Шумно и весело было раньше у Федуновых. Дети характером удались в отца, Семена Григорьевича, росли общительными и компанейскими. У каждого из них было по нескольку неразлучных друзей, и с незапамятных времен повелось почему-то так, что не они ходили в гости к своим приятелям, а те — к ним. В целом году дня не выпадало спокойного, все — гвалт, топот, игры да песни. Весной и осенью дородная Екатерина Захаровна жаловалась, что гости много грязи наносят в комнаты, и предлагала отвадить для начала хотя бы тех, кто ходит без калош. Но Семен Григорьевич уверял жену, что гости красят жизнь, а калоши — вещь наживная, и все продолжалось по-прежнему.
А потом дети выросли, выучились на инженеров и агрономов, обзавелись своими семьями и разъехались кто куда. В родном городе остался лишь старший сын Петр, работающий в коммунхозе начальником над всем городским водопроводом. Уже и после женитьбы Петр долгое время жил в отчем доме, но года два назад ему дали в центре города хорошую квартиру — близко от места работы, все удобства, солнечная сторона, — и он переехал. Наиболее осведомленные из соседок поговаривали, будто истинной причиной переезда были не преимущества новой квартиры, а нелады, возникшие у Петровой жены со свекровью. Одни соседи винили во всем самолюбивую Екатерину Захаровну, другие — неуживчивую невестку. Кто из них был прав, решить трудно — недаром в китайской письменности иероглиф «ссора» рисуют в виде двух женщин под одной крышей.
После переезда сына Семен Григорьевич и Екатерина Захаровна снова остались одни-одинешеньки, как тридцать семь лет назад, когда соединили свои судьбы. И просторной же показалась им теперь их старая, еще недавно тесноватая квартира!
Петр навещал родителей не часто, ссылаясь на занятость срочными водопроводными делами. Еще реже писали письма другие дети, и письма эти выходили у них почему-то обидно куцыми, по схеме: «Здравствуйте, милые! Как поживаете? У меня все в порядке. Целую…»
Дочь Вера, бывшая замужем за директором крупного сибирского завода, каждый месяц присылала по двести рублей, забывая, однако, черкнуть хотя бы строчку на обороте почтового перевода. Семен Григорьевич пристыдил как-то директоршу, и после этого Вера стала посылать деньги телеграфными переводами, в которых нет места для письма.
Екатерина Захаровна говорила Семену Григорьевичу, будто кладет Верочкины деньги в сберкассу, а сама тайком переправляла их младшему сыну, студенту, вдобавок к тем деньгам, что отец уделял ему из каждой получки. Семен Григорьевич нашел как-то разоблачительные квитанции в укромном месте, на комоде за зеркалом, все понял, но жене ничего не сказал и только иногда, посмеиваясь, заводил вдруг речь о том, как привольно заживут они с Екатериной Захаровной, когда проценты с отложенных капиталов достигнут солидной суммы.
Письма короче воробьиного носа, редкие приходы Петра, неудачная семейная фотография, где Семен Григорьевич вышел почему-то сердитым, а Екатерина Захаровна имела вид испуганный, да еще закапанная чернилами клеенка на столе, за которым дети готовили когда-то школьные уроки, — вот и все, пожалуй, что напоминало старикам об их сыновьях и дочерях.
С недавнего времени Семен Григорьевич стал замечать, что хитрая Екатерина Захаровна особенно внимательно слушает сводки погоды по радио. Ее радовало, что в сводках часто упоминают те города и области, где живут их дети. Когда писем не было очень уж долго, Семен Григорьевич, приходя с работы, спрашивал обычно:
— Ну как там… погода?
И Екатерина Захаровна незамедлительно вещала:
— У Веры двадцать градусов мороза, должно быть валенки уже надела. У Васи ветер умеренный, без существенных осадков. Про Гришу ничего сегодня не передавали. У Фени дождь, наверно опять насморк схватит. А Саша до сих пор в летнем костюмчике разгуливает: семнадцать тепла, умней всех устроился!..
— Большая, однако, у нас страна! — каждый раз наново удивлялся Семен Григорьевич и, успокоенный, садился обедать с таким чувством, будто от всех детей получил весточки.
При всем том Семен Григорьевич особенно на детей не обижался и считал, что в общем все идет правильно, как оно давно уже в мире заведено: были дети малыми — нуждались в родительской помощи, а теперь оперились, взвалили на собственные плечи нелегкий житейский груз, сами детей воспитывают, — где уж тут много о стариках думать, в сутках ведь только двадцать четыре часа.
Прежние гости — и те, кто носил калоши, и те, кто, к неудовольствию Екатерины Захаровны, обходился без них, — после отъезда молодых не заглядывали больше к Федуновым. Желанная тишина наконец-то установилась в доме, но не радовала она Екатерину Захаровну. Не веселили ее душу и незапятнанные полы: чистота их была какая-то скучная, неживая.
Лишь несколько человек навещали теперь Федуновых.
По воскресным дням приходил старый врач Кондрат Иванович, живущий в соседнем доме, некогда бесплатно лечивший всех детей Семена Григорьевича и до сих пор помнящий, кто из них болел корью, а кто — скарлатиной. Суетясь гораздо больше, чем надо для приема одного гостя, Екатерина Захаровна подавала на стол чай. Семен Григорьевич пил чай крепкой заварки и вприкуску, а Кондрат Иванович — внакладку и слабый, чтобы не попортить цвет лица. Они пили чай и неторопливо беседовали о погоде, международном положении и озеленении родной улицы. Выпив две чашки, Семен Григорьевич долго и тщательно вытирал усы и потом предлагал небрежно:
— Что ж, сразимся?
Кондрат Иванович доставал из жилетного кармана массивные серебряные часы фирмы «Павел Буре, поставщик двора его императорского величества» и говорил нерешительно:
— Неплохо бы, да вот беда — спешить мне надо…
— Одну-то партию можно сыграть! — убеждал Семен Григорьевич и, соблазняя врача, рассыпал по столу звонкие шашки.
— Разве что одну… — соглашался Кондрат Иванович, прятал «Павла Буре» и играл пять, а то и десять партий, совершенно позабыв, что ему надо спешить.
Долгое время трудно было определить, кто из них играет лучше: то врач одолевал мастера, то мастер — врача. Но с годами Семен Григорьевич как-то приловчился и стал выигрывать раз за разом. Несмотря на старинное их знакомство, Кондрату Ивановичу, как человеку с высшим образованием, стыдно было проигрывать малообразованному соседу. Утешая себя, он говорил, что шашки — игра примитивная, и все норовил подбить Семена Григорьевича обучаться благородным и высокоумным шахматам. Однако Семен Григорьевич на старости лет не хотел рисковать своим чемпионством и резонно возражал, что на шахматной доске тесно от фигур, а он простор любит. То ли дело разлюбезные шашки — тут вся доска насквозь просматривается, все шашки на виду, и никакого тебе обману…
По большим праздникам являлся мастер Зыков — дружок и одногодок Семена Григорьевича, работающий на одном с ним заводе. Озеленением улиц и международными вопросами молчаливый Зыков не интересовался, в шашки тоже не любил играть, и с ним Семен Григорьевич коротал время совершенно иным образом.
Каждый раз Зыков приносил пол-литра водки и молча ставил на стол. По долгу гостеприимства Екатерине Захаровне приходилось ухаживать за гостем, подавать закуску и говорить разные любезные слова, вроде: «Селедочку попробуйте! Неужели вам наша капуста не нравится?» — и прочее в том же духе, а если б ее вольная воля, она Зыкова с водкой и на порог не пустила бы. Четверть века назад у Екатерины Захаровны спился двоюродный брат; с тех пор она считала, что все мужчины как бы ходят по краю пропасти, и, оберегая семейный очаг, везде, где только могла, непроходимой стеной становилась между мужем и водкой.
Сперва Зыков наведывался лишь Седьмого ноября и Первого мая, а потом стал приходить и на рождество с пасхой. Никакого стариковского поворота к религии у него не произошло, просто ему нужен был повод, чтобы выпить. Выпивку без достаточного основания строгий мастер не признавал, считая ее признаком душевной слабости и самым обыкновенным пьянством.
С годами зыковский круг праздников расширился. После войны дружки стали отмечать День победы — в отдельности разгром Германии и капитуляцию Японии. А в самые последние годы, когда дети Зыкова тоже разлетелись из-под родной крыши, он стал заглядывать к Семену Григорьевичу, вдобавок ко всем прежним праздникам, еще Восьмого марта и на троицу.
Иногда Семена Григорьевича навещали и молодые рабочие, его ученики. Они входили к мастеру с торжествующим сиянием глаз и с тем беспорядком в прическе и одежде, которые за версту выдавали счастливых изобретателей, только что обогативших отечественную технику открытием невероятной важности. Ребята извлекали из карманов мятые крошечные листки чертежей, размеры которых были обратно пропорциональны гениальности замысла, или приносили модели резцов, бережно завернутые в носовые платки холостяцкой чистоты и вырезанные, за неимением под рукой другого материала, из обыкновенной картошки, — и тогда Екатерина Захаровна ворчала, что теперь ей понятно, почему на рынке подорожали фрукты-овощи. Чаще всего молодые изобретатели уходили восвояси опустив головы и, мстя себе за незадачливость, пешком тащились в свое общежитие через весь город, из презрения к себе отказываясь от услуг легко доступного по вечерам городского транспорта. Но попадались среди них и такие, кого Семен Григорьевич хлопал по плечу небольшой тяжелой рукой, бормоча растроганно:
— Порадовал старика, комсомол!.. Варит котелок, варит!..
Случалось, что «комсомол» являлся и без всяких чертежей и моделей. В беседе тогда какой-нибудь парнишка долго бродил вокруг да около, пока Семен Григорьевич не спрашивал, потеряв терпение:
— В чем неувязка? Выкладывай!
И в ответ слышал робкое:
— По личному я…
Ребята знали, что Семен Григорьевич не разболтает их секретов, и охотно советовались с ним в затруднительных случаях, доверяясь житейскому опыту и природному такту старого мастера, — к великому удивлению Екатерины Захаровны, которая с незапамятных, времен придерживалась того мнения, что муженек ее, может быть, и понимает кое-что в своем производстве, но зато ни бельмеса не смыслит в тонких сердечных делах.
Из молодых рабочих к Семену Григорьевичу чаще других приходили тихий, не по годам спокойный токарь Коля Савин и веселый фрезеровщик Кирюшка.
В глубине души Екатерина Захаровна считала, что жить ей на свете гораздо трудней, чем мужу. У Семена Григорьевича был завод, который не только каждодневно доставлял ему постоянное, восьмичасовое занятие, но и определял весь режим остального дня, придавая всему, что делал муж, завидный смысл: утром он озабоченно спешил на работу, а вечером заслуженно отдыхал. У Екатерины же Захаровны никакого завода не было, а хлопоты по хозяйству после отъезда детей сильно поубавились.
Как только Семен Григорьевич уходил на свой завод, в доме устанавливалась такая тишина — котенок прокрадется на мягких лапках и то слышно… От этой гнетущей тишины, от надвигающейся старости или оттого, что у Екатерины Захаровны оказалось вдруг много свободного времени, которое нечем было заполнить, она стала часто прихварывать. Раньше, когда семья была большая и Екатерине Захаровне надо было всех обшить, обстирать и накормить, у нее просто не хватало времени на болезни — и она всегда была здорова. А теперь ее стали вдруг одолевать всевозможные недуги, один другого мудренее.
Впрочем, довольно быстро находчивая Екатерина Захаровна вполне освоилась с новым своим положением и даже стала извлекать из него кое-какие выгоды. Почувствовав самое легкое недомогание или, что было одно и то же, вообразив его у себя, она немедленно ложилась в постель и ставила у изголовья жестяную коробку из-под печенья, с незапамятных времен служившую в семье Федуновых аптечкой. Екатерине Захаровне было приятно наблюдать, как сильно беспокоится Семен Григорьевич во время ее болезни и лезет из кожи вон, чтобы угодить ей и исполнить любой каприз. Как все жены на свете, Екатерина Захаровна была убеждена, что вообще-то муж недостаточно о ней заботится, и теперь радовалась, видя его смятение.
Высоко взбив подушки, она целыми днями лежала в постели, без нужды тяжко вздыхала и пугала доверчивого Семена Григорьевича разговорами о близкой своей смерти.
Домашний курс лечения вскоре Екатерине Захаровне наскучил, советы Кондрата Ивановича казались ей слишком простыми, и она чуть ли не впервые в жизни пошла в поликлинику. И там-то нежданно-негаданно Екатерина Захаровна открыла новый заманчивый мир. Строгая больничная чистота внушала невольное уважение. Народ в очереди стоял не в пример вежливее, чем в продуктовых магазинах, никто не лез нахрапом вперед, все было чинно, благородно. И разговор вокруг шел совсем иной. Никто не упоминал про обвес, растрату и другие низменные вещи. Под стать месту, беседа велась тонкая и ученая, порхали незнакомые Екатерине Захаровне слова: «гипертония», «терапевт», «глюкоза»…
Одно лишь омрачило радость открытия. В очереди, впереди себя, Екатерина Захаровна увидела жену диспетчера, живущую в том же доме, где и она, этажом ниже. Над диспетчершей этой давно уже смеялись все соседки: у нее вечно убегало на кухне молоко, пригорали котлеты, а муж ее, диспетчер, сам пришивал себе пуговицы. Дома она, сознавая свою неполноценность, была тише воды, ниже травы, а здесь громким уверенным голосом завсегдатая хвалила одних докторов и поругивала других — и все это с доскональнейшим знанием дела, солидно и авторитетно. Екатерина Захаровна почувствовала, что самолюбие ее задето. Она увидела, как много потеряла, сидя дома, — и с того дня стала частенько наведываться в поликлинику.
На старости лет ее вдруг обуял самый беспокойный из всех видов азарта — лечебный. Семен Григорьевич только диву давался: наверстывая все упущенное за прошлые годы, его благоверная лечилась водой и электричеством, добивалась приема у профессора, шла на рентген, капитально ремонтировала зубы.
Длинные амбулаторные очереди стали для Екатерины Захаровны и клубом, в котором она нескучно проводила свое время, и медицинским институтом, где она узнавала о всех существующих на свете недугах и способах их лечения. Врачи, даже не находя у Екатерины Захаровны никакой болезни, всегда прописывали ей какое-нибудь лекарство, которое хотя и не приносило особой пользы, но не причиняло и вреда.
Сначала она по неопытности робела перед медицинскими работниками и стыдилась отнимать у них время. Но врачи были с ней отменно вежливы, внимательно выслушивали, на что она жалуется, и постепенно Екатерина Захаровна прониклась уверенностью, что эти образованные и воспитанные люди для того и приставлены к ней государством, чтобы всячески обслуживать ее, — и стесняться тут нечего. Каждый делает свое дело: она болеет, а они ее лечат.
