Исторический роман из жизни супруги императора Павла 1, императрицы Марии Федоровны
На другой день после смерти великой княгини Натальи Алексеевны[7] адъютант ее величества передал Павлу Петровичу приглашение императрицы пожаловать в Царское Село, куда Екатерина II уехала накануне ночью. Великий князь сейчас же приказал заложить в коляску пару самых горячих вороных и стремглав понесся по шоссе: головокружительно быстрая езда действовала на него успокоительно.
Он застал Екатерину на диване пред большим круглым столом, сплошь заваленным грудой бумаг и писем. При появлении сына императрица серьезно и ласково кивнула ему головой и безмолвным жестом указала на место возле себя. Затем она принялась приводить разбросанные бумаги в некоторый порядок. Отобрав кучку писем, она перевязала их широкой лентой и подвинула к сыну.
Павел с немым изумлением смотрел то на мать, то на подвинутые ею письма. С первого взгляда ему показалось, будто он узнает руку покойной жены, и это сразу пронизало его душу какими-то тяжелыми предчувствиями. Но он молчал, ожидая, пока императрица заговорит и разъяснит ему эту загадку.
— Сын мой, — заговорила Екатерина, — смерть великой княгини, твоей супруги, как видно, жестоко поразила тебя, потому что природа дала тебе мягкое сердце и большую впечатлительность. Но выслушай меня, Павел, и тогда ты найдешь силы справиться с тяжелым горем. Правда, в Наталье Алексеевне ты потерял жену, но в то же время мы оба лишились в ней величайшего и опаснейшего врага. Можно горевать, когда теряешь близкого человека, частицу своей души. Но когда узнаешь, что под внешней ласковой улыбкой таятся измена, ложь, черная неблагодарность, то горе должно смениться благодарностью Всевышнему. Мне доставили все эти бумаги, взятые у покойной. Среди них оказались ее письма к Разумовскому, ее тайному возлюбленному. Как она сама пишет в одном из писем, Разумовский из предосторожности возвращал ей ее письма, но она так любила его, что не решалась сжечь их, а хранила вместе с ответами своего возлюбленного. Таким образом, у нас в руках полная переписка почившей. Пред тобой часть ее… Взгляни сам и убедись, что черная душа может таиться под ангельской личиной!
Великий князь, задыхаясь, вскочил с места. Слова матери показались ему каким-то богохульством; он плохо понимал их смысл и сознавал только одно: у него хотят отнять последнее, что еще могло привязывать его к жизни; хотят отнять нежные слезы, светлую память о почившей; хотят разбить прекрасный, ангельский облик жены.
И, почти не сознавая, что он делает, великий князь горящим, полным пламенной ненависти взором впился в лицо матери, оперся обеими руками о стол и пригнулся, словно тигр, собирающийся сделать смертоносный прыжок.
Но императрица ласково и дружелюбно улыбнулась сыну, встала, подошла к нему, положила руку ему на плечо и сказала:
— Полно, Павел, будь мужчиной, овладей собой и не переноси дурных чувств на других, которые не могут быть ответственны за грехи покойной! Напрасно ты смотришь на меня так враждебно — теперь настал такой момент, когда нам надо скорее тесно сплотиться, чем смотреть в разные стороны. Возьми с собой эти письма, тщательно посмотри их наедине, обдумай каждое слово, вникни в каждый намек. И тогда ты увидишь, что за человек была твоя жена. Мало того, ты увидишь, что покойная исподволь подготовила государственный переворот, что заговор был уже налажен, и, не приключись с ней этой болезни, мы с тобой были бы теперь жертвами бесстыдной интриганки. Да, сын мой, и тебя, и меня хотели устранить! Меня сначала, а тебя немного спустя… Впрочем, прочти сам эти письма, и ты увидишь!
Императрица взяла связку писем, всунула ее сыну в руку и торопливо вышла из комнаты. Павел без сил опустился в кресло и машинально принялся читать верхнее письмо. Первые два прочитанные слова так поразили его, что он побледнел еще больше и судорожно схватился за голову. Затем он горько-горько улыбнулся и сунул связку в карман, решив сейчас же вернуться обратно в Петербург и уж там спокойно и последовательно ознакомиться с этими страшными документами.
Но голова кружилась, ноги отказывались повиноваться. Павел пошатываясь вышел из комнаты и попал в ту самую галерею, где около полугода тому назад он подслушал разговор своей супруги с Андреем Разумовским. Он тихо поплелся вперед, но около бюста Григория Орлова силы окончательно покинули его, и он тяжело опустился на пол и прижался пылающей головой к холодному мрамору постамента.
— Обманут! — глухо прошептал он. — Обманут, и кем! Женщиной, которой я верил, как Богу, которую любил всеми силами души… О, люди!.. Кому же верить после этого? Вот я всегда любил охоту и с особым удовольствием травил волков, как опасных, вредных зверей. Но ведь люди хуже волков, опаснее, вреднее… Старый волк не пустится убивать, потому что убийство нужно ему только как средство к существованию, но не как самодовлеющая цель. А люди делают зло ради него самого… Их надо травить, их надо истреблять… О, каким болваном был я! Я готов был верить каждому ласковому слову… Ну да этого урока я никогда не забуду. Довольно! Отныне я стану другим человеком!
В этот момент дверь полуоткрылась и оттуда показалась голова императрицы, пытливо смотревшей на великого князя.
Павел вскочил, словно под ударом кнута, и поспешил принять самую почтительную позу. Его лицо было полно решимости, только смертельная бледность указывала на пережитое волнение. Императрица внимательно посмотрела на сына, покачала головой и вновь скрылась…
Вернувшись на следующий день в Петербург, императрица снова вызвала к себе сына. Ее поразили холодное спокойствие и полное сдержанного самосознания достоинство его осанки, так что она даже подумала:
«Однако ведь я очень плохо знала его! Я не подозревала, сколько в нем душевной силы и внутренней энергии».
После этого Екатерина вновь задумалась над тем, что когда-то неустанно твердил ей Орлов: Павел Петрович — очень крупная нравственная единица, которая ждет только удобной сферы действия для полного самоопределения и надлежащего проявления, следовательно, это человек опасный для спокойного царствования венценосной матери.
Павел стоял пред матерью в почтительной, спокойной позе. Его некрасивое, бледное лицо выражало лишь некоторое утомление, но никакой тревоги не чувствовалось в нем.
Императрица подавила неприятное чувство, вновь вспыхнувшее в ней к сыну, и ласково сказала:
— Когда я хочу видеть ваше высочество, то мне приходится звать вас, так как вы никогда не придете по собственному почину. А между тем, Павел, мне кажется, что после того ужасного открытия, которое нам пришлось сделать вчера, у нас обоих есть что сказать друг другу. Неужели твое сердце не подсказывает тебе, что у меня ты встретишь всегда опору и нравственную поддержку?
Ироническая улыбка короткой молнией мелькнула и погасла на лице великого князя.
— Прошу извинить меня, — ответил он холодно и сухо, — но распоряжения, касающиеся церемонии похорон скончавшейся великой княгини, отняли у меня вчера и сегодня почти все свободное время. Весь церемониал похорон приходится обдумывать тем тщательнее, что надо замаскировать от нескромных взоров то мрачное открытие, которое, как вы изволили заметить, тяжело поразило нас вчера; а замаскировать его мы можем внешним блеском погребения. Я хочу окружить похороны необычайной пышностью и глубоко признателен вам за то, что вы соблаговолили передать все это непосредственно в мое распоряжение. Хлопот много, а это отрывает от тяжелых дум!
— Очень рада слышать это от тебя, Павел, — сказала императрица. — Ты совершенно прав; чтобы заставить замолчать всех клеветников и сплетников, лучше всего окружить эти похороны большей пышностью, чем это обыкновенно делается. Мы воздвигнем на могиле почившей мавзолей из мрамора и золота, чтобы притвориться, будто горько оплакиваем ее. Пусть этот мавзолей придавит похороненное под ним оскорбление, нанесенное чести русского великого князя! И из этого же побуждения я решила не преследовать законной карой Разумовского!
— Как? — воскликнул Павел. — Вы хотите оставить преступника безнаказанным? Так вот как вы хотите блюсти мою честь? Если бы я знал это, то с Разумовским еще вчера было бы покончено. Но я не хотел быть самоуправцем, понимая, что прежде всего воля моей государыни…
— Такие взгляды делают тебе честь, Павел, — перебила его императрица, — и ты не ошибся, полагаясь на меня. Мы не можем исправить содеянное, но процесс Разумовского вызовет такой шум, даст делу такую огласку, что всем станет известно о твоем позоре. Следовательно, наказание Разумовского не восстановит твоей чести, а, наоборот, затопчет ее еще более в грязь. Но мы не собираемся прощать Разумовского, о нет! Мы не забудем того, что им сделано. Мы подождем, пока смерть великой княгини забудется, и тогда найдем предлог покарать его. Сам Разумовский будет знать, за что его поразил меч нашего правосудия. Но для всех остальных между этим наказанием и действительной виной не будет никакой связи. Поэтому я решила отправить Разумовского нашим посланником и полномочным министром в Венецию, и сегодня он уже выедет к месту своего назначения.
— Понимаю, — сказал великий князь со злобной усмешкой. — До абсолютного правосудия государственным соображениям нет никакого дела, важно только, как бы прикрыть чистым платком грязное место. Что же, пусть Разумовский вместо заслуженных морозов Сибири наслаждается благословенным климатом Венеции! Там он сможет на досуге спокойно обдумать, как похитрее сплести предательскую сеть над благополучием и безопасностью российской короны… О, я вижу, что делаю большие успехи на дипломатическом поприще: я начинаю понимать и оправдывать то, что еще две недели тому назад показалось бы мне мерзким, гнусным и непристойным!
Он расхохотался таким диким, грубым и неистовым смехом, что императрица задрожала от негодования и готова была обрушиться на сына потоком гневных слов. Но она сдержалась и с кроткой улыбкой заметила:
— Я рада, что ты в состоянии шутить. Но не все же шутки! Ты должен понять, насколько мне дорога твоя честь!
— А, так моя честь действительно так дорога вам? — с нескрываемой иронией крикнул Павел. — О, тогда все хорошо, тогда я заранее могу объявить себя довольным всем, что бы ни случилось! Но если ваши слова — не простая любезность, го пора выразить эту заботу о моей чести чем-нибудь реальным.
— Но ты не можешь сомневаться в моей искренности! — заметила Екатерина, начиная терять самообладание.
— В вашей искренности? Да помилуй меня Бог! Я настолько верю этой искренности, что отныне хочу принять активное участие в государственных делах — ведь настоящее положение вещей, при которых любой полковник значит больше, чем русский наследник — цесаревич, больше унижает мою честь, чем это могли бы сделать три неверных жены сразу!
— Что такое? — крикнула Екатерина, окончательно выходя из себя. — Ты осмеливаешься говорить в лицо своей матери и государыне, которой обязан вдвойне неограниченным повиновением, какое-то смешное «Я хочу»? Что значит, «хочешь» ли ты чего-нибудь или нет? Важно, хочу ли я этого, а я не допущу, чтобы такой невоспитанный, дерзкий, самонадеянный мальчишка, как ты, вмешивался в управление государственной машиной. Берегись, Павел! Машина не ведает сожалений и раздумья! Если дерзкая рука неосторожно протягивается к ее колесам, то она попросту втягивает неосторожного и обращает в бездыханный труп!
Павел страшно побледнел, но не поколебался под гневным взором императрицы.
— Настал момент, которого я давно боялся! — холодно, твердо, отчетливо сказал он. — Я постараюсь не забывать, что вы — мать мне, хотя… — он запнулся.
— Хотя? — крикнула государыня.
— Ну, если вы хотите, я скажу: хотя я сын не только своей матери, но и своего отца. Да, я постараюсь не забыть, что вы мне мать, но заклинаю вас не перетягивать струн и не заставлять меня забывать это! Я не мальчик, и вы напрасно так резко мальтретируете меня. У меня мутится в голове в такие минуты, и, смотрите, как бы вы сами не раскаялись в недостаточной бережности обращения со мной!
— Ты осмеливаешься грозить мне!
— О нет, я просто взываю к вашему благоразумию! Ну, да мы никогда не столкуемся с вами! Право, лучше всего было бы положиться на решение третьего лица, способного быть беспристрастным!
— Что ты хочешь сказать этим? — спросила Екатерина.
— Я слышал, будто в самом непродолжительном времени ожидается прибытие брата прусского короля?
— Да, принц Генрих не сегодня завтра прибудет в Петербург, но я совершенно не понимаю, какие надежды ты можешь возлагать на его приезд?
— Я привык любить и уважать принца Генриха, — ответил с непоколебимым спокойствием Павел Петрович, — и знаю, что и ваше величество относитесь к принцу с большой симпатией. Так вот, раз мы оба верим ему, не представить ли ему на суд наш спор? Если он скажет, что я не прав в своих претензиях, то я обещаюсь никогда не поднимать голоса. Но, может быть, он укажет вам, что с великим князем нельзя так обращаться? Подумайте о том, что я говорю; это верный путь примирить нас!
— Мне нечего думать о таких вещах, — презрительно ответила Екатерина. — Русская императрица не нуждается в примирении с кем бы то ни было: в стране царит ее единая воля, и тот, кто не захочет согнуться, будет сломлен. Что такое великий князь в сравнении с монархом? Ничтожная пылинка, на которую достаточно дунуть, чтобы снести ее в пропасть черного забвения! Вспомни судьбу царевича Алексея, который захотел вопреки воле великого Петра вмешиваться в ход государственных дел! Я, конечно, не могу считаться серьезно с твоим дерзким и неприличным предложением, потому что все происшедшее слишком тяжело для такого слабого ума, как твой. Горе помутило твой рассудок! Удались к себе и постарайся на досуге вникнуть, куда тебя может завести необдуманность: ведь не всегда я буду расположена к снисходительности! Ступай!
Павел резко повернулся и пошел к выходу.
— Постой! — повелительно остановила его императрица. — По приезде принца Генриха благоволи встретить его и быть с высоким гостем, чтобы ему не было скучно. Можешь, разумеется, говорить ему, о чем хочешь: я предоставляю тебе полную свободу слова! Жалуйся, обвиняй меня, сетуй на горькую судьбу — меня все это не касается. Но не вздумай в другой раз обращаться с этими жалобами и сетованиями ко мне.
Пышные и необыкновенно блестящие похороны великой княгини Натальи Алексеевны вызвали совершенно противоположный результат тому, что предполагала императрица. При дворе все знали, что императрица не любила покойной, все видели, что Екатерина не только не оплакивала ее смерти, а даже была в необычно хорошем расположении духа, и блеск похорон навел на мысль, что хотят что-то замаскировать, утаить…
Без всяких комментариев из уст в уста передавалось следующее сопоставление. Приглашенному для помощи при родах знаменитому доктору Альману императрица категорически заявила, что он отвечает головой за благополучный исход родов. Конечно, Альман поспешил скрыться за границу. Между тем уход за больной был всецело возложен на совершенно неизвестную акушерку, которой ничем не грозили и которую щедро наградили даже после несчастного исхода…
Такого рода разговоры, сопоставления, намеки перекинулись из дворца во все слои петербургского общества, и ко дню похорон о предумышленном убийстве великой княгини говорили, как о вполне установленном, непреложном факте.
Принц Генрих, прибывший в Петербург в день и час торжественных похорон, только теперь узнал о случившемся. Он был глубоко потрясен и как человек, знавший и любивший милую принцессу дармштадтскую, и как дипломат: ведь покойная была сестрой жены прусского кронпринца Фридриха Вильгельма (впоследствии короля Вильгельма III), что в значительной степени укрепляло дружественные связи обоих дворов. Теперь, очевидно, великому князю будут искать другую жену, и если вторая супруга наследника будет не из дома царственных друзей Пруссии, то это может повредить интересам той страны, представителем которой являлся он, Генрих.
Принц был еще более потрясен, когда из слов встретившего его гофмаршала князя Барятинского вынес впечатление, что здесь не все ладно: правдивый и честный Барятинский был явно смущен, когда принц стал расспрашивать, какие светила медицины помогали великой княгине разрешиться от бремени, какие средства были приняты для предупреждения несчастия и т. п. Конечно, он был слишком искусным дипломатом для того, чтобы выдать свои скрытые думы, но все узнанное им заставило его немедленно глубоко задуматься над положением вещей в России и над лучшим использованием момента ко благу Пруссии.
Великий князь в тот же день навестил принца. Генрих сердечно пожал протянутую ому руку и стал ласково выражать свое глубокое сожаление по поводу постигшей великого князя утраты.
