Две недели спустя

38

Риелтор — не Майлз Дюпон — вручает мне связку ключей.

— Дайте знать, если что-нибудь понадобится, — говорит он с улыбкой, искренностью вполне подходящей для, скажем так, завязывания краткосрочных отношений.

— Уверена, все будет хорошо, — отвечаю я.

Ложь. У меня отнюдь не все хорошо, и я даже не представляю, когда и каким образом это изменится. Хоть я наконец-то и обзавелась полупостоянной крышей над головой, эта тесная квартирка — всего лишь раковина для опустошенной души. Страдания от потери близкого человека ужасны сами по себе, я же две недели сношу пытку от утраты двух. Один из них так и не стал моим отцом, а второй так и не стал… Впрочем, этого-то мне уже никогда не узнать.

Однако скорбь — не единственное, что я ношу в себе. Еще есть ненависть. Она полыхает внутри меня с таким неистовством, что порой мне даже трудно совладать с ней. Раздувшийся труп Эрика выбросило на берег через день после падения с обрыва, и на следующей неделе его похоронят. Его семья вынуждена предаваться скорби вторично, и на этот раз уже с большей болью и унижением от осознания, что первый раз оказался всего лишь изощренной подделкой, сфабрикованной тем самым человеком, которого они искренне оплакивали.

По крайней мере, они смогут отдать ему последнюю дань уважения — если такового у них хоть сколько-то осталось, разумеется. Мне вот подобного заключительного прощания не достанется, поскольку тело Клемента так и не обнаружилось — и, как полагают в береговой охране, теперь уж море навряд ли его вернет.

И вдобавок к этим двум чувствам, еще я испытываю огромную вину перед обоими мужчинами, которых лишилась.

Сколько себя помню, я изводилась ненавистью к Деннису Хогану. Теперь же основания для нее устранены, и остается единственно лишь вина. Я неустанно твержу себе, что имела полное право ненавидеть отца — уж об этом-то Эрик позаботился, — вот только это нисколько не помогает. Деннису так и не выпало возможности стать отцом, каким он мог бы быть, а мне не выпало возможности вырасти дочерью порядочного человека. Хуже наследства даже не придумать. И хоть теперь мне известно, почему он обставлял свое жилище моими фотографиями и собирал вырезки моих статей, вызывает это больше грусти, нежели гордости.

И Клемент.

Последний проведенный нами вместе час омрачился моими негативными мыслями, и теперь я понимаю, что единственное, чего он хотел, — это защитить меня. Я наконец-то повстречала мужчину, готового умереть за меня, вот только реальность и рядом не стоит с романтическим представлением. Потеря Клемента ранит очень глубоко, в особенности по той причине, что я не осознавала, что имею, и уже никогда не узнаю, как все могло бы сложиться. Пожалуй, я тоскую о нем больше, чем имею на то право.

Призыв «ни о чем не жалей» — это не для меня. Потому что только сожаление да лютый гнев удержали меня от шага через край того обрыва в Дорсете. Одному Богу известно, сколь долго я стояла там, безудержно рыдая. В конце концов мне удалось направить энергию своего гнева в полезное русло и сделать все необходимое. Несмотря на рыдания и потрясение, я перенесла из дома в багажник арендованной машины все до одной папки с записями услуг членов «Клоуторна». А потом вызвала полицию.

Как оказалось, шок послужил удобным оправданием невнятности моего рассказа, когда прибыли первые два полицейских. Я сообщила им об Эрике, как он в припадке ярости зарезал Алекса, а потом под прицелом пистолета пытался заставить меня спрыгнуть в море, от чего меня спасло только вмешательство Клемента. За отсутствием других свидетелей, а также непосредственно ножа и пистолета — навечно сгинувших в водах Ла-Манша, — следствию только и остается полагаться, что на мои несколько путаные показания. Тем не менее раз уж Эрик действительно сфабриковал собственную смерть, его стремление сохранить свой обман в тайне представляется вполне очевидным мотивом для якобы устроенной им бойни, так что, думаю, моих слов будет достаточно.

Со всем навалившимся на меня, некоторое подобие адекватности мне удалось сохранить только благодаря новому ноутбуку и груде вывезенных папок, над которыми я корпела в гостиничном номере. Одну за другой я медленно устанавливаю личности членов клуба, и на данный момент в моем распоряжении список из девятнадцати человек, чьи коррупционные деяния неопровержимо доказаны. И когда я буду готова, их ожидает наказание. Статью опубликую у того, кто предложит наибольшую цену, а с учетом кое-каких из причастных имен, нисколько не сомневаюсь, что мое разоблачение станет сенсацией номер один. Впрочем, сколько бы мне ни заплатили, победа для меня так и останется пирровой. Но я надеюсь, что некоторые люди — Стейси, в частности, — благодаря моему расследованию обретут заслуженное успокоение.

