймонд Паулс, – кратко сказала она. Алексей тайно любовался Ядвигой. На вид ей можно было дать двадцать три. Если б он знал, что этой довольно странной привлекательной женщине гораздо больше, и что соседи сказывают о ней всякие небылицы, будто по вечерам в ее комнате раздаются душераздирающие крики, будто "чокнутая" содержит притон, будто приходят к ней под утро и вечером мужчины гуртом, он быть может не шел сейчас рядом.
– Осторожней! – Ядвига схватила за руку споткнувшегося Алексея, и по телу его пробежали приятные мурашки.
– Руки у вас удивительные.
– Это вовсе неудивительно, – перебила она, – вы не первый это замечаете. Просто я нервный человек. Во мне наверное лишние заряды. Например, чувствую руками тепло человеческого тела. Если оно холодно, мне неприятно, даже страшно. И выясняется, что человек этот действительно нехороший в чем-то. А вот вы например, когда стояли за спиной в очереди, меня согревали своим теплом на расстоянии.
– Да? – Алексей зачем-то, словно близорукий, поднес к глазам ее легкую руку ладонью вверх. – Чертовски интересно!
– Ничего интересного! Мы, в принципе, обошли весь центр города и старую Ригу. Моя экскурсия закончена. Одиннадцатый час.
– Неужели?
Они стояли посреди маленькой площади неподалеку от набережной, за которой через Даугаву изогнулся мост с зажженными фонарями. Стволы дореволюционных пушек нацелились за реку. Пахло гарью, источавшейся от асфальта, шумящей водой. К остановке подъезжал троллейбус.
– Вы сами найдете гостиницу?
– Можно я вас провожу?
– Не нужно.
Она направилась к остановке, но не дошла и обернулась. Алексей стоял хмурый и жалостливый, то опускал глаза, то смотрел на нее. Неуклюжий пакет подмышкой не держался, и Алексей положил его у ног. Ядвига возвратилась.
– Ну что с вами?
– Не знаю.
– А что в пакете?
– А-а? А-а, пакет! Черт, здесь же продукты, коллеги с голоду погибают.
– Так вам спешить надо!
– Ничего! Они наверняка уже спят или умерли. В любом случае спешить некуда.
– Да?! – Ядвига засмеялась. – Знаете, у меня еще есть три рубля, пойдемте, выпьем по чашечке кофе.
Алексей хотел отказаться, сказать, что ему неудобно, но не сделел этого – девушка знала его положение и приглашала искренне. Он согласился, но с условием: прежде посмотреть на Даугаву.
На набережной они долго глядели в безнадежно-тоскливые колыхающиеся воды. Вдалеке сердито роптал катер. Они слушали ропот, молчали, и грусть соединяла их мысли. Вероятно, до них также на этом месте стояли другие пары, как пять, пятьдесят или двести лет назад, делились сокровенным и мечтали о счастье.
Внутренне он чувствовал перед собой несчастного человека. Он видел робость в ее неловких движениях, будто она говорила и отсутствовала, а он не мог оторвать от нее изучающего взгляда, даже не представлял, как они расстанутся.
По дороге к бару Ядвига позвонила из таксофона, предупредила дочь и впервые не посмотрела на Алексея, а, наоборот, спрятала глаза. Он не проронил ни слова: девушка предупреждала не только дочь, но и его. Так показалось Алексею.
В баре было довольно уютно, но непроницаемый сигаретный дым в полумраке подвальчика создавал духоту. Вокруг плясала беспечная на вид подвыпившая толпа. Не успел Алексей усадить Ядвигу за столик, как подскочил какой-то взмыленный, с туманными, словно подслеповатыми, глазами парень, настоятельно приглашая Ядвигу на танец, и ни в какую не принимал отказов.
– Моя жена этот танец дарит мне! – взбешенный Алексей схватил здоровяка за запястье.
– Понял! – парень убрался, снисходительно улыбаясь.
Принесли кофе. Гремел трубами джаз, в ушах звенел рояль, и голос Алексея совсем потонул в этом гвалте.
Между тем, к столу опять подошли. Высокий элегантный представитель темнокожей расы, в белых штанах и черной рубашке с закатанными рукавами, то и дело бросая на Ядвигу пожирающий взгляд, согнулся, приближая к уху Алексея лоснящееся лицо с оттопыренными толстыми губами. Ломанный русский язык:
– Хозяин, сколько ты хочешь за нее за ночь?
Алексей не выдержал: подошедший отлетел к стене, ударившись о выпуклый камень, упал, согнулся, обхватив руками лицо. Или случившееся никого не интересовало, или никто в красном полумраке не заметил конфликта, но вокруг танцевали, и никто не нагнулся над побитым и никто не кинулся к Алексею, чтобы задержать, как он того ожидал. Ядвига встала.
– Можете ничего не объяснять, я поняла.
Всю дорогу до дома Ядвиги они молчали.
– Зайдемте ко мне? – вдруг предложила Ядвига, когда они очутились на угрюмой улице около угловатого девятиэтажного дома. – Все же я напою вас кофе.
Когда они на седьмом этаже вошли в квартиру, уютную, но бедновато обставленную, с настольной старомодной лампой под голубым абажуром на столе, где остался недоеденный завтрак, с креслами, у которых пообтрепались подлокотники, с тремя полочками книг, и он, закрыв дверь, тотчас почувствовал, что та недоговоренность, с которой они блуждали по городу, и некая неловкость, сковывающая общение, отступают, и только откровенное добродушие, страдальческое понимание захватывает их.
– Ядвига, не скрывайте, если устали. Я уйду. Если нет, я расскажу вам кое-что о себе.
Минут через пять, когда Ядвига разложила блюдца, ложечки, поставила сахарницу и разливала по чашечкам кофе, дверь приоткрылась, и в комнату вошла худенькая милая девочка лет девяти.
Мама, - плаксиво пропела она, – опять у тебя другой дядя?! Лучше б был один Шурик… – Слезы заволокли недетское лицо девочки, и она убежала обратно в свою комнатку, застучав башмачками по паркету.
Ядвига дрожала; тряслись колени, взгляд метался, тяжелое дыхание было прерывисто. Она поспешно достала из черной сумочки стеклянный пузырек, открыла его, лихорадочно вытряхнула на ладонь желтые таблетки, одну бросила в рот, запила кофе, остальные кинула на столик, и они раскатились.
– Успокойся! Что с тобой? – Алексей осторожно и нежно взял ее за руку.
–Ничего, ничего… Сейчас пройдет, только не уходи, мне страшно… Ночь, одиночество, четыре стены – это ужасно. Я схожу с ума… Нет, нет, – испуганно внушала она себе. – Невроз не переходит в психоз. Так сказал доктор, я нормальная, все хорошо…
Она отрешенно мотала головой и бессвязно лепетала.
Алексей обнял ее за плечи и шептал: "Успокойся".
Ядвига не пыталась высвободиться, закрыла глаза и пребывала в полусне. Потом очнулась:
– Завтра ты уедешь во Львов. Забудь, что встретил в Риге взбалмошную больную женщину.
Алексей молчал, сердце защемила жалость, а Ядвига, боясь не высказать ему всего, что терзало, нескладно рассказывала.
– Дочери почти десять, не удивляйся, выгляжу я молодо, но мне двадцать восемь. Так вот, отец с матерью оставили меня бабушке, когда мне исполнилось двенадцать. Мать полька, отца не знаю, он никогда не рассказывал о себе, часто бывал в командировках, знаю, что он медик по образованию и познакомился с матерью в Варшаве, когда был на каком-то симпозиуме. Да, я была им в тягость. Как это все мерзко, ужасно мерзко! Я их долго не могла понять… прости, я увлеклась. Естественно, ты понимаешь, я росла без ласки и заботы, и как мне заблагорассудится. Кажется, в шестнадцать познакомилась с парнем, будущим мужем. Попреки бабушки надоели, я начала работать, – она открыла глаза, и слезы, не сдерживаемые, крупные, покатились по ее горяченным щекам и, невытираемые, падали на кофту. – Училась я в вечернем университете. Но старые друзья не давали покоя ни мне, ни ему. Он ревновал, я и сама не знала, что мне нужно. Однажды ночью не пришла домой. Тяжело быть красивой, а двое из однокурсников… то есть интеллектуальных людей… разве после того они сохранили человеческое обличье? Затащили к себе… А у меня утром скандал был. Потом еще раз не возвратилась домой со дня рождения подруги – Ивар, баскетболист, привязался. А Зелма, это моя подруга, тоже несчастная по-своему баба, страдает без мужиков, пригласила ребят к себе, пообещав, что и я буду. Как откажешься? А приглашала ребят она для себя, а они же на ее празднике все комплименты мне. Я уходить собиралась – не пускают. Зелма все тоже: "Посиди, посиди!" Еле ушла. А он, здоровый, кабан, за мной, пьяный, дурной. Затащил-таки в машину, мол, подброшу до дома. Как же, отвез к себе. Противно, как все противно! Два дня не отпускал. Что только мужу затем не придумывала. Ну, не скажешь же обо всем? Не обольешь себя грязью? Такую, как я, если и пожалеют сначала, потом все равно смеяться будут. – Она дернула плечиками, тяжело вздохнула, неуверенно продолжила, не обращая внимания на Алексея. – Гнусно, все гнусно. Вокруг вечно какие-то сексоманы, или вид у меня соблазнительный такой. Тоже как-то, муж уехал в командировку, тут же его же друзья, лучшие друзья, черт бы побрал этих друзей семьи! – пригласили кататься на яхте, А вечером домой не отвезли, как обещали, а нас обеих, я с подругой была, на дачу к себе. Ко мне вроде не приставали, хотя напились изрядно, но включили видеомагнитофон, и когда на экране замелькали голые бабы, тут началось… то один полезет ко мне, то второй. В конце концов ничего не добились и поставили условие, пока я им ноги не покажу, отсюда не уеду. Видите ли, им захотелось сравнить мои ноги с теми, на экране. Я плюнула им в лицо. Тогда они новое предложили: если у меня ноги не кривые, искупают в ванне шампанского. А я-то тоже хороша была! «Бедово», – думаю. Ну, и пришлось им среди ночи мотать в ресторан, чтобы купить это злополучное шампанское. Денег-то у них куча, девать некуда, черт его, правда разберет, чем они промышляли, но три ящика приволокли. Один, правда, художник, Арнольд, возмущался, говорят, что неплохие вещи делает; а я, с каким удовольствием я купалась! Ох, и дура была! А художник этот потом к мужу пришел и попросил, нет потребовал, чтобы муж меня ему отдал. Сказал, что жить не может без меня. Муж весь побелел, только и сказал идиоту: "Вон!" Но обо мне бог знает что подумал. Мы разошлись. И вообще все кувырком полетело. Чуть не уехала с каким-то шведом за границу. Помешала собственная слабость, а зря. Они стараются жениться на нашей, из Союза, неприхотлива наша женщина и своих прав не знает, и если бы там развелась, то жить могла бы безбедно. Говорят, муж там обязан обеспечить квартирой и платит большие алименты…
Алексея взорвало:
– Большие?! Ты бы погибла там! Там другая система ценностей. И совесть, и честь измеряется долларом. Я одного знал…
– Потом, не перебивай. А здесь есть ли кому верить? Все равно, теперь жалею. Там хоть что-то было бы у меня. Здесь же во мне видят приманку. К кому же еще лезть, как не ко мне, красивой и дурной? Муж оставил двухкомнатную квартиру – ее превратили в притон. А как это изменить не знала, все начинают по-доброму, а потом.., – она опять диагонально кивнула головой, замолкла, ее душили слезы, набрала в грудь воздуха и продолжала лепетать. – Поменяла квартиру на эту. В третьей комнате алкоголик жил. Заключила с ним фиктивный брак, и за полторы тысячи он переписал третью комнату на меня, исчез. Деньги-то в долг брала. А друзья, - она сделала паузу, – долг требуют до сих пор, достают как могут, сам понимаешь чего хотят. Противно.