Екатерина Захаровна так старательно посещала поликлинику, что в скором времени все завсегдатаи стали считать ее своим человеком. При случае она уже могла указать новичку, как найти тот или иной кабинет, и посоветовать, в какой аптеке всего лучше заказать лекарство. А потом она так понаторела, что однажды вступила с диспетчершей в спор и о самой гипертонии. Память у Екатерины Захаровны была цепкая, не засоренная учением и книгами; она хорошо помнила все, что сведущие люди говорили в очереди о гипертонии, и хотя толком не понимала, что это такое, но повторила чужие слова правильней соседки, и та с позором должна была признать ее правоту.
У Екатерины Захаровны объявилось такое великое множество новых знакомых, что с ней стало просто невозможно ходить по городу: она раскланивалась на каждом шагу и в эти минуты сильно напоминала Семену Григорьевичу директора завода, когда тот в обеденный перерыв шел по заводскому двору. Любопытный Семен Григорьевич спрашивал иногда, с кем это она здоровается, и слышал в ответ небрежное: «Вместе просвечивались». Или: «Стояли в очереди к врачу ухо-горло-нос».
Большинство новых знакомых Екатерины Захаровны были люди пожилые, нигде не работающие. Они жили на пенсии или на иждивении своих детей и так же, как Екатерина Захаровна, на закате дней наверстывали все упущенное по части медицины. Свободного времени у них было, хоть отбавляй, и Семен Григорьевич начинал теперь догадываться, почему рабочему человеку так трудно попасть на прием к врачу.
Сперва он лишь посмеивался над лечебными причудами супруги, но вскоре они коснулись и его. Екатерина Захаровна вдруг уверовала в пользу вегетарианства и стала донимать мужа обедами из овощей и разными киселями. Семен Григорьевич, любящий пищу такую, чтобы было чего грызть, долго не вытерпел подобных измывательств и пригрозил, что станет ходить в столовую или даже в ресторан. Екатерина Захаровна, всю жизнь как огня боявшаяся ресторанов-искусителей, испугалась, срочно пересмотрела свое отношение к вегетарианству, и на столе опять появились мясные блюда. Но она взяла реванш на другом: строго-настрого запретила мужу курить в комнатах и выгоняла его на кухню. С папиросой в зубах Семен Григорьевич в одиночестве прогуливался меж ярко начищенных кастрюль и сам себе казался похожим на тигра в клетке.
Благоговение перед новейшими открытиями медицинской науки прочно уживалось у Екатерины Захаровны со слепой верой в чудодейственную силу передающихся из поколения в поколение народных средств, не известных врачам. Семен Григорьевич часто заставал дома ветхих старушек со слезящимися глазами и бойких молодух цыганистого вида в длинных цветастых шалях. Они приносили Екатерине Захаровне какие-то травы, коренья и таинственные снадобья. Семен Григорьевич не шутя опасался, что супруга его как-нибудь ненароком отравится. Обширная жестянка из-под печенья уже не вмещала всех медикаментов, и Екатерина Захаровна в подмогу ей раздобыла где-то круглую картонку из-под шляпы, которую Семен Григорьевич ехидно именовал «филиалом».
У Екатерины Захаровны появилась заветная мечта съездить на Кавказ, покупаться в теплых водах Черного моря и полечить грязевыми ваннами свой застарелый ревматизм, которого, как думал Семен Григорьевич, у нее никогда и в помине не было. Она уже справлялась на железнодорожной станции, сколько стоит билет, заказала слесарю приделать к старому баулу замок покрепче, и Семен Григорьевич стал склоняться к мысли, что супруга его осуществит-таки свой грандиозный замысел.
Справедливости ради следует, однако, отметить, что Екатерина Захаровна отдавала лечебным процедурам лишь свое свободное время, на первом же месте у нее по-прежнему оставался дорогой муженек. Случалось, она бросала свою очередь в поликлинике перед самой дверью в кабинет и сломя голову мчалась домой, чтобы поспеть с обедом к приходу Семена Григорьевича с завода. И в думах о предполагаемой поездке на юг ее больше всего беспокоило, как будет жить в одиночестве Семен Григорьевич, кто его напоит-накормит. Тайком от мужа Екатерина Захаровна вынашивала план: поехать в дальнее путешествие вместе с ним, чтобы душа ее была спокойна, что он не терпит никаких лишений, пока она разъезжает по Кавказам…
Примерно в то же самое время, когда Екатерина Захаровна увлеклась медициной, Семен Григорьевич пристрастился к чтению художественной литературы. Раньше ему не довелось много читать: то на работе был занят, то дома, в семье. Всех детей надо было одеть-обуть, вывести в люди, где уж тут было думать о книжках. К тому же в цехе все время совершенствовалась техника, и, чтобы не опозориться перед «комсомолом», приходилось на старости лет, спрятав самолюбие в карман, вечера напролет просиживать над техническими брошюрами и наставлениями, — не до романов тут было!
Теперь же Семен Григорьевич добрался и до романов. Своих книг в доме было не густо, и скоро страсть к чтению привела Семена Григорьевича в библиотеку. Там он увидел, что книг написано превеликое множество, — всех не перечитаешь, если даже начать читать с грудного возраста. Возраст Семена Григорьевича был уже далеко не грудной, и, как человек осмотрительный, он побоялся наломать дров в новом для него занятии и взяться совсем не за те книги, какие ему надо бы прочесть. Сам специалист своего дела, Семен Григорьевич привык во всех случаях жизни доверять специалистам. Он обратился за помощью к библиотекарше — и не пожалел. Библиотекарша была молодая и даже без очков, но в многоярусном книжном хозяйстве разбиралась не хуже, чем Семен Григорьевич в своем цехе.
Семен Григорьевич полюбил чтение серьезное и толстые книги предпочитал тонким. Более всего он уважал книги о давно минувших временах, прочитав которые можно было узнать, что радовало тогда людей и что печалило, в каких жилищах они жили и какие носили одежды, сколько зарабатывали своим немеханизированным трудом и какие тогда держались цены на хлеб, мясо, сапоги и другие товары, необходимые для жизни во все времена и для всех народов. Когда Семен Григорьевич не находил в книге ответа на эти простые и важные вопросы, он сердился на автора и считал его человеком легкомысленным.
Желая порадовать супругу, Семен Григорьевич пытался приохотить к чтению и ее, но из этой затеи ничего путного не вышло. Книги на Екатерину Захаровну действовали как-то странно: принимаясь читать, она сначала все понимала, но уже на второй или третьей странице всегда почему-то получалось так, что глаза ее по-прежнему старательно скользили по строчкам, не пропуская ни единого слова, а мысли текли своим чередом, возвращаясь к насущным житейским заботам, не имеющим ничего общего с тем, о чем она читала. Бывало, глаза Екатерины Захаровны пробегали какое-нибудь пылкое объяснение в любви, а думала она в это время о том, хватит ли в примусе керосину приготовить утром завтрак Семену Григорьевичу, сможет ли унять боль в пояснице новое средство, о котором она вчера услышала в поликлинике, не поломает ли соседка взятую у нее швейную машинку… Прочитав книгу от корки до корки, Екатерина Захаровна помнила лишь какие-то случайные обрывки, а о главном не имела ни малейшего представления.
Семен Григорьевич сердился на жену и считал, что она просто ленится. Но Екатерина Захаровна не была виновата в том, что переживания книжных героев не могли заслонить ее собственных нужд. Она бы еще могла заинтересоваться жизнью и делами своих родичей или хотя бы знакомых, но решительно была не способна принимать близко к сердцу судьбы каких-то вымышленных, никогда не живших на свете людей. Ей и своих-то забот хватало, чтобы выдумывать себе еще новые. Все дело было, видимо, в том, что Екатерина Захаровна слишком долго вращалась в тесном кругу будничных житейских интересов. Она так плотно стояла на земле, что все отвлеченное, не имеющее самого прямого, непосредственного отношения к ней, Семену Григорьевичу и их детям, уже никак не могло приковать к себе ее внимания.
Так они и жили, коротая свои предзакатные дни: Семен Григорьевич работал на заводе, а по вечерам читал толстые книги; Екатерина же Захаровна вела все домашнее хозяйство, а в свободное время лечила свои действительные и мнимые недуги.
Как-то в середине зимы Семену Григорьевичу пришла в цехе удачная мысль. Штука была не бог весть какая, но выгоду обещала явную. Дело касалось трудоемких валиков. После обработки на фрезерном станке валики поступали на обточку к токарям. Семен Григорьевич с часами в руках проверил свои предположения и убедился, что один умелый рабочий успеет и фрезеровать валики и обтачивать их, если токарный станок поставить рядом с фрезерным.
Надо было решить, кому доверить это дело, и тут Семен Григорьевич заколебался. Как назло, обработкой валиков были заняты лучшие его рабочие — Коля Савин и Кирюшка. На доске показателей они давно уже «играли в чехарду»: то один вырывался на первое место, то другой. Оба парня одинаково хорошо знали и токарный и фрезерный станки. В довершение всех бед, ребята приударяли за одной и той же девицей, сверловщицей Клавой, и выбрать одного из них — значило смертельно обидеть другого. Учитывая их соперничество, правильней всего было бы поручить испробовать новинку обоим: работа от этого только бы выиграла. Но начальник цеха не очень-то верил в затею Семена Григорьевича, не захотел рисковать и лишь из уважения к старому мастеру разрешил сдвоить станки для одного рабочего.
Семен Григорьевич уже склонял свой выбор в пользу Коли Савина, как вдруг заметил, что между Кирюшкой и остальными ребятами творится что-то неладное. На заводе Кирюшка появился не так давно, но за короткое время своей смекалкой и усердием в работе добился признания со стороны начальства. Ребята же, пришедшие в цех несколько лет назад всем выпуском из ремесленного училища, не очень-то благоволили к новичку. Зато балагур Кирюшка стал любимцем всех девчат. На вечеринках они охотнее танцевали с ним, чем с другими ребятами, занимали для него место в столовой и сами, без просьбы Кирюшки, покупали ему в кассе предварительной продажи билеты в кино на восьмичасовой, труднодоступный сеанс. Все эти Кирюшкины успехи, понятное дело, кое-кому сильно не нравились, но Семен Григорьевич только посмеивался, считая, что так оно в жизни и должно быть: не зевай, а то останешься с носом.
А теперь ребята совсем рассорились с Кирюшкой. Лишь два-три человека постарше еще разговаривали с ним, а остальные упорно его не замечали, будто и не было вовсе в цехе танцора Кирюшки.
Сам Кирюшка еще пробовал бодриться и насвистывал «Ой ты, радость молодая, невозможная…», но Семена Григорьевича не так-то просто было провести, и он безошибочно определил, что на сердце у парня кошки скребут. С лица фрезеровщик осунулся, и во всей его фигуре появилось что-то жалкое, затравленное. Семен Григорьевич посмотрел туда-сюда, раскинул умом и решил, что всему причиной Клава-сверловщица, которая, видимо, не избежала Кирюшкиных чар и предпочла его Коле Савину, чем и разобидела всех ребят.
Семен Григорьевич не шутя рассердился на свой «комсомол». И хотя Колю Савина мастер всегда уважал больше, чем его удачливого соперника, но, чтобы восстановить справедливость и показать ребятам, что осуждает все их интриги против товарища по работе, он поручил новое дело не ему, а Кирюшке.
Рядом с Кирюшкиным шлицефрезерным станком установили токарный, и парень стал работать на двух станках. Он сразу повеселел, почувствовав поддержку мастера. А другие ребята надулись на Семена Григорьевича. Первый же успех окрылил Кирюшку, и он попробовал увеличить подачу фрезы. Высокие скорости сначала парню не давались, но Семен Григорьевич помог ему улучшить закалку фрезы, и дело пошло на лад.
Коля Савин и другие ребята совсем забыли дорогу к дому мастера, а благодарный Кирюшка стал частым гостем. По воскресеньям они даже ходили вместе в баню, и Семен Григорьевич учил молодого фрезеровщика сложному парильному искусству. При всем том Семен Григорьевич ни разу не заговаривал с Кирюшкой о его затянувшейся ссоре с товарищами и из дипломатических соображений держался в цехе так, словно решительно ничего не случилось, хотя и страдал, видя, что «комсомол» отвернулся от него. Он все ждал, что ребята в конце концов поймут свою промашку и прежняя дружба у них восстановится.
Екатерина Захаровна заприметила, что с мужем творится что-то необычное. Но на вопрос ее, почему их перестал навещать Коля Савин, Семен Григорьевич ответил самым правдивым своим голосом, что Коля держит сейчас трудные экзамены в вечерней школе, — и Екатерина Захаровна совершенно успокоилась.
Непоседа Кирюшка поведал Семену Григорьевичу новый свой замысел: поставить возле себя еще один фрезерный станок. Кирюшка уверял, что он успешно справится с работой и на трех станках. Семен Григорьевич видел: парень хочет своей отличной работой пристыдить других ребят и заставить их поскорее мириться. И конечно же он стремился выйти победителем в затянувшейся ссоре. По человечеству, все это было понятно, а учитывая зеленую Кирюшкину молодость, даже и простительно, но Семен Григорьевич привык заботиться о процветании всего своего участка и посоветовал нетерпеливому Кирюшке повременить, пока и Коля Савин освоит работу на двух станках.
Однако о горячем желании Кирюшки каким-то образом узнал начальник цеха, больше всего на свете любящий, чтобы под его руководством происходили всякие громкие дела, которые могли бы попасть на газетные страницы и принести ему славу. До этого, казалось, он совсем не замечал всей затеи Семена Григорьевича, а тут сразу оживился и настоял на том, чтобы новатору дали третий станок.
И надо же было случиться так, что как раз накануне того дня, когда Кирюшка должен был начать работу на трех станках, Семен Григорьевич неожиданно заболел.
То ли сквозняком его продуло, то ли глубже, чем надо, глотнул он морозного воздуха, то ли микроб какой подлый его укусил, — но Семен Григорьевич вдруг занемог посреди рабочего дня. Он переборол себя и выстоял до конца смены, а дома ему стало еще хуже. Его знобило, в костях поселилась сладкая и томительная ломота, так что все время хотелось потянуться, а во рту стоял противный металлический вкус, будто за щеку сунули медную монету.
Встревоженная Екатерина Захаровна послала соседскую девочку за Кондратом Ивановичем. Врач вскоре явился с потертым кожаным саквояжем — серьезный и деловой, совсем не похожий сейчас на того Кондрата Ивановича, который приходил по воскресеньям играть в шашки.
Хмурясь, Кондрат Иванович смотрел язык Семена Григорьевича, щупал пульс холодной с мороза рукой, выстукивал больного костлявым звонким пальцем. Все это он проделал строго, немного даже официально, чтобы Семен Григорьевич проникся уважением к его профессии и понял наконец: Кондрат Иванович потому, может быть, и в шашки играет неважно, что знает слишком много других, гораздо более полезных для человечества вещей. Семен Григорьевич запоздало пожалел, что так безбожно обыгрывал Кондрата Ивановича, и, чувствуя угрызения совести, дал себе слово после выздоровления проиграть врачу первую же партию.