Дэймон решил перенести дисциплинарное разбирательство в отношении моей персоны на следующую неделю, но я избавила его от хлопот и вчера подала заявление об увольнении по собственному желанию.

Даже если бы мои действия и сочли не заслуживающими увольнения, я все равно не собираюсь публиковать статью о «Клоуторне» в качестве штатного журналиста, чтобы за все свои труды удостоиться лишь снисходительного похлопывания по плечу. Да и потом, навряд ли моему возвращению в редакцию обрадовалась бы Джини. Хоть я и убедила девушку, что Таллиман мертв и расследовать больше нечего, она по-прежнему считает меня виновной за произошедшее с ее женихом. Так вот Эрику Бертлзу удалось разрушить еще одни отношения.

Я покидаю агентство недвижимости и возвращаюсь к арендованной машине, в которой для перевозки в снятую квартиру уже сложены все мои пожитки — поместившиеся, смешно сказать, всего в один чемодан. У меня ничего и никого нет, и жизнь никогда еще не казалась мне такой пустой.

Праздник жалости к себе продолжается всю поездку. Подобный настрой мне совершенно не по душе, и я была бы только рада отыскать хоть какую-нибудь позитивную соломинку, вот только навряд ли возможно разглядеть даже в самый мощный телескоп хоть тонюсенький лучик надежды, пробивающийся через затянувшие мой горизонт свинцовые тучи.

Паркуюсь, выхожу из автомобиля и как раз когда собираюсь открыть багажник, мой мобильник разражается трелью. Если мне предстоит выслушать новую порцию скверных новостей, запрыгну в машину и вернусь на этот гребаный обрыв в Дорсете.

Отвечаю отнюдь не дружелюбным «алло».

— Здравствуйте, Эмма, — раздается бодрый женский голос. — Это Мэнди Берк.

Мое молчание побуждает мисс Берк объясниться, кто она такая, черт ее побери.

— Помните, Мэнди, из «Фонда НТН»?

— Ах да, здравствуйте.

— Я звоню насчет кабинета вашего отца.

— Хм, и что с ним?

— Может, вы еще помните, я жаловалась на сырость в его комнате. Так вот, сегодня утром там начался ремонт, и рабочие сняли пол, потому что нужно заменить перекладины.

У меня возникает дурное предчувствие, что сейчас она сообщит, что воздействие сырости оказалось более пагубным, нежели они предполагали, и теперь у них не хватает средств на восстановительные работы. Если Мэнди обратилась ко мне за пожертвованием, она определенно ошиблась адресом.

— Простите за прямоту, Мэнди, но какое отношение это имеет ко мне?

— Под досками пола рабочие обнаружили металлический контейнер.

— Так. И?

— А в нем большой конверт с вашим именем.

Телефон едва не выпадает у меня из руки.

— Да что вы говорите! Вы вскрыли его?

— Нет, потому что на клапане указано, что открыть конверт может только Эмма Эшлинг Хоган.

— О!

— И я более чем уверена, что это почерк вашего отца.

Я трачу драгоценные секунды на догадки, что же может быть в послании, прежде чем меня осеняет поехать да выяснить.

— Я буду у вас через полчаса.

Отключаю связь и снова бросаюсь за руль.

По закону подлости транспортный поток просто ужасающий, зато постоянные остановки предоставляют мне возможность поразмыслить, зачем отцу понадобилось прятать этот загадочный конверт. Насколько мне известно, после освобождения он только и скрывался от жертв своего шантажа, и, возможно, офис «Фонда НТН» был одним из немногих мест, где он чувствовал себя в безопасности. Источник пожертвований Денниса Хогана вполне объясняет, почему он избегал всяческого внимания и не распространялся о своей филантропической деятельности.

Разумеется, все это основывается лишь на словах Эрика. А опыт подсказывает, что к его откровениям следует относиться с подозрением.

Но вот я паркуюсь на той самой улице, где всего несколько недель назад проходила вместе с Клементом. Что угодно отдала бы, лишь бы он вновь оказался рядом…

Но не время предаваться душевным терзаниям. Я подхожу к двери и нажимаю на звонок. Как и в прошлый раз, Мэнди не спешит открывать. Наконец, она появляется, и я следую за ней по коридору в ее тесный кабинет.

— Как дела? — осведомляется старушка.

— Ужасно… если честно.

Судя по ее неловкой улыбке, она явно предполагала, что я отговорюсь общепринятой банальностью. Что ж, сама напросилась.