Но вот появился Шурик – красивый такой – и вроде бы все наладилось. Но не женился, и эта-то неопределенность (будь она трижды забыта людьми!) сказалась. Он мог делать что хотел, меня же держал в ежовых рукавицах. Ну да ладно! Я устроила его на отличную работу, знал бы он – как. Может и знал, да молчал, подонок. Дочь довел до того, что стала бояться при нем заходить в комнату смотреть телевизор. Захотел ребенка и что же? На четвертом месяце заявил, что не надо. А мне каково? Полгода до этого – сложнейшая операция на почках, пока в больнице лежала, сообщили, что умер отец. В Киеве что-то из шмоток оставалось, да машина. Шурик не поехал – слизняк он, постоять не то, что за меня, за себя не может. – Не поехал вот, возражал, зачем мол, нам это, сами проживем без подачек. Я не могла, операция. И вдруг он ушел. У меня истерика. А он то уходил, то приходил, и однажды я попыталась удержать его, страшно стало, кинулась ему на шею. Он отшвырнул, да так, что получила сотрясение мозга, сутки пластом пролежала. Позвонила знакомому гинекологу. Ночью они на свой страх и риск тайно делали аборт, чуть не отправили на тот свет и сами чуть не сели. Чудом обошлось. А через неделю снова приступ болезни. Мать умерла в Варшаве, когда была на второй операции, так и не съездила на похороны. – Ядвига замолчала, челюсть нижняя запрыгала, она вскочила, засеменила к стене, остановилась, подошла к креслу, села, опять вскочила, пошла к двери, сжав руками уши, вернулась к окну. Откинутые льняные шторы отозвались на прикосновение таким же, как и ее, порывистым вздохом. Ядвига настежь распахнула неохотно поддающиеся ставни. Стремительно ворвавшийся волглый ветер бесцеремонно облапал ее, внес в комнату сырость, холод,
Ядвига отступила от окна и задернула шторы. В серванте на полочке нашелся огарок свечи в консервной банке. Она взяла его, запалила, поправила кофточку, села на стул и облегченно прислонилась спиной к шершавой стене. Мягкое, колыхающееся освещение хорошо выделяло ее в темноте. И даже сейчас она была недурна собой, напротив, страдания только вдохновенно преобразили ее, придав чертам лица строгую изящность: и губы, и нос, вроде как стали искусно выточены острым резцом умельца.
Шторы трепыхались. Про Алексея Ядвига будто забыла и, вспоминая разговоры, события минувшей недели, она еще раз спросила себя: к чему эти мучения, к чему терзать себя, испытывать истязания других, если нет просвета, если все так фальшиво, обманчиво, глупо, паскудно устроено в этом мире. Не проще ль?
И ей стало страшно и радостно: радостно от того, что близился конец ее мучениям в этой тягостной жизни, и впереди ее ждала маковая цветущая долина, посреди окутанных дымкой голубых гор; но страшно от того, что в сером промозглом городе остались бы после нее прозябающие с веселым недоумением, приземленные, никчемные людишки, никогда не представлявшие долин с маками и никогда не ведавшие счастья от встречи с ними.
– Ядвига, – тихо позвал Алексей. Она очнулась.
– А-а, ты о Шурике… Он неделю назад здесь вновь объявился. Пришел поздно, и сначала сказал, что возвращается, но когда я его к черту послала, достал из сумки фотографии. Веришь, Алексей, сердце упало. До какой же низости может дойти человек. Он любил меня снимать… в чем мать родила. У него сохранилась целая цветная кассета. Тогда вот он и стал шантажировать: пожелал иметь меня, как любовницу, то есть придет и уйдет, когда захочет, иначе пообещал расклеить фотки по всему городу. Дурость? У него же мой диплом, кольцо обручальное, еще что-то из золота. Все унес, подонок!
Зазвонил неистово телефон, и Ядвига бросилась к нему, сорвала трубку.
– Алло, алло, алло!
Положив трубку, она села на диван.
– Это он. Постоянно звонит, когда вздумается, и молчит. У меня совсем плохо с нервами: все эти наркозы, операции, друзья, враги, приходы, уходы, интриги. Врач сказал, что нужна еще одна операция. Положили в больницу – в которой уж раз – готовили к "ножу", тянула что-то, потом отпустили. А знакомая подруга, она хирургом работает, открыла тайну: побоялись резать, потому что думают, что не выживу. И еще сказала, что по моей болезни врач думает, что я более года не протяну, если операция будет удачна. И теперь я чувствую себя как под колпаком, вернее никак себя не чувствую, не слышу звуков иногда, запахов цветов не ощущаю, теряюсь в городе, дорогу перейти не могу. А дома – просто кошмар, боюсь к двери повернуться. Когда двери не вижу и окно зашторено, кажется, схожу с ума. И тогда ночью у меня появляется новый мужчина. А им все одно, но ведь не расскажешь, зачем они здесь. Кажется, настоящие, навсегда, а ночь проведут и исчезают, и такое опустошение потом.
Резкий пронзительный звонок в дверь заставил ее вздрогнуть. Алексей машинально посмотрел на часы. Четверть третьего. Ядвига пошла открывать.
– А-а, Карлос! Здравствуй… Ты что? Ночевать негде? Поссорился с женой… Ну, не знаю, я не одна.
Выглянув в коридор, Алексей первым делом заметил из-под спины Ядвиги ботинок, грязный, порванный, а рядом с ним початую бутылку водки. Сам Карлос, небритый, помятый с подбитым глазом, охал на детском стульчике, намекая хозяйке, что выпроваживать его бесчеловечно. Но голос Алексея был тверд:
– Слушай, ты здесь лишний!
Без разговоров Карлос встал, забрал бутылку и вышел. Глаза Ядвиги были усталы и неподвижны, устремлены в потолок.
– Что ты знаешь о заграничной жизни, Алексей?
– О заграничной? Знакомый у меня есть, с братом не виделся лет тридцать, тот в США живет. Как-то он оформил визу и приехал к нему. В аэропорту встретила жена, встретила, конечно, шикарно, а брат не смог, потому что, как потом объяснил, не хотел брать отгул, чтобы не диспланировать работу предприятия. Вот так. Разумеется, производственная дисциплина – это хорошо, можно поучиться, но если посмотреть с общечеловеческих позиций? На которых мы воспитывались?
– Это ерунда. Моя подруга собиралась покинуть Союз. Родной дядя, бежавший в Израиль, обещал ей сказочные условия. А она-то, бедовая, вовремя поняла, во что ей обойдутся все эти условия. Заметила, что смотрят на нее, не как на племянницу. Не поехала, а мне-то все одно, сожалею, со шведом можно было бы ехать.
– Это тебя мучает?
– Ах, нет не мучает, – и она почти прошептала, – мне кажется все время со дня смерти матери, что ее похоронили живой. И если бы я была рядом, этого бы не случилось. У нее наверное был летаргический…
– Случай, – Алексей чуть было не улыбнулся, но сдержался, – это же нервы, выкинь из головы, ты знаешь прекрасно, что теперь делают с трупами.
– Я понимаю, но, – договорить она не успела, потому что опять последовал звонок.
"Это действительно кошмар", – подумал Алексей. Было досадно, что разговора по душам о главном не получается.
– Ты одна? – спросил мягкий голос и то, что было потом, для Алексея обрело смысл спустя тягостные мгновения после ужасающего крика Ядвиги (так кричит смертельно раненный человек). Бледнея, Алексей слышал, как у двери началась отчаянная возня, Ядвига кричала, пытаясь закрыть дверь, а пришелец, должно быть, поставил на порог ногу.
Алексей бросился в коридор. Парень лет двадцати пяти, встретившись с осатанелым взглядом, отшатнулся. От неожиданности глаза его на плутоватом лице округлились, однако ворот рубашки трещал, и тело плыло обратно за дверь; он пытался что-то возразить, беспомощно хватался за руку, но Алексей без тени жалости пинком мощным отправил его с лестницы. Упав, парень покатился вниз, вскочил было, но новый удар по лицу тотчас сбросил его дальше по лестнице. Алексей бил его с угрюмым остервенением, с лихвой воздавая сразу за все, и бил до тех пор, пока парень не открыл головой подъездную дверь и не вылетел на мокрый – накрапывал дождик – тротуар.
А Ядвига тела как будто не чувствовала, и голова гудела и горела как накаленный шар, раскачивающийся на весу и бьющийся в железообетонные стены, и в расширенных жилах упруго пульсировало, а она, разжав пальцы, распласталась на диване, всхлипывая, представляя свое истерзанное муками тело и представляя его, Шурика, как будто радующегося от ее беспомощности, подавленности, испуга. И снова перед ней возникли лживые, изменяющиеся глаза, и словно в каком-то злобном отчаянии она засмеялась, протяжно, глухо, как будто от ее смеха эти глаза должны были лопнуть, брызнув ядовитой зеленой, именно зеленой, как у гусеницы, жидкостью с вонючим запахом.
Она в беспамятстве смеялась уже громко, вызывающе с дьявольским рокотом и билась телом в истерике, судорожно клацая зубами, и если бы сейчас Алексей посмел прикоснуться к ней, она бы, не раздумывая, кинулась к нему с явным намерением задушить, растерзать, впиться ногтями в щеки и содрать с них кожу. Глаза ее пунцовели, щеки и подбородочек дергались.
И вдруг она закричала снова и, свалившись с дивана, каталась по голому, без паласа и ковровых дорожек полу, в кровь кусая тоненькие губы и разрывая на себе кофту, пока головой не ударилась о ножку стола, отчего загремела посуда, и это отрезвило ее. Она села на колени, тупо озираясь по сторонам, хрипло дыша, соображая, наяву ли с ней происходит, и убеждаясь, что, пожалуй, наяву, и потому, что на полу холодно – через шторы просачивался вязкий влажный воздух, – и потому, что кровоточат губы и лоб. Она закрывала, открывала глаза, хлопала кукольными, чудными ресницами, со стоном роняла на пышную грудь голову, затем поднимала ее и запрокидывала назад.
Неистовый ветер хлопнул звонко задребезжавшим окном о стену. Ядвига опять вздрогнула. С трудом приподнялась, сделала шаг и опустилась на диван.
Она лежала не шелохнувшись, испытывая смутное состояние дурманящего спокойствия похожее на спокойствие стылого на ветру сада, заваленного мокрыми листьями, и только бессвязная серия вспышек, движений людей, лиц, мелькание красок, чередующихся с фонтанами брызг от волн в шторм струились беспрерывным широким потоком в растревоженном сознании. И этот поток не сразу, постепенно, сперва едва уловимо, потом все отчетливее, стал сопровождаться поистине блаженной музыкой, возвышенной, невесомой. Звуки заполнили полуреальный мир, она даже удивилась их невообразимому ошеломляющему множеству, и еще она удивилась тому, что они были точь-в-точь похожи на те звуки, бесконечно далекие и между тем близкие, как будто она сама возродила их и сейчас, с облегчением отделяя, словно парила вслед за ними в искрящуюся пустоту, безмятежное пространство.
А Алексей, оперевшись жаркими ладонями на ледяные перила моста, за ночь набравшие сырости, склонил голову над дремотно ползущим без ряби водяным потоком; он содрогнулся от холода в эти предрассветные часы вовсе не думая о том, что через три часа отходит поезд, когда заняв удобную полку в купе, сняв туфли и пропотевшие носки, можно будет спокойно забыться под убаюкивающий перестук колес; выкинуть навсегда эту колдовскую ночь с умопомраченной Ядвигой, развернуть добротный журнал с цветными фотографиями и, читая, с каждой строкой, с каждой минутой отдаляться от неизбывной радости встречи с Ригой, и с жестокой непроходящей болью отдаляться от больной, с вымотанными нервами Ядвиги, запутавшейся в интригах, тешить себя надеждой, что в судьбе твоей до безынтересного просто и гладко; однако он содрогался от холода и от гнетущей мысли, что после его отъезда Ядвиге не жить более на этом свете. И еще ему было страшно, безвыходно страшно от того, что только здесь после этой ночи на квартире Ядвиги, после ее рассказа ему вдруг открылась чудовищная по правде тайна, что в поступках своих, в легкомыслии он давно уже далеко забрел в бесконечный тупик, из которого не видать ни зги, когда окружающие стены лжи обрекли его на каторжные мучения.
Он еще сомневался, опять страшился, но не горького осознания тайны правды, а того неизвестного, что подстерегало его после раскаяния, и он, пытаясь бодренько отделаться от назойливого голоса – голоса совести, словно старался утопить, потушить раскаленные мысли в этом потоке, но они неотвратимо, неизбежно, вновь и вновь, яростно раскручивались в бушующей памяти из сжатой спирали.
Страшно мне, честные люди! Как мне страшно, слы-ши-те! Как подло, гадко, мерзко я жил. В двадцать шесть лет пустота, в расцвете молодости – пустота… вакуум. Восемь невосполнимых лет /восемь!/ потеряны безвозвратно. Они впустую растрачены. Ради чего? Чего ради, скажите мне, люди?! Ведь не жил я, не жил, играл, да и только. Смешно? Играл вот однако. Я млел от удовольствия и был счастлив, что меня окружает безумный, блистающий мир, свободный, раскованный, где никогда нет забот, где безраздельно властвует вечный покой и праздник, где все так просто: без аляповатых фантазий, без обещаний и клятв, без привязанностей, где бесчестье выдается за честь, швыряется в дрянь святое понятие честности, и расчет царит сплошь и рядом.