Но Павел так странно держал себя, что в первый момент принц подумал, уж не сошел ли великий князь с ума? Павел сначала рассмеялся в ответ на сожаление, потом нахмурился, затем принялся жать руки принца и беспорядочно, торопливо заговорил с какой-то странной усмешкой:
— Я вам страшно, страшно благодарен! Я ведь знаю, вы это искренне… о, да, да, искренне! Вы хорошо относитесь ко мне! Мы ведь всегда были с вами добрыми друзьями, принц! Так вот, я хочу дать вам добрый, дружеский совет… Не даром: я рассчитываю на благодетельное влияние вашего приезда… Так вот слушайте: вероятно, ее величество сегодня же захочет видеть вас. Помните, не очень рассыпайтесь в выражениях соболезнования по поводу постигшей ее величество утраты: скажите ровно столько, сколько необходимо из простого приличия; если вы хотите добиться у ее величества дипломатических успехов, то еле заметно дайте понять, что не считаете этой утраты такой уж тяжелой…
— Ваше высочество, что вы говорите!
— А главное: ее величество может заговорить с вами об обстоятельствах, сопровождавших смерть великой княгини, так сделайте вид, что вы верите каждому слову императрицы…
— Но как же иначе, ваше высочество?
— Ну, ну, милый принц, могло быть и иначе… Знаете, если не предупредить, так может вырваться неосторожный вопрос, на который трудно дать исчерпывающий ответ, может сорваться удивленное восклицание, дрогнуть лицо — мало ли что…
— Ваше высочество, — крикнул Генрих, хватая Павла за обе руки, — заклинаю вас, скажите, что случилось?
— Э, милый принц, многое выплыло наружу в последние дни. Тут и предательства, и измены всякого рода, да и мало ли что… Покойная Наталья Алексеевна умерла не в очень-то большой святости, ну и премудрая императрица поступила с нею тоже не как святая… Трудно решить, кто прав. Моя венценосная матушка страшно дорожит престижем самодержавной власти, если на ее корону сядет бабочка, то сейчас же в душе императрицы поднимается вопрос, а не собиралась ли бабочка завладеть ее короной? Впрочем, что это я так плохо занимаю ваше высочество? Скажите, пожалуйста, милый принц, как здоровье его величества прусского короля и их высочеств? Благополучно ли доехали? Какая погода стоит у вас на родине?
Принц Генрих не успел ответить, как в комнату вошел камергер и пригласил его высочество к ее величеству, готовой принять принца в частной аудиенции. Генрих сердечно пожал руку Павла, сказал ему несколько любезных фраз и отправился в кабинет императрицы.
После обмена традиционными любезностями и приветствиями царственные собеседники перешли к обсуждению политического положения момента. Когда и этот вопрос был исчерпан, императрица сказала:
— А теперь, милый принц, скажите мне совершенно откровенно: как вы нашли великого князя? Должна признаться вам, что он меня очень озабочивает: скоропостижная, несчастная смерть жены и многое другое, открывшееся в последнее время, почти совершенно придавили его. Скажите, как, по-вашему, он очень переменился? Наверное, он вам признался, что его больше всего гнетет и огорчает! Ведь он всегда относился к вашему высочеству с особенной симпатией и способен сказать вам многое такое, чего не скажет никому на свете!
— К сожалению, — с глубоким поклоном ответил Генрих, — великий князь на этот раз не почтил меня никакими признаниями. Я сразу заметил, что он придавлен большим горем, но великий князь не пожелал пускаться в откровенности, а, наоборот, постарался притвориться веселым. Это очень опасный симптом, ваше величество: горе, затаиваемое на дне души, жжет и обессиливает. Великого князя надо во что бы то ни стало отвлечь!
— Но как это сделать? Посоветуйте мне что-нибудь, ваше высочество!
— Мне кажется, ваше величество, что отвлечь от грустных дум лучше всего переменой места и обстановки. Путешествие принесло бы великому князю большую пользу. Отпустили бы вы, ваше величество, своего наследника со мной в Берлин, так были бы убиты два зайца разом. У нас там масса развлечений, и я закрутил бы его высочество так, что он забыл бы о своем горе. А с другой стороны — его величество, мой августейший брат и король, был бы искренне признателен вам, государыня, потому что он уже давно хочет лично познакомиться с вашим сыном.
Императрица задумалась, потом ответила:
— Мне пришла в голову другая мысль. Великий князь в первом браке доказал, что он — хороший семьянин и что семейное счастье способно в достаточной мере заполнить его жизнь. Умная, энергичная жена с твердым характером, которая сумела бы взять его в руки, развеет его горе, а заодно направит его несколько чересчур дикий нрав на правильный путь. Поэтому я думаю вторично и как можно скорее женить великого князя. Что вы скажете на это, принц? Прошу вас, говорите совершенно открыто и прямо!
— Простите, ваше величество, — взволнованно ответил Генрих, — но я никак не могу согласиться с вами. Я не знаю, был ли счастлив или нет великий князь в первом браке, но в обоих случаях быстрая вторичная женитьба способна оказать слишком разрушительное влияние на его душу. Если он был счастлив в браке, то будет смотреть на вторую жену, как на врага. Если счастлив он не был, тогда сам брак будет ему ненавистен. Словом, даже если вторая жена будет совершенством, поспешный брак может надолго, если не навсегда, закрыть пред ней дверь сердца великого князя.
— Брак царственных особ — более политический акт, чем вопрос личного счастья, принц!
— Согласен, ваше величество, но если можно совместить и то и другое…
— Ну, принц, гарантию не может дать никакой брак!
— Совершенно верно, ваше величество, но почему так необходимо торопиться со столь рискованным делом, как брак? Почему бы не испытать иных средств? Ваше величество против путешествия? Хорошо. Но можно было бы поискать исцеляющих средств в других направлениях. Например, почему бы великому князю не поручить какой-нибудь области управления в государственных делах? Великий князь отличается редкой добросовестностью, ему захочется показать, что он достоин доверия, и вот, погрузившись в работу, он отвлечется от своих грустных дум! Тогда можно подумать и о браке. А так это обыкновенно только терпимое и рискованное жизненное отношение, именуемое браком, становится еще более опасным и рискованным!
— Узнаю признанного всей Европой женоненавистника! — с недобрым смехом ответила Екатерина, намекая на небезосновательную репутацию принца Генриха, служившую неистощимым источником всевозможных шуток — Но — увы! — принц, как мать я не могу видеть для своего сына счастье в том, в чем, может быть, видите его вы, ваше высочество. Вопрос об участии великого князя в управлении страной мы вообще оставим в стороне. Это невозможно: великий князь не имеет ни одной черты, необходимой для государственного человека, и наоборот — массу таких, которые делают его для этого совершенно непригодным. Конечно, я имею в виду данный момент, ничего не говоря о будущем. Я склонна думать, что эта неспособность является простым следствием его молодости и что с годами придет и желаемая способность. Но сейчас, повторяю, об этом нечего и говорить. И на брак я смотрю совершенно иначе, чем вы, принц. Вы рассуждаете совершенно справедливо, когда говорите, что надо дать время примириться с постигшей его потерей. Но не все люди одинаковы: Павел слаб, неустойчив, легкомыслен. Сегодня он способен проклинать супружескую жизнь и отрекаться от всех женщин, но завтра может с утроенной страстью привязаться к другой женщине. Это такой уж человек, с тем его и возьмите! И как мать, знающая характер своего сына, я говорю, что спасение Павла только в новом браке, который должен быть заключен как можно скорее. Мое решение твердо и неизменно, принц!
— Значит, выбор вашего величества уже сделан? — с некоторым беспокойством спросил Генрих.
— О нет, пока еще я не успела наметить подходящую невесту. Но я очень рассчитываю на вас, принц. Ваше мнение для меня тем более ценно, что вы вообще-то не любите нас, бедных женщин, и если похвалите какую-нибудь, значит, это действительно достойная особа!
— Я очень признателен вашему величеству за лестное доверие, — ответил принц Генрих, внутренне переводя дух, — но, простите, вы со слов стоустой молвы несколько преувеличиваете мою мнимую ненависть к женщинам: как же могу я ненавидеть женщин вообще, раз предо мною сейчас поразительнейший образец человеческого совершенства!
— О, вы всегда были рыцарем, принц! Но могу ли я считать эти слова за согласие помочь мне в выборе? А у вашего высочества уже имеется что-либо на примете?
— Да, ваше величество, мне только что пришла в голову одна мысль. Я очень люблю великого князя, мне дорого его счастье, и это заставляет меня быть вдвойне осторожным. Но особа, которую я имею в виду, способна была бы примирить с женщинами даже такого женоненавистника, каким ошибочно считают меня. В ней соединяется все, что только можно пожелать: красота, доброта, высшая лояльность, ум, образование, твердость характера!
— Боже мой, но назовите же мне скорее имя этого феникса, принц!
— Это моя внучатная племянница, принцесса София-Доротея Вюртембергская!
— О, об этой принцессе я и сама слышала массу лестного! Не правда ли, это дочь брата ныне правящего герцога Вюртембергского, а ее мать — урожденная принцесса Фредерика-Доротея Бранденбург-Шведт, дочь сестры его величества прусского короля?
— Совершенно верно, ваше величество, — удивленно ответил принц. — Но до чего вашему величеству в точности известна вся генеалогия европейских дворов!
— Да, этим я могу похвастаться, милый принц!.. Так вот, эта невеста была бы мне тем более желательна, что я получаю ее для сына из рук моего верного и ненарушимого союзника, чем в особенности дорожу. Но мне кажется, что принцесса София-Доротея, во-первых, очень молода — ведь ей нет еще полных семнадцати лет?
— Просто поразительно! — воскликнул Генрих. — И в этой области вы, ваше величество, пребываете несравненной! Да, принцесса очень молода, ей еще нет полных семнадцати лет. Но разве счет лет может быть мерой возраста? Его высочество великий князь совершеннолетен и находится в том возрасте, когда другие монархи, например французский король Людовик Четырнадцатый, самостоятельно и с блеском выносили на своих собственных плечах управление большой страной, а между тем вы, ваше величество, не считаете великого князя способным даже для частичного вмешательства в государственные дела. Наоборот, Софии-Доротее, несмотря на ее семнадцать лет, по уму, образованию и твердости характера можно дать все тридцать, и таким образом принцесса соединяет в себе все выгоды и прелести юного и зрелого возрастов!
— Однако, принц, я вижу, что вас действительно несправедливо обвиняют в женоненавистничестве! Прекрасная принцесса находит в вас красноречивейшего адвоката. Но вы, вероятно, забываете еще одно препятствие, пожалуй, самое значительное: ведь принцесса уже помолвлена с наследным принцем Гессен-Дармштадтским, причем этот брак заключается по взаимному влечению, а не только из-за политических целей!
— А, вашему величеству известно также и это? Но неужели вы серьезно можете считать это каким-нибудь препятствием? Ну что за партия какой-нибудь гессен-дармштадтский принц? Если под рукой нет иного жениха, то можно выдать дочь замуж и за него, но раз на сцену выдвигается настоящий кандидат, то, чем скорее принц отойдет в тень, тем лучше и для него, и для его невесты. Важно только знать, имеет ли Россия серьезные намерения на принцессу Вюртембергскую, а остальное все несущественно. Если ваше величество согласны с моим мнением, что лучшей жены великому князю не сыскать, то разрешите мне сегодня же послать курьера к его величеству с извещением о состоявшихся у нас прелиминариях.
Екатерина задумалась, затем, сделав рукой решительный жест, сказала:
— Ну что же, пусть так и будет! Уполномочиваю вас, милый принц, быть сватом моего сына! Я считаю двойной честью, что невеста и сват — ближайшие родственники дружественного нам двора. Так с богом, принц! Принимайтесь за это дело, и да благословит Господь ваши начинания!
Царственные собеседники расстались очень довольные исходом переговоров. Только выйдя из кабинета императрицы, принц Генрих на мгновение нахмурился и подумал:
«Да! О смерти несчастной Вильгельмины императрица даже и не заикнулась! Право, если бы у ее величества умерла любимая собачонка, так и то это было бы заметнее! Бедная София-Доротея! Но что такое любовь, что такое личное счастье пред лицом политики».
Принц Генрих не стал терять время и сейчас же отправил курьера к своему августейшему брату с извещением о сделанных им императрице предложениях. В ожидании ответа он с пользой употреблял проводимое время, чтобы расположить в свою — а следовательно, и в прусскую — сторону влиятельнейших лиц русской короны. Принц Генрих отлично знал, какую ценность представляет для дипломата полное постижение глубоко меткой поговорки: «Взлюбит царь, да не взлюбит псарь», а потому, обеспечив расположение императрицы, занялся «псарями».
В те времена все русские сановники не стеснялись брать крупные денежные подарки от иностранных держав. При императрице Елизавете это зло доходило до такой степени, что официально было известно, сколько получает в год такой-то за поддержку интересов Англии, сколько другой за представительство о благе Австрии и т. п. При императрице Екатерине II это делалось далеко не так явно, не с таким открытым цинизмом, да и сама Екатерина не в пример Елизавете Петровне слишком активно вмешивалась в весь ход внешней политики, чтобы можно было ограничиться одними подкупами. Поэтому в большинстве случаев представители иностранных держав затрачивали несравненно меньшие суммы теперь, чем прежде.
Только с одним Потемкиным трудно было дешево отделаться. Это был единственный человек, сумевший приобрести неограниченное влияние далеко за пределами своего интимного положения при государыне. Правда, стремясь к вершинам власти, Потемкин сумел избежать крупнейшей ошибки Орлова: мелкой ревности. Он понимал, что в этой плоскости не может удержать навсегда чувства Екатерины, а потому не только не ревновал ее к мимолетным симпатиям, но сам разыскивал и приводил к Екатерине людей, достойных но внешним качествам заинтересовать ее. Так и теперь, заметив признаки охлаждения к себе, Потемкин поспешил привести к императрице под видом кандидата на должность личного секретаря красавца Петра Зорича, племянника Елизаветы Зорич.
Принц Генрих окружил самой внимательной любезностью и Потемкина, и Панина, и Зорича, что нередко вызывало грубоватые насмешки великого князя, слишком прямого, чтобы быть таким дипломатом. Он понимал, что Генрих не может поступать иначе, видел, что с ним, Павлом, принц держится совсем иначе, что, оставаясь с ним наедине, Генрих сменял тонкую придворную любезность на сердечную ласковость и дружелюбие. И все-таки он не мог удержаться, чтобы в минуты интимных бесед с принцем не передразнить его обращения с кем-нибудь из любимцев императрицы. Но Генрих не сердился на это; он только дружелюбно улыбался, довольный, что в его присутствии симпатичный ему великий князь несколько расстается с обычной мрачностью расположения духа.
Так шло время, пока курьер не привез ответа Фридриха II. Прусский король сердечно благодарил брата за его удачную мысль и всецело соглашался с братом, что склонность Софии-Доротеи к принцу Дармштадтскому не может считаться каким-либо препятствием в таком серьезном деле. Он уполномочивал брата окончательно выяснить этот вопрос и пригласить великого князя на смотрины невесты в Берлин.
Теперь все препятствия были устранены, и оставалось только объявить Павлу Петровичу матерински-монаршую волю. Но это-то и было для Екатерины самой трудной частью дела.
Она хотела сначала просить Генриха поговорить с Павлом и воздействовать на него, но потом поняла, что это по многим причинам неудобно. А сама говорить с сыном она не решалась: она не сомневалась, что Павел резко откажется от вторичного брака, наговорит ей дерзостей, и вместо желаемого согласия сына только возгорится новая ссора. Этого-то она, конечно, не боялась, но теперь, когда между нею и Фридрихом Прусским все было покончено, проволочка в решительном предложении могла показаться оскорбительной и повлиять на дружбу обоих государств.
Наконец, продумав весь день, Екатерина позвала к себе Панина, рассказала ему суть дела, известного пока только ей, Потемкину да принцу Генриху, и попросила его сейчас же вечером отправиться к Павлу Петровичу и во что бы то ни стало уговорить его подчиниться воле матери. В заключение она сказала, что на следующее утро будет ждать сына у себя с ответом.
На следующий день тяжелые шаги в соседней комнате известили Екатерину, что Павел Петрович явился.
— Ну, милый Павел, — с худо скрываемой тревогой спросила она, силясь выразить на лице нежнейшую улыбку, — я надеюсь, ты принес мне свое согласие?
— В чем именно, ваше величество? — спросил Павел.
— Но ведь ты, конечно, знаешь, чего я хочу от тебя! — несколько растерянно сказала императрица. — Итак, согласен ли ты на брак с принцессой Софией-Доротеей?
— Да не все ли мне равно? — небрежно ответил великий князь. — Мне лично жена совершенно не нужна, так как дам у нас, слава богу, довольно, а под благодетельным скипетром вашего величества процвела такая легкость нравов, что жениться для того, для чего женятся простые смертные, нет ровно никакой нужды. Жена нужна не мне, а государству. Ну а так как меня с детства приучали к мысли, что ради интересов государства должно идти на всяческие жертвы…
— Разве это такая жертва, Павел? — спросила его императрица.