— Что ж, старина, поболеем! — окончив осмотр, с напускной докторской бодростью сказал Кондрат Иванович, словно сообщал Семену Григорьевичу приятную новость или приглашал его на увеселительную прогулку. — Ничего серьезного нет, а с недельку придется полежать дома…
Екатерина Захаровна, узнав, что супруг болен неопасно, перестала волноваться. Она считала, что Семен Григорьевич, будучи здоровым, несколько притесняет ее, и теперь, пожалуй, была даже довольна, что беспомощный муженек находится в полной ее власти и она может командовать им, сколь ее душеньке будет угодно.
Для Семена Григорьевича настало тяжелое время. Его пичкали таблетками и микстурами по рецепту Кондрата Ивановича. Екатерина Захаровна тоже не сидела без дела и норовила испробовать на нем все свои врачебные знания, почерпнутые в амбулаторных очередях. Семен Григорьевич видел, что для супруги болезнь его является чем-то вроде зачетного экзамена по всему курсу медицинских наук.
Знаменитая жестянка из-под печенья и картонный «филиал» переселились на стол поблизости от кровати больного. Они все время стояли открытыми, готовые в любую минуту потчевать Семена Григорьевича всевозможными лекарствами и снадобьями. Екатерина Захаровна натирала мужа на ночь козьим салом, ставила банки, поила какой-то противной пахучей жидкостью, которую почтительно именовала «бальзамом». Видом своим бальзам напоминал деготь, а по вкусу сильно смахивал на чернила, настоянные на перце. Бальзам этот был настолько несъедобен, что, по мнению Семена Григорьевича, целебные свойства его имели характер исключительно психологический: бедняга, проглотивший хоть единую ложку бальзама, неминуемо приложит все усилия, чтобы никогда больше не болеть и не подвергаться угрозе пить эту отраву вторично.
Уже на другой день утром Семену Григорьевичу стало лучше. Помогло ли совместное лечение Кондрата Ивановича с Екатериной Захаровной или крепкий организм брал свое, но так или иначе озноб почти прошел и лишь ломота в костях стала еще слаще и томительней. Не привыкшему к безделью Семену Григорьевичу нудно было день-деньской лежать в постели. Одолевали разные невеселые мысли: о своей старости, о затянувшейся размолвке в цехе, о равнодушии детей.
Ему вдруг очень захотелось именно сегодня получить письмо от родного человека, который уважает и любит его не только за труд на заводе, а просто так, по-родственному, не рассуждая и не прикидывая по-бухгалтерски его достоинств и недостатков. Он с нетерпением ожидал прихода почтальона, но тот принес лишь газету. Семен Григорьевич прочитал газету всю целиком — от передовой до объявлений о разводе. И хотя в нынешнем номере было несколько дельных статей, и зубастый фельетон, и удачная карикатура, но даже такая интересная газета не смогла заменить Семену Григорьевичу коротенького письмеца, написанного родной рукой.
Время ползло на самой тихой больничной скорости. И чего только не передумал он за день!
Многое воспринималось сейчас совсем не так, как вчера и позавчера, когда Семен Григорьевич был здоров. У него появилось такое чувство, будто привычный и давно обжитый им самокат, который месяцы и годы мчал его все вперед и вперед сквозь житейскую сутолоку, вдруг остановился на полном ходу, — и вот теперь он озирается в незнакомой местности, не зная, как быть дальше. Иные заводские заботы, которые еще вчера казались Семену Григорьевичу очень важными, теперь как-то померкли, отодвинулись в сторону. Изредка он прихварывал и раньше, да и с заводом расставался каждый год на время отпуска, но такого с ним еще никогда не приключалось. «Совсем дряхлый стал!..» — тоскливо думал Семен Григорьевич.
Вспоминалось все больше печальное. Как живой встал вдруг в памяти сын Павлик, не вернувшийся с войны. При жизни Павлик был таким же, как другие сыновья и дочери, но сейчас он казался Семену Григорьевичу добрее и сердечней. Семен Григорьевич невольно наделял его всеми теми качествами, каких так не хватало ему в других детях. Верилось, что уж Павлик, останься он в живых, не покинул бы отца с матерью на старости лет, жил бы с ними под одной крышей, а если б и уезжал иногда по делам службы в командировки, то конечно же писал бы им часто письма — и каждое не меньше чем на четырех страницах…
К вечеру Семен Григорьевич приободрился, ожидая, что после работы его обязательно навестит кто-нибудь из заводских знакомых. На приход Коли Савина и других ребят он, признаться, не очень-то рассчитывал, но Кирюшку-новатора ждал с минуты на минуту.
«Эх, не вовремя я свалился…» — пожалел Семен Григорьевич и тут же припомнил, что всю свою жизнь почему-то болел удивительно не вовремя.
Уже давно вернулся с работы сосед-счетовод, а Кирюшки все не было. «Или собрание срочное, — решил Семен Григорьевич, — или не осилил Кирюшка трех станков, вот и не хочет меня огорчать: парень он деликатный…»
Поздно вечером Семена Григорьевича посетил сын Петр. Он вошел в комнату, где лежал отец, встревоженным, но увидел его — и сразу успокоился. Семен Григорьевич полулежал в постели и скорее был похож на отдыхающего после работы человека, чем на больного. Петр присел у изголовья и спросил отца о самочувствии, машинально взглянув при этом на ручные часы. «Засек время!» — подумал Семен Григорьевич, и ему что-то расхотелось распространяться о своем здоровье. Петр заговорил о больших выгодах, которые сулит городу новая водонапорная башня, а с башни перекинулся на школьные успехи своего сына Вити. На прощанье он попросил Семена Григорьевича беречь себя. У родителей Петр пробыл всего минут двадцать и за это время трижды взглянул на часы — такой занятой был он человек.
На следующий день Семен Григорьевич крепко заскучал. Екатерина Захаровна и слушать не хотела о том, чтобы он встал с постели раньше, чем она испробует на нем все свои лекарства. Плотно позавтракав жареной картошкой с маринованными грибами (Семен Григорьевич был человек простой и, болея, никогда не терял аппетита), он стал думать, как бы убить время. Читать было нечего: как назло, взятую в библиотеке книгу — «Записки охотника» Ивана Сергеевича Тургенева — он прочитал перед самой болезнью, а обменять не успел. От нечего делать Семен Григорьевич стал слушать подряд все детские радиопередачи и до того дослушался, что ему начало казаться, будто на груди у него вырос пионерский галстук.
На самом интересном месте нанайской сказки на всю квартиру запел-залился звонок, заглушая рев тигра в репродукторе. Кирюшка в рабочее время прийти не мог, да и звонки были настойчивые, властные, — чувствовалось, что на кнопку нажимает начальственная рука. «Кого еще нелегкая принесла? — подумал Семен Григорьевич. — И поболеть спокойно не дадут!» Екатерина Захаровна вышла открыть дверь и вернулась с председателем цехкома, которого Семен Григорьевич недавно ругал на профсоюзном собрании за бездеятельность. Нельзя сказать, чтобы председатель был ленив или отлынивал от работы. Нет, ему случалось и недосыпать и недоедать, он и худел и горел на работе, но толку от всего этого было все-таки мало. На свою беду, председатель цехкома принадлежал к той категории работников, которые главным в любом деле считают отчетность. Он так боялся пропустить и не учесть самое малое дельце, совершенное под его руководством цехкомом, что учет этот пожирал все его время и недюжинную энергию, и у него уже не оставалось ни времени, ни сил для самой профсоюзной работы. Как раз за это Семен Григорьевич и критиковал его на последнем собрании.
Председатель спросил Семена Григорьевича, вполне ли обеспечен он квалифицированной медицинской помощью и нет ли у него каких претензий к цехкому — например, по вопросу диетпитания. И хотя он ни разу не заикнулся о критическом выступлении Семена Григорьевича, мастер хорошо видел, что председатель ни на секунду не забывает о том выступлении. Ему доставляла истинное удовольствие мысль, что он такой великодушный: Семен Григорьевич его критиковал, а он вот, как ни в чем не бывало, пришел к нему на дом, на деле доказывает сварливому мастеру, что цехком не бездействует и внимателен к нуждам рабочих. Семен Григорьевич вдруг заподозрил, что на ближайшем же отчетном собрании председатель не позабудет упомянуть и про это свое посещение.
— Спасибо, что пришел, а только помощи мне никакой не надобно, — твердо сказал он. — Зарплаты на харчишки хватает, а медициной обеспечен даже в избытке!
Председатель цехкома ретировался несолоно хлебавши и решив, что Семена Григорьевича на старости лет обуяла несусветная гордыня.
Только после его ухода Семен Григорьевич спохватился, что упустил возможность обменять книгу в библиотеке. Но, подумав хорошенько, он пришел к выводу, что если б председатель, не дай бог, принес ему книгу, то в его отчете, в графе «наименование мероприятий, проведенных цехкомом за отчетный период», наверняка появилась бы строчка: «Снабжение книгами больного мастера С. Г. Федунова», а рядом, в графе «количество», стояло бы: «Книг принесено столько-то, всего страниц столько-то…»
«А ну его к лешему со всеми его мероприятиями!»— решил Семен Григорьевич и окончательно перестал жалеть, что не попросил председателя цехкома обменять ему книгу.
В полдень прибежал внук Витя — любимец Екатерины Захаровны. Его школа была неподалеку, и он частенько навещал деда с бабкой, зная, что всегда будет желанным гостем. Когда Витюк был помоложе, Семен Григорьевич охотно возился с ним и отвечал на его бесконечные пытливые вопросы: из чего сделана конфета, оконное стекло, снег, солнце? А потом как-то незаметно их дружба расклеилась, разговоры стали осторожные, натянутые. Витюк уже ходил в шестой класс, изучал разные физики-химии, и неученый, но самолюбивый Семен Григорьевич боялся в разговоре с ним нечаянно проявить свое невежество и навеки потерять уважение внука.
Витюк покрутился возле больного, рассказал о своих занятиях в кружке «умелые руки» при Доме пионеров и улизнул на кухню к бабушке. Екатерина Захаровна баловала внука, и у нее всегда хранился для него гостинец про запас. Семен Григорьевич с горечью отметил, что теперь Витюк говорит с ним лишь на бытовые и ремесленные темы, признавая здесь покамест его авторитет, а научные вопросы приберегает для беседы с другими, более грамотными людьми.
— Не скучай без нас, — сказала Екатерина Захаровна, заглядывая в комнату. — Я к зубному пошла, а Витенька меня проводит.
Семен Григорьевич остался в квартире один. По радио передавали музыку — какую-то нестройную, унылую, ничего не говорящую ни уму, ни сердцу. «Увертюра, должно быть…» — умудренно предположил Семен Григорьевич и выключил радио.
И сразу же скучная тишина навалилась на него, заложила уши. Семен Григорьевич встал с постели и оглядел комнату, выискивая, чем бы заняться, лишь бы не слышать этой тяжелой могильной тишины. Он уже хотел взять «Записки охотника» и приняться за них по второму разу, как вдруг увидел на комоде незнакомую толстую книгу с надорванным корешком. Книга эта была раза в два толще «Записок», и Семен Григорьевич сразу проникся к ней уважением.
«Наверно, Витюк свой учебник забыл, — подумал Семен Григорьевич, подходя к комоду. — Интересно, чему их в этом году в школе учат?..» Но книга оказалась совсем не учебником. На заглавном листе стояло: Жюль Верн, «Дети капитана Гранта», роман.
«Не рано ли внук за романы берется? — обеспокоился Семен Григорьевич. — Давно ли на четвереньках ползал!»
Как постоянный читатель библиотеки, Семен Григорьевич наловчился по внешнему виду книги безошибочно определять, интересная она или так себе. Наружность Витюкова романа была самая заманчивая: голубая некогда обложка, захватанная многими руками, давно уже приобрела прочный серый цвет, а уголки листов имели ту приятную глазу округлую форму, которая сказала читательскому сердцу Семена Григорьевича, что книгой этой насладилась уже не одна сотня человек.
Стоя в нижнем белье посреди комнаты, Семен Григорьевич раскрыл книгу наугад и прочитал страницу для проверки. Описано было извержение вулкана, но ничего такого, что могло бы развратить внука, придирчивый Семен Григорьевич не нашел. Он раскрыл в другом месте — и прямешенько угодил в морскую бурю. Ураган чудовищной силы нес корабль к береговым отмелям. У самого берега раскинулась тихая заводь, но корабль никак не мог пройти туда из-за огромных волн, которые неминуемо должны были разбить его об отмели. «Вот положение!» — обескураженно подумал Семен Григорьевич, принимая вдруг близко к сердцу чужую беду. Он поспешно перевернул страницу, чтобы узнать, что дальше будет. Все обошлось благополучно: капитан велел вылить за борт несколько бочек тюленьего жира, море на миг успокоилось и хотя сейчас же разбушевалось с новой силой, но корабль уже успел проскользнуть в заводь.
— Не знал я, что таким способом можно бурю утихомирить!.. — заинтересованно пробормотал Семен Григорьевич, будто был он не мастером машиностроительного завода, а по меньшей мере боцманом дальнего плаванья.
В третьем месте Семен Григорьевич прочитал о нападении на путешественников красных волков — агуаров. До самой этой минуты Семен Григорьевич и слыхом не слыхал об агуарах: все прежние годы он как-то обходился без них, разминулся с ними в жизни, а теперь подумал философически: «Сколько разной твари живет на свете!..»
Он решил, что книга эта ничуть не вредная, а даже полезная. Спросят Витюка на экзамене, какие бывают волки, — он всех наших серых перечислит, да и добавит: есть, мол, еще красные волки, прозываются — агуары. Молодец, скажет учитель, получай пятерку! «Хитро, бесенок, придумал, — одобрил внука Семен Григорьевич. — Вроде роман читает, а сам разные диковинки узнает. Сочетает, курицын сын, приятное с полезным!»
Семен Григорьевич захлопнул книгу и прищуренным недоверчивым взглядом посмотрел на профиль автора, нарисованный на обложке, выпытывая у него, не присочинил ли он, по своему писательскому обыкновению, чего-нибудь насчет бури и красных волков. Профиль Жюль Верна с окладистой бородой, энергичным лицом и устремленным вдаль взглядом внушил Семену Григорьевичу полное доверие. Ему особенно понравилось, что автор — не мальчишка какой-нибудь, который недорого возьмет и соврать, а человек, поживший на свете и, может быть, даже его одногодок. У Жюль Верна было простое мужиковатое лицо, и Семену Григорьевичу он вдруг показался похожим на мастера Зыкова.
Подивившись неожиданному сходству, Семен Григорьевич лег на кровать, распахнул книгу и стал читать с самого начала. Читалось легко, печать была не мелкая, как раз по стариковским глазам Семена Григорьевича. Текст часто перемежался картинками, и Семен Григорьевич имел счастливую возможность на каждом шагу проверить, правильно ли он представляет себе все то, о чем пишется в книге.
Но совсем не в картинках тут было дело! Не успел Семен Григорьевич опомниться, как очутился в самой гуще невероятных событий: приключений было так много, что едва он успевал успокоиться после одного, удачно окончившегося, как сейчас же наступало новое, еще более чудесное. Еще ни разу в жизни Семен Григорьевич не читал таких книг и даже не подозревал об их существовании.
