Макс Галло Нерон. Царство антихриста

Его наглость, похоть, распущенность, скупость, жестокость его поначалу проявлялись, словно юношеские увлечения, но уже тогда всем было ясно, что пороки эти — от природы, а не от возраста.

Светоний, Жизнь двенадцати Цезарей, Нерон, XXVI

Я возненавидел тебя. Не было воина, превосходившего меня в преданности тебе, пока ты был достоин любви. Но я проникся ненавистью к тебе после того, как ты стал убийцей матери и жены, колесничим, лицедеем и поджигателем.

Трибун Сибрий Флав. Цит. по Тациту, Анналы, LXVII

Когда в тишине всеобщей гнусности слышны лишь звон рабских цепей и голоса доносчиков, когда все трепещет перед тираном и становится одинаково опасно как пользоваться его расположением, так и вызвать его недовольство, миссия народной мести выпадает историку. Что с того, что Нерон процветает, если где-то в империи уже рожден Тацит…

Франсуа-Рене де Шатобриан. Замогильные записки

ХРОНОЛОГИЯ

Ромул: 754–715 до Р.Х.
Римская республика

Марий, консул: 107 до Р.Х.

Сулла, консул: 88 до Р.Х.

Восстание рабов под предводительством Спартака: 73–71 до Р.Х. [1]

Помпей и Красс, консулы: 70 до Р.Х.

Цезарь переходит Рубикон: 49 до Р.Х.

Убийство Цезаря: 44 до Р.Х.

Западная Римская империя

Династия Юлиев-Клавдиев

Октавиан Август: 27 до Р.Х. — 14 после Р.Х.

Тиберий: 14–37

Распятие Христа: около 30

Калигула: 37–41

Клавдий: 41–54

Нерон: 54–68 [2]

Гальба

Отон

Вителлий: 68–69

Династия Флавиев

Веспасиан: 69–79

Тит: 79–81 [3]

Домициан: 81–96

Нерва: 96–98

Династия Антонинов

Траян: 98–117

Адриан: 117–138

Антоний Пий: 138–161

Марк Аврелий: 161–180 [4]

и Луций Вер: 161–169

Коммод: 180–192

Пертинакс: 193

Династия Северов

Септимий Север: 193–211

Династия Северов

Диоклетиан: 284–304

Максенций: 286–304; 306–310

Галер: 304–311

Констанций I Хлор: 305–306

Север: 306–307

Максимин II Дайя: 307–323

Династия Констанциев

Константин I: 306–337[5]

Крисп Цезарь: 317–326

Константин II: 337–340

Констант I: 337–350

Констанций II: 337–361

Юлиан: 361–363

Иовиан: 363–364

476 — конец Западной Римской империи

ПРОЛОГ

Я пережил Нерона.

Каждый день я спрашиваю себя: почему так случилось?

Все, кто был мне близок — граждане Рима, которых я почитал, мой учитель и друг Сенека, — все они обезглавлены, отравлены, или сами оборвали нить своей жизни.

Сенека, как и многие другие, получил приказ умереть. Он вскрыл себе вены на руках и ногах. Но кровь текла слишком медленно, и его положили в горячую ванну, чтобы жар довершил дело.

Его братья и друзья тоже были приговорены.

А я постарел, прожив страшные годы, запятнанные преступлениями.

Ушел Нерон, за ним ушли и эти три шута — Гальба, Отон и Вителлий, целый год оспаривавшие друг у друга право наследовать императору. В конце концов трон достался Веспасиану и его сыну Титу, но и они тоже умерли. И сегодня, когда я пишу эти строки, нами правит второй сын Веспасиана — Домициан.

Я живу уединенно, на вилле в Капуе. Каждое утро меряю шагами аллею, что ведет от моего дома к фруктовым садам, которые тянутся до самых холмов. Затем сажусь лицом к мраморной колоннаде, окружающей виллу. И снова спрашиваю себя: почему я пережил их всех?


В иные дни я склонен обвинять во всем себя и мучаюсь от угрызений совести. Все они — те, кого уже нет, — не скрывали свои гордость и мужество, мысли, стремления, любовь и ненависть.

Я помню Эпихариду, бывшую рабыню, жену младшего брата Сенеки. Она пыталась взбунтовать против Нерона Мизенский флот. Ее разоблачили и пытали в надежде, что она выдаст сообщников. Ни один звук не слетел с ее уст, и она ускользнула от палачей, наложив на себя руки.

Я вспоминаю учеников Христа, сотни которых были истреблены Нероном после пожара в Риме. Одних бросили на растерзание хищникам, других, как дрова, свалили в костер, третьих распяли на кресте, обмазав их смолой, а потом подожгли, чтобы эти жуткие факелы освещали сады Нерона. Я слышал, как некоторые из этих несчастных пели, умирая.

Я знаю, что моя жизнь не более чем медная монета по сравнению с золотом и серебром их жизней. Осторожность была моей советчицей, молчание — правилом, трусость — щитом. Однако многих даже это не спасло.

Так почему же мне удалось выжить? Почему?


Я давно покинул Рим, но те, кого я знал, не отпускают меня.

Я бы хотел понять, кем был Гай Фуск Салинатор, мой предок, построивший эту виллу еще во времена республики, когда он ссужал деньгами Красса и был близок к Цезарю.

Я обнаружил книгу, написанную им здесь на исходе жизни. Это «История восстания рабов под предводительством Спартака». С ужасом узнал я, что после гибели Спартака Красс повелел распять шесть тысяч рабов на крестах, расставленных вдоль Аппиевой дороги — от Капуи до самого Рима. Поначалу он сохранил им жизнь, но лишь для того, чтобы позже предать лютой смерти. От восстания Спартака должно было остаться только это — память о страшной казни, чтобы Рим никогда больше не знал, что такое бунт рабов.

Однако мой предок, Гай Фуск Салинатор, в своей «Истории» вспомнил всех: Спартака и его сподвижников — Иаира, знахаря из Иудеи, греческого философа Посидиона и Аполлонию, жрицу Диониса и прорицательницу. И перед этими воспоминаниями картины жестокости Красса отступают на второй план.

В памяти всплыло последнее письмо, что написал мне Сенека:


«Знай, Серений, все, что остается после нас, — добыча смерти. Все, кроме мыслей. Начертанное на досках или папирусе оживает в каждом читателе. Познание — это вечная жизнь, подумай об этом, Серений».


Сенека научил меня смирению, и я рассказал свою жизнь без прикрас. Я вспоминал тех, кто ушел в небытие раньше меня.

Мой учитель верил в бессмертие души. Может быть, она не умирает именно потому, что людям свойственно писать историю жизни, которая и есть история души. Те, кого распинали на кресте, верили, что воскреснут, потому что были учениками Христа. И если меня хранило какое-то божество, то это был Он.

Я расскажу все, что видел, знал и пережил, — это мой долг перед Ним.

Пусть их души воскреснут. Потому что я, как и христиане, верю в бессмертие душ.

ЧАСТЬ I

1

Я увидел Нерона в день его рождения.

Он лежал на львиной шкуре, до пояса прикрытый белой тканью. Лапы хищника с длинными загнутыми когтями свисали по обеим сторонам ложа, как будто разжав хватку, оставившую на теле ребенка фиолетовые отметины. Мрачная, оскаленная морда животного угрожающе нависала над головкой новорожденного.


— Всмотрись в ребенка как можно внимательней, чтобы описать мне каждую складочку его тела, — говорил Калигула. — Обнюхай его, прикоснись к нему. В нем течет моя кровь — кровь Цезаря и Августа.

Он улыбнулся, улыбка превратилась в гримасу: нижняя губа выпячена, челюсти сжаты, подбородок вперед. Потом он опустил голову, чтобы я не заметил выражения его глаз, и я увидел только нахмуренные брови и вертикальную морщину на лбу.

Так близко я видел Калигулу впервые. Он царствовал уже девять месяцев, взойдя на трон после смерти Тиберия, которому я служил два года.

Большинство всадников и вольноотпущенных, входивших в ближайшее окружение покойного императора, покинули дворец. Ходили слухи, что некоторых убили телохранители Калигулы. Утверждали даже, что это он отравил Тиберия, которому приходился приемным внуком: Германик, отец Калигулы, был усыновлен Тиберием.

Нолис, отпущенный на свободу раб Тиберия, рассказал мне недавно о последних минутах покойного императора. Страдая от мучительных судорог, он цеплялся за слугу, которому Калигула велел снять с руки умирающего императорский перстень. Слуга в ужасе отбивался. Тогда Калигула, с презрением отстранив его, придавил голову Тиберия подушкой. И поскольку умирающий продолжал отчаянно сопротивляться, задушил его собственными руками. Один из слуг Тиберия, свидетель этой сцены, потрясенный ее жестокостью, не смог сдержать возгласа: отцеубийство! По приказу Калигулы его тут же схватили охранники и распяли на кресте.

Я видел, как исчезали соратники Тиберия, но сам бежать не пытался.

Со времен Гая Фуска Салинатора моя семья считала своим долгом служить тем, кого граждане и сенат призывали править Римом: сначала республикой, а впоследствии, после Цезаря и Августа, империей. Выбирать себе господина или предпочитать одного другому мой отец отсоветовал мне еще в юности — высшие силы с помощью кинжала или яда сами решают, кто придет на смену уходящему императору.

Итак, Калигула надел перстень Тиберия себе на палец. А я остался на службе во дворце, которая состояла в том, чтобы доводить до сведения сенаторов намерения императора и оповещать его советников о настроениях в сенате. Я был наблюдателем, который следит за передвижением армий на поле битвы. Я просто собирал сведения.

Мне хватило нескольких дней, чтобы убедиться в свирепости нрава Калигулы: считая слишком накладным покупать мясо, чтобы кормить хищников, предназначенных для зрелищ, он решил скармливать им заключенных, лично посещал темницы и указывал, кто станет ближайшей жертвой. Иногда небрежным движением руки он давал понять, что подобная смерть постигнет всех.

Я знал, что Тиберий был склонен к излишествам и разврату, любил возбуждавшие его игры с маленькими детьми в бассейне. А когда живые игрушки ему надоедали, приказывал казнить или оскопить «маленьких рыбок» — так он их называл. Могу также напомнить об оргиях, сопровождавшихся жестоким насилием, которым Тиберий предавался на Капри. Я неоднократно ездил к нему на остров, чтобы рассказать о происходящем в Риме, и каждый раз боялся попасть под горячую руку, стать жертвой вспышки гнева или какой-нибудь блажи. Я видел, как Тиберий изодрал лицо одному рыбаку той самой рыбой, которую этот несчастный имел неосторожность ему предложить. Император заподозрил, что рыбак промышлял у берегов острова, а это было строго запрещено.

Мне часто казалось, что безудержный разврат Тиберия, склонность к которому передалась и Калигуле, вызван опьянением от безраздельной власти, которой они обладали. Положить этому конец могла только смерть. Мне рассказывали, что Калигула советовал палачам продлевать мучения жертв. «Бей так, чтобы он думал, что умирает», — учил император, повторяя свое любимое изречение: «Пусть меня ненавидят, лишь бы боялись!»

И вот этот человек меня окликнул:

— Кто ты такой?

Этот вопрос, да еще заданный в подобном тоне, вполне мог означать смертельный приговор. Я был скромен, как подобает отпрыску благородной семьи, не имеющей особых притязаний. Основателем нашего рода был легат, никогда не вставший на чью-либо сторону в гражданских войнах, а его потомки верно служили императорам — Цезарю, Августу, Тиберию. «А теперь тебе, божественный Калигула».

— Серений, — повторил император, — потомок рода Салинаторов, основанного Гаем Фуском Салинатором, легатом при Крассе.

Он взял меня за локоть и увлек в одну из комнат.

— Сегодня вечером ты отправишься в Анций, — сказал он. — Моя сестра Агриппина должна родить этой ночью.

Он смотрел на меня молча и таким пронизывающим взглядом, что я опустил глаза.

Мне рассказывали, что его сестры были ему также и супругами. То, что было непозволительно для простых граждан, позволяли себе богоподобные императоры.

— Она спуталась с Домицием Агенобарбом. — Калигула наклонился ко мне и покачал головой. — Достойно ли это женщины, ведущей род от Цезаря и Августа? Я полагал, что она выше ценит свое происхождение. Какой-то Домиций Агенобарб и Агриппина, моя сестра!

Я старался не встречаться с ним глазами и выбросил из головы всякие мысли, чтобы император не смог их прочесть. Но вряд ли мне удалось скрыть охватившее меня изумление, ведь род Агенобарбов — Меднобородых — был знаменитым и могущественным. Агенобарбы служили легатами и цензорами, состояли в родстве с Брутом и Кассием, соперниками Цезаря, но во время гражданской войны перешли на сторону Августа, который сделал одного из них управляющим своими имениями. Рассказывали, что кто-то из предков Меднобородых имел рыжую бороду, железные челюсти и каменное сердце. И правда: члены рода, подобно сильным мира сего, являли образцы такой свирепости, что Август был вынужден осудить их поведение особым декретом. Но они не оставили своих диких привычек: один, развлечения ради, задавил ребенка на Аппиевой дороге, другой выбил глаз всаднику, осмелившемуся бросить ему упрек, третий истреблял вольноотпущенных за отказ пить столько, сколько им приказывали. И с этими людьми Агриппина решила породниться.

Тем не менее эта семья была близка к верховной власти, и высказанное Калигулой пренебрежение меня удивило. Если, конечно, он не пытался меня подловить.


Заложив руки за спину, император кружил вокруг, не отводя от меня глаз и что-то нашептывая.

— Езжай в Анций, — повторил он. — Ты поспеешь туда к завтрашнему утру.

Он поднял голову и закрыл глаза.

— Ты вдохнешь соленого морского воздуха, увидишь триремы[6] в порту. Я тебе завидую, Серений. — Он снова опустил голову. — Я хочу знать, похож ли ребенок на меня.

И опять встряхнул головой.

— Почему я должен верить Агриппине?

Улыбнулся, закусил губу и внезапно заговорил совершенно другим тоном — резким и решительным.

— Мы с Агриппиной одной крови. И если она решила выйти замуж за этого Агенобарба, то плохо верится, что причиной тому любовь. Она использует этого увальня: ей надо, чтобы он ее обрюхатил, как бык священную корову. А ты уверяешь, что мне нечего опасаться. — Он положил мне на плечо тяжелую руку.

— Серений… — произнес он и тут же осекся, подозрительно поглядев на меня. — Императора всюду подстерегают опасности, и те, кто мне служит, в любую минуту могут меня предать, зарезать или отравить.

Калигула следил за мной, полузакрыв глаза.

— Вот и ты, Серений. Разве я знаю, о чем ты думаешь? Ты служил Тиберию. Может быть, ты хочешь отомстить за него и веришь, что его убил я? — Он пожал плечами. — Отправляйся в Анций и обнюхай ребенка. Послушай, что о нем говорят. Помни: если боишься укуса змеи, раздави ее яйцо.

Калигула резко оттолкнул меня.

— Ступай, ступай, — заключил он.

Я покинул Рим до наступления ночи.

2

Я подошел к ложу, где лежал младенец.

Его шея была испещрена темными пятнышками, похожими на следы когтей или пальцев. Кожа на руках и на теле носила фиолетовый оттенок и тоже была пятнистой. Ребенок лежал неподвижно. На него падал свет двух масляных ламп, стоящих по обе стороны кроватки. Остальная часть комнаты была погружена в полумрак, и теснившиеся там люди старались не попасть в квадрат света, чтобы не быть узнанными или замеченными возле новорожденного.

Близко подошел только я да два телохранителя, сопровождавшие меня от самого Рима. Несколько мгновений я не отрывал глаз от ребенка, лежавшего все так же неподвижно, с закрытыми глазами. Меня охватила дрожь. Было ощущение, что боги еще не решили, поселить ли искру жизни в это тельце, которое пока пребывало по ту сторону роковой черты. Попятившись, я смешался с неразличимой толпой. Рядом кто-то прошептал, что ребенок вышел ножками вперед, а это дурное предзнаменование. В ответ было сказано, что это сын Агриппины, а такой способ появления на свет называется «агриппа». Это означает, что ребенок пытался убежать от матери, а мать стремилась удержать его и, может быть, даже задушить.

— Взгляните на эти пятна на коже, — добавил кто-то. — Похоже на змеиные укусы.

Я вспомнил слова Калигулы о змеином яйце, которое следовало раздавить, как вдруг комната ярко осветилась. Вошедшие рабы расставили повсюду лампы, и лица присутствовавших потеряли анонимность.

Я узнал Домиция Агенобарба, отца ребенка. Он стоял в первом ряду, скрестив руки на круглом животе. Вызывающе поглядывая вокруг, на его плечо опиралась женщина с худым лицом и зачесанными наверх волосами. Это была Лепида, сестра Домиция, с которым, по слухам, она состояла в непозволительной связи, подобно Калигуле и Агриппине. Говорили даже, что эти кровосмесительные союзы и сблизили Агриппину с Домицием. Кто знает, может, две противоестественные пары соединились, чтобы удвоить свои пороки? И не был ли ребенок сыном Калигулы, своего дяди?

Внезапно громкий голос потребовал тишины, какой-то человек подошел к кроватке и положил руку на голову младенца. Это был Бальбил, астролог, прорицатель, самый знаменитый жрец Рима. Одет он был в просторную тогу, его шею украшало золотое колье с янтарем, которое доходило до середины груди.

— Дитя родилось от Солнца, — провозгласил жрец. — Я видел, как лучи светила коснулись его, прежде чем осветить землю. Это счастливый знак. Ребенку покровительствует Аполлон, он передал ему свое могущество и способности. Сегодня, пятнадцатого декабря, сын бога Солнца появился на свет в том же доме, где родился император Калигула.

Последние слова прорицателя потонули в шуме: раздвигая толпу, в комнату вошли рабы с носилками, на которых возлежала Агриппина, опершись на подушки. Ее кудрявые волосы обрамляли лицо, разрисованное белой и красной красками. Она указала на ребенка, и одна из женщин подошла к ложу, схватила младенца за запястья и подняла. Подвешенное тельце напоминало освежеванную тушку животного, которую приготовили, чтобы запечь на углях. Ткань, покрывавшая нижнюю часть тела, соскользнула, обнажив член и мошонку. На этом чахлом, не считая круглой головы, тельце они производили впечатление огромных, красновато-коричневых морщинистых протуберанцев.

В комнате раздался смех и выкрики.

— Ты говорил, Бальбил, что это сын Солнца и бога Аполлона, — начала Агриппина. — Но это и мой сын. Узнаю свою плоть. Взгляни на его роскошный член. Он создан, чтобы покорять женское чрево. Он породит сыновей, и это будет моя кровь. Моя, Цезаря и Августа. Он рожден, чтобы править.

Агриппина выпрямила спину, подняла кверху лицо и снова заговорила. Ее слова падали, как удары топора. Неожиданно ее голос стал вкрадчивым и мелодичным. Она повернулась ко мне.

— Скажи моему брату, великому императору Калигуле, что его сестра Агриппина дарит ему самца, в жилах которого течет кровь наших божественных предков!

Царственным жестом она подозвала меня, схватила за запястье, притянула к себе так, что я губами коснулся ее волос, вдыхая запах пудры и терпких духов, и прошептала, что знает, как ее брат озабочен рождением ребенка.

— Он боится всего, что ему непонятно. Ты приехал шпионить, Серений. Так передай ему то, что сказал Бальбил. Мой сын — сын Аполлона: император поймет, что я хочу этим сказать.

Ее голос стал хриплым.

— Ты думаешь, я стала бы мучиться родами, чтобы произвести на свет ребенка, которому не суждено царствовать? — Она придвинулась ко мне еще ближе, и я почувствовал, как ее губы ласкают мое ухо. — Ты доносчик, Серений, но если ты осторожен и дорожишь своей жизнью, не говори ему, что я согласна умереть от руки своего сына, если такова будет плата за его воцарение.

Она ударила ладонью по краю носилок, рабы подняли их и вынесли из комнаты. Толпа последовала за ней, и возле львиной шкуры с лежащим на ней ребенком остались лишь Домиций Агенобарб, его сестра Лепида и рабы. Рабы смазали тело новорожденного маслом и стали его массировать.

Домиций подошел ко мне.

— Какие секреты выдала тебе Агриппина? Какое послание для ее знаменитого и божественного брата? — спросил он.

Цепляясь за его локоть, Лепида беззвучно смеялась.

— Передай императору, что от змеи может родиться только змея, — снова заговорил Домиций. — Он знает, кто мы есть. Так зачем же он прислал тебя сюда? От меня и Агриппины не может родиться ничего хорошего и полезного для государства, и ему это известно.

И он удалился, не взглянув на ребенка, чья головка покоилась на львиной гриве.

3

Я видел, что вокруг ребенка витали смерть и недоверие.

Его дядя, император Калигула, полулежал, подперев голову ладонью. Его окружали гибкие женские тела, они терлись о его бедра, ласкали грудь, а он расспрашивал меня о поездке в Анций.

Не показалось ли мне, что новорожденный сын Агриппины и есть та самая змея, которой следует размозжить голову раньше, чем она станет опасной?

Я уклонился от ответа. Не рассказал я и о коже ребенка, пятнистой, как кожа рептилии. Калигулу слегка успокоило то обстоятельство, что младенец вышел ножками вперед — это плохой признак. Он засмеялся, откинул голову, целиком отдавшись опытным рукам женщин, но вдруг выпрямился.

— Мне передали, что этот полоумный Бальбил, астролог, тоже был в Анции. Ты слышал, что он сказал?

Я повторил слова жреца о солнечном венце на челе ребенка.

Калигула резко оттолкнул женщин, поднялся и, кусая пальцы, уставился на меня.

— Агриппина его подкупила! — прокричал он. — Она хочет, чтобы ее сын правил царством Аполлона — Египтом. Для этого и нужен младенец, родившийся от Солнца!

Он ткнул себя в грудь:

— Но Египтом правит император Рима! А сын Агриппины никогда не будет императором, ты слышишь, Серений? Она должна забыть эти бредни!

Погрозив мне кулаком, он вдруг ударил себя так сильно, что его лицо исказила гримаса боли, а челюсти сжались.


Все то же враждебное выражение сохранялось на его лице и на девятый день после рождения ребенка, когда в одном из залов императорского дворца новорожденного причащали, прежде чем дать ему имя. Младенец лежал в ванне из черного мрамора.

Его отец, Домиций Агенобарб, держался поодаль. Скрестив руки на выпяченном животе, он словно хотел показать своим презрительно-скучающим видом, что не имеет к ребенку никакого отношения. Может, это и на самом деле было так.

Агриппина, которая безусловно была матерью, держала ребенка за правое запястье. По другую сторону ванны Калигула, ее брат, сжимал левую ручку ребенка. На лице Агриппины застыла та же гримаса, что и на лице ее брата. Казалось, каждый из них готов потянуть в свою сторону и разорвать это хрупкое тельце пополам.

В полном молчании, не отрывая глаз от Агриппины и Калигулы, наблюдали эту сцену окружающие. На их лицах явно проступали нетерпение и жестокость: все ждали, когда два хищника, оспаривающие одну добычу, вступят в смертельную схватку.

И лишь один из присутствовавших, стоявший в первом ряду, смеялся, переступая с ноги на ногу. Это был Клавдий — дядя Агриппины и Калигулы. Считалось, что он слаб в коленках: чтобы его свалить, достаточно легкого толчка. И все же Клавдия побаивались. Кое-кто подстрекал его против Калигулы, буйного племянника, императора-кровосмесителя и преступника, известного своим необузданным нравом. Но можно ли в таком деле довериться дядюшке Клавдию, жестокому, как и его родственники, но смешному подкаблучнику своей жены Мессалины, которая стояла сейчас рядом с ним. Рассказывали, что это женщина с тяжелыми грудями, широкими бедрами и массивными ляжками раздвигает ноги по нескольку раз за ночь для разных мужчин, которых принимает в своем доме на Аппиевой дороге — настоящем притоне, предназначенном для удовлетворения ее ненасытных аппетитов. Тем не менее Клавдий был у нее в полном подчинении, терпел все измены, делал вид, что верит, будто Октавия, рожденная Мессалиной в браке с ним, его дочь, несмотря на то что столько мужчин — гладиаторов, вольноотпущенных, молодых аристократов — вводили свой фаллос в отверстое лоно его жены!

Не отпуская руки ребенка, Калигула обернулся к Клавдию, затем к Агриппине.

— Назови сына Клавдием, — сказал он, сдерживая смех. — Клавдий — чем плохо? Дядя — уважаемый человек, наша кровь. Щедрая и любящая Мессалина только что подарила ему Октавию. Клавдий — вот достойное имя для твоего потомства, Агриппина!

И вышел из зала. Большинство присутствовавших последовало за ним. Потоптавшись, Клавдий подошел поглядеть на ребенка, которого Агриппина взяла под мышки и подняла.

— Его зовут Луций Домиций, — произнесла она и повернулась к Домицию Агенобарбу. — Это ваш сын, и он будет носить имя вашего отца.

И передала ребенка рабам. Они стали заворачивать его в белые простыни, которые были похожи на саван. Все последующие месяцы и годы я опасался за жизнь этого ребенка.

Когда Калигула обнаружил, что Агриппина участвовала в заговоре, организованном против него сенатором Лепидом и правителем Германии Гетуликом, он пришел в ярость. Конечно, император мог отомстить сразу и матери, и ребенку. Но он ограничился тем, что конфисковал имущество сестры и сослал ее подальше от Рима, а сына оставил в заложниках. Присматривать за ребенком Калигула поручил мне. Я видел его первые шаги, слышал его первые слова.

В доме своей тетки Лепиды, где ему дали приют, мальчик напоминал пугливого зверька: все время тревожно озирался и опускал голову, когда к нему обращались, с детства привыкая скрывать свои чувства.

Я был с ним в тот день, когда Лепида пришла сказать, что его отец умер, а мать — в далекой ссылке. Он — сирота. Повернувшись ко мне и словно бросая вызов Калигуле, она добавила:

— Твой дядя, император, присвоил имущество, которое ты должен был унаследовать. Ты был богат, теперь ты беден, Луций Домиций. Твое единственное достояние — благородная кровь.

Ребенок гордо выпрямился, а его кормилицы — Эглогия и Александра — не сводя с него глаз, склонили головы. Их лица выражали нежность, сострадание и даже почитание.

— В твоих жилах течет кровь императоров, — повторила тетка и удалилась, оставив мальчика с двумя учителями, которым было поручено его воспитывать.

Калигула очень развеселился, когда я сказал ему, что один из учителей его племянника брадобрей, а другой — танцор, и попросил повторить это окружавшим его куртизанкам, чтобы они тоже посмеялись.

— Агриппина хотела сделать своего сына императором, — потешался он. — А мальчик будет брить и плясать!

И вдруг нахмурился.

— Какая судьба… И это потомок Августа и Цезаря! Может, ему лучше было бы умереть?

Смерть продолжала кружить над ребенком.

4

Но убить мальчика Калигула просто не успел.

Каждый раз, расспрашивая меня о сыне Агриппины, он обдумывал свой план.

Император снимал браслеты и кольца, отдавал рабу узорчатый плащ и, оставшись в шелковой тунике, расшитой золотой нитью, расхаживал вокруг меня, постукивая каблуками уличных ботинок или туфель на манер женских. Наклонившись ко мне, чтобы в очередной раз справиться о возрасте ребенка, он повторял:

— Четыре года, четыре года… Через десять лет ему понадобится мужская тога. Как быстро бежит время! Я знаю его мать: она захочет, чтобы он сел на трон. И будет плести заговоры, как прежде. Чтобы убить меня.

Калигула улыбался и поглаживал рукой губы.

— Четыре года, — размышлял он.

Потом, вроде бы забыв о ребенке, показывал мне дворец, который он построил для своего коня Инцитата.

Конюшня была из мрамора, водопойное корыто — из слоновой кости. Вокруг коня, покрытого красной попоной, суетились рабы.

— А не произвести ли мне Инцитата в консулы? — бормотал император.

Внезапно разгневавшись, он принимался обвинять сенаторов и трибунов в стремлении убить его и, подозвав охранников, нашептывал им несколько имен. Палачи уходили, сжимая мечи.


Сколько это могло продолжаться?

Калигула убивал всех, кто по крови или благоприобретенному родству имел отношение к семьям Цезаря и Августа. В их жилах текла кровь императоров, а значит, следовало перерезать им горло, чтобы выпустить эту кровь, превращавшую их в соперников. Сын Агриппины, четырехлетний малыш, прятавший от взрослых свои испуганные глаза, мог выпрямиться и метнуть ненавидящий взгляд. И снова потупиться, подобно маленькому зверьку, неосторожно покинувшему свою нору. Будучи по материнской линии потомком Августа, он был способен ощетиниться, показать зубы и когти.

Я говорил Сенеке:

— Ему всего четыре года, но он уже похож на Калигулу, на Агриппину. Или это кровь Цезаря делает людей хищниками с самого рождения?

Сдержанные ответы учителя были очень ценны для меня.

Я встречался с Сенекой, когда служил у Тиберия. Его гордая осанка, мужественное и решительное выражение лица, царственная манера говорить, сделавшая его лучшим оратором сената и знаменитым адвокатом, риторическое искусство философа-стоика, проповедующего мудрость и смирение перед высшей силой, покоряли. Он был старше на полтора десятка лет и считал меня близким родственником — у нас обоих были испанские корни. Как и мои предки, он родился в Кордове.

Мы неторопливо прохаживались по саду его римского поместья. Он слыл богатым, и действительно, вокруг цветочных клумб возилось множество рабов.

— Кровь у Цезаря такая же, как у всех, — заключил он. — Теплая и липкая. Я видел, как умирали, вскрыв себе вены, римские патриции. Их кровь была того же цвета, что и у рабов, которых убивали вслед за хозяином. Нет, Серений, люди становятся хищниками, потому что в империи нет правил престолонаследия. Чтобы не быть убитым, надо убить самому. Избирательный закон, который уважали во времена республики, не используется при назначении императора. Поэтому тот, кто претендует на трон, вынужден рассчитывать более на свою охрану, нежели на граждан. На полководцев и правителей, а не на сенат. Республика, существовавшая до Цезаря, не вернется.

— Значит, кровь? Кинжал, яд, убийство? Безграничное могущество одного человека, которого власть лишает разума, — не соглашался я.

Взяв меня за локоть и как бы размышляя, он продолжал убеждать:

— Надо, чтобы императором стал человек мудрый, не способный впасть в безумие от безграничной власти, по сути, превращающей его в бога. Он должен править взвешенно и милосердно, в интересах империи и не искать наслаждений, доступных могущественному властителю. Людям же из его окружения надлежит призывать его к разуму, к мудрости, они должны стать его друзьями и советниками.

— А Калигула? — спрашивал я.

Оглянувшись, Сенека отвечал:

— Это безумие может остановить только смерть. Есть люди — я в этом уверен, — которые уже точат свои кинжалы. Не вмешивайся, Серений. Наше время — время мудрости — еще не настало.


Время было тревожное, безжалостное, сумасбродное. Калигула рядился то гладиатором, то возничим колесницы. Он выходил на сцену и, как фигляр, пел, плясал, декламировал, а затем, спрыгнув в зал, хлестал кнутом кого-нибудь из зрителей, который, как ему показалось, мешал представлению кашлем или шепотом.

С угрожающим видом он подходил ко мне, уводил и начинал расспрашивать о сыне Агриппины, о заговорах, о которых я должен был знать. Он смеялся, рассказывая, что ему приготовили какой-то новый яд, действие которого он испытал на гладиаторах и рабах. Несчастные вопили, корчились от боли, и это было самое удивительное зрелище, какое ему довелось видеть.

— Серений, будь мне верен! — ворчал он, удаляясь.


Это случилось за девять дней до февральских календ, в седьмом часу вечера, когда Рим уже окутали сумерки. В одном из закоулков дворца Калигулу подстерегали заговорщики с мечами наготове. Предводитель когорты Кассий Херея, которого император постоянно унижал и притеснял, ударил первым, но рана на шее оказалась несмертельной. Тогда его товарищ Корнелий Сабин пронзил Калигуле грудь. Однако тот, распростертый на мраморном полу в луже крови, продолжал кричать. И тут остальные, накинувшись скопом, добили императора тридцатью ударами. Некоторые старались попасть в срамное место.

Ненависть, желание отомстить и страх, который Калигула поселил в душах людей своими преступлениями за четыре года царствования, были так велики, что один из заговорщиков ударом меча сразил жену императора, а другой размозжил голову его дочери.

Не мешкая, я отправился в дом к Лепиде, где жил ребенок.

Клавдий, дядя Калигулы и Агриппины, только что был назначен наследником императора. Телохранители встретили это известие с восторгом, и новоиспеченный властитель в благодарность выдал каждому по пятнадцать тысяч сестерциев. Впервые в истории Рима такую награду получали военные, поддержавшие переворот.

Вокруг мальчика суетились кормилицы, Эглогия и Александра, и брадобрей с плясуном — его воспитатели. Я объявил им хорошую новость: среди первых распоряжений, сделанных новым императором, было освобождение Агриппины и возвращение ей конфискованного имущества. Ее сын вырастет в богатстве, и мать будет с ним.

Я говорил с четырехлетним мальчиком так, как будто передо мной взрослый мужчина, и мне казалось, что он все понимает. На его лице сперва отразилось напряженное внимание, потом — на какое-то мгновение — бурная радость, которая сменилась привычным выражением тревоги.

Позже я часто вспоминал этот затуманенный тревогой детский взгляд: как будто он предчувствовал, что опасность — его постоянный удел. И что мир, куда он входил, сплетен из интриг и зависти, раздираем соперничеством и запятнан преступлениями.

Вокруг него, как тигрица, преследующая добычу, кружила Мессалина, супруга Клавдия, только что родившая сына, нареченного Британиком. В ребенке Агриппины она видела соперника своему. Что же до Агриппины, то та восприняла появление на свет Британика как катастрофу, лишающую ее дитя перспективы, о которой она мечтала. Она ходила от одного могущественного лица к другому, плетя свою сеть. Вышла замуж за богатого и влиятельного сенатора Пассиена Криспа. А мальчик наблюдал весь этот калейдоскоп лиц, слышал голоса, угрозы. Вздрагивал, когда посланные Клавдием охранники врывались в жилище Ливии, сестры Агриппины, чтобы арестовать ее за участие в заговоре. А потом угрожали самой Агриппине, утверждая, что она остается на свободе лишь благодаря доброму отношению императора и стараниям ее мужа Пассиена Криспа.

Угрозы, предательства, интриги, убийства составляли повседневность, в которой жил мальчик. Могло ли все это не оставить тяжелого следа в его душе? При моем приближении он прятался за спинами кормилиц или, напротив, пытался вызвать мое расположение улыбкой или песенкой, напетой тоненьким голоском. Ребенок словно чувствовал, что его благополучие и даже жизнь в моих руках.

В императорском дворце ходили слухи, будто Мессалина, озабоченная интересами своего сына, подослала своих людей задушить мальчика во сне. Когда убийцы подошли к кровати Луция Домиция, то увидели там змею размером с дракона и в страхе бежали. А утром на подушке нашли пятнистую змеиную шкуру. Агриппина сделала из нее браслет, оправленный золотом, и надела на запястье ребенка. Я видел этот браслет однажды, когда мальчик поднял руку, как бы защищаясь от исходившей от меня опасности. Я в интригах и заговорах не участвовал. Я был всего лишь учеником Сенеки, но этого оказалось достаточно, чтобы внушать подозрения.

Когда император Клавдий решил отправить Сенеку в ссылку по требованию Мессалины, которая его терпеть не могла, считая философа сторонником Агриппины, мне было приказано ехать за ним.

Луцию Домицию, впоследствии названному Нероном, было тогда чуть больше четырех лет. Казалось, однако, что он уже достаточно опытен, чтобы опасаться любого, кто к нему приближался, постараться обезоружить его улыбкой, а затем нанести безжалостный удар. Я видел однажды, как он своими маленькими кулачками остервенело бил раба, случайно его толкнувшего. Он уже не был тем пугливым и скрытным ребенком, каким я его знал, он стал маленьким злобным хищником. В его жилах текла кровь Цезаря.

Итак, я покинул Рим и присоединился к Сенеке, отбывавшему ссылку на Корсике.

ЧАСТЬ II

5

На этом суровом и диком острове я пробыл недолго. Поскольку я не был ссыльным, через несколько недель Сенека предложил мне вернуться в Рим.

Его поведение и речи смутили и разочаровали меня. Мы бродили с ним по тропинке среди колючек, на самом верху отвесных, изрезанных морем скал. Сенека схватил меня за плечо и лихорадочно сжал его. Он просил похлопотать за него в Риме перед императором, чтобы отменить приговор о ссылке.

Он замолчал, продолжая сжимать мое плечо. Другой рукой он указывал на склон, плотно заросший кустарником, на сложенные из камня хижины, где жили пастухи, существа более дикие, чем самый жалкий раб в Риме, более грубые и жестокие, чем выходцы из варварских племен.

— Кому в этих местах нужны красноречие, мудрость, ораторское искусство? С кем я могу здесь говорить? С этими животными? — и зашагал по тропинке, увлекая меня за собой.

Я должен был объяснить императору, что Сенека готов отдать на службу империи свое влияние и авторитет, репутацию философа и адвоката, искусство оратора.

— Повстречайся с Клавдием или с кем-нибудь из его приближенных, — говорил он, — с его секретарем Нарциссом или суперинтендантом Палласом. Поговори с Мессалиной.

Я опустил голову, чтобы скрыть разочарование. И это его все считают философом, стоиком, мудрецом? Да он всего лишь слабый человек, мечтающий о славе, богатстве и власти, которую он так яростно обличал.

Меня все это удивляло особенно потому, что от приезжающих из Рима путешественников и посыльных мы знали, что Клавдий так же жесток и развращен, как и Калигула. Мессалина, все его окружение, евнухи использовали его, добиваясь желаемого лестью и запугиванием.

Нарцисс и Паллас сделались сказочно богаты. Паллас, бывший квестор и ростовщик, без зазрения совести грабил казну, тиранил рабов, отрубал руки, выкалывал глаза и отрезал язык тем, кого подозревал в предательстве и воровстве.