— О нет, это просто к слову пришлось! Я только хотел сказать, что мне странно, как могли вы думать, будто я стану протестовать против этого брака? Одной женой больше или меньше — не все ли равно? Можно будет с ней жить — буду жить, нельзя будет жить — не буду, а окажется она уж очень невыносимой, так я смиренно прибегну к материнскому покровительству вашего величества, и… Господи, мало ли от чего в России умирают неудобные люди?
Императрица призвала на помощь всю силу своего характера, чтобы сдержаться и не дать воли гневу на эти слова, и продолжала с прежней ласковостью:
— Я очень рада, что ты не видишь никаких препятствий исполнить мое сокровенное желание. Впрочем, ведь ты должен понять, что в корне моим самым большим желанием было и будет видеть тебя счастливым. Ну да оставим этот вопрос! Скажи, ты просмотрел список лиц, назначенных мною в твою свиту? Может быть, ты кого-нибудь не желаешь иметь при себе? Тогда скажи, я заменю другим по твоему выбору!
Павел в ответ громко расхохотался и сквозь смех воскликнул:
— Боже мой, ваше величество! Уж не сплю ли я? Непривычный блеск вдруг осиял мое чело! Со мной считаются, справляются о моих желаниях, симпатиях! Знаете, ваше величество, если дело и дальше пойдет таким образом, то из меня может выйти настоящий великий князь, а не какое-то пустое место с ярлычком «его высочество». Тысячу раз благодарю вас! О да, я вполне доволен избранными вами лицами. Я уже заранее смеюсь чудачествам старого фельдмаршала Румянцева, которого люблю от всей души. Что касается графа Николая Салтыкова, то в нем я не люблю только его фамилии, а сам он мне скорее симпатичен!
— А почему тебе ненавистна фамилия уважаемых Салтыковых? — спросила императрица, лицо которой сразу стало раздраженным и гневным: она поняла более чем ясный намек Павла[8].
— О, только потому, что я — пока еще не настоящий великий князь и никак не могу освоиться со многим, что творится на свете и признается естественным и обычным. Но это все не важно. Я поеду с кем угодно, женюсь на ком угодно… О, я докажу вашему величеству, какой я покорный, нежный сын! Только одного я попрошу у вас: нельзя ли мне уехать сегодня ночью, потому что почва в Петербурге мне кажется слишком горячей…
— Очень сожалею, — холодно сказала Екатерина, — что не могу исполнить именно эту единственную просьбу. Ты отправишься в путь завтра в час дня, ни минутой раньше, ни минутой позже. Мне нужно написать очень важное письмо королю Фридриху, и едва ли это удастся раньше поздней ночи, потому что у меня слишком много дел на сегодня. Завтра утром я приму принца Генриха в торжественной прощальной аудиенции. Ровно в час дня ваш поезд тронется!
Павел молчаливо поклонился в ответ.
Король Фридрих, которому после победоносной Семилетней войны присвоили эпитет «Великого», но который в устах обожавшей его партии и простонародья оставался Старым Фрицем, был что-то плохо настроен.
Теплое июньское солнце ласково заглядывало через окна в круглую библиотечную комнату, цветущие кусты, слегка колеблемые проказником зефиром, шаловливо просились к Фридриху, с нетерпением постукивая в стекла окон, но король ничего не видел и не слышал, и его лицо оставалось таким же задумчивым и сосредоточенным, как лицо мраморного Платона, стоявшего рядом с Вольтером на притолоке книжного шкафа.
У ног короля дремала любимая левретка Коринна, рядом на столе в открытом футляре лежала флейта, подруга юности Фридриха, издавна поверенная его забот и огорчений. Но в последние годы король все реже и реже вступал в разговор с этой немой и столь красноречивой утешительницей. Бремя трудов и лет не осталось без следа на физической природе короля, и еще в течение Семилетней войны он написал своей старой приятельнице графине Камас:
«Мое лицо стало морщинистее фалбалы на дамском платье, а рот похож на крепость, в которой враг проделал ряд брешей».
Эти «бреши», образовавшиеся от выпадения зубов, и были причиной того, что флейта по большей части оставалась в своем футляре. Только очень-очень редко из библиотечной комнаты вдруг раздавались тихие, жалобные стоны флейты, и тогда вокруг все замирало: ведь все знали, что его величество прибегает к флейте только в минуты высшей скорби, гнева или раздражения.
Но сегодня король не прибегнул к помощи подруги своих юных дней. Он просто открыл крышку футляра, достал флейту, нежно посмотрел на нее и со вздохом положил обратно.
— Отвратительная история! — буркнул он наконец. — Эта молодежь со своими фантазиями и сентиментальными причудами способна разорвать мне всю ткань политики, которую я тку так старательно, так кропотливо столько лет! Неужели допустить, чтобы здание, которое я так бережно и любовно возводил собственными руками, обрушилось в момент увенчания? Ну, нет! Я не допущу, чтобы эгоистическое упрямство влюбленных детей разрушило творение зрелых мужей… Придется разыграть из себя ментора и поучить практическому уму-разуму влюбленных. Господи боже мой, ну что за ребячливые дураки люди в большинстве случаев!
В дверь кто-то тихо, робко постучал.
— Кто там? — ворчливо крикнул король, наблюдая за Коринной, которая сейчас же вскочила с места, подошла к двери и принялась обнюхивать дверную щель острым носиком. — Это, очевидно, кто-нибудь из своих, потому что Коринна не лает! Ну войдите же, кто там!
Дверь открылась, и на пороге показалась высокая, тощая фигура генерала Лентулуса, обер-шталмейстера его величества.
— Что за фокусы, Лентулус? — недовольно сказал Фридрих, — Разве не знаешь, что следует постучать и войти, раз приходишь по делу, а не торчать там за порогом, словно бедный проситель… Ну, как дела в Берлине?
— Ваше величество, — ответил генерал, вытягиваясь во фронт, — все обстоит великолепно!
Король указал ему рукой на стул, и генерал Лентулус, повинуясь приказанию его величества, поспешно направился туда. Но в чрезмерном усердии он не заметил, что левретка, умильно шевеля хвостом, продолжала вертеться около его ног, и тяжело наступил ей на лапу. Коринна жалобно взвизгнула и разразилась рядом пронзительных стонов, похожих на плач обиженного ребенка.
— Чтобы тебя черт побрал, Лентулус! — загремел король. — Надо под ноги смотреть: несчастное животное с тобой здоровается, выказывает тебе свою дружбу и радость, а ты калечишь ее! Можешь отдавить ноги хоть всему человечеству, если эта забава доставляет тебе такое удовольствие, но пощади моих собак!
Говоря это, король взял Коринну на руки, положил на стоявшее рядом кресло и принялся ласкать и утешать. Коринна мало-помалу затихла.
— Ну, рассказывай, Лентулус, — мягко сказал Фридрих, стараясь ободрить бедного генерала и вознаградить его за неожиданную головомойку. — Ты, значит, был в Берлине и находишь, что там не теряют времени даром, чтобы оказать достойный прием его высочеству русскому великому князю?
— Точно так, ваше величество! Весь город в движении, и там кипят такая суетня, беготня и энергичная деятельность, что можно подумать, будто Пруссия готовится к величайшему национальному празднеству. Но кто особенно лезет из кожи вон, так это цех мясников. Согласно старинным традициям, они имеют право приветствовать великокняжеский поезд на городской черте. Теперь они шьют себе расшитые серебром и золотом бархатные и шелковые платья и покупают лучших лошадей для встречи великого князя верхами.
Король кивнул головой с довольным видом, потом достал понюшку испанского табака и методически втянул в обе ноздри. Затем он сказал:
— Я очень рад этому. Деньги должны находить быстрое обращение, а не лежать в сундуках. Но только они должны оставаться в самой стране, а не уходить благодаря разным лакомкам да старым кофейницам за границу. Пусть мясники наряжаются, как хотят, но обязательно при том условии, которое я им поставил: бархат и шелк должны быть прусских фабрик, а лошади королевского завода!
— Они в точности исполнили приказание вашего величества, — торжественно ответил генерал. — Шелкоткацкие фабрики работают день и ночь, чтобы удовлетворить тьму заказов, поступающих со всех сторон. Дело в том, что все цехи хотят принять участие в торжествах, а цеховая гордость не позволяет одним одеться беднее и скромнее, чем другие. Не отстают от них и купцы, которые тоже запасаются парадными одеяниями. Из этого, ваше величество, можете усмотреть, насколько берлинцы любят своего короля; ведь все это они делают только потому, что знают, насколько внимание к иностранному гостю будет приятно вашему величеству.
— Полно врать, Лентулус! — хладнокровно сказал король. — Берлинцы далеко не такие пламенные роялисты, какими ты хочешь представить их. Наоборот, это бездельники, готовые из-за каждого пустяка становиться в оппозицию. А если они теперь и наряжаются да прихорашиваются, так просто потому, что все это непутевый народ, готовый из тщеславия разориться. Да, сказал ты президенту городской полиции Филиппи, чтобы он принес мне текст надписей?
— Точно так, ваше величество! Он пришел вместе со мной и ждет в приемной милостивой аудиенции.
— Отлично! Ну, — не без замешательства спросил король, — а как обстоит дело с нашими личными приготовлениями? Приказал ты осмотреть придворные экипажи и золоченую упряжь?
— Да, ваше величество, — с глубоким вздохом ответил генерал, — только не смею скрыть от вашего величества, что все это пришло в самое отчаянное состояние и что каретникам, обойщикам, золотильщикам, кузнецам и прочим придется работать день и ночь, чтобы успеть привести экипажи и упряжь в мало-мальски приличный вид.
— Что такое? — сердито крикнул Фридрих. — Да ведь мы совершенно не пользовались этой дребеденью, а ты, Лентулус, хочешь уверить меня, будто экипажи уже пришли в негодность! Не смей и заикаться о такой ереси! Экипажи и упряжь держатся дольше людей, а между тем найдутся люди, которые не моложе наших экипажей. Ведь они изготовлены всего только в тысяча семисотом году, к коронации моего блаженной памяти деда, Фридриха Первого, и с тех пор ими пользовались всего два раза на коронационных торжествах — отцовских и моих!
— В том-то и беда, ваше величество, что их употребляли всего только два раза. Редкое употребление портит вещи хуже, чем частое. Винты, гайки и вся железная арматура проржавели, золочение облезло, упряжь и сиденье изъедены крысами, потому что все эти кареты стоят без всякого надзора целых тридцать пять лет!
— Уж вижу, вижу, куда ты клонишь! — ворчливо сказал король. — Опять хочешь выклянчить у меня кругленькую сумму денег? Все вы хороши!.. Взять деньги готов каждый, а вот дать, это другое дело! Ну-с, так сколько же тебе надо, чтобы привести в порядок экипажи, упряжь и ливреи?
— Ваше величество, — смущенно ответил Лентулус, — у нас всего двенадцать экипажей разного рода. Их надо заново перебить, заново позолотить и лакировать; затем упряжь. Ее требуется на семьдесят лошадей. Правда, упряжь имеется, но она пришла в совершенно негодное состояние. А ливреи!..
— Уж вижу, что ты собираешься загнуть большую сумму, раз говоришь так долго. Ну, короче: сколько?
— Ваше величество, меньше, как с десятью тысячами талеров мне не обойтись…
— Десять тысяч талеров![9] — в ужасе вскрикнул король. — Недурно! Видно, как ваше превосходительство бережете деньги своего государя! Конечно, раз деньги не свои, так что их жалеть: сыпь обеими руками направо и налево! Ну да не на таковского напал! Не для того я коплю деньги, экономлю их, нажимая везде, где можно, чтобы выскочил какой-нибудь Лентулус и разорил меня в один миг! Да, да! Если бы вашему превосходительству пришлось залезть для ремонта экипажей в свой собственный карман, то по странному стечению обстоятельств понадобилось бы всего тысячи четыре-пять, а из моего кармана можно выудить и все десять? Дудки, ваше превосходительство! Получайте шесть тысяч талеров и справляйтесь, как знаете. А что сверх того — можете сами доложить! Да смотрите, чтобы все было на славу; если я замечу какое-нибудь упущение, то семь шкур спущу! Ступайте! Чтобы было сделано, как я сказал! Да пришлите мне сюда Филиппи!
Генерал ушел с почтительным поклоном. Король хмуро пробормотал:
— Шесть тысяч талеров на какую-то ерунду! Как жаль такой массы денег! Ну да ничего не поделаешь: императрица любит пышность и великолепие, а ведь ее соглядатаи доложат ей обо всем подробно!
Дверь осторожно открылась, и вошел президент городской полиции Филиппи. Он был в парадном должностном мундире, на шее у него висела толстая золотая цепь с золотой медалью — символ его власти. В руках у него была связка бумаг. В то время как он глубоко поклонился королю, медаль зазвенела о звенья цепи, что разбудило Коринну, так что она с пронзительным лаем вскочила с места.
Король рукой удержал ее на кресле и сказал:
— Тише, Коринна, это не враг, бряцающий оружием, а президент города Берлина, явившийся во всем своем великолепии. Ну-ка, президент, подойди поближе да покажись получше! Ты принес текст надписей и программу торжеств?
— Точно так, ваше величество. Я набросал полную программу, и теперь требуется только одобрение вашего величества, чтобы отдать отпечатать.
— Так! Ну, выкладывай, что у тебя есть. Да ты присядь, Филиппы, и брось, пожалуйста, выражать знаки верноподданничества и преданности. Всему свое время; теперь мы занимаемся делами, и нам некогда ломать язык над титулами и почтительным построением фраз. Говори коротко, ясно и просто, как с равным себе горожанином. Так вот-с! Все готово? Все надписи, приветственные стихотворения, все?
— Да, ваше величество, все готово, и я принес с собой стихотворения. Господа поэты напрягли все свое воображение, чтобы дать нечто из ряда вон выходящее.
— Надеюсь, что в этих стихотворениях говорится с восторгом и преклонением как о великом князе, так и об императрице Екатерине?
— О да! Во всех стихотворениях Павла рисуют верхом совершенства но уму, красоте и доброте и прославляют его как точный портрет в физическом и нравственном отношениях своей державной матери.
— Ну, батюшка, это ровно никуда не годится! — ответил Фридрих с саркастической улыбкой. — Одного такого стихотворения достаточно, чтобы рассориться с Россией на два царствования. Мы только обидим и мамашу, и сына. Екатерина сочтет себя обиженной за уподобление ее сыну в физическом отношении, так как великий князь действительно красотой не удался. Ну а Павел способен прийти в бешенство от приписывания ему нравственных качеств матери. Надо считаться с тем, что они не очень-то долюбливают друг друга. Хвалите сколько влезет, но каждого отдельно и за его собственный счет. Ну-с, а теперь следующее: в каком порядке проследует процессия?
— Цех мясников, в качестве городской кавалерии Берлина, отправится со знаменами цеха в Вейсензее. За ним отправятся стрелковая гильдия и юное купечество. У Малхова они расположатся по обеим сторонам дороги и встретят поезд великого князя оглушительными фанфарами. Затем депутация от всех трех отрядов обратится к великому князю с почтительной просьбой разрешить эскортировать его поезд. Получив согласие его высочества, процессия двинется под звуки оркестра к Вейсензее, где его высочеству будет предложен обед, а у выстроенных там триумфальных ворот великого князя, принца Генриха и всю свиту встретят остальная часть участников процессии и дворцовые экипажи. При въезде поезда в городскую черту будет оповещено население сто одним пушечным выстрелом. Магистрат выступит для приветствия из специально выстроенной палатки и проведет великого князя к триумфальной арке, где будут ожидать его высочество шестьдесят девиц, одетых пастушками и садовницами. Они преподнесут великому князю приветственное стихотворение.
— Триумфальные арки, надеюсь, достаточно великолепны?
— О, ваше величество, это настоящее художественное произведение, вышедшее из рук архитектора фон Штрака. Над средним порталом гении России и Пруссии сливаются в сердечнейшем объятии. У каждого из них в руках по рогу изобилия, а оружие, шлемы и разное вооружение повержены на землю к их ногам. Под фигурами надпись: «Обоюдная верность». Еще ниже: «Его высочеству русскому великому князю магистрат и население города Берлина радостно возглашают: «Добро пожаловать! 21 июля 1776 года».
— Разве надпись сделана по-немецки? — испуганно спросил король.
— Боже упаси! Надписи сочинены на прекрасной латыни ректором гимназии!
— А, понимаю! Ты знаешь, что я плохо знаком с латынью, и потому переводишь мне на немецкий язык! — улыбаясь, сказал король. — Что же, это правда, у меня было мало времени, чтобы изучить Цезаря и Тацита на их родном языке, но это потому…
— Потому что ваше величество сами были Цезарем и Тацитом! — восторженно перебил его Филиппи. — После ряда побед в качестве второго Цезаря ваше величество занимались историей, которую писали, как второй Тацит!
— Однако! — сухо сказал король. — Господин президент города Берлина считает долгом осыпать меня, старика, комплиментами и доходить в своем усердии до того, что решается прерывать на полуслове самого короля. Ну-с, а где выстроена вторая триумфальная арка?