Мэнди достает большой коричневый конверт и с преувеличенным тщанием кладет его на стол передо мной.

— Я оставлю вас, — говорит она и поднимается. — Буду в соседнем кабинете, если понадоблюсь.

И с этим старушка едва ли не выбегает прочь, закрыв за собой дверь.

Я опускаю взгляд на конверт. Странно, но первым делом обращаю внимание, с какой аккуратностью выведено мое имя, прописными буквами. На основании весьма немногого известного мне о Деннисе Хогане, могу заключить, что он наверняка воспользовался дорогой перьевой ручкой. Переворачиваю конверт. Как Мэнди и говорила, на клапане красуется предупреждение таким же выверенным почерком, что послание предназначено исключительно для Эммы Эшлинг Хоган.

— Полагаю, это я и есть, — вздыхаю я.

Осторожно отгибаю клапан и вываливаю содержимое на стол. Сейчас мне весьма не помешала бы пачка банкнот, однако глазам моим предстают лишь два невыразительных конверта.

Первый, с подписью «Эмме», явно содержит письмо, второй вот выглядит более увесистым. Может, в нем-то денежки меня и дожидаются, так что сначала его и открываю.

Увы, вместо потрепанных банкнот резинка перетягивает тонкую стопку фотографий. На верхней, черно-белой, запечатлен молодой мужчина в костюме. Я откидываюсь на спинку стула и машинально переворачиваю снимок. Мама, как правило, писала даты и краткие пометки на оборотных сторонах фотографий из нашего жалкого подобия семейного альбома, и отец, как мне открывается, имел такую же привычку. На заднике накорябано синей ручкой: «Деннис 1966».

Да, я действительно смотрю на изображение своего отца. Спору нет, мужчиной он был привлекательным и даже в молодости знал толк в элегантных костюмах. У него цветущее лицо и широкая улыбка человека, которому еще только предстоит познать тяготы и лишения — исключительно которыми жизнь Денниса Хогана и обернулась.

Перекладываю фотографию в низ стопки и разглядываю следующую: тот же самый молодой мужчина стоит, прислонившись к машине и обнимая очаровательную девушку, на вид столь же не потрепанную жизненными невзгодами. И она просто до жути похожа на меня в двадцать с небольшим лет. Подпись на обороте гласит: «Деннис и Сьюзи 1967».

На примерно десятке следующих фотографий тоже запечатлены мои родители. Все снимки сделаны в конце шестидесятых и, по-видимому, отражают развитие отношений пары. И на каждом внимание отца больше сосредоточено на матери, нежели на фотоаппарате — тот самый мечтательный взгляд, свойственный лишь по-настоящему влюбленным.

Мой особый интерес вызывает фото матери с бокалом в руке возле рождественской елки. Подписан снимок «Сьюзи 1971», а вечернее платье на ней уже не скрывает округлый живот.

Поспешно перекладываю фотографию вниз, однако комок в горле не исчезает.

А от следующего снимка становится только хуже: при виде сияющей пары с новорожденным младенцем рука моя машинально тянется ко рту. На обороте подписано: «Наша маленькая семья 1972». Со слезами снова разглядываю изображение. В отличие от прочих фотографий, на этой взгляд отца обращен не на мать, а на крошечный сверток в ее руках. Может, мне только кажется, но я вижу в его глазах неуемную гордость и счастье.

В тиши кабинета Мэнди я едва ли не слышу дребезг собственного разбивающегося сердца.

Остаются еще три фотографии. На двух запечатлена безмерно счастливая Сьюзи Хоган с маленькой Эммой на руках. Третья же меня окончательно добивает: отец сидит в кресле и одной рукой держит малышку, а другой ласково гладит ее по щечке. Судя по подписи на обороте, здесь мне уже четыре месяца, и я нисколько не сомневаюсь, что улыбка на моем личике не рефлекторная, а вызвана прикосновением отца. Вскорости после того, как была сделана эта фотография — возможно даже, всего лишь через несколько дней, — Денниса Хогана вследствие злонамеренной лжи лишили его дочурки.

Вовсю заливаясь слезами, осторожно откладываю пачку фотографий. Так хочется свернуться клубочком и выплакаться досуха, однако я берусь за другой конверт. Трясущимися руками открываю его и достаю два сложенных листка бумаги. Делаю глубокий вздох, разворачиваю. Это письмо от руки, которое, как я всерьез опасаюсь, уже не просто разобьет мне сердце, но исполосует его на тоненькие ломтики. Еще один вздох, и я приступаю к чтению:

Моя дорогая Эмма!

Если ты читаешь это письмо, значит, моя последняя надежда на восстановление наших отношений умерла. И теперь я прошу тебя лишь уделить мне несколько минут своего времени. Ты заслуживаешь знать правду о своем отце.