Вместе с героями романа он плыл по океану и запросто ловил на крюк с салом огромных акул. Когда дело дошло до расшифровки полустертых водой записок, Семен Григорьевич от всей души пожалел, что не обучен иностранным языкам и ничем не сможет помочь пассажирам яхты «Дункан».
К возвращению Екатерины Захаровны от зубного врача Семен Григорьевич узнал кучу интереснейших и преполезнейших вещей, которые очень могли бы ему пригодиться, если б он на старости лет пустился вдруг в кругосветное путешествие. Екатерина Захаровна не учла всего этого, и ей сильно не понравилось, что муженек благодушествует за книгой: раз больной — так должен болеть, а не развлекаться книжками, — тут тебе не читальня! Она неодобрительно косилась на Семена Григорьевича, укоризненно гремела на кухне посудой, но, зная упрямый нрав своего благоверного, отнять у него книгу даже и не пробовала.
Семен Григорьевич читал до самого обеда и отхватил без малого сотню страниц. Он отложил книгу лишь тогда, когда Екатерина Захаровна поставила перед ним налитую вровень с краями тарелку борща.
— Постыдился бы в свои годы такую ерунду читать! — сказала супруга, рассматривая картинки в книге.
— Много ты в книгах понимаешь! — обиделся Семен Григорьевич и ткнул пальцем в надпись на обратной стороне заглавного листа, где черным по белому было пропечатано: для старшего возраста.
— Так это же для детей старшего возраста! — догадалась Екатерина Захаровна.
— А где тут написано — для детей? — хитро вопросил Семен Григорьевич. — Где? Прочитала бы сама — так увидела…
Екатерина Захаровна презрительно фыркнула:
— Есть у меня время глупые твои книжки читать! А в магазин кто будет ходить, полы мыть, обед для тебя, читателя, готовить? Кто? Может, этот твой… Жулик Верный?
Семен Григорьевич открыл было рот, собираясь вполне резонно заметить, что тот же обед она готовит не только для него, а и для себя, но решил, что тогда спор разгорится пуще прежнего, и благоразумно промолчал.
— То-то! — торжествующе сказала Екатерина Захаровна и подлила мужу в тарелку половник горячего борща, чтобы он видел, что никакой обиды на него она не держит и великодушно прощает ему все его заблуждения.
После обеда Семен Григорьевич снова взялся за книгу, а Екатерина Захаровна уселась шить ему теплую фланелевую рубашку, чтобы он не простужался, раз не умеет болеть. По простоте душевной она думала, что муженек лежит в трех шагах от нее, и не догадывалась, что он, в поисках капитана Гранта, рыщет сейчас за тридевять земель от родного дома.
Семен Григорьевич на яхте «Дункан» быстренько пересек Атлантический океан, узким Магеллановым проливом протиснулся в Тихий и высадился на далеком чилийском берегу. Путеводная тридцать седьмая параллель привела его вскоре на вершину Кордильеров. Тут, по воле Жюль Верна, который все время заботился о том, чтобы Семену Григорьевичу не скучно было путешествовать, его тряхнуло маленько землетрясением. На оторвавшемся куске горы Семен Григорьевич вместе с отважными путешественниками стремительно спустился с заоблачных высот и благополучно, без единой царапины, очутился в аргентинской прерии.
Одно несчастье за другим обрушивалось на спутников Семена Григорьевича, испытывая их мужество. На равнине их настигло наводнение, они потеряли лошадей и чудом спаслись на гигантском дереве омбу — мокрые и голодные посреди бушующей стихии. Но Жюль Верну и этого показалось мало: он зажег дерево молнией, а воду вокруг наполнил крокодилами. «Безжалостный ты человек!» — осудил автора Семен Григорьевич. На миг он испугался, что на этот раз героям не выкрутиться из беды: одни сгорят, другие утонут, третьих съедят прожорливые крокодилы. Но тут, как раз вовремя, ему пришла в голову спасительная мысль: о чем же тогда будет повествоваться в оставшейся части книги, если все герои сейчас погибнут? Семен Григорьевич прикинул на глаз, что не прочитано еще добрых две трети, и сразу успокоился.
И он не ошибся. Ко всем прежним злоключениям Жюль Верн добавил еще и смерч, и эта последняя беда неожиданно обернулась для горемычных героев романа благодатной своей стороной. Подхваченное налетевшим смерчем, дерево рухнуло в воду, распугало крокодилов и, погасив огонь, прямым ходом поплыло к сухой земле, куда в самом скором времени и доставило всех путешественников в полной целости и сохранности.
— Чтоб тебя! — сказал Семен Григорьевич автору с восхищением и укором за только что пережитые волнения.
На минуту он даже прикрыл книжку, чтобы полюбоваться профилем Жюль Верна на обложке. Профиль по-прежнему, как ни в чем не бывало, спокойно смотрел вдаль, обещая Семену Григорьевичу впереди еще и не такие приключения. И покоренный Семен Григорьевич одними губами, чтобы не подслушала любопытная Екатерина Захаровна, прошептал признательно:
— Хитрован ты!..
Кирюшка не явился и в этот день. Зато под вечер нежданно-негаданно пришел навестить больного мастер Зыков. Боясь насмешек, Семен Григорьевич проворно сунул книгу под подушку.
Как всегда неторопливый и неразговорчивый, Зыков молча снял в передней полушубок, причесал сбившиеся под шапкой волосы, расправил окладистую бороду и вошел к больному. Он молча и с преувеличенной осторожностью пожал Семену Григорьевичу руку и сел на заскрипевший под ним стул. Зыков и не подумал утешать больного дружка и говорить ему разные ободряющие слова, предсказывая скорое выздоровление. Всем этим, может быть, и следовало бы заниматься каким-нибудь новоиспеченным друзьям, но Зыков знал Семена Григорьевича без малого полвека, и дружба их не нуждалась во внешних проявлениях. Иные, глубинные источники питали ее.
Они без слов понимали друг друга и ценили это понимание. Случалось, работая в разных сменах, они не виделись месяцами, но это не расхолаживало их дружбы. Каждому из них достаточно было знать, что в одно время с ним живет верный дружок, чтобы в трудную минуту чувствовать его рядом. Если тот не дает о себе знать — значит, у него все в порядке. А стрясется с тобой какая беда — так он первый придет с советом и помощью.
Оба мастера никогда не говорили о своей дружбе, не клялись друг другу в верности, и со стороны могло даже показаться, что ничто прочное их не связывает. Дружба их выглядела холодноватой, но под этим наружным холодком было скрыто больше внутреннего жара, чем у иных вспышкопускателей. Не слишком зоркий посторонний глаз замечал у них одну лишь долголетнюю привычку друг к другу, и многие из молодых рабочих Семена Григорьевича очень удивились бы, узнав, что их мастер крепко дружит с мастером соседнего участка.
Взаимное уважение не мешало им подшучивать друг над другом. Зыков боялся, что Семен Григорьевич вскоре ослепнет, читая свои толстенные книги, и, зная банные страсти дружка, стращал его тем, что когда-нибудь он запарит себя до смерти. В свою очередь Семен Григорьевич опасался, что несчастная жена Зыкова в конце концов онемеет, живя так долго с молчаливым супругом, и предсказывал приятелю, что когда тот исчерпает все праздники в календаре, то начнет пить по будничным дням и на старости лет сопьется самым жалким образом. Но стариковские шутки эти они позволяли себе лишь наедине друг с другом, и каждый из них горой бы встал на защиту дружка, если б кто-нибудь посторонний осмелился сказать нечто подобное.
Все меньше и меньше оставалось в живых их одногодков, и они оба понимали, что для них теперь самое пустяковое недомогание — звонок оттуда. Зыков видел, что на этот раз Семен Григорьевич выкрутился, надеялся, что они с ним выкрутятся и еще не раз, но стоило ли говорить обо всем этом, ежели оно и так все было ясно?..
— Как там завод, все еще вверх трубами? — спросил Семен Григорьевич, издалека подводя разговор к Кирюшке.
— Дымит.
— Ну, а комсомол мой как?
— Гремит.
Семен Григорьевич нетерпеливо приподнялся на локте.
— Да что ты заладил!.. У Кирюшки дела как? Сильно опозорился со своими тремя станками или стерпеть можно?
На невозмутимом лице Зыкова отразилось нечто похожее на удивление. Он открыл было рот, собираясь что-то сказать, но раздумал и молчком вытащил из кармана свернутую заводскую многотиражку. На первой странице газеты красовался снимок: Кирюшка в гордой позе стоял у своего шлицефрезерного станка, а начальник цеха добрым дядей выглядывал из-за его плеча и покровительственно улыбался. Семен Григорьевич понял — никакого провала у Кирюшки не было, на трех станках он работает успешно.
— Вчера Кирюха твой по радио выступал, делился опытом, а сегодня его прямо в цеху кинохроника снимала… — Зыков передохнул после необычно длинной для него фразы и добавил: — Для потомства… — Подумал и еще сказал, чтобы порадовать Семена Григорьевича: — В гору пошел твой выученик, Сеня!
Семен Григорьевич сердито засопел, но промолчал: ему стыдно было признаться старому приятелю, что знаменитый Кирюшка за два дня не выбрал куцей минуты забежать проведать больного мастера. Он догадывался, что начальник цеха кинохроникой да газетной славой сбивает парня с толку. На своем веку Семен Григорьевич уже не раз видел, как внезапно пришедшая слава кружит голову хорошим ребятам. Но Кирюшка-весельчак, Кирюшка — открытая душа, как легко он клюнул на эту мелкую удочку!..
Меж тем Зыков осмотрел лекарства на столе, насмешливо хмыкнул и спросил презрительно:
— Лечат?
Семен Григорьевич махнул рукой.
— Я тоже для тебя лекарство прихватил… — многозначительно сказал Зыков и приоткрыл борт своего широкого пиджака. Во внутреннем кармане белоголовым птенцом в гнезде уютно сидела небольшая аккуратная бутылочка, известная в народе под ласкательными именами: косушка, четвертинка, чекушка и просто — маленькая. — Раздавим за твое выздоровление?
— Придется… — кротко ответил Семен Григорьевич, тронутый тем, что его выздоровление Зыков приравнивает к большим праздникам.
Не откладывая дела в долгий ящик, Семен Григорьевич тихонько встал с постели, сполоснул стакан из-под бальзама и вылил воду в фикус, от всей души надеясь, что бальзам, целебный для человека, не повредит и бессловесному растению. Но друзья совсем позабыли о Екатерине Захаровне, бывшей все время начеку после прихода ненавистного ей пьянчужки Зыкова. Она незаметно вошла в комнату и схватила со стола заветную бутылочку.
— Тетя Катя, всего-навсего маленькая! — взмолился Зыков, но Екатерина Захаровна была непоколебима, на все уговоры «не лютовать» и «поиметь совесть» лишь вертела головой, как заведенная, и удалилась на кухню с добычей в руке.
Зыков почесал в затылке и сказал уважительно:
— Серьезная у тебя жена!
Потом он на цыпочках подкрался к кухонной двери, закрыл ее на крючок и для верности подпер шваброй. После этого Зыков молча вынул из другого кармана вторую «маленькую», быстро, без лишней канители, распечатал ее точным ударом ладони в донышко и стал осторожно лить холодно булькающую водку в стакан, смотря прищуренным глазом на свет, чтобы разделить драгоценную влагу поровну.
— Пей ты первый, — предложил Семен Григорьевич, — может, у меня что-нибудь заразное.
— Через водку никакая зараза не передается! — убежденно сказал Зыков, протягивая стакан приятелю.
Почуяв недоброе, Екатерина Захаровна забарабанила в закрытую дверь.
— Не ломай домишко, тетя Катя: выпьем — сами откроем, — беззлобно посоветовал Зыков.
И позже, когда дверь была открыта и разгневанная Екатерина Захаровна, ворвавшись в комнату, усердно ругала мужское племя, обзывая поголовно всех его представителей горькими пьяницами и подзаборными забулдыгами, Семен Григорьевич с Зыковым преданно смотрели друг на друга подобревшими после водки глазами и особенно сильно, как во всякую минуту испытаний, чувствовали всю красоту и прочность своей дружбы. Екатерина Захаровна разошлась не на шутку и честила их на чем свет стоит, но приятели скромно и величественно молчали, считая ниже своего достоинства отвечать на ее ругань.
Провожая угомонившуюся в конце концов Екатерину Захаровну глазами, Зыков повернулся в профиль к Семену Григорьевичу, и тот вздрогнул: так сильно был похож его одногодок на Жюль Верна. Подумалось: вот живет на свете человек и даже не подозревает о своем чудесном сходстве. Спеша доставить дружку удовольствие, Семен Григорьевич сказал:
— Есть один заграничный писатель, книжки про заморские путешествия пишет, а обличьем сильно на тебя смахивает!
— Все может быть… — ничуть не удивившись, ответил Зыков, словно всю жизнь подозревал нечто подобное, и стал прощаться.
Уже облачившись в полушубок, он вдруг спросил:
— Помнишь, мы когда-то праздновали низвержение самодержавия?
— Это Февральскую-то революцию?
— Должно, ее… Не знаешь, на какое число она приходится? Я что-то запамятовал.
— Раз февральская — так, значит, в феврале, — резонно рассудил Семен Григорьевич.
— Уточнить это дело надо… — сказал Зыков, и Семен Григорьевич понял, что дружку тесным уже стал нынешний круг отмечаемых им праздников и он снова намеревается расширить его.
После ухода Зыкова черная Кирюшкина неблагодарность во весь свой рост представилась Семену Григорьевичу. Закрутили парня! Семен Григорьевич уже предвидел, как стыдно станет Кирюшке, когда развеется первый угар славы и он поймет всю подлость своего поведения. Интересно, что он тогда сделает? Упрется на содеянном или, припомнив все былое добро, сам явится к нему с повинной головой?..
Чтобы пронырливая Екатерина Захаровна не догадалась, как сильно обидел его Кирюшка, Семен Григорьевич снова взялся за книгу. Читать ему сейчас не очень-то хотелось, но не любил он ничего бросать на полпути и всегда доводил начатое дело до конца. Сначала читал он рассеянно, но вскоре удивительные приключения захватили его, и Семен Григорьевич с пробудившимся интересом стал следить за разворотом событий, хотя и не испытывал больше прежней безоблачной радости, словно Кирюшка своим вероломством отравил и самый воздух, которым дышал он.
Весь день Екатерина Захаровна скрепя сердце терпела самоуправство больного. Зато вечером она взяла реванш: так сильно натирала на сон грядущий несчастного Семена Григорьевича козьим салом, будто хотела живьем содрать с него кожу. Ей не терпелось доказать несознательному мужу: он больной, а она его лечит и может сделать с ним все, что ей заблагорассудится, в гибких пределах медицинской науки, в которой он ровным счетом ничего не понимает, несмотря на всю свою деловитость и чтение толстых книг — и взрослых и детских.