Сам Клавдий жил в страхе, опасаясь яда или кинжала, и передвигался только с толпой охранников, которые обыскивали всякого, кто приближался к императору. Временами он, казалось, терял разум и забывал о достоинстве верховного правителя, набивал брюхо на пирах, длящихся сутками, так жадно поглощая еду и выпивку, что терял сознание, и лекарям приходилось щекотать ему горло птичьим пером, чтобы вызвать рвоту и вернуть императора в чувство. Придя в себя, он снова пугался, утверждал, что его хотели отравить. И тогда было достаточно, чтобы кто-то из приспешников шепнул ему на ухо чье-нибудь имя, бросил лишь тень подозрения, чтобы упомянутый бедняга был тут же казнен.

Все это я напомнил Сенеке. Рассказал, как император любил причинять страдания, наблюдать агонию, наклонившись над умирающим гладиатором и упиваясь его муками. Иногда в полдень, когда зрители уходили завтракать и арена пустела, он приказывал бросать людей в клетки с хищниками. Или заставлял драться между собой — до смерти — рабов и прислужников, на его взгляд, недостаточно рьяно исполнявших свои обязанности: слишком неторопливо убиравших с арены труп гладиатора или останки хищника. Или неумело управлявших откидными люками и решетками арены.

Таков был человек, которого мудрый Сенека хотел просить о пощаде.

Учитель, казалось, не понимал причин моего смущения и оставался глух к тому, что я говорил об императорском нраве, его трусости и жестокости.

— Обязательно поговори с Мессалиной, — повторил он. — Клавдий полностью от нее зависит. Она мать его двоих младших детей, а он их любит как никого другого. Небось уже думает о временах, когда Октавию надо будет выдавать замуж, а Британику — примерять мужскую тогу. Передай Мессалине, что я могу быть ей полезен.

Как я мог скрыть свое удивление и разочарование? Не говоря уж об отвращении, которое вызывала во мне Мессалина?

Весь Рим, включая до самого убогого нищего, самого жалкого раба, знал, что супруга императора вела себя как сука, обезумевшая от сластолюбия. Своих случайных любовников она искала повсюду: это мог быть всадник, или вольноотпущенный, или даже раб. Мессалина не скрывала своих похождений, так она была уверена в своей власти над мужем. Ей достаточно было его обнять, чтобы добиться своего.

Она знала все его склонности, слабости, страхи. Нарцисс, секретарь императора, был ее доверенным. Если эти двое хотели кого-нибудь погубить — взять хоть несчастного Аппия, мужа ее собственной матери, — они начинали всем рассказывать, что видели один и тот же вещий сон, смысл которого растолковывался прорицателями. Этого самого Аппия они видели подходящим к императору с кинжалом, спрятанным в складках тоги. Злодей бросался на Клавдия и убивал его.

Все это было рассказано императору незадолго до появления во дворце самого Аппия, специально приглашенного Нарциссом. Увидев Аппия, Клавдий обезумел от страха и отдал телохранителям приказ немедленно его убить.

Тело вытащили из дворца, а рабам приказали смыть следы крови с мраморных плит.

Таковы были власть и коварство Мессалины. Ей вздумалось, например, сделать своим любовником некоего циркача по имени Мнестер. Тщедушный, но гибкий и сладострастный, как кошка, этот человек не поддавался ее притязаниям. Чтобы завоевать его, она велела отлить из бронзы его статую. Однако циркач продолжал сопротивляться, опасаясь преследований со стороны ее мужа и в то же время содрогаясь от мысли о возможной мести ненасытной Мессалины.

В один прекрасный день его вызвали во дворец, и император в присутствии супруги пригрозил циркачу смертной казнью, если тот не исполнит ее желания. Присутствовавшие веселились от души, а Мессалина потянула за собой слабо отбивавшегося Мнестера.

И у этой женщины мне предстояло просить помилования для философа?

Я подумал о том, что в этом деле мне может быть полезна Агриппина. Будучи соперницей жены императора, приходившегося ей дядей, она, как хищная птица, кружила над ним, поджидая, когда можно будет обратиться с просьбой о покровительстве для ее сына Луция Домиция. О ребенке говорили, что он быстро подрастает, уже умеет скакать верхом, превосходя в этом искусстве многих, и декламировать как настоящий актер.

— Повидай также Агриппину и ее ребенка, — добавил Сенека. — Если мы хотим, чтобы наши идеи не пропали втуне, надо использовать все и всех.

Я обреченно опустил голову. Эти слова, как широкий плащ, скрывали стремления и амбиции Сенеки, досаду от того, что он отстранен от власти и богатства. И все же я осмелился поделиться с ним своими сомнениями.

Учитель положил руки мне на плечи, заглянул в глаза и попросил не отводить взгляда.

— Мудреца не должно судить так, как это делаешь ты, Серений, — сказал он. — Чтобы достигнуть высших целей, он может позволить себе кое-что, не вполне подобающее. Он не отказывается от благонравия, а лишь приспосабливает его к обстоятельствам. Методы, которые используют другие в погоне за славой и удовольствиями, он может употребить в благородных целях. Нам необходимо добиться влияния на императора, чтобы удержать его от безумия. Какой смысл лелеять свою мудрость здесь, на Корсике, среди коз, колючек и скал, если можно стать советником правителя самой большой империи в мире? Возвращайся в Рим, Серений, тебе это не запрещено. И постарайся действовать наилучшим образом.

Я покинул остров, мучимый сомнениями, но твердо решив помочь Сенеке в достижении его целей.

6

В первые дни после возвращения с Корсики я чувствовал себя в Риме как пьяный. Я отвык от толпы, от зловония, перемешанного с запахом духов ярко размалеванных женщин и юношей с крашеными кудрями и намазанным ртом, выставлявших напоказ свои ляжки, смуглый торс и мускулатуру. Об меня терлись. Меня толкали. Возможно, чтобы спровоцировать скандал, или обокрасть, или вовлечь в свои грязные игры.

У трактиров и публичных домов толпились проститутки. Они зазывали меня, я отворачивался, прячась в пестрой толпе горожан. Гладиаторы в сопровождении подружек прокладывали себе путь кулаками. По одежде и цвету кожи я узнавал в них фракийцев, галлов, греков, египтян. Империя выплеснула своих подданных на улицы, в амфитеатры, бани, лавки и кабачки. Проплывали сенаторы, возлежащие в своих носилках, рабы расталкивали толпу ударами палок. Астрологи и прорицатели торговали амулетами и предсказывали судьбу. Внезапно послышались крики и ругательства: конные германцы из императорской гвардии, врезавшись в толпу на полном ходу, давя прохожих, опрокидывали прилавки торговцев вином и хлебцами.

Мне удалось укрыться на вилле Сенеки. Его слуги и рабы, мечтавшие о возвращении хозяина, забросали меня вопросами: как скоро следует ждать его приезда? Они же поведали мне о слухах, которые ползли по городу, перечислили, кого успела за это время сжить со свету Мессалина. Эта жадная и ненасытная волчица была так уверена в своем могуществе, что нимало не скрывала своего разврата. Она совокуплялась с любовниками прямо в императорском дворце, чуть ли не на брачном ложе, и Клавдий молчал. Он таскался от застолья к застолью, постоянно пьяный, в блевотине, и засыпал в объятиях своих восточных любовниц — Кальпурнии и Клеопатры.

И это был император? Все повторяли, что он так же жесток и развратен, как и его племянник Калигула, и — тут голоса понижались до шепота — кончит так же плохо.

Мне рассказали о некоем Сильвии, консуле, который, должно быть, полностью уверенный в своей безнаказанности, уже открыто говорил, что следующим императором станет он. Я видел этого молодого гордеца на ступенях сената, в окружении солдат, всадников, вольноотпущенников, сенаторов, уже льстящих и заискивающих перед ним — в расчете на будущее.

Интриги, взятки, разврат, заговоры бурлили в Риме, перехлестывали через край, превращая город в зловонное болото. Запах смерти витал над ним.

О Корсике я вспоминал с сожалением.

Однажды раб принес мне послание от Агриппины. На табличке властной рукою было начертано одно слово: «Приходи». Она призывала меня к себе.

Я отправился на Эсквилин, на виллу, где она жила со своим сыном Луцием Домицием.

Мальчик прохаживался по атриуму в сопровождении кормилиц Эглогии и Александры и громко декламировал стихи на латыни. Учителя Берилл и Аникет слушали и исправляли ошибки. У колонны стоял его опекун Асконий Лабея. Рядом присел на край бассейна египетский жрец Херемон. Имена этих людей я узнал позже от Агриппины.

— Ты в Риме, Серений, и до сих пор не навестил меня? — Эти первые слова она произнесла сухим, не предвещающим ничего хорошего тоном.

Ее худое тело было задрапировано длинной белой туникой, волосы завиты, вокруг глаз, подведенных синим, залегли черные тени.

— Послушай моего сына, — сказала она, прерывая мои объяснения.

Жестикулируя и улыбаясь, Луций Домиций читал стихи — он явно ждал комплиментов и восхищения.

— Это учителя греческого, а это египетский жрец, — объясняла она. — Луций должен всему научиться у своих наставников. Я хочу, чтобы он был достоин Августа и Цезаря. Если однажды…

Она закрыла глаза, и ее лицо стало похоже на маску с черными глазницами.

— Когда Сенека возвратится с Корсики, — снова заговорила она, — а он возвратится, потому что я этого хочу, а боги требуют, он обучит моего сына всему, что знает сам. Луций Домиций должен стать лучшим оратором в Риме. И потому Сенека обязан быть рядом с ним. И ты, Серений.

Перестав декламировать, Луций подошел к нам и стал следить за разговором. Поймав его взгляд, я был поражен острым и напряженным выражением его глаз. Учитель Аникет похвалил мальчика. Лицо ребенка расплылось в самодовольной улыбке, которую сменила деланная робость скромного и старательного ученика.

— Ты должен стараться изо всех сил, Луций, будь требователен к себе, — обратилась к нему мать. — А вы, — она повернулась к Аникету и Бериллу, — будьте с ним строги. Отвечать за его ошибки и невежество придется вам. Луций — сын Аполлона, в его жилах течет кровь Цезаря и Августа. Не давайте ему поблажек!

Луций втянул голову в плечи, как бы опасаясь удара, и учителя увлекли его в противоположный угол атриума. Неожиданно он выпрямился и подпрыгнул, но тут же снова согнулся, как будто пожалев, что так легкомысленно выдал себя. Было видно, что он уже научился скрывать свои чувства и остерегаться окружающих. Он обернулся и посмотрел на меня. В его глазах были тоска, гордость и необузданность. Взрослый человек, который проклевывался в этом ребенке, показался мне страшен.

— Я хочу, чтобы он стал мечом в руках Рима, — прошептала мне Агриппина. — Моим мечом! Серений, если ты не со мной…

Она пристально взглянула на меня и улыбнулась, чтобы смягчить прозвучавшую в ее словах угрозу.

— Ты не можешь быть заодно с Мессалиной. По-настоящему Римом правит она, но эта женщина — шлюха. Мне стыдно за Клавдия, за кровь Цезаря и Августа. Знаешь, чего она хочет?


То, что Агриппина рассказала тогда о намерениях Мессалины, я увидел позже своими глазами. Супруга императора, словно устав от нескончаемого адюльтера, решила подвергнуть Клавдия последнему унижению — заставить его отказаться от брака с ней, чтобы она могла официально выйти замуж за консула Силия, об амбициях которого было известно всем и каждому: он хотел стать властителем Рима, а союз с Мессалиной приближал его к заветной цели.

Когда Агриппина изложила мне этот кощунственный план, я не поверил в его реальность. Неужели Мессалина и Силий надеялись, что окружение Клавдия, его доверенные Нарцисс и Паллас, все те, кто обладал своей частицей власти и богател рядом с императором, согласятся с участью обобранных изгнанников, а то и жертв?

— Мессалина и Силий поженятся, — уверяла Агриппина. — Боги ослепили ее, она не видит ловушки, которую ей приготовили.

Тон Агриппины, ее взгляд, весь ее облик — она подалась вперед, скрестив руки на груди, — обдали меня холодом. Это была хищница, затаившаяся, но готовая действовать, как только намеченная жертва — Мессалина — расслабится.

Рим затаился. Город ждал, стараясь понять причины грядущего безумия. Было ясно, что на стороне Силия — лишь несколько десятков сообщников и ни одна военная когорта его не поддержит, он мог рассчитывать только на полное замешательство Клавдия, на его бегство или самоубийство. Других шансов узурпатору не представилось бы.

Это была настолько рискованная партия, что до самого дня бракосочетания мой разум отказывался верить происходящему. Однако Мессалина до такой степени пресытилась развратом, что скандальность и риск задуманного ею предприятия стали для нее высшим наслаждением.


Свадьба Мессалины и Силия действительно состоялась в середине августа, когда Клавдий отправился в Остию на праздник Вулкана.

Я видел, как Мессалина и Силий шли к алтарю, как прорицатели предсказывали им рождение мальчиков, что сделает этот союз долговечным, а авгуры обещали славное, победное и изобильное будущее. И все это притом, что Мессалина была мужней женой, а ее супруг-император не ведал о том, каким глумлениям и издевательствам подвергается, пока отсутствует в столице! Никогда еще потомка Цезаря не дурачили столь наглым образом.

Я посмотрел на Агриппину и ее сына. Ребенок напоминал маленького хищника, настолько алчным было выражение его лица: приоткрытый рот, напряженные челюсти, готовые впиться в жертву, ощутить вкус ее крови.

— Они сделали это, Серений! Скоро наступит мой час — мой и моего сына!

Она положила свою длинную белую ладонь с костлявыми пальцами, унизанными перстнями, на голову ребенка. Луций поднял глаза на мать. Я чувствовал, что он разделяет ее нетерпение кинуться на добычу.

Поодаль стояли его учителя и египетский жрец. Чего стоили их уроки риторики и этикета, когда перед глазами ребенка был пример матери, которая, выпустив когти и едва сдерживая дыхание, ждала лишь удачного момента, чтобы покончить с трепещущей жертвой?

Я знаю, что Агриппина вела переговоры с вольноотпущенными Нарциссом и Палласом и предупредила, что их ждет немедленная расправа, если к власти придет Силий.

Она также встретилась с куртизанками Кальпурнией и Клеопатрой и дала понять, что их судьба зависит от судьбы императора: Мессалина и Силий их либо убьют, либо бросят гладиаторам. Чтобы спасти свою жизнь, они должны предупредить Клавдия.

Мне неизвестно, кто сообщил императору в Остии ужасную новость: Нарцисс или Кальпурния? Или сама Агриппина, которая тоже отправилась туда? Будучи племянницей Клавдия, она могла ему сказать: «Знаешь ли ты, какому унижению и осмеянию подвергла тебя твоя супруга, разведясь с тобой? Известно ли тебе, сколь торжественным был обряд ее венчания с Силием, свидетелями которого стали граждане, сенат и армия? И все это выглядело так, как будто тебя уже нет, как будто ты умер! Если ты не будешь действовать быстро, ее муж Силий овладеет городом и покончит с тобой!»

Клавдий, как рассказывали свидетели, побледнел и задрожал, озираясь вокруг, словно опасаясь немедленного появления убийц. Тогда Агриппина принялась живописать ему подробности празднества в доме Силия, включая и обряд сбора винограда, в котором участвовали новобрачные. Это был какой-то коллективный психоз. Завернувшись в шкуры животных, женщины пением и криками приветствовали бога Бахуса. Темный сок раздавленных ягод растекался под босыми ногами пляшущих. Силий, увенчанный плющом, и Мессалина с распущенными волосами тоже пустились в пляс. Новобрачный, тряся головой и размахивая вакхическим жезлом, веселился от души.

Я уверен, что все подробности этого праздника, развернувшегося возле виноградной давильни, — с голыми женщинами и самой Мессалиной, с головы до ног вымазанными темной виноградной жижей, — все эти детали Клавдию нашептала Агриппина, касаясь губами его уха.

— Пусть их убьют, пусть отомстят за меня! — завопил император в сильном, хотя и кратком, как летняя гроза, приступе гнева и решил немедленно ехать в Рим.

Нарцисс уже отдал приказ телохранителям, центурионам и вольноотпущеннику Эводу арестовать Силия и его приближенных. «И главное, — уточнил он, — побольше крови! Рим следует отмыть».

Клавдий подъехал вслед за ними, отправился в казарму, где стояли охранники и, несмотря на стыд, сжимавший ему горло, попросил солдат спасти его честь.

— Если я так несчастлив в браке, лучше стать вдовцом, — тихо добавил он.

Воины когорты потрясали мечами. По их рядам прокатился клич: «Возмездие!»

Этот час стал смертным для всех, кто участвовал в свадьбе и поздравлял новобрачных. Вслед за ними наступила очередь любовников Мессалины, включая и несчастного Мнестера, циркача, тщетно пытавшегося объяснить, что в объятия Мессалины его толкнул сам император.

Но Клавдий ничего не хотел слушать. Десятки молодых аристократов, префектов, прокураторов, всадников и, конечно же, консул Силий уже были обезглавлены: чтобы не растягивать смертный ужас, они сами подставляли горло под нож. Так с какой стати жалеть этого жалкого фигляра Мнестера?

Клавдий приказал подавать обед. Он пил и набивал себе брюхо всю ночь. Утром ему сообщили, что Мессалина мертва, и эта новость, казалось, не произвела на него впечатления: он не поинтересовался даже, была ли она убита или предпочла сделать это сама.

Агриппина же с наслаждением поведала мне о последних минутах своей соперницы. Когда трибун, командовавший когортой охранников Палатина, и сопровождавший его вольноотпущенный Эвод распахнули двери, Мессалину охватила дрожь. С грубостью, присущей бывшему рабу, Эвод оскорбил ее: «Ты была сукой и умрешь, как сука!»

Она схватила кинжал и попыталась вскрыть себе вены, но ее руки слишком дрожали. И тогда трибун пронзил ее своим мечом.

Приблизившись, Агриппина посмотрела мне в глаза.

— Император не может быть холостяком, — прошептала она. — А Мессалину он уже забыл.

Ей сообщали, что император продолжал наливаться вином и дремать, сложив руки на животе, в окружении Кальпурнии и Клеопатры.

— Сенат решил, — снова заговорила Агриппина, — что портреты Мессалины должны быть сняты повсюду — и в присутственных местах, и в частных домах.

Она продолжала смотреть на меня.

— Так, как если бы ее никогда не было, Серений! — повторила она тихо.

Лицо ее было неподвижно, слегка шевелились лишь губы. Потом они сжались, окружив рот глубокими морщинами. Она прошептала:

— У нее остались дети — Октавия и Британик.

Притянув к себе сына, она закрыла ему лицо ладонями.

— Ты, ты! — произнесла Агриппина.

Мальчик поднял глаза на мать.

Эта пара внушала мне страх.

7

За считанные дни Агриппина стала самой могущественной и самой опасной женщиной в Риме. Она продолжала находиться в своем логове, этом огромном поместье, величественные строения которого возвышались на холме Палатин, неподалеку от императорского дворца. Когда выяснилось, что вокруг Клавдия снова плетутся интриги, она настояла, чтобы я остался у нее. Его ближайшее окружение передралось из-за власти. Все они — Паллас, заведовавший финансами секретарь Нарцисс и остальные, вроде Каллиста и Эвода, — спешно подыскивали супругу для императора.

— Нужна такая, как я, лучше меня, — размышляла Агриппина. — Они поняли, что ему нужна женщина. Но я знаю Клавдия: он не способен выбрать. Он возьмет ту, которую толкнут в его объятия. И еще надо, чтобы она ему подошла, чтобы знала, как с ним обходиться…

Пробормотав все это, она подняла голову и как будто удивилась, увидев меня.

— Оставайся здесь, Серений, возле меня и сына. Мне нужны верные люди!

Тон был непререкаемый.

Она принялась вышагивать по просторному залу, погруженному в полумрак. Стены были расписаны изображениями диких быков, и сейчас можно было различить только их блестящие глаза: остальное сливалось в бесформенные темные пятна. Эти картины поражали меня всякий раз, когда я приходил сюда. Казалось, животные, оседланные нагими богинями, пригнув голову и выставив рога, готовились к атаке.

Агриппина добавила:

— Им захочется нас убить, но они не посмеют. Я — племянница императора, правнучка Августа. А мой сын…

И она закричала, чтобы немедленно привели ее сына, Луция Домиция.

Он тут же появился, в сопровождении учителей, кормилиц, опекуна и египетского жреца Херемона, одетого в тогу цвета охры и, по обыкновению, бесстрастного. Агриппина метнулась к сыну и прижала его к себе, уткнув головой в живот. Потом подвела ребенка ко мне и сказала:

— Серений, береги его.

Мальчик бросил на меня недоверчивый, испуганный взгляд, в котором были и тоска, и вызов. Он стоял, скрестив руки, подняв подбородок, широко расставив ноги, — в позе властителя, с которой плохо сочетались вдруг появившиеся на лице трогательная улыбка и выражение детской беззащитности.

Я ясно ощутил, какое смятение царит в душе ребенка. Как двуликий Янус, он имел два лица, черты которых, по мере того как шло время — а мальчику было уже двенадцать лет, — проступали все явственнее. Встречаясь с ним, я каждый раз испытывал беспокойство. Это загадочное существо отталкивало меня своей испорченностью и жестокостью, уверенностью, тщеславием и резкостью и привлекало тем, что могло выглядеть нежным, чувствительным, внимательным и полным уважения к окружающим.

Я замечал, как ласков был Луций Домиций со своими кормилицами Эглогией и Александрой, с учителем греческого Аникетом и опекуном Асконием Лабеей. Он был прилежен, внимательно выслушивал все, что говорил ему египетский жрец Херемон. Но я видел, как он, набычившись, уклонялся от ласк Пассиена Криспа, мужа матери, который должен был заменить ему отца.

Казалось, он и презирает, и боится его. А между тем Пассиен Крисп был существом мягким, чувствительным к окружавшей его красоте. Про него говорили, что он способен влюбиться в дерево, древнюю смоковницу, которая, как он утверждал, укрыла своими ветвями и выкормила плодами Ромула и Рема, основавших Рим. Однако Пассиен Крисп был препятствием, которое Агриппина намеревалась отодвинуть, и ее сын, может, и не зная этого доподлинно, все чувствовал и был заодно с матерью. Даже если она задумала убийство.

Если Агриппина хотела — а она желала этого с необузданной страстью дикого животного — стать женой императора Клавдия, она должна быть свободна от брачных уз.

Так к Пассиену Криспу неслышными шагами подкрадывалась погибель, неотвратимость которой читалась в глазах Агриппины и ее сына. Я чувствовал ее приближение, встречая по ночам Лукусту — женщину, чье лицо было постоянно спрятано под черной вуалью, а ступала она так тихо, будто вовсе не касалась земли, подобно сумеречной птице. Каждому в городе было известно, как мастерски владела она искусством приготовления ядов, смешивая змеиную отраву с соком ядовитых грибов, которые сама собирала.

Увидев Лукусту, входившую к Агриппине, я понял, что смерть уже занесла косу над головой Пассиена Криспа.

Его нашли несколько дней спустя, уткнувшегося бескровным лицом в миску с водой, из которой он, видимо, пытался залить пожар, сжигавший ему внутренности. Согласно оставленному им завещанию, вся собственность отошла к сыну Агриппины Луцию Домицию.

Она приказала кремировать тело мужа, развеяв прах по ветру. Все это сделали рабы, Агриппина на церемонии не присутствовала.

Я слышал, как они с сыном смеялись. Они вышли мне навстречу, держась за руки, чуть ли не вприпрыжку, увлекая меня с собой в построенный императором цирк, где должно было состояться представление охоты. Эскадрон конных преторианцев будет преследовать африканских хищников, обреченных на смерть.

Я наблюдал зрелище с трибуны, предназначенной для гостей императора.

За преторианцами последовали греческие всадники, гнавшие стадо диких быков с дымящимися от ярости ноздрями. Бык валил лошадь, вспарывал ей живот и кидался на всадника, который, раздразнив и истощив животное, должен был схватить его за рога и повалить на землю.

Мне вспомнились быки на фресках в доме Агриппины. Она сама была похожа на одну из тех богинь, которые скакали, обнаженные, на черных быках, и в то же время в ней было нечто мужественное, что роднило ее с животными. Она была двойственной, как и ее сын.

Я видел, как она подошла к Клавдию, стала его гладить, села к нему на колени, коснулась губами уха — вела себя как любящая племянница с добрым дядей. Что же она ему нашептывала?

Клавдий быстро освоился и запрокинул голову, как кот, который хочет, чтобы ему почесали живот и шею. Что Агриппина и проделала, а потом отстранилась, подталкивая к императору своего сына. Полагаю, она напомнила императору, что Луций — потомок Цезаря и Августа, что он лишился отца, что она старается дать ему достойное воспитание, которым занимаются греческие и египетские учителя, чтобы сделать из него человека, способного служить империи. Она снова наклонилась к Клавдию и повисла у него на шее, при этом ее еще молодое тело терлось о его расплывшийся живот.

Агриппина больше не скрывала своего нетерпения.

— Только я достойна стать женой императора, — повторяла она мне, расхаживая взад и вперед по дому.

Она призвала к себе вольноотпущенника Палласа, суперинтенданта, лоснящегося от богатства, награбленного за время правления Клавдия, который вдобавок дал ему полномочия претора и квестора. Этот тучный человек хранил на лице выражение спеси и тщеславия, свойственные бывшему рабу, которому удалось стать одним из самых состоятельных и могущественных людей Рима.

— Паллас, Паллас… — Агриппина устремилась навстречу гостю, широко раскинув руки. — Ты знаешь, кто я, а вот мой сын, внук Германика, брата императора. Наша кровь — одна из самых благородных в Риме. Паллас, Паллас… — Она схватила его запястье и крепко сжала. — Чего стоят эти женщины, которых Нарцисс, Каллист, Эвод сватают императору?

Она понизила голос и продолжала:

— Паллас, ты должен понять, что я этого не допущу.

Эти слова были равнозначны удару мечом, который она не задумываясь нанесет.


Когда в городе уже пошли разговоры о том, что Агриппина выходит замуж за Клавдия, она сказала мне: боги проклинают кровосмесительные союзы, а разве брак дяди с племянницей таковым не является?

— Смерть может быть верной союзницей, Серений. Она всем страшна. Следовательно, если хочешь победить, она должна быть на твоей стороне. Но смерть помогает только тем, кто ее не боится. А я ее не боюсь, Серений. — Она прикрыла лицо ладонями. — Она моя лучшая помощница. И я возьму верх.

Паллас и консул Вителлий поверили в это. И использовали всю свою власть, чтобы Агриппина стала женой Клавдия.

Поздно ночью Паллас впустил ее во дворец, и она пробралась в спальню императора. Агриппина сделала все, чтобы Клавдий понял, на какие удовольствия и ощущения он сможет рассчитывать, если женится на ней.

Консул Вителлий со своей стороны приложил немало усилий, убеждая сенаторов, что довольно будет декрета, чтобы брак между дядей и племянницей перестал считаться кровосмешением. И тогда не надо будет бояться кары богов. Консул был умелым оратором, но вряд ли он смог бы кого-нибудь убедить, если бы Агриппина не подкупила большинство сенаторов, выплатив тысячи сестерциев. Кроме того, она пообещала, что, став супругой императора, вернет сенату все его права. И прежде всего, уверяла она, следует помиловать Сенеку, который будет наставником ее сына.

Разве это не было весомым доказательством уважения к ассамблее, самым знаменитым оратором которой был опальный философ?

Ужасаясь, я восхищался этой женщиной, которая, даже не заключив еще своего брака, уже была готова перепрыгнуть через несколько ступенек той лестницы, что должна привести ее и сына к верховной власти. Я наблюдал, как она обволакивала Палласа, притягивая его к себе. Я слышал, как она говорила ему, что нужно устроить помолвку Октавии, дочери Клавдия и Мессалины, и ее сына Луция Домиция, соединив два знаменитых семейства, носителей одной и той же благородной крови.

Паллас удивлялся силе этого ветра, который гнал его вперед быстрее и дальше, чем можно было предполагать.

— Октавии всего восемь лет, — возражал он, — а вашему сыну лишь двенадцать.

Агриппина в несколько секунд разрушила это препятствие, напомнив, что у потомков Августа и Цезаря существует традиция обручений между детьми в самом нежном возрасте.

Опустив голову, Паллас пробормотал, что девочка уже помолвлена с сыном консула Силана — Юнием Силаном, командиром легионеров, прославившимся во время кампании в Британии. Клавдий ценил его как сына: воздал ему военные почести, оказывал всяческие благодеяния и даже пообещал ему в жены свою дочь — единственное существо, к которому он был по-настоящему привязан.

Гнев и презрение охватили Агриппину, и она закричала как раненое животное:

— Он обручил Октавию с Силаном! Он сделал это! Уж не готовит ли Клавдий наследника себе? — ярилась она. — Силан, став мужем императорской дочери, вполне может рассчитывать на престол, его семья достаточно благородна.

Агриппина встала перед Палласом. По сравнению с этим дородным человеком она казалась очень хрупкой.

— Этому не бывать! — отрезала она.


Через несколько дней по городу поползли слухи, распущенные Палласом, консулом Вителлием и Агриппиной, будто Юний Силан состоит в связи со своей сестрой Кальвиной. И как же человек, способный на такое святотатство, мог быть женихом дочери императора? Ведь боги ужасно гневаются и жестоко наказывают за кровосмешение, насылая на города и страны эпидемии, наводнения, пожары и ураганы?

Теперь оставалось просто задушить Юния Силана. Он попытался опровергнуть обвинения, призывая в свидетели тех, кто знал его с детства. Но всем было известно, кто тянет за веревку, которая затягивается на его шее. Никто не смел встать на пути Агриппины, будущей жены императора, сын которой скоро станет женихом Октавии вместо этого бедняги, с проклятиями изгнанного из города.

На форуме горожане давили друг друга, чтобы приветствовать Клавдия: сенат предписывал ему жениться на Агриппине, проголосовав за специальный декрет, объявляющий брачный союз между дядей и племянницей вполне законным. Теперь сенаторы ждали, что император подчинится их воле.

Шутка, которую Агриппина, Паллас и Вителлий сыграли с Клавдием, не показалась мне смешной. Но это был лишь первый акт.

Когда Агриппина шла к алтарю, остальные сцены жестокой пьесы были уже написаны. Пока что она умело изображала покорную жену, с потупленным взором и неслышной походкой, а будущий супруг, с довольной физиономией, казался хозяином положения, ведущим под венец добродетельную невесту.

В толпе родственников стояли будущие жених и невеста — Октавия и Луций Домиций: преемственность была обеспечена, мечта Агриппины начинала сбываться.

Вечером в день свадьбы я узнал, что Юний Силан покончил с собой.

Смерть стала союзником Агриппины.

8

На следующий день после свадьбы Агриппина появилась увенчанная короной, одетая в широкую и длинную тунику, расшитую золотом. Огромная толпа сенаторов, трибунов и консулов, высших чиновников, центурионов, гвардейцев-преторианцев, всадников, богатых вольноотпущенных и даже послов Парфянской империи приветствовала ее поклонами, когда она и ее сын вступали в большой зал приемов и аудиенций императорского дворца. Ей хватило одной ночи, чтобы сбросить маску и показать, что брак с императором для нее не более чем ступень к абсолютной власти, которой она хотела для себя и сына.

Луций Домиций был красив: длинные светлые локоны обрамляли правильные черты его лица, обращенного к матери.

Агриппина, положив руку на плечо сына, вела его, останавливая то возле влиятельного сенатора, то возле консула Поллиона, о котором уже говорили, что ему поручено внести в сенат предложение, предписывающее хлопотать перед императором о скорейшем обручении Октавии и сына Агриппины.

Никто уже не вспоминал о Юнии Силане, перерезавшем себе горло в день свадьбы Агриппины и Клавдия и без сожаления брошенном в костер. И о его сестре Кальвине, которую выслали из Рима.

Император приказал жрецам, как того требуют законы, отслужить в лесу Дианы искупительные ритуалы с жертвоприношениями, дабы испросить у богов прощения за кровосмесительную связь между Юнием Силаном и его сестрой Кальвиной.

Посмеяться не отважился никто. Доказательств этого преступного деяния не было никаких, а между тем император женился на своей родной племяннице, впадая на глазах у всех в грех кровосмешения, узаконенный подкупленными сенаторами.

Но кто бы посмел протестовать? Все склоняли головы перед Агриппиной и ее сыном, который вот-вот должен был стать зятем императора. Теперь, как она того хотела, ее называли Августой, чтобы подчеркнуть, что она, подобно супругу, тоже вела свой род от Августа и имела все права на сан и власть.

Рядом с ней Клавдий сразу состарился, обнаружилась прежде незаметная хромота, он согнулся, походка его стала нетвердой. Казалось, что Агриппина за считанные ночи высосала из него остатки молодости и достоинства, одновременно обобрав и по части власти и могущества.


Я поделился своими мыслями и возмущением с Сенекой, который вернулся из корсиканской ссылки несколько дней назад, помилованный императором по просьбе супруги.

Он поблагодарил меня за все, что я для него сделал. Сам он полностью подчинился Агриппине, давая понять, что и я вместе с наставником и учителем, которому я полностью подчинялся, теперь в числе ее сторонников. Он был счастлив снова оказаться в Риме и наслаждался удобствами своего роскошного дома. Учитель устраивал приемы для друзей, рядом были его братья: старший — Галлион и младший — Мела. В доме на почетном месте стоял бюст Сенеки-старшего, его отца, известного оратора.

Помимо назначения на пост претора, с которым сенаторы его поздравляли, на Сенеку были возложены обязанности обучать и воспитывать сына Агриппины-Августы, которого мать, по общему признанию, готовила для самых высоких государственных постов, включая и высший — императорский — трон.

Сенека похудел за время ссылки в суровых условиях богом забытого острова, но быстро обрел свойственную ему живость во взоре. Хорошо зная его жизнь и восхищаясь ею, я был уверен, что лишения и аскеза его не сломают. Учителю случалось переживать долгие периоды поста, воздерживаться от мяса — этой мертвой плоти, довольствуясь лишь овощами и фруктами и не позволяя себе ни капли вина.

Сегодня же я замечал, как он, расцветший от ощущения власти, присматривался, ласкал взором молодые тела рабов обоего пола, еще нежные и не затвердевшие от возраста, а потом выбирал кого-нибудь из них для своего ложа. Он обнимал Херемона, египетского жреца, с которым познакомился во время долгого пребывания в Египте. Оба они постигли высшую мудрость, оба верили, что душа, в отличие от тела, не подвержена тлену и разложению, следовательно, неподвластна смерти.

Так почему же этот великий человек, оратор и философ, не возмущался, видя, что смерть стала послушным орудием в руках хозяев Рима, управлявших огромным государством, целой империей? Ведь если веришь в бессмертие души, если хочешь жить жизнью духа, не лучше ли покинуть императорские дворцы, виллы Палатина и Авентина и удалиться из этого города, бежать оттуда, где, несмотря на благовония, которыми обливают себя властители, пахнет отхожим местом, помойкой и сточной канавой, где царят порок, деньги и властолюбие, смущая чистые сердца? Корсика, Египет, Греция, Испания — не предпочтительней ли самая отдаленная, самая бедная провинция империи, нежели ее сердце, превратившееся в клоаку?

Сенека выслушивал меня во время наших долгих прогулок по саду среди фонтанов и статуй. Отсюда были видны холмы Рима, императорский дворец с окружавшими его виллами, а ниже — скопление построек, сверху напоминавших разбитую брусчатку бескрайней дороги.

— Никто не сможет вернуть нас назад, во времена республики, — начал Сенека.

Он остановился, прочерчивая на гравии ребром подошвы вертикальную линию.

— Между нынешним днем и прошлым лежит пропасть, и никто, даже боги, не смогут ее заполнить.

Он снова зашагал, изредка опираясь рукой о мое плечо.

— Серений, мудрец должен уметь пользоваться моментом, не упускать удобного случая. Богам было угодно поставить меня рядом с ребенком, который волею судеб является потомком Августа, и мать готовит его восхождение к императорскому трону. Она уверена в себе и делает свое дело, опираясь на тех, кто помог ей свести в гроб Мессалину, и теперь опасается, что сын усопшей, Британик, если ему удастся занять этот трон, станет мстить за мать. А потому все хотят, чтобы Луций Домиций был помолвлен с Октавией, стал зятем Клавдия и, следовательно, его приемным сыном, чтобы по смерти императора занять его место.

— Снова смерть, — пытался парировать я. — Агриппина…

— Смерть отсекает с дерева лишние ветви, — прошептал Сенека, — и тем самым помогает ему тянуться ввысь. Это закон. Агриппина пользуется этим, как и все властители до нее. Смерть всегда будет надежной пособницей власти. Но…

Он замолчал, а через несколько мгновений отчеканил:

— Тот, кто перестал бояться смерти, никогда больше не станет рабом. Это человек свободный навсегда. Он знает, что его душа бессмертна.

Мы присели на мраморную скамью, стоящую в центре круга, образованного высокими кипарисами, посаженными так тесно, что место казалось укромным, скрытым от посторонних глаз.

— Здесь я наедине с самим собой, — признался Сенека. — А мудрец должен постоянно исследовать свою душу. Только так можно научиться владеть своими страстями, поскольку ясно видишь их последствия: они уродуют твою душу, как язвы, как морщины. Мудрец должен удерживать себя от гнева, запальчивости, нетерпения и стремиться к победе разума, скромности, осмотрительности, милосердия и воздержания.

Сенека положил руку на мое колено.

— И ты полагаешь, Серений, что я не должен научить всему этому принца, которого боги поставили или собираются поставить во главе империи? Ты считаешь, что императора следует предоставить самому себе, оставив его во власти страстей, или же все-таки надо попробовать научить его — в самом нежном возрасте — владеть собой, быть милосердным и справедливым?

Учитель поднялся, и мы вышли из кипарисовой беседки на широкую аллею между рощицами лавровых деревьев.

— Боги дают мне возможность воспитать и образовать сына Агриппины, объяснить ему, что такое мудрость и мораль. И отказаться от этой задачи было бы недостойно меня и моей души.