Что бы ты ни слышала или ни читала обо мне — все это не обо мне. Я мог бы исписать сотню страниц объяснениями, как меня угораздило оказаться в таком положении, но легче от этого не станет никому из нас. Тебе следует знать лишь следующее: я недооценил человека, которого считал своим другом, и за совершенную ошибку расплатился свободой, любимой женщиной и драгоценной дочкой. Этим так называемым другом был Эрик Бертлз.

История эта долгая и запутанная, а мне не хочется перегружать тебя подробностями. Об одном лишь прошу тебя: ни в коем случае не доверяй Эрику, потому что он не тот, кем кажется. Я понимаю, что если кому ты и не веришь, так это мне, и все же тебе следует знать, что мы с Эриком были друзьями еще за десять лет до твоего рождения, и если он не упоминал о данном обстоятельстве, тебе следует задуматься над причинами этого.

Боюсь, Эмма, именно Эрик и организовал мое осуждение за преступление, которого я не совершал.

Вдобавок, словно подлог сам по себе не был достаточно садистским, улики подтасовали столь убедительно, что в итоге я потерял и твою маму. Я провел за решеткой восемнадцать лет, однако мое наказание продолжалось даже после освобождения, пока я пытался доказать свою невиновность. Я знал, что восстановить доверие твоей матери — и, разумеется, твое — можно было лишь отменой приговора.

К несчастью, прежде чем мне выдалась такая возможность, Господь призвал твою маму. А вместе с ней умерла и моя решимость.

Мне не передать словами, как я жаждал быть рядом с тобой в дни и недели после ее смерти. Ты ни за что бы этого не узнала, но я наблюдал за ее похоронами — точно так же, как и провел большую часть своей жизни: прячась в кустах.

Наверняка ты задаешься вопросом, почему я не попытался встретиться с тобой, чтобы объясниться. Как бы мне этого ни хотелось, я боялся, что ты можешь разделить участь собственной матери. Жизнь превратила меня в крайне подозрительного человека, и меня не переставали терзать опасения, что несчастный случай с твоей мамой непосредственно связан с моими поступками. Быть может, меня обуяла паранойя, но я просто не мог пойти на такой риск — зная, что Эрик Бертлз добился твоего расположения, и зная, как низко он пал в прошлом. Ради твоего же блага я предпочел оставаться в стороне — но при этом никогда не переставал думать о тебе.

Должен подчеркнуть, что, хотя я и не виновен в преступлении, за которое был осужден, все же не могу назвать себя безгрешным. С болью вынужден признать, что меня всецело захватили ненависть, гнев и жажда мщения. Поскольку в жизни у меня больше ничего не осталось, месть стала моим единственным товарищем.

Не стану позориться признаниями в собственных преступлениях, но различие между Эриком и мной заключается в том, что карал я лишь заслуживших наказания, тем самым воздавая им причитающееся. И я старался оставаться хоть сколько-то достойным человеком и облегчал жизнь другим. Если мне что и известно о тебе, нисколько не сомневаюсь, что ты доверишься своей интуиции и сделаешь собственные выводы.

Вместе с этим письмом ты найдешь фотографии, которые помогли мне сохранить то немногое, что осталось у меня от тебя и твоей мамы — воспоминания.

Я дорожу как зеницей ока теми короткими четырьмя месяцами, на протяжении которых ты присутствовала в моей жизни, а я был невыразимо счастлив. Я любил тебя с тех самых пор, как впервые взял на руки, и буду любить до последнего вздоха. Момент этот, боюсь, настанет совсем скоро, но знай, что я необычайно горжусь той женщиной, которой ты стала. И хотя я прихожусь тебе отцом лишь номинально, все мои молитвы обращены на то, что однажды тебе захочется побольше узнать о человеке, которым я некогда был — человеком, который вызвал у тебя улыбку.

Пускай я не способен изменить прошлое, надеюсь, ты позволишь мне изменить твое будущее. В конверт вложены контактные данные моего поверенного: все мое отныне твое. Это довольно приличная сумма денег, и ты вольна распорядиться ими по собственному желанию — инвестировать, потратить, пожертвовать. Поступай как хочешь. В любом случае это лишь крупица того, что я тебе должен.

Теперь мне остается лишь попросить тебя об одной услуге. Я подготовился к смерти, приобретя участок на том же кладбище, где похоронена и твоя мама. Участок напротив ее могилы, и хотя не совсем там, откуда я мог бы смотреть на нее целую вечность, но все же достаточно близко. Я не прошу у тебя прощения. Просто однажды остановись рядом и попрощайся со мной. Просить я не имею права, но, быть может, прощание со мной поможет тебе жить дальше.