Она нарочно легла пораньше спать, чтобы положить конец затянувшемуся чтению. Семен Григорьевич попробовал было запротестовать, но Екатерина Захаровна деспотически погасила свет, и ему пришлось подчиниться.
Семен Григорьевич долго не мог заснуть. В темноте он остался наедине со своими мыслями и думал сразу обо всем: о запропавшем капитане Гранте, о верном друге Зыкове, о Кирюшке-ветрогоне. Мысли были ночные, длинные. Екатерина Захаровна неподвижно лежала рядом, но Семен Григорьевич, хорошо изучивший жену за годы семейной жизни, в точности знал, что она тоже не спит и, по своему жестокому обыкновению, ждет, когда он покается во всех дневных грехах.
Видит бог, каяться Семену Григорьевичу было не в чем. Но и на супругу он не сердился, признавая, что по-своему она тоже права. Он от всей души пожалел, что Екатерина Захаровна не спит из-за него, мается, а годочки у нее не маленькие. Ему вдруг захотелось порадовать не читающую книг, погрязшую в будничных делах подругу жизни какой-нибудь возвышенной поучительной историей. За примером не надо было далеко ходить.
— Слышь, Захаровна, — вкрадчиво начал Семен Григорьевич, предвкушая, как сильно удивится жена, когда дослушает его до конца, — есть такая хищная рыба — акула. Вроде щуки, только в сто раз больше… А может, и в двести! Так вот, поймали раз акулу, распороли ей брюхо, а там — бутылка…
— Тебе бы все про бутылку! — злопамятно сказала подруга жизни.
Семен Григорьевич смущенно крякнул и отвернулся к стене.
Еще не переступив порога, Витюк крикнул встревоженно:
— Дедушка, я у вас вчера книгу не позабыл?
Увидев свою книгу в руках Семена Григорьевича, внук успокоился за целость и сохранность библиотечного имущества и в то же время поразился, что его книгу читает престарелый дед.
— Да разве вам интересно? — полюбопытствовал он. — Это же вовсе молодежная книга. Ее все в детстве читают! Разве вы не читали?
— Не читал, — признался Семен Григорьевич. — Не пришлось как-то…
Витюк вдруг вспомнил рассказы отца о том, что в его возрасте дедушка уже работал на заводе и даже участвовал в забастовке, а позже, в семнадцатом славном году, был красногвардейцем. А он вздумал упрекать деда, почему тот не прочитал в свое время детскую книжку! Витюк виновато прикусил язык и с почтительным интересом посмотрел на Семена Григорьевича, видя сейчас в нем не дедушку, а живого представителя героического российского пролетариата, который завоевал для него счастливую жизнь.
Семену Григорьевичу не в новинку были подобные взгляды: молодые рабочие на заводе не раз глазели на него таким образом, выводя мастера из терпения. Он считал чистым безобразием, когда человека при жизни производят вдруг в какие-то представители — хотя бы и самые почетные. Вот помрет — тогда делайте, что хотите, а пока оставьте старика в покое!..
Витюк клялся, что должен сегодня же вернуть книгу в библиотеку, но ему как-то совестно было огорчать бывшего красногвардейца, и действовал он нерешительно. Семен Григорьевич, похвалив читательский вкус внука, без особого труда выговорил себе право держать книгу до завтрашнего вечера.
Интерес к одной и той же книге перекинул между старым и молодым читателями невидимый мостик, и Витюк, как равный равного, спросил деда:
— А на самых интересных местах вы вперед не заглядываете, чтобы поскорей узнать, чем кончится?
— Что ты? Как можно! — запротестовал Семен Григорьевич, но глаза свои почему-то отвел в сторону…
Вечером Екатерина Захаровна пожаловалась Кондрату Ивановичу, что супруг ее совсем отбился от рук и целыми днями напролет читает глупую книжку. И ещё она добавила тем тонким, как бы сдавленным от почтения голосом, который сам собой появлялся у нее, стоило лишь ей заговорить о медицине, что, по ее мнению, это неразумное чтение сводит на нет все благодатное действие лекарств и может привести ослабленный болезнью организм Семена Григорьевича к хроническому малокровию.
Кондрат Иванович засмеялся своим скрипучим смехом и сказал легкомысленно:
— Пусть читает сколько хочет, лишь бы раньше срока не выходил из дому!
Екатерина Захаровна надулась от обиды и усомнилась в медицинских познаниях Кондрата Ивановича, а Семен Григорьевич в благодарность предложил врачу сыграть в шашки.
Он все время помнил о недавнем своем решении проиграть Кондрату Ивановичу, но осуществить этот хитрый замысел не оказалось никакой возможности. Когда Семен Григорьевич зорким чемпионским глазом видел, что очень даже просто можно сразить две-три пешки противника или пробраться в дамки, он не в силах был удержаться, чтобы не совершить этого. Не его вина, что все в своей жизни привык он делать добросовестно, в полную меру сил, и играть хуже, чем умел, был прямо-таки не в состоянии. Ему легче было на словах признать, что Кондрат Иванович играет в сто раз лучше его, чем на деле проиграть ему хоть одну партию.
Презирая себя за жадность, Семен Григорьевич первую партию закончил вничью, а вторую выиграл и даже запер Кондрата Ивановича в «нужничок» — вместе с его «Павлом Буре» и высшим образованием.
— Пошел на поправку! — весело сказал Кондрат Иванович, довольно удачно делая вид, что самолюбие врача, вылечившего больного, пересиливает в нем обиду побежденного игрока.
Не успела Екатерина Захаровна закрыть за Кондратом Ивановичем дверь, как снова позвонили. Звонок был тихий, неуверенный. Сердце Семена Григорьевича сдвоило удар: Кирюшка! Щелкнул дверной замок — и Семен Григорьевич услышал в передней глуховатый голос Коли Савина.
Уж кого-кого, а Колю Савина он никак не ждал. Пришел парень, не посмотрел на обиду… Семен Григорьевич смахнул слезу-горошину, подумал: «Слаб стал!»
Екатерина Захаровна встретила Колю ласково: она любила, когда их навещали молодые рабочие, — то ли потому, что после отъезда своих детей скучала по юным лицам, а может, еще и потому, что бессознательно видела в этих посещениях признание особых заслуг Семена Григорьевича, подтверждение того, что они с мужем не даром прожили свой век на земле, есть кому помянуть их добрым словом.
— Как экзамены, Коля? — спросила она токаря, помогая ему пристроить на вешалке пальто.
— Какие экзамены? — опешил Коля Савин.
— Как какие? А в вечерней школе?
Коля Савин догадался, что Семен Григорьевич экзаменами объяснил его отсутствие во время размолвки, и, выручая мастера, сказал:
— Ах, в школе… На будущей неделе начнутся, день и ночь зубрю, боюсь срезаться!
— А ты не бойся, — сердобольно посоветовала Екатерина Захаровна. — Учи все, что положено, и ничего не бойся!
— Так и придется… — согласился Коля Савин, стыдясь, что обманывает добрую Екатерину Захаровну.
Семен Григорьевич, слышавший весь разговор, с облегчением перевел дух. Он подумал признательно, что мужчины, настоящие мужчины, даже не сговариваясь меж собой, всегда поймут друг друга, — поймут и вызволят из беды.
Коля Савин долго откашливался перед дверью и наконец вошел к больному. Семен Григорьевич сидел на кровати и, может быть, потому, что смотрел он на своего любимого ученика снизу вверх, — взгляд его казался виноватым. Коля поздоровался с мастером, неловко положил на стол плоскую коробку, перевязанную нарядной голубой лентой, и присел на кончик стула. Долгую минуту они стесненно молчали.
Выручила их коробка, принесенная Колей. Она покоилась на столе скучным серым дном кверху и, судя по некоторым признакам, содержала в себе нечто кондитерское. Лента на коробке была такой праздничной голубизны, что невольно притягивала взгляд Семен Григорьевич покосился на ленту, и Коля Савин обрадовался законному поводу начать разговор.
— Вам от всех наших ребят… — стыдливой скороговоркой сказал он, пододвигая коробку мастеру.
Семен Григорьевич строго посмотрел на пеструю картинку на крышке и спросил шепотом:
— Что там?
— Конфеты, — так же шепотом ответил Коля Савин. — Шоколадные..
— А вот это зря! — рассердился Семен Григорьевич. — Эх ты, а еще токарь: кто же больным старикам конфеты носит? Да у меня от этого шоколада всегда изжога приключается. Как поем — так изжога!
Семен Григорьевич презрительно щелкнул по крышке пальцем, будто всю жизнь только и питался фигурным шоколадом.
— Мы сначала цветов хотели купить, да нигде не нашли: не сезон…
— Цветы! — фыркнул Семен Григорьевич. — Что я, барышня какая, чтобы цветочки нюхать?! Вижу, недобираешь ты в этом вопросе, Коля!
— Недобираю… — признался Коля Савин. — Нас этому никто не учил. В ремесленном много наук проходили— и математику и технологию металлов, а какой подарок больному мастеру принести — про это не говорили… — Коля помолчал и спросил на будущее: — А что в таких случаях лучше всего приносить?
— А я почем знаю? — отмахнулся Семен Григорьевич. — Если б я дарил, так знал бы, а сейчас и голову ломать не стану!
— Как же теперь быть? — вслух подумал озабоченный Коля Савин. — Не нести же конфеты назад, меня ребята засмеют!
— Назад нести негоже, — согласился Семен Григорьевич и добавил доверительно: — А мы вот как сделаем: попросим Захаровну вскипятить чайку да все втроем и навалимся на шоколадные. Авось изжога тогда оробеет!
Екатерина Захаровна ушла на кухню, и через минуту там басом загудел работящий примус. Семен Григорьевич любующимися отцовскими глазами оглядел ладную фигуру Коли Савина и сказал растроганно:
— Молодец, что пришел, молодец!
— Мы с ребятами собирались еще позавчера проведать вас, да побоялись…
— Уж не меня ли? — удивился Семен Григорьевич и невесело пошутил: — Неужто я для вас такой страшный стал?
— Что вы, Семен Григорьевич! И не стыдно вам? Все ребята вас любят… как и раньше. Мы потому не шли, думали застать здесь…
Коля Савин запнулся, не желая произносить ненавистное Кирюшкино имя. Семен Григорьевич понял его и сочувственно кашлянул.
— Та-ак… — раздумчиво сказал он. — А нынче что ж не побоялся ты с ним встретиться?
— Прояснилось кое-что. Попытались мы сегодня узнать у него про ваше здоровье, а он и говорит… В общем, догадались мы, что он к вам и носа не кажет.
— Что же Кирюшка молвил? Что?
Семен Григорьевич даже с кровати вскочил — так не терпелось ему поскорее узнать, почему Кирюшка отплатил черной неблагодарностью за все его заботы о нем.
Коля Савин замялся. Он давно уже чувствовал себя не в своей тарелке, а теперь совсем запутался. Говорить о Кирюшке хорошее Коля никак не мог, так как знал о нем одно лишь плохое; ругать же его при Семене Григорьевиче не хотелось, чтобы мастер не подумал, будто он сводит с Кирюшкой счеты.
— Руби сплеча, Никола! — приказал Семен Григорьевич. — Узнавать — так уж всю правду.
— Мне его слова и повторять-то неохота… В общем, распространялся он в том плане, что болезнь у вас дипломатическая, чтобы не отвечать за его работу, если он не управится с тремя станками…
Семен Григорьевич даже охнул, заслышав такое.
— И язык у него не отсох?
— Не отсох… — виновато ответил Коля Савин.
Семен Григорьевич опустил голову и закручинился.
— Да вы не огорчайтесь, — попытался утешить его Коля. — Он и раньше такие штучки отчубучивал. Мы ведь с ним в одном общежитии живем, пригляделся я к нему…
Коля Савин спохватился, что поругивает-таки Кирюшку, несмотря на данное самому себе слово не осуждать его в присутствии Семена Григорьевича и вообще отзываться о сопернике со студеной вежливостью. «Ну и черт с ним! — непоследовательно решил он. — Мне бы только деда нашего успокоить».
Семен Григорьевич рывком поднял голову.
— Слышь, Никола, а не завидуешь ли ты Кирюшкиной славе?
— Нечему завидовать, — твердо сказал Коля Савин. — Будут мне такую славу даром давать — и то не возьму!
— Что так? Не пойму я что-то тебя. Мне, к примеру, было бы любопытно на самого себя в кино поглазеть: на фотографиях красовался, а в кино помелькать не привелось… Чем же Кирюшкина слава плоха?
— Нечистай она… Вы по радио его выступления не слыхали? Жаль! Ведь он все себе приписал, будто сам предложил работать на двух станках и закалку фрезы для скоростного резания придумал. Все сам! Мы с ребятами слушали — и ушам своим не верили. Про вас он лишь в самом конце упомянул: «Кроме того, оказывал помощь мастер Федунов».
— Оказывал все-таки? — усмехнувшись, спросил Семен Григорьевич.
«Спокойный дед! — с уважением подумал Коля Савин. — Другой бы на его месте взвыл от обиды, а у него только глаза колючие стали».
— А может, не успел он всего по радио высказать? — заступился за Кирюшку все еще сомневающийся Семен Григорьевич. — Поторопили его, или растерялся с непривычки, не видя, кому говорит. А то и речь ему подсократили, чтобы не засорять приемники разными ненужными стариками… Мало ли что могло быть?
— Все руководство цеха отблагодарил, начиная с начальника и кончая профгрупоргом, который для него и пальцем не шевельнул, а про вас забыл. Нет, здесь тактика! — убежденно сказал Коля Савин. — Вас он больше всех опасался, не хотел славой поделиться — вот и зачеркнул. Очень уж кстати болезнь ваша тут ему подвернулась!..
Семен Григорьевич обескураженно покрутил головой, все еще не в силах свыкнуться с обидной новостью.
— А какой обходительный да ласковый был! — вспомнил он. — Встретит меня в проходной — так и засияет, будто я не мастер, а артистка фартовенькая из гортеатра. В трамвае всегда норовил билет мне купить, а в бане сам, без спросу, спину мне мочалкой тер, — ах, проныра!
Только сейчас Семен Григорьевич начал понимать, как ловко Кирюшка-пройдоха обвел его вокруг пальца. Непонятно было только, почему теперь он перестал юлить, пошел на разрыв. Семен Григорьевич призадумался. Как ни крути, выходило одно: после головокружительных своих успехов Кирюшка считает, что мастер ему больше не нужен и он свободно теперь обойдется без него. Использовал как ступеньку — и отбросил за ненадобностью!
Семен Григорьевич тяжело засопел, ибо не привык он оставаться в дураках. То, что Кирюшка посчитал его бесполезным, обидело его больше, чем все бессовестные Кирюшкины выхваленья по радио.
— Из молодых, да ранний! И откуда такие берутся? — изумился Семен Григорьевич. — Все ведь у него шито-крыто. Пойди теперь докажи, кто и чем ему помогал. Да и знает ведь, ржавая душа, что не стану я с ним, поганцем, спорить. И судить его не за что: чистая работа!