Я рискнул возразить:

— Чему ты можешь помешать, учитель? Мне часто, с самого его рождения, доводилось глядеть в глаза сыну Агриппины. У него голубые глаза, его взгляд очень переменчив — это и взгляд пустого, малодушного существа, и взгляд ребенка восприимчивого и любознательного, живого и тоскующего. Но главное — уже зараженного лицемерием, к чему его подталкивает опыт: он убежден, что убийство — непременное условие завоевания и сохранения власти. Он уже знает, что души окружающих покупаются и продаются, что их можно запугать, подчинить, уничтожить. Чтобы в этом убедиться, ему достаточно было собственной судьбы и судеб тех, кого поработила мать. Скорее всего, он уже верит в то, что воля богов хорошо согласуется с желаниями сильных мира сего. Разве он не видел, как его мать вышла замуж за дядю, и сенат смирился с этим, санкционировав кровосмесительный брак своим решением? А завтра он сам станет женихом Октавии, чтобы занять место человека, которого толкнули в объятия смерти.

Сенека игриво похлопал меня по плечу.

— Испокон веку люди ведут себя подобным образом, — сказал он. — То, что считается преступлением здесь и сейчас, не будет таковым завтра и не было им вчера. В Спарте женитьба дяди на племяннице считалась вполне законной: в Египте фараон мог взять в супруги свою сестру. Так почему же сенат не имеет права разрешить брак Клавдия и Агриппины сегодня, а завтра — помолвку Октавии с Луцием Домицием? Мудр тот, — продолжил он, — кто не пытается изменить то, что изменить нельзя. Дует ли ветер с севера или с юга, с запада или с востока, он приемлет это как данность, стараясь лишь защититься или использовать неизбежное к своей выгоде.

Сенека остановился, поднял голову и, казалось, наблюдал, как под ветром колышутся верхушки кипарисов. Потом тихо, как бы про себя, добавил:

— Но для того, кто не знает, куда бредет, ветер никогда не будет попутным.

9

Агриппина была подобна ветру, грозящему бурей.

Ее речи, как порывы урагана, вырывали жизнь у тех, кто мог стать препятствием к осуществлению ее планов. И даже у тех, кто давным-давно, месяцы, а то и годы назад, пытался встать на ее пути.

Я смотрел на нее с ужасом.

Она расспрашивала вольноотпущенника Палласа. По ее манере говорить с ним, прикасаться к его руке, плечу, шее, по взгляду, которым она его обволакивала, приблизившись и даже слегка прижавшись к его груди, я угадывал, что она — его любовница. Или, точнее, она выбрала его в любовники, чтобы сделать преданным слугой, послушным инструментом для достижения своих целей.

Она его расспрашивала.

Помнит ли он ту женщину, Лоллию, которую один из приближенных Клавдия, Каллист, прочил императору в жены?

Паллас равнодушно отмахнулся: это же было еще до свадьбы Агриппины с Клавдием и до обручения ее сына с дочерью императора. Сегодня Лоллия была богатой римлянкой, дочерью консула, не более того. И думала только о любовниках. Паллас засмеялся было, но молчание и выражение лица Агриппины обеспокоили его. И он забормотал, начиная понимать:

— Ну да, она посмела соперничать с тобой, это правда.

Агриппина опустила голову. Лоллия сделала больше: она просила совета у магов и халдеев, молилась статуе Аполлона, пытаясь получить божье благословение на свой возможный союз с Клавдием. И, следовательно, желала провала ее собственных, Агриппины, планов. Ведь видели, как Лоллия приносила в жертву черного быка.

— И эта женщина, совершившая святотатство, мой недруг, до сих пор спокойно живет в Риме?

Паллас потупился.

— Император должен покарать Лоллию, — настаивала Агриппина. — Предупреди его, что она вынашивает опасные для государства планы и что надо лишить ее возможности их реализовать.

Паллас, пятясь, вышел из комнаты, уверяя, что немедленно переговорит об этом с императором.

Несколько дней спустя сенат объявил о конфискации имущества Лоллии и выдворении ее за пределы Италии.

Но и этого Агриппине было недостаточно. Я выяснил, в частности, что трибун с подразделением преторианцев был послан из Рима в Галлию, где Лоллия отбывала свою ссылку. Им было поручено принудить ее к самоубийству.

В Риме все склонялось перед Агриппиной.

Ожидая приказаний, каждый день являлся Паллас, верный пес, которому она отдавала свое тело как высшую награду за службу.

Некоторое время спустя она потребовала, чтобы другая женщина, Кальпурния, одна из куртизанок Клавдия, была изгнана из города за то, что когда-то император покупал ее красоту, тем самым нанося ужасное оскорбление Агриппине, своей супруге. Изгнание означало неизбежную смерть вдали от столицы. Когда задуманное свершалось, ни сенаторы, ни император уже не помнили о жертве. Агриппина же, напротив, следила, чтобы охранники, которым было поручено преследовать жертву, привозили доказательства гибели попавшего в немилость. Она с удовольствием рассматривала и ощупывала кольцо или браслет, принадлежавшие покойнику, любила выяснять подробности последних минут. Достало ли обреченному мужества самому перерезать себе горло или вскрыть вены или все же пришлось прикончить его ударом меча? С остановившимся взглядом выслушивала она эти рассказы. А потом, умиротворенная, несколько дней подряд присутствовала на уроках, которые Херемон и Сенека давали ее сыну.

Я тоже бывал там, оставаясь в каком-нибудь полутемном углу. Меня поражали внимание, с которым ребенок слушал учителей, уместность и четкость задаваемых им вопросов.

Херемон, автор «Истории Египта» и нескольких исследований о религии этой провинции, рассказывал ему о боге Солнца. Луций Домиций прервал его и с гордостью сообщил, что он, как и фараоны, тоже родился от бога Солнца.

Затем Сенека тихо и протяжно рисовал ученику образ доброго принца, который должен верить в бессмертие души и прислушиваться к голосу разума, а не своих страстей. На этот раз вмешалась Агриппина — она заявила, что не хочет, чтобы Луцию Домицию забивали голову философией и всякими восточными верованиями — этой моралью рабов. Ее сын не должен стать последователем религий и сект, утверждавших, будто люди, независимо от их происхождения — будь они потомками богов и императоров или отродьем рабов и вольноотпущенных — обречены на бессмертие души.

— И ты утверждаешь, Сенека, что рабы, распятые Крассом, или те, которых преследовал мой предок Цезарь, и вправду имели душу?

Она потребовала, чтобы Клавдий запретил в Риме иудейские секты, публичные диспуты которых смущали горожан. Моисей или этот Христос, чьими учениками объявляли себя некоторые иудеи, не имели права быть гражданами Рима, самого большого города в мире, мозга и сердца великого государства — империи.

Агриппина расхаживала взад и вперед. Ее сыну, продолжала она угрожающим тоном, нужны уроки не философии и целомудрия, а риторики: он должен стать самым выдающимся оратором Рима. И, поколебавшись, добавила:

— Он будет сыном императора.

Она была так уверена в себе, что не считала нужным скрывать свои планы.

Я видел, как она кружила около Британика, сына Клавдия и Мессалины, восьмилетнего ребенка с большими внимательными глазами, длинной шейкой и прозрачной кожей. Она ласкала его кончиками пальцев, касалась своим покрывалом — черным, как у отравительницы Лукусты, обнимала и нашептывала, что Луций Домиций будет ему старшим братом и защитником.

Позже Сенека рассказывал мне, что она приказала одному из своих верных людей добиться от сенаторов требования, чтобы помолвка Октавии и Луция Домиция непременно дополнялась усыновлением ее мальчика императором Клавдием. Для этого будет достаточно, чтобы Клавдий явился в сенат и объявил о своем решении усыновить ребенка жены.

Я был удивлен. Если император согласится на это, то судьба Британика, его единственного наследника по плоти и крови, будет решена раз и навсегда. Кто поверит в сказки о том, что старший будет защитником младшего?

Во взгляде Луция Домиция, когда он смотрел на Британика, ясно читалось желание победить. А за этим желанием стояла смерть — черная Лукуста, проникающая во дворец со своими склянками, чтобы подлить яду в стакан ребенка.

Я предупредил об этом Сенеку, и он ответил мне так:

— Я тебе уже говорил, Серений: ветер сам выбирает деревья, которые хочет вырвать с корнем. То же и в семьях наших властителей. Бессмысленно пытаться изменить этот естественный ход вещей, который ничуть не более жесток, чем выбор богов на поле битвы, наводящих парфянскую стрелу или германский дротик на ту или иную жертву. Кто знает, что сталось бы с тем трибуном или этим полководцем без вмешательства высших сил? Пусть все идет, как идет, а мы сосредоточимся на том, чтобы вложить в голову Луция толику умеренности и разума.


Итак, в конце февраля, на тринадцатом году своей жизни, сын Агриппины Луций Домиций стал старшим сыном императора. А поскольку он уже был помолвлен с дочерью Клавдия Октавией, то превратился в жениха собственной сестры… Но это никого не смущало.

На двадцать пятый день месяца февраля под сводами императорского дворца прозвучало имя — Тиберий Клавдий Нерон. Так был наречен приемный сын властителя Рима. Имя Нерон взято из языка сабинян, оно означает «храбрый».

Я наблюдал за ним. Его губы дрожали. Он метал гордые и вызывающие взгляды, в которых, однако, сквозили тщеславие и страх.

ЧАСТЬ III

10

За несколько дней на моих глазах Нерон распустился, как ядовитый цветок. Агриппина не оставляла его ни на минуту, беспрестанно наклонялась к нему, словно прикрывая собой. Чтобы поговорить с ним, она подходила так близко, что казалось, будто она облизывает ему лицо, подобно львице, ухаживающей за своим детенышем. Выпрямившись, резко выкрикивала:

— Перед вами Нерон, старший сын императора Клавдия! Нерон, мой сын, в котором соединились самые знаменитые династии империи — Юлиев и Клавдиев, Цезаря и Августа!

Она подталкивала мальчика, похлопывая его по спине, чтобы он не горбился и высоко держал голову. Все склонялись, заискивающе глядели в глаза и спешили поприветствовать Агриппину и ее сына Нерона, сына бога Аполлона и императора Клавдия.

Поначалу он казался удивленным и в его глазах сохранялось выражение боязливого недоверия, но постепенно оно сменилось самодовольством. Он изменился даже внешне: казался более рослым и широкоплечим. Если ему хотелось расположить к себе окружающих, у него на лице появлялась трогательная, чуть стеснительная улыбка, которая, однако, быстро уступала место выражению скуки. Так что сенаторы, трибуны, судьи, консулы и ростовщики, вольноотпущенники, увешанные драгоценностями и лоснящиеся от богатства, ощущали в его присутствии растерянность и беспокойство. Своими речами, своей лестью они старались обратить на себя внимание Нерона, вызвать в нем хотя бы искру интереса.

Я собирался поделиться с Сенекой чувствами, которые вызывали во мне эти сцены, но он не захотел меня слушать. Как и прочие, учитель не мог забыть, что находился на службе у того, кого люди и боги назначили старшим сыном императора и, если воля Агриппины исполнится, его преемником.

Покидая позже императорский дворец, Сенека заметил мне, что выбранное имя, родовые связи способны перевернуть жизнь человека. И если такой человек прорвется однажды к власти, империя и все народы, внутри и вовне ее границ, содрогнутся.

— Мудрость, Серений, заключается в том, чтобы понять и принять то, чего хотят люди и боги.

Но больше всего меня удивляли и пугали неистовая решимость и амбиции Агриппины.

Когда я видел, что она приближается к Британику, которому едва сравнялось восемь лет, то опасался, что она в своем стремлении устранить все препятствия с пути Нерона покончит с родным сыном Клавдия прямо на наших глазах. Но она довольствовалась тем, что оскорбляла и унижала его, стараясь отдалить мальчика от тех, кто верил в него, надеясь однажды восстать вместе с ним против Нерона и его матери. Но как могли они надеяться на что-то, если Агриппина каждую ночь отдавала свое чувственное тело императору, старому дядюшке, хромому заике, воображавшему, что он продолжает править империей, тогда как жена потихоньку забирала в свои руки все нити власти, расчищая своему сыну путь на самый верх?


Она убедила Клавдия и сенат позволить Нерону носить мужскую тогу, хотя он не достиг еще положенного возраста.

Стоя в первом ряду на этой церемонии, я наблюдал за Британиком, не сводившим с Нерона слегка затуманенного взгляда своих больших глаз. Будучи усыновлен императором, его старший брат мог теперь снять свои прежние одежды и надеть на вышитую красным тунику тогу белого цвета, которую имели право носить лишь взрослые мужчины. А Британик еще больше замыкался в своем детском одиночестве.

Агриппина нашептала Клавдию, что следовало бы прогнать наставников Британика, поскольку они не давали братьям сдружиться по-настоящему, а это представляло опасность для государства.

Однажды я услыхал, как Британик своим тоненьким голоском приветствовал старшего брата, назвав его прежним именем — Луций Домиций Агенобарб. Лица Нерона и Агриппины исказились гримасой, подчеркнувшей их необыкновенное сходство.

— Нерон — старший сын императора! — вскричала Агриппина. — Тот, кто забывает это, совершает кощунство!

Бросив этот вызов и дав понять, что он не приемлет усыновление Луция Домиция своим отцом, Британик, будто спасаясь бегством, быстро ретировался, сопровождаемый своими воспитателями, которые вскоре были изгнаны из Рима и умерщвлены. Приговор им вынес сам император, повторив, как плохой актер, последнюю фразу, которую ему вдолбили.

В сенате я слышал, как Нерон благодарил Клавдия за то, что тот выбрал его в сыновья. Император радовался как ребенок, даже не взглянув на Британика, никому не нужного, всеми забытого ребенка, у которого не было будущего. Тем временем Нерон, искусный оратор, достойный ученик Сенеки, продолжал вплетать в свою речь все новые славословия тому, кто стал его отцом.

Сидя рядом с Клавдием, Агриппина сияла. Она была Августой, заставившей всех и каждого склониться перед ней, уверенной в своем могуществе. Она изгнала из командования преторианскими когортами всех, кого подозревала в верности Мессалине и кто мог встать на сторону Британика. На их место она назначила Бурра Афрания, уроженца Нарбоннской Галлии, потерявшего руку в сражениях с фракийцами; он знал, что своим внезапным продвижением по службе обязан Агриппине.

Она торжествовала: сенат дал Нерону чин консула и провозгласил его принцем Молодости. В четырнадцать лет он получил возможность вершить правосудие и править Римом.

Каждый день Агриппина устраивала какие-нибудь действа с участием Нерона, добиваясь, чтобы в глазах всех — плебеев и патрициев, сенаторов и трибунов — он представал будущим хозяином империи. Даже мне он казался достойной кандидатурой. Он был настойчив, умен, хорош собой, так же искусен в риторике, как и в искусстве управлять колесницей или верховой езде. На этом фоне невзрачная фигура его младшего брата совершенно терялась, Британик казался заранее побежденным. Он проигрывал Нерону во всех публичных играх, к которым их принуждала Агриппина, уверенная в триумфе родного сына, который будет замечен всеми.

Нерон принимал участие в зрелищах, раздавал простым гражданам еду и вино, а преторианцам — деньги. Необходимые для этого средства его мать черпала из наследства, оставленного ей первым мужем Пассиеном Криспом, которого она отравила.

Среди писателей и риторов, которых Сенека часто собирал у себя дома и потчевал вином из своих знаменитых виноградников, пошли слухи, что подобный конец уготован и Клавдию, и ждать осталось недолго. Дурные предзнаменования уже якобы сулили наступление смутных времен. Вроде бы на Капитолий садились птицы, у которых нехорошая слава. Несколько раз земля содрогнулась так сильно, что пяти-и шестиэтажные дома рухнули, похоронив жильцов под развалинами. Несмотря на массовую раздачу зерна, задуманную Агриппиной и осуществленную Нероном, простой люд голодал. Поговаривали, что в городе осталось запасов продовольствия не более чем на две недели. Были все основания ждать бунтов и погромов.

С самим императором на форуме граждане обошлись недружелюбно: под злобные выкрики толпа окружила его плотным кольцом, не желая выпускать. Его освободили телохранители, с трудом пробившись через скопление народа. Он затравленно озирался и дрожал всем телом.

— Как человек, он выжил, как император — нет, — сказал мне Сенека вполголоса и громко, чтобы его слышали все, добавил: — Боги всегда предупреждают людей о том, что они готовят. Но кто обращает внимание на эти предупреждения?

Сенека слышал, как на форуме скандировали имя Нерона, приветствуя его и призывая освободить великий город от жалкого хромого старикашки. Сын Агриппины должен прийти и озарить империю своей молодостью, талантом и красотой.

Неужели кто-то верил, что эти крики на форуме были случайными? Ведь малейшее движение толпы в Риме, любой голос на форуме, любое голосование в сенате за какого-нибудь квестора или консула имело свою цену и было оплачено заранее. И если Нерону рукоплескали, а Клавдия оскорбляли, значит, Агриппина или ее прислужники — Паллас, возможно даже сам Сенека, чего я не могу исключать, или Бурр, новый командующий когортами, ставший префектом преторианцев, судьей и приближенным Агриппины, — раздавали черни динарии и сестерции.

Иными словами, Рим был готов к тому, чтобы принять смерть Клавдия и воцарение Нерона. И Агриппина вроде бы могла больше не скрывать своих намерений. Однако ей еще было необходимо убедиться, что легионы, расквартированные в провинциях, не взбунтуются и поддержат нового императора.

Чтобы выяснить это, нужны были еще несколько месяцев: репутация Нерона должна укрепиться, а его мужественность — получить подтверждение.


Агриппина отнюдь не старалась скрыть от сына чувственную сторону жизни. По ночам она впускала в его спальню опытных женщин и юных жриц любви, чьи тела, упругие и свежие, как фрукты, сорванные с дерева чуть раньше, чем нужно, можно купить за несколько сотен сестерциев.

В веренице этих ночных посетителей попадались и мальчики-подростки, чей фаллос был запечатан надетым на него кольцом — таких оберегали до поры от любого контакта с мужчиной или женщиной. Агриппина сама отправлялась в квартал Велабр на поиски добычи, чтобы ее сын знал все, что можно делать с человеческим телом. В этот мир его ввела она. Она приходила в его спальню и участвовала в играх, как самая опытная из бывавших там женщин, отчего ее власть над сыном только возрастала.

Нерон был для нее лишь марионеткой, подобно тем, которых греческие кукольники заставляют плясать на сцене маленьких бродячих театров, что останавливаются возле форума и собирают толпы зрителей. Когда смотришь представление — африканец борется со львом, галл побеждает римлянина, боги спускаются с Олимпа, — то кажется, будто человечки из разноцветных тряпок, с головой из обожженной глины действуют сами. На самом деле за них все делают согнувшиеся в три погибели, спрятанные за занавеской кукольники. И это известно всем, даже маленьким детям.

Так кто же мог поверить в то, что Агриппина не пряталась за перегородкой, чтобы подталкивать Нерона, править от его имени? Достаточно было посмотреть, как она въезжала на колеснице в Капитолий, — честь и привилегия, на которую имели право только жрецы и коронованные особы, — чтобы оценить размах ее притязаний. Да разве сама она не объявляла во весь голос, бросая вызов всем, кто находился в большом зале дворца, где она собирала городских магистратов, что с основания города она — первая римлянка, дочь, сестра и жена императора, а также мать одного из властителей мира?

В этом списке Агриппина называла Германика, Калигулу, Клавдия и Нерона, не стесняясь провозглашать последнего властителем, хотя Клавдий еще сидел на троне.

У кого достало бы сил спутать ее планы? Ведь Нерон, в одеждах, расшитых золотом, увенчанный лавровым венком, уже разъезжал по великому городу, с пышностью, какую могут себе позволить лишь выигравшие войну полководцы да императоры.

11

Казалось, что весь Рим был у ног Агриппины. Я слышал, как чернь выкрикивает имя ее сына, когда он, стоя в колеснице, запряженной четверкой, выпятив грудь и натянув поводья, мчится галопом и песок бьет фонтанами из-под копыт.

Его приветствовали и на виллах Авентина и Эсквилина, но это уже не были бедняки, мечтавшие о краюхе хлеба и бутылке вина или о горсти динариев за рвение, с которым они приветствовали его, сидя на скамьях амфитеатра.

Там, в богатых залах, украшенных статуями и настенной росписью, за столами, ломящимися под тяжестью фруктов, паштетов, мяса, сладостей и освещенными факелами, пламя которых играло в хрустале кувшинов с лучшими винами Италии, Испании, Галлии и даже Греции, теснились самые богатые и могущественные, самые образованные и утонченные граждане Рима: сенаторы, адвокаты, трибуны, поэты. Одни состязались в искусстве с Вергилием, Овидием, Цицероном и даже с Гомером и Фукидидом. По большей части это были выпускники греческой школы на Родосе. Другие были начинающими писателями, как, например, Петроний, Лукан или Марциал. Они оказались за роскошным столом благодаря таланту или протекции родственников и земляков из Испании и Галлии. У этих людей были гибкий ум, меткий глаз и язык острее бритвы. Провести их было невозможно. Они знали, что деньги — это кровь Рима, и чем их больше, тем с большим основанием ты считаешься гражданином этого города, тем больше у тебя свободы. И тогда ты можешь взять на службу десятки рабов, мальчиков и жриц любви, чтобы не скучать ночью.

— Если бы у меня не было моих маленьких сучек, что бы я делал по ночам? — вопрошал один из великих. — Они облизывают меня и засовывают свои язычки мне в уши, и я не слышу грохота колесниц и чудовищного шума, который так мешает спать в Риме.

Вокруг смеялись.

— У тебя только сучки или кобельки тоже есть?

— Мне годятся любые умелые языки. И я готов за них платить сколько нужно.

Кто-то шептал на ухо одному из молодых и алчных литераторов:

— Ты тоже хочешь быть богатым, чтобы покупать молодых рабов? Тогда становись адвокатом, это денежное ремесло. Сундуки Минервы набиты золотом.

И тут появлялся Нерон, брал в руки кифару и начинал декламировать своим приятным голосом. Все аплодировали.

Преклоняясь перед мудростью и строгостью Сенеки, я тем не менее упрекал его в том, что день ото дня он становился все более снисходительным и даже раболепным по отношению к Агриппине и Нерону. Прогуливаясь со мной в парке, Сенека мог долго говорить о системе верований в Египте, о великом Ниле, возле которого он прожил целых пять лет и познакомился со жрецом Херемоном. Подобно ему, Сенека стал придерживаться аскетизма; и тут же я слышал от него хвалу Агриппине и Нерону и рассказы о том, что говорил о них бог Аполлон, явившись ему во сне.

Этот сон учитель описывал подробно. Аполлон говорил следующее: «Красотою Нерон схож со мной. Его лик мягко рдеет, отбрасывая нежный отблеск на шею и развевающиеся локоны». И снова все аплодировали.

Агриппина небрежно напомнила, что свет Аполлона осенил ее сына в день его рождения.

Однако по части угодливости Сенеку явно превосходил Бурр, префект преторианцев, в обязанности которого входило также председательство в ассамблее, санкционировавшей назначение императора. Но то, что я мог простить простому солдату, обязанному Агриппине всем, совсем не вязалось с образом философа. Болтали, разумеется, что Сенека жаждал богатства, что он занимался ростовщичеством в Британии, владел поместьями в Италии, Испании, Египте и виноградниками в Сабинии, что он был самым знаменитым адвокатом и оратором Рима и дорого брал за свою работу.

Для меня же он был наставником, говорившим со мной о бессмертии души и в уединении парковой аллеи поверявшим мне свои сомнения. Он сравнивал свои верования с философией Филона Александрийского, изучал религию Моисея и даже учение Христа, этого распятого иудея, сторонники которого стали изгоями и в Иудее, и в Риме. Однако от Иерусалима до Тарса и даже в самом Риме секта Христа становилась все более влиятельной среди самых униженных, поскольку провозглашала равенство и проповедовала бессмертие души.

Я прерывал Сенеку и задавал ему вопросы.

Как же мог он, глядевший на мир глазами свободного человека, с таким жаром аплодировать Нерону и льстить ему, как самый растленный из любовников Агриппины? Как мог он уподобиться Палласу, вольноотпущеннику, которого осыпали почестями и деньгами за то, что он просил сенат низводить до положения рабыни всякую женщину, вступившую в любовную связь с рабом, но оставлять ее свободной, если хозяин раба знал об этой связи и разрешал ее?

Разве не такой же Паллас, или Бурр, или один из этих адвокатов, желая понравиться и подольститься к Нерону, попросил его — Нерон был принцем Молодости и консулом — быть судьей в делах которые они вели?

Сенека пожал плечами.

— Нерон станет императором, а я тебе уже говорил, Серений: мудрец принимает выбор богов и людей.

Подняв лицо к небу и помолчав мгновение, он добавил неуверенно:

— Нерон меня удивляет. Он слушает. Он учится. Ему не нужны помощники и советники, чтобы подсказывать имена граждан, с которыми он встречается. Он помнит все и всех. Он усвоил мои уроки. Ты слышал его речи в суде? — спросил меня учитель.

В процессе, который шел на греческом языке, Нерон защищал право жителей острова Родос на свободу и выиграл тяжбу. Очень удачно и к месту сославшись на троянские корни Рима, а именно напомнив, что царь Трои Эней был одним из предков рода Цезарей, он избавил троянцев от государственных пошлин. Затем, перейдя на латынь, в выражениях, по изяществу не уступавших речам Цицерона, он настоял на том, чтобы Болонье, сильно пострадавшей от пожаров, было пожертвовано десять миллионов сестерциев.

— Таков Нерон, — заключил Сенека. — И поскольку люди могут избирать императора лишь среди себе подобных, я выбираю Нерона.

И добавил, что время еще не пришло и самое разумное сейчас — подождать, пока боги призовут Клавдия к себе.

— Агриппина им в этом поможет, — прошептал я.

Сенека отшатнулся от меня.

— Серений, — заметил он, — произносить некоторые слова — все равно, что вскрывать себе вены. Мудрец сделает это лишь однажды, тщательно выбрав время. Не ставь свою жизнь и смерть в зависимость от твоего языка. Не говори, не обдумав все, как следует.

— Язык Нерона убивает, — ответил я.

Нерон только что обрушился с обвинениями на Лепиду, приютившую его ребенком после смерти отца: Агриппина не хотела видеть живыми свидетелей своей прежней жизни. Она выдвинула против этой честной женщины обвинения, которые, впрочем, никто из свидетелей не подтвердил. Тогда инициативу взял в свои руки ее сын. Опустив глаза, он говорил тихо, как на исповеди, так, что сенаторам пришлось напрягать слух, чтобы не пропустить ни одного слова. Он рассказал, что его тетка Лепида, когда он жил в ее доме, воспользовалась его юным возрастом, чтобы совратить и вовлечь в грех кровосмешения. Лепиду, утверждал он, не смутило то обстоятельство, что перед ней невинное дитя, которому она нанесла глубокую травму. Мать, хвала богам, сумела уврачевать эту рану, однако виновница должна понести наказание, в противном случае есть опасность, что она продолжит развращать юные души, вовлекая их в грех.

Лепиду изгнать, обобрать, умертвить!

— Таков Нерон, — закончил я свой рассказ.

Но Сенека, как и прочие римляне, восхищался принцем Молодости, таким прекрасным, таким юным, особенно по сравнению с этой развалиной Клавдием.

А ведь Агриппина специально уговаривала мужа почаще появляться перед публикой вместе со старшим сыном. Она чувствовала, что самим своим присутствием юноша подрывает авторитет приемного отца, уподобляясь солнцу, которое, восходя на небосклон, изгоняет с него тающую ночь.

И я наблюдал за всем этим, сидя среди горожан на склонах холма, возвышающегося над Фуцинским озером, воды которого по специальным каналам были отведены в реку Лири, чтобы напитать все шестьсот римских фонтанов. Это была затея Клавдия, и ему хотелось ее хорошенько отметить. Он поручил своему приближенному Нарциссу следить за строительными работами, а позже, когда все будет готово, устроить такое представление, который чернь запомнит надолго.

Девятнадцать тысяч рабов и смертников, исполнявших роли гребцов и воителей, погрузились на военные суда и разыграли на озере морское сражение на радость веселящимся плебеям. Сцена на воде была со всех сторон окружена плотами, на которых выстроились когорты и эскадроны гвардейцев-преторианцев на случай, если кто-нибудь из актеров попытается улизнуть.

Перипетии битвы сопровождались ревом и криками зрителей.

Я взглянул на Клавдия. На императоре был широкий пурпурный плащ, в какие облачались на театре военных действий боевые генералы. Однако толпа, ликуя, оборачивалась к Нерону, стоящему в вышитой золотом тунике, и к Агриппине, ослепительной в своей вытканной золотыми нитями, короткой, с разрезом, хламиде, застегнутой на плече брошью. Она казалась женой Нерона, а не престарелого императора.

И когда над поверженными был занесен меч, то именно к Нерону толпа обратила свой вопль, умоляя о милосердии. Слегка поколебавшись, Клавдий устало махнул рукой, но толпа ревом благодарила Нерона.

Вдруг шлюзы открылись и речная вода бурным потоком устремилась в озеро, снося все на своем пути. Толпа в ужасе отступила.

Агриппина обвиняла Нарцисса в том, что тот, по скупости и небрежению, пустил строительные работы на самотек и утверждала, что он виноват в случившемся. Возмутившись, Нарцисс бросил ей в ответ, что она не способна держать себя в руках и хочет слишком многого.

Слушая их перепалку и перехватив взгляды, которыми обменялись Нерон и Агриппина, я вспомнил речи Сенеки.

Да, иные слова способны убить того, кто их произнес.

12

Когда Агриппина пустит смерть по следу того, кто пытается расстроить ее планы? Она раздумывает и выбирает. Смерть лежит у ее ног, принюхиваясь к Нарциссу, к императору Клавдию или к кому-то еще. И вот она приближается к бывшему правителю Африки, проконсулу Тавру, богатому человеку, генералу-победителю, который владеет обширными тенистыми садами, покрывающими склоны Авентина. Ходят слухи, что Агриппина хотела бы прибрать их к рукам. Всякий раз, когда ее носилки проплывают поблизости, она выпрямляется, окидывает взглядом деревья и цветы и начинает кусать ногти. Потом призывает Палласа. Он склоняется к ней, внимательный и раболепный, и они шепчутся.

Через несколько дней в сенате Тавра обвиняют в мошенничестве и воровстве. Обвиняемый потрясенно озирается: кто может в это поверить? кто донес на него?

Сенаторы сидят потупившись. Все знают, что обвинение выдвинуто по приказу Палласа и Агриппины и что дела Тавра плохи.

Смерть приходит к нему. Он кончает с собой, униженный, отчаявшийся, покинутый всеми. А император Клавдий подписывает декрет, по которому все имущество проконсула отходит Агриппине. Она останавливает носильщиков у входа в сады Тавра, отныне принадлежащие ей, идет по аллеям, вдыхая аромат цветочных клумб.

Кто станет следующей жертвой?

И снова она берет смерть на поводок. На кого теперь укажет эта ненасытная женщина? Когда склонится к убийце и шепнет: «Ступай, перегрызи ему горло, отрави — прямо сейчас»?

Весь Рим затаил дыхание и ждет.


Я следую за свадебным кортежем Нерона и Октавии. Их только что сочетал браком жрец в храме Кибелы на Палатине.

Они поклонились священному камню, алтарю великой богини плодородия, который римские легионеры вывезли из храма Пессинунт, во Фригии, когда эта страна, расположенная по ту сторону провинции Азия, что тянется вдоль Эгейского моря, несколько десятилетий назад была завоевана империей. Отныне жрецы Кибелы, галлы, служат в храмах Рима.

Это было желание Агриппины: в день своего бракосочетания Нерон должен был получить благословение Кибелы. Она хотела, чтобы ее сын — сын Аполлона — получил покровительство всех богов; чем больше покровителей у него будет, тем более славная судьба его ожидает. Боги Египта, Греции, Востока — все должны благословить Нерона, все жрецы должны служить ему — жрецы Олимпии и Фригии, Аполлона и Кибелы, Юпитера и Венеры.


Вокруг Нерона и Октавии галлы исполняли свои ритуальные пляски, раздирая друг другу тела, плечи, руки глиняными черепками и клинками. Они обливались кровью. Некоторые, в экстазе терзая собственную плоть, оскопляли себя, ведь жрецы Кибелы должны быть бесполыми.

На лице Нерона был написан восторг. Этот жестокий ритуал и льющаяся кровь, эти крики жрецов, должно быть, казались ему зрелищем, достойным богов.

Рядом с ним стояла насмерть перепуганная Октавия, его сестра и отныне супруга, хрупкая тринадцатилетняя дочь императора Клавдия, закутанная в покрывала. Жрецы подталкивали ее в объятия Нерона, который наблюдал за ней с презрительной миной.

Кортеж, сопровождаемый галлами, не перестающими стегать и мучить себя, вопящими и шатающимися от боли и возбуждения, покинул храм Кибелы, спустился с холма Палатин и погрузился в лабиринт улочек нижнего города. Процессию возглавлял верховный жрец, вышагивающий впереди Нерона и Октавии.


Улицы были настолько узкими, что можно было из окна одного дома коснуться рукой дома напротив. От одного фасада до другого не более трех-четырех шагов. Протискиваясь сквозь эту сутолоку, я отстал от Нерона и Октавии, от толпы галлов, любовников Агриппины и приспешников Клавдия.

Вчера вечером Нерон, завернувшись в плащ из пушистой шерсти, вышел из материнского дома, где он жил, и, как уже повелось в эти последние несколько месяцев, пошел бродить по кварталу Велабр. За молодым человеком шестнадцати лет, охочим до развлечений, следовали вооруженные телохранители. Они были отобраны Агриппиной, чтобы обеспечивать безопасность сына. Они знали, что, если на его теле окажется хоть малейшая царапина, их ждет смерть. Поэтому всегда были начеку, окружая юношу незаметным кольцом и подгоняя к нему добычу.

Нерон не довольствовался теми игрушками, которые поставляла ему мать, и предпочитал лично выходить на ночную охоту. Он любил устраивать засаду, пугая с охранниками какую-нибудь парочку, возбуждаясь нарушенной интимностью свидания. И часто уводил с собой обоих. Он и брал, и предлагал себя, как самец и самка одновременно, то подставляя свой зад, то вонзая член в чужую плоть.

Он рыскал по тем местам, где сегодня проходил его свадебный кортеж. Он охотился не спеша, двигался медленно. Его плащ раскрывался, обнаруживая тонкие ноги, пятнистую кожу, начинающий округляться живот, который выдавал в нем обжору.

Я присутствовал на его пирах. Обычно я садился в конце стола, за которым собирались Бурр и Сенека, Херемон и иногда Паллас, адвокаты, сенаторы, проконсулы, остававшиеся в Риме на несколько дней, прежде чем вернуться в свою провинцию. Здесь же были и игрушки — мальчики и девочки на случай, если кто-либо из гостей не ограничится чревоугодием и пожелает получить иные наслаждения.

Рабы с Востока вереницей подносили все новые блюда. В небольших бутылях и кувшинах подавались тонкие вина из Сполетто и Сабинии.

Нерон жадно глотал еду. Со свистом высасывал устриц. Смаковал сочные, тающие во рту белые грибы. Пожирал рыбу, отрывал куски от жирной и маслянистой голубиной гузки. Грыз мясо кабана и молодых фазанов. Рыгал, мочился, портил воздух. Оросив съеденное вином, выбирал десерт — груды абрикосов, начиненных медом, горы фиников, россыпь сочных засахаренных яблок и груш, блюда миндальных пирожных.

Нерон пьян. Он шатается, позолоченная туника липнет к потному телу. Он щурится, чтобы лучше видеть, подносит к близорукому глазу изумруд, чтобы лучше видеть. И вдруг сгибается в приступе рвоты.

Я поднимаюсь из-за стола, отхожу подальше и останавливаюсь у колонны. От вида разграбленных столов меня мутит. Я не выношу запахов, который источают объедки, эту мешанину из рассола, крови, требухи, яиц и рыбы — все то, что Сенека называет «изысканной тухлятиной». Все это его не смущает. Да и что может смутить Сенеку?

Я смотрю на учителя. Он сидит рядом с Нероном, его лицо бесстрастно, словно он ничего не видит, не слышит, не чувствует. А будущий император между тем выпрямился, снова потянулся к стакану, замурлыкал песенку, притянул к себе мальчика и девочку, которым на вид не более двенадцати лет, и стал тереться об их гладкую кожу своим оплывшим телом.

Сенека даже не повернул головы. Может быть, сидя за этим столом, он размышлял о книге, которую начал писать? В ней речь пойдет о «душевном покое» — он часто говорит со мной об этом.

Как ему удается находиться рядом с Нероном и сохранять свободу мыслей?

Я же задыхаюсь. Мне кажется, что весь Рим смердит.

Рабы расставляют светильники среди блюд, приносят факелы. Становятся видны полулежащие переплетенные тела.

Сидя в полумраке, я вижу, как Сенека склонился к Нерону. А может, он не в силах устоять перед его красотой и молодостью, перед обаянием этих голубых глаз? Или все-таки, как он сам утверждает, он видит в Нероне прежде всего сына Аполлона — того, кто назначен богами и людьми на место высшего властителя? И его привлекает не тело Нерона, а власть, воплощением которой он скоро станет?


Подошла Агриппина. Каждую ночь она кружит возле сына, чтобы увидеть его последнюю добычу. Она грубо расталкивает молодых людей, облепивших тело Нерона, и садится рядом. Он склоняется над ней, как любовник. Гости встают и молча расходятся. Ко мне подходит Сенека и увлекает за собой.

— Октавия, — шепчет он, — бедная женщина, несчастная жертва. Агриппина сожрет ее, а если не она, так Нерон.

Мы останавливаемся.

Рим окутан предрассветной дымкой. Над переулками, забитыми повозками, уже поплыло зловоние. В столицу привезли лигурийский мрамор для строительных работ, задуманных Клавдием, доставили зерно и фрукты. Ржание, лай, блеяние и перекрывающее все хриплое мычание быков.