— У Королевского моста, где великого князя встретят тридцать купеческих дочерей, наряженных садовницами. Они будут осыпать великого князя цветами, а их предводительница преподнесет высокому гостю приветственное стихотворение. На арке виднеются русский и прусский орлы, под ними подпись: «Ех Amicitia Felicitas».
— Если не ошибаюсь, это значит: «Из дружбы проистекает счастье». Ну а третья триумфальная арка?
— Ее строят на Длинном мосту. Надпись гласит: «Vota Matris Patrisque et Patriae Exaudita».
— «Желания матери, отца и отечества услышаны», — тихо перевел король, и на мгновение по его лицу скользнула саркастическая улыбка. — Ну, что же, — продолжал он, — все это очень изящные и поэтические надписи, и я не сомневаюсь, что и стихотворения окажутся не менее поэтическими и изящными. Но я лучше прочту их наедине. Завтра я пришлю тебе с генералом Лентулусом обратно программу и поэтические приветствия. Но, пожалуйста, прими меры, чтобы все было пышно и богато. Нельзя забывать, что на каргу ставится честь города Берлина! Сколько ассигновано на прием русского гостя?
— Ваше величество, магистрат и горожане единогласно постановили ассигновать из средств городской кассы десять тысяч талеров.
— Что же, в сущности это не так много, но обойтись можно, — сказал король, кивая головой. — Впрочем, магистрат должен принять в соображение, что все израсходованные деньги попадают опять-таки в карманы горожан разных цехов, так что не беда, если будет истрачена лишняя тысяча талеров. Вот если бы такие большие деньги уходили за границу, это были бы стыд и позор. Из этих-то соображений я и не могу примириться с питьем кофе. Почему это так необходимо превращать в продукт первого потребления иностранный товар? Помилуйте, в одном только прошлом году за границу из Пруссии утекло больше миллиона талеров, заплаченных населением за кофейные бобы! Да разве это мыслимо? Разве можно допустить такое мотовство? Нет, я уже повысил пошлины на ввозимый кофе и буду продолжать повышать их до того, что берлинцы бросят в конце концов этот разорительный каприз. Ну да, я думаю, они сами поняли, насколько это мероприятие клонится к их выгоде, а?
Филиппи потупился и молчал.
— Отчего ты не отвечаешь? А, они, наверное, все еще ворчат?
Филиппы продолжал молчать.
— Да отвечай же ты, пожалуйста! Приказываю тебе сказать мне всю правду, не стесняясь ничем. Ну, я жду! Ворчат берлинцы?
— Конечно, ворчат, ваше величество, да еще как! — воскликнул Филиппы. — Уж такой это народ!
— Вот как? Что же они говорят?
— Они заявляют, что со стороны вашего величества вмешательство в их домашний обиход является простым тиранством!
— Тиранство? Вот обычное боевое слово демагогов и крикунов! Все, что им не по душе, они считают тиранством. Да разве не моя обязанность следить за благополучием подданных? Ведь я им все равно, что отец, поставленный Богом над неразумными детьми!
— Ваше величество уже тысячи раз доказали, что по отношению к народу неизменно являетесь истинным отцом!
— Оставь ты, пожалуйста, этот придворный язык! Кому нужна твоя лесть? Сам видишь, что народ держится другого мнения и становится мне в оппозицию. Если бы я приказал им пить кофе, то никто не притронулся бы к нему. А я ограничиваю ввоз кофейных бобов и повышаю таможенные пошлины — вот они и готовы с жадностью пить горькую, мутную, грязную водичку, делая вид, будто это истинный нектар! Ты не согласен со мной? Правду, Филиппы! Я требую правды!
— Извиняюсь, ваше величество, но решительно все, не исключая даже докторов, уверяют, будто кофе обладает укрепляющими и освежающими свойствами! — робко ответил Филиппы.
— Полно врать! В Пруссии задолго до появления этого проклятого пойла было сильное и бодрое население, которое не видело необходимости разоряться ради какого-то «укрепления». Я сам вырос на пивном супе, и моим подданным ровно ничего, кроме хорошего, не сделается, если и они тоже заменят кофе пивом. А выгода-то, выгода! Кофе привозится из-за границы, а пиво варится у нас, на родине… Ну да об этом и говорить нечего! Кто не желает платить пошлину за кофе, пусть ест пивной суп[10] — мое решение неизменно! Можешь передать это своим согражданам. Ступай с Богом и позаботься, чтобы все было устроено на славу!
Филиппи ушел с низкими поклонами, пятясь, согласно этикету, спиной к двери.
Фридрих остался снова один.
— Так вот как! — сказал он, и в тоне его голоса зазвучала болезненная горечь. — Они зовут меня тираном? Но разве я виноват, что все это рабские душонки, которые не понимают своего блага? Их приходится тащить на аркане к их собственному благополучию. Я из кожи лезу вон, чтобы сделать для них как можно больше добра, а в награду они же меня ругают… Что же делать, править рабскими душонками можно только тиранически… Ах, да что я обращаю внимание на пустые бредни! Эпиктет[11] говорит: «Если о тебе говорят дурное, и это правда, постарайся исправиться; если это ложь, смейся над этим». Мне и остается только смеяться!
В этот момент тишина нарушилась грохотом подкатившего ко дворцу экипажа.
— Это, наверное, принц Гессенский, — сказал Фридрих. — Что же, бедному философу из Сан-Суси[12] придется взывать к разуму влюбленного юнца. Юность, любовь и разум!
Вошедший камердинер доложил:
— Его светлость, наследный принц Гессен-Дармштадтский!
— Проси! — ответил король и, встав с кресла, сделал несколько шагов по направлению к двери.
Наследный принц Гессен-Дармштадтский Леопольд прибыл в Потсдам по приглашению короля из Берлина, где он служил полковником королевской гвардии. Когда он вошел в библиотечную комнату и остановился в дверях, вытянувшись во фронт, король внимательно окинул его с ног до головы, последовательно переводя взгляд от красивого, умного, энергичного лица по всей стройной, мускулистой фигуре.
«Он и в самом деле редкий красавец, — подумал король, — и нечего говорить, что принц Леопольд более годится в герои девичьих грез, чем русский великий князь, который, говорят, очень неказист по внешности. Да, нелегко будет мне справиться с принцессой, если только сам Леопольд не придет мне на помощь!»
— Подойдите ближе, принц, — ласково сказал он вслух, — ведь я пригласил вас не в качестве полковника гвардии, а как наследного принца суверенного немецкого герцогства. Поэтому давайте забудем военные ранги здесь, в этой библиотеке, где на нас смотрят мраморные лица моих друзей, философов и поэтов. Тут, принц, нет полковника и главнокомандующего, здесь только два царственных собеседника!
— Ваше величество оказываете мне такую милость, которая почти пугает меня; я не понимаю, чем я мог заслужить ее! — ответил принц Леопольд.
— Ну, ну, что за счеты! Присаживайтесь сюда, принц, и поболтаем с вами немножко!
Гессен-дармштадтский принц смущенно опустился на указанное ему королем кресло.
— Ну-с, во-первых, скажите мне, милый принц, сколько вам лет?
— Двадцать четыре, ваше величество!
— Боже, как вы еще юны! — сказал Фридрих, улыбаясь. — И в таком завидном возрасте вы хотите уйти, словно инвалид, на покой? Я получил вчера ваше прошение об отставке. Вот по этому поводу я и пригласил вас к себе. Я хотел бы знать, что заставляет вас, такого ревностного солдата, любимца начальников и подчиненных, моего ученика, как я с гордостью называл вас, принц, вдруг бросать службу?
— Батюшка в последнее время все прихварывает и желает видеть меня возле себя, — смущенно ответил принц. — Да я и сам думаю, что мне пора уже вникать в государственные дела родины…
— И все это неправда, друг мой, — с мягкой улыбкой перебил его король. — Ваше лицо — слава богу! — еще не научилось лгать! Я скажу вам, почему вы хотите бросить военную службу: потому что вы сердитесь на меня, думаете, будто имеете основание серьезно претендовать на меня, считаете себя несправедливо обиженным мною — вот почему! Ну, скажите сами, как подобает мужчине и солдату, скажите честно и прямо: разве это не так?
— Ну, раз ваше величество желаете, чтобы я говорил откровенно, то прошу извинить, если я в полной мере воспользуюсь этим разрешением! — воскликнул принц. — Да, ваше величество, вы изволили сказать сущую правду. Я имею основание считать себя несправедливо обиженным вами. Я хочу уехать отсюда потому, что не могу примириться с мыслью: мой король-герой, мой обожаемый великий Фридрих способен на черствый эгоизм, на самую страшную жестокость! Разве не эгоизм, не жестокость, что вы из личной выгоды хотите сделать меня глубоко несчастным, хотите лишить меня невесты, которую я люблю, с которой я обручен но согласию и одобрению обоих семейств, которой я сам клялся в вечной любви и верности и взаимные клятвы которой выслушал и закрепил сам Бог!
— А откуда вы знаете, что Он действительно сделал это? — улыбаясь, спросил король. — Не забудьте, принц, что Господь всемогущ, и если бы ваши взаимные клятвы были приняты Им, то никакая сила в мире, даже такой черствый, старый эгоист, как я, не могли бы разлучить вас с невестой. Но вы ошибаетесь, милый друг: Господу Богу слишком некогда, чтобы выслушивать обеты влюбленных и закреплять их подобно нотариусу в небесной крепостной книге. В небесную книгу заносятся только истинно великие и благородные деяния людей, такие деяния, для совершения которых требуется величайшее самопожертвование, деяния, которые возрастают только тогда, когда их поливают кровью собственного сердца и сажают на могиле заветнейших грез. Я не думаю, чтобы Господь занес в свою книгу хоть одну-единственную из одержанных мною побед над неприятелем, но мою победу над собственным сердцем Он, наверное, записал мне на приход. Эта победа была мною одержана тогда, когда, уступая желаниям отца, я согласился принять из его рук избранную им для меня жену!
— Но в то время вы, ваше величество, не любили никого другого, вы пожертвовали своей свободой, но не любовью!
— А откуда вы знаете это? О, самоуверенная юность! Но не будем разрывать старые могилы, не будем воскрешать тени прошлого. О вас надо нам поговорить, милый принц. Итак, вы утверждаете, что, разлучая вас с любимой невестой, я действую жестоко, эгоистично и себялюбиво?
— Но, к несчастью, я сказал только одну истину! Вся Германия знает, что русский великий князь приезжает в Берлин ради второго брака, после того как Господь избавил мою несчастную сестру от опасного счастья быть женой Павла Петровича и невесткой Екатерины Второй! Вся Германия знает, что ваше величество лично избрали заместительницу моей бедной сестре и что этой заместительницей намечена принцесса София-Доротея, которую я люблю и которая взаимно любит меня!
— Все это фактически верно, и я не буду оспаривать то, что утверждает «вся Германия», — мягко ответил король. — Да, муж вашей покойной сестры, великий князь Павел, едет в Берлин, чтобы обручиться здесь с принцессой Вюртембергской, бывшей ранее вашей невестой.
— Она не только была моей невестой, — воскликнул принц, — она и теперь не перестала быть ею! Да, да, и тысячу раз да! София-Доротея — моя невеста, я не откажусь от нее и не допущу, чтобы ее насилием заставили согласиться на разрыв со мной! Всякие попытки разлучить нас будут напрасными, государь!
— Бедный друг мой, кому нужно разлучать вас? Разве вы уже не разлучены? Разве принцесса не прибыла три дня тому назад в Берлин с родителями? Разве удалось вам видеть ее хоть раз? Разве было хоть одно ваше письмо, которого принцесса не вернула вам обратно?
— Принцесса тут ни при чем, она не могла забыть мою любовь и свои обеты. Ее держат взаперти, моих писем до нее не допускают. Может быть, ее даже уверяют, будто я забыл о ней, будто я в объятиях другой женщины нашел забвение. А я даже не могу дать ей весточку!.. — И бедный принц, не будучи в силах более справиться со своим горем, закрыл лицо руками и разразился истерическими рыданиями.
— Плачьте, принц, плачьте! — мягко сказал король. — Такие слезы не позорны даже для героя. Вы не можете не плакать, потому что впервые встретились с первым горем, с первым крушением надежд, а я сам знаю, как болят и горят эти первые раны!
— И подумать только, что вы, мой герой, мой идеал, мой бог, являетесь причиной этих страданий! — воскликнул сквозь рыдания принц.
— Да, видеть, как вдребезги разлетаются идеалы, очень тяжело, — спокойно ответил Фридрих. — Я знаю это, прошел через все это… В жизнь вступаешь с такой массой идеалов, что не знаешь, в какие углы расставить их, а к концу своих дней ищешь хоть иллюзию идеала и встречаешь повсюду только пустоту… Жизнь — тяжелая школа, принц! Вы, мой юный друг, переживаете пору первого урока, страдаете от потери первого идеала. Вы видели во мне философа, героя, сверхчеловека, а на поверку вышло, что я — не только самый заурядный человек, а даже черствый, бессердечный эгоист, играющий судьбой других людей ради личной выгоды!
— Но разве это не так? — воскликнул принц.
— Нет, мой друг, это далеко не так. Я не буду вдаваться с вами в характеристику своих личных качеств или недостатков, но скажу только, что в отношении вас я не был эгоистом и не преследовал личной выгоды. Я сам много передумал и перестрадал, пока решился покуситься на ваше счастье, но я сделал это только потому, что голос политических соображений показался мне убедительнее, чем голос слепого сострадания!
— Ах, политика! Это плохая советчица в вопросах человеческого сердца!
— О да, она не ведает сентиментальности, она черства и узко рассудочна. Но ведь она подобна купцу, ведущему счет своих капиталов на тысячи и не обращающего внимания на единицы. Политика имеет конечной целью благо целой массы людей; что же значит в сравнении с этим счастье двух любящих сердец? Конечно, политика бывает разная. Бывает и такая политика, которая зиждется на тираническом складе характера, на себялюбии, на жертвовании счастьем масс личной прихоти. Но скажите, положа руку на сердце, принц, разве вся моя жизнь не доказывает, что моя политика не такова? Я скоро отдам личный отчет Господу в своих земных делах, принц, и скажу вам откровенно: я предстану пред Ним без трепета. Я, конечно, ошибался, но и в ошибках бывал искренним. Это по существу, принц. Перейдем теперь к данному факту. Какую личную выгоду могу иметь я, Фридрих, от брака моей внучатной племянницы с русским великим князем? Допустим, что она когда-нибудь будет русской императрицей. Но разве сам я доживу до этого? Да и могу ли я видеть в этом какое-нибудь чрезвычайное счастье? Я не считаю, что быть русским императором почетнее, чем прусским королем, и ради желания видеть свою племянницу русской императрицей не стал бы разбивать ее счастье. Но политическое положение таково, что нам нужно привязать к себе Россию крепкими узами. Вы должны знать, принц, что Пруссия, стоящая во главе суверенных княжеств Северной Германии, ведет ожесточенную борьбу с Южной Германией, то есть с австрийской империей. Мы двигаемся вперед — Австрия падает. Если мы не воспользуемся ее падением, то либо Австрия опять окрепнет и нашему росту будет надолго положен предел, либо ее падением воспользуются прочие державы, и мы опять останемся в убытке. Подумайте теперь сами, принц: Екатерина Вторая желает иметь принцессу Вюртембергскую своей невесткой. Из-за вашей любви мы откажем ей в этом. Разве русская императрица простит нам это? Ведь она немедленно перейдет на сторону Австрии, а это нам обойдется очень дорого. Вспомните, что было при Елизавете Петровне: не скончайся она и не вступи на русский престол наш поклонник Петр Третий, неизвестно, существовали ли бы мы еще. Вы скажете, что это касается благоденствия Пруссии и что именно в этом-то проявляется мой эгоизм? Нет, принц, без Пруссии все суверенные княжества, и Гессен-Дармштадт прежде всего, останутся беззащитными. Да и скажу вам по секрету, принц: я боюсь теперь всякой войны, даже с самым победоносным исходом. Самая победоносная война надолго подрывает народное хозяйство, истощает государственную кассу, задерживает ход просвещения. Опираясь на союз с Россией, мы можем добиться многого только дипломатическими переговорами, не истратив ни одного талера, не пролив ни единой капли крови. Но стоит нам поссориться с «северным колоссом», и сейчас же волна крови затопит всю Европу. Мало того, знаете ли вы, принц, что Австрия собиралась предложить в жены Павлу Петровичу эрцгерцогиню? В состоянии ли вы отрицать, что отказ русскому жениху в руке Софии-Доротеи будет гибелью прежде всего для родного Дармштадта? Принц, от имени Германии, от имени вашей родины и народа я спрашиваю вас, хотите ли вы быть венценосцем, истинным мужчиной или только влюбленным?