О, ужас! Мы бездумно хамили, когда оплеванный и осмеянный нами же правдолюбец и моралист разумно пытался оттащить нас от края пропасти, куда мчались мы, дрались и рвались, отпихиваясь от заботливых предостережений, считая их стариковской ересью, чтобы в один момент ухнуть с диким воплем вниз и разбиться насмерть, но не телом – душой, чтобы вот так, глупо, никчемно покончить безумный бег в погоне за наслаждениями.
Мы красиво кутили в барах и ресторанах на выклянченные родительские или с легкого благословения отданные деньги, или на те, шальные, быстрые, добытые на фарцовке и дисках, мы кутили, и хмельными, ослиными физиономиями ворочали по сторонам в поисках таких же ослиных под зеркальными очками физиономий и ждали очередных наслаждений. По какому, спрашивается, праву, требовали мы от жизни ханских привелегий?
Мы погрязли в роскоши, зависти, злобе, в мелочной суете, став жертвой нашего времени без тревог и мучений. Нам жилось так вольготно, что лень и скептицизм сожрал на корню крохотные побеги благих намерений, которые бы каждого из нас, быть может, увековечили, приложи мы хоть часть стараний. Но мы продолжали безумный бег, переживая сопровождающие нас к падению пинки под названием "бум" в разных лицах и красках, по сущности выражавших игру ни во что с поклонением золотому тельцу.
Когда же нам справедливо был предъявлен жестокий расчет, то беспомощно заморгали, потом отчаянно завизжали, начали изворачиваться, приспосабливаться, ломаться, потому что оставаться теми стало невозможно. В самом деле, те, что были проворнее и хитрее, сменили свой устаревший маскарад и снова безбедно устроились, другие, менее набравшиеся гнили, вдруг растворились в безликой, серой, лицо к лицу, массе, третьи, разочаровавшиеся во всем, пытались унестись в мир иной: водка, ампула, шприц и резинка заменили им силу рук и энергию мысли, между тем как прозревшие, готовые дорого заплатить за заблуждение, встали в строй с теми немногими, у кого не погасла вера в человека, и кто упрямо карабкался к цели все это время.
А я?
К какому числу отношусь я, если во мне грызется вот это?
Но страшно мне было видеть этого Шурика. Словно не он стоял передо мной, а я – второй, или третий, потаенный, ликующий, скользкий и плачущий, радующийся и беззаботный, довольный, деловой, или сосредоточенный, или возмущенный, – а все одно – подлец, – выплыл на свет перед собой, забытым, перед своей забитой, задавленной совестью. Или эта жизнь моя гадкая, прошлая предстала в ту минуту ошарашивающе и неприглядно в своей бессовестной наготе?
Как страшна она, люди! Как запущенный ветхий дом с прогнившими балками, с осыпавшейся штукатуркой, с хлопающими ставнями, покосившимися карнизами и мертвыми комнатами, где по облезлому полу изгаляются гадюки…"
И он с тайным, захватывающим дыхание ужасом вспоминал, вспоминал пока бежал домой к Ядвиге, пока поднимался бегом по лестнице на седьмой этаж, пока будил ее, обессиленную, пока собирал необходимое женщины и ее дочери в одну спортивную сумку, вспоминал когда они втроем ехали в такси на вокзал, когда впопыхах забирал вещи из рук озлобленных приятелей и, ничего не объясняя, просил отдать ему все билеты, когда в купе усадил на колени дочь Ядвиги, и та с восхищением сказала маме: "У него такие глаза! Какие и не скажешь, но очень взрослые и добрые очень. Ты как-то лучше стала сегодня выглядеть. Ты ложись спать с ним, тебе, ведь тепло с ним, хорошо, правда?!: он вспоминал выход из тупика.
И когда поезд уже тронулся, и он, прислонившись лбом к пыльному, холодному стеклу в тамбуре, стоял ссутулившись и медленно вбирал в легкие ядовитый дым, казавшийся горьким (но смертельно горьким был жестокий расчет, предъявленный жизнью), тот единственный выход из тупика, в который завел сам себя и из которого неимоверно трудно – уж поверьте! – выбраться, вдруг засиял ослепительно мириадами искр в еще не счастливых, но успокоенных Ядвиги. Алексей стоял, курил, уже видел заветный путь, и слеза еле-еле ползла по загорелой с черной щетинкой щеке, а мимо медленно и величаво ползла береговая, закованная в бетон полоска, о которую также тяжело и медленно разбивались искрящиеся жемчужные волны Даугавы.
…Теперь, когда Алексей с наслаждением излил свою боль и освободился из-под возникшей власти гипноза, потеряв способность оценить время, а прошло более часа, и, обмякнув, сидел слегка наклонив голову, с досадой глядя мимо меня, очевидно, душой обращаясь в прошлое, мне стало не по себе. Не знаю почему, но насладившись мгновениями запретной жизни, любопытство – этот ненасытный зверь – сменилось угнетающей злостью, хотя трудно сказать, что я испытывал: то ли едкое раздражение, то ли зеленую скуку, то ли дикий стыд.
Но вот он вздрогнул, иступленно потер бровь и поднес к изумленным глазам японскую штамповку, и цифры на электронном табло пластмассового кубика вывели его из оцепенения. Он встал.
Через пять минут мы были в тупичке на тускло блестевшей булыжниками мостовой. Зеркально-глянцевые они отражали бесовский свет фонарей редких скупо и неохотно, и я вспомнил взлетно-посадочную полосу на аэродроме, огни которой также, едва пробиваясь сквозь вязкие рваные клочья тумана, указывают самолету путь к дому.
Я не сомневался, что Алексей шел домой. Вскоре он направился к притемненному подъезду, откуда в тапочках на босу ногу в воздушном домашнем халатике выскочила Ядвига, и, порывисто обхватив широкую спину Алексея и крепко прижавшись, продолжительно целовала его мокрое и усталое от переживаний лицо.
– Прости, Ядвига, прости. Без тебя мне не жить, – голос его был также уверен, а она по-моему всхлипнула и ласково вывела; – Милый, я в тебя верила, но боялась обжечься, как раньше, и мешала с теми… – Несколько слов пропали в шепоте, и опять те же ласковые интонации. – А ты мой, мой, я верю тебе… А поэт, безумный, он читал свою поэму, не ахти ценную, но ведь не уйдешь, чего доброго выброситься из окна…
… Понимаешь, я после всего, после ухода этого Шурика, стала бояться … смерти. Раньше, до всего так не было. А с тобой боюсь… Я, конечно, понимаю, что это психический сдвиг, но мне кажется, что смерть моя это ты. Пока ты со мной, я буду жить. Понимаешь, я не переживу еще одной утраты. Молчи. Я знаю, что ты хочешь сказать. Ты скажешь, что я счастлива, так как держу свою смерть в своих руках, потому, что смерть меня любит и ласкает. И пока я буду ее любить, пока не буду злить, смерть не обрушится на меня.
Ты говоришь, что твоя любовь навсегда. Смотри, запомни свои слова. Не забудь их потом. Или ты погубишь меня, если…
Не оборачиваясь, я шлепал по мокрым камням. В голове было свежо и пленительно-покойно, а слух еще сохранял наполненный ранимой теплотой шепот: "…я верю тебе".
Я уперся в тупиковый забор. Нужно было возвращаться. И тут, что-то непонятное толкнуло меня вперед, заставило перелезть через плотно забитые доски. По студенистой склизкой глине, хватаясь за мокрые стволы редких деревьев, уцепившихся когтями корней за крутой склон темного парка, я спустился к шоссе. У остановки втиснулся в таксофонную будку с единственным дрожащим в горле решением позвонить ей, той, кого любил, теперь это стало наконец для меня истиной, но все пятнадцать лет, сколько знакомы мы, только звонил ей, когда чаще, когда реже, еще реже приглашал в театр или на пирушку к знакомым, еще реже дарил цветы, но не рвал невидимую нить между нами. А она все ждала, ждала меня… поумневшего…
октябрь 1986 г.
ИСТОРИЯ БЕЗ НАЗВАНИЯ
Зарисовка
Скажите честно, вы были когда-нибудь в сосновом бору? Почему честно? Потому что современность наша порой безжалостна к этому прекрасному и удивительному, но больше удивительному, чем прекрасному уголку природы.
Так вот, если вам все-таки посчастливилось побывать там, призадумайтесь чуть-чуть, хотя бы самую малость, чтобы потом, разбудив в себе настоящую бурю мыслей и чувств, задуматься всерьез. Где еще дышится так легко и привольно! Ноги по щиколотку утопают в пышном покрывале изумрудного мха, глаз радуется от пьянящего, переполняющего бор света, от неописуемой голубизны бездонного неба.
Неспеша вы идете меж гладких высоченных стволов. Аромат душистой, смолистой коры вбирается в вас, щекочет в гортани, вызывая массу ощущений, и, кажется, что нет минуты более приятной, чем эта. А гордые величественные сосны растут необыкновенно широко, на расстоянии шести-восьми метров, словно подтверждая свойственную их телу широту натуры. И ничто не сдерживает их безудержного стремления вырваться еще дальше, ввысь, в небо, в бесконечность. Как покоряет поистине безумная настойчивость! Как покоряет тишина, рожденная в их могучих вер шинах, или, как гулко шумят на ветру их непреклонные головы.
Прислушайтесь к бессловесной исповеди.
Они рассказывают о своей
судьбе…
Однако вы не замечаете этого и не внимаете правдивым речам, хотя действительно стоит, уж поверьте на слово.
Но вот впереди замаячило что-то. Пристально всматриваясь, вы подходите ближе, и вашим глазам открывается поражающая жестокой откровенностью картина, поневоле заставляющая остановиться.
Два сросшихся, искривленных, истерзанных вечной с момента встречи ствола пытаются освободиться друг от друга. И тягостно созерцать, и рады бы вы помочь, но слишком уж поздно. Бродяга ветер, баловень судеб, бросил когда-то на этом месте два семени. В жажде любви молодые побеги встретились, согрелись своим теплом, но злой рок судьбы – с тех пор бьются они, бедные, изгибаются, сталкиваются, оба тянутся к свету, к свободе, но все бестолку, оба чахнут и засыхают.
А сколько таких калек, поискав, обязательно найдете вы в этом бору? А в соседнем? А по белу свету?
Зато на угрюмом утесе, с древности воспетом поэтами, под шум морского прибоя, под вой ветра и пронзительный крик чаек из года в год набирает силу сосна-одиночка. Ствол ее тоже искривлен, и дикий климат наложил на его безупречную гладь печальные метины, но мощные корни, вгрызаясь в камни, достают воду, а костлявые лапы, сгибаясь под натиском фиолетового неба раскаяния и смирения, не ломаются, а упорно ползут и тоже к свету, как сосны-калеки, но отнюдь не к свободе, потому что свободны.
Нет, право! Лучше быть гордой одинокой сосной на вершине, продуваемой всеми ветрами утеса, чем в тихом бору скверным сушняком, скрестясь с себе подобной и погибнув.
1987 г.
НЕУДАЧНИК
Рассказ
ТЕМ, КОМУ НЕ ВЕЗЕТ.
В какие бы броские карнавальные костюмы не наряжался предновогодний город, какие бы маски и мишуру не цеплял он в романтический вечер и фантастическую лунную ночь с бледным оком звезд, когда жизнь кажется вечной и удивительной, как сказка, а загаданное сбывается, он всегда остается городом забот и ожиданий, потому что живут в нем обыкновенные люди, которые любят, страдают, ненавидят, веселятся и ликуют, и их заботы – это вечное преодоление…
Он думал только о ней, о ней и ни о ком более. Наказы Кати напрочь вылетели из головы. Кто такая Катя? Это его супруга. А тем не менее он должен был купить торт, забежать на переговорный пункт, чтобы поздравить бабушку, занести подруге жены билеты в театр на первое января и… еще что-то, но он думал только о ней.