— Ничего, найдем мы и на него управу, — пообещал Коля Савин. — Ребята хотят на комсомольском комитете все его поведение обсудить, соскоблить ржавчину с души…
— Ах, дурень я, дурень! — с запоздалым сожалением сказал Семен Григорьевич. — Мне надо было тебя на два станка поставить, а я Кирюшку-гаденыша пожалел. Кроме всего прочего, я ведь почему тогда в тебе, Коля, усомнился? Он у тебя Клаву раскосенькую отбил, а ты…
— Какая же она раскосая? — обиделся Коля Савин. — Просто глаза у нее очень черные, вот и кажется…
— Пускай черные, — покладисто согласился Семен Григорьевич. — Не в том дело. Он у тебя девку отбил, а ты — хоть бы хны! Ведь даже выработка у тебя тогда не снизилась. До того спокойный — ни рыба ни мясо. Не люблю я таких!
— Много для нее чести — волноваться, раз она меня на такого вертуна променяла! — уверенно, как о давно решенном деле, сказал Коля Савин. — Он с ней поиграет и бросит. А у меня серьезное было, на всю жизнь… — На миг Коля помрачнел, вспомнив Клаву-сверловщицу, но тут же встрепенулся и гордо добавил: — В общем, недостойна она моего волнения!
Семен Григорьевич с интересом посмотрел на молодого токаря.
— Утешаешь себя этим? — понимающе спросил он.
Коля Савин устало потер виски и признался:
— Утешаю…
— Ну и как? — полюбопытствовал Семен Григорьевич. — Действует?
— Когда действует, а когда и… не так, чтоб очень. В общем, раз на раз не приходится.
Семен Григорьевич прикинул в уме, что бы могла означать подобная разноголосица, и авторитетно заключил:
— Значит, любил ты ее.
— Значит, любил…
Помолчали.
— Как она теперь-то? — спросил Семен Григорьевич.
— Кирилл с нею вроде рассорился. Она ему уже не подходит, он теперь под нормировщицу клинья подбивает. Но и в мою сторону Клава что-то не смотрит… Она ведь гордая, Клава, долго теперь переживать будет!
Колин голос дрогнул, и какие-то новые нотки, теплые и признательные, зазвучали в нем. Спохватившись, что расхваливает недостойную, Коля Савин закашлялся и осторожно покосился на мастера. Семен Григорьевич был занят: он отвязывал с конфетной коробки срочно понадобившуюся ему голубую ленту и, кажется, ничего не заметил.
— Признавайся: обиделся ты на меня, когда я Кирюшку на два станка поставил? — спросил он вдруг, старательно бинтуя свой большой палец красивой голубой лентой. — Только правду говори.
Коля Савин задумался, вспоминая тогдашнее свое состояние, и сказал с некоторым даже вызовом:
— Обиделся!
— Ну и правильно! — одобрил Семен Григорьевич. — Нечего на старых хрычей богу молиться. Ведь вы, молодняк, как думаете? Раз, мол, дядя волосы седые вырастил на своей голове — так, значит, ото всех ошибок в жизни предохранен. Черта лысого! Вот доживешь до моих лет — увидишь… А насчет того, как Кирюшке укорот дать, мы еще потолкуем. Поторопился он маленько списывать меня в утильсырье! Эх, ребятки, ребятки… Может, доживем и до такого денька, когда Кирюшка и в ножки поклонится.
— И вы ему все простите тогда? — поинтересовался Коля Савин.
— Там видно будет, — уклончиво ответил Семен Григорьевич. — Двуличных людей я всю жизнь недолюбливал…
Екатерина Захаровна принесла чайник, чашки-ложки и прочий свой гремучий инвентарь. Сели пить чай с конфетами. Опасаясь изжоги, Семен Григорьевич выбрал какую-то махонькую шоколадную рыбку, вроде кильки, экономно сосал ее и расспрашивал Колю о заводских делах. Екатерина Захаровна изжоги ничуть не боялась и с молодым азартом грызла конфеты своими капитально отремонтированными зубами. Коля Савин обстоятельно отвечал на вопросы мастера и сначала придерживал руку, а потом, в пылу разговора, стал все чаще и чаще нырять в коробку с конфетами.
Выяснилось, что, за исключением Кирюшкиных громких рекордов, никаких особых событий за время болезни Семена Григорьевича в цехе не произошло. Литейщики и инструментальщики не вставляли палки в колеса, и участок Семена Григорьевича, как и при нем, все эти дни перевыполнял план.
«Понаторели ребятки!» — одобрительно подумал Семен Григорьевич, но радости не почувствовал.
Умом Семен Григорьевич понимал: не останавливать же из-за его болезни завод. Но все-таки ему стало как-то не по себе, когда он убедился, что так незамеченно прошла его болезнь, что такое малое место в жизни завода занимает он. Подумалось: «Вот так помрешь ненароком — никто и не почешется…» И завод будет все так же стоять вверх трубами, будто и не было на свете никакого Семена Григорьевича со всеми его невеликими достижениями и позорными, непростительными на старости лет ошибками, вроде истории с Кирюшкой.
Слушая уверенную речь Коли Савина, Семен Григорьевич припомнил вдруг, каким робким желторотым птенцом пришел Коля в цех четыре года назад из ремесленного училища: в теории — чуть ли не профессор, а с живым шпинделем отношения натянутые… И тут сам собой возник вопрос: кто научил ребят ремеслу, благодаря какому дяде они работают теперь самостоятельно? Семен Григорьевич строго, без всякой поблажки, допросил свою совесть и, из скромности думая о себе в третьем лице, ответил: «Мастер Федунов их научил! Мастер Федунов тот дядя и есть!..»
За разговором Коля Савин и не заметил, как вместе со сладкоежкой Екатериной Захаровной уничтожил все конфеты, пока Семен Григорьевич сосал свою шоколадную кильку. Увидев чистое дно коробки, Коля крякнул со стыда, но было уже поздно.
— Поправляйтесь поскорее! — пожелал Коля на прощанье и тихо добавил: — Вы хоть ребятам не рассказывайте, что я весь шоколад съел. Засмеют: пришел, скажут, проведать больного, да сам гостинец и слопал!
— Ладно уж, не выдам! — пообещал Семен Григорьевич.
Коля Савин ушел, ругая себя за легкомыслие и удивляясь, как ловко мастер скормил ему его же подарок.
Ночью Семену Григорьевичу приснился сон. Вместе с Екатериной Захаровной, Колей Савиным и Витюком, который был уже не его внуком, а сыном капитана Гранта, он удирал на неуклюжем плоту от людоедов. Худые людоеды, отощавшие от долгой бескормицы, преследовали их на узкой стремительной пироге. На носу пироги стоял вождь людоедов Кирюшка — с копьем в руке, голый, размалеванный по всей людоедской форме. Кирюшка-перевертень потрясал копьем, собираясь метнуть его в Семена Григорьевича, хищно клацал зубами и кричал диким голосом:
— Оказывал помощь! Оказывал!..
На другой день, в пятнадцать часов сорок минут по местному времени, Семен Григорьевич благополучно завершил свое кругосветное путешествие. Екатерины Захаровны дома не было: на ночь глядя она ушла в продовольственный магазин раздобыть что-нибудь вкусное для своего выздоравливающего мужа.
Семену Григорьевичу надоело валяться в постели, и, пользуясь отсутствием супруги, он разгуливал по комнате, с интересом, как чужие, рассматривал свои побелевшие от безделья руки и размышлял о только что прочитанной книге, о Коле Савине, о том, что, выйдя на работу, мстить Кирюшке не будет, а предоставит его собственной совести — если она еще у него есть… И потому ли, что мужественный капитан Грант был в конце концов спасен, а дружба с Колей Савиным обещала впереди много радостных минут и, по всем признакам, должна была с лихвой перекрыть все обиды, нанесенные Кирюшкой, или оттого, что хворь покидала Семена Григорьевича, — но мысли у него были какие-то широкие, весенние, несмотря на трескучий мороз за окном.
Пришел за книгой Витюк — свежий, румяный, очень похожий сейчас на молодую Екатерину Захаровну.
— А я вас выдал, дедушка! — объявил он, снимая шапку-ушанку.
— Как это выдал? — не понял Семен Григорьевич.
— Вчера наша пионервожатая сказала, что мы уже не маленькие, чтобы читать Жюль Верна, и посоветовала нам браться за серьезные книги. А я встал и говорю: «Моему дедушке скоро шестьдесят, а он „Капитана Гранта“ читает!»
Семен Григорьевич засомневался, хорошо это или плохо, что теперь всей пионерии известно, какие книги читает он во время болезни. На всякий случай он нахмурился и строго спросил:
— Ну, а вожатая твоя что?
— Сначала она запнулась, а потом все нам до тонкости разъяснила, — гордясь своей вожатой, сказал Витюк. — У нас сейчас для детей и санатории и дворцы пионеров, а у дедов ничего этого не было, потому — при капитализме жили. Они даже детских книг не успели прочесть, когда были маленькими. И еще она сказала: случай с вами — это… иллюстрация того, что предки наши не имели детства! Ведь правда, дедушка?
— Это я-то иллюстрация? — возмутился Семен Григорьевич. — Эк, хватила! Мало она еще каши ела, твоя вожатая-провожатая!
— Круглая отличница, — почтительно сказал Витюк, — в десятом классе учится…
— Плохо учится! — отрезал Семен Григорьевич. — Нахваталась разных слов, а сути не понимает. У нее выходит: раз до революции родился — так уж вроде и не человек!.. Ты тоже хорош: родного деда в обезьяны зачисляют, а ты поддакиваешь!
— Да вы не так поняли, дедушка! Она в том смысле…
— Нету у нее никакого смысла, по верхам стреляет. Дворцов и санаториев мы, конечное дело, не видывали, а детство все-таки у нас было. Было!.. Как же так, без детства? Ведь не на ветке же выросли?..
Семену Григорьевичу вдруг живо припомнилось одно давнее весеннее утро. Ему было тогда лет шесть-семь. Проводив отца на завод, мать дошивала ему в то утро новую кумачовую рубашку, а он торопил ее, нетерпеливо выглядывая из окна на лужайку перед бараком, где играли его сверстники. Еще вчера лужайка лежала бурая и скучная, а ночью выпал первый в том году теплый дождь, и сейчас вся лужайка заманчиво зазеленела, залитая молодым низким солнцем. В то пригожее утро небо над лужайкой было синее-пресинее, каким оно бывает лишь в самом раннем детстве, когда хочется дойти до того места, где небо смыкается с землей, и потрогать его руками.
Наконец мать обметала последнюю петельку на вороте, и он мигом облачился в холодящую тело, ни разу не стиранную рубаху, остро и пряно пахнущую фабричной краской. Мать строго-настрого наказала ему не дразнить деревенского быка кумачовой обновкой. Язык его обещал и на сто шагов не подходить к быку, а сам он в это время думал: «Там видно будет!» Выбежав из барака, он скинул в укромном месте тяжелые от многих заплат опорки, чтобы они захудалым видом не портили его праздничного наряда.
Ему не хотелось стеснять свою радость никакими правилами, он не стал играть с ребятами в чижика, а свободно и вольно носился по лужайке. Теплый ветер свистел в ушах, упругим парусом надувалась за спиной новая рубаха. Не смотря на свое окошко, он знал, что мать следит за ним и любуется его ловкостью. Еще приятней было чувствовать на себе завистливые взгляды ребятишек: ведь ни у кого тогда в целом мире не было такой яркой — глаз не оторвать! — рубашки, как у него. А как нежно и щекотно в то далекое утро ласкала его босые подошвы молоденькая, бледно-зеленая, колючая, как ежик, травка! Даже сейчас, полвека спустя, старые ноги Семена Григорьевича припомнили то щекотное прикосновение и сами собой заныли, просясь на свободу из шерстяных носков и теплых войлочных туфель, сшитых заботливой Екатериной Захаровной…
— Было детство! — упрямо повторил Семен Григорьевич, все еще споря с пионерским начальством внука. — И свои радости были: сперва обыкновенные, ребячьи, а затем и посерьезней… Мальцами изобрели мы себе забаву в сад к управляющему-бельгийцу лазить. Не так груши-яблоки добывали, как друг перед дружкой выхвалялись своей храбростью. Сад был большущий, десятины на три, и примыкал к заводскому двору. Бердан свой сторож заряжал крупной солью, но это было еще не самое страшное. Бегали по саду два барбоса ненашенской породы, ростом с доброго теленка. И прозвища у них были чужеземные: одного Маас кликали, а другого — Шельда; управляющий не любил ничего русского… Маас — тот подобрее был: штанишки обдерет и отпустит с миром. А Шельда все норовила кусок мяса послаще вырвать и подкрадывалась без лая, мы ее за это в Шельму перекрестили. Одному нашему пареньку она жилы нужные перегрызла, на всю жизнь охромел… Робкие в тот сад стеснялись лазить: через забор собак подразнят — тем и утешатся!
— А вы, дедушка… не стеснялись? — с загоревшимися глазами спросил Витюк.
— Три раза слазил, а больше не был, врать не стану. Дважды, как и все, по яблоки ходил, а в остатний разок пришлось зимой лезть, тут уж совсем другие фрукты понадобились..
— Как это вы до сих пор ничего не забыли? — удивился Витюк. — Ведь столько лет прошло!
— Есть что помнить — потому и не забыл… Ученье мое посреди второго класса закончилось: таблицу умноженья на шестерку вызубрил, а отвечать не довелось — отец помер. Отвела меня мать на завод, годков набавила, да и определила в ученики…
— Тяжело вам было? Били? — жалеючи деда, спросил Витюк.
Ему казалось, что, несмотря на родственное чувство, дед в глубине души все же несколько презирает его за то, что вырос он дылда дылдой, а до сих пор и рубля не заработал собственным трудом и на заводе побывал лишь с экскурсией, как какой-нибудь интурист.
Семен Григорьевич насупился, но совсем не от горечи воспоминаний, как думалось внуку. Слишком уж однобоко понимал Витюк его детство-отрочество! Похоже было на то, что внук прочитал на днях какую-то книжку о горемычном житье-бытье стародавних учеников и подмастерьев и видит теперь в деде ожившую картинку — опять иллюстрация! — из этой печальной и, по всей вероятности, очень уж тонкой книжки. Семен Григорьевич был убежден, что книжка внуку попалась самая тонкая: ведь если б она была хоть немного потолще, в ней наверняка нашлось бы место не только для описания побоев и унижений, но также для повествования и кое о чем посущественней, чем были заполнены годы ученичества его самого и сверстников.
И еще: зеленый Витюк, кажется, опять, как и вчера, произвел его в некие представители. Семен Григорьевич терпеть не мог, когда с ним обходились, как с каким-то пыльным экспонатом, место которому в краеведческом музее — где-то посредине между костями мамонта и моделью космической ракеты. И как это люди не возьмут в толк: у музейных экспонатов все позади, а его жизнь еще далеко не кончена. Недаром он до сих пор и промахи делает, как всякий живущий, — вот опростоволосился же с Кирюшкой, а всамделишные экспонаты небось не ошибаются!..