— Одному из них перережут горло, — шепчет Сенека, — и кто-то сядет в специально вырытую яму, чтобы пропитаться стекающей кровью, с которой ему перейдет сила животного. Но разве кому-нибудь по силам изменить порядок вещей, нарушить круговорот жизни? Бессмертны только боги и души. Но даже боги не в состоянии сделать твердым член, ставший куском вялой плоти.

Улыбнувшись, он продолжал:

— Нерон молод. Его терзают желания, и он стремится их удовлетворить. Он станет императором.

— Сколько еще трупов отделяют его от трона? — спросил я.

Сенека пожал плечами.

— Кто знает, кто знает, — ответил он.

ЧАСТЬ IV

13

Я не единственный, кто предчувствовал наступление поры убийств, новой кровавой жатвы.

В банях, куда я хожу каждый день, за клубами белесого пара мне удалось расслышать интимную беседу Нарцисса со своим доверенным Нелом, вольноотпущенником, как и он сам. Этот молодой человек с толстыми губами и телом, уже отяжелевшим от излишеств, которые несут с собой богатство и власть, нервно озираясь и явно опасаясь доносчиков, поначалу говорил очень тихо. Но, успокоенный моей дремотной позой, воспринятой им как одобрение сказанному, он мало-помалу заговорил громче и стал красноречивей. Пользуясь доверием людей из близкого окружения императора Клавдия, он знал все ходящие при дворе слухи и с удовольствием разносил их дальше, испытывая при этом упоительное и пьянящее чувство безнаказанности.

Как легко было догадаться, «убийцей» и «развратницей» он называл Агриппину.

— Пусть лучше она действует, тогда ее легче будет разоблачить. Этому фигляру, ее сыну, уже семнадцать. Для нее это означает — теперь или никогда. Она считает его вполне взрослым, чтобы сыграть отведенную ему роль, но достаточно молодым, чтобы озвучить тот текст, который напишет она. Он будет лишь марионеткой в ее руках.

Нел выпрямился, простыня, закрывающая его торс, соскользнула, и я увидел складки жирной кожи и металлическую скорлупку, прикрывающую половые органы. Нечто подобное носят иудеи, чтобы скрыть от нескромных взглядов свою обрезанную плоть.

— Даже слепые и глухие знают, что она собой представляет, — продолжал он. — Растленная кровосмесительница!

Он не называл по имени вольноотпущенника Палласа, сообщника Агриппины, ее партнера по распутству, пса-любовника, выдрессированного специально, чтобы служить ей. Говорили, что она заставляет его, голого, ходить на четвереньках, прерывисто, по-собачьи, дышать, открывать рот и высовывать язык.

— И эта женщина станет хозяйкой Рима? Кто же с этим согласится?

Нел снова лег, и люди сгрудились над ним. Мне уже не слышно, что он говорит. Но я знаю, что Агриппине доносят о настроениях императора.

Намерение Клавдия противостоять амбициям супруги мало-помалу крепло. Нарцисс, Нел и многие другие, чья жизнь окажется бы под угрозой, если к власти придет Нерон, подогревали его гнев. Император большее не скрывал, что хочет вернуть то, что опрометчиво отдал. Видели, как он обнимал Британика и называл его «своим кровным сыном». Держа мальчика за плечи, Клавдий шептал:

— Знай: тот, кто тебя ранил, тот тебя и вылечит.

Снова обняв сына, он поклялся вернуть ему право носить мужскую тогу.

— Ты больше никогда не будешь ребенком, которого позволено высмеивать и обижать, — пообещал он.

И твердо, без обычной дрожи в голосе, добавил:

— У римского народа будет наконец настоящий Цезарь, император, в чьих жилах течет моя кровь!

Я видел, как Агриппина, слушая этот рассказ Палласа, кусала пальцы, бледнела, а потом закричала, как будто пролаяла:

— Он не сделает этого! Я ему не позволю отречься, выставить вперед этого тупого ребенка, отодвигая моего сына, своего старшего, отпрыска Августа и Цезаря — единственного, единственного, Паллас!

Она дрожала. Гнев исказил ее лицо. Руки сжались в кулаки, ногти вонзились в ладони. Мне показалось, что она боится.

Утверждали, что Клавдий запретил ей переступать порог его спальни, предпочитая супруге молодую рабыню. Он хотел сурово наказать распутницу, издав декрет о конфискации ее имущества и приказав преторианцам покончить с ней по дороге в Испанию, куда он ее сослал. Эти новости его приближенные — Нарцисс, Нел и прочие — встретили аплодисментами.

Клавдий пробурчал:

— Небу угодно, чтобы все мои женщины оказались бесстыдницами.

Свита императора потупилась в знак сочувствия, а он повернулся к придворным и, воздев руки к небу, воскликнул:

— Да, они бесстыдницы, и за это заплатят!

Неужели Агриппина напрочь забыла о судьбе Мессалины? И о не менее жестокой доле других ее предшественниц? Разве она забыла о вспышках гнева, случавшихся у Клавдия, который был способен выбросить на улицу, голышом, свою дочь при одном лишь подозрении, что жена прижила ее с каким-то вольноотпущенником? Она не могла не знать, что терпеливый человек бывает опасен: однажды он взбунтуется, как сорвавшийся с цепи медведь, и, прежде чем удрать, бросится на мучителей, с глазами, налитыми кровью, и когтями, готовыми рвать все подряд.

Я видел, как по телу Агриппины прошла судорога, когда она узнала, что Клавдий составил завещание и намеревался представить его копии во все магистратуры Рима. Конкретное содержание документа известно не было, но, перед тем как отправиться в сенат, император торжественно и громко, чтобы слышали все присутствующие, сказал Британику:

— Расти, сын мой, я буду держать тебя в курсе государственных дел и накажу всех, кто обманывал меня и унижал тебя!

Агриппина втянула голову в плечи, как бы защищая шею от смертоносного лезвия кинжала. После нескольких мгновений полной растерянности она выгнула спину, разжала пальцы с длинными, выкрашенными черным лаком ногтями, и медленно подняла голову. Совсем как змея, об истинных размерах которой можно судить лишь когда она развернется во всю длину.

Она вышла, сопровождаемая Палласом, и направилась в комнату Нерона.


Я же отправился домой к Сенеке.

Он лежал на кровати полуголый, в одной набедренной повязке, подперев подбородок кулаками. Молоденький раб, совсем мальчик, с белым и гладким телом, которое он, вероятно, каждый день натирал пемзой, чтобы не росли волосы, делал хозяину массаж, от шеи до поясницы, засовывая ладони под повязку.

Мне хотелось поделиться с учителем тем, что я узнал и увидел.

Он улыбнулся мальчику и отослал его.

— Рыба, выброшенная на берег, бьется долго, — прошептал он.

— Но некоторым удается снова добраться до воды, — заметил я.

Сенека пожал плечами. На его взгляд, следует выждать. Но для этого я недостаточно мудр.

Я выслушал многих прорицателей и астрологов, предрекавших кровавые времена. Нас ждут зловещие перемены, утверждали они. Есть верные признаки этому. В боевые знамена легионов и преторианских когорт ударила молния, которая вдобавок сожгла солдатские палатки. Рой черных пчел появился над кровлей сената, устремился на какую-то женщину, облепил ее тело и пронзил его тысячами жал. Эта чья-то неверная жена скончалась прямо на месте. Свинья произвела на свет поросенка с когтями, как у ястреба. В тот же день родился мальчик с двумя членами — маленькое чудовище тут же удавили.

Я наблюдаю за Сенекой. Бесстрастное выражение на его лице сменяется улыбкой, он смотрит на меня с сочувствием.

— Нарцисс и Нел подкупили всех астрологов в Риме, — говорит он. — Знаки, которые посылают нам боги, поддаются расшифровке не легче, чем египетские папирусы. Те же, что ты мне описал, прозрачны, как язык Цезаря и Цицерона. Неверная жена, младенец-чудовище, гвардейцы-преторианцы, наказанные за то, что поддерживают Агриппину и Нерона… Стиль Нарцисса и Нела просто бросается в глаза!

Сенека встал и обнял меня. Подобные проявления дружбы с его стороны нечасты.

— Боги ленивы, Серений, — продолжил он. — Чаще всего они соглашаются с выбором людей. Они любят наблюдать, как люди бьются насмерть. На этой арене, которая называется жизнью, мы все — гладиаторы; они же — зрители на трибунах. Им решать, должен ли умереть побежденный и не толкнуть ли победителя в новое сражение. Подождем, Серений. Разделим с богами их лень и мудрость.

— Но речь идет о нашей жизни! — попытался возразить я.

— Плоть умирает, но дух живет, Серений. Так стоит ли бояться смерти?

— Я боюсь страданий.

— Выбери себе смерть сам, и тогда страдания будут не властны над тобой, — закончил он.

14

Император Клавдий не мог совладать со страданиями, искажавшими его лицо и сжигавшими плоть. Он стал их жалким рабом.

Все началось, когда я заметил отравительницу Лукусту, как всегда закутанную в черное покрывало. Вечером она вошла в спальню Агриппины и вышла оттуда поздно ночью. Пугливо озираясь, женщина прижимала к груди кошелек. Опасаясь за его сохранность, она старалась прикрыть добычу полами туники, чему очень мешал ее большой живот.

То была плата за злодеяние, за убийство императора, которое тот предчувствовал, постоянно повторяя: «Моя жизнь близится к концу». Он перестал назначать судей, потому что понимал, что не доживет до их вступления в должность, а пришедший после него все равно выберет новых.

Это выглядело странно, поскольку в то же время Клавдий продолжал готовить наказание для Агриппины и Нерона и каждый день призывал к себе Британика, показывая всем, что его родной сын и есть единственный и законный наследник. Однако в его взгляде, рассеянном и тусклом, сквозила обреченность: он знал, что побежден, и продолжал делать вид, что борется, лишь для того, чтобы не разочаровывать Нарцисса и Нела, чтобы не дать повергнуть себя без малейшей попытки сопротивления. Но когда он казался настроенным особенно решительно, его речи становились на редкость невнятными. Осмысленно звучали лишь слова о «близком конце». Уныние и отчаяние овладевали Нарциссом, Нелом и всеми, чья судьба была связана с судьбой императора и для кого гибель Клавдия означала их собственную смерть.


Император скончался четырнадцатого октября, проведя три дня в агонии.

Я был свидетелем всех этих событий.

Вечером, на обеде в императорском дворце, я видел, как Клавдий наклонился над тарелкой жареных белых грибов, золотистых и сочных, которые рабы только что поставили перед ним. Это было одно из его любимых блюд. Евнух Холат, в чьи обязанности входило пробовать подаваемую императору еду, взял, сколько влезло в рот, и подал утвердительный знак. Слуга снова наполнил тарелку императора.

Агриппина сидела на другом конце стола. Ее лицо, все последние дни искаженное судорогой, было спокойным. Она улыбалась.

Может быть, отрава Лукусты сегодня не понадобится? Однако у Агриппины очень странный, остановившийся взгляд. Она, не отрываясь, смотрела на супруга, который жадно глотал огромные куски грибов и урчал от удовольствия.

Холат между тем исчез. Или он тоже подкуплен Агриппиной? И выбрал в тарелке те грибы, которые не были пропитаны ядом? Должно быть, на сей раз она приготовила отраву, которая не портила вкуса грибов и действовала медленно. Тогда можно будет утверждать, что смерть произошла от естественных причин, ведь внезапная кончина всегда выглядит подозрительно.

Голос Клавдия прозвучал как-то приглушенно и неуверенно: он попросил вина из Сполето. Рабы принесли кувшин. Мне показалось, что он был наполнен кровью. Клавдий наклонил голову. Он любил пить прямо из сосуда, касаться напитка ноздрями, впитывая его испарения. Вдруг император откинулся назад и сжал левой рукой горло, как бы стремясь отрыгнуть нечто, что мешало ему дышать. Он пытался закричать, но только прохрипел что-то и повалился на бок.

Гости вскочили с мест, повернулись к Агриппине, которая просила о помощи богов, потом подошла к мужу и опустилась на колени, поддерживая руками его голову.

— Он жив, жив! — пронзительно закричала она, дрожа всем телом и, казалось, призывая богов удержать ее мужа на краю этой бездны.

Явились жрецы и принялись читать молитвы, умоляя богов избавить императора, равного Августу, от смерти.


Так прошло несколько часов.

Агриппина ходила по комнате взад и вперед, призывая присутствующих молиться во спасение прославленного и добродетельного императора. Вдруг тело Клавдия изогнулось, у него началась рвота и понос. Его организм, казалось, стремился очиститься от яда. Лицо Агриппины исказили растерянность и страх. Если Клавдий выживет, она погибла. И Нерон вместе с ней.

Британик был тут же. Он держал отца за руку, лицо его было печально и сурово. Рядом стояли Нарцисс и Нел. Бесстрастный Сенека держался поодаль. Я подошел к нему. Он прошептал, как бы про себя:

— Самые большие преступления довольно рискованны для тех, кто их совершает, но если идти до конца, то впереди ждет награда.

Он повернул голову, как бы указывая, что вошедший и направлявшийся к Агриппине человек был послан самой судьбой. Агриппина бросилась к нему, схватила за руки и громко — чтобы слышали все — стала умолять Ксенофонта, врача-грека, вырвать императора из объятий смерти. Между тем я был уверен, что тот его добьет.

Целитель склонился над Клавдием, разжал ему челюсти и длинным черным пером попытался пощекотать горло — это был обычный прием, применяемый врачами, чтобы вызвать приступ рвоты.

Тело императора сотрясли новые спазмы, и оно окаменело. Должно быть, своим пером Ксенофонт ввел порцию сильного яда.

Целитель выпрямился и взглянул на Агриппину, как бы говоря ей: «Дело сделано». Он посоветовал обернуть Клавдия теплыми простынями и, выходя, добавил: император должен дышать чистым воздухом.

Мне хотелось крикнуть: «Но он мертв!»

Те, кто выходил из комнаты — первыми были Нарцисс и Нел, — знали это не хуже меня. Все поняли, что Агриппина, прежде чем объявить о смерти императора, должна удостовериться, что преторианские когорты готовы присягнуть на верность Нерону. Может, она хотела дождаться момента, который астрологи объявят наиболее благоприятным для ее сына?

Он наступил в полдень, четырнадцатого октября, на шестьдесят четвертом году жизни Клавдия и на четырнадцатом году его правления.


Я видел, как Агриппина раздирала себе лицо, отчаянно кричала, прижимала к груди Британика, утверждая, что он был копией отца и что отныне она будет его покровительницей. Все входы и выходы охранялись гвардейцами, чтобы Нарцисс, Нел и сестры Британика — Антония и Октавия, жена Нерона, — не могли покинуть дворец.

Явился Бурр. Широко шагая и потрясая искалеченной рукой, он объявил, что преторианцы поклялись в верности Нерону, провозгласив его императором. Рассказывали, что часть солдат колебалась и спрашивала о Британике. Но, восходя на престол, Нерон по примеру Клавдия посулил каждому по пятнадцать тысяч сестерциев — жалованье за пять лет службы. После чего все как один, подняв мечи, выкрикнули: «Да здравствует Нерон, наш император!» Они несли его на руках до своего лагеря.

Кто теперь смог бы ему противостоять? Кто был способен остановить Агриппину?

Она попросила Сенеку отправиться в сенат и провести голосование о присвоении императорского титула Нерону, старшему сыну Клавдия.


Я увидел Сенеку на следующий день. Он лично составил для Нерона речь, которую тот произнес перед преторианцами. Хотелось поговорить с учителем, но он жестом остановил меня.

— По моей просьбе сенат принял решение обожествить Клавдия и торжественно похоронить его, как хоронили божественного Августа, — сказал он.

— А завещание?

— Оно не будет обнародовано. Клавдия больше нет. Или ты полагаешь, что судьбой Рима может распоряжаться мертвец? Люди и боги все решили без него.

Учитель прикрыл глаза и медленно продолжал:

— Нерон — император и, следовательно, вершитель человеческих судеб. Император в семнадцать лет.

— А Агриппина? — спросил я.

Сенека опустил голову и неуверенно пробормотал:

— Она всего лишь мать.

15

Агриппина всего лишь мать?

Сенека либо ослеп, либо выдает желаемое за действительное, движимый политическими соображениями. Он хочет верить, что мать Нерона отойдет от власти, хотя речь идет о женщине, которая за несколько часов из матери императора — Augusta mater Augusti — сама превратилась в августейшую особу, равновеликую самому императору. Сенаторы приветствовали ее возгласами так, как ни одну женщину в истории Рима. Я слышал их.

Все разыгрывали лицемерную комедию. Делали вид, что верят Агриппине и Нерону, оплакивающим одна «августейшего супруга», другой — «благородного и достославного отца». Изображали, что верят в коварную болезнь, унесшую императора. Все были даже благодарны мудрой Агриппине за то, что она привела Нерона к власти без гражданской войны, без изгнаний и ссылок, без рек крови на улицах Рима и других городов империи. Раньше при смене власти это случалось так часто, что ныне все возносили хвалу новому императору, его матери и богам за сохраненный мир.

Был принят специальный декрет, по которому Агриппину Августу отныне будут повсюду сопровождать два ликтора с секирами, чтобы каждый гражданин Рима воздавал ей почести как лицу, облеченному властью.

Никогда еще женщина не удостаивалась таких почестей.


Вот приближаются ее носилки, впереди которых шествуют два ликтора. Агриппина входит во дворец. Нерон — император Нерон! вершитель судеб человеческих! — следует в нескольких шагах позади, как один из прислужников царицы, пусть даже самый приближенный.

Она наслаждается. Каждая черта ее лица, каждый жест, мимолетный взгляд выражают счастье обладания обретенной властью и могуществом, доселе не ведомым ни одной римлянке.

Агриппина созывает дворцовых секретарей и диктует письма проконсулам, управляющим городами империи. Она действует самостоятельно, не ставя в известность Нерона. Она требует, чтобы сессии сената проводились во дворце и, поскольку присутствие женщин запрещено в зале заседания — там дозволено находиться лишь отцам государства, — приказывает держать двери открытыми и, спрятавшись за занавеской, слушает все, что происходит на заседании.

Мне все это известно. Это известно всем. По некоторым замечаниям Сенеки я понимаю, что сенаторов охватывает беспокойство. Выходит, что борьба за власть не закончится никогда? Однако они уступают. Профиль Агриппины отчеканен на монетах рядом с профилем ее сына — один наложен на другой.

Показывая Сенеке такую монету, я спрашиваю:

— Всего лишь мать?

Учитель молчит. Он прекрасно понимает, что правда попрана и воцарилась ложь. Ведь это он писал речи, которые Нерон говорил в сенате. Я узнавал его мысли, его стиль. А Нерон весьма талантливо исполнял роль вдохновенного оратора, хотя в зале заседания всякий знал, что он не написал ни строчки из того, что произносит. Некоторые даже позволили себе заметить вслух, что впервые вступительная речь императора написана не им.

Вот эти вдохновенные перлы: я буду руководствоваться мудростью и милосердием; я буду править без ненависти и злобы; доносы, взятки, злодеяния будут изгнаны! А сенат станет почитаемым хранителем римской добродетели…

Оглушительные аплодисменты.

Слушая эти речи, даже я начинал питать иллюзии. Своей молодостью Нерон напоминал Помпея и Августа. Ему было всего семнадцать лет, а вокруг — добрые советники, которых он называл друзьями, Бурр, возглавлявший преторианцев, Сенека, писавший книгу, в которой, по его словам, будет прославляться милосердие. Появилась надежда, что Нерон покончит с порядками, царившими при Калигуле и Клавдии, и вернет Рим к величию времен Августа.

Все это были пустые мечты!

Нерон и Агриппина выросли на почве, пропитанной ядами, преступлениями, кровосмешением, интригами и продажностью, но пока эти ядовитые семена не дали всходов.

Народ приветствовал юного правителя, справедливого императора, великодушного Нерона, который повелел снизить налоги, раздать беднякам по четыреста сестерциев и специальным декретом улучшил материальное положение бедных сенаторов так, чтобы их существование стало достойным их высокого общественного положения и лежащей на них ответственности.

Сенека одобрительно отзывался о первых шагах Нерона на государственном поприще.

— Императора ведет Аполлон, — говорил он. — Люди видят, что ему покровительствуют боги. Египтяне — справедливые судьи. Я жил в этой стране пять лет. Известно ли тебе, Серений, как они называют Нерона? «Добрый гений земли обетованной». Сенаторы восхищены его чувством справедливости, незлопамятностью и добротой. Я видел его колебания перед смертным приговором, который ему дали на утверждение, и слышал, как он горестно произнес: «Как жаль, что я умею писать!» Мне пришлось напомнить ему о преступлениях, которые совершил осужденный, и настоять на том, чтобы он подписал приговор. А когда его благодарили за добрые дела, он отвечал сенаторам: «Подождите, пока я это действительно заслужу».

Я наблюдал за Сенекой. Мог ли мудрец стать слепой игрушкой собственного тщеславия? Ведь Нерон действовал так, как ему советовал философ. Но Сенека не видел — или не хотел видеть — того, что уже зрело под маской добродушия, которую до поры носил Нерон.

Я видел, как он по-детски забавлялся, разгоняя квадригу из слоновой кости. Обогнав какую-нибудь колесницу, он объявлял, что хотел бы состязаться, как простой гражданин, на песчаных дорожках. Разве он не был лучшим возничим? Прихлебатели выражали восхищение в расчете на будущую выгоду.

Он красовался в миртовом венке, как будто нанес поражение парфянам и покрыл себя славой подобно генералу Корбулону, разбившему неприятеля в Армении. Он созерцал, раздувшись от тщеславия, собственную статую, только что установленную в храме Марса Мстителя и превосходившую высотой изваяние божества!

По ночам он продолжал, закрыв лицо, бродить по улицам Рима в поисках добычи, которая должна будет или покориться, или погибнуть. Казалось, что высшая власть полностью убрала с его пути какие-либо препоны. Шепотом рассказывали, что он, облачившись в звериную шкуру, заставлял запирать себя в клетку. А когда выходил оттуда, бросался на девушек и юношей, привязанных нагими к столбам, облизывал и кусал их и, удовлетворив таким извращенным образом свою похоть, уединялся с кем-нибудь из вольноотпущенников.

Может ли человек, столь рабски подвластный своим порокам, быть воплощенной справедливостью, мудростью, милосердием?

Когда я передал Сенеке эти слухи, он их не опроверг.

— Каждый человек, Серений, имеет два лица. Императоры и боги похожи на простых смертных: они великодушны и жестоки одновременно. Только эти два лица не должны смешиваться. Ночная жизнь императора не должна омрачать жизнь дневную. А это уж моя забота, моя и Бурра.

Тем не менее Сенека озаботился тем, чтобы в самые важные магистратуры были назначены люди, которым он доверял. Я знаю, например, что его старший брат Галлион приехал в Рим и стал консулом.

Но разве возможно было противостоять могуществу императора и его матери? Кто мог удержать их руку, занесенную для удара?

Первыми жертвами стали Нарцисс и Нел. Одного отравила Агриппина, у другого была возможность выбора, и он объявил, что вскроет себе вены. Когда преторианцы ворвались в его дом, он побежал от них, но когда попытался перерезать себе горло, его рука дрогнула. Нел упал на колени, зарыдал, как раб, которым был когда-то, и стал умолять центуриона, уже занесшего над ним меч. Он обещал раскрыть императору и Агриппине все подробности заговора Нарцисса, который в те несколько недель, что предшествовали смерти Клавдия, пытался сорвать планы Агриппины и возвести Британика на римский трон.

Центурион остался глух к мольбам несчастного и отрубил ему голову — Агриппина приказала ему «покончить с Нелом, что бы тот ни говорил и ни делал», и принести его голову. Она поставила ее рядом с головой Нарцисса.

И это политика милосердия?

— Это все Агриппина, — прошептал Сенека, когда я спросил, не свидетельствуют ли эти преступления, эта ненависть, эта злобная мстительность о еще более жестоком нраве, чем нрав Калигулы или Клавдия.

Разве он не знал, что Нерон выбрал в качестве пароля для преторианцев слова «лучшая из цариц», а каждый раз за обедом требовал себе грибов и, медленно пережевывая, заявлял: «Это божественное блюдо»?

— Сын и мать, — отвечал учитель, — одна кровь. Но для того чтобы пытаться его окончательно подмять, уже слишком поздно.

16

Я полагал, что Сенека ошибается. Если Агриппина вонзила когти в шею своего львенка, как он мог вырваться из этих смертельных объятий?

Мать приближалась к нему, увешанная драгоценностями, напудренная, накрашенная, как любовница. Она протягивала к нему руки. Ее ногти, черный лак на которых сверкал, как и бриллианты на руках, касались лица сына. Туника волновалась вокруг нагого тела. Сквозь тонкую ткань откровенно просвечивали бедра и грудь. Она пригласила Нерона подняться вместе к ней на носилки. Агриппина опустила кожаный занавес. Казалось, что она соединялась со своим сыном в кровосмесительном объятии.

И когда, уже перед императорским дворцом, Агриппина, а за нею Нерон спускались с носилок, его тога и ее туника были в беспорядке, а щеки юноши рдели — от стыда или от удовольствия. А может, именно попрание запретов и было — как для сына, так и для матери — сладчайшим наслаждением?

Агриппина входила в залы дворца, окидывая собравшихся подозрительным взглядом. Она остановилась перед Сенекой и Бурром. Она была непобедимой Августой, матерью и любовницей императора. Неужели какой-то советник осмелится оспаривать ее место, попытается вырвать у нее добычу — сына, которого она хотела сделать и сделала императором, чтобы править из-за его спины, потому что женщины не допускались к власти?

Однажды я увидел, как она вышла на подиум, где сидел Нерон, ожидая послов Армении, приехавших благодарить Рим за помощь, которую легионы генерала Корбулона оказали их стране в борьбе с Парфянским царством.

Агриппина проигнорировала специально отведенное ей место — внизу, слева от подиума. Она должна сидеть пусть чуть ниже, но рядом с императором. Там она сиживала в бытность женой Клавдия, постылого и обременительного мужа. Сегодня она хотела большего: сидеть рядом с Нероном на возвышении, показывая, что она — воплощение власти, а не просто ровня императору. С каждым ее шагом тишина в зале становилась все глубже. Все взгляды были прикованы к ней. Она собиралась заявить о своем превосходстве.

Сенека и Бурр подошли к Нерону и что-то ему сказали. Император резко поднялся и сошел с помоста, раскрыв руки, как бы желая встретить свою мать. Она удивленно остановилась, поняв, что, приветствуя ее, принимая в свои объятия, Нерон тем самым не дает ей подняться на подиум. Он стряхнул тяжелую лапу, сдавившую ему горло, отодвинул мать, которая хотела власти для себя самой. Если бы это было в ее силах, Агриппина испепелила бы Бурра и Сенеку взглядом. Однако она оперлась на предложенную ей Нероном руку и медленно вышла из зала.

В первый раз императору удалось уклониться от тяжелых объятий своей хищницы-матери.

Может быть, Сенека прав и матери не удастся подмять сына?


Сенека лежал на скамье в бане своей виллы. Возле него суетились двое рабов. Один делал массаж, другой, стоя на коленях, холил руки хозяина, свисавшие по обе стороны ложа.

Я присел рядом, он слегка поднялся, чтобы приветствовать меня. Не успел я произнести «Агриппина», как он знаком остановил меня, отослал рабов и встал, поправляя набедренную повязку.

— Я знаю, — сказал он, — что она пообещала свободу кое-кому из моих рабов, если они будут шпионить за мной и говорить ей, с кем я встречаюсь. То же самое касается и Бурра. Она окружила своими доносчиками даже императора. Она не готова отказаться от власти, Серений!

Он сел напротив и наклонился ко мне.

— Но она бессильна против молодого императора. Народ аплодирует Нерону, народ любит Нерона! Он умеет польстить людям, знает, как их удовлетворить, это дар Аполлона. Мне не нужно было учить его, как соблазнять плебс; его учит этому инстинкт. Это он принял решение открыть дворцовые ворота для всех, чтобы люди могли слушать, как он поет, декламирует, играет на кифаре. У него врожденная способность очаровывать — это дар Аполлона.


Я бывал на этих представлениях. Обычно я смешивался с толпой, которая теснилась на ступеньках деревянного амфитеатра, построенного по приказу Нерона на Марсовом поле. Зрелища следовали одно за другим каждый день: состязания на колесницах, битвы гладиаторов. Однажды Нерону пришла идея поджечь богато обставленный дом и отдать на разграбление актерам. Зрители наблюдали, как люди устремлялись в огонь, чтобы завладеть амфорой, сундуком или украшениями, некоторые погибали, раздавленные упавшим куском стены или балкой. Толпа аплодировала, нахваливала Нерона, громко приветствовала его во время раздачи зерна, одежды, золота, жемчуга, картин, а также разрешений на право владеть рабами, вьючными животными и прирученными хищниками. Иногда раздавали даже корабли, дома и земли.

Никогда раньше не случалось мне видеть толпу в состоянии столь дикого исступления: зрители буквально изнемогали от возбуждения, когда по приказу Нерона на арену вышли четыреста сенаторов и шестьсот всадников, которые должны были сражаться, хотя и без смертоубийств. Черни было приятно видеть богачей и знаменитостей, копошащихся на арене, как ничтожные гладиаторы.

Следом на арену вышли гладиаторы, как живое доказательство того, что все подвластно воле императора — рабы, сенаторы. В глазах Нерона — в глазах божества — ни один человек, каковы бы ни были его достоинства, ничего не стоит сам по себе. Поднять его до небес или уронить в бездну способна лишь воля императора.


Я понял это, когда Сенека представил мне молодую вольноотпущенницу, о которой он сказал с легкой улыбкой, как о чем-то забавном:

— Про нее говорят, что она из династии Атталидов, тех, что правили в Пергаме. Может, это правда? Когда ты ее увидишь, тебе все станет ясно с ее корнями. Красота женщины превращает в правду ее самую невероятную ложь. Впрочем, Акта — так ее зовут — никогда не претендовала на царское происхождение, но и не опровергала тех, кто это утверждал.

Сенека повел меня в атриум своего дома и шепнул по дороге, что он принадлежит к последним.

Акта стояла возле имплювия[7], в центре которого бил фонтан, далеко разбрызгивая весело журчавшую воду. Эти два эпитета навсегда соединились в моем сознании с образом Акты. С длинными светлыми волосами, падающими на плечи — ни одна женщина в Риме не носила такой прически, — в голубой тунике, она была изящна и привлекательна, как загадка. Покорная и неукротимая одновременно, всегда готовая к самым извращенным играм и в то же время сохранявшая чистоту. Ее простодушный взгляд, по-гречески совершенные черты лица — прямой нос, красиво очерченный подбородок, высокий лоб, длинная шея, — тонкие руки с точеными пальцами.

— Когда Агриппина узнает, — шепнул Сенека, подводя меня к Акте, — она разъярится, как дикий зверь. Но Нерон уже попался. — Он тряхнул головой. — До Акты у него был такой выбор: Октавия, супруга, безжизненная и бесплодная, как египетская пустыня, эти обезумевшие пленницы, пойманные на ночных улицах Рима, или носилки Агриппины. Акта откроет ему другие радости, он примет все. Она всего лишь вольноотпущенница, обязанная подчиняться, даже если она царская дочь. Ты же знаешь, Серений, чтобы дать наслаждение, одного желания мало. Музыканту нужен инструмент. Акта будет кифарой для Нерона. Она сыграет все роли: девки из притона, изнасилованной женщины, жены, матери. Под силу ли такое Агриппине? Акта молода, Серений, она сумет стать даже девственницей, которую берут силой. И собакой, которую хозяин, по настроению, или бьет, или ласкает.

Акта была оружием Сенеки против Агриппины, однако победа не была гарантирована. С помощью своих доносчиков мать быстро поняла, что Нерон ускользает из ее кровосмесительных объятий и что шлюхи и ночные гулены его не привлекают как раньше; она была в курсе того, что с каждой ночью Акта приобретает все больше влияния на императора.

Кроме нее, товарищами для своих ночных услад Нерон выбрал двух молодых людей — Отона и Клавдия Сенециона — прекрасных чистой юношеской красотой, с безволосыми телами, чуть подведенными глазами и крашеными волосами. Так он и переходил с их ложа в спальню, где его ждала Акта.


То и дело во дворце слышалась брань Агриппины. Как мать она чувствовала, что ее предали, как любовница — что ее покинули, как властительница — что ее отодвинули от престола. Ей стало известно, что Нерон по совету Сенеки велел убрать ее профиль с монет. Она металась, лезла вон из кожи, чтобы отыграть потерянное, мучая и преследуя своего сына.

Однажды она принялась вопить: ее сын ее унижает! Он вынуждает ее соперничать с вольноотпущенницей, бывшей рабыней, про которую говорили, что она иудейка и, возможно даже, последовательница секты Христа, что еще хуже. Выходит, что император предпочитает эту жалкую отщепенку матери — сестре императора, и супруге — дочери императора! Это ли не кощунство?

Я взглянул на Нерона. Он слушал мать, потупившись, но с упрямым видом. Он пригрозил ей своим отречением от престола — она взбесилась еще пуще. Тогда она потеряет все, если только не удастся возвести на трон Британика.

— Но если императором станет Британик, — прокомментировал Сенека, — то первым делом прикажет покончить с Агриппиной, убийцей его отца. И она это знает.


Как и предвидел Сенека, Агриппина попыталась зайти с другой стороны: привязать к себе Акту. Зазывая молодую женщину к себе в спальню, она уговаривала ее прилечь, ложилась рядом и предлагала Нерону присоединиться, вместе с Отоном и Клавдием Сенеционом, его молодыми товарищами.

Нерон участвовал в этих играх всего один раз, а потом отказался приходить в комнату матери и запретил это Акте и Отону с Клавдием Сенеционом.

И, чтобы окончательно отделить себя от Агриппины, обозначив все, что с ней связано, как далекое прошлое, он решил воздать матери новые почести: послал ей платье и драгоценности, принадлежавшие супругам и матерям усопших императоров. Это был роскошный дар, но Агриппина встретила его криками бешенства, сотрясавшими императорский дворец. В обмен на власть ей предлагают цацки! — вопила она. Нерон оттесняет ее, отделываясь тряпками, шитыми золотом и камешками! В довершение ко всему она узнала, что сын сместил с поста министра финансов вольноотпущенника Палласа, ее любовника и ближайшего сподвижника.

Я встретил ее как-то в сопровождении двух ликторов. Она лежала на носилках, бледная под слоем краски, со склоненной головой — смертельно раненная хищница.

17

— Нет ничего опаснее раненого хищника, — повторял Сенека.

Он медленно ходил по атриуму своего дома, сгорбившись и заложив руки за спиной. Когда он останавливался и выпрямлялся, его лицо поражало: осунувшееся, с резкими морщинами вдоль щек и нахмуренным лбом.

Меня он слушал внимательно. Я доказывал ему, что Агриппину покинули почти все ее сторонники. Сенаторы были очень довольны принятыми Нероном мерами, которые вписывались в существующие традиции, гласившие, что женщина, будь она даже матерью, сестрой или супругой императора, не должна вмешиваться в политику. Женские эмоции не должны влиять на государственные дела.

Сенека покачал головой.

— Можно ли представить себе и тем более сокрушить жестокость, безжалостность и коварство оскорбленной женщины? Боюсь, Серений, что Агриппина готова на все, даже на то, что нам может показаться чистым безумием. Ведь на кону ее жизнь.

Меня удивили его речи, опасения и даже страх, которые, казалось, овладели им, не оставив камня на камне от уверенности и спокойствия, отличавшими учителя всегда и особенно в эти последние недели, когда он старался повлиять на политику Нерона.

Он и Бурр, друг молодого императора, были самыми близкими его советниками.

В ореоле своей военной славы, потрясая изувеченной рукой, как самым ценным трофеем, Бурр позволял себе спорить с Нероном, и тот слушал его, как казалось, с уважением к этой суровой и цельной личности, пользовавшейся абсолютным доверием своих подчиненных — преторианцев.

Как Агриппина могла одержать верх над этими двумя людьми, постоянно находившимися рядом с Нероном и склонявшими его к отмене декретов и распоряжений императора Клавдия, этого трусливого, ограниченного и жестокого деспота, которого следует поскорее забыть? На месте его захоронения не должно быть ни стелы, ни памятника, лишь скромная каменная ограда, дающая понять, что времена пышных похорон прошли, что Клавдий отнюдь не стал новым Августом и что Агриппина превращалась во вдову человека, память которого недостойна возвеличивания!

Что же касается дочери Клавдия Октавии, то Нерон не упускал возможности показать всем то жалкое положение, до которого он ее низвел. Немногие почести, выпавшие на ее долю, она получила во время свадебной церемонии. Для остального — ночей наслаждения, страстных телесных игр — имелись Акта, Отон и Клавдий Сенецион.


Слушая меня, Сенека, казалось, успокаивался. По обыкновению своему, садился на край имплювия.

— Чтобы попасть в Агриппину, надо выстрелить в Клавдия, — соглашался учитель.

И рассказывал, что начал писать памфлет, полный разоблачений бывшего императора. Он смеялся.

— Я леплю его образ для потомков. Богоподобный Клавдий превращается в гнилую тыкву, он делается смешон. Прочтя мой памфлет, никто не осмелится вступиться за него.

Потом вдруг он снова мрачнел, на лице проступали глубокие морщины.

— Агриппина похожа на раненого хищника, — повторял он.

Сенека сказал, что Агриппина начала писать мемуары, в которых пытается обелить себя и прославляет память Клавдия. Утверждает, что невиновна в его смерти. Ведь и сенат, и Нерон объявили, что он пал жертвой коварного недуга. А если у кого-то есть сомнения — лично у нее они появились в последнее время, — то разве Нерон не твердит постоянно, что белые грибы — это пища богов? Но если грибы все же были отравлены, то, скорее всего, это сделал как раз Нерон, чем он, кстати, уже хвастался. Ведь плодами содеянного сполна воспользовался именно ее сын, а вовсе не она, униженная и отлученная от власти. Если же Клавдий был отравлен, то подозрение падает и на друзей его сына — увечного Бурра с его искалеченной рукой и ссыльного Сенеку, болтуна-профессора с жалом вместо языка.