Он – это Артур Бостан, двадцатилетний студент, третьекурсник биофака, ни положительный, ни отрицательный герой нашего времени, не внешностью, ни чем другим не выделяющийся. Иногда он рассеян и поправляет очки, словно концентрирует мысль. И на самом деле он действительно напряженно думает. Галдящие люди, оспаривающие первенство в очереди на машину с зеленым глазком, не мешают ему. И толкотня в зудящем оживлении улиц никогда, никогда не прервет поток его мыслей также, как электронные часы на его руке не затормозят безжалостного отсчета уходящего года. «Ну и пусть, пусть убирается этот год. Зачем сожалеть? Надо думать. О чем? Ах! О ней».
Артур высчитал с приблизительной математической точностью, что не видел ее целых пятьдесят два дня. Последний раз они встречались девятого ноября.
«Что же изменилось за это время? – мысленно задал себе он вопрос и… грустно усмехнувшись, ответил, – ничего. Ничего не изменилось за триста шестьдесят, за эти пятьдесят два – тем более».
Он шел и думал о ней, потом о себе, о Кате…
Вдруг кто-то схватил его за рукав куртки и потянул в сторону, буквально выдернув из живого потока. Он неожиданности он оторопел, заморгал, плохо осознавая, но пальцы, вцепившись в голубую болонь, держали его мертвой хваткой.
Перед ним стояла цыганка; в годах, но еще молодо выглядевшая женщина. Ее лицо с чуть обозначившейся сеточкой морщин и орлиным носом тонуло в мохнатом воротнике шикарной дубленки, голова, замотанная в черно-бардовый цветастый платок, напоминала дыню. Женщина так и держала его рукав, а на смугловатой коже играли отраженные зеркалом витрин блики проскакивающих мимо машин, неоновый отсвет рекламы, гирлянд.
– Родной, – скороговоркой, глухо и с ударением на последнем слоге обратилась она к Артуру. – Вижу, ты очень добрый человек. У тебя добрые глаза, и я тебе погадаю. Всю правду скажу. Денег больших не возьму. Ты хороший человек, и я хочу сделать для тебя добро.
Артур молчал. Цыганка тараторила, как заведенная.
– Чтобы правдой оказались слова мои, клади полтинник, не жалей, – она протянула руку, раскрывая узкую, белую ладонь.
Смущенный Артур топтался в нерешительности. Рядом мельтешили незнакомые люди и глазели с таким откровенным интересом, как будто это касалось их лично. Артур порывался было уйти, но почему-то представил, что прохожие подумают о нем, как о скряге, и эта мысль заставила стянуть перчатки. Он порылся в кармане, достал горсть мелочи и отдал женщине. Гадалка отсчитала ровно пятьдесят копеек, спрятала, а остальное вернула.
– Больше не нужно. Убери, – она с хитринкой и как-то пронзительно быстро взглянула на Бостана.
– Чтобы поверил мне, скажу что было. Скажу конкретно. Ты женат…
Артур изумился, потом бросил взгляд на правую руку; обручального кольца не было. Он точно помнил, что не одевал его и снова изумился.
– Жена у тебя высокая, стройная, симпатичная брюнетка. Она тебя очень любит, ведь так? – гадалка вонзилась в Артура горящим взором, и ни один, самый отъявленный лгун, не смог бы соврать, если бы даже и захотел, под этим живым рентгеном.
– Да, так.., – промычал Артур.
– А еще у тебя есть сестра. Очень красивая девушка. Но она блондинка.
Артур смиренно кивнул головой.
– Ты мне веришь теперь?
– Да, – как-то робко подтвердил он.
– Тогда задавай любой вопрос, отвечу, – поторопила женщина, и Артур в тон ей, автоматически спросил о том, что основательно грызло в последнее время.
– Что меня ждет впереди? Вообще в жизни?
– Не боишься узнать будущее? Жизнь неинтересной не покажется? – быстро переспросила цыганка.
– Нет, говори…
– Проживешь ты долго. Богат будешь. Известен будешь, слава гонится за тобой по пятам. Все у тебя будет. Жена всю жизнь любить будет. Одного не будет. Счастья. Несчастлив ты, хоть удача в руки плывет и все удается. И многого ты достигнешь, и жена счастлива будет, и дети. Но не ты, – гадалка приостановила бег своих речей, но лишь затем, чтобы через мгновение, но уже размеренно продолжить.
– Много могла бы тебе предсказать, но то – вода. А сейчас иди к ней. Она тебя ждет. Иди, иди. Купи цветок и иди.
Женщина отпустила рукав Артура и, бросив жертву свою на растерзание унылым думам, влилась в человеческий поток.
Губы Артура беззвучно шевелились.
«Как она точно про жену и сестру… Да и потом. Но кто же ждет меня? Кто она? – он хотел задать этот вопрос, но женщина исчезла.
Артур осмотрелся. Метрах в ста виднелся рынок. Издали прилавки были похожи на оранжерею. Огромные букеты, казалось, протягивали лепестки и просили: «Купи, пригодимся».
Артур долго примеривался, ходил от одной торговки к другой, пока не выбрал огненно-пламенеющую гвоздику в звонко хрустнувшей на морозе обертке.
Ехать или не ехать? Артур колебался. Однако выбор созрел сам собой. Бостан влез в магазин, извинившись, без очереди купил коробку конфет. Шампанское раскупили.
Только третий таксист согласился подбросить его…
Это случилось год назад.
Выпив в кафе, приятного цвета, со вкусом мандарина «Золотистый» напиток, Артур решил поискать студенческий клуб. Не за горами была сессия, сложная и насыщенная, на языке студента именуемая не иначе, как «вешалка», а возбужденной голове, вместившей солидный объем химических формул, справочных данных, биологических терминов, из «Биохимии Ленинджера», требовался отдых, хоть какая-то разрядка.
«Иначе я сойду с ума от ума», – метафоризировал Артур.
В зале веселилась молодежь. Узнав среди виртуозов танца завсегдатаев клуба, филигарных мальчиков, отнюдь не блещущих познаниями в проблемах современной биохимии, он кивнул им в знак приветствия и, медленно приближаясь, стал перебирать наигранные, в духе времени реплики – те визитные карточки, что дают право обладателю их удачно «вписаться» в эту шумящую массу и раствориться в ней. Артур не любил быть на виду. Он с превеликой радостью глотал за вечер сто с лихвой страниц «Органики», но не выдерживал и пятиминутного лидерства… Для него это в равной степени означало взобраться на Эверест. И поэтому сейчас, краснея от смущения, ругая себя за наследственную некоммуникабельность, он готовился пробормотать нечто: «Надеюсь я не побеспокоил? Позвольте прервать ваш, сугубо конфиденциальный разговор», после чего его могли либо отвергнуть, либо любезно пригласить развлечься.
И тут, спутав весь план, длинная рука девушки в билоновом платье остановила его и привлекла к себе на расстояние близости непервого знакомства, и тихий, чарующий голосок, обрушился лавиной на Артура.
– Моя подруга хочет с тобой познакомиться.
– А… откуда… она меня знает? – почему-то заикаясь спросил Артур и покраснел от мысли: "Вечно меня выдергивают…"
– Это пока секрет.
– Хорошо.
Он последовал за билоновым платьем в дальний конец зала, где за пультом тумблеров, ламп, кнопок и регуляторов лихо справлялся диск-жокей, а на плексигласовом, матовом экране, во всю стену прыгали по воле интегральной схемы цветные полукружья.
Артур указательным пальцем поправил очки и вопрошающе уставился на девушку, к которой его подвела незнакомка. Билоновое платье незаметно исчезло за спиной Бостана.
– Таласса.., – тихо сказала девушка, прислушиваясь, и ее глаза -две большущие сливы, лукаво метнули свои огоньки. Она танцевала.
Впечатления знаменитых путешественников Жан-Ива-Кусто и Алена Бомбара, наткнувшихся в глубине Австралии на редкостный экземпляр экзотического животного, пожалуй, ничуть не отличались от впечатлений Артура. Он, конечно, не знал, что "таласса" -по-гречески "море", и в песне поется о море, но таинственное слово и ее палец, прислоненный к губам, поразили его, разрушив внутреннего врага – извечную инерцию. Волнистые, спадающие с плеч паутинки волос на маленькой голове, фигурка статуэтки и смертельная красота ведьмы. Ее лицо было как материализованный звук, песня, ровное и чистое; если ураган страстей пронесется над ней, оно не ощутит его, не сломается; если внешняя фальшивая сила бросит тень на нее, оно не почувствует тени. Она жила в танце, самозабвенно, безрассудно, как тлеющее сердце вдруг начинает сгорать в безумном пламени любви. А ее танцу, казалось, покорялись все танцующие вокруг. Счастлив человек, не ощутивший при этом, как сам он ничтожен и одинок. Артур не был в их числе.
Когда девушка, покоряясь усталости, остановилась наконец и заговорила, он готов был поклясться, что свои двадцать прожил впустую, если не встретил подобной девушки. Существует же особый тип людей-романтиков, мечтающих попасть в гущу событий, вращений, захватывающих историй, но увы, мечты лишь мечты. Но он был никогда не посмел подойти к этой девушке, воплотившей в себе истинный идеал – ангел гордости, и только ее знак внимания, выразившийся в просьбе Билонового платья о знакомстве, вручил ему ШАНС.
Однажды в армии он услышал от друга то слово в бурной словесной перепалке, возникшей, разумеется из-за девушки. Но тогда он не придал значения, не ощутил его смысла, – вернее не пережил, и не смог понять друга, единственного, которому доверял самое сокровенное. Потом Артура комиссовали по состоянию здоровья, а друг остался дослуживать в далеком гарнизоне под Читой, и больше судьба не дарила Бостану настоящих друзей. И вечное чувство скуки и одиночества парализовало его, а шанс, как ни странно ассоциировался с образом друга. Но вот эта встреча и внутренний голос опять всколыхнули былую нить светлых воспоминаний. Надо было реализовать свой шанс. И хотя Артур сомневался в силах своих, образ друга, вложив в руки силу, подтолкнул его к глухой стене немоты, чтобы раз и навсегда сломить преграду.
Сердце дрогнуло и замерло. Объявили медленный танец. Краснея, Артур пригласил ее. Девушку звали Инна. Кружась рядом с ней, в такт плавным движениям ее гибкого тела, ему вдруг впервые захотелось понравиться ей. Внешность – она сковывала его. Он не был красив, и атласная кожа не скрывала упругие бугры его мышц. «Понравлюсь ли я ей?» – без конца задавал он вопрос и молчал. А девушка, словно угадав его состояние, замкнулась и, видимо, не собиралась протягивать руку спасения.
Голос Эллы Фитцжеральд по-прежнему завывал, путаясь с бушующим саксофоном и роялем. Американская певица пела для них, так по крайней мере, казалось Артуру. И для него этого было достаточно, потому что еще вчера, робкий юноша в обществе обаятельной девушки, потерявшей счет поклонникам, представлялся ему смешным и нелепым. И вот эта явь, ошеломляющая, приятно-томительная. Она владела чувствами и мыслями Бостана, управляла полетом его души…
Если бы человек не вкушал удовольствий, пусть быстротечных, но все-таки удовольствий, он бы чувствовал вечную неудовлетворенность, тоску или просто не видел смысла своего существования. И, право же, как замечательна жизнь! Мы живем в предвкушении чего-то значительного и в ожидании своя прелесть. И прозрев, осознав себя, как-то выглянув на рассвет в окно, проницательно изрекаем: "А ведь снег идет!", хотя хлопья застилают колпаки девятиэтажек без малого целый месяц.
Инна глубоко вздохнула. Разметавшиеся волосы, ищущее выражение лица. В глазах – безмолвная арктическая пустыня. И Артур телом ощутил леденящее отчуждение. "Кретин! Заспиртованный скорпион! Танцевать без звука, как сушеная вобла".
– … по-моему, я не ошибусь, – осмелился-таки Артур, – если скажу, что ты очаровательна.
– Да?! Ты тысячный в списке, кто это сказал. Я загадка. И никто никогда не разгадает меня.
Хоп! Пощечина!
"Кретин ты, Артуха, кретин. Банальность – враг искусства, а общение – это тоже искусство, тем паче с такими девушками". И, не желая проиграть поединок, он кинул последний козырь, реализовал ШАНС.
– А ты знаешь, я умею гадать. И могу предсказать судьбу.
– Ты цыган?! – она скептически осмотрела его.
– Нет, – отчаявшись, ляпнул он, довольно беспечно. Выход нашелся, – он прочел на днях дряхлый от древности томик "Хиромантии".
Любовь творит с людьми чудеса. Артур преобразился. Теперь перед Инной стоял вовсе не стеснительный, хилый студент в очках, а мушкетер, покоритель женских сердец, великодушный защитник их чести.
– Нужна твоя рука.