— О боже мой, боже мой! — в полном отчаянии пробормотал принц. — Как я страдаю, как я невыносимо страдаю!
Фридрих II сочувственно посмотрел на молодого человека и, торжественно положив ему руку на голову, произнес:
— Принц! Этот час превращает вас из юноши в мужчину, и моя старая рука благословляет вас на это. Вы можете смело принять мое благословение — благословение старика, много пострадавшего в своей жизни, как страдаете вы, и поборовшего себя так же, как, без сомнения, поборете и вы себя!
— Ну а София? Что она? — дрожащим голосом спросил принц.
— Она рыдает и борется так же, как вы. Но и она склонится пред необходимостью, если вы подадите ей пример.
Принц снова закрыл лицо руками и долгое время молчал. Король Фридрих с невыразимым сочувствием и лаской смотрел на борьбу молодого человека с самим собой. Наконец принц отнял руки и гордо поднял голову.
— Ну что же, — сказал он, и гон его голоса звучал могильным спокойствием и холодом. — Раз высший долг требует от меня отречения, я даю его. Жертвую политике и благу немецкого народа своей первой и последней любовью. Но я должен оговорить одно условие.
— Назовите его, принц, и, если есть хоть какая-нибудь возможность исполнить его, оно будет соблюдено!
— Я не хочу, чтобы моя невеста… то есть принцесса Вюртембергская, считала меня вероломным, легко отказавшимся от нее. Я согласен отказаться от своего счастья, но должен еще раз увидать Софию, лично вернуть ей письма и обеты, разъяснить все, повлиявшее на мое решение. Но этот разговор должен происходить без свидетелей!
Король утвердительно кивнул головой.
— Я вполне понимаю ваше желание и согласен исполнить его. Я сам дам вам возможность повидаться и переговорить с принцессой. Я сегодня же съезжу в Берлин и позову герцогиню Вюртембергскую с дочерью на завтрашний день — пусть приедут попросту, без всяких церемоний. Я не скрою от племянницы, для чего приглашаю ее с дочерью, и уверен, что она согласится со мной. Итак, приезжайте завтра до обеда сюда, но инкогнито и с соблюдением всяческих предосторожностей: я не хочу, чтобы русская императрица узнала об этом свидании, а ведь у нее повсюду имеются шпионы. Итак, приезжайте завтра в штатском платье, без всякой свиты, и спросите моего личного секретаря Мюллера. Я заранее дам ему инструкции, и он незаметно проведет вас в мою комнату, где вы увидитесь с принцессой. А теперь, милый друг, простите ли вы старику, что политика и благо народа заставляют его быть таким черствым, бесчувственным эгоистом?
Фридрих с мягкой, сердечной улыбкой подал принцу руку. Повинуясь мгновенному невольному порыву, Леопольд прижал ее к своим губам. Но в то время, как он благоговейно целовал десницу «старого эгоиста», на загрубелую в боях и сражениях руку короля упали две горячих слезы…
На следующее утро, аккуратно в назначенный королем час, к заднему фасаду Сан-Суси подъехал экипаж герцогини Вюртембергской, из которого вышли две дамы.
Обе были встречены королем при входе в круглую переднюю с колоннами.
Улыбнувшись самым ласковым, дружелюбным образом, Фридрих подал старшей из прибывших дам руку и сказал младшей:
— Дорогая внучатная племянница, вы приехали запросто, а потому с вами и будут обходиться соответствующим образом.
Разрешите мне служить вам пажом и показать лачугу старого сан-сусиского отшельника, превратившуюся, благодаря вашему присутствию, в храм красоты!
Принцесса ответила на эту любезность только легким кивком головы и принужденной улыбкой; она молчаливо последовала за своей матерью и дедом, вступившими в узкую стеклянную галерею, увешанную картинами.
— Это место моих зимних прогулок, — сказал король, обращаясь к своей племяннице-герцогине. — Когда идет дождь или снег, я прогуливаюсь здесь со своими собаками, и в созерцании дивных художественных произведений забываю непогоду и суровую действительность. Благоволите обратить некоторое внимание на эти картины; все это творения величайших итальянских мастеров! — И король останавливался пред той или другой картиной, объясняя своим спутницам, чем она замечательна.
Принцесса София-Доротея не слышала слов короля. Она механически шла за Фридрихом и матерью, механически останавливалась, если останавливались они, и так же механически шла за ними далее. Она была похожа на лунатичку, не сознающую действительности, а взгляд ее прекрасных темно-синих глаз говорил о страшной муке наболевшего сердечка.
Она была высока, стройна, гибка, царственно пышна. Уже теперь, когда высокий девичий бюст, плавные бока и покатые плечи еще не достигли полного расцвета, она производила впечатление прирожденной монархини, повелительницы большого государства. Но это чувствовалось только в самой осанке. Наоборот, свежее девичье лицо, с мягко вырезанным овалом, пухлыми губами, аристократически изящным носом и высоким, девственно-чистым лбом было лишено какого бы то ни было задора, надменности, высокомерия. Это было лицо очень красивой, но и очень страдающей девушки.
Наконец осмотр картинной галереи был окончен, и король, проведя своих гостей в гостиную, любезно пригласил их присесть там.
До сих пор он как бы совершенно игнорировал присутствие молодой девушки и все время разговаривал только с матерью. Но теперь он прямо обратился к принцессе:
— Итак, внучка, — улыбаясь, сказал он, — ваша уважаемая матушка, к моей величайшей радости, только что сообщила мне, что вы выразили согласие подчиниться в своей дальнейшей судьбе тем планам, которыми ваша семья рассчитывает обеспечить ваше счастье.
— Я просила бы сначала разъяснить мне, — ответила принцесса с нескрываемой иронией, — о каких именно планах вы изволите говорить, ваше величество? Насколько я знаю, у моей семьи имеются два плана на мое будущее. Согласно одному меня прочили в жены моему другу детства, наследному принцу Гессен-Дармштадтскому, согласно другому — меня хотят продать русскому великому князю. Насколько мне кажется, предполагают непонятным мне образом соединить оба плана в один: четыре месяца тому назад меня обручили с принцем Леопольдом, а на днях собираются обручить с великим князем. Я слыхала, что в Турции у мужей бывает по несколько жен, а в каком-то горном племени Средней Азии одна жена имеет двух и более мужей. Но так как ни принц Леопольд, ни великий князь Павел не принадлежат, кажется, к этому племени, то я и обращаюсь с просьбой объяснить мне, о каком именно плане вы изволите говорить, ваше величество?
— Я говорю о том, который сделает мою внучку великой и могущественной государыней, — спокойно ответил Фридрих.
— Позволю себе заметить, — поспешила сказать принцесса, — что я далеко не честолюбива. С меня вполне будет достаточно стать герцогиней Гессен-Дармштадтской, и двусмысленное счастье быть русской великой княгиней мне совершенно не улыбается, тем более что в России бывают странные обстоятельства; может приключиться болезнь от неизвестных причин, вот как было с моей несчастной невесткой, первой женой великого князя Павла.
— А я позволю себе заметить, что покойная великая княгиня не была вашей невесткой!
— Да как же, государь? Ведь ее брат с разрешения моих родителей объявлен моим женихом, значит, она мне невестка!
— Да, дитя мое, он был объявлен твоим женихом, но больше уже не является им, — мягко вступилась герцогиня. — Только сегодня утром я выяснила тебе, на каком основании и в силу каких причин этот брак не может быть заключен!
— Да, но я не согласилась с убедительностью и основательностью этих причин! — воскликнула принцесса. — Я все-таки не понимаю, почему человек, еще вчера казавшийся желанным мужем для вашей дочери, сегодня оказывается уже неподходящим!
— Если вы позволите, дитя мое, то я объясню это вам, — сказал король, положив руку на плечо принцессы. — Всеми нами правит высший закон, имя которому «необходимость». Там, где затрагиваются благо и счастье народов, личное счастье отдельного человека не принимается во внимание. Еще вчера ваши родители готовы были благословить вас на брак с принцем Леопольдом, потому что видели в этом браке ваше счастье. Но сегодня выяснилось, что ваше счастье можно купить только ценою несчастья всего германского народа. Вы еще молоды и не поймете многого, если я стану подробно объяснять вам политическое положение момента. Скажу просто: в жены русскому наследнику и будущему государю предложены принцесса Вюртембергская и эрцгерцогиня Австрийская. Русская императрица склоняется в сторону первой, как принцессы союзного прусского дома. В случае отказа принцессы Софии-Доротеи женой русского великого князя станет австрийская принцесса. Значит, Россия будет иметь двойную причину порвать с Пруссией и войти в союз с Австрией. Начнется ряд кровопролитнейших войн, виновницей которых будет молоденькая девушка, не желавшая понять, что она — сначала принцесса, а уже йотом страдающая и любящая женщина!
— Но я не могу принести такую жертву, не могу! — стоном вырвалось у Софии.
— Что значит «не могу»? — грозно сказал Фридрих. — «Не могу» говорят только бесчестные или слабые люди! Тот, кто смотрит на свой сан не как на игрушку счастья, а как на указующий перст Господа, говорит только: «Я должен!»
— Но почему именно я должна разбивать свое счастье? — вскрикнула София, разражаясь бурными рыданиями.
— Потому что так захотела судьба! Выхода нет, вы должны подчиниться павшему жребию!
— А я не хочу, вот и все! — крикнула принцесса, топая ногой и заливаясь потоками горючих слез.
— Принцесса, — торжественно сказал Фридрих, — я верю в торжество вашей истинной доброй природы, верю в то, что ваше настоящее не совсем-то приличное и достойное поведение объясняется просто минутным помрачением рассудка, вызванным глубоким горем, которому я от души сочувствую. Поэтому я не хочу прибегать к угрозам. Но мне достаточно было бы сказать два слова, и вы поняли бы, что вас уговаривают только из желания доказать необходимость совершаемого. Но ваше согласие или несогласие ничего изменить не могут!
— Вот как? — вскрикнула принцесса, у которой от гнева сразу высохли все слезы. — Так ваше величество предполагаете, что меня можно силой выдать за великого князя, меня можно силой принудить молчать?
— Первое — нет, но второе — да. Женой принца Гессен-Дармштадтского вы все равно не будете. Значит, достаточно объявить вас сумасшедшей и запереть в отдаленном замке под строгим присмотром.
— За что же такая жестокость, государь? — с негодованием спросила принцесса.
— Дитя мое, в политике нет ни жестокости, ни доброты, а есть только необходимость. Отказать русской императрице в ее желании иметь вас своей невесткой было невозможно; мне пришлось сразу ответить согласием за вас, хотя и не спросив вас: всякое промедление было бы почти таким же оскорблением, как и отказ. Какой скандал был бы но всей Европе, если бы оказалось, что я солгал! И я забочусь тут не о чести своего имени, а лишь о целости нашего государства — как Пруссии, так и суверенных княжеств. Ведь таких оскорблений не прощают! Сам герцог Гессен-Дармштадтский, отец вашего бывшего жениха, не согласился бы на этот брак после отказа великому князю, потому что гнев России первым делом обрушился бы на его герцогство! Вот и пришлось бы ради сохранения приличий объявить вас больной и уединить от всего мира!
— Ну что же, — сказала София, гордо тряхнув головой, — я могу ждать! Я еще молода, Леопольд тоже не стар. Мы можем подождать, пока Господь отзовет к Себе наших палачей, и потом уже соединиться! А Леопольд — вы не приняли его во внимание, государь! — он никогда, никогда не откажется от меня и не уступит никому другому!
Король с искренним сочувствием посмотрел на бледную принцессу и долго молчал, качая головой. Наконец он произнес:
— Я вчера говорил с наследным принцем Гессен-Дармштадтским, подробно изложил ему политическое положение Европы, разъяснил, какие беды обрушатся на нас, если личная страсть не отодвинется пред политическим благом. Принц долго боролся, но в результате…
— Он отказался от меня? — раздирающим голосом крикнула София, — О, в таком случае я погибла… Леопольд отказался от меня! Но я не верю этому, это неправда!
— Нет, дитя мое, это правда, и принц сам скажет вам об этом. Принц Леопольд выразил желание в последний раз увидаться с вами и проститься… навсегда!
— И вы согласились, государь?
— Я дал согласие в твердой уверенности, что ваша матушка ничего не будет иметь против этого. Не правда ли, герцогиня?
— Эх, ваше величество, — ответила герцогиня, которая сама сидела ни жива ни мертва от страданий любимой дочери, — ведь вы же знаете, что я в данном вопросе не выхожу из вашей воли. Раз, по-вашему, это нужно, значит, пусть так и будет…
— То есть, иначе говоря, вы хотите сказать, что не вы разрушаете счастье дочери, а что только я один являюсь злым демоном этой любви? Ну что же, я охотно беру всю вину на себя и надеюсь оправдаться пред Богом и своей совестью. Итак, принцесса, раз ваша матушка не имеет ничего против этого свидания, то вы можете еще раз повидаться с принцем!
— Когда? — страстно крикнула София, вскакивая с места. — Когда я могу увидеть его?
— Сейчас, сию минуту! — ответил король, показывая правой рукой на дверь. — Принц в моей библиотечной комнате и ожидает вас там.
Принцесса вскрикнула и хотела броситься к дверям. Но король, удержав ее за руку, произнес:
— Дитя мое, мы с вашей матушкой согласились на это свидание, но должны поставить сначала некоторые условия!
— Так говорите, ваше величество, говорите скорее! — нетерпеливо сказала принцесса.
— Во-первых, во время разговора с принцем вы не должны забывать, что с данного момента уже считаетесь невестой русского великого князя. Затем, это свидание может состояться только в присутствии вашей матушки и вашего двоюродного дедушки. В-третьих, свидание может продолжаться не долее получаса.
— Последние полчаса счастья и то при свидетелях!.. — грустно сказала София.
— Но эти свидетели не будут очень мешать вам, — добродушно сказал король. — Вы встретитесь с принцем в библиотечной комнате и ради приличия оставите дверь широко открытой. Но, если вы отойдете с принцем в противоположный угол, то вас отсюда никто не увидит. Кроме того, мы не услышим ни одного слова из вашего разговора, потому что ваша матушка уже давно выражала желание узнать на деле, может ли старый, беззубый Фриц по-прежнему извлекать мало-мальски приличные звуки из своей флейты, и я собираюсь дать ее высочеству доказательство того, что могу. Эта музыка будет служить аккомпанементом вашему дуэту. Только прошу обратить внимание на то, что я буду играть ровно полчаса. Посмотрите на часы: теперь как раз двенадцать. Я буду музицировать до половины первого, а когда замолкну я, вам обоим тоже нужно будет смолкнуть. Теперь идите, милая принцесса!
София слегка поклонилась и направилась к двери библиотечной комнаты, но не так, как хотела кинуться туда минуту тому назад, то есть с горящими глазами, а наоборот — с померкшим взором и низко опущенной головой.
Подходя к двери, она еще раз обернулась и увидала, как король с приветливой улыбкой подал ее матери руку и отвел ее к самому дальнему окну, откуда немыслимо было видеть или слышать что-нибудь, что происходит в библиотечной. Затем король встал спиной к библиотечной двери, взял флейту, поднес к губам и заиграл. С первым звуком флейты принцесса вошла в комнату, где ждал ее принц Леопольд.
София-Доротея при входе в комнату сразу заметила принца в нише того самого окна, которое уже указал ей король в разговоре. Он хотел встать и броситься к ней навстречу, но она знаком предложила ему оставаться на месте и первым делом озаботилась открыть дверь как можно шире. Затем она еще раз заглянула в соседнюю комнату: ее мать сидела так далеко, что ее не было видно из дверей, а Фридрих стоял спиной и соловьем заливался на флейте. Таким образом, принцесса могла быть уверенной, что хоть в первый момент свидания за ними никто не мог следить.
Тогда она быстро подбежала к принцу и страстно упала в его объятия. Принц судорожно обвил ее лихорадочными руками и крепко-крепко прижал к себе; она положила голову к нему на грудь и замерла…
Сколько длилось это объятие? Может быть — мгновение, может быть — вечность… Счет времени был утерян, все мысли и чувства сосредоточились на невыносимо мучительном сознании: «В последний раз…»
Флейта наигрывала что-то меланхолическое, грустное, словно пела панихиду по их любви. И еще судорожнее стискивались объятия, словно влюбленные говорили ими: «Мы не выпустим друг друга, мы не отдадим друг друга никому!»
Вдруг Леопольд нежно, осторожно поднял голову принцессы, заглянул в ее залитые слезами глаза и сказал с глубокой скорбью:
— София, неужели для того свиделись мы, чтобы навсегда расстаться?
— Но ведь ты, ты первый отказался от меня! Леопольд, как мог ты отказаться от счастья, от любви?!
— Что же мне было делать, София? Я — бедный, бессильный принц, с которым никто не станет церемониться… Разве под силу мне борьба с прусским королем или русской императрицей?