— Она решила использовать Британика, — продолжал Сенека. — И примеряет на себя роль адвоката законного сына Клавдия.

Я напомнил учителю, как он утверждал, что Агриппина станет первой жертвой Британика.

— Она ранена и не хочет умирать. Она убеждена, что, если ей удастся добиться в верховном суде утверждения Британика в качестве законного наследника, он будет ей благодарен. Этот мальчик является для нее одновременно и мечом, и щитом. Британик — вот самая страшная опасность для нас!

Тринадцатого февраля ему исполнялось четырнадцать лет. Я наблюдал за ним на празднике во славу Сатурна.

Улицы Рима были заполнены людьми как никогда. На всех перекрестках стояли столы для азартных игр — в бабки и кости, поскольку в сатурналии было разрешено публично предаваться развлечениям, запрещенным в другое время.

Город полнился шумом, смехом женщин, преследуемых пьяными мужчинами, молодых людей, раскрашенных и надушенных, как женщины, предлагавших себя прохожим. Даже рабам в эти три дня в середине декабря, с семнадцатого по девятнадцатое, было позволено командовать своими хозяевами.

В одном из залов дворца я увидел Британика, молчаливого и достойного, державшегося особняком в разгульной толпе гостей Нерона.

Кидали жребий, кто будет королем сегодняшнего праздника. Был избран Нерон, никому и в голову не пришло предложить кого-то другого.

Нерон поднялся и, указав на Британика, велел ему выйти на середину зала и петь. Он смотрел на брата с издевкой, уверенный, что сумел выставить того на посмешище. Но Британик вышел и, слегка воздев руки вверх, начал мелодичным речитативом рассказывать историю своей жизни, свою горестную судьбу сына властителя, обобранного и бесправного, отодвинутого далеко в тень с того места, которое было ему предназначено по крови и по воле его отца.

Его искренность тронула меня. Затихли и гости, потрясенные и взволнованные, все во власти чувства жалости, ибо рядом с Британиком стоял Нерон — живое воплощение досады, горечи, мстительности и страха.

Медленно вернулся Британик на отведенное ему место в этой праздничной ночи, где маски оказались сброшены и подстроенная Нероном провокация обернулась против самого провокатора. Мне стало страшно за Британика. Он одержал верх над императором, даже не вступив с ним в сражение. Он лишь рассказал о том, что чувствовал.

Но за правду часто приходится платить жизнью.

Сенека не скрывал от меня, что сын Клавдия представляет опасность, которая должна быть устранена любой ценой.

Агриппина не преминула воспользоваться чувствами жалости и симпатии, возбуждаемыми Британиком, и заявила, что боги до поры хранят мальчика, чтобы однажды вручить ему людские судьбы. В день своего рождения он наденет наконец мужскую тогу. И тогда она поведет его в лагерь преторианцев и скажет им так:

— Я, сестра, супруга и мать императоров, дочь благородного Германика, встаю сегодня рядом с Британиком, родным сыном Клавдия! Кто обладает большим правом на трон, чем мы? Кто посмеет предпочесть нам увечного Бурра, или ссыльного болтуна Сенеку, или моего сына Нерона, которого они развратили, настроив против родной матери? Он спит в одной постели с рабыней, ученицей Христа, презренной иудейкой, и с двумя юношами, которые пользуются им как женщиной, покорной любовницей! Кто из римлян согласится, чтобы эта компания встала во главе империи?

— Она может их убедить, — бормотал Сенека. — Британика любят. Он трогает людей. У него много сторонников, которые пока держатся в тени, но могут решиться и поддержать Агриппину. Необходимо…

Он замолчал, опасаясь сказать лишнее.

Отравительница Лукуста, завернутая в свое черное покрывало, пришла во дворец тем же вечером. Нерон долго говорил с ней.

18

На этот раз Лукуста отказывалась, не осмеливаясь нанести удар тому, кто был всего лишь несчастным ребенком, обездоленным и опороченным. Ибо в эти февральские дни, когда она готовила отраву, я узнал, что Нерон несколько раз надругался над юным телом Британика. Он овладел им силой, прижал рукой голову и навалился животом на своего приемного брата. Он не просто обесчестил Британика, он осквернил его кровосмешением.

И вот теперь, накануне четырнадцатилетия младшего брата, когда мужская тога была почти готова, Нерон впал в гнев, угрожая смертью Лукусте и трибуну Юлию Поллию, командующему преторианской когортой, которым было поручено сжить со света его хрупкого соперника. Женщина должна была приготовить яд, мужчина, который отвечал за безопасность Британика, — скормить ему яд.

Все было исполнено. Но Лукуста так старалась замести следы своего участия в преступлении, страшась совершить святотатство, нарушив закон Юлия, грозивший отравителям пытками, что приготовила слишком слабую дозу. И Британик, чье тело сводили судороги и сотрясали спазмы ужасного поноса, все-таки выжил, выйдя из этого испытания лишь слегка побледневшим.


— Смерть тебе, Лукуста! — кричал Нерон и снова потребовал ее к себе.

На этот раз она готовила яд под его присмотром, все ингредиенты многократно проверялись, а результат испытали на козленке. Животное умирало целых пять часов.

— Мне нужен яд, который убивает мгновенно, как удар кинжала! — чеканил Нерон, расхаживая вокруг очага, у которого колдовала Лукуста.

Она же полагала, что, напротив, нужен яд, который убивал бы медленно, как болезнь, проникающая в организм постепенно, чтобы никто не смог заподозрить, что Британика отравили.

Нерон кидался на нее, бил по лицу, пинал ногами.

— Яд убивающий мгновенно, как кинжал! — твердил император. — Делай, что тебе говорят, и убирайся!

Лукуста встряхивала свои склянки, смешивала их содержимое. Чтобы испробовать результат, привели свинью. Юлий Поллий держал брыкавшееся животное за ноги, Лукуста вливала отраву. Едва свинья проглотила ее, как тело ее напряглось, и она рухнула, выпустив изо рта розовую пену.

Ударив неподвижную тушу ногой, Нерон повернулся к Лукусте.

— Если он сдохнет так же, можешь больше ничего не бояться. Ты будешь щедро вознаграждена. Продолжай спокойно заниматься своим делом, ибо умение убивать, Лукуста, — это настоящее искусство!

Склонив голову, она покинула комнату Нерона, и тьма мгновенно поглотила ее.


Британик умер на следующий день, на пире, предваряющем торжественное облачение в мужскую тогу. Он ушел именно тогда, когда мог бы всерьез противостоять Нерону. Но несколько часов детства ему еще оставалось: он сидел за детским столом.

Как и у всех гостей, у него на голове был венок из цветов. Его сестра Октавия возлежала рядом с Агриппиной, а Нерон развалился на красных коврах. На его румяном лице было возбуждение охотника, сидевшего в засаде. Иногда он поднимал руку, приказывая музыкантам и танцорам повторить понравившийся мотив или фигуру. А его глаза пристально следили за Британиком.


Раб внес кипящий суп. Тот, кто был приставлен к Британику, чтобы пробовать его пищу, сделал глоток и разрешил подать еду своему хозяину. Британик слегка прикоснулся к кушанью и поморщился — оно было слишком горячо. Тогда раб добавил в его тарелку холодной воды и снова подал Британику. Тот сделал несколько глотков, и спазмы сжали ему горло. Он откинул голову, его тело напряглось, изо рта потекла розовая пена.

Раздались крики, гости начали вскакивать и разбегаться. Октавия и Агриппина побледнели. Обе догадались: так маскируют преступление — тот, кто пробует блюда, остается в живых. Все было задумано так, чтобы жертвой стал только один человек — Британик.


Он лежал посреди пиршественного зала, уже покинутого другими детьми. Однако большинство гостей осталось на своих местах. Они смотрели на Нерона, который лежал все в той же позе. Его лицо сияло.

Короткий жест и одно лишь слово «эпилепсия» разъяснили присутствующим, что несчастный давно был подвержен этому ужасному недугу, который и стал причиной его конца.

Император повернулся к музыкантам и движением подбородка приказал им продолжать. Танцоры вновь вышли на сцену. Рабы унесли окоченевшее тело Британика. Той же ночью оно было предано огню.

Среди немногих, присутствовавших на этой церемонии, был и я.

Я склонился над телом законного сына Клавдия еще до того, как его лицо основательно напудрили, чтобы скрыть сероватый оттенок, выдававший истинную причину смерти.

На Марсово поле, где сложили костер, внезапно обрушился сильный ливень. Он смыл пудру с мертвого лица, и показалась изуродованная ядом, почти черная кожа. Тело Британика как бы взывало к свидетелям, кричало всеми порами кожи об убийстве.


Впрочем, кто из сенаторов, всадников, судей — тех, кто знал, какие интриги и заговоры раздирают Рим, — в этом сомневался? Но никому и в голову не приходило разоблачить преступление, нарушить эту торопливую церемонию, скрытую от лишних глаз ночной мглой и грозой. Порывы ветра, хлеставшие по лицам, трепавшие одежды, казались гневом богов.

На следующий день, когда небо вновь стало безмятежно голубым, Нерон, ссылаясь на смерть Британика, призвал сенаторов сплотиться вокруг него. Они должны поддержать последнего из оставшихся в живых представителей священной генеалогической ветви, восходящей к Цезарю и Августу, вершителям человеческих судеб.


Я не спорил с Сенекой, утверждавшим, что причиной смерти Британика стала «высокая болезнь», эпилепсия, и что Нерон невиновен. Из его слов следовало, что он, Сенека, не мог быть сообщником злодеяния, да и не было никакого злодеяния. Однако я знал, как, впрочем, и весь город, что Нерон подарил Сенеке несколько домов и земельных участков, принадлежавших Британику. И мой учитель, философ-стоик, внушавший мне, что надо принимать добро и отвергать зло, вследствие этого преступления стал одним из богатейших людей Рима! При этом он по-прежнему довольствовался фигами, луковицами, оливками и водой, отказываясь от роскоши, смиренный и неприхотливый среди своего баснословного богатства.


Я питал к нему противоречивые чувства — к уважению и восхищению примешивалось разочарование. И все же я был убежден, что его действия не были продиктованы нечистыми соображениями. Им двигало стремление служить благу римлян, создать великую и славную империю, разумно вершащую судьбы людей.

Через несколько дней после смерти Британика Сенека позвал меня прогуляться по аллеям парка вокруг своей виллы. Дорогой он неоднократно поворачивался ко мне, как бы желая заговорить, но всякий раз, словно одумавшись, продолжал молчать. И, лишь когда мы уже поднимались на крыльцо дома, он схватил меня за руку и сказал:

— Судить о действиях человека можно, лишь сопоставляя их с принципами, которые им движут. Если эти принципы справедливы, то действия, каковы бы они ни были, будут справедливыми и необходимыми. Никогда не забывай, Серений: империя неделима!

ЧАСТЬ V

19

Я поверил тому, что сказал мне Сенека.

Он жил теперь в императорском дворце, и я навещал его почти каждый день, под вечер.

Факелам, масляным лампам, огромным канделябрам едва удавалось слегка рассеять мрак, царивший в коридорах дворца. Он сгущался в углах обширных залов, окутывая статуи и колонны черным покрывалом. Иногда мне казалось, что в этом сумраке проскальзывала Лукуста, прижимая к груди смертоносные склянки.

В этот час Сенека обычно бывал в библиотеке один. Склонившись над столом, он писал. Его руки и свиток папируса попадали в круг света, лицо скрывал полумрак. Учитель встречал меня дружески, читал отрывки из своего трактата «О милосердии», который писал для себя, а также для сенаторов, чтобы убедить их, что Нерон с помощью таких советников, как он и Бурр, может стать «восходящей звездой», «молодым героем», «душой империи», обеспечивающей мир и справедливое правление.

Говорил Сенека и о смерти Британика.

— Если одна смерть поможет избежать множества других смертей, то она справедлива, милосердна, необходима, — повторял он, видимо, чувствуя, что мой разум отказывается это принимать.

Я искренне хотел верить учителю. Мне казалось, он уже убедил меня в том, что смерть Британика была полезна Риму, поскольку помогла избежать распада империи и гражданской войны.

Однако я знал Нерона.

По ночам он продолжал охотиться на улицах города, предаваясь этому занятию с еще большим неистовством и даже остервенением. Одевшись рабом, он заходил в притоны и харчевни. Сопровождавшие его гладиаторы грабили лавки, оскорбляли прохожих и торговцев, которые осмеливались сопротивляться.

По городу распространялся слух, что этот раб, насильник и вор был не кто иной, как император, всадники, сенаторы и даже молодые аристократы начали ему подражать. Эти шайки становились все более многочисленными.

Ночами Рим напоминал город, подвергшийся нападению неприятеля.

Я говорил об этом с Сенекой. Он оставался бесстрастен. Я возмущался. Известно ли ему, что сенатор Юлий Монтан дал отпор напавшим на него негодяям? Когда он узнал Нерона и его приятелей, то просил прощения, но его заставили покончить с собой, так как в его извинениях якобы содержались упреки!

Влюбленные парочки больше не могли безопасно прогуливаться по ночному городу, боясь нападения, которое для женщин оканчивалось, как правило, насилием, а для мужчин — побоями и грабежом.

Может ли это называться «милосердным и мудрым правлением»? Достойно ли такое поведение сына Аполлона, императора, призванного стать «душой» империи, так как, согласно взглядам Сенеки, Вселенной руководит душа, а император — ее воплощение? И люди, эти непокорные скоты, должны ему повиноваться, как тело повинуется душе?

Сенека не спорил со мной.

Он продолжал сочинять трактат «О милосердии», посвященный Нерону и предназначенный служить императору зеркалом, глядя в которое тот будет учиться властвовать собой и постигнет самую великую науку — быть мудрым и справедливым правителем.

Впрочем, некоторые действия императора, одобренные сенатом, как, например, строительство набережной между портом Остии и Римом для удобства разгрузки и доставки зерна, раздача населению хлеба и денег, запрет на кровавый исход поединков, — разве они не доказывали, что император вовсе не глух к мудрым советам и стремится стать добрым правителем? Необходимо, продолжал Сенека, сравнивать Нерона с его предшественниками — с Калигулой, ослепшим от безумия; с Клавдием, сгубившим за пять лет правления больше народу, чем любой другой правитель.

А что серьезного можно предъявить Нерону? Он с уважением относится к сенату. Он милостив и не любит наказывать. Он с удовольствием поет и играет на кифаре. Это что — доказательство безумия? Или злоупотреблений?

Он приблизил к себе Терпла, самого популярного музыканта, искусного кифареда, и может часами сидеть возле него, слушая, учась, повторяя. Ложась спать, он кладет на грудь свинцовую пластину, чтобы сохранить голос. Запретил подавать на стол фрукты и блюда, которые считает вредными для певца. Принимает специальные ванны и использует рвотное, чтобы облегчить тело и очистить горло.

Все перечисленное вовсе не говорит ни о сумасшествии, ни о неправедности, но свидетельствует о любви к прекрасному в человеке, которому едва минуло девятнадцать лет, и который сам хотел бы выступать на сцене, поскольку, как он говорил, «чего никто не слышит — того никто не ценит».


Здесь я прервал Сенеку и напомнил о ночных вылазках его ученика, о насилии и разврате, которым он предавался в компании Акты и двух своих приятелей с безволосыми телами, Отона и Клавдия Сенециона.

Понизив голос, ибо во дворце даже у стен есть уши, я вспомнил о том, как Нерон обесчестил Британика, как развлекался со своей матерью на носилках, неоднократно попирая запрет кровосмешения.

Сенека долго молчал, упершись локтями в стол и сцепив пальцы под подбородком.

— Мудрец довольствуется тем, что ему предлагают, — сказал он наконец.

Я не сдавался. Как мог Сенека говорить и писать, что Нерон — солнечный император, сын Аполлона, равный фараонам, этим богоподобным властителям, историю которых Сенека изучал в Египте и о чьих подвигах и величии рассказывал Каэремон?

Сенека поднял руки в знак того, что имеет право на собственное мнение.

— Надо служить людям, — бормотал он, — и, следовательно, долг философа состоит в том, чтобы служить молодому правителю, помогая ему стать более мягким. Мудрец обязан понимать, что человек рожден для действия, но при этом должен сохранять свободу мысли и мнений.

Он наклонился ко мне, лампа осветила его лицо, изборожденное морщинами — отметинами, оставленными мучившими его вопросами.

— Я говорил тебе, что стараюсь смягчить нрав Нерона, — снова начал он. — Но я отдаю себе отчет, что он жесток и отвратителен. И боюсь, что, отведав человечьей крови, этот кровожадный лев снова обретет свою природную жестокость. Что тогда я смогу сделать? Что станется со мной, с моими друзьями и с тобой, Серений?

Его руки в желтом круге света словно рисовали узор, оплетавший каждую фразу, произнесенную вполголоса, иногда так тихо, что ее едва можно было расслышать.

— Я тебе никогда не рассказывал о своем сне, Серений… Когда я вернулся из ссылки и узнал, что Агриппина хочет, чтобы я был рядом с Нероном, учил и воспитывал его, я каждую ночь просыпался от одного и того же сна. Мне снилось, будто я подхожу к молодому принцу, лица которого не вижу. Я приветствую его. Он поворачивается, и я вижу, что это не Нерон, а император Калигула, и он говорит мне: «Я хочу твоей смерти, Сенека, я хочу твоей смерти!»

Сенека поднялся, исчез во мраке комнаты, и только голос его обрел мощь.

— В первую ночь я больше не мог заснуть. Потом этот сон стал все меньше тревожить меня. Я ведь никогда не верил в вещие сны, Серений. А вот в бессмертие души верю. Так зачем бояться смерти? Лишь плоть обречена на гниение.

Он подошел и положил мне руки плечи.

— Любой властитель может превратиться в Калигулу, я это знаю. Но ни один из них, даже превратившись в безумца, в чудовище, не может совладать с человеческой душой.

20

Что за душа была у Нерона? Этот вопрос мучил меня.

Душа человека, не достигшего двадцатилетия, колеблющегося между добром и злом, между милосердием, которому учил Сенека, и жестокостью, к которой его толкали инстинкты? Или душа чудовища, созданного богами, чтобы мучить людей, подчиненная его желаниям, порокам, прихотям и злобе?

Мне казалось, что, скорее, вторая, гнусная, расцветавшая с каждым днем все более пышным цветом.


Лицо и тело Нерона менялись, его улыбка превращалась в гримасу, лицемерное выражение лица портило изящные черты, живот округлялся, а ноги становились все тоньше. Его взгляд был то бегающим, то странно неподвижным, словно он выбирал новую жертву. Он подносил к правому глазу ограненный изумруд, чтобы усилить остроту зрения, ослабленного близорукостью, и тогда он становился похожим на какое-то злое божество. Император передвигался лишь в сопровождении гладиаторов и центурионов, как будто был не в силах побороть страх.

— Он трус, — сказал я Сенеке. — Смерть держит его в своей власти. Разве он может вести себя как свободный человек? Помнишь, ты говорил, что не быть рабом страха может лишь тот, кто не боится смерти. Нероном руководит ужас. Взгляни на его лицо!


Однако, по мнению Сенеки, смертная тоска и поведение Нерона вполне объяснимы.

Агриппина не отказалась от своих притязаний. После смерти Британика она переключилась на Октавию, его сестру и супругу Нерона. Она утешала девушку, восстанавливая ее против императора. По Риму пошел слух о новом заговоре. Агриппина собирала деньги для подкупа преторианцев. Объединяла вокруг себя центурионов, трибунов, аристократов, враждебных Нерону. Я видел, как он, втянув голову в плечи, нервно потирая руки, выслушивал осведомителей, нашептывающих ему имена участников заговора Агриппины. В их числе был некий Рубеллий Плавт, известный среди философов-стоиков. Это был высокий человек с уверенной походкой, гордый своим происхождением, которое он вел от Августа. Среди его предков был император Тиберий. Это был возможный соперник Нерона, и поговаривали, что Агриппина раздумывает, не выйти ли за него замуж, чтобы сделать его претендентом на трон.

Еще был Фауст Корнелий Сулла Феликс, потомок Помпея, Сциллы и Августа, служивший консулом и женившийся на Антонии, одной из дочерей императора Клавдия. Он также мог рассчитывать на трон.

Опасность соперничества, раскола империи, гражданской войны по-прежнему была сильна.

Я допытывался у Сенеки: какой же тогда смысл в смерти Британика, которую он оправдывал тем, что она якобы кладет конец распрям между претендентами на власть, подрывающим могущество империи?

— Верхушка власти — это гнездо скорпионов, — отвечал он. — И эти твари постоянно размножаются. Самых опасных надо давить.

Нерон выжидал. Очевидно, он готовился их раздавить.

Небрежным жестом он отослал доносчиков. Глухим голосом приказал отменить вооруженную охрану — ликторов и германцев, которые были выделены Агриппине. Пусть его мать выставят из дворца, пусть она живет где-нибудь подальше, пусть ее лишат всех почестей, пусть пригрозят ей судебным преследованием, прибавил он. И вдруг пронзительно завопил:

— Я хочу, чтобы она меня боялась, чтобы знала, что император — я, и могу все, что захочу!

Он отправился к ней. Сопровождавшие его центурионы с обнаженными мечами выглядели так угрожающе, будто шли на приступ и были готовы к кровопролитию. Несмотря на это, испугать Агриппину им не удалось. Она твердо шла навстречу, вынудив солдат попятиться. Улыбалась Нерону, которому пришлось ее обнять и отступить вместе со своим войском.

Женщину, выносившую в своем животе сына, чья душа день ото дня становилась все чернее, могла победить только смерть.


Сможет ли сын поднять руку на мать? На женщину, которая вдобавок была его любовницей? Не говоря уже о том, что Агриппина великолепно знала всю технологию отравлений. Она первая прибегла к услугам Лукусты, убийцы в черном плаще, и, скорее всего, запаслась противоядием от любой отравы. Убить ее будет непросто.

Тем не менее однажды ночью он на это решился.


Нерон пил в одном из кабаков, где любил полоскать свое императорское достоинство в извращениях и самом мерзком пороке.

Его собутыльник, вольноотпущенник, фигляр и сводник по имени Парис сообщил Нерону, что против него существует заговор, организатором которого была Агриппина, а исполнителем назначен Рубеллий Плавт. Среди самых активных заговорщиков — Бурр, да, тот самый Бурр, советник императора, безрукий калека, верный и неподкупный Бурр, вступивший, как выясняется, в сговор с вольноотпущенником Палласом. И возможно, в тени этого заговора зреет другой, зачинщиком которого стал Фауст Корнелий Сулла Феликс. Кроме того, на стороне заговорщиков дочери императора Клавдия — Антония и Октавия.

— Твоя супруга, Нерон! — уточнил Парис.

Император встал, опрокидывая бутылки, амфоры, кубки, и устремился к выходу, увлекая за собой стражу, тумаками прокладывавшую себе дорогу.

— Смерть, смерть всем! — твердил Нерон, кусая пальцы. Волосы упали ему на лоб, скрыв глаза.

Он вызвал во дворец Сенеку. Восход солнца рассеял ночные страхи, скорпионы вернулись в гнездо, и Нерона удалось убедить, что, даже если Агриппина действительно рвалась к власти, довольно было и тех, кому выгодно скомпрометировать ее в глазах сына. Многим хотелось, чтобы император устранил ее — в этом случае его можно было бы обвинить в убийстве матери. Чернь и преторианцы, возмущенные таким преступлением, восстали бы против Нерона.

Эти интриги следует распутывать с большой осторожностью.

— Желая раздавить скорпиона, остерегайтесь, чтобы он вас не укусил, — предупредил Сенека.

Кроме того, он выступил в защиту Бурра.

— Это редкий человек, он рожден, чтобы служить тебе, Нерон!

Император выслушал Сенеку и решил с центурионами и советниками отправиться к матери, чтобы рассказать обо всех этих слухах, о ночных событиях и вынудить ее защищаться. Пусть она поймет, что сын считает ее виновной.

Агриппина отвергла обвинения. Она пала жертвой зависти, потому что слишком любила сына, объясняла она. И вдруг с горячностью воскликнула:

— Пусть кто-нибудь попробует доказать, что я пыталась подкупить римские когорты или взбунтовать провинции! Что я хотела толкнуть на преступление рабов и вольноотпущенных!

Она потребовала беседы с Нероном с глазу на глаз.

— Я могу быть оправдана только своим сыном, императором, — заключила Агриппина.

Нерон послушно последовал за ней в спальню, внезапно покорный мужчина-ребенок, бредущий за матерью, зачавшей его, за женщиной, с которой он делил ложе, за самкой, желавшей навсегда сохранить его для себя. И в очередной раз его покорившей.

21

Сумеет ли Нерон когда-либо противостоять этой женщине, приходившейся ему одновременно и матерью, и любовницей, добившейся для него императорского трона, многократной сообщницей сына, пользовавшегося результатами всех преступлений, которые она совершила или задумала? Найдет ли он в себе силы порвать эти узы, такие глубокие и прочные, что их можно уподобить тем, что связывают сиамских близнецов?

Нерон был плотью и кровью Агриппины, и казалось, что пуповина между ними не обрезана, а если и была когда-то обрезана, то срослась вновь.


Сенека казался спокойным. Однако ему пришлось держать ответ перед всеми — сенаторами, вольноотпущенниками, советниками, кто со смертью императора Клавдия оказался отодвинут от власти и в соперничестве между Агриппиной и Нероном видел возможность реванша. Они поверили в Британика, но Нерон опередил их. Тогда они обратили свои взоры на униженную Агриппину, лишенную охраны и отосланную далеко от сына, и были счастливы видеть, что она по-прежнему способна принять Нерона в свои объятия, и там, как они надеялись, задушить его.

Эти люди вплотную занялись Сенекой, несущим, на их взгляд, большую долю ответственности за то, что происходит в империи. Ведь это Сенека посоветовал императору отменить налоги, которые их обогащали. Они восстали против фискальной реформы, обвиняя философа, якобы жадного до денег, владений, домов, в том, что он чудовищно обогатился, приняв от Нерона взятку за соучастие в убийстве Британика.

Они уверяли, что он дал сорок миллионов сестерциев в долг бретонцам под огромный процент при немедленных его выплатах и развязал против них войну, чтобы вернуть эти суммы.


Суиллий, один из бывших советников императора Клавдия, тоже участвовал в нападках на Сенеку. В качестве ответа учитель ограничился написанием небольшого труда под названием «О счастливой жизни», где он с презрением отвергал все обвинения, не отрицая, однако, что деньги и богатство являются основой социальной иерархии Рима и он, как философ-стоик, не может это игнорировать. Впрочем, говорил он, «призвание к бедности вовсе не обязывает жить в нищете».

Нерон встал на сторону Сенеки, и Суиллий был изгнан из Рима. Но эти выпады означали, что противники императора не сложили оружия.


Почти ежедневно я поджидал Сенеку, возвращавшегося к себе после дневных забот. Вначале из-за кипарисов и зарослей лавровых и розовых кустов показывался сопровождавший его раб Аббо — молодой африканец с матовой кожей, изящной фигурой и очень длинными ногами. Когда он шел, то казалось, что он вот-вот взлетит. В нескольких шагах сзади я замечал Сенеку, бледного, задыхающегося, еле волочившего ноги.

Однако после нескольких минут, проведенных на массажном столе, и теплой ванны Сенека оживал и начинал улыбаться. Он рассказывал, что Аббо шел слишком быстро, но следовать за ним и видеть его — от этого философ не мог отказаться.

Мы медленно шагали рядом, в окружении статуй, расставленных вокруг перистиля[8].

— Я знаю, Серений, — говорил Сенека, — что за спиной Суиллия стоит Агриппина, одержимая желанием вновь обрести потерянную власть. Если сын ей не уступит, она готова пойти на убийство. И даже если уступит, потому что она ему больше не верит. Он взбунтовался. Между ними — труп Британика и оскорбления, которые он ей нанес. Она хочет вновь завоевать его, и этой ей удается. Но не для того, чтобы подчинить, а чтобы уничтожить. Даже если он смирится, они больше не будут союзниками.

Склонив голову, он добавил печально:

— Похоже, он смирился. Ты видел, как он вошел к ней в спальню. Но все идет так, как должно.

Я удивленно взглянул на него.

— Если один погибнет, то и другому не выжить, — уронил он.

— Снова смерть! — прошептал я.

Сенека развел руками.

— Она все упрощает. А это необходимо. Битва закончится в пользу одного или другого, но я не знаю, кого именно и какое оружие будет выбрано на этот раз.


Вскоре стало понятно, что оружием избрана Поппея, молодая женщина, чья властная красота ослепила всех, кто видел, как она подходила к Нерону на закате летнего дня, окрасившего колонны, мраморные плиты и статуи в больших залах императорского дворца в розовый и золотистый цвета. Ее лицо и светлые волосы были скрыты белым покрывалом, расшитым серебряной нитью. Она шла рядом со своим последним мужем, Отоном, одним из тех молодых людей, что вместе с Актой участвовали в ночных оргиях Нерона.

Увидев Поппею, я понял, что влияние Акты на императора закончилось.


Поппея происходила из старинной семьи сенаторов, и по знатности родства могла соперничать с Агриппиной. Да и по складу характера они были схожи. Амбициозная, лукавая и умная, с детства жившая среди людей, обладающих властью, она и помыслить не могла, чтобы ее мужем или любовником стал человек, не принадлежавший к узкому кругу сильных мира сего.

И вот перед нею был тот, кто находился на самой вершине власти, — император Нерон.


Когда я увидел, что Нерон берет изумруд, чтобы лучше разглядеть подходившую к нему Поппею, я понял: он уже попался в ее сети и у Агриппины появилась наконец достойная соперница. Что мать Нерона могла противопоставить Поппее, бывшей в курсе всех интриг, всех пороков, Поппее, в чьих жилах текла благородная кровь, и вдобавок мечтавшей отомстить Агриппине за свою семью?

Молодая женщина остановилась перед Нероном, склонив голову. Покрывало соскользнуло, открыв чистый профиль и белизну кожи. Рассказывали, что она проводила полдня в заботах о своей внешности, ежедневно принимая ванну из молока от пятисот ослиц.

Отон играл роль мужа для официальных приемов. Он подвел супругу к императору так, как кладут дань к подножию трона. Нерон просто использовал его, женив на Поппее, чтобы было, кому представить ее при дворе — примерную супругу одного из приближенных императора.

Так или иначе, достаточно было увидеть их рядом, чтобы понять, что никакие договоренности, никакие связи — будь они родственными или супружескими — не устоят перед красотой Поппеи.

Я видел гримасу, исказившую лицо Агриппины, которую она тщетно пыталась выдать за улыбку. Ее кулаки сжимались, черные ногти глубоко вонзались в ладони, голова была втянута в плечи. Вся ее фигура выражала бешеную, но безнадежную ревность. Она тоже понимала, что партия, которая только начинается, будет самой жестокой и что пуповина, до сих пор связывавшая ее с Нероном, на этот раз может не выдержать. Она кусала губы, сжимала челюсти. Не опуская глаз, принимала вызов, желая видеть, как эта женщина без единого жеста, одним своим присутствием, своей будоражащей красотой овладевала Нероном.


Стоявшая рядом с мужем Октавия отвела взгляд, как бы заранее отказываясь от борьбы. Так же безропотно, не выдавая своей боли, она приняла и смерть Британика, сидя среди пирующих гостей, в то время как остывало тело ее отравленного брата. Она просила лишь об одном: чтобы ей оставили жизнь. Но Октавия была мечом и щитом Агриппины, с помощью которых та, жена и дочь императора, надеялась запретить Нерону взять в жены Поппею.

Октавия была под защитой Агриппины. Их судьбы были неразделимы. Но в случае поражения последней Октавия будет всего лишь тщедушной женой, от которой Нерон сможет избавиться легким движением руки.


Я не мог отвести глаз от Агриппины.

Она не могла отвести глаз от Нерона и Поппеи.

Эти женщины были похожи, обе решительные, только одна моложе, а другая — опытнее. Последняя напоминала окаменевшую статую, которую нельзя отодвинуть и, следовательно, надо разбить.

22

Наблюдая за Поппеей, слушая ее, я понял, чего молодая женщина, сочетающая в себе красоту, ум, ловкость и хитрость, а также амбиции, волю и обольстительность, может добиться от мужчины, будь он хоть правителем империи. Но Поппея располагала еще кое-чем: ненавистью к Агриппине. Чтобы уничтожить соперницу, она была готова на любые интриги, любые хитросплетения.


Я слышал, как она льстила Сенеке, превозносила талант Лукана, который приходился философу племянником, и Петрония — оба входили в круг поэтов, актеров, музыкантов, а также гладиаторов, в чьем обществе любил бывать Нерон.

Возлежа рядом с императором, Поппея была в этих компаниях признанной хозяйкой, благосклонного взгляда и дружбы которой добивался всякий. Она участвовала и в пирах, и в оргиях. Она любила, когда Нерон рассказывал ей о своих бурных ночах на Мульвийском мосту, в том месте Рима, где происходили «ночные развлечения», как их называл Петроний, один из завсегдатаев тамошних сборищ.

Поппея слушала истории о неожиданных встречах, о засаде на Нерона, которой тот избежал, угадав, что тени у входа на мост не сулят ему ничего хорошего. Его гладиаторы разогнали злоумышленников.


Поппея не считалась ни с чем; она позволяла себе такое, на что не отважилась бы ни одна женщина, даже Агриппина. Повернувшись к Нерону, она спрашивала: знает ли он, что опасности, которые ему угрожают, являются угрозой и для нее? Ведь враги императора ее ненавидят. А что он делает, чтобы ее защитить? Он уступает Агриппине. Не разводится с Октавией. Чего он боится? Или он все лишь кукла, — так она его называла, — раб чужих желаний? Считает себя властителем рода человеческого и не в состоянии даже жениться на женщине, которую любит? Может, она недостаточно хороша или ее семья недостаточно благородна? Или он сомневается в ее способности иметь детей?

Она встала. В таком случае пора вернуть ее мужу, Отону, которого Нерон, чтобы удалить из Рима, назначил губернатором Лузитании. Она хочет уехать к законному супругу. Ей будут рассказывать о жизни императора, она будет расстроена, если с ним случится что-нибудь нехорошее, но, по крайней мере, она не увидит этого ужаса своими глазами и не будет замешана ни в какие интриги.


Поппея расхаживала по залу, полному гостей Нерона, держа спину прямо и слегка разведя руки. Ее лицо отчасти скрывала вуаль, как будто под ней пряталась вызывающая улыбка.

Нерон провожал ее взглядом, горящим от желания, готовый, казалось, на любые уступки.

Утверждали, что когда он в первый раз сбрил бороду, то это случилось по настоянию Поппеи. Он положил волосы в позолоченный сундучок, инкрустированный камнями, и отдал на хранение в Капитолий. Разве он не был императором в ореоле военной славы, добытой генералом Корбулоном в битвах с парфянами, которых он вытеснил из Армении, принудив короля Тиридата к бегству?

Нерону и вправду благоволили боги, и Поппея тоже пользовалась этим покровительством.

Она собрала приближенных Нерона вокруг Руминальской смоковницы, спасшей восемьсот тридцать лет назад Ромула и Рема. Столпившись вокруг дерева, они увидели, что растение с мертвыми ветвями и высохшим стволом дало молодые побеги. Поппея приумножит мощь Нерона, принеся ему сок этого живого дерева.

Толпа восторженно приветствовала императора и эту прекрасную и таинственную женщину. Ходили слухи, что она увлекается восточными религиями — египетской или даже иудейской, потому что ее посещали раввины, приезжавшие из Иерусалима.

Так, шаг за шагом, будучи всего лишь любовницей, она добивалась влияния, которое распространялось и на Нерона. Она изменила императора, присутствуя при его возмужании. А может, просто позволила ему состояться.


В нем появились живость, отвага, сумасбродство, которые он до сих пор сдерживал.

В деревянном амфитеатре, который он приказал построить на Марсовом поле, император устраивал удивительные игры, которые очень нравились простому люду. На искусственном озере происходили морские сражения двух флотов, которые сопровождались представлением морских чудовищ, повергавших зрителей в изумление. В другой раз устраивались случки живых быков с деревянными телками, при этом утверждали, что супруги всадников и сенаторов, а быть может, и сама Поппея, спрятавшись внутри деревянных фигур, наслаждались мужской силой животных.

Каждый день римлян удивляли новым праздником, новой игрой, каким-нибудь неслыханным событием, на котором непременно присутствовал Нерон, сопровождаемый Поппеей.

Иногда к празднеству примешивалась смерть. Актер, изображавший Икара, разбился о трибуны, упав прямо к ногам Нерона; брызнувшая кровь испачкала белоснежную тунику императора.

Но праздник продолжался.


Всем этим затеям рукоплескала сложившаяся вокруг Нерона компания, несколько сотен молодых людей, сильных и красивых. Она состояла из честолюбивых отпрысков аристократии, льстивших императору, аплодировавших любому его шагу, восхвалявших его красоту и голос, сравнивавших его с богами. Они действовали под лозунгом: «Мы — августианцы, рядовые его триумфа!».

Их восторги щедро оплачивались, и вся молодежь из благородных семей мечтала влиться в ряды августианцев, повсюду сопровождавших императора и аплодировавших во время состязаний возничих, певцов и кифаредов.

Нерон с деланной скромностью принимал их восторг и свой триумф. Я наблюдал, как он, раскрасневшись от гордости и удовольствия, раздавал деньги и титулы, призывая римлян последовать примеру августианцев и предаться безудержному и безбрежному веселью.


У меня было ощущение, что новая эра начинается в Риме, где правит император двадцати двух лет, мечтающий лишь о пирах, оргиях, играх, развлечениях и роскоши. Значит, суровая римская добродетель больше не интересовала никого? Ведь даже мой учитель Сенека превозносил милосердие, приятное обхождение, благополучие, и лишь вольноотпущенники, вчерашние рабы, держались высокомерно, пытаясь скрыть жадность к наживе, пороки, неуемное тщеславие.