Береги себя, мой ангел.

Папа

Мне хочется перечитать письмо, но глаза застилают слезы. Меня вот-вот поглотит печаль, каковой я в жизни не ведала, в то время как рассудок мой и без того близок к безумию. От полного крушения меня удерживает один-единственный порыв: немедленно посетить могилу отца.

Непослушными руками я убираю письмо и фотографии обратно в конверт. Встаю и едва лишь принимаюсь рыться в сумочке в поисках носового платка, как дверь в кабинет открывается.

— Эмма, вы в порядке? — мягко спрашивает Мэнди.

Я прикусываю губу и киваю.

— Конверт… Его оставил ваш отец?

Снова киваю.

— Как мне его не хватает, — вздыхает старушка. — Вы даже не поверите.

Она подходит ко мне и обнимает. В любом другом случае я бы отшатнулась, однако в данный момент потребность в успокоении перевешивает врожденную некоммуникабельность. Никогда еще объятья не были мне столь необходимы. Через какое-то время Мэнди отстраняется и произносит:

— Он был хорошим человеком.

— Я тоже это поняла.

— Возможно, вас заинтересует, что наш комитет решил переименовать «Фонд НТН».

— Вот как?

— Да, со следующего месяца мы будем именоваться «Фондом Денниса Хогана».

— Ох, вот это… Не сомневаюсь, он очень гордился бы этим! Как и я.

— Это самое меньшее, что мы можем сделать, — отвечает Мэнди. Она присаживается на краешек стола. — Мы надеемся, что его наследие будет жить еще многие поколения. Ведь мы будем продолжать свою работу, не в последнюю очередь благодаря созданному им фонду.

— Значит, он обеспечил вашу организацию дальнейшим финансированием?

— О да. Он завещал нам некоторую недвижимость, в том числе и это здание. Арендного дохода с этой недвижимости более чем достаточно для обеспечения наших базовых потребностей.

— Что ж, рада слышать, — шмыгаю носом я. — Он вам не говорил, откуда у него средства на пожертвования?

— Я как-то поинтересовалась у него, — улыбается старушка. — А он только рассмеялся да пошутил, что делится награбленным. Думаю, он был слишком скромным, чтобы рассказывать правду.

«Ах, Мэнди, если б ты только знала, если б только знала…»

— Кажется, у него было неплохое чувство юмора?

— Уж не сомневайтесь. И все волонтеры любили его за это.

Пару секунд я размышляю над ее словами.

— Вы, случайно, не подыскиваете новых волонтеров?

— Уж их-то мы всегда ищем, — смеется Мэнди. — А что? У вас есть кто-то на примете?

— Вообще-то, я.

— О! Это было бы чудесно. Уверена, Деннис гордился бы, что вы продолжаете его труд.

— Вряд ли я способна составить ему замену в плане влиятельности, просто в данный момент я вроде как не у дел, так что вы окажете мне услугу… А пожалуй, даже две.

— Две?

— Вы лучше кого бы то ни было другого знали моего отца. И мне хотелось бы знать, каким человеком он был — так кого же еще мне расспрашивать?

Она кладет руку мне на плечо.

— Для меня это будет честь.

— А сейчас я пойду. Наверняка у вас и без меня полно хлопот.

— Уж это точно. У нас тут прямо настоящая стройка из-за ремонта.

Я уже направляюсь к дверям, как вдруг мне приходит в голову одна мысль:

— Могу я поинтересоваться, Мэнди, а почему с сыростью в кабинете отца не боролись, пока он там работал?

— Он сам настаивал, чтобы комнату не трогали. Хотя и взял с меня обещание, что к ремонту приступят в первую очередь, если с ним что-нибудь случится.

По-видимому, Мэнди была одной из немногих, кому отец мог доверять, а где же лучше всего спрятать адресованное мне послание, кроме как под половицами кабинета, о существовании которого посторонние даже не догадывались?

Мы договариваемся созвониться через пару дней, снова обнимаемся, и я покидаю благотворительную организацию. Сейчас мне отчаянно требуется что-то позитивное в жизни, в то время как в главной моей нынешней задаче, расследовании деятельности «Клоуторна», позитивного среди всей этой лжи и коррупции точно не сыщешь. Совсем скоро, однако, этот проект завершится, и волонтерская работа в фонде поможет мне заполнить пустые дни.

Затем я делаю краткую остановку на соседней улице, где ранее приметила цветочный магазин.