София вырвалась из его объятий и, положив ему на плечи обе руки, сказала:
— Леопольд, смотри мне в глаза и отвечай, любишь ли ты меня?
— О, София, я люблю тебя больше всего на свете!
— Я тоже люблю тебя. Но достаточно ли сильна твоя любовь, чтобы ради меня пойти на любую жертву, на любой риск?
— Ради самой слабой надежды быть твоим мужем я пошел бы на все, София!
— Тогда спаси меня, спаси свою невесту от величайшего несчастья! Бежим куда-нибудь на край света, скроемся от людей, которые хотят разрушить наше счастье! Спаси меня, Леопольд!
Флейта сразу смолкла. София испуганно отскочила от принца и тревожно обернулась к двери. Но Фридрих снова заиграл что-то бравурное. Принцесса опять подошла к возлюбленному.
— Ты не отвечаешь мне, Леопольд? — с трепетом спросила она.
— Что же мне ответить? — с горечью сказал принц. — Я вижу рай и должен уйти от открытых ворот его.
— Так вы отказываетесь бежать со мной, не хотите снасти меня? — спросила она задыхаясь.
— Я не могу, — глухо ответил он.
Принцесса вскрикнула, но в этот момент флейта разразилась бурным фортиссимо и покрыла слабый стон бедной девушки.
— Значит, я погибла? — безжизненно сказала София.
— Ты не погибла, но я погиб, София, — сказал принц. — Пред тобой великая будущность, которая в состоянии примирить со многим. Ты будешь императрицей, будешь повелевать миллионами людей, будешь утирать слезы вдов и сирот. Ты не будешь иметь счастье сама, но сможешь дать его другим. А я? Что такое обещает мне жизнь? Буду я маленьким немецким князьком, который должен вечно заискивать у суверена, если не хочет, чтобы его проглотили. Поссорятся Пруссия с Австрией, до которых нам нет никакого дела, а я отправлюсь проливать кровь свою и своих подданных за чужое дело. А вот если меня кто-нибудь оскорбит, если меня захотят лишить счастья и радости, это другое дело: за меня никто не вступится. Я — маленький человек и должен плясать под чужую дудку…
— Но если будущее все равно так безрадостно, то как же ты мог согласиться без борьбы отречься от меня?
— Если бы я вздумал оказать сопротивление, то все равно обошлись бы и без моего, и без твоего согласия. А согласившись, я хоть выговорил себе право на это свидание!
— Хорошо же, — твердо сказала София, — они заставили тебя отказаться от меня, но я не давала слова и не дам его. Я не откажусь от тебя! Буду бороться до конца!
— Это напрасно, София, ты только истощишь силы, но будешь побеждена. Ты вот сейчас предлагала мне бежать. Неужели же ты думаешь, что король, отличающийся редкой проницательностью, не окружит тебя и меня незаметным надзором?
Принцесса слабо улыбнулась:
— Я теперь думаю не о бегстве, глупенький, потому что ты отказался бежать со мной и пришлось бы похищать уже не тебе меня, а мне тебя!
— Но на что же ты рассчитываешь?
— Я поговорю откровенно с великим князем, укажу ему, что нельзя делать своей женой девушку, от всей души, безумно, пламенно любящую другого. Тогда он, наверное, откажется от меня. Ты ведь будешь в Берлине?
— О нет, София, я сейчас же уеду. Разве я могу найти в себе силы смотреть на все приготовления к чествованию того, кто отнимает у меня все счастье моей жизни?
— Но я очень прошу тебя остаться; мне будет легче, я буду считать себя сильнее и тверже, раз буду знать, что ты совсем близко от меня…
— Нет, София, это выше моих сил. Этого я не могу!
София долго молча смотрела на принца, скрестив руки на груди. Флейта заливалась тихой, постепенно замиравшей и замиравшей трелью…
— Так вот как, — сказала наконец принцесса, — ради политики можно отказаться даже от любви и счастья, но ради любимой нельзя принести самую маленькую жертву?
Леопольд вспыхнул.
— Для меня, София, — сказал он, — эта жертва не так мала, но ради тебя я принесу ее.
— Спасибо тебе, мой родной, любимый! — страстно зашептала София, пламенно обвивая шею принца обеими руками и покрывая его лицо горячими поцелуями. — Спасибо тебе! Поклянись мне, что все время, пока я буду в немецких пределах, ты постараешься оставаться поближе ко мне!
— Клянусь тебе, София!
Флейта сразу смолкла. Часы пробили половину.
— Нам надо расстаться, срок кончен! — сказала София. — Прощай, Леопольд, я тебя никогда не забуду!
Она в последний раз приникла в страстном лобзании к устам возлюбленного и сейчас же скрылась в дверях. Леопольд смотрел ей вслед, чувствуя, что у него вот-вот разорвется сердце от невыносимой муки.
21 июля 1776 года в Берлине царило сильное волнение. Повсюду виднелись рабочие, торопливо доканчивавшие уборку фасадов домов гирляндами зелени, коврами и флагами; каждую минуту можно было встретить или тщательно выряженных горожан, или одетых в цеховые парадные мундиры ремесленников, стекавшихся к сборным пунктам, или молодых девушек, наряженных садовницами и пастушками и торопливо бежавших к различным триумфальным аркам, или важных чиновников магистрата, пробиравшихся к специально выстроенной палатке, не говоря уже о прочих государственных чиновниках, военных всех родов оружия и мундиров и массе праздничных зевак.
Было воскресенье, но никому и в голову не шла мысль заглянуть в церковь — до того ли было! Да и сами священники всевозможных исповеданий поспешили отслужить раннюю обедню и направились к Королевским воротам, где в специально выстроенной палатке на короткое время осуществилась любимая идея короля Фридриха И: там мирно беседовали духовные лица всех религий. В палатке был католический епископ с патерами и хором мальчиков, протестантский епископ с суперинтендантами, пасторами и кистерами, православный священник с дьяконом и дьячком и наконец еврейский раввин с кантором и синагогальными служками.
Наибольшее оживление улицам придавал «мальчишек радостный народ». Они собирались большими бандами и приветствовали проходившие корпорации самым неистовым ревом, который должен был изображать восхищение и одобрение.
Вскоре прибыли войска и встали шпалерами по улицам. Мальчишкам это не понравилось, и они быстро придумали нечто иное: вскоре на всех улицах, но которым должен был проехать ожидаемый народом поезд, все фонари, деревья, перила мостов, крыши, карнизы — все, что можно, было густо облеплено мальчишками.
Какой же праздник устраивал Берлин? Этим праздником был ожидаемый въезд русского великого князя, который должен был прибыть в этот день вместе с принцем Генрихом и свитой из Петербурга.
Народа становилось все больше и больше. Вдруг загремели пушечные выстрелы — это значило, что великокняжеский поезд вступил за черту города Берлина!
Пушки гремели, колокола звонили, трубные фанфары надрывались, приветствуя въезд «покорителя всех сердец», как называли Павла бесчисленные надписи. Но сам «покоритель», казалось, мало радовался этой пышной встрече. Его лицо было бледно и утомлено, он с усталым видом откинулся на золотистый шелк придворной коляски, где сидел рядом с принцем Генрихом. Последний все время с чарующей улыбкой раскланивался направо и налево, отвечая на приветственные клики толпы, но Павел Петрович лишь изредка и вяло чуть-чуть кивал головой, причем его иссера-желтое лицо становилось мрачным и словно угрожающим.
Когда президент города Берлина обратился к высокому гостю с торжественной приветственной речью, «покоритель всех сердец» с самым скучающим видом отвернулся от него и принялся считать придворные экипажи. В тот момент, когда Филиппи кончил, Павел обратился к принцу Генриху и сказал:
— Двенадцать экипажей! Боже мой, и все это для перевоза моего тощего тела, для которого достаточно и жеребенка!
— Ваше императорское высочество, наверное, соблаговолите ответить что-нибудь городскому президенту на его приветственную речь? — в замешательстве шепнул ему принц.
— Ах, правда! — громко сказал Павел. — Я вечно забываю эту формальность! Очень хорошо! Великолепно! — сказал он, обращаясь к Филиппи с самым скучающим видом. — Превосходная речь! Очень благодарен за ваше доброе мнение и в особенности за все то хорошее, что вы сказали относительно моей августейшей матушки! Благодарю, благодарю! — и, сказав это, Павел снова со скучающим видом откинулся на спинку.
Экипажи двинулись дальше.
Вдруг Павел Петрович выпрямился и на его лице последовательно отразились энергия, ум и раздражение.
— Милый принц, — сказал он, доверчиво взяв руку Генриха, — я всегда считал вас своим искренним другом, а во время этого совместного путешествия научился еще более ценить и любить вас. Вот поэтому-то я и хочу сказать вам все откровенно. Вы заставили меня ответить президенту на его лестную речь, потому что вам больно было, что меня могут счесть невоспитанным, надменным, ограниченным. Но вы оказываете мне этим самую плачевную услугу. Вы напрасно думаете, что моей доброй матушке так уж приятно будет узнать, что ее сын вел себя истинно по-великокняжески, с бездной такта и находчивости. Наоборот, это может только испугать ее: ведь стоит при ней похвалить меня, как ее величеству немедленно чудится намек на то, что, дескать, трон-то, собственно, принадлежит мне, а не ей и что ей уже пора вернуть мне мою собственность. Каждая похвала по моему адресу чрезмерно увеличивает ее ненависть. Ну а мне и без того так плохо живется, что я вовсе не желаю окончательно портить отношения с матерью. Не удивляйтесь же, если я буду грубоватым, скупым на слова, не всегда вежливым. Это сыновний дар на алтарь любви к матери! Кроме того, признаюсь вам, мне до смерти надоело выслушивать в каждой деревушке, в каждом городе и посаде все одни и те же хвалебные речи по поводу моей матушки и поздравления с счастьем быть сыном такой великой женщины. Попробовал бы кто-нибудь из этих болтунов счастья быть сыном императрицы Екатерины — не то запел бы!
Генрих был глубоко смущен этой резкой, но искренней исповедью.
— Мне кажется, — с наружным спокойствием ответил он, — что ваше высочество ошибаетесь в этом отношении. Ее величество говорили со мною о вас с величайшей любовью, заботливостью и участием. Она прямо заявила мне, что будет счастлива, если вам, ее возлюбленному сыну, удастся стяжать в это путешествие хоть немного симпатии, любви…
— Ну да, хоть немного; но чересчур…
— Ваше высочество!
— Да, да, простите, милый принц, вы совершенно правы. Я — неисправимый скептик и глубоко ошибаюсь: императрица сильно, глубоко, нежно любит меня, любит как… ну, хотя бы как и я ее! Однако нам некогда рассуждать на эту тему, потому что мы опять подъехали к триумфальным воротам!
Действительно, они проехали мимо третьих ворот, где опять великий князь стал объектом кудрявых и витиеватых приветствий. За воротами показался фасад королевского дворца.
Принц Генрих с улыбкой наклонился к великому князю:
— Посмотрите-ка, ваше высочество, на угловые окна первого этажа. Там живет с родителями принцесса София-Доротея Вюртембергская, и могу поклясться, что она притаилась за гардинами, чтобы хоть мельком полюбоваться на своего будущего мужа.
При этих словах лицо великого князя густо покраснело и затем снова побледнело еще более, чем прежде.
— Если принцесса, к своему несчастью, так дальнозорка, — сухо отрезал он, — то в этот момент она должна будет признаться, что в будущем ее ждет мало радости.
Поезд подъезжал к замку.
Вдруг Павел снова выпрямился и лихорадочно шепнул своему спутнику:
— Как вы думаете, принц, сочтет ли нужным король, великий Фридрих, лично встретить меня?
— Мой августейший брат сочтет удовольствием и честью встретить на пороге своего дворца русского великого князя, сына его царственной союзницы, императрицы Екатерины.
По лицу Павла Петровича скользнула болезненная гримаса.
— Я хотел бы, — сказал он надтреснутым голосом, — чтобы король встретил меня не только ради того, что я — сын своей матери, а также и ради меня самого, потому что сам я очень люблю и уважаю его величество.
Экипаж с грохотом подкатил к порталу дворца, где на первой ступеньке стояла маленькая, сутулая фигурка, одетая в простой солдатский мундир, с простой треуголкой на резко очерченной голове. Павел сразу узнал короля — узнал и глазами, и сердцем. Вопреки всякому этикету, он одним прыжком выскочил из коляски и с сверкающим взором подбежал к королю. Тот нежно обнял его и подал руку, чтобы помочь великому князю подняться по лестнице в личные апартаменты короля. За ними последовало золотое море мундиров принцев, генералов, камергеров, адъютантов и высших должностных лиц.
Наконец дошли до приемного зала, и великий князь, который до сего времени не сказал ни одного слова королю, теперь резко обернулся к Фридриху со словами:
— Ваше величество! С далекого севера меня привело в эту благословенную страну прежде всего желание увидеть вас, потребность уверить вас в дружбе, всегда связывающей Россию с Пруссией, и, наконец, страстное желание увидать принцессу, предназначенную впоследствии воссесть на русский трои. То обстоятельство, что я приму эту принцессу из ваших рук, делает ее мне и всей нации, над которой ей предстоит повелевать, еще более желанной. Итак, наконец-то я достиг венца своих желаний: я вижу величайшего героя, предмет восхищения современников и удивления потомства![13]
Король ласково улыбнулся и слегка покачал головой.
— Я не заслуживаю такого восхваления, принц, — мягко сказал он. — Пред вами теперь старый, седовласый калека. Но верьте, что я считаю счастьем возможность принять в этих стенах наследника могущественного государства, единственного сына моего лучшего друга, великой императрицы Екатерины. — Сказав это, Фридрих с ласковым кивком головы обратился к фельдмаршалу Румянцеву, стоявшему непосредственно за Павлом, — Добро пожаловать, победитель турок! — сказал он. — Приветствую вас от всей души, тем более что вы напоминаете мне лучшего друга моей счастливой юности. Вы поразительно похожи на генерала Винтерфельда!
— О, ваше величество! — воскликнул Румянцев с глубоким поклоном. — Я буду считать себя страшно польщенным, если хоть отчасти окажусь похожим на генерала, имевшего счастье так достославно отличиться на службе вашего величества!
Король с ласковой улыбкой подал ему руку и сказал:
— Ну, полно, скромность вам не к лицу. Вы можете гордиться победами, которые прославят ваше имя и в отдаленном потомстве. Однако пойдемте, ваше императорское высочество! Я жажду отдаться дружественному интимному разговору с вами. Будьте любезны проследовать со мною в мой кабинет! — и с этими словами король взял Павла Петровича под руку и повел его, поддерживая любезный разговор.
Итак, свершилось: великий князь прибыл, и для Софии-Доротеи не было спасения. Она должна была подчиниться суровому гнету долга и допустить, чтобы ее сердцем пожертвовали для политических целей.
В первое утро после прибытия великого князя была произведена церемония торжественной просьбы руки принцессы Софии-Доротеи. Принц Генрих в качестве уполномоченного и заместителя императрицы Екатерины передал герцогу Евгению Вюртембергскому собственноручное письмо императрицы и официально просил у герцога и герцогини руки принцессы для великого князя Павла.
Когда предложение было принято, великий князь в сопровождении блестящей свиты отправился к королю, чтобы испросить его разрешения на брак с внучатной племянницей его величества. Король в самых лестных выражениях дал просимое согласие, и тогда обручение стало считаться совершившимся фактом; вечером предполагалось отпраздновать его блестящим спектаклем в театре.
Но оставался еще один важный этап в сватовстве великого князя. Августейший жених получил согласие родителей и деда невесты, но пока еще не имел его от самой принцессы. Согласно церемониалу, он должен был один и запросто отправиться к принцессе и наедине, как подобает любящим, переговорить с нею обо всем, касающемся этого важного шага.
Разумеется, это было пустой проформой, которой вынужденный акт желали представить под видом вполне добровольного. Но принцесса София собиралась придать этой проформе несравненно более важное значение и возлагала на минуты свидания без свидетелей большие надежды.
До сих пор ей приходилось видеть великого князя только при массе зрителей на официальных торжествах, а теперь ей представлялся случай поговорить с ним по душе; она решила открыть ему свое сердце, и как знать?..
Но, несмотря на то что ей казалось, будто Павел Петрович не может не принять во внимание всего того, что она решила сказать ему, принцесса очень волновалась. Ведь именно теперь решался вопрос о всей дальнейшей жизни!
Вот уже пробило пять часов и наступило время, назначенное для посещения жениха… В соседней комнате послышались голоса…
«Боже мой! Он идет!» — тревожно подумала София.
Дверь в комнату открылась, и на пороге показался великий князь в сопровождении герцога и герцогини Вюртембергских. Принцесса хотела пойти к нему навстречу, но волнение так подкосило ей ноги, что, дойдя до средины комнаты, она была принуждена остановиться и ухватиться дрожащей рукой за мраморный стол.