Нерон же пел, окруженный угодниками и молодыми людьми, не помышляющими ни о чем, кроме удовольствий.


И все же иногда лицо императора мрачнело. Проследив за его взглядом, я натыкался на Агриппину, кружащую повсюду грозным и мстительным призраком. Она была тенью, угрызением совести, которое надо было стереть. Пойдет ли на это Нерон?

Склонившись, Поппея что-то шептала ему на ухо.

23

Нерон осмелился — он отдал приказ убить свою мать.

Когда это кощунство было совершено, он отправился на место преступления, в Анций, где был рожден. Туда, где халдейский прорицатель Бальбил сказал когда-то, увидев новорожденного: «Он станет правителем, но убьет свою мать», и мать ответила: «Пусть он убьет меня, лишь бы правил!»

Через двадцать два года Агриппина стала окровавленным телом, над которым склонился ее сын.


Сенека был свидетелем этой сцены. Он передал мне слова и жесты императора.

— Нерон ощупал тело матери, как будто хотел убедиться, что она и вправду мертва, — начал он свой рассказ.

Его отрешенный вид поразил меня: он стоял, опустив руки вдоль тела, говорил медленно. Его взгляд застыл. Казалось, что описываемые им события разворачиваются прямо сейчас, хотя злодеяние было совершено несколько дней назад.

— Нерон, — продолжал Сенека, — стал ругать того, хвалить другого. А потом вдруг резко выпрямился и произнес: «Я не думал, что моя мать так красива». Он снова наклонился над телом и стал осматривать раны. Лицо покойницы было опухшим. Я узнал, что Геркулей, капитан гвардейцев, ворвавшись в спальню, где Агриппина была одна, ударил ее жезлом по голове. Кровь залила ей глаза, она зашаталась. Однако поняла, что центурион Обарит, сопровождавший капитана, вытаскивает меч из ножен. Этим оружием ей была нанесена вторая рана — под левую грудь. Нерон долго рассматривал ее, касаясь пальцами рваных краев. Показалось даже, что он засовывает пальцы внутрь раны. Он подозвал центуриона и стал расспрашивать его. Дрожащим голосом, не поднимая глаз, тот рассказал, что, когда он обнажил меч, Агриппина бросила ему: «Порази это чрево!» Нерон колебался. Ему хотелось убить Обарита. А тот сгорбился и подставил шею, готовый принять смерть. Но император стащил с пальцев два перстня, сунул их центуриону и произнес: «Убирайся!» А капитан рассказал мне, что Агриппина крикнула не только «Порази это чрево!», она еще добавила: «Оно выносило Нерона». Я посоветовал Геркулею никому не говорить о том, что он слышал, покинуть Мизенский флот, где он служил, и скрыться в Греции, чтобы о нем забыли.

Сенека повернулся ко мне.

— За участие или присутствие на месте большого преступления часто приходится платить жизнью. Подобные деяния должны оставаться под покровом тайны, как если бы они совершались по велению богов. — Учитель снова отвел глаза и уставился на кипарисы, растущие в глубине сада и напоминавшие направленные в небо гигантские мечи.

— Агриппина была предана огню в ту же ночь, — продолжил он свой рассказ. — Ее тело положили на стол, окруженный факелами, и пламя быстро сделало свое дело: дерево, из которого изготовили смертное ложе, было сухим. Никаких похорон. Ни холмика, ни ограды над могилой. Лишь один из ее вольноотпущенников пронзил себе грудь шпагой возле горящего тела. Верность или страх? Привязанность к Агриппине или уверенность, что Нерон все равно не оставит его в живых? Кто может знать?

Сенека поднялся, сделал несколько шагов и вернулся ко мне.

— Смерть равно метит и того, кто ее принял, и того, кто ее причинил. Ты веришь, что Агриппина, сестра, жена, мать императора, представляла себе, что погибнет так, по воле своего сына?

— Пророчество Бальбила, — прошептал я, — на вилле в Анции…

Сенека пожал плечами.

— Кто может знать? — повторил он.


Я признал правоту Сенеки: смерть неуловима, и никто не в силах предугадать ни путь, которым она придет, ни час, когда она свершится.

Нерон решил убить свою мать. И верил, что смерть ему покорилась. Он подкупил рабов Агриппины и кое-кого из ее вольноотпущенников. Трижды они подмешивали яд в ее еду и питье, и Лукуста клялась императору, что его мать ничего не почувствует. Однако Агриппина выжила, отделавшись лишь легкими недомоганиями, поглядывая на окружающую ее прислугу вызывающе и презрительно. Некоторые из отравителей бежали, опасаясь разоблачения. Она приказывала их отыскать и пытать до тех пор, пока не скажут правду. Но всякий раз палачи Нерона опережали Агриппину и несчастных находили с перерезанным горлом.

Нерон обезумел. В ярости и нетерпении он искусал себе все пальцы: мать, конечно же, обзавелась всеми необходимыми противоядиями, и никогда ему не удастся сжить ее со света. Скорее она покончит с ним.

И вот тут он призвал к себе Аникета, вольноотпущенника, своего бывшего учителя.

Этот одержимый тщеславием грек поощрял порочные наклонности Нерона, его страсть к распутству, ходил с ним на ночную охоту по римским улицам. Император расплатился с ним званием адмирала Мизенского флота, которым тот очень гордился, и с тех пор служил Нерону верой и правдой. Его центурионы и моряки состояли в императорской гвардии. Капитан триремы Геркулей и центурион Обарит были его людьми.

У Аникета было лицо шакала, ненасытность пожирателя падали, наглость и злоба бывшего раба, лелеющего мечту подняться выше. Он был настолько льстив и угодлив, что старался предупредить малейшее желание хозяина.

Нерон знал, что может на него положиться.

Именно он после трех неудачных попыток отравления организовал убийство Агриппины. Нужно, сказал ему Нерон, чтобы ее смерть выглядела как несчастный случай.

При этом он так дрожал, как будто боялся, что мать слышит его. Нерон был убежден, что мать добилась от богов покровительства и что никогда ему не удастся подступиться к ней. А если даже и удастся, то она возникнет вновь, поднимет против него преторианцев и отомстит.

Импульсивный и сомневающийся, решившийся на убийство и трепещущий при мысли о неудаче, он повторял: «Это моя мать, я ее знаю, это моя мать!»


Аникет успокоил хозяина.

Его люди сделали подкоп под фундамент дома Агриппины, чтобы обрушить потолок и стены комнаты, где та находилась. Все так и случилось, однако Агриппину спасла балка, которая устояла. Выбравшись из злополучного помещения невредимая, но с головы до ног покрытая белой пылью, она отправилась через весь город к Нерону и вошла в его покои, похожая на мертвеца, восставшего из могилы.

Он кинулся к ней, обнял, поклялся, что защитит ее от подобных ударов судьбы, предложил поехать на виллу Байи в Кампании и заверил, что отныне между ними восстановятся прежние, близкие и любовные отношения. Они сидели так, тесно прижавшись друг к другу, больше похожие на любовников, чем на мать, помирившуюся с сыном. Их объятия и поцелуи были такими страстными, что ревнивая Поппея возроптала.

Сенека позже рассказал мне, как он воспользовался услугами Акты, прежней фаворитки, чтобы убедить Нерона, что преторианцы более не потерпят кровосмесительной связи между ним и Агриппиной. И что этот противоестественный союз выгоден только ей. И что она воспользуется им, чтобы убедить солдат, что власть по-прежнему в ее руках, а он — не более чем послушная марионетка. И что, в конце концов, она его уничтожит и поставит на его место кого-нибудь из своих любовников, к примеру Рубеллия Плавта, который тоже происходит из рода Цезаря и Августа.


Аникет выдвинул свои доводы. На его взгляд, примирение между Нероном и его матерью, это приглашение в Байи были настоящими подарками судьбы. Аникет брался устроить кораблекрушение того судна, на котором поплывет Агриппина. В кабине сделают пробоину, и судно пойдет ко дну. С ней будет покончено, а что может быть естественнее гибели на море?

На берегу воздвигнут жертвенный алтарь, монумент во славу Агриппины, погребенной волнами и оплакиваемой сыном и всем Римом. Можно будет устраивать богослужения в ее честь, а Нерон сочинит по этому случаю поминальную песнь.

Император смеялся. Он верил, что смерть отныне на его стороне. Но она снова уклонилась, как будто желая, чтобы Нерон умолял ее. Ему пришлось до конца испить чашу, лгать во имя поставленной цели, изображать любящего сына, сопровождающего родительницу до пристани, обнять ее и держать в сыновних объятиях, доказывая свою любовь, чтобы у нее не возникло ни малейшего подозрения.

А потом он принялся ждать.

Наконец явился гонец от Аникета и рассказал, что кораблекрушение состоялось, вода ворвалась внутрь судна и ударом весла была убита женщина, выкрикивавшая имя Агриппины. Однако когда выловили тело убитой, выяснилось, что это была ее служанка Ацеррония. Был еще труп, застрявший между переборками каюты, но это был человек из ее свиты по имени Галл. А сама Агриппина исчезла. Может быть, выбралась на берег?

— Тот, кто не видел Нерона, когда он слушал о новом неудачном покушении, не может представить себе, во что ужас способен превратить человека, будь он даже вершителем человеческих судеб. — Сенека делился со мной своими ощущениями.

— Теперь она знает, — повторял Нерон. — Она пойдет к преторианцам и будет обвинять меня!

Ломая руки, он обернулся к Поппее, которая массировала ему затылок. Он смотрел на нее взглядом признательным и покорным.


— Риск был велик, это правда, — объяснял Сенека. — С этого времени стало очевидно: если Агриппину не убьют, она устроит военный переворот.

Он помолчал.

— Бурр и я свой выбор сделали. Аникет уверял, что у него есть надежные люди, и это удача, потому что представлялось невозможным склонить преторианцев к убийству Агриппины. И вот тогда гвардейцы Мизенского флота окружили виллу, капитан Геркулей и центурион Обарит ворвались к матери Нерона и нанесли ей последний удар.

— Его мать, — прошептал я. — Женщина, давшая ему жизнь, а потом империю!

— Серений, необходимо избежать гражданской войны, это большое зло, — отвечал Сенека.

Лицо его посуровело, он продолжал:

— Не существует писаных законов, принуждающих нас к благим поступкам, даже в отношении родной матери. Здесь следует руководствоваться здравым смыслом. Каждый имеет право прикинуть, сколько пользы и сколько вреда ему принес тот или иной человек, а затем посчитать, он тебе больше обязан или ты ему. Агриппина представляла опасность как для империи, так и для Нерона. Ее благие поступки несопоставимы с несчастьями, которые она уже навлекла на нас и еще могла навлечь.

Она вернулась в свое имение в Анции. Теперь, увидев своими глазами, как убили ее верную вольноотпущенницу Ацерронию, приняв за хозяйку, Агриппина была уверена, что коварство Нерона не знает пределов и он продолжит попытки ее уничтожить. Она решила обмануть Нерона, чтобы выиграть время на подготовку достойного ответа, и послала Агрема, одного из своих вольноотпущенников, сказать Нерону, что ей удалось выжить в кораблекрушении, что она спасена и очень счастлива своим примирением с императором. Надо было внушить Нерону, что она не подозревает его в стремлении ее убить.

Однако Нерон, слушая Агрема, понял замысел матери. Бросив кинжал к ногам вольноотпущенника, он закричал, что тот послан Агриппиной, чтобы его убить. Посланника следует схватить и пытать, преступный и кощунственный заговор против императора должен быть раскрыт.

Геркулей и Обарит уже находились в комнате Агриппины, и первый успел ударить ее жезлом по голове. Ее лицо залилось кровью. Обарит обнажил свой меч, и его рука не дрогнула, когда мать императора вскричала: «Порази это чрево! Оно выносило Нерона!»

Император пожелал увидеть тело, он щупал ее плоть, прикасался пальцами к ранам и вдруг — эту подробность добавил Сенека — почувствовал жажду и потребовал, чтобы ему принесли напиться.

В последующие дни Нерон то испытывал приступы веселья, то впадал в апатию.

Крепко обнимая Аникета, он говорил: «Сегодня я получаю империю из рук вольноотпущенника».

С крепнущей день ото дня убежденностью он повторял, что был вынужден защищаться, поскольку Агриппина плела против него заговор. И добавлял: «Моя жизнь вне опасности, но я еще не могу ни поверить в это, ни наслаждаться этим».

Его поведение выдавало определенное беспокойство: оставаясь в Кампании, он медлил с возвращением в Рим, задаваясь вопросом, какой прием готовят ему в столице сенат, плебс и преторианцы. Аникет успокаивал его. Имя Агриппины покрыто позором, уверял он. Возвращение Нерона будет триумфальным.

Это была правда. Я сам стал свидетелем бурной радости римской толпы и раболепия сенаторов, облачившихся в парадные одежды. Их жены и дети выстроились в очередь, чтобы приветствовать Нерона. Простой люд теснился на трибунах, построенных по такому случаю вдоль всего пути следования императора.

Каждая новая волна приветственных возгласов отражалась на светящемся гордостью лице Нерона. Но было на нем и презрение к низкопоклонству окружающих. А также уверенность в том, что наконец-то он сможет править и жить, как хочет, не встречая никаких препятствий своим страстям и инстинктам.


Нерон поднялся по ступеням Капитолия.

Он выразил свою благодарность могуществу сверхъестественных сил и, повернувшись к толпе, поднял руки к небесам. И стал похож на статую какого-то божества.

ЧАСТЬ VI

24

Кто из смертных смог бы теперь достучаться до императора, уподобившегося богам?

Император проследовал в окружении пятисот августианцев, стройных и длинноволосых молодых людей, одетых как кифареды, подражавших Нерону статью и походкой. Они приветствовали громкими возгласами каждое его появление на сцене, декламировали его поэмы и танцевали, аккомпанируя себе на кифарах.

На каждом слове его речь прерывалась льстивыми выкриками и похвалами пышно разодетых августианцев. Они предпочли снять с левой руки деревянные кольца, символ принадлежности к сословию всадников, чтобы получать от императора десятки тысяч сестерциев в качестве платы за свое угодничество.

Вслед за ними двигалась толпа простолюдинов, прозванных неронианцами, которые должны были своими хриплыми голосами поддерживать славословия августианцев.

Чернь наслаждалась этим зрелищем.

На следующий день после смерти Агриппины каждый гражданин получил горсть сестерциев для того, как объявил Нерон, чтобы насладиться благодатью, которой боги одарили вершителя человеческих судеб. Все пили, все горланили. Трибуны амфитеатра на Марсовом поле были взяты штурмом, и толпа выплеснулась в долину Ватикана, где еще при императоре Калигуле была прочерчена дорожка для состязаний на колесницах. Нерон приказал ее расширить вначале для близкого круга, затем для сенаторов, всадников и, естественно, для августианцев и неронианцев. Он лично принимал участие в состязаниях на колесницах, запряженных четверкой лошадей, и всегда выходил победителем. После чего декламировал, пел, играл на кифаре и вызывал шквал аплодисментов.

Однако простой люд к этим зрелищам не допускался. Я знал, что Сенека и Бурр не советовали Нерону появляться перед римлянами в качестве певца, поэта или возничего, убеждая, что это не пристало императору и его достоинство и слава — явления совершенно другого рода, чем популярность гладиатора, музыканта или шута.

Этого последнего слова не смели произнести ни Сенека, ни Бурр. И их голоса тонули в хоре августианцев и всех прочих, призывавших Нерона поддаться своим склонностям, каковы бы они ни были.

Теперь, когда Агриппины больше не было, разве не мог он действовать по своему усмотрению?


Итак, пренебрегши советами Сенеки и Бурра, он открыл для простого люда долину Ватикана, чтобы плебс мог видеть его победителем на состязаниях возничих, певцов, поэтов и актеров.

Он был императором поющим, играющим на кифаре, сочиняющим стихи подобно греческому принцу или какому-нибудь восточному царю. А августианцы, с их томными и вызывающими позами, гладкими телами, умащенными душистыми маслами, и густыми шевелюрами, пьянели от собственных бурных восторгов.

Таков был новый Рим, одновременно греческий и восточный, о котором мечтал Нерон.

Кто мог теперь помешать ему?

Только один сенатор, стоик Тразея Пет, покинул зал, чтобы не участвовать в одобрении текста, в котором поздравляли Нерона с успешным разоблачением заговора Агриппины и устанавливающего, что отныне день рождения этой женщины станет черным днем.

Но кого мог взволновать протест Тразеи или несколько листовок, появившихся на фасадах и колоннах зданий и обвинявших Нерона в убийстве матери? Ведь задержаться перед ними, чтобы прочесть, не смел никто.

Я их видел. Читал. В одной говорилось: «Вот новое уведомление, вот новое предупреждение: Нерон убил собственную мать». В других повторялось то же самое. Нерон же продолжал твердить: его мать была заговорщицей, а ее смерть — «большое благо для государства».


Он даже направил в сенат письмо, возлагавшее на Агриппину вину за все беды, что обрушились на государство при императоре Клавдии, и восхвалявшее благодетельную Фортуну, которая покровительствует тем, кого любят боги. Это она послала кораблекрушение и помогла обнаружить кинжал, которым Агриппина хотела убить императора. Наказала преступницу, осмелившуюся поднять руку на своего сына.

Такова была официальная версия, которую листовки перечеркивали одним словом — «матереубийца». Впрочем, их авторы были лишь легкой пеной в целом море похвал, благоговения и восторга, выплеснувшегося, когда долина Ватикана стала открытой для широкой публики, чтобы та смогла лицезреть Нерона стоящим на колеснице, запряженной четверкой, поющим и декламирующим или, сменив одеяние, старательно перебирающим струны своей кифары.

Однажды в этой толпе стоял и я. Слушал, наблюдал. Вокруг вопили от радости, что можно видеть отпрысков благородных семей, всадников и сенаторов, участвующих в новых развлечениях — ювеналиях, организованных Нероном, чтобы отпраздновать то, что он называл своим вторым рождением, своим настоящим восшествием на престол.

Я тоже поддался возбуждению, которое охватывало толпу, если ей удавалось узнать молодых аристократов, переодевшихся женщинами. Быть может, под маской одной из актрис прятался сам император?

Смех, выкрики. Публика начинает расходиться по пирам. Нерон приказал открыть притоны, в которых знатные дамы были обязаны идти с любым, кому они приглянуться. Тому, кто хотел провести ночь с такой дамой, выдавались деньги, чтобы ей заплатить.

Я видел все это. Когда прошло мгновенное опьянение, это гнусное зрелище, этот поток грязи и бесстыдства вызвал во мне отвращение и отчаяние. Нравы в империи были испорчены давно, но я чувствовал, что такого греха, такой клоаки мы до сих пор не видели.

Я не смел говорить вслух о своем возмущении, сожалении и стыде, которые испытывал при виде императора, красующегося на сцене, как павлин.

Но разве так должно вести себя, чтобы защитить и приумножить величие Рима, особенно в то время, когда в Британии полчища варваров атакуют наши легионы, в Армении парфяне побеждают когорты Корбулона, а их царь Тиридат снова взошел на трон? Во что превратилась римская доблесть?

Все молодые люди хотели только одного — приблизиться к императору, чтобы быть замеченными им, готовые ради этого на любую лесть, на любое унижение, лишь бы только привлечь внимание, заслужить одобрение — участием ли в певческом или поэтическом состязании, победой ли в скачках на колесницах. А целью этих усилий было одно — вести роскошную и разгульную жизнь.

И это новый Рим? И нет никого, кто бы возмутился, высказал свое мнение!

Даже жрецы из арвальского братства, принадлежащие к высшей аристократии, совершали жертвенные обряды в честь императора и почти каждый день, в храме или на ступенях амфитеатра, превозносили красоту и достоинства Нерона, сына Аполлона.

Я упрекал Сенеку в том, что он продолжал поддерживать императора даже тогда, когда тот не выказывал ни малейшей склонности следовать его советам, но, напротив, пускался во все тяжкие, предпочитая услужливость своих придворных суровой сдержанности Сенеки и Бурра.

Почему Сенека согласился ради Нерона написать письмо в сенат, в котором старался замаскировать убийство матери с помощью лживых историй о кораблекрушении и заговоре? Своим поступком он навлек на себя презрение и гнев тех, кто знал правду и не простил философу пренебрежения ею в угоду тирану, который, как они опасались, освободившись от всякой опеки и страха, может оказаться хуже Калигулы.

Ясного ответа от Сенеки я не добился. Казалось, его мучили сомнения. Иногда он соглашался, что гнусность Нерона, явленная и подтвержденная убийством матери, может только усугубляться, пороча и извращая государственную политику. И от этого неистовства во зле укрыться будет негде.

Он опустил голову и тихо сказал:

— Я говорил тебе, Серений, я и мои друзья — а следовательно, и ты — ничего не значим в глазах человека, стремившегося во что бы то ни стало убить свою мать и бравшегося за дело несколько раз, прежде чем добиться цели.

— Но ты помогал ему отмыться от этого преступления, Сенека!

Он наморщил лоб и развел руками.

— Смерть Агриппины была необходимостью. Это был единственный способ ликвидировать угрозу, нависшую над страной из-за противостояния между матерью и сыном.

— То же самое ты говорил об убийстве Британика.

— И тогда, и сейчас нам грозила гражданская война.

— А сегодня вершитель человеческих судеб поет и декламирует на сцене, как греческий комедиант!

— Зато никто не преследует и не ссылает людей.

— Все еще впереди…

— Все может быть, это правда. Императору только двадцать три года. Он едва начал ходить своими ногами.

— По колено в материнской крови.

— Но ведь мы и рождаемся в крови, Серений. Это закон природы.

— Он в ней захлебнется!

Сенека, казалось, меня не слышал.


После долгого молчания он заговорил о Поппее, которая уступала всем желаниям Нерона, вплоть до самых извращенных, как простая рабыня, во имя главной цели — замужества. Но сначала нужно было добиться, чтобы Нерон развелся с Октавией.

— Он ее убьет, — сказал я.

— Она дочь императора.

— Он найдет повод. А ты напишешь письмо в сенат, чтобы его оправдать!

Я пожалел, что так больно ударил Сенеку. Однако он не казался сильно оскорбленным, напротив, улыбаясь, напомнил, что человеческая душа — лабиринт, полный закоулков и тупиков.

Нерон, которого я считал чудовищем, по мнению Сенеки, тоже страдал от угрызений совести и тревоги. Каждый день он призывал к себе магов и астрологов. И дрожал от страха при известии, что какая-то женщина разродилась змеей или была сражена молнией в момент совокупления.

Однажды солнце не показывалось целый день; в другой раз молния ударила по Риму и чудовищный грохот прокатился по городу, многократно повторяясь эхом. Нерон был так перепуган, что забился в угол в самом дальнем зале дворца, стуча зубами от ужаса. Он уверял, что с тех пор, как умерла Агриппина, его преследуют фурии-мстительницы, они размахивают бичами и тычут в лицо горящими факелами. Это мать мучила его, чтобы пробудить в нем угрызения совести.

Он кричал, что виноват, что никогда ни одну женщину он не будет любить так, как свою мать, что он восхищался ею, готов был ей служить, исполняя каждое желание. Но почему она стремилась править вместо него, превратить его в марионетку? Почему она выбрала себе в союзники Британика, Октавию и этого Рубеллия Плавта? Почему она хотела вырвать императорский жезл у него, сына Аполлона?

— Нерон всего лишь испуганный человек, — сделал свой вывод Сенека. — Шумом, звуками песен и кифары он стремится заглушить голос совести, напоминающий ему об Агриппине. Он спасается бегством. Я попытаюсь успокоить его. Речь идет об интересах Рима.

Он взял меня за плечо.

— Хотя, может быть, уже слишком поздно, Серений.

25

Рим стал неузнаваемым.

Я шел переулками, загроможденными повозками с огромными кусками мрамора. Нерон затеял перестройку дворца. Предполагалось пристроить к нему гимнастический зал, актерскую школу, школу игры на кифаре и зал для гладиаторов. По его приказу были расширены дорожки цирков, подняты трибуны амфитеатров на Марсовом поле и начато строительство гигантского храма в честь бога Аполлона, сыном которого, подобно египетским царям, он себя считал.

Сенека оказался прав: было слишком поздно пытаться остановить Нерона, отдавшегося на волю своих страстей.


Впрочем, население города, как казалось, было целиком на его стороне. Горожане не возражали, чтобы возы следовали по городу в дневное время, а не только ночью, как было принято раньше. Почти ежедневно происходили несчастные случаи, когда мраморные блоки, перевозимые на телегах, острыми краями ранили людей, отрезали руку или ногу, а то и убивали насмерть. Если поднимался ропот, то преторианцы мечами разгоняли толпу недовольных, а германцы из императорской гвардии теснили ее лошадьми. И повозки продолжали свой путь в квартал Велабр или в долину Ватикана.

Нерон приказал разрушить некоторые инсулы, многоэтажные дома, жильцы которых оказались на улице. Желтая пыль еще столбом стояла над котлованом и оседала на лицах, а внизу рабы уже расчищали площадку, где будут возведены школы, куда уже мечтали войти молодые римляне, не желавшие служить в легионах на границах империи, чтобы снискать военную славу, а предпочитавшие выступать на сцене рядом с императором, привлекая к себе внимание Нерона и зрителей.


В этом на глазах менявшемся городе всякий помышлял лишь об утехах, о легком успехе, об аплодисментах и наградах.

Игры и зрелища следовали одно за другим. Когда закончились ювеналии, Сенека сообщил мне, что тринадцатого октября должны начаться двухнедельные игры, задуманные по подобию греческих. Во время Нероний состоятся состязания гимнастов и возниц. Сам император еще не решил, будет ли выступать, потому что не хотел соперничать с их участниками. Льстецы принялись его убеждать, что все будет, как он захочет, ведь он подобен божеству, величайший из певцов, искуснейший кифаред, самый находчивый и опытный из поэтов, самый умелый возничий квадриги.

Он улыбался, опустив глаза, как бы стесняясь этих похвал, ранивших его скромность. А потом объявил: «Ну что ж, будем участвовать в играх и, может быть, соперничать с остальными».

Императорский кортеж тронулся, и я вместе с ним.

Нерон играл на кифаре, толпа восторженно его приветствовала. Он был сыном Аполлона, новым Дионисом, тем, кто дает Риму хлеб и зрелища. Тем, кто заставляет членов богатых семей как простых граждан спускаться на арену и участвовать в состязаниях. Тем, кто потребовал, чтобы аристократия смешалась с чернью. Игры, устроенные сыном Аполлона, становились одной из главных составляющих императорского культа и политики Нерона.


Я смешался с августианцами, хлопавшими в ладоши в такт движению кортежа. Сзади двигались около пятисот простолюдинов, неронианцев, разделенных на группы, которым было поручено криками и стуком черепков сопровождать рулады императорской кифары и пение. Руководителям групп выдавалось по четыреста тысяч сестерциев, и каждый участник получал вознаграждение. Так стоит ли рисковать жизнью на поле боя?

Ведь даже император более не искал военной славы, предпочитая ей сценическую популярность. На моих глазах ему вручили венок победителя состязаний ораторов, хотя он даже не принимал в нем участия. Но ведь он — сын бога Аполлона и сам воплощенное божество, а следовательно, лучший из лучших.


В составе свиты Нерона, рядом с августианцами и плебеями, которые должны были его приветствовать, я увидел Сенеку. Он стоял в небольшой группе людей, в нескольких шагах от императора. Среди них я узнал Бурра, поэта Лукана, племянника Сенеки, и других завсегдатаев императорского дворца.

Я наблюдал за учителем, когда толпа, заведенная августианцами и неронианцами, устроила овацию Нерону, а он, с венком на голове, шел ей навстречу. На лице философа было напряженное внимание: губы крепко сжаты, взгляд пристальный, подбородок слегка приподнят. Глядя на Нерона, срывающего аплодисменты, как обычный комедиант, Сенека вовсе не казался ни удивленным, ни шокированным. Напротив, он выглядел как распорядитель, наблюдающий за событиями, развивающимися именно так, как он задумал.

И тут я понял то, в чем учитель не хотел мне сознаться: он не просто терпимо относился к новшествам, вводимым Нероном, он одобрял их. А возможно, был их автором. Видимо, как человек, превыше всего ценящий спокойствие на границах государства и милосердие внутри страны, он стремился сделать основой правления нового императора развлечения, игры, наслаждения. И поскольку нынешний властитель не был военачальником, он должен быть любим и почитаем как бог Удовольствий, бог Молодости, сын Аполлона.

Но мог ли он в таком случае называться императором Рима?


Нерон потребовал, чтобы во время двухнедельных игр, которые откроет он сам, каждый участник был одет в греческую, а не римскую одежду.

Впрочем, улицы города и так были заполнены греками, египтянами, людьми с Востока и иудеями, и здесь чаще можно было слышать греческую речь, чем латынь. Поговаривали, что Нерон скоро станет восточным царем, чем-то вроде фараона или греческого монарха. Когда я поделился этими соображениями с Сенекой, он не стал со мной спорить.

Как обычно, мы прогуливались по парку. Учитель напомнил мне, что даже Август воздавал почести Аполлону. Так почему же отказывать в этом Нерону, его потомку? И как я мог забыть, что род Цезаря имеет троянские корни, которые он не скрывает. Игры и состязания на колесницах популярны в Греции с древних, славных времен, прославляются философами и самые знаменитые цари и полководцы — и Август в их числе — не гнушались принимать в них участие.

Был ли Сенека искренним, говоря все это? Был ли он настолько горд своей политической стратегией? Или, напротив, не в силах плыть против течения, не имея возможности обуздать неистовые страсти императора, просто делал вид, что все идет, как он задумал, и умно, ловко и к месту выдвигал аргументы, чтобы оправдать все происходящее?

В Риме между тем нарастало возмущение. Я слышал, как осуждал происходящее Тразея Пет. Но Сенека своими насмешками постарался подорвать доверие к сказанному сенатором. Разве сам Тразея не пел на сцене в Падуе, чтобы сорвать аплодисменты? Какую римскую добродетель он прославлял?

Однако на меня и некоторых других речи Тразеи произвели впечатление. Рим, считали мы, превратился в большую греческую харчевню, в египетский притон. Недостойно вершителя человеческих судеб выходить на сцену в низких ролях. Он наряжался женщиной, предлагающей себя могучим гладиаторам! Ночами рыскал по Риму в компании воров и убийц! Унижал свою жену Октавию, дочь императора.

При этом вся городская молодежь ему подражала: одевалась на греческий манер, предавалась разврату, постыдной любви. Она отказалась от добродетелей и нравов, освященных традицией. Число последователей восточных религий постоянно росло. Количество учеников Христа, которые отказывались от жертвоприношений во славу императора, увеличивалось не только среди рабов, но и среди римских граждан. Утверждали, что Поппея была иудейкой, да и Акта прислушивалась к словам последователей Христа.

Такова была участь Рима?


Но люди, которые сожалели о суровых временах, о прежних добродетелях, о религии предков, не могли донести свой голос до большинства.

Когда они пытались выступать против греческих одежд императора или поднять на смех шествие августианцев и неронианцев, сторонники императора и преторианцы оскорбляли, гнали, били их, иногда до смерти. Создавалось впечатление, будто дотоле спокойное море вдруг разверзалось и бурные волны готовы были обрушиться на непокорных.

В Риме становилось тревожно. Чувствовалось, что гражданский мир, культ Нерона-Аполлона, привлекательность зрелищ были весьма непрочны.


Однажды я видел, как все головы, все руки поднялись к небу, которое пересекала комета. В толпе поднялся ропот: прочерченный светилом сверкающий след на мрачном небосклоне означал грядущие перемены в жизни империи.

Я был потрясен скоростью, с которой — подобно капризному морю — менялась толпа. Она еще приветствовала Нерона, но была уже готова аплодировать его преемнику.

На следующий день объявили, что в квартале Тибур молния ударила прямо в помещение, где происходил пир, на котором присутствовал Нерон. Блюда превратились в пепел, стол рухнул с оглушительным грохотом — это было еще одно предзнаменование, которое вкупе с кометой предвещало пришествие нового императора.

Обо всем этом говорили шепотом.

Обратил ли я внимание, что молния ударила в Тибур, квартал, откуда родом молодой сенатор Рубеллий Плавт, друживший с философами-стоиками, человек, своими корнями восходивший к роду Цезаря, суровый и добродетельный римлянин, которого Агриппина рассматривала в качестве преемника Нерона?


Стало страшно за жизнь Рубеллия Плавта. Я шепнул это имя Сенеке, он улыбнулся.

— В домах, где проявляют милосердие, живут спокойно и счастливо, — прокомментировал он, — но в императорском дворце оно редко, и потому удивительно.

Ему удалось убедить Нерона, поэтому Рубеллия Плавта не убили, а всего лишь выдворили в его владения в Азии.

Нерон написал Рубеллию Плавту — текст письма, конечно же, составлял Сенека, — что тот «должен избавиться от тех, кто распространяет грязные слухи, прикрываясь его именем. Ему надлежит, удалившись в свои владения, обеспечить мир в городе. В Азии его молодая жизнь будет в безопасности».

— Он уже выехал из Рима со своей женой Антистией, — добавил Сенека, — и с ними несколько домочадцев, среди которых два моих друга-философа — Цераний и Мусоний Руф. Когда ты осуждаешь Нерона, Серений, и сомневаешься во мне, вспоминай о милосердии императора.


Мне хотелось верить Сенеке и надеяться, что Нерон и вправду всего лишь молодой человек, чье детство отравлено страхом, теперь безудержно отдающийся наслаждениям, которые долго оставались для него под запретом. И когда он удовлетворит свою жажду, то станет милосердным правителем, достойным своего наставника Сенеки.

Увы, эта надежда улетучилась буквально через несколько дней.

В некоторых кварталах города разразилась эпидемия болезни, похожей на чуму. Заболевшие горожане, чьи тела горели в лихорадке, а опухшее горло не давало возможности нормально дышать, пили воду из акведука Марция, поступавшую туда из священного источника реки Анио. Между тем выяснилось, что в этом источнике купался император, поправ все возможные запреты и осквернив.

За кощунство Нерона боги заставили расплачиваться весь Рим.

26

А ведь Нерону было всего двадцать четыре года!

Я тайком наблюдал за ним во дворце, во время ночных пиршеств, которые длились до самого утра.

Он полулежал на возвышении, куда вели покрытые коврами ступени, где стояли гости: самые близкие — наверху; те, кто попроще, среди которых был и я, толпились внизу, в полумраке, у самых стен зала, освещенного факелами, масляными лампами и свечами в высоких канделябрах.

Локтем Нерон опирался о низкий столик, уставленный бутылками с вином, вазами, полными фруктов, блюдами с хлебцами, абрикосами, начиненными медом, засахаренными яблоками и грушами.

Он закинул ногу на ногу, и задравшаяся туника обнажила его толстые ляжки и тощие икры. Время от времени он подзывал какую-нибудь из молодых рабынь, та опускалась на колени и холила его ногти и ступни; затем ее ладони скользили по ногам, поднимались все выше и исчезали под туникой. Нерон прикрывал глаза и откидывал голову, приказывая жестом, чтобы беседа продолжалась.

Поэты тут же сочиняли стихи, вызывая друг друга на поединок, и, если строки получались особенно удачными, Нерон смеялся, стучал по столу рукой и назначал премию, несоразмерность которой удивляла присутствующих. Публика смолкала от изумления, а Нерон, хихикая, приглашал счастливчика выйти вперед и подняться на самую высокую ступеньку.

Состязания в красноречии, стихосложении и пении иногда прерывались появлением стайки обнаженных молодых рабов и юных девственниц, едва отличимых от юношей, у которых, как и у девушек, были безволосые тела, а член зажат между ног. Перемешать их и сравнивать друг с другом было одним из самых любимых удовольствий для приглашенных.


Нерон подавал пример. Его тело было почти скрыто двумя молодыми рабами, которые легли по обе стороны, тесно прижавшись к хозяину, предлагая себя и ожидая его приказаний. Он задумался, чем-то недовольный, пресыщенный, вдруг развеселился и снова заскучал, отгоняя от себя эту толпу обнаженных тел. Потом пригласил философов, которые были среди гостей, завести между собой научный спор — для него: император намеревался принять участие в философском состязании. И Сенека, казавшийся таким блеклым в толпе молодых людей с холеными волосами, с крашеными ногтями и веками, оспаривающих друг у друга благосклонность Нерона, бросил первую фразу.

— Подтверди свою власть над собой и временем, которое до сих пор то возносило, то опускало тебя, а иногда попросту ускользало из твоих рук; овладей им снова и впредь береги!

Нерон слушал внимательно, несколько мгновений изображая уважение к своему старому учителю, потом внезапно повернулся к Спору, молодому вольноотпущеннику, и привлек его к себе.


Спор походил на Поппею, официальную любовницу, которая участвовала в таких вечерах, но ограничивалась тем, что перебирала волосы Нерона, что-то шептала ему на ухо, как будто подстрекала идти еще дальше в разгуле, в борьбе мнений или в поэтическом состязании.

Меня на эти вечера приглашал Сенека. Нерон побуждал своих гостей приходить во дворец в сопровождении молодых людей, красивых и талантливых. Я не был ни тем, ни другим и держался в тени, там, где теснились августианцы и неронианцы, преторианские гвардейцы и гладиаторы, присутствие которых было желательно для императора.

Они аплодировали. Они наблюдали за поведением приглашенных; а когда вечер превращался в оргию, предлагали гостям свои мускулистые тела. Они не слушали Сенеку, отвечавшего своему оппоненту отточенной фразой, трагический смысл которой, казалось, был понятен только мне одному.

— Сознательно подчиняться приказам судьбы означает избавиться от того, что наше рабство имеет наиболее тягостного: необходимость делать то, чего делать не хочется.

Установилась тишина, Нерон подозвал Спора, и вольноотпущенник томно повиновался.

Я смотрел на все это как завороженный. Мне было известно, что Нерон приказал оскопить Спора, утверждая, что хочет сделать из него женщину. Он хотел даже взять его в жены, и Спор, завернутый в красное покрывало, со своим приданым в руках, шел рядом с императором во главе свадебного кортежа, а потом поднялся на носилки супруги императора. Кто-то крикнул: «Какое счастье было бы для всех нас, если бы Домиций, отец Нерона, взял бы себе такую жену вместо Агриппины!»