Купив дюжину белых орхидей, возвращаюсь в машину и какое-то время просто сижу, собираясь с духом. Как ни иронично это звучит, я вновь стою на краю обрыва — на этот раз эмоционального. Визит на могилу папы может привести к падению, но я все равно должна сделать это. Как он сам выразился в письме, возможно, мне необходимо закрыть эту главу своей жизни, прежде чем уверенно двигаться дальше.

В первый и, увы, последний раз я следую совету своего отца — и завожу двигатель.

39

Пункт моего назначения, Ислингтонское кладбище Святого Панкратия, находится в получасе езды в Северном Лондоне. Мама выросла в Кентиш-Тауне и частенько повторяла, что, когда пробьет ее час, хочет быть похороненной в той же части города. Час ее, увы, пробил слишком скоро, но я сделала все зависящее от себя, чтобы исполнить ее волю. Заниматься организацией похорон до этого мне ни разу не приходилось, и, помню, несмотря на некоторое помутнение сознания, стоимость меня буквально шокировала, в особенности с учетом того, что мама хотела погребения, а не кремации. К счастью для меня, она предусмотрительно потратилась на страховку — хоть и скромную, но в итоге все же покрывшую расходы.

Помимо исполнения маминого желания, кладбище еще и служило мне убежищем, где я могла изливать свою скорбь на протяжении многих месяцев и даже лет после ее смерти. Я провела там несчетные часы, разговаривая с полированной глыбой гранита. Глупо, конечно же, но порой только эти беседы с мамой меня и спасали. По горькой иронии судьбы, совсем скоро мне выпадет первая в жизни возможность поболтать с обоими родителями.

Практически на автопилоте я еду чуть быстрее обычного и на кладбище прибываю за двадцать пять минут. Паркуюсь, беру орхидеи и прохожу через главные ворота. За ними меня встречают два вековых дуба по обе стороны дорожки. А под деревьями несколько десятков ярко-желтых нарциссов напоминают о наступившей весне: настало время новых начинаний, словно бы кричат цветы.

Дорожка змеится в дальний уголок кладбища, где находится могила мамы. Стоит полная тишина, только и слышно, что мои шаги. Метрах в десяти от места я замедляюсь и сворачиваю с дорожки.

В последний раз я наведывалась сюда почти месяц назад, и оставленные тогда цветы теперь являют собой жалкое зрелище. Приседаю на корточки и заменяю их шестью орхидеями.

— Прости, мама, что не заглядывала, — шепчу я, снова поднимаясь. — Столько всякого стряслось… Ох, даже не знаю, с чего начать.

Прикасаюсь ладонью к холодному граниту.

— Я кое-что выяснила… о папе.

Осекаюсь, пытаясь подобрать правильные слова.

— Мама, он невиновен, и я чувствую себя… просто ужасно. Он так хотел, чтобы мы были вместе, одной семьей, да вот только…

В горле у меня встает комок. Слова, что я силюсь произнести, столь отличаются от того, что на протяжении многих лет я считала правдой. Но других слов у меня и нет.

— Если небеса вправду существуют, мне так хотелось бы надеяться, что вы с папой снова вместе и что вы снова счастливы. Он оставил мне фотографии, вас обоих, и на них вы кажетесь такими счастливыми… такими любящими… И еще несколько фотографий со мной, совсем маленькой. Они чуть ли не разорвали мне сердце, но передай папе, что он вправду вызвал у меня улыбку… Он поймет, что это означает.

Рукавом пальто вытираю слезинку со щеки.

— Но мне нужно пойти поздороваться с ним. Я скоро вернусь.

Я оглядываюсь по сторонам в поисках нового погребения и замечаю простой деревянный крест над бугорком свежевскопанной земли.

Собравшись с духом, бреду по траве и опускаюсь перед крестом на колени. На нем прикреплена маленькая латунная табличка, на которой значится лишь имя: «Деннис Шеймас Хоган».

Чувство вины, что терзало меня на протяжении двух недель, обостряется до невыносимости, стоит мне внезапно вспомнить разговор с Пенни в секонд-хенде. Ох, я использовала памятник для отца в качестве инструмента торга, чтобы выбить побольше денег, и еще думала, что скорее спляшу на могиле Денниса Хогана, нежели потрачусь на надгробие. И вот теперь, стоя на коленях перед этим простым деревянным крестом, я все бы отдала, лишь бы вернуть свои слова назад.

— Прости меня, папа, — шепчу я. — Обещаю, совсем скоро я поставлю тебе настоящее надгробие.

Осторожно кладу оставшиеся орхидеи к основанию креста.

— Не знаю, придутся ли тебе по душе орхидеи, но маме они нравились. Вообще-то, ей любые цветы нравились, но ты наверняка это и сам знаешь.