— Дочь моя! — торжественно обратился к ней герцог. — Его императорское высочество великий князь Павел Петрович с милостивого согласия своей августейшей матушки обратился вчера к нам по следующему поводу. Великий князь выразил желание иметь тебя своей женой, и это желание, должен сказать, всецело совпадает и с нашими желаниями. Поэтому мы с радостью приветствовали его императорское высочество в качестве желанного зятя. Но его высочество непременно пожелать изволил выслушать также и от тебя лично, что ты принимаешь его предложение и делаешь это свободно, по собственному желанию и склонности. Мы не нашли причин отказать его императорскому высочеству в столь понятной и законной просьбе, а потому и привели его сюда.
Принцесса молча поклонилась. Ее губы так дрожали, что она была не в силах сказать хоть одно слово.
Видя это, герцогиня поспешила подойти к дочери, чтобы обнять ее и шепнуть ей на ухо слова ободрения и утешения. Но и на это принцесса ничего не ответила: она чувствовала, что стоит ей разжать губы, и вместо слов у нее вырвется только жалобный стон.
Герцогская пара удалилась, в душе оплакивая любимую дочь. Стук затворяемой двери сказал принцессе, что она теперь наедине с будущим супругом. Она подняла на него свой взгляд, и последний выразил такую смертельную муку, такой глубокий ужас, что великий князь сначала побледнел от гнева, а потом разразился скрипучим, ироническим смехом, причем его лицо задергалось в нервном тике.
София так испугалась этого смеха и этих гримас, что невольно отскочила на несколько шагов назад.
— Оставайтесь на месте, принцесса! — сказал Павел резким, повелительным голосом. — Прежде всего потрудитесь сказать, почему вы не надели сегодня ордена Святой Екатерины, который я вручил вам по приказанию моей матери?
Принцесса сознавала, что этот вопрос прямо подводит ее к желаемому объяснению. Поэтому она сначала немного помолчала, чтобы собрать всю свою энергию, а затем ответила:
— Простите, ваше императорское высочество, но ее величество ваша августейшая матушка прислала этот орден не мне лично, а только невесте своего сына.
— Вот как? — резко ответил Павел. — Вы считаете, что не являетесь моей невестой до тех пор, пока не будет проделана вся эта церемониальная ерунда и пока я лично не выслушаю вашего согласия? Так ведь я затем и пришел сюда, чтобы вы увенчали мои желания и разрешили считать вас своей невестой. Я, разумеется, люблю вас и прошу полюбить меня взаимно.
— На это я могу ответить вашему высочеству только одно, — спокойно ответила София. — Вы меня не любите и на мою любовь вам тоже совершенно нечего рассчитывать!
Эти слова поразили Павла словно ударом грома. Он даже отодвинулся назад и вытаращил изумленные глаза.
— Что за чушь? — резко крикнул он. — Как это я вас не люблю?
— Нет, вы меня не любите, — все так же непоколебимо спокойно ответила принцесса, — и именно потому, что я это знаю, я и не надела ордена: я не хочу брака по принуждению. Ведь это несчастие и для вас, да и для меня самой. Нет, принц, нам не к чему обрекать себя на все муки несчастливого супружества, в котором не будет, да и не может быть, ни любви, ни симпатии, ни уважения. Наш брак — дело политики, дело соглашения наших родителей. Я знаю, мне он сулит одни выгоды: разве не лестно превратиться из принцессы маленького княжества в русскую великую княгиню и впоследствии — императрицу? Но я не честолюбива, да и не хочу участвовать в заговоре, который не могу уважать. Откажитесь от меня! Давайте заключим с вами союз и постараемся отстоять свое право быть тоже людьми. Умоляю вас, откажитесь от меня! Признайтесь открыто и прямо, что вы не любите и никогда не полюбите меня, потому что я совершенно не нравлюсь вам. Поверьте, я сама кинусь в ноги королю Фридриху, буду молить его вернуть вам ваше слово. Я все сделаю, только не делайте несчастным и себя, и меня!
Все время, пока она говорила, великий князь не прерывал ее ни звуком, ни жестом, а только смотрел возбужденным, пытливым взором на ее бледное, взволнованное лицо. Когда она кончила говорить, он помолчал немного и ответил своим скрипучим голосом:
— Великолепно придумано, ей-богу, великолепно! Я должен стать козлом отпущения и моей семьи, и вашей. И все это из простой любезности? Да, да, согласитесь, принцесса, вы заботитесь вовсе не о моем счастье, а о своем собственном. Ну, говорите честно и прямо: разве это не правда?
— Ну да, конечно, правда! — воскликнула принцесса. — Мое сердце содрогается при мысли о браке без любви. Конечно, я имею в виду свое несчастье, но, исходя из того, что такой брак не принесет счастья и вам самим, я надеялась, что нас свяжет общность интересов. Я не хотела делать вас козлом отпущения; если бы я была мужчиной, я не подумала бы навязывать свою любовь девушке, которая этого не хочет, а по собственному почину пошла бы напролом, только чтобы не увеличивать числа несчастных людей еще двумя. Но я — женщина, с которой не считаются, с которой даже не спорят; меня способны со связанными руками и ногами повести под венец. А вы… вы — мужчина, вы можете сделать то, что для женщины невозможно. Так поступите же как настоящий мужчина и рыцарь! Откажитесь от меня, верните мне свободу, и я буду вашей вечной должницей!
Лицо Павла Петровича омрачилось еще более.
— Прежде чем я отвечу что-нибудь на ваши мольбы, — сказал он, — попрошу вас ответить мне на один вопрос. Что вы меня не любите, да и не можете любить — это так ясно, что и не требует ответа. Но не потому ли вы требуете от меня отказа, что любите кого-нибудь другого?
Принцесса с ужасом заметила, какой скрытой угрозой блеснули глаза Павла при последних словах. Она уже слышала много мрачных рассказов о мстительности великого князя, о неистовстве в гневе Екатерины II да, кроме того, вспомнила слова Фридриха: «Гнев России в случае вашего отказа первым делом обрушится на Гессен-Дармштадт». И она поняла, что ее признание легко может не спасти ее от ненавистного брака, но печально отразиться на любимом ею принце Леопольде.
— Нет, нет! — поспешила она ответить. — Нет, я никого не люблю и не знаю никого, кого могла бы предпочесть вам. Но и вас я тоже не люблю, а потому и хотела бы не связывать себя в данную минуту… Заклинаю ваше высочество…
Великий князь перебил ее громким, резким смехом.
— Милая принцесса, — сказал он, — вы очень чувствительны и мечтательны. Вы хотите выйти замуж по обоюдной любви. Но в таком случае вам не следовало рождаться под сенью трона. Это плохо гарантирует возможность личного счастья и отбрасывает мрачную тень на всю жизнь. Но ничего не поделаешь, милая принцесса, приходится мириться с жизнью, какова она есть, и вам не удастся составить счастливое исключение из этого общего для нас правила. Все равно, если даже я устрою к величайшему для себя вреду тот скандал, которого вы от меня требуете, вам от этого будет мало пользы: красивая, умная, воспитанная принцесса все-таки останется предметом домогательств других принцев, и в этих домогательствах будет так же мало любви, как и в моем предложении. Нет, об этом нечего и думать! Вы любезно заявили мне, что не любите, да и никогда не полюбите меня. Что же, откровенно говоря, и я тоже не люблю вас, а сделанное вами признание не даст возможности полюбить вас в будущем. И все-гаки я женюсь на вас. Да и почему бы мне отказываться? Я должен жениться по государственным соображениям, так не все ли мне равно, на вас ли мне жениться или на какой-нибудь другой принцессе? Все равно любить меня никто не любит, потому что я далеко не Адонис, способный кружить головы хорошеньким девушкам. Значит, я все равно обречен на брак без любви. Но заметьте себе, принцесса: раз вы выйдете за меня замуж, то я потребую от вас безусловной верности, и самый злейший враг не решится посоветовать моей супруге попытаться повторить мне, что она меня не любит. Такое признание я приму не только как личное оскорбление, но и как…
Он остановился, услыхав, что к двери кто-то подходит. Действительно, в комнату вошла герцогиня.
— Дочь моя, — сказала она, — его величество король только что прибыл и желает лично сопровождать жениха и невесту в театр, чтобы представить обрученных публике.
— И мы оба совершенно готовы к этому, — поспешил ответить великий князь. — Милая невеста, позвольте мне свою руку и осчастливьте разрешением повести вас навстречу его величеству. Только сначала я попросил бы вас надеть орден, присланный моей матушкой своей будущей невестке, моей прекрасной и любимой принцессе!
Посмотреть на маневры прусской армии в Потсдаме было давнишней мечтой Павла Петровича, и она еще более обострилась под влиянием обещания короля устроить их для него лично. Ожидание предстоявшего зрелища несравненно более манило великого князя, чем любезное обращение немецкой принцессы-невесты, которая в последние дни сумела справиться с остротой своего горя и примириться с необходимостью. А для такой умницы, какой была София-Доротея, признать необходимость чего-либо было равносильно желанию извлечь из положения как можно больше лучшего.
В Потсдам отправились в один из прекрасных жарких летних дней вереницей блестящих экипажей. Великий князь Павел и принц Генрих сидели в роскошной коляске, запряженной восьмеркой дивных лошадей, и сегодня русский гость казался веселее и разговорчивее, чем в последнее время. Он был рад, что сидел в экипаже наедине с принцем Генрихом, который один только умел найти дорогу к сердцу Павла и вызвать его на разговор «по душе». Павел с ужасом думал, что его посадят в коляску с семьей герцога Вюртембергского и ему придется всю дорогу изображать нежного жениха, вести скучные, никому не нужные разговоры. Но к его величайшему удовольствию невеста с отцом и матерью заняла место во второй коляске, а свита великого князя, которой он недолюбливал, подозревая в шпионстве, — в одной из дальних. Таким образом, ему предоставлялась возможность говорить с принцем, не стесняясь, обмениваясь шутками и остротами по поводу всего видимого.
Особенно богатую пищу для насмешек великого князя дала неожиданная остановка у Берлинских ворот в Потсдаме, где кортеж был встречен стрелковой гильдией и цехом мясников, преподнесшими русскому гостю приветственное стихотворение и окружившими поезд в качестве почетной стражи.
Павел принял с не совсем-то удобным смехом стихотворение, преподнесенное ему на красной бархатной подушке, обшитой золотыми шнурами.
— Боже мой! — сказал он принцу Генриху. — Да ведь стишки напечатаны голубыми буквами по белому атласу и завернуты в синий шелковый футляр. Неужели у вас, немцев, считается позволительным пускаться на подобное гаерство при выражении почтения принцу крови? Да у нас, в России, только ярмарочные фигляры позволяют себе такую пестроту красок! Нет, на вашем месте я строжайше запретил бы проделывать такие глупости, потому что не может быть и речи о настоящем повиновении там, где каждый чудит на свой манер. Да вы только посмотрите, принц, на всех этих разноцветных идиотов! Они вырядились, как попугаи! Что это за чучела? На них коричневые кафтаны с серебряными пуговицами, шляпы перевиты золотыми шнурами и красными лентами, через плечо перекинуты красивые орденские ленты, а в руках у них обнаженные гусарские сабли. Принц, умоляю вас, простите мне мое невежество, но скажите, что это за дикие народы?
— Да это вовсе не дикие народы, — улыбаясь, ответил принц, — это берлинские мясники!
— Мясники? — воскликнул Павел, покатываясь со смеху. — Так вот почему у них красные орденские ленты и красные знамена? Цвет крови убиваемых ими животных! А сабли у них — для заклания свиней и быков? Но ведь тут лопнуть молено от смеха! Нет, принц, на вашем месте я мигом отучил бы это дурачье от подобного бесчинства. Как они смеют являться на глаза своего монарха в таком шутовском наряде? Подданные, позволяющие себе подобный маскарад, — опасные люди, принц! У народа должен быть только один цвет и покрой платья — этого достаточно!.. — и великий князь впал в мрачное, задумчивое молчание.
Тем временем кортеж быстро подвигался к Сан-Суси, куда король Фридрих заблаговременно выехал, чтобы встретить гостя. Прибытие великого князя ко дворцу сопровождалось тоже разными пышными церемониями, что производило на великого князя крайне неприятное впечатление. В тот момент, когда поезд подъехал почти к порталу, из-за декорационных кустов выскочили наряженные в разноцветные платья танцовщики и танцовщицы и принялись прыгать, сопровождая восторженными возгласами великого князя вплоть до самого портала.
— Ну уж это, наверное, дикие народы! — иронически заметил Павел.
— Нет, ваше высочество, это местные крестьяне, которые переоделись танцовщиками и приветствуют, как могут, высокого гостя! — ответил Генрих.
— А, так это ваши так называемые «свободные крестьяне»? — сказал Павел. — По крайней мере, вы не так откровенны и честны, как мы, и не называете их крепостными. Но должен заметить вам, что эти люди кажутся мне далеко не столь упитанными и веселыми, как наши русские крепостные. Кроме того, должен к своему огорчению признаться вам, что вся эта затея кажется мне плоской и безвкусной. Они так худы, так неуклюжи, что их пляска кажется отвратительной, а их лица настолько несчастны, что совершенно не вяжутся с тщетно изображаемым весельем. Дайте-ка им русского барина, который будет кормить их на славу, драть, как Сидоровых коз, в случае лености или провинностей, и вы увидите, что они сразу повеселеют и затанцуют так, словно обучались у лучшего французского танцмейстера. А с такой полусвободой, в которой они здесь обретаются, их благополучие далеко не пойдет. Да и в чем, собственно, выражается их «свобода»? В том, что им предоставляется голодать сколько угодно? Плохая это свобода, принц!
Генрих, как и всегда, только тонко улыбнулся в ответ, неопределенно покачал головой и указал великому князю на главный портал Сан-Суси. У полуоткрытого окна нижнего этажа стоял король Фридрих.
Павел с такой любовью посмотрел на старого короля, что Фридрих в ответ полураскрыл руки, как бы обещая заключить великого князя в свои объятия. Человек порыва, минуты, настроения, Павел мгновенно пришел в состояние высшего восторга. Не дожидаясь, пока коляска совершенно остановится, не обождав, пока подъедет следующий экипаж, чтобы подать невесте руку, великий князь выпрыгнул из коляски и с обычным презрением к этикету бегом бросился во дворец. София-Доротея, видевшая все это, должна была войти во дворец одна, без жениха. Но она сделала это без всякого раздражения или неудовольствия, а с искренней улыбкой. Она уже начинала понимать характер великого князя, видела, что он глубоко несчастен, но зато очень искренен и неспособен на ложь и обман, и то материнское чувство, которого всегда много в сердце каждой хорошей женщины, взяло верх над отвращением к непрезентабельной наружности царственного жениха. И эта юношеская горячность, эта способность к непосредственным восторгам Павла вызывала в ней надежды на то, что ее жизнь в России будет не слишком ужасной. Конечно, личного счастья она не получит, но разве мало счастья в том, чтобы давать его другому?
Тем временем Павел раздраженно шагал по галерее дворца. Он уже раскаивался в своей горячности, и собственная экспансивность казалась ему самому смешной и постыдной.
— Что за мальчишество! — шептал он. — Черт знает что такое: поманили ласковой улыбкой, и я уже кидаюсь, словно пудель на кусок сахара… Безобразие! Мерзость!
В комнату короля он вошел в самом отвратительном настроении, и это сейчас же передалось Фридриху, который и без того был чем-то расстроен в этот день. Павел уже не подбежал к королю, не протянул ему обеих рук, как думал сделать это ранее, а сразу застыл в сухой и холодной официальности. Слова приветствия срывались с его губ отрывисто и резко, а нервный тик, искажавший лицо гримасами, придавал им совсем обратный, почти насмешливый смысл.
Король тоже не был расположен выходить за пределы официального обращения. Он не заключил Павла Петровича в объятия, а довольно холодно пожал его руку и ответил несколькими сухими словами.
Положение становилось тягостным и неприятным: ни великий князь, ни король не знали, что говорить далее, и неловкость все возрастала. Наконец к обоюдному облегчению в комнату вошла принцесса София-Доротея под руку с принцем Генрихом и в сопровождении остальных высоких лиц.
Лицо короля просветлело — принцесса всегда была его любимицей, а в последнее время он стал еще более любить и уважать ее. Фридрих обратился к внучке с шутливым упреком, что она не сумела до сих пор привязать к себе жениха достаточно крепкими узами, чтобы он не убегал от нее вперед и не бросал ее на услуги лиц, имеющих на то несравненно меньшее право, чем августейший жених.
Принцесса невольно с ласковым упреком взглянула на великого князя, а тот поспешил замаскировать свое замешательство резким, неприятным смехом.
На следующее утро должны были состояться маневры, устраиваемые королем в честь высокого гостя, хотя тайной целью их было показать русским, на какой неизмеримой высоте стоит прусская армия. В этом отношении прусский король рассчитывал не столько на великого князя, который едва ли понимал достаточно в военном деле, а на фельдмаршала Румянцева, стратегические таланты которого король ставил очень высоко.