Повторить эту шутку не посмел никто. Нерон тем временем продолжал выставлять себя напоказ, призывая гостей также отдаться страстям, погрузиться в разврат. Самые молодые и амбициозные последовали его примеру с веселым рвением, а император окликнул Сенеку, который угрюмо игнорировал рабов, ласкавших его тело.

— Разве не говорил ты, Сенека: «Овладей каждым часом, каждой минутой! Нам не принадлежит ничего, кроме времени»? И ты даже добавил: «Запомни: все, что остается от нашего существования, будет добычей смерти». Так наслаждайся же, Сенека! Наслаждайся — это приказывает тебе твой император!

Было невыносимо видеть, как философ лег, выпив поднесенное ему рабом вино, полностью подчинившись воле Нерона. А тот вдруг, ударив в ладоши, потребовал, чтобы был продолжен философский спор и стихотворные импровизации. И, снова повернувшись к Сенеке, стал упрекать его в нежелании полностью отдаться этим занятиям, в стремлении не тратить свое знание и свой талант.

— Разве ты недостаточно вознагражден, скажи мне, Сенека? Чего еще ты хочешь? Какие земли? Ты стал богаче императора! Так отверзни уста, говори, яви свою мудрость, ты должен дать нам насладиться твоими знаниями!

Сенека улыбался, смиренно склонив голову.

— Слишком поздно беречь вино, когда уже виднеется дно бочки, — ответил он. — Дно моей бочки уже показалось. Вина почти не осталось, один лишь осадок.

Нерон в ответ запел, аккомпанируя себе на кифаре, присутствующие встретили его пение аплодисментами.

Куда же заведут императора его склонности, любопытство, воображение, способности и испорченность, его пороки и угодничество окружающих?


Его власть стала неограниченной.

Сенаторов, отказывавшихся по требованию Нерона выступать на сцене и спускаться на арену, стремившихся сохранить свое достоинство и выразить несогласие с отравлявшими империю греческими и восточными нравами, было немного. Нерон обрек их не на смерть, как я того опасался, а на ссылку. Сенека мог продолжать восхвалять милосердие императора и верить в то, что оказывает влияние на своего ученика. Но я чувствовал, что у него на душе тревожно и горько.

Новые сенаторы, жадные и амбициозные, были преданы Нерону за то, что он взял их из небогатых семей и выдвинул, постепенно заменяя ими прежних отцов нации.

И дня не проходило без известия, что какой-то аристократ, всадник, сенатор или судья из молодых отнял состояние у кого-нибудь из стариков, включив себя в его завещание в качестве законного наследника. Эти преступления совершались теми, кто по должности был обязан уважать законность и право.


Новые сенаторы — Вителлий, Тит, Нерва, Веспасиан, Терпиллиан — имели в жизни только одну цель: обогащение. А для этого надо было нравиться Нерону.

Вителлий и Нерва сопровождали его в ночных похождениях, участвовали в изнасилованиях. Их не останавливало даже если жертвой становилась жрица богини Весты, одна из тех девственниц, что должны блюсти абсолютную чистоту под угрозой быть погребенными заживо! Что же говорить о простых женщинах или девушках, попадавшихся им на пути в темных переулках? Их валили наземь и бесчестили.

И это наш император, которому, как надеялся Сенека, были нужны его советы. Новоиспеченные сенаторы состязались в низости, чтобы получить деньги и власть. Что могли с этим поделать два старика — Сенека и префект преторианцев Бурр? Их влияние таяло с каждым днем, ускользало не только к сенаторам, молодым сотоварищам императора по разгулу, но, что еще хуже, к вольноотпущенникам.


Бывшие рабы в одно мгновение, благодаря одной строке в завещании их хозяина, превращались в свободных людей, входили в окружение Нерона, опьяняли его своим угодничеством, ослепляли лестью и неумеренным восхищением. Они были озабочены только наживой. Хотели забыть рабское прошлое. Значение слова «добродетель» было им неизвестно. Эти люди были несправедливы и высокомерны по отношению к тем, кто оказывался в их власти, поскольку на собственной шкуре испытали несправедливость и высокомерие. И продолжали оставаться рабами тех, кто был могущественней, чем они.

Они становились распорядителями в императорском дворце, занимались дорогами и акведуками. В их ведении была и спальня Нерона — они поставляли ему девственниц и прекрасных юношей и знали много секретов и тайн. Они угодничали и перед Поппеей, потому что она могла влиять на императора. Презирали Октавию, потому что она была супругой властителя, которую предстояло устранить, чтобы Нерон мог жениться на Поппее.


Сенека ненавидел вольноотпущенников, а они боялись и остерегались его, делая все, чтобы удержать философа подальше от императора. Мог ли Сенека соперничать с молодым Спором, «суженым» Нерона? Или с Геллием, Фаоном, Петином, Пифагором, Поликлитом, Эпафродитом, каждый из которых был готов для Нерона на любое, самое черное преступление, на самую грязную работу, устраивал ему самые извращенные свидания, самые безумные оргии, погружался вместе с ним в порок и разврат, не сдерживаемые никакими моральными соображениями? Ими двигало лишь восхищение Нероном, соразмерное количеству благ, которые можно было из него извлечь. А блага эти были неисчислимы. Даже если Нерон переставал доверять кому-то из них, как было с Палласом, служившим Агриппине, опальная персона сохраняла свои богатства. Паллас оставался одним из самых богатых людей в Риме.

Что общего мог иметь с ними Сенека, некогда имевший такое влияние на окружение Нерона?

Философ задавался вопросом: где пределы богатства, о которых он говорил, что они должны быть обозначены мудростью «Бедняк — это не тот, кто обладает малым, но тот, кому нужно больше, чем у него есть».

Кто сегодня во дворце Нерона был способен услышать глас мудрости?

27

Я тоже часто забывал уроки, данные мне моим учителем. А ведь я отдавал себе отчет в том, что Нерон жесток и развращен. Мне было известно все, что касалось преступлений, совершенных по его приказанию. И я упрекал Сенеку в попустительстве императору, чья натура становилась день ото дня все более дикой и порочной. Но я был молод, кровь еще играла во мне. А Нерон был сыном Аполлона, принцем Молодости, и его бурлящая жизненная сила, его дарования и вкус к наслаждениям меня притягивали.


Я входил в императорский дворец со смешанным чувством тревоги и восторга. С тоской и нетерпением ожидал я, когда речи, музыку и пение сменит оргия. Я осушал свой кубок, который рабы Нерона тут же наполняли винами из Фалерна и Альбы, Кампании и Лацио, Этрурии и Сицилии.

Взор мой затуманивался. Душа засыпала. Чувства и желания пробуждались. Губы увлажнялись, когда ко мне приближались девственницы или эти нежные юноши, с детства обученные их хозяевами искусной игре пальцами, губами, членом. Они были опытны, как старые проститутки, зазывающие клиентов у дверей дома терпимости, и в то же время обладали обаянием невинности, которому я не мог противостоять. Где я находился?

Мое тело оставалось равнодушным к тому, был ли Нерон милосердным императором, поэтом, талантливым музыкантом или фигляром, попирающим достоинство властителя и развращающим Рим восточными и греческими безумствами. Когда он жестом отстранял от себя молодых прелестников и начинал петь, я аплодировал ему так же горячо, как августианцы и неронианцы. Я был пьян от наслаждения и благодарен императору, великодушному хозяину и распорядителю этого праздника утех. Он призывал к себе, к подножию своего подиума поэтов и музыкантов, чьи талант и красота гасили последние искры сознания, которое еще смущало меня.

Особенно мне нравился Петроний. Он был молод, но уже занимал ответственные должности, с которыми, как утверждали, отлично справлялся. Насмешливым тоном он рассказывал сатирические истории, и я завидовал его таланту. Я смеялся проделкам одного из его персонажей, обаятельного и порочного Гитона, заставлявшего мучиться от ревности своих любовников, то бросая их, то снова призывая, играя с ними, прежде чем отдаться. Петроний, со свойственным ему злым остроумием, высмеивал богатых и вульгарных вольноотпущенников, дающих пиры, чтобы доказать самим себе, что наконец они стали свободными и уважаемыми людьми, хотя их гротескная неотесанность проявлялась в каждом жесте, в каждом слове.

Было видно, что Нерону нравится «Сатирикон», этот каталог оргий и пороков. Я покидал дворец, шатаясь, часто опершись на руку Сенеки, поддерживаемый нашими рабами, и желание возвращалось ко мне при виде стройного силуэта одного из них и зова, который я читал в его глазах.

Затем следовало пробуждение, с тяжелой головой, утомленным телом и чувством, что жизнь утекает, как вино из разбитой амфоры. И на дне ее, как говорил Сенека, не остается ничего, кроме осадка.

Мой взгляд менялся. Рабы, бесшумно суетившиеся вокруг меня, неслышно ступали по мраморным плитам, представлялись теперь обыкновенными мужчинами и женщинами, а не инструментами, способными служить и давать наслаждение.

Мы признаем их равными себе, существами того же порядка, некоторых отпускаем на волю. И тогда они, став богатыми и могущественными, начинают распоряжаться в императорском дворце. Я часто задавался вопросом, кто решает, кому из них расстаться со своей рабской долей, а кому суждено навек оставаться бесправным. Я вспоминал, например, о Нолисе, вольноотпущеннике, управляющем моим поместьем в Капуе, человеке такого преклонного возраста, что ему довелось знать Гая Фуска Салинатора, претора Красса, который во времена Цезаря участвовал в войне Спартака. Он рассказал о кровавых сражениях того времени и о суровой каре, постигшей мятежников, шесть тысяч которых были распяты на столбах вдоль Аппиевой дороги.


Я был как раз в таком расположении духа, когда узнал, что префект города Педаний Секунд, друг Сенеки, убит одним из своих рабов.

Мы с Сенекой отправились на виллу, где было совершено преступление. Солдаты караулили несколько сотен рабов, уже закованных в кандалы. Женщины прижимали к себе детей, мужчины, втянув головы в плечи, прижавшись друг к другу, сидели прямо на полу в зале, где царил полумрак.

Мы прошли в парк, окружавший этот роскошный дом на Авентине. Педаний был богат и почитаем. У него было, рассказал мне учитель, более четырехсот рабов и десятки вольноотпущенников. Убийца, которого пытали и казнили, судя по всему, мучился ревностью: хозяин увел у него любовника, молоденького мальчика. Гитона, сказал бы я, вспомнив Петрониев «Сатирикон».

Я представил себе этого Гитона, гордившегося тем, что ему удалось и возбудить ревность своего любовника-раба и завлечь хозяина. Возможно также, что Педаний обещал рабу отпустить его, а может быть, даже ему заплатил, но потом передумал и оставил себе и деньги, и Гитона. Тогда раб, впав в бешенство, убил хозяина.

Мы шли через просторные залы, мимо фресок и статуй, и Сенека прошептал:

— Говорил же Платон, что рабы — неудобная собственность.

Он остановился перед изображением огромного фаллоса, стоявшего на чаше весов. Другая чаша была полна фруктов, но первая перевешивала.

— По древнему обычаю, — снова заговорил учитель, — вся челядь, живущая в доме, чей хозяин был убит, должна быть казнена.

Я подумал о только что виденных сбившихся в кучу женщинах и детях. Сенека взглянул на меня.

— Казнены должны быть все до одного, — повторил он, как бы прочтя мои мысли, — невзирая на возраст и пол. Только так.

Некоторое время мы шли молча.

— Ни одно жилище не может пребывать в безопасности, — продолжил Сенека, — если не принуждать рабов защищать своего хозяина от любой опасности, как внутри дома, так и вне его. Если случается убийство, всех рабов следует пытать и умертвить.

— Их четыреста, — сказал я.

— Они должны бояться.

Все мое существо восставало против такой неоправданной жестокости. Меня замутило.

— Это правило применять нельзя, мы не должны!


Мы вышли за ворота виллы.

Улицы вокруг Авентина были запружены толпой, настроенной агрессивно, протестующей против казни. В большинстве своем это были римские граждане, которые обычно остерегались рабов и презирали их. Но, видимо, им, как и мне, показалась отвратительной мысль о готовящемся массовом убийстве.

Я умолял Сенеку вмешаться, обратиться к Нерону.

— Послушайся простого люда, — сказал я. — Ежедневно он приветствует императора, поддерживает его. Ценит его великодушие. Если император помилует этих несчастных, плебс встретит это решение с восторгом.

Сенека промолчал, однако в тот же день он добился от Нерона решения передать дело на суд сената.


Я надеялся, что учитель выступит на суде защитником, поскольку всегда считал милосердие основой справедливой политики. Я надеялся также, что и сенаторы, разделявшие его взгляды, выступят в защиту рабов. Но Сенека молчал. Слово взял лишь Гай Кассий Лонгин, пользовавшийся славой великого юриста. Сказанное им произвело на меня гнетущее впечатление: он принялся обличать тех, кто оспаривал необходимость наказания.

— Неужели нам придется объявить, что этот человек был убит на вполне законном основании? — говорил он. — А между тем еще наши предки не доверяли рабам, даже в те времена, когда они рождались на земле или в доме, где должны были жить и где учились любить своих хозяев. Но с тех пор как среди наших людей появились выходцы из других народов, с отличными от наших традициями, со своей религией или вовсе без нее, этот сброд можно держать в узде только страхом.


Этот «сброд» состоял из мужчин, женщин, детей.

— Однако мне скажут: погибнут невинные, — продолжал Гай Кассий Лонгин. — Да, но ведь то же самое и с армией, бежавшей с поля боя: каждого десятого казнят, и при этом гибнут и храбрые солдаты. Всякая великая кара содержит в себе несправедливость по отношению к отдельной личности, но она компенсируется общественным благом.


Я был потрясен и покинул сенат.

Была ночь. На улицах толпа, потрясая факелами и швыряя камни, выкрикивала, что не потерпит казни четырехсот невинных.

Но Нерон уже подписал обвинение — он согласился с решением сената, но уточнил, что возражает против того, чтобы вольноотпущенники Педания Секунда были высланы из Италии, как того требовали некоторые сенаторы.

— Древний закон, — объяснил Нерон, — не может быть смягчен жалостью, но и не должен усугубляться жестокостью.

Автором этой фразы, я уверен, был Сенека.

Я шел куда глаза глядят.

Видел, как строились солдаты, плечом к плечу, вдоль улиц, по которым приговоренных должны были вести к месту казни. Щиты сомкнулись сплошной стеной, обнаженные мечи блестели в свете горящих факелов. Были слышны стоны рабов, топот их ног. В темноте виднелись очертания колонны связанных людей.

Чтобы не видеть их лиц, я бежал с места казни. Для меня они были не рабами, а такими же людьми, как и я.

Эта новая истина потрясла меня. Впервые в жизни я оплакивал судьбу незнакомых мне людей, потому что это были обыкновенные мужчины и женщины, которым предстояло принять несправедливую смерть.

28

Эти обреченные на казнь рабы преследовали меня. Напрасно я старался изгнать их из своих мыслей. Я не понимал причин волнения и отчаяния, мучивших меня: разве я не пользовался всю жизнь их покорностью и их телами, злоупотребляя и тем и другим? Разве я, как и окружающие, не рассматривал их как полезную утварь, умеющую говорить, не считал их чем-то вроде домашних животных? Разве рабство не существовало испокон века? Рабов было больше, чем собак и лошадей, они были полезнее них. Их повсеместное присутствие позволяло людям, избранным богами и судьбой, не надрываться в каменоломнях, на сборе урожая и других тяжелых работах. Рабы гребли на галерах, ковали оружие, убирали зерно, растили виноград и делали вино, строили дома, ткали одежду, делали амфоры.

Каким же должен стать новый порядок жизни?

В Римской империи на каждого гражданина приходилось, по меньшей мере, девять рабов, и, значит, было необходимо заставить эту толпу повиноваться, подчинить ее, как это делают с вьючными животными или хищниками.

Я читал записки о восстании Спартака, написанные моим предком Гаем Фуском Салинатором, и знал, что если начинается бунт, то рабы принимаются грабить, разрушать, насиловать, убивать, низвергать статуи, поджигать виллы, губить урожай. Их мир более дикий, чем наш. Для них не существует законов.


Следовательно, наказание и страх необходимы, как сказал Сенека, мой мудрый учитель. И в сенате, где сурово и безоговорочно было осуждено предательство раба-преступника, убившего городского префекта Педания Секунда, оратор Гай Кассий Лонгин убедительно обрисовал последствия, к которым может привести снисходительное отношение к остальным рабам в доме жертвы.

— Кого могут защитить рабы, не сумевшие уберечь от опасности Педания Секунда? — вопрошал Гай Кассий Лонгин. — Кто защитит домочадцев, если слуги, даже под угрозой смерти, не способны отвратить от них беду?

Иными словами, этих рабов надлежало казнить. Всех — мужчин, женщин, детей.


Сто раз в ночной тишине перебирал я в голове эти доводы, повторял слова Платона, приведенные Сенекой: «Рабы — неудобная собственность». Однако великие мужи Греции от этой собственности не отказывались. Все это должно было меня убедить и успокоить. Но я ощущал подавленность, меня мучила бессонница.

Между тем уже светало. Я вышел из дому и по улицам, забитым толпами рабов и загроможденным повозками с амфорами или другой поклажей, дошагал до Бычьего форума, где состоялась казнь четырехсот рабов.


По мере того как я подходил к этому кварталу, где протекала большая Клоака, вбирающая в себя все сточные воды города, я замечал группы мужчин и женщин — женщины были в черных покрывалах, — которые двигались в том же направлении, что и я. Они шли, прижавшись друг к другу, их лица были серьезны и спокойны. В такт их медленной поступи раздавался какой-то ритмичный звук, нечто вроде речитатива. Сжатые руки они держали возле губ. Я решил, что это иудеи.

Презиравший их Сенека уверял, что они развращают Рим, и в городе их становится все больше. Сегодня их тут не меньше пяти-шести легионов. Они выплескиваются со своей религией на улицы города, как будто их приносит Клоака.


Я обогнал это шествие и через несколько сотен шагов увидел большой пустырь. Утыканный крестами с телами казненных, он напоминал скорбный лес, вокруг догорали костры.

Лицом к цепи солдат на коленях стояли мужчины и женщины. Я подошел ближе. В дыму виднелись тела женщин и детей, связанных и сильно обгоревших. Все мужчины были распяты. Над пустырем в предвкушении добычи кружили птицы.


Я услышал тот же ропот, что сопровождал меня вдоль всей дороги.

Худой мужчина с длинными волосами и черной бородой, закрывавшей пол-лица, шел, легко касаясь рукой склоненных голов коленопреклоненных мужчин и женщин. Я поймал его взгляд, и пронзительный блеск его глаз поразил меня. Я был ошеломлен. Вспомнились шесть тысяч крестов, поставленных Крассом вдоль Аппиевой дороги в ознаменование победы над Спартаком. Сколько крестов было здесь? Сотни три, не меньше.

В лучах солнца, начинавшего всходить над холмами Рима, я ясно различал обугленные и распятые тела рабов Педания Секунда.

Худой человек подошел ко мне.

— Меня зовут Линус. Я верую в Бога Христа. Некоторые из этих рабов были нашими братьями и сестрами, сыновьями Христа. Наш Господь, который тоже был распят, восстал из мертвых. Эти восстанут тоже.

Я знал секту Христа. Ее создал иудей, носивший это имя, но его ученики терпели гонения от иудейских священников.

Учеников Христа называли врагами рода человеческого. Говорили, что они отравляют воду в колодцах и фонтанах, поджигают чужое добро и храмы, отказываются совершать жертвоприношения в честь императора и богов Рима. Уверяли, что они способны на любое преступление, что они даже пожирают младенцев. Их религия была основана на суевериях, опасных для государства. И в то же время их число непрерывно росло. Прорицатель Бальбил, астролог и математик, утверждал, что они подобны сорнякам, что прорастают повсюду. Среди христиан встречались и иудеи, но большинство новообращенных были римскими простолюдинами, рабами и даже гражданами из благородных семейств.

Шепотом рассказывали, что Акта, вольноотпущенница, некогда делившая с императором ложе и участвовавшая в оргиях, тоже соблазнилась этими суевериями и теперь молилась Христу. Женщин секта привлекала тем, что проповедовала целомудрие, отвергала извращения, превозносила чистоту и умеренность.

Христиане никогда не участвовали в процессиях, носивших по городу изображения огромного фаллоса.

Они не признавали даже обрезания!


Сенека сообщил, что Нерон высказал недовольство сектой, отказывающейся признать его сыном Аполлона, благодетелем простонародья, лучшим из императоров, дающим римлянам хлеб и зрелища и предстающим перед ним, чтобы очаровать подданных своим голосом, игрой на кифаре и другими своими талантами. Эти варвары не верили в благую силу удовольствий и наслаждений, в то, что настали «блаженные» времена.

Кто же они? Преступники! Ничуть не лучше нечистот, плывущих по водам Клоаки.


Здесь, рядом с крестами и пепелищем, я видел их коленопреклоненными, просветленными и спокойными. Я слышал их молитвы. Угадывал в их шепоте имя Христа, Бога, распятого и восставшего из мертвых, к которому они взывали. Они казались мне умудренными и покорными.

Худой человек сказал:

— Ты ничего не знаешь о нашем Господе Христе, о Его учении, о временах, которые наступают, о воскресении, которое обещано всем умершим.

Его голос окреп:

— Для Него, в благодарность Ему каждый день мы принимаем смерть, подобно агнцам, обреченным на заклание.

Он вытянул руку в направлении крестов и пепелища.

— Но мы верим в Него и мы воскреснем. Остальное не имеет значения. Весь мир не имеет значения. Есть только Христос и наша вера. Так возрадуйся и приобщись к его учению. Вера в Христа осветит твою жизнь.

Внезапно, так, что я даже отшатнулся в изумлении, он схватил меня за руки и притянул так близко, что я отвернулся, чтобы спрятаться от его горящего взгляда.

Но он заставил меня посмотреть ему в глаза.

— Пришел час твоего пробуждения! — сказал он. — Твое вечное спасение в руках Христа. Молись Ему! Чти Его! Ночь прошла, настает день. Так оставь же тьме ее добычу и возьми в руки оружие света. Смело иди вперед, как и полагается при свете дня, избегая пиров и оргий, нечистоты и разврата, споров и зависти. Стань рядом с Христом, но берегись, как бы забота о нуждах этого мира не завладела тобой!

Он оставил меня и пошел в сторону солдат, которые уже направили на него свои копья, и крикнул:

— Помолимся Христу! Ваши братья и сестры восстанут из мертвых! Ночь прошла, наступает день!


Люди все прибывали, падали на колени и подхватывали общую песнь, которая звучала все громче. Они вовсе не казались подавленными, напутанными или возмущенными при виде крестов, погасших костров и птиц, которые с криком уже садились на головы и плечи распятых, чтобы удобнее было клевать.

Поведение этих мужчин и женщин, их молитвы успокоили меня. Отчаяние, снедавшее меня ночью, отступило.

Я направился к вилле Сенеки. На дороге уже было много гладиаторов и черни, вооруженной палками и вопившей, что пора очистить Рим от этой нечисти, от инородцев, навлекавших божий гнев на императора, город и народ Рима.

Они толкали меня, прижимали к стене. На их лицах застыла ненависть, в глазах — безумие. Они жаждали убийств.

Одна лишь ночь прошла с тех пор, как толпа возмущалась приговором и пытками рабов Педания Секунда, и вот теперь, видимо подстрекаемая гладиаторами, следовавшими приказам Нерона, она была готова напасть на последователей Христа, тихо молившихся у подножия крестов.


Мне необходимо было рассказать Сенеке все, что я видел и чувствовал.

Он склонился над записями, но мысли его, видимо, были далеко. Лампы чадили, сгущая сумрак, который, несмотря на взошедшее солнце, еще наполнял небольшую комнату, расположенную вдалеке от атриума и парадного входа.

Сенека знаком пригласил меня сесть напротив, на ложе, где он обычно отдыхал. Он только что вернулся из дворца Нерона, с одного из пиров, где музыкальные и стихотворные экспромты перемежались с откровенной оргией.

— Наше время истекает, — сказал Сенека раньше, чем я успел открыть рот. — Нерон весь во власти страстей. Бурра потихоньку отстраняют, меня тоже.

Он воздел руки.

— К чему сокрушаться? Если смерть близка, бояться ее не стоит. Или она ударит меня, или пройдет мимо. Жить рядом мы не сможем.

Я прервал его и рассказал о скорбной роще из крестов, о кострах, о встрече с учениками Христа. О том, что встретил толпу черни и гладиаторов, которые шли, чтобы напасть на них. Чтобы их убить.

Сенека опустил голову.

В казарме преторианцев, на совете у Бурра, который командовал этими подразделениями, он встретил одного заключенного, назвавшегося проповедником вероучения Христа. Этот человек попал в тюрьму в Палестине, но не за то, что пытался поднять бунт против Рима, а потому, что его проповеди противоречили иудейским законам. Раввины и выдали прокуратору этого несчастного, Павла из Тарса. Иудейские священники хотели побить его камнями, и отобрать у них Павла удалось лишь силой.

— Я видел его, — продолжал Сенека. — Маленький лысый человечек, римский подданный. Некрасивый, с худыми и кривыми ногами, приплюснутым носом, темным лицом. Иудей из Тарса, чей ум закалился в идейных битвах. Он попытался обратить меня в свою веру. Бурру хотелось, чтобы я услышал его проповедь о том, что вера в Христа — это акт разума. Что единственная жертва, которой она требует, — ты сам. Что эта религия отлична от иудейской. Что ученик Христа должен служить Господу и новизна в том, что Господь — у нас в душе, а не в обветшавших грамотах. Он отвергает обрезание и вот что говорит по этому поводу: «Мы принимаем обрезание во Христе». Я почувствовал: ему очень хочется убедить меня, поскольку он знал, что я вхож к императору. Он питал иллюзии насчет моего влияния, и я не стал его разочаровывать. Он хотел через меня донести до императора, что христианская вера, в отличие от традиционной иудейской, не содержит ничего такого, что вредило бы империи: «Я говорю, я пишу в своих посланиях, что ученик Христа должен быть верным подданным, не только боясь наказания, но и по долгу совести. Ведь правители — наместники Господа, они исполняют то, что Он им назначил. Верующий в Христа обязан воздать всякому, что должно. Кому вы должны налоги — платите налоги. Кому должны оброк — платите оброк. Кого боитесь — платите страхом. Кого уважаете — почестями…»

— Они молились за казненных рабов, — заметил я.

Сенека подошел и сел возле меня на свое узкое ложе.

— Они не осуждают рабство, — ответил он. — Я узнал, что семьи римских аристократов, разделяющих эти верования, держат рабов, исповедующих ту же религию, что и хозяева. Они их не освобождают, но обращаются с ними хорошо.

Я спросил учителя:

— Что ты о них думаешь?

— Я никогда не видел никого, кто вернулся бы из царства мертвых, — прошептал он. — Они же верят, что Христос воскрес и все мертвые однажды восстанут из мертвых.

— Учитель, но ведь ты веришь в бессмертие души. Сколько раз ты сам говорил мне это!

Сенека улыбнулся.

— Надо пользоваться всем, в том числе и этой мыслью, не забывая чувства меры. Ученики Христа меры не знают. Они верят в воскресение и, следовательно, отказываются от удовольствий жизни. Ни мяса, ни вина, только овощи и немного воды. Ты будешь страдать от этого, Серений: они осуждают оргии, которым ты предавался с удовольствием и без раскаяния. Ты был благодарен Нерону за девственниц и юных эфебов. Я видел это!

Он рассмеялся.

— Но, может быть, этот Павел из Тарса — самый суровый последователь Христа? Возможно, другие мудрее…

Он нахмурился.

— Давным-давно, в Египте, когда смерть казалась мне далекой, я не торопился пользоваться жизнью. Я тоже был аскетом и довольствовался несколькими фигами в день. Теперь смерть подошла ко мне так близко, что я наслаждаюсь каждым, даже самым маленьким глотком вина с моих фалернских виноградников… Что меня удивляет, так это божество, которое они себе выбрали. Этот Христос. Все религии — наша, греческая, египетская — поклоняются могущественным богам. Они почитают императоров. Наш — сын Аполлона, солнечный государь, достославный правитель рода человеческого. А их Христос кажется мне униженным и обездоленным, и на голове у него не золотая корона и не лавровый венок, а терновый венец, какие носят приговоренные. Он был распят как обыкновенный раб.

Сенека наклонился ко мне.

— Хотя, может быть, в этом Его сила? Ведь рабов так много… — прибавил он.

И, отстраняясь, тихо заключил:

— Мы все можем стать рабами и умереть, как они.

ЧАСТЬ VII

29

В дни, последовавшие за казнью рабов, я собирался покинуть Рим. Я еще раз побывал на месте казни: кресты были повалены, пепел развеян.

От солдат и гладиаторов, чьи учения проходили сейчас на пустыре, на земле, пропитанной кровью мучеников, я узнал, что тела распятых сбросили в окружающие амфитеатры рвы, где держали хищников.

Эти люди издевались над учениками Христа, над их верой в воскресение. Гладиаторы смеялись: никогда не видели они, чтобы тело, растерзанное когтями и клыками льва, тигра или медведя вставало на ноги, как живое. Они презирали эти восточные сказки и, насмеявшись всласть, вновь начинали биться. Иногда они увлекались и, вместо того чтобы просто тренироваться, схватывались насмерть.

Уверяли, что среди зрителей, приходивших посмотреть на учения, часто бывал Нерон, прикрывавший лицо краем тоги. Он подбадривал гладиаторов и подстрекал их драться всерьез, до кровавого исхода, обещая победителю награду.


— Нерон любит кровь, — заключил Сенека.

Император выписал из Египта человека с красными глазами и волчьими клыками, питавшегося, как дикое животное, свежей плотью, и любил смотреть, как египтянин терзает и пожирает человеческое тело. Поприсутствовав на такой трапезе, Нерон созывал во дворец куртизанок, шлюх самого низкого пошиба, чтобы они развлекали его.

Он объявил Сенеке:

— Ни один император до меня не знал пределов того, что он может приказать или сделать.

Он звал свою «супругу», евнуха-вольноотпущенника Спора, накрашенного и одетого, как Поппея, и овладевал им как женщиной, приговаривая:

— Никто не соблюдает целомудрия, я же осмеливаюсь делать на глазах у всех то, чего не смел ни один император.

Потом он приказывал наполнять ванну снегом, чтобы вода была холоднее. И грозил смертью всякому, кто попытается доказать ему, что в Рим невозможно доставить снег с Апеннин.

— Я правитель рода человеческого! — кричал он. — Кто смеет оспаривать желания и волю сына Аполлона?

Вольноотпущенники, куртизанки, доносчики — все его окружение, жадное до подачек, приветствовало императора и заходилось от восторга при виде Нерона, каждый день щеголявшего в новых нарядах и драгоценностях. Всем нравилось, что он, собираясь ловить рыбу, требовал, чтобы ему сплели золоченую сеть на пурпурных и алых канатах. Его мулы должны быть подкованы серебром, а погонщики носить одежды из сукна, производимого в Апулии, в городе Канузий, который славился своими тканями.

Если он играл в кости, то ставил по четыре тысячи сестерциев, а если его развлекал шут, актер, жонглер или музыкант, то он расплачивался с ним виллами и сундуками денег. Но мог и пустить по миру, сослать, приказать избить до полусмерти, если выступавший ему не понравился или превосходил Нерона своим искусством.

Император желал испробовать все — от удовольствий публичного дома до неистовства изнасилования. И когда он отправлялся из Рима в Остию, то требовал, чтобы все римские проститутки стояли по берегам Тибра, возле построенных для этого случая таверн и, когда он проезжал мимо, принимали соблазнительные позы, приглашая его войти. С помощью своего изумруда Нерон жадно рассматривал их, ворча от удовольствия.

Потом он садился на корме своего судна, приказывал своим придворным поэтам читать стихи, и, если кто-нибудь из них произносил: «Когда умру, пускай земля огнем горит!» — Нерон выкрикивал:

— Нет, нет, пусть это случится при моей жизни!

И все ликовали, аплодируя его остроумию и таланту импровизатора.


Как и Нерон, я поехал в Остию. Я хотел сесть на корабль, который мне укажут судьба и боги, и который увез бы меня в какую-нибудь удаленную провинцию империи, по ту сторону моря, может быть, в Армению, где войска Корбулона по-прежнему сражались с парфянами. Или в Иерусалим: этот иудейский город манил меня.

К Поппее приезжал иерусалимский первосвященник, и она убедила Нерона позволить иудеям возвести высокую стену, которая отделила бы главный городской храм от дворца царя Ирода.

Меня интересовала секта Христа, противостояние двух религий, расколовшее иудеев. После казни рабов Педания римские евреи стали изобличать тех, кого они называли христианами, как врагов императора. Некоторых из них бросали на растерзание хищникам, а чтобы они не могли защищаться, связывали им руки и ноги. Чернь смотрела на это и хохоча предлагала им воскреснуть, как это сделал их учитель Христос.

Мне хотелось увидеть и Массалию, город в Нарбоннской Галлии, где жил в ссылке благородный Сулла, бросивший вызов Нерону, а также отправиться в Азию, где находился изгнанный из Рима Рубеллий Плавт с узким кругом соратников-стоиков.

Может быть, однажды эти люди сумеют поднять провинции против императора, которому едва минуло двадцать пять лет, чьи затеи с каждым днем становились все безумнее.


Однако когда я прибыл в Остию, разыгралась страшная буря. Как скорлупки раздавила она о пристань и скалы почти две сотни судов, разметала по поверхности моря их обломки и утопила большую часть экипажа. Я оказался лицом к лицу со свинцовым морем, разгневанным божеством, которое давало мне понять, что отказывается исполнить мое желание и хочет, чтобы я оставался в Риме.


И я вернулся. Я словно впервые увидел город, который когда-то меня привлек и соблазнил, хотя я знал о таящихся в нем разврате и жестокости, о преступлениях, которые там совершались, о пороке, который его разъедал. Но мне нравилось, что в городской толпе можно было встретить граждан со всей империи, быть одним из друзей Сенеки и даже — я уже признавался в этом — посещать императорский дворец и участвовать в роскошных оргиях, которые устраивал Нерон.

Неужели я до такой степени изменился?


Куда ни повернись, я видел лишь звериный оскал города. Рим смердел. Выставлял напоказ свои груди и фаллосы. Все продавалось и покупалось: тело ребенка или эфеба, тело супруги или девственницы. Повсюду бродили шайки воров и насильников, гладиаторы, искавшие драки, и среди них, — я давно знал и возмущался этим — сам Нерон с лицом, закрытым маской, самый безумный из всех, способный изнасиловать и жрицу, и мальчика. Говорили, что он надругался над ребенком и убил его, опасаясь огласки и мести его родственников, среди которых был Аул Плавт. Мать ребенка, Помпония Грецина, после этого вступила в секту Христа. С тех пор ее видели лишь одетой в черное и такой суровой в своем скорбном достоинстве, что ни сам Нерон, ни его вольноотпущенники, способные на любую низость, не смели поднять на нее руку.

Я все это видел и принимал, как будто в городе было что-то, что могло осветить эту непроглядную тьму.

Теперь же эта мерзкая тьма подавляла меня.

Когда я пришел к Сенеке, то узнал, что если я и стал другим, то город изменился тоже.

Ночь становилась все чернее. Нерон дошел до дна своих желаний. Некоторое время остававшиеся не у дел доносчики снова вышли на охоту, отмечая малейшую сдержанность по отношению к императору. Новые сенаторы — Вителлий, Нерва — стали подручными Нерона. Они выдали Тразею Пета, который в сенате собрал вокруг себя нескольких влиятельных лиц, решившихся противостоять тирании.

Рассказывали, что со своими друзьями-стоиками Тразея отмечал застольями годовщины Кассия и Брута, убивших Цезаря. А Сенеку они считали прихлебателем, придворным философом, служившим Нерону из тщеславия и стремления увеличить свое состояние.


Я страдал от этих обвинений, выдвинутых против моего учителя. Он казался постаревшим, разочарованным, но не тем, что узнал о Тразеи, а крахом своих надежд.

Нерон целиком отдался на волю своих диких страстей. Превратившись в самовластного правителя, в тирана, он мечтал не о том, чтобы — как советовал ему Сенека — установить равновесие между властью императора и полномочиями сената, а о восточной монархии, подобной тем, что греки насаждали в своих колониях. Он терпеть не мог, если кто-то равнодушно или сдержанно относился к представлениям и играм, в которых он выступал в качестве комедианта или возничего колесницы. Или если не исполнялись его малейшие желания. Он потребовал осудить претора Антистия Сосиана, который на пиру позволил себе прочесть несколько сатирических стихов, выставлявших императора в смешном свете.

— Оскорбление его величества! — прокомментировал Сенека, рассказывая этот инцидент.

Один из доносчиков — Коссуциан Капитон — выдал Нерону Антистия. Император потребовал от сената, чтобы к виновному было применено предусмотренное в таких случаях наказание: его следовало отстегать хлыстом, а затем обезглавить. Тразея отказался утвердить этот приговор, и многие сенаторы поддержали его, чем вызвали гнев Нерона.

— Он притворился, что согласен с позицией сената, — объяснял Сенека. — Антистий не будет ни высечен, ни обезглавлен, но его лишат всей своей собственности и сошлют. Однако, можешь мне поверить, Нерон не забудет ни Антистия, ни Тразею, ни меня, кто тоже пошел против него.


Мы сидели плечом к плечу в парке его виллы, где обычно гуляли и беседовали. Учитель наклонился вперед, как будто кто-то давил ему на затылок.

— Серений, смерть подходит к нам все ближе, — вздохнул он.

30

Смерть, о которой говорил Сенека, я видел в городе на каждом шагу. У нее оказалось лицо того германца из гвардии Нерона, который раздробил кости человеку, чье сломанное тело рухнуло на мостовую под ноги толпе, приветствующей императора.