Было бы безумием ожидать в ответ что-либо кроме тишины, и все равно меня расстраивает, когда только ее я и получаю.

— Мне столько хочется тебе сказать. Как жаль, что ты меня не слышишь.

Как будто по условному знаку, в этот самый момент из-за облака показывается солнце, согревая мне спину и отбрасывая по траве тень. Вот только тень эта слишком длинная, чтобы быть моей.

Я оборачиваюсь через плечо и прищуриваюсь в солнечных лучах на чей-то силуэт на дорожке.

И этот кто-то произносит:

— Ты удивишься, но мертвые много чего способны услышать.

Прямо как и вовремя появления Эрика Бертлза в Дорсете, мой разум вступает в конфликт с чувствами: голос слишком примечательный, чтобы принадлежать кому-то другому, вот только… Нет… Этого не может быть.

Если это мучительный сон, ощущается он слишком реальным. Разве можно во сне чувствовать тепло солнца на лице и слабый аромат свежих орхидей?

Я медленно поднимаюсь, целиком сосредотачиваясь на ноющей боли в пояснице, чтобы с ее помощью определить, не разыгрывается ли эта сцена лишь в воображении моего помутившегося рассудка — опасаться чего оснований у меня более чем достаточно.

Солнце снова исчезает за облаком, и передо мной уже не силуэт.

— Ох… Боже мой!

Сознание мое погружается в хаос, не в силах справиться с наплывом эмоций.

— Я… Как? — выдавливаю я. — Я думала…

Клемент идет по траве ко мне, я же как к месту приросла.

— Привет, пупсик.

Запоздало включаются ноги, и я буквально падаю на Клемента. Уткнувшись ему в грудь, крепко-крепко вцепляюсь в своего спасителя из страха, что он снова исчезнет.

— Ш-ш-ш. Все хорошо, — мягко произносит он.

В объятьях секунды перетекают в минуты, и в конце концов страх вытесняется радостью. Чуть отступаю назад, по-прежнему удерживая великана за поясницу.

— Я думала, что потеряла тебя, — хнычу я.

— Я же тебе говорил, помнишь? Чудеса порой случаются.

— Но… Обрыв! Как же ты…

— Это имеет значение?

— Нет, наверно… А как ты узнал, что я приду сюда?

— Да просто подумал, что рано или поздно тебе захочется посетить могилу отца, вот две недели и ошивался тут каждый день.

— Каждый день?!

— Ага.

Я снова падаю в объятья Клемента и упиваюсь его мускусным ароматом. С каждым вздохом одиночество и пустота постепенно отступают. И будущее уже не представляется таким мрачным.

— Ты в порядке? — спрашивает великан.

— Наверно. Мне очень хочется надеяться, что это не сон.

— Это не сон, пупсик.

Поднимаю на Клемента взгляд, чтобы убедиться, что он действительно не плод моего воображения. Не доверяя глазам, осторожно прикасаюсь ладонью к его лицу.

— Это и вправду ты, — бормочу я. — Ты вернулся ко мне.

Он сжимает мою руку в своей и целует меня в лоб.

— Вернулся и теперь никуда не денусь.

Я тону в его глазах, и мир вокруг становится ослепительно-ярким. Образ этого лица преследовал меня с того самого вечера в Дорсете, вот только когда я видела его в последний раз, на нем точно не было этой теплой, умиротворенной улыбки. Какое же блаженство избавиться от столь душераздирающего воспоминания!

Лицо передо мной в это самое мгновение просто само совершенство.

И тут на меня обрушивается осознание.

Продолжаю рассматривать совершенное лицо великана: ни одной царапины, ни одного синяка. Как можно упасть с такого высоченного обрыва, да на заостренные камни, и остаться без единой ссадины? Я пытаюсь отмахнуться от вопроса, однако избавиться от него не так-то просто.

И загадка словно невзначай бередит еще одно воспоминание: пейзаж за краем обрыва не из тех, что я когда-либо смогу позабыть. Я неохотно извлекаю эту картину из недр памяти и убеждаюсь в том, что и так знаю.

Я отступаю от Клемента.

— Что произошло?

— А?

— Тем вечером.

— Не понимаю, о чем ты.

Спохватываюсь, прежде чем насесть на него со следующим вопросом. Веду себя как дура — да какая разница, что я там помню, если он жив?!

— Не обращай внимания. Прости.

Великан снова улыбается и сжимает мне ладонь.

Не могу удержаться от того, чтобы не осмотреть его руку на предмет следов падения. Уйма старых шрамов, но из свежего даже заусенца нет.