Инна осторожно подала горно-хрустальную руку, как триста лет назад дама сердца протягивала благородному рыцарю розу, и Бостан также осторожно заключил ее в свою.
Не подкачай, брат, – успокаивал себя Артур, – если боишься, обязательно проиграешь. Смелее!»
– О! – воскликнул он. – Ты очень смелая и независимая девушка…
Музыка и танцы, казалось замерли в эту минуту. Артур продолжал: – Видимо, ты высокого мнения о себе, потому что не страдаешь от одиночества. Ты имеешь ослепительный успех, огромное число поклонников. Но что-то в тебе есть неуловимое. И эта внешняя, напускная веселость – своеобразная маска. Не исключено, что ты испытала глубокую личную трагедию. Но ты сама не знаешь, что хочешь. И еще: с точки зрения молекулярно-кинетической теории и моей банальной эрудиции, если этот вопрос рассмотреть глобально, то ты непостоянна.
– Вот так?!
Инна была приятно удивлена прорвавшемуся голосу этого неприметного парня. Она уже примечала упрятанные те ценные черты, что возвышали его в образе этакого Леофана, над общим числом ее обожателей. Но ведь это могла быть и рисовка? Обыкновенная, заурядная, когда прямо на глазах мизерный человек вырастает до размеров фешенебельного небоскреба. Кто же он, этот скромный Артур? Двойник или искренняя юношеская натура? И она решила проверить.
– Французы говорят: «Я люблю, потому что люблю». Я непостоянна. И если твои первые слова прозвучали, как признание, то ты потерпишь крах. Не так ли, Артик? Но я загадка, и ты никогда не разгадаешь меня.
Она кокетливо стрельнула глазами и, подтверждая, что попусту слов не бросает, махнула рукой: – Эй! Олег! Этого хватило, чтобы усатый, рослый блондин с пышной шевелюрой и горбинкой, только украшавшей его нос, безапелляционно покинул партнершу и подскочил к Инне.
– Мое почтение…
– Ты не возражаешь, если мы потанцуем. А то назойливый кавалер, – она обратила свой взор на Бостана, – навеки разлучит нас.
– Сомневаюсь! – пророкотал Олег, как всадил топор в полено.
Артур оторопел. Бесцветная жизнь его распахнулась в неприглядной, бессовестной наготе: сплошное отступление без боя, без единого выстрела, схватки. Он подпирал холодную стену, еще минуту назад воплощавшую в себе золотую стену храма счастья. Блеск и мишура вечера разом сгорели. Он провожал пару взглядом смертника, который прощается с голубым небом прежде, чем положить голову на плаху. В глазах обнажалось не то сожаление, не то недоумение, а зубы покусывали губу.
* * *
Артур тщательно побрился, обрызгался одеколоном и, глядя на себя в зеркало, на минуту задумался. Он постарался смикшировать в памяти вечер с Инной, но выкинуть ее из головы не удалось. Как будто он снова очутился на дискотеке, в сверкающем зале перед ней, отчетливо услышал ее голос, и рука коснулась пальчиков девушки. Потом ее вопрос, загадка, этот Олег и ее взгляд, через плечо, кокетливый, гордый, когда они уходили, и тогда же до него донеслись волны ее звонкого смеха, легкие и свежие.
"Обязательно найду ее, – себе пообещал Артур и, чтобы полегчало на душе, добавил, – Сегодня же, в клубе. Ее наверняка хорошо знают. Или увижу ее подругу в билоновом платье… И… обязательно разгадаю".
Вечером он снова был в клубе, искал ее, спрашивал подряд у всех девушек про очаровательную Инну, с широкими глазами, но, увы, Инны не было, и никто не мог утвердительно сообщить о ней что-либо.
Сессия засосала. Он прогорел с первым экзаменом и уже не сумел втиснуться в привычную колею. Время поджимало. В бессонных ночах пропала груда прочитанной литературы. Беготня по аудиториям, консультации – словом, в текучке дел Артур позабыл про Инну.
Он вспомнил о ней случайно. В конце мая к нему подошла девушка и спросила: – Ты не хочешь увидеться с Инной?
Два или три образа Инн, сокурсниц, знакомых вихрем пронеслись в его голове. Уточнять, какая именно, ему было неудобно, но он давно мечтал, чтобы тот чудный, зимний вечер, когда он познакомился с Инной повторился и, скучая, частенько напевал; "А мне бы в девушку хорошую влюбиться".
Он кивнул и промямлил: – Хочу.
Девушка молча вручила записку, где Артур в завитушках росчерка нашел телефон.
По дороге из университета он наменял двушек и забрался в телефонную будку.
– Извините, пожалуйста. Позовите к телефону Инну.
– Да, я слушаю вас, – ответил знакомый голос полузабытой девушки.
– Инна? Это Артур.
– Какой Артур?
– Ну, помнишь. После нового года дискотека в клубе…
– А…
– Ты не против, если мы встретимся с тобой в пять вечера у фонтана на центральной площади? В воскресенье?
Сквозь треск донесся ужимчивый голос.
– Тогда пока.
Бостан повесил трубку.
Долгожданное воскресенье. На всякий случай он забежал на рынок. Взял букетик тюльпанов и ровно в пять уже со скучающим видом прохаживался у фонтана.
«Надо ее как-то узнать, – мелькнуло в голове, но, поразмыслив, он эгоистически заключил, – раз сама назначила встречу, значит, помнит», и с легкой совестью приземлился на скамейку.
Вскоре возле фонтана продефелировала девушка в вельветовых модных бананах, батнике и пиджаке. В ее чертах он уловил что-то знакомое: широкие глаза, но его смутила короткая прическа. Но Артур все же встал и сделал шаг ей навстречу.
– Привет, – сказал он ей бодрым голосом, протягивая цветы.
– Здравствуй, скромный и молчаливый герой. Ты меня помнишь?
И тут Артур окончательно вспомнил. Это была она. Перед глазами возник сверкающий зал, Билоновое платье и зазвучала песня.
Неожиданная, полудетская улыбка осветила его лицо и трансформировалась в недоумение: – Как ты нашла?
– …?!
Теперь настала ее очередь выразить недоумение: – Это я тебя нашла?
Артур ничего не понял и, чтобы не потерпеть очередное фиаско, предложил прогуляться по благоухающему весенним ароматом старинному городу. Приподнятое настроение. Артур болтал без умолку. Инна смеялась. В этот вечер она позволила проводить себя до дому, и между прочим, приоткрыла завесу над тайной встречи…
– Я загадочна.., – и, она не договорила, – поэтому устроила тебе экзамен.
– У тебя не голова, а целый клад, – пошутил Бостан. – Когда мы снова увидимся?
– После послезавтра.
– В шесть вечера у тебя… А квартира?
– Четвертый этаж, номер пятьдесят четыре.
И в ту последнюю минуту, когда безнадежный вариант все-таки приелся, а надежный, в чем не было сомнений, отпал, когда можно было еще остановиться на полпути и мужественно сказать "Арту-ха – это слишком! Зачем тебе дорогая оправа, потребная лишь драгоценному камню?", Бостан не изменил себе и не повернул вспять.
Через три дня он вновь с трепетом в сердце и с тревожными думами, подходил к нужному дому. В голове с диким свистом плясала несуразица.
"Если мы и созданы друг для друга, то мыслями живем врозь, потому что мы, в принципе, противоположные люди… Говорят, неудачников любят. Тьфу! Но что-то в ней несомненно есть. Загадка? Она в самом деле какая-то странная… стран…"
Из подъезда навстречу ему буквально выпорхнули две девушки. В одной Артур признал Инну.
– Привет!
Они остановились в замешательстве, но только на секунду.
– Здравствуйте. Что вы имеете мне сообщить?
Слова Инны неприятно кольнули все его существо. Он пожал плечами, а девушки рассмеялись, не удостоив взглядом, прошли мимо, также болтая и подхихикивая.
Откровенная пренебрежительность шокировала Артура. И даже предостережение Инны о ее непостоянстве, о котором он, естественно помнил, не сняло чрезмерного желания тут же, на виду у прохожих, окликнуть ее и потребовать объяснения. Однако, подавив подмывающий вал самолюбия, он покорно пошел за ними, позабыв, что был так унижен.
Временами он обнаруживал себя то на другой улице, то в незнакомом сквере, то на аллеях парка, машинально фиксировал, зато слух разборчиво отделял пустые и глупые фразы из такого же пустого и глупого разговора: то о какой-то сестре – спутнице Инны, приревновавшей своего парня к ней, то о выгодном замужестве; то о вечных соблазнах, то о каких-то квартирах или о том, кто, что делает дома и какие передряги сотрясают семью. А то просто, задержавшись у двухэтажного коттеджа, бурно обсуждали, как бы начинить этот особняк подороже, да на приличный вкус и лад. И это все сопровождал звонкий девичий смех старух от расчета.
Артуру казалось, что эти разговоры ведутся с единственной целью – унизить его, потому его и не замечают. Пока они бродили, он так и не обмолвился. Понятно, что картина эта ему порядком надоела. Бостан остановился, желая сказать, что ему пора, но девушки, покачивая бедрами, продолжали мерный шаг. Плюнув в душе, Артур круто развернулся.
Он торопился домой и все убыстрял шаг, словно убегал от себя, чувствуя, как вскипает внутри раздражение на весь мир, ненависть, которая в конечном счете сводилась на ненависть к Инне. Однако его угнетала и мучительно-стыдливая немота. Почему он не мог сказать ей в глаза все, что думал о ней и ее поступке. Почему?
Добравшись до дома, Бостан успокоился. Он находился в состоянии глубокой депрессии, когда абсолютно все безразлично. Без суеты открыл дверь и нисколько не удивился, когда в своей комнате увидел Катю, девушку из соседнего подъезда. Она листала книгу. Тихо играл магнитофон. Артур и знал умом, и чувствовал, что Катюша – нежное, милое существо, любит его. Ее любовь никогда еще так не задевала его израненного мужского самолюбия, и поэтому было нетронутым, невинным и прозрачным, как росинка на стебле цветка.
Залюбовавшись этой девушкой как картиной Возрождения, Бостан попутно нащупал с ней общие темы разговора, и если до этого держался с ней на дружественно-шутливой ноте, когда жизнь текла величавой и могучей в своей медленности рекой, то именно в эту минуту молчаливого приветствия, он ругал себя самыми откровенными словами и мучился от угрызений совести.
Усевшись в комнате, они пили кофе. И Артуру вдруг почудилось, что только с Катей, и ни с какой другой девушкой он обретет свое счастье. "Счастье… счастье, – подсказала память, – когда женишься, узнаешь, но будет поздно".
Но та мысль, о женитьбе, уже не покидала его. Строгим аналитическим мышлением он обыграл возможные варианты своего будущего "существования или жизни" с Катей. И до того привлекательной, заманчиво-притягательной вдруг предстала перед ним жизнь гоголевских "Старосветских помещиков", что губы сами прошептали за Катю и за себя: "А что, Артур Владимирович, не поставить ли нам Андриано Челентано? – Можно и Челентано, Катерина Викторовна".
Артур сделал Кате предложение.
* * *
– Сюда, пожалуйста. Налево, – попросил Артур шофера. Дорогу он помнил отлично, гулял с Инной под фонарями этой улицы, скучал на лавочке перед домом. Никаких изменений, разве что около автобусной остановки притулился магазинчик под фирменной вывеской, да чьи-то заботливые руки обили дверь подъезда дерматином.
– Остановите.
Машину дернуло вправо. От лихого торможения Артура потянуло к лобовому стеклу. Он быстро уперся рукой в панель, и его откинуло обратно. Бостан расплатился.
Прохладный ветер трепал свободные голенища брюк, хлопал по плечу. Странная зима орудовала в уходящем году: в ноябре было зябко, сучья деревьев гнулись и, не выдерживая тяжести снеговых оков, ломались; а в декабре по незапланированному календарю заморосил дождь, нудно и мерзко. Теперь же, вопреки прогнозам синоптиков, держалась облачная погода, но сухая. То тучи заволакивали небо, то сквозь их вязкую бронзу пробивались неживые солнечные лучи.
Артур перешел улицу. Томила неизвестность. "Как встретит Инна?"
У подъезда поблескивала лаком новенькая "Лада", рядом шевелился купающийся в самодовольстве, пожилой мужчина. Артур краем глаза засек, как тот презрительно ухмыльнулся при виде по спортивному легко одетого юноши, с коробкой конфет и скромным цветком в руках, и, гордо окинув взглядом бесценное сокровище – машину, задрал подбородок.