Витюк смотрел на него, ожидая утвердительного ответа на свой вопрос. Семен Григорьевич хорошо понимал сейчас внука. Идя проторенной дорожкой, Витюк втиснул все долгие годы его ученичества в нехитрую хрестоматийную форму, второпях сколоченную из худосочных знаний своих о старине. «Уложил деда в опоку и любуется!» — неодобрительно подумал Семен Григорьевич и даже плечи расправил, словно и в самом деле хотел вырваться из тесной Витюковой «опоки».
Да что Витюк! Он лишь бессознательно повторил ошибку многих знакомцев Семена Григорьевича, давно уже и вполне благополучно достигших совершеннолетия и даже снабженных солидными дипломами. Мерить привычными мерками всегда легче. Всевозможные любители упрощенного подхода к жизни уже не единожды и по самым различным поводам укладывали Семена Григорьевича в готовые формы-опоки, удобные карманные размеры которых и повсеместная распространенность казались им наилучшей гарантией от просчета.
Семен Григорьевич, со своей стороны, несмотря на всю его покладистость, был убежден, что он — такой, как есть, — не вместится без остатка и в самую хитроумную опоку. И совсем не потому, что он такой громоздкий и сложный. Просто: он не экспонат и никакой тебе не представитель, а обыкновенный живой человек. И как ни укладывай его в опоку, а наружу сам собой высунется хоть махонький кончик уха, а то — как сегодня в Витюковой неумелой опоке — за бортом останется главная суть всего ученичества Семена Григорьевича. Или никак не найдет себе места какая-нибудь самодельная мысль мастера о коловращении людей, не претендующая на ученость, но, как всякая самодеятельность в преклонном возрасте, вполне устраивающая своего хозяина, — мысль, очень уж забирающая в сторону, сучковатая, требующая для своей невредимой укладки такого расхода материала на опоку, какого, как полагали резвые укладыватели, не стоил и весь Семен Григорьевич со всеми своими потрохами.
Всю жизнь Семен Григорьевич, где только мог, противился тому, чтобы его втискивали в опоку — какой бы почетной она ни считалась и как бы мягко ни было в ней лежать. Недели две назад он даже целый бой выдержал по этому поводу с одним газетным корреспондентом.
Корреспондент был не так уж молод, но все еще не избавился от той довольно распространенной среди газетчиков наивной уверенности, что все люди вокруг живут и трудятся для того лишь, чтобы газета могла печатать о них свои заметки, статьи и очерки. Ему уже приходилось организовывать материал о старых производственниках, и он считал, что набил руку на стариках. Еще до встречи с Семеном Григорьевичем, взяв у начальства его показатели, корреспондент уже составил о мастере самое полное и исчерпывающее представление. Собственно говоря, для написания очерка ему даже и не нужно было встречаться с мастером — так ясно он заранее предвидел все, что будет о нем писать. Но для «оживления образа» корреспонденту потребовался «местный колорит» — внешность, любимые словечки, — и он отыскал Семена Григорьевича в цехе.
Поначалу Семен Григорьевич даже понравился корреспонденту. «Симпатичный старикан, — решил он. — Звезд, конечно, с неба не хватает, но для очерка о смычке поколений — фигура самая подходящая». Он отметил в памяти сивые усы мастера, которые, чего уж никак не подозревал Семен Григорьевич, очень хорошо ложились в очерк: мастер мог задумчиво теребить их, а то и улыбку в них прятать, смотря по обстоятельствам очерка.
Но в беседе с Семеном Григорьевичем корреспондент семь потов пролил, а нужного ему толка так и не добился. Он никак не мог понять, почему зловредный старик вдруг заупрямился и не хочет лезть в уготованную ему уютную газетную опоку.
Корреспондент любил, как он сам говаривал, «держать объект в узде». Он привык спрашивать утвердительным тоном, вкладывая в каждый свой вопрос — для собственного удобства и экономии времени — тот ответ, которого требовала заранее сложившаяся в его голове схема очерка. Такая манера всегда безотказно действовала на людей скромных и застенчивых. Сами хорошо зная свое дело, они полагали, что сведущему корреспонденту видней, как именно должны они думать в том или ином случае, и не спорили с ним, когда он приписывал им свои мысли.
Это сильнодействующее средство корреспондент решил испробовать и на нынешнем «объекте». Он спросил Семена Григорьевича:
— Не уходите на пенсию потому, что не можете представить себя вне завода, цех для вас — родной дом, а шум машин — лучше всякой симфонии?
И хотя Семен Григорьевич, проработав на заводе без малого полсотни лет, на самом деле не мог представить своей жизни без завода, ему вдруг очень не понравилось, что какой-то пижонистый корреспондент с щегольским блокнотом так легко и просто катит холодные слова-кругляши, не выстрадав их, не понимая по-настоящему, что значит для рабочего человека этот самый завод. Его возмутила и покровительственная манера заранее подсказывать ему ответ, как малому ребенку-несмышленышу. В этом Семен Григорьевич увидел недоверие к себе, к своим умственным способностям. Он не нуждался в подсказках и хотел сам отвечать на любые вопросы, по своему разумению. Пусть он скажет не так красиво, без всяких симфоний, но если он и такой несладкозвучный интересен газете, — так надо бы его все-таки выслушать.
И Семен Григорьевич решил проучить газетчика. Он сказал, что на пенсию ему никак нельзя податься: эта стариковская музыка не для него. (Корреспондент согласно закивал головой, радуясь, что упрямый «объект» наконец-то взялся за ум и отвечает как надо.) И дело тут совсем не в шуме машин, который, откровенно говоря, порядком уже осточертел ему, днем и ночью в ушах откликается. Если б была хоть какая-нибудь возможность, он давно бы ушел на пенсию, надоело с молокососами возиться: хлопот с ними много, а благодарности не дождешься. Держит его на заводе рубль-копейка. Привык со своей женой широко жить, никакой пенсии на такую жизнь не хватит! Супруга, дорогая Екатерина Захаровна, на старости лет совсем аристократкой заделалась — без шампанского не сядет за стол и, потеряв всякую совесть, хлещет дорогую шипучку, как воду. А он сам больше налегает на коньяки, потому что от грубой водки у него в животе происходит жалобное урчанье…
Корреспондент слушал и не верил своим ушам. Ни очерка, ни статьи, ни самой короткой заметки Семен Григорьевич в газете так и не увидел…
— Сильно вас били? — переспросил Витюк, не дождавшись ответа.
Семен Григорьевич задумчиво посмотрел на внука. Ему хотелось предостеречь Витюка, как опасно втискивать людей в опоки, но он побоялся, что внук по молодости лет его не поймет.
— Тумака, бывало, отхватывали, а еще больше страдали мы, — малолетки, от недосыпанья. К концу смены у всех у нас глаза слипались, будто медом смазанные. Горький был тот мед, и многие ребятишки из-за него у станков покалечились. Уже со вторника начинали мы ждать воскресенья, чтобы выспаться досыта… Да не в этом суть! Хоть и работали мы на хозяина-толстосума, а были и у нас свои светлые деньки. Помню, как я впервой сам, своими руками зубья на шестеренке нарезал. И немудрящая, кажись, была шестереночка, а по сей день перед глазами стоит!
Ученая вожатая твоя небось скажет: никакой настоящей радости тут нету, еще один подневольный рабочий прибавился, чтобы хозяйский барыш умножать… Так все это, да и не так! И не потому даже, что тогда уже оставались считанные годки на хозяина работать и вскорости мастерство наше всему народу пригодилось. Это сейчас, с нынешней горки, все прошлые годы насквозь просматриваются, а в ту пору, у первой неказистой шестереночки, мы просто делу рук своих радовались, народившимся уменьем своим гордились. И заметь себе, никакого самообману тут не было! Никудышный тот человек, который сам ничего сработать на совесть не умеет. Чем сильнее руки свои умелые уважать начнешь — тем быстрее и расковать их захочется. И никаким бойцом со старыми хозяевами мира нельзя стать, пока мастера в себе не почувствуешь. Задаваться мастерством никогда не надо, а уважать свои руки каждый рабочий человек обязан всегда и везде, ибо все в конце концов от этих рук пошло и ими держится… Не темно я говорю?
Витюк закивал головой, показывая, что вполне понимает деда.
— Да и дружба меж учениками у нас на заводе завязалась уже не ребячья. Раньше, когда мы по домам сидели, у нас редкий день без драки обходился. Один конец слободки с другим воевал. Увидишь где-нибудь чужого парнишку и лупишь его за то лишь, что он рыжий! А теперь и рука как-то не поднималась на такого же, как и ты, бедолагу, а если, случалось, кого и колотили, так уж за дело: не выслуживайся перед мастером, на товарищей не ябедничай. Завод сплотил нас всех, нацелил, и хоть слова «коллектив» мы тогда еще, по своей малограмотности, и не знали, а выковался он у нас самый настоящий. После первой же получки мы сразу и повзрослели, полноправными рабочими себя почувствовали…
Первый заработок!.. Всю дорогу с завода домой он не вынимал руку из кармана, чтобы как-нибудь ненароком не обронить денежек. На пути его подстерегала рыночная площадь со своими ирисами-тянучками и сладкими тыквенными семечками. Он пересек площадь, глядя себе под ноги, чтобы не поддаться соблазну, и всю получку, до последнего грошика, принес домой. Мать стирала чужое кружевное белье. Он молча подошел к ней, вытащил ее руку из корыта, высыпал в мокрую, обезображенную стиркой ладонь все свое медь-серебро и сказал, подражая отцу:
— На вот…
Младшие братишка с сестренкой смотрели на него затаив дыхание, а мать долго держала на весу полусогнутую руку с деньгами, и в глазах ее стояли, не проливаясь, слезы. Она хотела обнять его, но вдруг застеснялась чего-то и лишь прошептала:
— Добытчик ты наш…
Потом мать засуетилась, собирая ему обед. Но деньги она не прятала, а так и держала в руке: видно, не слишком много принес он их тогда, если все они, даже в мелкой разменной монете, вместились в зажатый материн кулак…
— Да, великая это вещь — первый заработок… — тихо сказал Семен Григорьевич. — А кое-кому преждевременная взрослость боком вышла. Чтобы уж во всем со взрослыми сравняться, стали ребятки курить, ругаться позаковыристей, а самые забубенные и в кабак тропку топтать. Ему, пичуге, леденца пососать охота, а он тянет пиво, а то и ерша-горлодера смастерит, чтобы все видели: парень солидный! Ну, да такие меж нами наперечет были. Большинство заработок домой несли, посильно семье помогали.
А тут и жизнь другим боком стала к нам поворачиваться, помаленьку-полегоньку толкать нас от ребячьих забав на крутую дорожку. На сходках и маевках без нас никак не обходилось. Соберутся взрослые рабочие на поляне в лесу, а мы на всех подходах дозоры несем. Нам такое доверие и лестно, вовсю стараемся! Сами вроде цветы-ягоды собираем или играем в прятки, а как завидим кого подозрительного — сразу начинаем аукать, будто потеряли меньшого братика. Бывало, такой гвалт подымем — не только на поляне, а и в самой слободке слышно! Чаще всего кликали мы Мишутку Борщева: был такой бестолковый парнишка в нашем бараке, пойдет нужду справить — и то заблудится. Как наша дозорная служба потребуется, взрослые рабочие — к нам: «Приходите завтра к поляне Мишутку Борщева кликать!» Через нас малец этот непутевый на весь завод прославился!..
Дальше — больше. Перед забастовкой нам уже доверили пронести на завод листовки и разбросать их по цехам. На заводе было неспокойно, каждого рабочего в проходной обыскивали и вдоль забора стражу выставили, чтобы никто не проник на завод незаконным путем. Лишь ту сторону, что к саду управляющего примыкала, оставили открытой, на Мааса с Шельмой понадеялись. Тут-то и пригодилась нам прежняя сноровка! Кто-нибудь залезал на забор и шумел погромче. Собаки кидались к нему, а тем временем парень с листовками в другом месте тихонько пробирался в сад — и шасть к заводскому двору. Полиция и хозяйские прихвостни с ног сбились, а так и не могли понять, как листовки на завод попадают!
Семен Григорьевич усмехнулся, вспомнив былое свое молодечество.
— Вот так и росли. Ремеслом овладевали, людьми-человеками становились и незаметно в самую гущу борьбы втягивались. По нашему возрасту и разумению было это для нас как игра: чем опаснее — тем заманчивей. Не скажу, чтоб мы всё тогда до тонкости понимали, но место свое знали твердо и под ногами у взрослых не пугались… Так что мы не только страдали под тяжким ярмом самодержавия, как твоя вожатая думает, но как умели помогали свалить его с копыт, готовили себя к семнадцатому годку. Ведь если б мы только скулили от побоев да свою разнесчастную жизнь оплакивали, так некому было бы и советскую власть ставить, санатории и дворцы для вас сооружать… Так-то вот, а ты — «иллюстрация»!..
Витюк давно уже ушел с книгой, а Семен Григорьевич все еще сидел на кровати и остановившимися, невидящими глазами смотрел на носик никелированного чайника, забытого Екатериной Захаровной на столе. На самом кончике носика примостился зеркальный блик, и Семену Григорьевичу почему-то сподручней было вспоминать давние годы, глядя на это блескучее пятнышко.
Потревоженная память подсовывала все новые и новые воспоминания — станции и верстовые столбы на пройденном житейском пути. Путь этот ничем особым не выделялся среди других путей, и не так уж высоко вознес он Семена Григорьевича, но пройден был честно, без единой попытки проехать в обозе, — шаг за шагом, от самого начала до нынешней вынужденной остановки где-то не так уж далеко от неминучего шлагбаума, которым кончаются все наши житейские пути-дороги.
Сумерки наползали на Семена Григорьевича от углов и простенков и скоро заволокли всю комнату. Только окна смутно белели отраженным снеговым отсветом.
Вспоминались почему-то все больше молодые годы. Начальные события его жизни, проступая сквозь наслоения последующих лет, казались сейчас Семену Григорьевичу не совсем правдоподобными. Было такое чувство, будто все это происходило не с ним, а с кем-то другим, хорошо ему знакомым, и он лишь вычитал об этом в первых главах какой-то очень толстой и неоконченной книги.
В книге этой страницы веселые перемежались мрачными, и сразу трудно даже было сказать, каких страниц перепадало больше. Но таково уж свойство человеческой памяти: минувшие годы просеяли воспоминания, и все мрачное и тяжелое расплылось, потеряло четкие очертания и как бы даже пригнулось, чтобы не мешать выступившему наперед светлому и хорошему…
В передней вкрадчиво щелкнул замок входной двери — будто негромко чихнули в кулак. Закутанная шалью, в комнату вошла Екатерина Захаровна с покупками, и от нее повеяло холодом, как от деда-мороза. Она подивилась темноте и решила, что муженек заснул, ее поджидаючи. Но тут Семен Григорьевич пошевелился на кровати, и Екатерина Захаровна спросила неодобрительно:
— Что это ты, как сыч, во тьме сидишь?