Фридриху было важно вызвать старого фельдмаршала на искреннее восхищение, и особенно потому, что Румянцев, бывший не только боевым генералом, но и опытным придворным, до сих пор отделывался увертливыми фразами каждый раз, когда Фридрих заводил с ним разговор о своей армии. Он не отрицал ее достоинств, но и как бы не замечал ничего особенного. И это до такой степени раздражало «старого Фрица», что он способен был как угодно льстить, как угодно задарить старика-фельдмаршала, лишь бы заставить его открыто прийти в восторг.
Ввиду того что маневры должны были начаться довольно рано, вечером во дворце засиделись не очень поздно и сравнительно рано разошлись по своим комнатам. Павел ушел к себе в самом отвратительном настроении, и оно не рассеялось и утром. Только тогда, когда, выйдя в портал, он увидал подведенную ему дивную лошадь, подарок Фридриха Второго, его лицо просветлело. Павел был великолепным наездником, и ничем нельзя было его так подкупить, как хорошей лошадью.
Вскочив на коня, он сразу дал поводья, и нервный, горячий жеребец быстро понес его по улицам Потсдама. Блестящая великокняжеская свита с фельдмаршалом во главе следовала за ним.
Улицы уже кишели массой народа, и пришлось замедлить шаг. Это дало возможность великому князю услышать многое, что говорилось под шумок восторженных приветствий.
— Глядите-ка, — сказал чей-то грубый голос, — вот это и есть великий князь. Ну, нечего сказать, убила бобра принцесса! Да разве можно иметь такой вид, раз являешься русским великим князем?
Павел Петрович нетерпеливо дал шпоры лошади, и она врезалась в самую толпу. Последняя поспешно расступилась, но Павел успел услыхать ответ соседа-горожанина, негодовавшего на внешность августейшего жениха. Этот сосед сказал:
— Полно, брат, русские все таковы. Ведь это дикий народ: помесь татар и китайцев!
Подобные замечания Павлу приходилось слушать все время.
— А это едет фельдмаршал Румянцев, — сказал кто-то, — за ними: граф Салтыков, брат того знаменитого Салтыкова, который был интимным дружком русской императрицы. Вы посмотрите только, как великий князь похож на Салтыкова: одно лицо. Ну да разве это не понятно?[14]
Великий князь, отлично знавший, какого рода сплетни ходят относительно его мнимого родства с Салтыковым, был до крайности взбешен этим замечанием. Да, Николай Салтыков был действительно некрасив, и это, может быть, делало его похожим на великого князя, но ведь его брат, граф Сергей, был красавцем!
Павел нахмурился, обернулся к Салтыкову и приказал ему ехать рядом с собой. Салтыков удивленно повиновался: великий князь ничем не мотивировал этого приказания, да и не обратился к подъехавшему графу ни с одним вопросом или замечанием, а только мрачно принялся разглядывать его.
Вдруг лицо Павла разгладилось и изобразило нечто вроде улыбки: его рассмешила мысль, что на свете существует столь же некрасивый человек, как и он сам! Он расхохотался и сказал, обращаясь к Румянцеву и Салтыкову:
— Господа, вы, вероятно, обратили внимание, какие дерзкие замечания делает эта подлая немецкая чернь? Надо заткнуть им рты. Ее величество сообщила мне пред моим отъездом, что мне дан целый сундук с подарками и деньгами для раздачи народу. Это самый лучший способ превратить хулу в восторг, народ везде один и тот же. Но где у вас этот сундук? Уж не потеряли ли вы ключа? Почему подарки до сих пор не взяты оттуда?
Румянцев испуганно взглянул на Салтыкова, лицо которого тоже чуть-чуть побледнело.
— В самом деле, ваше императорское высочество, отданный нам на сохранение сундук до сих пор не открыт. Но мы еще не знали, когда и при каких обстоятельствах вашему высочеству будет благоугодно начать раздачу…
— Мне кажется, — сказал, в свою очередь, Салтыков, — что лучше всего распределить подарки между стрелковой гильдией и мясницкой кавалерией, которые служат нам все время почетным конвоем. Что же касается дерзких замечаний, то в такой большой толпе всегда найдутся крикуны и хулители, но в общей массе ваше высочество приветствуют с большим подъемом и воодушевлением…
В этот момент кавалькада подъехала к парку, где ее встретил во главе блестящей плеяды свитских генералов король Фридрих, приветствовавший к назначенному сроку великого князя довольно холодно и натянуто. Но тут же, обратив внимание на молодцеватую посадку Павла, Фридрих не мог удержаться, чтобы не сделать по этому поводу лестного замечания.
В то время как король разговаривал с великим князем, Салтыков наклонился к фельдмаршалу и шепнул ему:
— Черт знает что такое! Эта история с сундуком еще наделает нам неприятностей. Если бы я знал заранее, что его высочеству известно об этом сундуке, то я никогда не согласился бы на ваше предложение поделить эти пустяки между нами обоими[15]. Да и велика ли нам от этого корысть? Мы с вами достаточно богаты и без этого!
— Милый граф, — с немалым смущением ответил ему Румянцев, — ведь мы поступили так вовсе не из корысти. Вы отлично знаете, что этим присвоением мы просто доказали свою преданность ее величеству. Разве мыслимо допустить, чтобы великий князь приобрел сочувствие народных масс за границей? От этого один шаг до образования партии, а партии, действующие из-за границы, особенно опасны для государственного спокойствия: доказательством этому служит чуть ли не вся русская история. Да и как бы там ни было, а все эти подарки были слишком ценны, чтобы кидать их какому-то сброду. Я из собственных средств накуплю разной дешевой дряни и раздам кому следует.
— Разумеется, я плачу половину, — заметил Салтыков.
Разговор русских вельмож был прерван начавшимся смотром. По приглашению короля великий князь выехал с ним на средину плаца, чтобы пропустить мимо себя собранные тут различные войска.
В то время как Павел с обнаженной шпагой осматривал проходивших мимо него церемониальным маршем солдат, он заметил кое-что, отвлекшее почти все его внимание. Вдали виднелся большой павильон, не террасе которого сидело большое, нарядно разодетое общество, наблюдавшее за маневрами. Среди разряженных принцесс Павел, отличавшийся как настоящий охотник выдающейся остротой зрения, заметил и Софию-Доротею.
Но к самому присутствию невесты он остался бы совершенно равнодушен, если бы сзади не виднелась изящная фигура молодого князя Куракина, занимавшего Софию-Доротею, видимо, очень интересным разговором.
Князь Куракин был одним из искуснейших кавалеров русского двора. Воспитанный в Париже, он в совершенстве изучил тайны салонного разговора и рыцарского ухаживания за дамами. В Петербурге его считали неотразимым: несмотря на свою молодость, он совратил с праведного пути немалое количество добродетельных женщин, остававшихся до того времени совершенно неприступными.
Накануне князь Куракин оступился, сходя с лошади, и не мог сопровождать великого князя верхом. Это-то и послужило причиной оказанной ему милости, в силу которой ему позволили быть с высокими гостями в павильоне.
Теперь Павлу начинало казаться, что Куракин нарочно сделал так, чтобы оступиться, рассчитывая попасть вместе с Софией-Доротеей в павильон и испытать над нею силу своих чар.
«Да, да, знаю я по прошлому опыту, что значит, когда молодой вельможа из чинов двора начинает ухаживать за невестой или молодой супругой некрасивого великого князя!» — подумал Павел Петрович.
Он начинал волноваться все больше и больше и все меньше обращал внимания на проходившие пред ним войска, так что даже сделал несколько мелких оплошностей, несвоевременно ответив на салют. Вдруг громкое «ура» проходивших последними гвардейцев заставило его прийти в себя и вернуться к сознанию, что король может принять эту рассеянность за личное оскорбление и презрение к его войскам. Павел прикусил губу и стал внимательно следить за происходившим.
Теперь блестящее зрелище стало преображаться, и смотр плавно и постепенно переходил в маневры, центром которых был назначен мост, перекинутый через голубые воды Гавеля.
Войска разделились на отдельные отряды, и вскоре стало ясно, что солдаты, расположившиеся по обоим берегам речки, представляют собою две неприятельские армии. Одна хотела перейти через мост, другая должна была помешать ей в этом.
Между обеими армиями разгорелся ожесточенный бой, причем каждая из них выказала чудеса ловкости и стратегии. Когда одной из армий все-таки удалось перебраться через Гавель, что было совершено с поразительной ловкостью и отчетливостью, король обернулся к фельдмаршалу Румянцеву с торжествующей улыбкой.
Румянцев уже давно приготовился к тому, что ему придется выразить свое восхищение маневрами, потому что теперь было бы уже совершенно неудобно долее отвиливать от прямого ответа. По торжествующей улыбке Фридриха II он думал угадать, что план и диспозиции примерного сражения выработаны самим королем, а так как Румянцев был искренне восхищен виденным, то ему не стоило никакого труда тут же обратиться к Фридриху с почтительным заявлением:
— Эти маневры просто поразительны, ваше величество. Сколько вдохновения в задуманном плане, какая отчетливость в его выполнении! В особенности хорош сам план боя. Наверное, ваше величество, вы показали нам подражание какому-нибудь известному маневру древних, только вот не помню, какому именно. Будьте милостивы, государь, и скажите, кто автор этого плана: Александр Македонский, Ганнибал или Цезарь?
Румянцев не сомневался, что Фридрих расцветет улыбкой, признается, что автором был он сам, но какое же было его удивление, когда в ответ король вспыхнул, закусил губу и резко отвернулся от русского генерала.
В тот же момент к фельдмаршалу подошел генерал Лентулус и с ужасом шепнул ему:
— Но боже мой, ваше превосходительство! Да неужели вы не заметили, что этот маневр представляет собою уменьшенную копию знаменитого перехода вашего высокопревосходительства через Дунай, завершившегося разгромом турок? Его величество хотел выразить вам этим все свое восхищение стратегическими способностями знаменитого русского фельдмаршала!
Великий князь, стоявший рядом с Румянцевым и расслышавший слова Лентулуса, громко расхохотался. Вид Румянцева, увидавшего из слов Лентулуса, какую страшную ошибку он сделал, был глубоко комичен, да и, кроме того, Павел был рад промаху нелюбимого им старика.
Но торжество Павла было недолгим. Король сейчас же понял, что Румянцев неумышленно похвалил самого себя, что он хотел сделать комплимент ему же, Фридриху. Поэтому король поспешил подъехать к Румянцеву и рядом милостивых фраз постарался изгладить неприятное впечатление от той резкости, с которой он пред этим повернулся к старику спиной.
Маневры кончились. После обоюдных церемонных приветствий все стали разъезжаться. Но Павел еще раз заглянул на террасу. Там уже никого не было, но через открытую дверь его острый взор уловил фигуру Куракина и неясный силуэт какой-то дамы. Сразу можно было определить, что они ведут самый оживленный, интересный разговор.
Великий князь побледнел от бешенства и подозвал молодого Нарышкина, бывшего тоже в его свите.
— Нарышкин, — сказал великий князь, — отправляйся сейчас же к князю Куракину. Он но несчастью повредил себе ногу и лишает меня удовольствия видеть его в числе лиц свиты. Так как больным он мне все равно не нужен, а для лечения необходимо спокойствие, то передай ему мое приказание немедленно и ни с кем не прощаясь уложить свои вещи и отправиться в обратный путь. Но я требую, чтобы он уехал немедленно, чтобы этот отъезд не оттягивался ни на полчаса, ни на минуту, ни на секунду. Сейчас же по выслушании приказа он должен заняться сборами. Через час его не должно быть более здесь. Передайте ему от меня следующие слова: «Он слишком много ковыляет вокруг дам, а это опасно для ноги!» Ступай, Нарышкин, и помни, что я делаю тебя ответственным за точное исполнение этого приказания!
Наконец-то кончились все празднества, представления, чествования в Берлине, Потсдаме, потом в Ораниенбурге и Рейнсберге.
Рейнсберг был последним этапом официальных торжеств, и в этом когда-то знаменитом увеселительном замке, принадлежавшем принцу Генриху, обрученным предстояло перенести последние чествования и празднества.
Восьмого августа великий князь решил наконец приступить к обратному путешествию в Петербург. Через три дня и принцесса София тоже должна была отправиться в Петербург, причем ее родители предполагали проводить ее до Мемеля, последнего прусского города у русской границы.
Пробило как раз восемь часов — момент, назначенный для отъезда великого князя. С последним ударом часов Павел вошел в комнату, где его ждала принцесса.
— Я пришел проститься с вами и просить вашу матушку разрешить мне это свидание наедине. Ведь любящие люди неохотно прощаются в присутствии свидетелей, а раз мы считаемся влюбленными, то и должны действовать сообразно этому!
Принцесса ответила на эту насмешливую тираду только поклоном да слабой улыбкой, в которой отразилось все переживаемое ею страдание.
— Вы сегодня что-то уж очень бледны, — продолжал Павел, насмешливо поблескивая узенькими щелочками глаз. — Уж не мой ли отъезд так огорчает вас?
Принцесса вспыхнула.
— Не думаю, — холодно ответила она, — ведь я скоро увижусь с вашим высочеством, потому что отправляюсь через три дня в Петербург.
— Где вам предстоит сделаться моей супругой, — подхватил Павел. — Я убежден, что вы очень радуетесь этой блаженной минуте! Но вот что, прекрасная принцесса: я должен сообщить вам кое-что пред своим отъездом. Вы сказали мне, что не любите меня, и просили дать вам свободу. Я не мог исполнить вашу просьбу хотя бы потому, что сам прежде всего не свободен и что моей судьбой распоряжаются не менее своевластно, чем вашей. Но теперь я даже доволен, что не мог освободить вас от своей особы, потому что, признаюсь, вы мне очень нравитесь, принцесса. Вы красивы, умны и, по всей видимости, добры. Разумеется, мое признание может только испугать вас, принцесса, потому что я очень ревнив но натуре. Будьте добры ни на минуту не забывать этого! Я не могу требовать от вас, чтобы вы полюбили меня, но требовать полной и безусловной верности я могу! И раз навсегда говорю вам: чем больше вы будете нравиться мне, тем менее я буду в состоянии допускать, чтобы вы нравились другим, чтобы вы хотели нравиться другим. Когда мы будем в России, то я старательно позабочусь, чтобы моя жена не поощряла в других мужчинах обожания к себе, и если случится так, что я окажусь тем камнем преткновения, о который пустые фатишки вывихивают себе ногу с целью быть утешенными моей женой, то ни им, ни вам несдобровать!
София-Доротея не обратила ни малейшего внимания на этот камень в огород князя Куракина и не сочла нужным отвечать на такие необоснованные подозрения и угрозы.
— Через три дня, — просто и сердечно сказала она, — я отправляюсь в Петербург, где стану вашей женой. Раз я согласилась подчиниться желанию родителей, то во всяком случае сделаю все возможное, чтобы по мере сил честно и добросовестно исполнить принятые на себя обязанности. Я буду верной и преданной женой вам, постараюсь любить вас, насколько это в моих силах, и во всяком случае вы можете всецело рассчитывать, что найдете во мне верного друга, готового честно, достойно и преданно делить с вами выпавший на нашу общую судьбу жребий!
— Это хорошие слова, принцесса! — воскликнул Павел, протягивая ей руку. — Я не забуду их, о нет! До свидания, дорогая невеста! В Риге мы снова увидимся, чтобы более уже не разлучаться. Мы оба — жертвы бездушной политики, принцесса, но стоит нам приложить хоть крупицу доброй воли — и как знать, не сможем ли мы вопреки моей матушке вырвать у судьбы хоть немного счастья!
Он ласково кивнул Софии и выбежал из комнаты. Принцесса грустно и задумчиво посмотрела ему вслед.
— Он очень несчастен, — шепнула она, — несчастен, потому что не верит никому, не исключая даже и матери. Что же, сама судьба указывает мне мое назначение. Я не могу быть счастливой сама, но постараюсь дать счастье, сколько в моих силах, другим. Чаша налита — я честно выпью ее до конца!
Через три дня, 11 августа, принцесса София-Доротея выехала из Рейнсберга. Во всех городах, лежавших на ее пути, принцессу встречали бурными проявлениями восторга. В Мемеле принцесса простилась с родителями и отправилась далее в сопровождении блестящей свиты, назначенной императрицей Екатериной для встречи августейшей невесты.
В России Софию-Доротею тоже повсеместно встречали восторженными приветствиями. 11 сентября принцесса прибыла в Царское Село, где императрица очень ласково приняла свою будущую невестку.
Через несколько времени София-Доротея была принята в святое лоно православной церкви, а 13 октября 1776 года принцесса, получившая имя великой княжны Марии Федоровны, стала супругой великого князя Павла Петровича.
Так кончился этот девичий роман юной принцессы, одной из самых обаятельных женщин своего времени, ставшей жертвой ненасытного Минотавра — политики!