«С какой поспешностью и лихорадочным удовольствием променял бы ты свои четыре колеса с инфарктом на мои двадцать, но без колец. Каждому свое в свое время…» – смеялся про себя молодой человек, поднимаясь по лестнице.
Он застыл у двери. Черный зрачок звонка зло и выжидательно смотрел на него. Немного постояв и успокоив дыхание, Артур нажал на кнопку. В квартире послышались торопливые шаги. Замок щелкнул, и дверь распахнулась.
Инна застенчиво, однако без суеты, присущим девушкам движением, запахнула тонкими длинными пальцами вырез халата на груди, и по ее жесту и выразительно-спокойному взгляду Бостан понял, что девушка восприняла его визит, как само собой разумеющееся.
– Проходи, Артик, – тихо произнесла она и улыбнулась. Бостан переступил порог, преподнес гвоздику. Инна наигранно благодарственно присела, принимая цветок левой рукой, а правую протянула. Как обычно Артур взял ее ладонь, как хрупкую вещь, боясь причинить боль, и поднес у губам. Горячий поцелуй соединил их. Инна высвободила руку, захлопнула дверь и пошла в комнату, приглашая гостя.
Он выложил из сетки на холодильник конфеты; разделся и последовал за девушкой. В сиреневом мареве комнаты под искусственной елкой разорялся звуками портативный «Парус». Сидя на диване, Инна разминала сигарету. Теперь нервничала она, и Артур не знал причин этой тревоги. Он присел рядом, подпер рукой подбородок и, не мигая, долго и пристально смотрел на нее.
– …с наступающим тебя…
– А я ждала тебя. Именно сегодня… Да, уж. Надо быть у подруги, готовить всякую всячину, а ты знаешь, я с утра вбила себе в голову, что ты обязательно будешь. И если бы ты не пришел, по-прежнему бы.., – робко улыбаясь, почти шептала она.
– Я знал, мне цыганка нагадала…
– Да? – Инна вскинула черную полоску брови. – А что еще она тебе нагадала?
– Исключительно всю правду. Или гипнотезерка или телепатка попалась. Черт его знает. У людей глобальные возможности.
Артур развил эту теорию и выразил собственный взгляд на непонятное явление, но девушка, возвращая его к проблемам земным, перебила:
– Ты надолго?
Он заглянул в глубину ее глаз. То ли она действительно с трудом сдерживала слезы, то они блестели от внутренней страсти игры, но Бостан не отводил глаз и чувствовал, как у самого наворачивается соленая влага.
– Пока не прогонишь…
Не отводя взгляда, Артур щелкнул зажигалкой.
– Как давно я не видела тебя, – девушка прикурила, делая глубокие затяжки, задыхаясь дымом. – Почему ты не приходил?
Артур пожал плечами, что означало: "Не знаю, но мне не по себе, и я у тебя…" Она молча отвечала: "Логично"…
– Хочешь кофе? Твой любимый, по-восточному?
Инна вышла, попросив расставить стол, который в собранном виде напоминал нечто вроде тумбы под телевизор. Артур принялся за дело.
Через несколько минут на столе красовался кофейник, торт, яблоки, а кристаллы электронных часов вспыхнули цифрой двадцать ноль ноль.
Артур с чашкой кофе уселся на диван. Инна устроилась в кресле. Молча пили кофе и глядели друг на друга.
– Хорошо у тебя, забываешь обо всем, – ворвался в музыкальный фон голос Артура. И опять пауза. Обычно Артур находил темы для разговоров. Мог болтать о чем угодно. В тайнике его памяти всегда отлеживалось что-то про запас, неизвестное, но интересное собеседнику. Но сейчас он ощущал себя вне времени и пространства. И хотя обычно молчание давило на него сейчас, напротив, Артур был доволен, этой молчанкой. В нем завязался диалог: с самим собой или с Инной, но Бостан не сумел сразу разобрать этот диалог, внутренние же мысли расшифровке не поддавались. И Артур сидел, пил кофе и смотрел в глаза девушке.
– А мне тоже хорошо с тобой, потому что тоже забываешь обо всем…
Он не мог определенно сказать сколько времени прошло после его последней фразы, когда услышал этот голос Инны, запоздало отозвавшийся на его слова. Она улыбнулась, он ответил.
– Ты где встречаешь Новый год? – поинтересовался Артур.
– Должна у друзей, но… А ты?
– Я.., – он отхлебнул кофе, – – должен дома, но… Артур не знал, что именно «но» и, снова отхлебнув кофе, договаривать не стал.
– Можем встретить у меня, – Инна отвела взгляд в сторону.
– Твоя мама получит инфаркт, – лениво пробурчал Артур, сомневаясь, что все получится как сказала девушка.
– Я ей объясню, потом.
Он пожал плечами…
…– Я, пожалуй, пойду, – Артур взглянул на часы и как-то грустно улыбнулся. – Скоро два… Два часа Нового года. Постарели еще чуть-чуть. Кода были детьми, вспомни, Инна, как радовались этому празднику. А теперь?..
Он поддерживал на ладони теплую ладонь девушки, а пальцем другой чертил непонятные ни ей, ни себе выпуклые знаки.
– Пойду, хорошо?! – в глазах Артура отпечатался тот же вопрос.
– Я не держу, – Инна улыбнулась краем губ, но стушевалась.
– Но и не гонишь…
Артур поцеловал руку девушки, осторожно положил ее на мягкое покрывало, что обтягивало диван. Встал, вышел в коридор и молча оделся. В дверном проеме появилась Инна: – Если будет очень трудно, если очень-очень. Приходи. Но если очень трудно.
Артур открыл дверь, вышел.
Погода как по заказу. Летел пушистый снег. Тихая ночь.
Артур поймал такси. Тройка веселых пассажиров окатила его разухабстой песней. И всю дорогу, пока ехали, они пели. Бостан вылез из машины, а веселая компания помчалась дальше.
Окна домов озарялись огнями новогодних елок. Ноги сами несли к своему подъезду. Квартира жены, где жил Бостан с момента свадьбы, находилась на четвертом этаже, на втором Артур столкнулся в шумной компанией, перекуривавшей на лестничной клетке. Подвыпившие ребята ни в какую не соглашались пропустить своего грустного соседа, пока тот не выпьет с ними. Артуру всунули рюмку коньяка. Он чокнулся с кем-то, выпил. Вместо закуски ему налили фужер шампанского. Артур выпил и его. Вокруг засмеялись, радовались, а про Бостана забыли, и он проскользнул наверх.
"Какой я идиот! Добросовестно приклеил себе ярлык меланхолика", – подумал Артур и остановился возле дверей. – "Интересно, как меня встретят, надо сказать…"
Впрочем, дома веселились как ни в чем не бывало, словно забыли о существовании какого-то Бостана. Но когда Артур раздевался, из-за шторы к нему вразвалку подплыл студенческий приятель Вадим и с чуть приметной ехидной улыбкой на губах шепнул на ухо:
"Слышь, Арт, извинись перед Катей и о гостях не забудь…" Артур посмотрел на дружелюбное лицо своего "однокурсника, друга семьи, соседа и жениха подруги жены твоей", – как иногда определял себя Вадим, и Артур скорее сердцем, чем умом почувствовал, что именно скрывалось под этим "благородным" поступком, и вдруг безумно захотелось врезать в эту фальшивую физиономию… Артура покоробило, но он и жестом не выдал своей неприязни. "Главное, чтобы никто из этих людей не догадался о моей грусти. Они должны видеть меня счастливым. Долой тоску!"
Бостан вошел в комнату и, нацепив маску удалого ухаря, познакомился с неизвестными. Потом рассказал новый анекдот, перевел его в интересную миниатюру и весьма поучительную, которую услышал в троллейбусе и закончил тостом в абстрактно грузинском варианте. Гости были в восторге. А Катя, открыто, не таясь, смотрела на одного из неизвестных – Сергея. Артур прекрасно понимал ее, но продолжал шутить и веселить гостей.
Утром он полулежал в кресле. Ласковое небо сквозь оранжевый тюль нежно прижималось и ласкало глаза. Тишина. Ужасно не хотелось объяснять что-либо Кате. В том, что она простит, Артур не сомневался, но то, что разговора все-таки не избежать, он был почти убежден. Можно было лишь оттянуть его. Тогда Бостан по-быстрому умылся, собрался и осторожно ушел.
Город поражал звенящей пустотой. Люди еще не выползли из своих нор, отдыхали после бессонной праздничной ночи. Природа решила порадовать мир: солнце ослепляло, снег под ногами превращался в слякоть, однако было тепло.
Встал вопрос – куда идти? Кинотеатры отпугивали властным безмолвием, тревожить знакомых – глупо, еще спят или только-только возвращаются усталые и сонные как эти, случайные встречные. Артур подумал о Вадиме, от чего передернуло все нутро. Нет. С ним разговаривать Бостан не смог бы, и это он понимал и выбросил из головы.
…Инна, открыв дверь на звонок, ничего не говоря, долго смотрела в упор на Бостана. Он тоже молчал.
– Еще раз с Новым годом!
Девушка, не ответив, впустила Артура. Тот взглянул на нее.
– Не раздевайся, тебе придется уходить прямо сейчас, – подчеркнуто холодным тоном, как показалось ему, ответила Инна.
– Да, я понимаю, – несуразно пробормотал первое, что пришло в голову, Артур, сраженный такой стремительной переменой. Инна прислонилась к стенке, напротив Бостана, заложив руки за спину.
– Сегодня, когда ты ушел, приехали сюда друзья, поздравлять. И один человек, ты его не знаешь, сделал мне предложение… Она говорила совершенно спокойным голосом: ни лицо, ни глаза ничего не выражали.
«Как робот..,» – подумал Бостан. Хотел спросить, что же она решила? Но девушка, как бы уловив его вопрос и предупреждая его, продолжила: – Я сказала да…
Артур, скорее подчиняясь спокойствию Инны, заметил, что ему безразлично это известие, а глазами яростно сверлил вешалку, где красовалась куртка Олега.
Ком, который грыз глотку все утро и полдня, провалился куда-то и бесследно исчез. Бостан потянулся к ручке дверного замка: – А как же твои слова: «Не хочу осчастливить недостойного человека..?» И, уже затворяя за собой дверь, услышал ответ Инны.
– Я сама недостойна… И только сбиваю тебя и себя…
Артур опять бесцельно слонялся по пустым улочкам города и думал…
«Слушай, скорпион заспиртованный, что же произошло? Ничего особенного? Ха! А для меня непосредственно это чуть не обернулось трагедией. Печально и радостно однако сознавать: привело к душевному кризису. Всего год назад я встретил девушку. Она заинтересовала меня и, может быть, заинтересовала с такой фантастической силой, что я почувствовал себя, как прохожий, нашедший на пустынной дороге подброшенный кошелек… Она была общительной, удивительно обаятельной, милой и загадочной девушкой. И еще масса всевозможных качеств, которые я приписал ей в силу богатого воображения. Зачем кривить душой? К несчастью, ее у меня с избытком, море. Человек – загадка. Все люди – загадки. Чужая душа, говорят, потемки. Однако почему? Да ведь, она сама дала этому повод. Она же предупредила, что принесет мне массу хлопот, потому что у нее тяжелый характер, она непостоянна, в чем я вскоре убедился. Она могла, мило улыбаясь, слушать меня, делать вид, что я ей не наскучил, а потом же выражение ее лица чрезвычайно быстро менялось, я вызывал у ней аппатию. Кокетство?
Чем же она еще привлекала? Ах, да. Нетипичным. Говорят, что женщина любит ушами. Не знаю, какой женщине не может не понравиться комплимент, мило посланный в ее адрес, но и тут они возразила, что так говорят тысячи ребят. Ну что ж?! Она бросила главный вызов – вы все такие! Удар в уязвимое место, по самолюбию. А я не такой, как все. И я буду, конечно, веселить ее, изобретать что-то новое, дарить радость, приносить счастье, а она будет играть со мной, также как играла до этого с десятком таких же людей, отличающихся лишь по количеству глупостей, совершаемых ими, и умению преподнести эти глупости. Но когда на минуту сбрасывал эту напускную мишуру, словно прогонял наплавной дурман и смотрел на нее, долго и не мигая, пытаясь в пучине дьявольски притягательных глаз отыскать что-то жуткое, загадочное, скрытое от внешнего мира, то бедное мое состояние полнейшей неудовлетворенности собой, заставило напряженно задуматься. Тысячи черных мыслей подспудно бродили в моей голове. Я думал, думал напряженно, как сейчас, пытаясь разобраться в себе, был хмур, не разговорчив, раздражителен, – словом, ей удалось "влюбить меня к нее: "Да, но в чем вопрос, а любовь ли это? Для меня до сегодняшнего дня казалось, что любовь существует, вопреки тому, что она возразила совершенно обратное. А для нее? Стоп! Скорпион. Где же ответ? Разумеется, я не отвергаю любовь, как на словах отвергала она тогда, значит, думала она, что я буду стремиться к любви. Вопрос в другом, понимает ли она любовь, хотя отрицает, найдет ли eе или уже нашла?