Вообще говоря, возвращение Клемента должно было привести меня в исступление, и так оно и есть на самом деле, вот только все эти недавние события еще более усугубили скептицизм и подозрительность в моей любознательной натуре. И сейчас сомнения столь мучительные, что у меня закрадывается недоверие к собственным воспоминаниям. Быть может, их исказила скорбь, что изводила меня все эти дни?

Несколько секунд размышлений приводят меня к заключению, что отнюдь не смутные воспоминания омрачают мое воссоединение с Клементом. Просто во мне вновь пробуждается любопытство, и теперь уж я не успокоюсь, пока не утолю его.

— Хм… А как так получилось, что на тебе ни единой отметины?

— Наверно, просто повезло.

Теперь обуздать недоверчивость еще труднее, однако мне удается скрыть ее под озабоченным выражением лица.

— Ты лежал в больнице?

— Что я там забыл?

— Что? Ты упал с тридцати метров на острые камни! А потом как-то ухитрился проплыть по бурному морю несколько сотен метров! И это еще без учета температуры воды! Я помню, что ты говорил про свою нечувствительность к холоду, но это же не значит, что ты не подвержен переохлаждению!

— Как я уже сказал, наверно, повезло.

— А как я спросила, ты лежал в больнице?

— Да ничего со мной не случилось.

— Вижу, и именно этого не понимаю. Два человека упали с обрыва, и один из них мгновенно умер. А другой объявляется через две недели без единой царапины. Окажись ты на моем месте, разве сам не изводился бы от любопытства?

— А я думал, ты будешь рада меня видеть, — хмурится Клемент.

— Что? Господи, нет… Конечно же, я рада! Вот только…

— Так и знал, что это плохая идея, — бурчит он. — Не надо было мне сюда приходить.

— Ну конечно же, надо было! Пойми, я же в шоке, только и всего!

Я пытаюсь стряхнуть с себя путы, которые не дают целиком отдаться радостному воссоединению. И все же, как бы я ни старалась, мне никак не избавиться от ощущения, что что-то здесь не так. И Клемент улавливает мою нерешительность.

— Прости. Мне нужно идти.

И он разворачивается и шагает прочь. Столь внезапный уход вкупе с отсутствием объяснений якобы чуда лишь обостряет мое подозрение, что кое-какие обстоятельства мне неведомы.

— Подожди! — окликаю я Клемента. Он не обращает внимания.

Подхватываю все свои сомнения и бросаюсь за великаном, уже успевшим удалиться метров на десять.

— Как ты узнал, что мой отец здесь похоронен? — спрашиваю я.

— Хватит уже, — бросает он, не думая замедляться.

Раздосадованная, я атакую с новым вопросом:

— Что произошло тем вечером? Я видела, как Эрик увлек тебя в пропасть, и я пролежала на краю… даже не знаю, минут двадцать, всматриваясь в волны — вдруг ты пережил падение. Вот только… тебя там не было!

Молчание.

— Клемент, пожалуйста. Я просто хочу знать.

Он резко останавливается и задирает голову к небу. Страдальческое выражение на его лице медленно смягчается, и затем он смотрит на меня.

— Ты действительно хочешь знать правду?

В чем бы таковая ни состояла, по голосу великана я заключаю, что, возможно, мне не стоит ее узнавать, а ему раскрывать. И все же согласно киваю.

— Тогда идем, — произносит Клемент. Он берет меня за руку и ведет по дорожке к воротам.

— Куда мы идем? — не терпится мне.

Ответа нет.

С каждым шагом во мне нарастает беспокойство которое в итоге становится совсем невыносимым. Я уже собираюсь взбунтоваться и потребовать ответа, но тут Клемент замедляется. Затем останавливается вовсе, отпускает мою руку и как-то странно на меня смотрит, такими пустыми глазами. Потом едва заметно кивает на запущенную могилу в паре метров от дорожки.

Я в замешательстве таращусь на него и потом перевожу взгляд на надгробие, на котором теперь сосредоточено все его внимание.

В каменной плите как будто совершенно ничего примечательного. Побитая годами и непогодой, она испещрена пятнами мха и лишайника, и с моего места выгравированные на ней слова неразборчивы.

— Подойти поближе, — приказывает Клемент.

Я делаю шагов пять по траве и тогда различаю имя покоящегося под камнем бедолаги. Фамилия отсутствует, только проставлена дата смерти: 9 декабря 1975.

Мне абсолютно невдомек, на что же я смотрю. Да, на плите выгравировано имя, которое мне столь хорошо известно, но в голове все равно царит сумбур.

— Не понимаю… Не понимаю, — выдавливаю я. — Зачем ты показываешь мне могилу кого-то с твоим именем?

— Это не кто-то.

— Что?

— Ты хотела правду… Так вот, это моя могила.

Загрузка...