— Да так, задумался что-то… — виновато ответил Семен Григорьевич, будто жена захватила его на месте преступления.
Как все старые и верные жены, Екатерина Захаровна очень не любила, когда супруг ее ни с того ни с сего вдруг задумывался. Сама она никогда не грешила этим и считала, что Семен Григорьевич, беспричинно задумываясь, пытается улизнуть из-под ее контроля, чего Екатерина Захаровна, уважая свои права, допустить никак не могла.
— Не зажигай света, — попросил Семен Григорьевич. — Давай посумерничаем.
«Час от часу не легче! И что это с ним?» Встревоженная Екатерина Захаровна повесила сетку с покупками на спинку стула и сняла с себя тяжелое пальто с воротником из непонятного меха — подарок дочери-директорши.
От продуктовой сетки шел тонкий и сильный запах прихваченных морозом яблок. Семен Григорьевич полной грудью вдохнул этот вкусный запах и спросил тихим голосом:
— Помнишь, Катя, как мы с тобой познакомились?
Екатерина Захаровна даже охнула от неожиданности и решила, что добром все это не кончится: уже лет двадцать муж не называл ее по имени, а все «Захаровна» да «Захаровна»…
— Чего это ты надумал? — забеспокоилась она. — Уж не заболел ли снова? Говорила тебе: пей бальзам!
Она подошла к мужу и дотронулась рукой до его лба, пробуя температуру. Лоб был негорячий, и Екатерина Захаровна растерялась, не зная, что теперь делать.
— А как я тебя впервой поцеловал, помнишь? — совсем уж тихо спросил Семен Григорьевич, стыдясь на старости лет говорить такое.
Екатерина Захаровна не то кашлянула некстати, не то фыркнула тихонько — в темноте не разберешь. Потом она сказала неожиданно помолодевшим голосом:
— А все с того началось, что я в тебя снежком залепила! — и присела рядом, легкомысленно позабыв, что ею ничегошеньки не сделано для приготовления ужина и даже чайник стоит не на примусе, а на холодном столе.
Семена Григорьевича приятно удивило, что Екатерина Захаровна до сих пор все помнит. Раньше ему всегда почему-то казалось, что супруга, за каждодневными своими хлопотами по хозяйству, давно уже перезабыла всю их любовь.
— Залепить-то залепила, — охотно подхватил он, — да сама и перепугалась: стоишь и смотришь, что дальше будет. Мне ничего другого и не оставалось, как чмокнуть тебя в губы!
— В щеку… — поправила Екатерина Захаровна, защищая свою давнюю девичью гордость.
— Нет, в губы! — заупрямился Семен Григорьевич.
— Ну, разве что в самый краешек… — согласилась Екатерина Захаровна, припоминая подробности.
— Я тебя еще летом заприметил, как ты на лугу песни пела. Крепко ты мне в память запала: у станка стою, а голос твой в ушах звенит. Никогда со мной ни раньше, ни позже такого не бывало…
— Ты ловкий тогда был, самый ловкий изо всех слободских ребят! Этим ты мне и полюбился… — с опозданием в четыре десятка лет призналась Екатерина Захаровна.
Семен Григорьевич знал, что, так же как и он, Екатерина Захаровна видит сейчас стиснутую сугробами улицу старой слободки. Давняя зима была расточительно богата снегом — потому, наверно, и решилась Катя-тихоня израсходовать горстку на тот счастливый снежок, который угодил в него и ускорил их объяснение.
Все помогало им тогда. На улице не видно было ни души, и даже мороз, лютовавший перед тем целую неделю, вдруг подобрел, словно для того лишь, чтобы не мешать им, бездомным, миловаться на улице. Счастливые и испуганные этим непривычно новым для них счастьем, они стояли, обнявшись, меж сугробами, у стены какого-то сарая, и то говорили оба враз, то молчали — молодые, вся жизнь впереди…
Давно уже растаяли те далекие сугробы. Семен Григорьевич никогда не напоминал о том вечере Екатерине Захаровне: молодой был — не придавал ему значения, думал беззаботно, что много еще впереди будет разных вечеров; а состарился — и как-то неловко стало об этаком заговаривать, боялся, что суровая Екатерина Захаровна обвинит его в телячьих нежностях.
После женитьбы они поселились на другом конце слободки, и Семену Григорьевичу не часто доводилось бывать возле их сарая. Но каждый раз, когда он проходил мимо, у Семена Григорьевича невольно теплело на сердце, а ноги сами собой замедляли свой бег. Бывало, ему хотелось постоять на этом месте, но как-то стыдно было средь бела дня останавливаться на улице без дела, и он лишь с ходу оглядывал сарай и шагал себе дальше с таким чувством, будто в молодость окунулся.
А жизнь шла своим чередом, и той осенью, когда Петру купили школьный ранец, сарай был переоборудован под кооперативный склад скобяных изделий. Может, кто другой на месте Семена Григорьевича обиделся бы, что такое будничное предприятие обосновалось в святом для него помещении. Но Семен Григорьевич не увидел в крючках и шпингалетах ничего унизительного для себя и своей любви и рассудил, что правление кооператива поступило правильно: шпингалеты людям тоже нужны и не пустовать же сараю из-за того лишь, что некогда здесь вздумалось кому-то целоваться.
Вскоре после того, как Семена Григорьевича произвели в мастера, сарай сломали, а на его месте построили маленький уютный домик с веселым жестяным петушком на гребне крыши. Но не всем жильцам нового домика петух накукарекал счастье. В солнечные дни Семен Григорьевич часто видел в палисаднике перед домиком молодую, всегда чисто, как в праздник, одетую женщину болезненного вида. Из окна иногда выглядывал мужчина с прямыми черными усами и говорил ей что-то короткое и сердитое. Когда усача не было дома, женщина подзывала к себе ребятишек, играющих на улице, расспрашивала, как их зовут, гладила по головам и давала денег на мороженое. Случалось, она дремала на скамеечке, и однажды, когда Семен Григорьевич проходил мимо, она улыбнулась с закрытыми глазами — может быть, увидела в минутном сне свой сарай, возле которого ее впервые поцеловали. Семену Григорьевичу почему-то казалось, что целовал ее не усач, а кто-то другой и что сарай этот находится где-то очень далеко от нарядного домика с обманчивым петушком на крыше.
А в тот год, когда Екатерина Захаровна прозвала Семена Григорьевича путешественником за его частые разъезды (в начале года он ездил в Ленинград на курсы повышения квалификации, а в середине — в Москву, на совещание в министерство, которое тогда именовалось наркоматом), — в тот год всю старую слободку снесли и на ее месте воздвигли новые четырехэтажные корпуса. Ничего не скажешь, корпуса были добротны, красивы и разве только больше чем надо похожи друг на друга, так что в первое время после заселения счастливые новоселы признавали свои дома лишь по кучам строительного мусора, которые, как водится, долго еще красовались перед фасадами. К радости жильцов, строителям не удалось сделать эти кучи такими же похожими и симметричными, какие у них вышли дома. Если мусорная гора возле одного корпуса сильно смахивала на повсеместно известный по папиросной коробке Казбек, то возле соседнего дома она торчала уже каким-нибудь неведомым Эльбрусом. Оставалось лишь хорошенько запомнить свою вершину — и можно было смело выходить из дому, не боясь заблудиться на обратном пути.
Как жильцы разыскивали свои квартиры после уборки мусора, Семен Григорьевич никак не мог догадаться. Отправляясь в гости к знакомым, поселившимся в новых корпусах, он вечно попадал на чужие лестницы. Наблюдательные ребятишки быстро заметили эту привычку Семена Григорьевича и, завидев его, вежливо кричали:
— Опять не туда идете, дедуся!
Именно здесь, в лабиринте новых корпусов, его и настигло это неизбежное стариковское прозвище. И когда вскоре Витюк стал называть его дедом, Семену Григорьевичу это было уже не в диковинку.
На том месте, где когда-то стоял сарай, а потом домик с петушком, тоже выстроили четырехэтажный корпус. И теперь лишь в названии улицы — Старослободская — хоть и косвенно жила память о молодых годах Семена Григорьевича и Екатерины Захаровны, о их заветной встрече среди сугробов…
Семен Григорьевич молчал-молчал в темноте и вдруг спросил супругу:
— Если б, к примеру сказать, зачем-нибудь понадобилось, смогла бы ты найти то место, где… снежком в меня залепила?
Екатерина Захаровна ничуть не удивилась вопросу, будто все время только его и ждала.
— Я и сегодня мимо того места проходила, как в «Гастроном» шла, — спокойно сказала она. — Если по-нынешнему мерить, так это будет между книжным магазином и аптекой, чуток поближе к аптеке.
«И сюда она свою медицину приплела!» — в сердцах подумал Семен Григорьевич, досадуя сейчас на супругу не так за ее небольшую промашку в топографии, как за то, что она могла столь небрежно говорить о дорогом для них обоих месте.
— Как бы не так! — выпалил он. — У самого входа в магазин то место!
И тут его поразила мысль: раз Екатерина Захаровна так быстро и довольно точно назвала место, где стоял раньше их сарай, — значит, все эти годы она тоже не теряла его из виду, знала и о крючках-шпингалетах и о печальной женщине из палисадника, и так же, как и он, не раз, наверно, вспоминала тот вечер среди сугробов, когда у них все решилось… Даже смешно: жили под одной крышей и таились друг от друга! И чего они боялись?
Он ожидал, что супруга, по своей привычке, ринется сейчас в спор, выгораживая злосчастную аптеку, и сама развеет то чувство признательной нежности, которое у него возникло к ней после неожиданного открытия. Но Екатерина Захаровна сказала покладисто:
— Все бы тебе спорить! Мы же на одном месте не стояли, а ходили от аптеки к магазину и назад. Целую тропку в снегу выбили, разве забыл?.. — Она помедлила немного и добавила, не в силах удержаться: — А снежок в тебя я все-таки возле самого аптечного крыльца кинула!
Семен Григорьевич хорошо помнил, что никакой тропки в снегу они тогда не проторили, а все время смирно стояли на одном месте. Но возражать он не стал, понимая, что Екатерина Захаровна и так одержала над собой немалую победу, признав его частичную правоту. Чтение книг развило в Семене Григорьевиче философическую струнку, и он знал, что нельзя от людей требовать невозможного…
Екатерина Захаровна притихла в темноте, а Семен Григорьевич вдруг некстати припомнил, что на том стуле, где висела сейчас сетка с пахучими яблоками, неделю назад сидел Кирюшка, внимательно слушал его наставления и смотрел на него честными, преданными глазами. Обида на Кирюшку уже потеряла свою остроту, и Семен Григорьевич мог теперь хладнокровно думать о нем. В размягченной от воспоминаний душе мастера шевельнулось даже такое чувство, будто была и его доля вины во всем случившемся: парень заблудился по недомыслию или слабости характера, а он вовремя его не одернул.
Много часов провел он наедине с Кирюшкой, а толком его так и не разглядел. Ошибся он потому, что прикрасил парня, подогнал его под известные ему образцы. Как ни крути, а выходит: он тоже уложил живого человека в опоку! Что из того, что опоку он выбрал отменную, сделанную по мерке с лучших ребят — вроде Коли Савина и тех молодых рабочих, с кем довелось ему делить стужу и бесхлебицу первой военной зимы.
Его обманули Кирюшкина молодость, задор и… комсомольский значок на груди парня — все то честное и хорошее, что привык он видеть за этим значком. Упустил он из виду, что легче значок отштамповать из жести, чем выковать настоящий характер.
По доброте душевной Семену Григорьевичу хотелось сейчас думать, что дело еще поправимо. Надо лишь поскорее разобраться: глубоко внутри парня сидит вредная раковина или только с поверхности он маленько запаршивел, а снять наружную стружку — и дальше пойдет добротный материал.
Он уже невольно прикидывал, как надо спасать Кирюшку. Перво-наперво необходимо оторвать парня от начальника цеха и оставить его вариться в собственном соку. Потом ребята должны на него поднажать — без злобы, но крепенько, чтобы почувствовал Кирюшка силу коллектива. Само собой, тут уж взыграет Кирюшкино самолюбие, подогретое скороспелой славой! И выйдет одно из двух: либо Кирюшка ожесточится и закостенеет в своей ранней подлости, либо переболеет и станет человеком. Полезно будет в это время показать парню, куда ведет-заворачивает та скользкая дорожка, на которую ступил он неосторожной ногой. Сделать это следует как бы мимоходом, исподволь, чтобы не отпугнуть. В общем, повозиться придется немало. Поскорей надо выходить ему на работу, а то ребятки сгоряча наломают дров в этом тонком деле.
А там не худо бы и Колю Савина с Клавой-сверловщицей помирить. Дело это будет еще потоньше, неизвестно даже, с какого конца и приступать.
Семен Григорьевич покрутил головой, удивляясь, какие трудные и щекотливые занятия подсовывает ему жизнь-жистянка. Уж не выдумывает ли он сам себе работу, чтобы чувствовать себя нужным людям? Нет, помнится, он и прежде никогда мимо таких дел не проходил — такой уж, видно, уродился…
Затхлый душок бальзама, хозяйничавший в комнате все эти дни, попробовал было потягаться с молодым свежим запахом яблок, но не выдержал поединка и стал отступать. А Семену Григорьевичу казалось, будто от него, выздоравливающего, все дальше и дальше отодвигают отслужившую свое бутыль с бальзамом, а заодно уж и скудную аптечку с «филиалом».
В темноте, скрадывающей немилые приметы возраста, Семену Григорьевичу на миг почудилось, что ему всего-навсего двадцать лет, а рядом с ним сидит восемнадцатилетняя Катя-певунья. Но Екатерина Захаровна, которую долгое пребывание во тьме всегда бросало в сон, шумно и аппетитно зевнула и сразу разрушила весь его самообман.
«Вот всегда она так!» — рассердился Семен Григорьевич.
— Надо бы Васеньке посылку послать, — сказала Екатерина Захаровна тягучим своим будничным говорком. — Как бы не отощал на студенческих харчах…
И совестливому Семену Григорьевичу стало стыдно, что он размечтался тут о несбыточном, в то время как Екатерина Захаровна занята насущным делом. И какая муха его укусила, что ему вздумалось променять практичную Екатерину Захаровну на девчонку Катю? Ведь состарилась Екатерина Захаровна и потолстела бок о бок с ним, рожая ему детей и всячески украшая жизнь семьи. Все эти долгие сорок лет, не щадя себя, она заботилась о нем и детях, а если, случалось, иногда и докучала ему, то совсем не по злому умыслу, а просто от излишнего усердия.
Больше он уже не обманывал себя и все время помнил, что рядом с ним сидит не тоненькая и зеленая Катя, а дородная Екатерина Захаровна — мать и хозяйка. Чтобы загладить свою невольную вину перед женой, Семен Григорьевич положил руку на ее мягкое плечо, и отзывчивая на ласку Екатерина Захаровна тут же придвинулась к нему.
Они сидели щека к щеке и молчали. В темной комнате пахло яблоками.