Я столкнулся воочию с неразрешимыми проблемами, тугим узлом завязавшимися на моей шее. Я сделал объектом наблюдения собственную мысль, запутался, и попросту говоря не смог раскрыть тот подброшенный пустой кошелек. А ведь я думал, что неудачник и не только в любви, а во всем. И милая моя Катя представлялась мне чуть ли не предметом всех бед и страданий. За что? И я, молодой человек, как старый пердун стал упрекать мир за его сложность, я вбил в голову, что устал от окружавшей суеты, измочалился. Увы, время мало учит человека. Каждый осознает и прокладывает свой путь через тернии, но иногда методом проб и ошибок. А ведь все так просто. Так устроен человек, так создала его природа. И все мы в конечном итоге состоим из воды, обыкновенной воды. Да, порой в текучке дел мы забываем о самом простом в жизни, – что все просто, надо только докопаться до истины правильным путем. Спрятаться в бочку Диогена, чтобы поразмыслить. Но в том-то и сложность, что в современной жизни попросту не залезешь в бочку, ее нет. Стоп! Но причем же здесь Инна? Она хотела заинтересовать меня, чтобы я мучился, страдал, но каким путем! Она загадка?! Загадка лишь в том, что одни могут хорошо скрывать свои цели за пустой мишурой слов и поступков, а другие не могут или не хотят, и от того кажутся неинтересными, незагадочными. Инна знает, что хочет и что может. Хотя они все говорят, что загадочны и, что у низ сотни поклонников и что им все надоело, они не верят в любовь. Это факт. И лишь малая доля из них знает на самом деле, что хочет, а что они могут – это вообще в глубоких потемках. Но она однако сумела это хорошо прикрыть. Слова о том, что она загадка – мишура, чепуха, слова. Но со своей целью – влюбить меня в себя она в соответствии строила воздушные замки и специально усложняла мир для меня. Фу, ты! Скорпион заспиртованный! Как прав Андре Моруа, когда сказал, что существо самое ничтожное и пустое может внушить к себе любовь, стоит ему создать вокруг себя ореол таинственного непостоянства…»
Нога заскользила, а Артур очнулся. Находился он напротив кинотеатра «Октябрь». Впереди, по гололеду тротуара, шла женщина с ребенком. Присмотревшись в их наряд, Артур понял, что это цыганка с маленьким цыганенком. Скоропостижно свибрировала нелепая мысль. Артур догнал женщину и, поравнявшись с ней, без лишних вступлений отрубил вопрос:
– Скажите! Что будет?! Погадайте мне.
Сверкнув белками глаз, она зло посмотрела на Бостана, заставив съежиться. Артур торопливо достал из кармана рублевую 6умажку.
– С мертвецов денег не беру! – огорошила своим ответом цыганка, продолжая мерно идти, не обращая больше на Артура внимания. Бостан не отставал: окончательный ответ, напротив, разжег его.
– Какой же я мертвец?! – выпалил он.
Женщина опять невозмутимо посмотрела на него и прошипела: – У тебя на челе смерти отпечаток лежит. Я вижу… не доживешь ты до рождества Христова.., – и отвернулась резким движением, прибавила шаг, ведя за собой мальчишку, показывая этим, что разговор окончен.
– О! – Артур почему-то рассмеялся, значит, у меня в запасе есть еще целых пять дней! – и, свернув за угол, пошел другой улицей, повторяя то шепотом, то про себя два слова. "Какая чушь!"
1987 г.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Повесть
Метеорит живет мгновение,
Сгорая в дымной синеве
Его отвесное паденье
Сквозь смерть направлено к земле
И я готов, летя сквозь годы
Метеоритом в синей мгле,
Сгореть, сжигая все невзгоды,
Во имя жизни на земле.
Александр Стовба
Очнувшись от неожиданного, приглушенного равномерным гулом моторов требовательного голоса маленькой стюардессы, желавшей, чтобы пассажир пристегнул ремень, слегка размежив веки, Манько сквозь опущенные ресницы увидел ее, симпатичную, подчеркнуто строгую девушку, склонившуюся над ним, и, улыбнувшись смущенно, пальцами напряженной ладони провел по глазам, окончательно снимая пелену сна, сказал вежливо:
– Все в норме.
И уже потом, зажав тело в страховой пояс, потирая, словно огнем пылающий затылок, оглядывая слабо освещенный, только что пробудившийся салон, шумно оживающий перед посадкой, он понял, что все-таки возвращается, – и что-то болезненное прокатилось в груди.
За холодным, черным иллюминатором медленно плыла белая луна по темному фону февральского неба, прерывисто озаряемому красными вспышками бортовых огней, а под крылом, где-то под плотным слоем прижавшихся к земле облаков, неумолимо приближался притаившийся на холмах древний Львов. Через минуту-другую колеса гулко ударятся о бетонку, тряхнет салон, и неукротимая сила инерции неудержимо потянет его вперед, а потом, при торможении, когда в уши стремительно ворвется резкий рев сбавляющих обороты двигателей, другая сила отбросит его обратно, на мягкую, приведенную в вертикальное положение спинку кресла, и когда гул наконец стихнет, наступит пугающая тишина.
Манько возвращался. Не просто в город, где прошло детство и началась юность, в город с памятником Нептуну 1256 года на безлюдной ночной площади Рынок, с угрюмыми атлантами соседнего дома, поддерживающими карниз на консолях, с глухими, узкими, выложенными булыжником улицам, окутанными сейчас зимней тишиной, с чернеющими громадами величественных куполов костелов, и с улыбающимися под балконами львами. Истосковавшись, он возвращался в родной дом, к матери ("Они, конечно, будут рады"), к родным друзьям, к старым привычкам и Манько, не скрывая переполняющей радости, уже представлял их счастливые лица.
"Когда ж это было? Лет десять назад? Или раньше, в классе пятом, когда с родителями переехал из Куйбышева во Львов? Быть может. И у меня тогда осталось чувство необъятного, и неудобно казалась бугристая дорога, и львы вроде скалились, но мне совсем нестрашно было поздно вечером бродить по запутанным безлюдным улочкам, и львы потом, как сильные покорители, показались мне добрыми".
И он вспомнил, что месяц спустя поразился всему в городе: планировке, которая была даже очень рациональной, потому как изучив центр, переходы, в считанные минуты можно попасть в любую желаемую точку, и узеньким рельсам, по которым с грохотом разбитых колымаг ползли экстравагантные для туристов старые трамваи, и гармоничной сочетаемости строгих, словно отточенных форм сооружений и честности линий с вольным и независимым их расположением. И еще поразился он буйству зелени, грандиозности Стрийского парка, всегда свежего и чистого. И когда, взобравшись на труднодоступный пятачок – никогда не пустующую площадку обозрения, увенчавшую собой гору с поэтическим названием «Высокий замок», и когда его взору внизу открылся весь Львов, потонувший в дымке, кое-где еще золоченый косыми лучами заходящего солнца, он улыбнулся этим шпилям, островерхим черепичным крышам, кварталам, зажатым двумя линиями гор, как теплыми ладонями человека, и крикнул в душе: «Город! Я люблю тебя!» И Львов приветливо ответил ему звоном часов городской ратуши.
И вдруг Манько ощутил странный приступ тягостного удушья, и несмотря на прохладную струю воздуха, вырвавшуюся из открытого вентиля возле лампочки индивидуального пользования, несмотря на расстегнутый ворот рубашки, его обдало раскаленной волной нестерпимого зноя, и вмиг почудилось, что так же, как два года назад, так же нестерпимо хочется пить, и снова пошатываясь, идет он в невыгоревшей панаме, в разодранном маскхалате, в горных ботинках с ребристой подошвой в колыхающемся строю мимо длинных щитовых казарм, окрашенных в желтый цвет, и на тонких веточках редких деревьев такие же желтые свивают свернувшиеся от жары листья, и повсюду, куда ни кинь взгляд расстилается невзрачный желтый пейзаж.
Это был первый, особенно запомнившийся день в школе сержантского состава, затерявшийся в бесконечных песках Средней Азии. Совсем недавно Манько казались эти мрачные, несколько сдержанные, немногословные ребята почти дядями, и втайне он мечтал встать вровень с ними, но, понимая, что трудности непременно будут подстерегать его, потому как это служба, притом в необычных условиях, все-таки надеялся, что вопреки рассказам бывалых о службе там, об операциях с душманами, ему будет легче. И когда потом под неусыпным наблюдением офицера или сержанта-инструктора полз по-пластунски вместе с другими новобранцами, расставляя мины, или, копаясь в устройстве учебных (китайского, итальянского, американского производства), систем, изучал их, а затем снова минировал, разминировал, опять же ползком, на пузе, от мины к мине, и, пропотев от жары и бега, снова с трудом брал в непослушные напряженные руки миноискатель, чтобы ползти, ставить, маскировать, и снимать эти вроде безобидные, но коварные "игрушки", то понял, что постичь обманчиво простую науку – науку виртуоза сапера, человека, у которого нет права на ошибку, – непомерно сложно.
"Когда ж это было?" – вновь подумал Манько, пугаясь, – Как будто два дня назад". Подготовка в "учебке" насыщенная так, что абсолютно не оставалось времени для раздумий и анализа прожитых дней, и последующий провал в памяти, где часы казались днями, свет тенью, а дни неделями, сливавшимися в общую вереницу шести месяцев, и затем – запечатленное в памяти апрельское утро, когда АН-24 взял курс на Кабул, где дальше должна была проходить его служба, – все это вместилось в сознании лишь в два дня, Манько мыслями неизменно возвращался вспять к дню последнему. Но тогда он еще должен был дожить до него, не сломаться, переплавиться. И сейчас, вспоминая то апрельское утро, когда сидя в глубоком кресле в уютно подогнанном обмундировании младшего сержанта, пристально наблюдал, как постепенно таяли, исчезали за синим искрящимся кругом иллюминатора полосатые хребты, окутанные туманом, отгородившие его от своей земли за границей, еще не зная, что долго-долго не увидит ее, именно сейчас, именно в эту минуту, спустя полтора года нечто более сильное, чем трепетное волнение в апреле. И подумалось Манько, что Родина, родник, род (в этих словах, где везде корень "род", и в нем собрана вся мощь этих слов) вбирает в себя гораздо большее, беспредельно широкое, святое и чистое, чем место где родился. Какая разница, что будет за корень? От этого не изменится гордое, впитанное в кровь и плоть человека притяжение к Своей Земле, на которой он вырос и не только понял, но и каждой клеточкой тела, каждым кончиком нерва ощутил, что без этой частицы – Родины не сможет существовать, просто существовать, не то чтобы жить.
Как можно верить, – думал между тем Манько, – в броваду эмигрантов, будто сладко им на чужбине?! Пусть у них все есть: достаток, коттедж, лимузин, пусть спят они без кошмаров, не просыпаясь по ночам, сытно, с аппетитом едят, но снится им, – и в этом он не сомневался, – то место, где они пусть даже голодали и не могли заснуть от холода. У них когда-то была Родина. Не важно – Россия, Бразилия, Гренландия или Ангола. Верить космополиту?! Да он не просто кочует, он лежит, бежит в ужасе от того, что навсегда потерял и никогда не сможет найти. А что такое моя Родина, та, которая дала мне все?
Моя Родина… – это, как живительный глоток влаги для умирающего в пустыне. Как нам не хватало ее там! Мы задыхались не от жгучего воздуха песков, нет, а от того, что оказались вдалеке от Родины. И в то же время мы не задохнулись, потому что от нас она потребовала сделать так, чтобы другой народ тоже обрел свою родину. Потому мы и делали все возможное и даже невозможное. Но, черт, трясет, всего трясет, как в Ташкенте, где сразу было столько русской речи, целое море. Я мог слушать ее сколько угодно, с трепетом, в устах совершенно незнакомых людей, наслаждаться, как поражающей гармонией музыкой, песней. Там тоже говорили на русском, но только мы и только слова приказа, опасности, тревоги или смерти. Родной дом, отец, мама, братишка, – это тоже часть от меня, начало всей Великой любви. Сейчас мама скорее всего расплачется. Сколько она пережила за это время? Что я? Солдат Отчизны, а она мать. Больше, больше, миллион раз больше! Может, ростом стала ты чуть ниже, может, прибавились морщинки на твоем добром лице, и лишняя прядь седых волос. Может быть. Выдержу ли я? Отец – ты суров даже в своей отцовской любви. Я – это ты, как ты – это я. Меня ты крепко обнимаешь… Братишка. Вероятно, он увидит меня завтра, будет спать, а утром, конечно, обидится за то, что не разбудили, но все равно повиснет на шее, обхватив руками и ногами, как обезьянка. Да… Выдержу ли я?»
С неимоверным протяжным гулом самолет бросается на взлетно-посадочную полосу, обозначенную по бокам в ночи яркими фонарями – в глазах Манько они разделяются на длинные желтые зигзаги, – скрипит, подрагивает, а оживленные пассажиры всматриваются в темноту. И после того, как стюардесса объявила, что самолет произвел посадку, а за бортом – минус четыре, после того, как томительно долго не подавали трап, а потом подали наконец и открыли дверь – оттуда сразу потянуло прохладой, сыростью, и тот же голос пригласил на выход, и все, толкаясь, застегиваясь, надвигая шапки, поспешно потянулись туда, Манько, наспех накинув шинель, словно очнувшись, также засуетился, пробираясь к трапу, еще пытаясь осознать, еще не веря окончательно в то, что вернулся. Стоило на секунду задуматься, как вновь начинало казаться, что в шероховатом бронежилете он, тяжело ступая во главе колонны, осторожно поднимается по горной тропе круто вверх, и лишь марево зноя колышется над дикими скалами, да с сухим шелестом осыпаются выбитые подошвой мелкие камни. И чувствуя, что сейчас не выдержит, и то, что пережито и передумано напролет дни и ночи, не сдержавшись хлынет из него, боясь по-детски расплакаться, все повторяя: "Неужели?" и дрожащей рукой скользя по перилам, всех опережая, Манько быстро спустился вслед за пилотами, но прежде чем ступить на стылый бетон, по которому извивалась поземка, нервно запахнув развернутые ветром полы шинели, задержавшись на последней ступеньке трапа, он огляделся внимательно и несколько раз подряд, глубоко, вдохнул терпкий, пахнущий керосином и еще чем-то до боли знакомым морозный воздух.
В ушах еще звенело от непривычного полета, когда Маш получил "дипломат" и, отвернувшись от противного ветра, завывающего в макушках деревьев, поеживаясь, торопливо вышел, слегка прихрамывая, из крытой металлической клетки багажного отделения, на ходу натягивая, связанные мамой варежки. Остановился, пытаясь разом окинуть взглядом площадь, и снова, все убыстряя шаг, двинулся по направлению к стоянке такси.
Дорога была пустынна, машины с зеленым глазком не появлялись, и Манько, прислонившись к черному корявому стволу каштана, вытащив из кармана помятую пачку папирос «Курортных», решил подождать, покурить и успокоиться. Затылок по-прежнему нестерпимо жгло. Туманным взглядом он неотрывно смотрел на пленительно горящие белые фонари, на широкие окна полупустого здания аэропорта, на одиноко стоящие с незажженными фарами едва припорошенные снегом автомобили, на тир, куда частенько забегал когда-то пострелять, с сожалением отмечая, что здесь ничего изменилось за время его отсутствия, как будто никуда он не уезжал. Горячий дымок недокуренной сигареты струился, жег ладонь, а он, задумавшись, утомленно сопровождая глазами извивающуюся поземку, хмурился, но подспудно, подавляя неудовлетворение, рождалось другое чувство, которое он не смог бы точно объяснить, но которое испытал однажды, стоя на смотровой площадке «Высокого замка».
Ветер бился, свистел, просачиваясь сквозь щели одежды, просторные рукава, подбираясь к телу, леденили его, однако Манько не ощущал холода и с непроходящей болью думал о том, что ему, пожалуй, повезло, что тот осколок свободно мог лишить жизни, но организм выдюжил, тогда как там, за изломанной грядой горных вершин, где опаленный смертельным зноем и огнем оружия человеческого колышется сухой ковыль, и длинные тени ложатся в ущельях, сложили головы многие товарищи, и, вспоминая, как не мог поначалу привыкнуть к этим чудовищно несправедливым смертям молодых ребят, видя, как из искореженного БМП с оплавленными по краям дырами, прожженными из гранатомета кумулятивной струей, вынимали обгоревшие тела экипажей, как всякий раз при этом, кусая губы, в горле сдерживал стоны и в каком-то беспамятстве повторял исступленно: «Мы отомстим за вас» – и мучился от того, что выполнял сугубо мирное дело – спасал другие жизни, сейчас Манько снова и снова спрашивал себя, зачем вернулся.
«Что это со мной? Я словно не рад, что выжил и вернулся? Неужели это чувство надолго? Неужели я все время буду мучиться от того, что обязан перед ними, невернувшимися? Нет, действительно, возвращаются не куда-то, а, скорее, для чего-то. Тогда для чего я вернулся? Для чего?»
«Жигуленок», с жужжанием вывернувшийся из темноты на секунду, ослепил его светом фар, заставив машинально прикрыть глаза варежкой, притормозил рядом. За откинутой дверкой показалась голова хозяина.
– Слышь, солдат! Тебе куда?
– На Майоровку…
– Садись, подвезу.
– Благодарю.
Едва лишь Манько сел в теплый салон и пальцем утопил флажок дверной защелки, а машина тронулась, как неуемное нервозное чувство близости позабытого дома с новой силой нахлынуло на него, и в зеркале, нисколько не удивляясь, Манько увидел, как влажно заблестели собственные глаза.
Все было ошеломительно – и внушительная медицинская комиссия, еще утром подписавшая бесповоротный приговор о негодности, и преждевременная в связи с дополнительным поступлением больных и за отсутствием мест выписка из санатория, и чересчур скорое освобождение из плена душных белых палат, и головокружительное длительное пребывание на свежем воздухе, и удобный рейс, позволивший не потерять ни минуты, и удачно купленный за пята минут до конца регистрации кем-то сданный билет, и полуторачасовой полет – все это было настолько ошеломительно, возбуждающе, так теснилось в груди, что безумное прошлое возникало в сознании Манько в виде беспрерывных картин. Эти картины появлялись навязчиво, одна за другой, в невсегда понятной форме, и Манько, отыскивая в них что-то знакомое, угадывая его, по запоминавшимся деталям, пытался осмыслить все то, что произошло ним. Он понимал, что вернуться оттуда неизменившимся, и с невыразимо сладким, захватывающим дыхание чувством, с этим безотчетным чувством радости, прислушиваясь к певучему шуршанию колес под днищем скользящих по мокрому блестящему асфальта он вдруг подумал: "Какое это все-таки огромное счастье – почувствовать себя частью родного города!" И с жадным, безоглядным, почти детским удивлением вглядываясь в проносящиеся за ветровым стеклом предрассветные улицы Львова, Манько видел все обновленное, чистое, белое и дрожал от волнения. Еще непривычно реза слух в этом уснувшем тихом квартале звук удаляющейся машины, еще непривычно было видеть, как на перекрестке скромно мигает желтый глаз светофора, отражаясь в глянцевых витринах и оконных стеклах, когда Манько, варежкой утирая на лбу и шее обильный пот, притаптывая рыхлый снежок, подошел с затаенным дыханием к своему дому.
"Куда так рвется сердце? Надо успокоиться, прежде чем войти. Подъезд. Родной. Какой неописуемый восторг. Хочется погладить эти стены. Двери, двери, знакомые, обшарпанные. Вот и моя. Боюсь звонить, хоть садись на лестницу и утра дожидайся. Но мама скорее всего не спит, она ждет. Она непременно слышит мои шаги, точно слышит. Она чувствует мое приближение.
За дверью прошаркали домашние тапочки. «Это мама. Это шаги мамы. Я же чувствовал, что она не спит!» – и срывающимся от волнения, хриплым голосом он закричал:
– Мама!
– Сыночек! Генушка!
Дверь распахнулась, и щемящий звук ее голоса, и знакомый запах квартиры, который ни с чем не спутать, запах из детства, врезавшийся в память, так подействовал на растерянного Манько, что на какое-то мгновение, оцепенев, он застыл перед матерью, словно не веря в волшебный сон. А мать смотрела на сына широко раскрытыми глазами, не в силах вымолвить ни слова, и на краткий миг, не совладав с собой, чувствуя, как предательски щиплет глаза, Манько дал волю скатиться по щекам двум слезинкам.
Генушка. Высокий. Похудел. Все те же кудрявые волосы, только на висках седина чуть съела юношеский блеск. Нос, длинный, чуть курносый, заострился, стал тоньше. Веснушки заметны; голубые глаза, они прежние – добрые, веселые; страшный синевой тонкий шрам от ямки на правой щеке к уху; родинка на шее, легко взятая нежным пушком; красные от мороза, слегка оттопыренные и потому несуразные уши.
Манько выпустил из рук чемодан, бросился к матери, прижал крепко к груди, продолжительно поцеловал, и по щеке Геннадия снова потекли слезы – мамины слезы.
– Генушка! Наконец-то… А я все уснуть не могу… Генушка! Наконец-то…
– Мама, ну что ты плачешь? Все ведь в порядке. Я… Перестань, мама…
– Я от счастья, сыночек. От счастья… Ну что же мы здесь? А? Проходи, раздевайся. Отец!
Одной рукой обнимая маму – она еще не выпускает сына из своих объятий – другой Манько до боли пожал шершавую без указательного пальца ладонь отца. «Братишка. Он проснулся, он тоже здесь, бесенок, подобрался сбоку».
– Ну что мы здесь? Проходи, проходи, сыночек, – мама говорит не переставая. – Дверь закрывайте. Давайте в комнату. Сережка!
Скатерть на стол. Давай быстрее! Ты голодный, сыночек? Чего спрашиваю? Конечно, голодный. Нет, сначала в ванну. С дороги, устал. Или спать хочешь? Генушка…
– Мама, мама, – Манько улыбается, тело дрожит, – сначала душ, мама, а потом мы будем говорить долго-долго, пока не уснем. Наговоримся за все эти месяцы.
В своей комнате Манько по-солдатски быстро разделся и, вспомнив, что на теле остались следы ранений, испуганно накинул на голое тело халат, в голове мелькнуло: "Лучше, чтобы мама не видела пока, чтобы ничто не омрачало радость встречи".
Манько скрылся в ванной, задвинув щеколду, включил воду, и тотчас облегченно вздохнул, скинул халат – на обнаженной спине отчетливо выделялись страшные, как и шрам, своей синевой скрученные бугорки кожи. Пять бугорков, где засели тогда пять осколков. "Но это ерунда, – подумал Манько и повернулся спиной к зеркалу, – а вот здесь. – Он приложил ладонь к шее и медленно повел к затылку: – Здесь незаметно, но в этом-то вся беда. Этот осколок не вытащили. Значит…"
Теплая, полная воды ванна влекла, Манько погрузился в нее, испытывая наслаждение, блаженно вытянул ноги, разлегся, но что-то ненормальное будоражило нервы. Из крана продолжала бежать, булькая, струйка. "Ага, вода! Как? Вода свободно уходит?" – он машинально закрутил кран.
Теперь он знал, как пахнет обыкновенная вода, невесомая, ласковая, и когда страдал от жажды, с неимоверным усилием ворочая разбухшим языком, то всякий раз мысленно дотрагивался рукой до этой струйки, потом разжимал зубы, приближал разгоряченное лицо, подставляя сначала растрескавшиеся горящие губы, потом пересохший рот, и с жадностью, захлебываясь, давясь, до дурноты, до ломоты в зубах, глотал и глотал ее, пока не подкатывала тошнота.
"Вроде бы за четыре месяца, что был там, не произошло ничего особенного. Но ведь что-то было? Не зря же в госпитале не мог спать раздетым, не мог уснуть, пока не надевал пижаму и ложился прямо в ней, ведь не даром от малейшего шороха, от шума за окном вскакивал по ночам и потом лежал до утра с открытыми глазами не в силах уснуть, ведь не просто так все эти ночные крики и бред таких же, как я", – и, изнемогая от неразрешенных до конца вопросов, Манько морщил лоб, безуспешно пытаясь что-то вспомнить, но в памяти все действительно сплыло и слилось в единообразный, нескончаемый день – в последний день там…