Этот человек позволил себе зубоскалить при виде императора, игравшего на флейте в окружении актеров и музыкантов. Один из шпионов, получавший за свою работу ежедневно горсть сестерциев, тут же побежал к преторианцам и указал на зеваку пальцем. Толпа расступилась, солдаты схватили беднягу за плечи, и один из них, тот самый германец, стал осыпать его ударами. Тело осталось лежать на мостовой, и бродячие собаки, подойдя, обнюхали его и принялись лизать кровь, натекшую из ран, рвать на нем одежду, а потом и мясо.


Дальше, в переулке квартала Велабр, смерть приняла облик мужчин, женщин и детей, забивших камнями какую-то парочку, которая, подняв руки, пыталась прикрыть лицо. Каждый раз, когда камни попадали по телам, вцепившимся друг в друга, раздавались крики и смех. Кто-то крикнул:

— Христиане, вы воскреснете! Молитесь вашему Богу!

И новый град булыжников сопровождал эти слова.


Я снова пришел к Сенеке. Казалось, учитель не двигался с места, хотя проходило несколько часов, а иногда и дней. Я находил его недалеко от кипарисов и статуи Аполлона, которую он велел поставить в своем саду — там, где обыкновенно предавался размышлениям. Возможно, в честь того бога, который, как он верил или хотел верить, служил примером для Нерона.

Я садился рядом. Сначала мы сидели молча, а потом он, как будто продолжая прерванную беседу, прошептал:

— Рок, обрывающий чужую жизнь, не кажется нам страшным. Каждый день думай, Серений, о том, чтобы спокойно покинуть этот мир, за который люди цепляются подобно тому, как упавший в бурный поток хватается за кусты и скалы. Большинство мучительно разрывается между страхом смерти и муками жизни, отказываясь жить и не умея умереть.


Однажды Сенека прервал свои размышления, чтобы сообщить, что наш друг, преторий Бурр, мертв. Несколько дней назад у него распухло горло: опухоль застряла в нем, как непрожеванный кусок мяса, и мешала дышать. Нерон послал к нему врачей, они обмазали все стены его жилища снадобьем, которое должно было способствовать исчезновению злополучного нарыва. Однако он, наоборот, только увеличился в размерах. И когда Нерон, подобно гиене, явился к распростертому телу префекта преторианцев, неубедительно, как плохой актер, изображая сострадание, Бурр, собрав последние силы, прошептал: «Я чувствую себя хорошо».

— Это был ответ Сципиона одному из центурионов Цезаря-победителя, посланному убить его, — заключил Сенека.

Скрестив руки, учитель оперся на них лбом и добавил тоном надгробной речи:

— Я любил Бурра. Я познакомился с ним, когда он приехал из Вазио, его родного города в Нарбоннской Галлии. Это был честный человек, как и я ценивший милосердие и стремившийся к умеренности во всем. Возле Нерона мы попеременно были клинком и рукояткой меча. Мы оба надеялись, что Нерон станет справедливым молодым правителем. Мы старались удержать его на праведном пути. Бурр помешал ему совершить ряд преступлений. Тем, что Рубеллий Плавт живет в Азии в своих владениях, вместо того чтобы валяться с перерезанным горлом, тем, что Сулла живет в Массилии, а не брошен в ров ко львам, мы обязаны Бурру. И если Октавия все еще жена Нерона, это потому, что Бурр удерживал императора от развода. Мы были с ним мечом милосердия и мудрости. Бурра больше нет. Меч сломан. Я один не могу быть ни клинком, ни рукояткой, я всего лишь бесполезный обрубок, от которого Нерон отделается, как только сочтет это своевременным.

Тем не менее Сенека не выглядел ни обеспокоенным, ни отчаявшимся. Только усталым.

— Я часто говорил Бурру: «Не доверяй покою, который тебя окружает. Буря поднимается на море в одно мгновение; корабли гибнут в тот же день и даже в той же волне, с которой они играли».

Сенека закрыл глаза, его черты обострились, морщины стали глубже. Лицо приняло горестное выражение.

— Бурр погиб, — прошептал он. — Волны сомкнулись над ним и скоро разверзнутся, чтобы принять меня.


Я не мог согласиться с этим смирением перед лицом смертельной угрозы.

Разве Сенека не был другом Нерона? Разве император не принимал его? Разве учителя не приглашали на дворцовые пиры? Разве он не аплодировал Нерону, когда тот появлялся на публике, декламируя или держа поводья квадриги?

— Бурр тоже аплодировал и приводил своих солдат, чтобы приветствовать императора, — отвечал Сенека. — Но Нерону абсолютно не нужен изумруд, чтобы видеть, кто как к нему относится. Он сам актер и видит других насквозь. Он знал, что Бурру было неприятно аплодировать фиглярам. И ему прекрасно известен мой образ мыслей.

Сенека поднялся, сделал несколько шагов и остановился перед статуей Аполлона.

— Судьба никогда не поднимала человека настолько высоко, чтобы полная свобода давала иллюзию абсолютной безопасности, — произнес он, поворачиваясь ко мне.


Несколько дней спустя я встретил человека из ближайшего окружения Нерона, в чьих руках оказался меч, принадлежавший Бурру. Он перестал быть оружием милосердия и справедливости, мудрости и умеренности, теперь это был клинок тщеславия, преступления, разврата. Он больше не был оружием римлянина, а стал шпагой грека или уроженца Востока.

Его звали Гай Офоний Тигеллин. У него были твердые мускулы, суровое лицо и обветренная кожа деревенского жителя. Говорили, что этот Тигеллин, выходец из Греции, раньше служил Агриппине, но предал ее и перешел на службу к Нерону. Своего зятя Коссуциана Капитона он сделал главным среди доносчиков, и тот шпионил за сенаторами, обличал их и требовал для них смерти.

Тигеллин стал одним из самых верных прислужников Нерона. Император ездил к нему в гости, в его владения в Лукании. На этих землях, палимых южным солнцем, тысячи рабов трудились в его фруктовых садах, на пшеничных полях, в конюшнях. Он занимался разведением беговых лошадей и лучшие упряжки преподносил в дар императору. После смерти Бурра Нерон сделал его префектом преторианцев. Другим был Фений Руф, который поставлял в Рим зерно, и его популярность должна была прикрывать тот факт, что подразделениями преторианцев отныне командовал только Тигеллин.

Я столкнулся с ним в императорском дворце, куда зашел повидать Сенеку. Он напугал меня.

Чтобы угодить Нерону, но также и потому, что таковы были его природные склонности, его верования, характер сицилийского грека, его развращенная восточная душа, этот человек устраивал ночные оргии, во время которых предоставлял Нерону — и в опьянении пользовался сам — девственниц и эфебов, купленных в Азии, Египте, Лукании, чьи тела и таланты, утонченные или грубоватые, удивляли и восхищали императора, от восторга испускавшего крики, как счастливый ребенок.

Нерон любил Тигеллина как человека, щеголявшего бесстыдством, поскольку император считал, что никто не мог избегнуть порока, все стремятся к обладанию чужим телом, но мало тех, кто способен в этом признаться. В пьянстве и разврате Тигеллин был самым верным товарищем императора. Кроме того, он ненавидел сенат, Тразею Пета, старых сенаторов и этих философов, цеплявшихся за римские порядки, проповедовавших милосердие и умеренность. Сам же Тигеллин, напротив, хотел, чтобы для императора не было пределов, чтобы он мог решать за всех и пользоваться всем на радость себе, предаваться разврату и править, не гнушаясь и преступлениями. Но он был достаточно хитер, чтобы маскировать свои истинные взгляды ссылками на право и богов, а также на необходимость защищать императора от заговорщиков.

Я понимал это и представлял, что ждет Сенеку и меня.

31

Случилось худшее.

Сенека шел мне навстречу по аллее сада. Он шагал, согнувшись, как старый человек. Я бросился к нему. Он остановился. Седые волосы прилипли ко лбу и щекам. Его тога, испачканная и промокшая насквозь, висела тяжелыми складками.

— Гроза, — прошептал он.

Большую часть дня шел дождь, и дорожки были грязные. Земля под лавровыми деревьями была усеяна сорванной ветром листвой, цветами и сломанными ветками.

В нескольких словах Сенека рассказал мне, что вольноотпущенники императорского дворца не разрешили ему войти. Нерон не желал его видеть. Преторианцы окружили философа, вывели наружу и оставили под дождем. Его хотели унизить. Кто-то отослал его носилки, и Сенеке пришлось добираться домой пешком, переулками, по которым катились бурные потоки.

Рабы, носильщики, шумная и грубая чернь толкали его — одного из самых могущественных и пока еще самых богатых людей города.

Он показал мне тогу, мокрую и забрызганную грязью, летевшей из-под колес проезжавших повозок.

— Рим превратился в сточную канаву, — вздохнул он.


Нечистоты текли из дворца. Задвижки открыл Тигеллин, догадавшийся, что император не выносит более ни присутствия, ни вида человека, который был его учителем и советником, которого он провозглашал своим другом и который был свидетелем всей его жизни.

Псы Тигеллина и вожак его своры, доносчик Коссуциан Капитон, лаяли, осыпая учителя упреками и клеветой. Сенеку обвиняли в стремлении замарать безупречную репутацию императора и завладеть домами и земельными участками, стоившими дороже, чем те, которые принадлежали самому Нерону. Его упрекали, что он возражал против выступлений императора перед народом, а сам соперничал с ним, сочиняя свои книги и поэмы, выставляя напоказ свой талант. Вдобавок этот тайный враг императора жадно пользовался возможностями, которые предоставляла ему близость к власти. Он был богаче, чем пристало философу или просто честному гражданину. Чего он хотел? Организовать заговор против императора? О чем мечтал? О могуществе? Зачем собирал у себя дома поэтов, писателей, философов, сенаторов, которые были противниками новой политики?

Сенеке больше не было места возле императора, который пользовался покровительством богов и своих знаменитых предков, основателей империи.

Я пересказал Сенеке все эти разговоры, оскорбления, обвинения и поделился своими опасениями: убийцы, преторианцы, подходили все ближе. Я уже видел это — давно, в комнате Агриппины. Но может быть, Нерон собирается снова прибегнуть к услугам Лукусты?

Спокойствие Сенеки меня удивляло. Он напомнил, что не боится смерти, и с улыбкой добавил, что это пока лишь разведка, а не настоящий бой. На нашей стороне слишком много войск, чтобы противник решился напасть.

— Нерон и Тигеллин знают, что я не один, — заключил он.

Я думал, что Сенека находится во власти иллюзий. Однако я ошибался. Сенаторы, всадники и даже простые граждане пришли к его дому, чтобы выразить ему поддержку. Писатель Лукан, племянник Сенеки, которым Нерон восхищался, а потом порвал с ним — из ревности к его таланту, пришел сказать, что даже в среде аристократической молодежи деспотизм Нерона осуждают, не разделяя его планов создания восточной монархии. Рим — город не греческий, не азиатский, не египетский, управлять им не смог бы ни один Александр. Сенека должен сопротивляться, объединить всех, кто не приемлет жестокости, мании величия, сумасбродства Нерона. Кто отвергает разврат и шутовство императора, окруженного худшими из людей, находящегося под влиянием Поппеи, у которой в голове только Восток и замужество.

— Я стар, — прошептал Сенека, медленно подняв руку и ощупывая свои седые волосы. — Я живу уже больше шестидесяти лет. Я не знаю, благодать ли это или Божья кара? Но это так: любое движение дается мне с трудом. Я задыхаюсь, сделав лишь один круг по саду. Раб, который меня сопровождает, вынужден останавливаться через каждые сто шагов, далеко впереди, чтобы подождать меня. Скоро я вообще перестану бегать. Ноги и руки так тяжелы, как будто смерть уже превратила их в камень. — Он улыбнулся. — Но я могу читать и писать. Философия врачует мою душу и тело. Я читаю Эпикура и пишу моему другу Луциллию.

Он замолчал и слегка склонил голову.

— Нерон только что назначил Луциллия прокуратором Сицилии. Я посоветовал ему согласиться. Зачем отказываться от такой должности? Надо служить Риму. Нерон… — Он пожал плечами. — Не стоит дразнить хищников. Мудрец избегает власти, если она может ему навредить, но не должен открыто признаваться в этом. Чем меньше ты показываешь, что боишься, тем лучше ты защищен. Тот, кто бежит от опасности, приговорен.

Он все повторял, что хочет отойти от власти, но сделать это надо осторожно, не привлекая к себе внимания, не торопясь, давая понять Нерону, что он отходит от публичной жизни ради жизни частной и что этот выбор диктуют ему благоразумие, груз прожитых лет, болезни.

— Я не хочу осуждать Нерона, — заключил он.

— Он же выкинул тебя из своего дворца, — возразил я. — Он унизил тебя — тебя, Сенеку, который был его учителем.

— Это был всего лишь поспешный жест молодого человека, снедаемого нетерпением жить, как хочет он, подальше от своих воспитателей.

— Тиран прольет много крови, она потечет по улицам Рима, — бросил Лукан.

— Никогда ни в чем нельзя быть уверенным, — ответил Сенека. — Хищник уже на арене, но он может и заснуть там. Его нужно не дразнить, а постараться усыпить.

Сенека попытался сделать это. Он отправился во дворец и получил у Нерона аудиенцию. Подошел к императору со смирением и благодарностью.

— Ты так щедро одарил меня почестями и богатством, что сегодня у меня есть все для полного благополучия, кроме разве что умеренности, — сказал он.

Послушать его, так он был полным ничтожеством до того, как поступил на службу к Нерону.

— Ты так щедр! Что же могу тебе принести я? Разве что мой труд, начатый в полной безвестности, а ныне признанный всеми лишь потому, что я был рядом с тобой, когда ты делал первые шаги на своем поприще, — что само по себе является самой щедрой платой за все, сделанное мной. Итак, ты одарил меня своим расположением без предела и деньгами — без меры…


Я слышал, как Сенека репетировал эту речь перед встречей с Нероном. Мне не понравились ни ее смысл, ни ее тон. Он же держался того мнения, что хищнику надо дать то, чего он ждет. Надо позволить ему воспользоваться плодами задуманного преступления, чтобы не было нужды его совершать.

— А если он мечтает о твоей смерти? — спросил я.

Сенека развел руками в знак бессилия.

— В таком случае он публично признает, что любит убивать ради того, чтобы убивать. Редко встретишь того, кто способен на такое признание, ведь это порок пороков. Послушай, ведь взамен я предлагаю ему самую соблазнительную приманку.

И он сменил тон и выражение лица, как если бы перед ним был Нерон.


— Подойдя к концу своего жизненного пути, — начал он, — достигнув преклонного возраста и будучи не в силах далее исполнять даже самые простые обязанности, а также нести груз моего богатства, я прошу прийти мне на помощь. Прикажи, чтобы моя собственность управлялась твоими прокураторами, запиши ее на свое имя. Мне не будет грозить нищета и я, освободившись от богатства, блеск которого застит свет, посвящу своей душе то время, что забирал у меня уход за садами и виллами.

— Ты отдашь ему все?

— За исключением, как ты сказал, удовольствия убить меня, чтобы обобрать. Я преподнесу ему мою капитуляцию и трусость в качестве компенсации.

— Ты унижаешь его, Сенека, навязывая ему твой выбор. Он не согласится!


Я не ошибся.

Нерон слушал сперва молча, опустив голову, потом явно теряя терпение, озираясь и сжимая челюсти, хватаясь за подлокотники своего трона. Потом взял себя в руки, сполз к краю сиденья и вытянул ноги — улыбающийся, слащавый, он закрыл глаза и слушал Сенеку, не прерывая, словно подыскивая нужные слова, подходящий тон. Наконец вымолвил:

— Но ты вовсе не так стар, Сенека, ты еще вполне можешь заниматься делами и наслаждаться их плодами, тогда как мы делаем лишь первые шаги на императорском поприще. И если, случается, молодость не позволяет мне твердо шагать по верному пути, не хочешь ли ты помочь и направлять мою энергию, давая ей заботу и опору?

Хищник не выпускал когтей, но лапа, которой он играл с Сенекой, была тяжела. Опытный актер, прибегая к красноречию, он вытаскивал на белый свет намерения этого человека, которому расточал похвалы, но при этом ненавидел.

— Если ты вернешь деньги и бросишь своего государя, — продолжал он, — то все будут говорить, что это вовсе не из-за стремления к умеренности и желания отдохнуть, но из-за моей жадности и жестокости. И если даже кто-то поверит в твое бескорыстие, то хорошо ли выглядит мудрец, возвеличивающий себя за счет падения друга?

Он поднялся, направился к Сенеке, прижал к груди и поцеловал.


— Я поблагодарил его, — сказал Сенека.

И тихо добавил:

— Я сделал все, что мог, но Нерон слишком любит кровь. Нам остается лишь подумать о душе.

32

Сенека затворил двери своего дома, как бы не желая знать, что по приказу Нерона началось кровопролитие.

— Не следует огорчаться раньше времени, — говорил он мне.

Я отвечал, что в императорском дворце Тигеллин, Поппея и их шпионы составляли списки и ежедневно передавали их Нерону, утверждая, что Сулла и Рубеллий Плавт — один находился в ссылке в Массилии, другой в Азии — продолжали плести заговоры, подстрекая на бунт легионы и провинции. А в Риме сенаторы Тразея и Пизон, а также Сенека готовили покушение на императора.

Нерон слушал их с утомленным видом, потом вдруг вышел из себя и, выпучив глаза, принялся оскорблять, проклинать, кричать, что пора защитить империю от тех, кто его предал. Он был само милосердие, но его обманули, и заговорщиков постигнет наказание. Он уничтожит их. Разве он не сын Аполлона? — вопил император. Те, кто забыл об этом, будут подвергнуты пыткам и казнены!


Говорили, что в Массилию уже посланы убийцы, а в Азию должны отправиться шестьдесят солдат под командованием евнуха Пелагона, постоянного участника всех дворцовых оргий.

Рубеллий Плавт был опасным соперником: потомок Августа, владелец тысяч рабов, трудами которых процветали его огромные владения в Африке, он вдобавок пользовался поддержкой генерала Корбулона, командующего легионами в Азии, и своего тестя Антистия Вета, бывшего консула, легата в Верхней Германии.

А когда Тигеллин добавил, что Рубеллий Плавт живет в окружении друзей Сенеки, философов-стоиков — грека Церания, этруска Мусония Руфа, — Нерон вскочил, раздавая пинки и тумаки рабам, закричал, что пора покончить с заговорщиками, истребить их, прежде чем они перейдут к действиям.


Спокойствие, с каким Сенека слушал мои рассказы, удивляло. Он отодвигал свои записи, книги, стило, пергаменты. Выходил из кабинета и шел в атриум, я следовал за ним.

— Если бы я скрылся, закрыл двери своего дома, — говорил он, — то только для того, чтобы служить людям другим способом. Здесь, в одиночестве, я не просто самосовершенствуюсь, я становлюсь другим. Ты не можешь представить себе, Серений, как важен для меня каждый новый день, как много он мне приносит.

— Убийцы Тигеллина уже выезжают из Рима, чтобы совершить свои преступления. Возможно, кто-то из них уже прячется в твоем саду.

Он покачал головой:

— Есть гораздо больше вещей, которые путают нас, чем тех, которые на самом деле приносят нам гибель, и мы чаще страдаем в нашем воображении, чем в реальности.

Я настаивал, и он добавил:

— Это несчастье — жить стиснутым рамками необходимости, но ведь необходимостью можно и пренебречь.

Он остановился возле раба, чистившего чашу фонтана.

— Я знал его ребенком, — тихо говорил он. — Видишь эти морщины, этот беззубый рот? Я жил долго, Серений. Множество деревьев, которые я посадил в саду, погибли, расколотые молнией. Моя душа знает, что дни мои сочтены. Для меня теперь имеет значение не сама жизнь, а то, как я с ней расстанусь. Я бы хотел сам выбрать время ухода.

Я произнес, тут же пожалев о сказанном:

— Если ты это допустишь, Нерон решит это за тебя, за меня, за всех, кто хочет, чтобы Рим оставался Римом!

Сенека посмотрел на меня долгим взглядом.

— Это решат боги, — прошептал он.


Боги попустительствовали убийцам, которых послал Нерон. Они ворвались в дом Фауста Корнелия Сулла в Массилии и бросились на хозяина. Рабы обратились в бегство.

Сулла был еще молодой человек, но дородный и уже начинающий седеть. Нерон изгнал его из Рима и отобрал имущество, опасаясь, что этот потомок Августа, сводный брат Мессалины, супруг Антонии, одной из дочерей императора Клавдия, станет для него опасным соперником. В Массилии Сулла проклял Нерона, пророча ему позорную смерть, но он был беден и слишком вял, чтобы представлять серьезную опасность.

Когда убийцы подняли мечи, он закричал: «Нерон убивает меня, как убил Клавдия, Британика, Агриппину!» — и захлебнулся кровью. Один из ворвавшихся отрубил ему голову и завернул ее в окровавленную тогу.

Трое прошли по пустынному дому с мечами в руках, не встретив ни малейшего сопротивления. После них остался кровавый след на мраморном полу да изуродованное тело, которое никто не осмелился убрать.

Роман, вольноотпущенник Поппеи, шпион и развратник, положил к ногам Нерона окровавленный сверток, который император велел развернуть. Взорам присутствующих предстала голова Суллы.

Нерон наклонился, долго смотрел на нее, потом выпрямился и презрительно бросил:

— Преждевременная седина ему не к лицу.


Два месяца спустя евнух Пелагон принес Нерону отрубленную голову Рубеллия Плавта.

Этот человек был совсем другого склада, чем Сулла. Когда в Риме стало известно, что шестьдесят преторианцев вышли из города с приказом его убить, несколько сторонников Рубеллия, обогнав убийц, устремились к нему, чтобы предупредить об опасности.

Рубеллий Плавт пользовался уважением, суровый нрав и добродетели философа-стоика были широко известны. Он дружил с философами, его жену Антистию почитали в обществе. Он был богат и, следовательно, могуществен.

Все полагали, что, будучи союзником генерала Корбулона, зять бывшего консула и легата, располагавший поддержкой сенаторов Тразеи и Пизона, писателей и философов, близких к Сенеке, этот потомок Августа, имевший столько же оснований на трон, как и Нерон, а нравом своим напоминал скорее Катона, чем Калигулу, вполне способен свергнуть деспота.

Ему нужно было всего лишь поверить гонцам, предупреждавшим его, бежать под защиту легионов Корбулона и ждать подходящего времени, чтобы явиться на смену тому, чья репутация кровавого тирана каждый день получала новые подтверждения.


Как и все, кто боялся Нерона, я ждал возвращения гонцов. Мне хотелось получить подтверждение того, что Рубеллий Плавт жив и здоров, а евнух Пелагон, потерпев поражение, возвращается ни с чем вместе с преторианцами и на их головы падет гнев Нерона.

Я хотел разделить свои надежды и ожидания с Сенекой.

Он выслушал меня, а потом отвернулся, словно ему не хотелось встречаться со мной взглядом, и сказал, что добродетельный человек может идти навстречу опасности, потому что ему претит жить в постоянной тревоге и неведении относительно своего будущего. А смерть кладет конец этой неопределенности.

Мне показалось, что Сенека имел в виду скорее себя, чем Рубеллия Плавта.

— Плавт вполне способен поверить, — добавил он, — что если он позволит Нерону убить себя, то тот, успокоившись, оставит в живых его жену и детей.

Наконец он взглянул на меня.

— Но даже мудрец, даже философ может ошибаться. Рубеллий Плавт, должно быть, забыл, что Нерон упрямо стремился убить собственную мать.

— Но ты же сам оправдывал это злодеяние! — воскликнул я.

— Я говорил тебе тогда, Серений: империя не переживет раздела. Нерон крепко заучил урок, который я ему дал. А Рубеллий Плавт — нет.


Он стоял нагой, рассматривая свое тело, когда Пелагон и преторианцы окружили его. Вперед вышел один из центурионов. Рубеллий Плавт уронил меч, поднял голову к высоко стоящему полуденному солнцу, и оно ослепило его.

Рассказывали, что философы Цераний и Мусоний Руф, друзья Сенеки, последовавшие в ссылку за Плавтом, настоятельно советовали ему стойко дожидаться смерти, вместо того чтобы бежать, вступая на путь тоски и тревоги.

Возможно, Рубеллий Плавт вспоминал их совет, когда центурион пронзил его мечом. Клинок вошел ему в левый бок. Центурион оказался опытным убийцей, агония была недолгой. Пелагон подошел к телу и потребовал отрезать голову. А преторианцы разбежались по всему дому, ища Антистию, супругу Плавта, и его детей.

Я до сих пор не знаю, удалось ли им отыскать домочадцев Плавта, но Нерон требовал, чтобы было покончено со всеми. Нужно истребить весь выводок, говорил он, мало убить волка, необходимо также зарезать волчицу и разбить головы щенкам.

Таков был Нерон, и, добавлю с горечью, таков был ученик Сенеки.

Когда император наклонился над головой Рубеллия Плавта, которую Пелагон принес ему на блюде, как большой красный фрукт, он рассматривал ее с гримасой отвращения и несколько раз облизнул губы.

— Я не знал, что у него такой большой нос — такова была надгробная речь над останками сенатора Рубеллия Плавта, потомка Августа.


Я ждал, что негодование, желание бросить вызов Нерону поднимут против него сенаторов, узнавших об убийстве двоих из них. Ведь, отправляя в ссылку Суллу и Рубеллия Плавта, Нерон отпустил их с миром и поклялся остаться верным духу милосердия.

— Твои суждения, — сказал он тогда Сенеке, — твоя прозорливость, твои наставления поддерживали меня в детстве и отрочестве. Дары, которые я получаю от тебя, будут нужны мне всегда, всю мою жизнь.

То же самое он повторил в письме сенату, когда головы Суллы и Рубеллия Плавта уже были брошены хищникам. Он писал, что Сулла и Рубеллий Плавт хотели поднять мятеж, однако он сделает все от него зависящее, чтобы сохранить целостность государства.

Он не признал, что эти двое были убиты по его приказу даже тогда, когда сенаторам все стало известно. Я видел, как старейшины сената, понурившись, опустив головы, слушали письмо Нерона и голосовали за исключение из состава сената Суллы и Рубеллия Плавта, словно те еще были в живых!

Скрывшись за колонной, Тигеллин наблюдал за происходящим на заседании с презрительной ухмылкой.

Я направился к Сенеке, чтобы рассказать ему, что сенаторы согласились принять ложь за правду. Они заранее все оправдывали, отказываясь смотреть в глаза реальности.

33

Я сидел рядом с учителем и ждал, когда придет смерть.

Мы знали, что отныне ничто, кроме бегства Сенеки, не сможет помешать Нерону убить его. Окружавшие императора шакалы и стервятники — вольноотпущенники, советники, Тигеллин, Поппея — убивали в угоду ему или себе.

Одной из первых жертв стала Октавия, бывшая в течение десяти лет женой Нерона.


Я видел ее, несчастную молодую женщину, едва достигшую двадцати трех лет, худую и невзрачную, раздавленную страхом, с глазами затравленного животного. Она знала, что вокруг нее бродят убийцы, готовые на любое злодеяние и ожидающие от императора лишь знака. Однако Нерон колебался.

Она была дочерью императора Клавдия, следовательно, сестрой-супругой Нерона, и простой люд любил ее за те несчастья, что выпали на ее долю. Выданная замуж почти ребенком, она видела смерть своего отца и Британика. На том злосчастном пиру она сидела рядом с ним. Ей пришлось делать вид, что она верит, будто причиной гибели брата стала болезнь, а не яд.

Агриппина, поначалу относившаяся к ней с презрением, впоследствии стала покровительствовать невестке, прикрываясь ею, как щитом, от посягательств сына.

Октавия видела, как преторианцы под командованием Аникета входили в комнату Агриппины, как центурион Обарит пронзил ей грудь своим мечом.


Почему Нерон, человек, без колебаний уничтоживший свою мать, не решался перерезать горло Октавии, которую едва удостаивал презрительным взглядом, обвинял в бесплодии, но в то же время опасался, что ее имя и память об отце-императоре могут быть однажды использованы против него его соперниками? Всему Риму было известно, что он желал ее смерти.

Но чернь испытывала к Октавии привязанность и сочувствие: когда она выходила из дому, хрупкая и испуганная, простой люд всегда сопровождал ее носилки. Женщины жалели ее не только за то, что она вынуждена была стерпеть убийство отца и брата, но и за оскорбления, наносимые ей Нероном, предпочитавшим супруге сначала вольноотпущенницу Акту, а теперь Поппею, женщину с клыками, отточенными тщеславием, и телом, привычным к распутству, помышлявшую лишь о браке с императором. Но для этого надо было, чтобы император развелся с Октавией или чтобы она умерла. Народ перешептывался: «Для Октавии день ее свадьбы стал днем ее похорон».

Именно любовь народа к Октавии заставляла Нерона медлить. Но Тигеллин и Поппея, союзники, объединенные общим интересом и общими пороками, постоянно искушали тирана.

Чем он рискует, если разведется с Октавией? — науськивали они императора. Она не дала ему потомства. А Поппея, кладя руки на свой живот, шептала: «Я ношу твоего ребенка: он уже толкается, Нерон!»

Тигеллин добавлял, что Октавия представляет собой угрозу, что все противники Нерона используют имя дочери, супруги и сестры императора, чтобы оправдать свой заговор, придать ему характер законности. И заключал: «Это новая Агриппина, но более молодая и опасная».

В мае Нерон решился на развод ради женитьбы на Поппее, ждавшей ребенка.

Когда я узнал, что император решил передать Октавии дом Бурра и земельные владения Рубеллия Плавта, уничтоженные и обокраденные им самим, я понял: этот развод — первая ступенька лестницы, ведущей вниз. Там, внизу, ждала смерть.

Мне неизвестно, кто более прочих желал этого убийства: Поппея, Тигеллин или сам Нерон.

Первые двое его готовили. Нерон же своим молчанием, своим поведением подстрекал их к этому злодеянию.

Я видел Нерона в те дни, когда по Риму пошли слухи о том, что Октавия вступила в кощунственную и позорную связь с рабом-египтянином, искусно игравшим на флейте. Она — дочь, сестра и жена императора — принимала его в своей спальне. Упомянутый раб, Евкарей, утверждал, что всего лишь повиновался ее приказам.

Октавия все отрицала. Она клялась всеми богами, что даже никогда не видела этого человека, что она знала лишь одного мужчину, своего мужа, императора, которого она всегда была готова удовлетворить.

Я наблюдал за ним, когда он слушал Тигеллина, утверждавшего, будто служанки Октавии признались, что видели раба-флейтиста входившим в комнату их хозяйки.

Лицо Нерона раздулось от чванства, две маленькие складки в углах рта выдавали жестокость и извращенность его натуры. Розовый, как у поросенка, подбородок лоснился от покрывшего его слоя жира. Он жмурился, стараясь казаться бесстрастным, но вялые от природы черты складывались в радостную ухмылку.

— Значит, служанки все видели, — сказал он с удовольствием.

Тигеллин опустил голову, подтверждая.

Все знали, что рабы Октавии дали показания под пытками: с них сдирали кожу, четвертовали, разбивали зубы, ломали носы. Слуги приняли много мучений, прежде чем солгать, повторить то, что от них требовалось. Прежде чем предать Октавию.

Тигеллин лично участвовал в пытках: мучил и избивал. Он задушил одну из служанок — ее имя осталось неизвестным, хотя слава ее была бы заслуженной, — которая крикнула ему: «Вагина Октавии невинней, чем твой рот!»

Нерон не мог не знать этого, но предпочитал, чтобы его сообщники как можно глубже погрязли во лжи и извращениях. Эта клевета была ему необходима. Надо было обвинить Октавию, изгнать ее из Рима, сослать в Кампанию и оставить там под охраной преторианцев, каждый из которых знал, что достаточно одного слова Нерона, Тигеллина или Поппеи, чтобы лишить жизни эту обессиленную, объятую страхом женщину.

Но вдруг улицы Рима, те самые, где ночами бродили шайки убийц, а днем — своры шпионов и доносчиков, заполнились простыми горожанами, мужчинами и женщинами, оплакивавшими судьбу Октавии. Толпа направлялась к Капитолию.

Удивительно, что эти люди осмелились бросить вызов Нерону. Позже, когда я описывал Сенеке, как толпа опрокидывала статуи Поппеи и, неся на руках изображения Октавии, обрамленные цветами, расставляла их на форуме и в храмах, он прошептал:

— Не удивляйся, Серений, молчанию и трусости сенаторов и всадников. Им есть что терять. Народ не так осмотрителен. Он беден, и потому подвергается меньшей опасности. Что можно взять у тех, у кого ничего нет? И чего стоит жизнь в их собственных глазах?

И все же толпа рассеялась, когда подразделения солдат вышли из императорского дворца и пустили в ход палки и пики.

— Вот теперь, — предсказал Сенека, — Нерон решится уничтожить Октавию. Толпа, которая спорила с ним, кричала, несла изображения жертвы, его путает. Октавия превратилась в угрозу. И Тигеллин с Поппеей будут беспрерывно ему это повторять — до тех пор, пока он не отдаст приказа об убийстве.


Прозорливость Сенеки подтвердилась еще раз.

Поппея буквально преследовала Нерона, опасаясь, что он выдаст ее мятежной толпе. Она утверждала, что бушуют только одни рабы, вольноотпущенники и окружение Октавии, выдающее себя за простых граждан. Все они служат врагам Нерона. И завтра выберут себе предводителя, который захочет взять Октавию в супруги. Она ведь может снова выти замуж. В качестве приданого она принесет свое высокое происхождение и поддержку черни. И что тогда станется с нею, Поппеей, которая носит под сердцем ребенка императора? А Нерон будет сидеть и смотреть, как плебс выбирает себе в правительницы любовницу раба, египетского флейтиста?

Нерону удалось подавить первую волну бунтов, но что будет завтра, если Октавии удастся, с помощью нового мужа, заявить претензии на императорский трон? Ведь еще Агриппина оказывала покровительство Октавии, когда угрожала Нерону.


Воспоминание об Агриппине, само это имя заставили Нерона содрогнуться. Ему показалось, что мать снова встала на его пути, что ее призрак, мучающий его по ночам, готов вселиться в эту женщину, которую необходимо срочно утопить в обвинениях, чтобы ее смерть всем показалась необходимой и справедливой.

К кому же обратиться, чтобы подготовить и оправдать преступление, если не к Аникету, все тому же префекту Мизенского флота, организатору убийства Агриппины, люди которого — капитан триремы Геркулей и центурион Обарит — покончили с его матерью ударами жезла и меча?

Видели, как Аникет вошел во дворец. Когда он вышел оттуда, на его лице была печать смерти. Стало известно, что Нерон предложил ему такой выбор: или он расстанется с жизнью, или поддержит такое обвинение против Октавии, которое позволит ее казнить. Он должен будет признаться, что был ее любовником. Она выбрала его потому, что он командовал флотом и был ей нужен, чтобы поднять бунт против императора. И во имя этой цели она — она сама! — решила избавиться от ребенка.

Какое теперь имело значение, что прежде Нерон обвинял жену в бесплодии? На Октавию надо было обрушить всю возможную клевету.

Аникет согласился исполнить поручение и выступил обвинителем Октавии. Он признал свою ошибку, но, добавлял он, отказаться от соблазна было трудно. Он глубоко раскаивался, молил у императора прощения, и Нерон сослал его на Сардинию.

Аникет исчез и был забыт! Но обвинение осталось.

Солдаты схватили Октавию и отвезли на остров Пандатерия, в Неаполитанском заливе. Отныне она была только телом, которому оставалось лишь перерезать горло, душой, терзаемой предсмертным страхом, которую никто — даже народ, выступавший в ее защиту, — не сможет спасти от убийц. Девятого июня ей вынесли смертный приговор.

Даже центурионы были тронуты несчастной судьбой молодой женщины. Октавия пыталась разжалобить палачей и повторяла, что она сестра Нерона, что у них общие предки. Агриппина, говорила она, никогда не допустила бы ее смерти. Это было так наивно.


Центурионы, присутствовавшие при последних мгновениях ее жизни, рассказывали об этом с таким волнением, как будто это было первое убийство, которое они видели.

Октавию связали и вскрыли ей вены на руках и ногах. Бедняжка, должно быть, испытывала смертный ужас, который вызвал спазм, замедливший течение крови. Тогда ее погрузили в горячую воду. И тепло убило Октавию.

Ее отрезанную голову привезли в Рим — Поппея хотела удостовериться в смерти соперницы, насмотреться в мертвые глаза, которые так никто и не закрыл.

Чернь оплакивала погибшую. А сенаторы постановили благодарить богов, взявших под свое покровительство государство и императора.

— Мать, сестра-супруга, брат, отчим, Бурр, Рубеллий Плавт, Сулла… — перечислял Сенека. — Почему он обходит нас? Нерон будет убивать тех, на кого ему укажет страх и его фантазии. Заранее составить список жертв невозможно. На кого-то укажет сам император, на других его приближенные, готовые на любые преступления, чтобы ему услужить.

Сколько дней осталось жить?

Такого вопроса Сенека не задавал себе никогда, но я был не настолько мудр. Когда я узнавал, что вольноотпущенник Паллас убит не потому, что представлял угрозу, а из-за своего богатства, на которое зарился Нерон, или что другой вольноотпущенник, Дорифор — один из самых страстных любовников императора, — отравлен, потому что воспротивился браку Нерона с Поппеей, или что Романа, обвинителя Сенеки, убили за то, что его слишком грубая клевета в конце концов обернулась против Нерона, мне начинало казаться, что смерть стала отныне властительницей Рима. И главной музой Нерона. И что меня она настигнет тоже.

Единственная надежда была на то, что прежде она поразит самого Нерона, который попадется в расставленную богами ловушку.


В этот год молния ударила в гимназию, построенную по приказу императора. Здание сгорело, а статуя Нерона, находившаяся внутри, расплавилась и превратилась в бесформенную бронзовую болванку. Было ли это знаком, предвещавшим смерть тирана?

Несколькими днями позже город Помпеи, последнее, что, после острова Пандатерия, могла видеть Октавия в конце своей жизни, был разрушен землетрясением. Возможно, это было предвестием мести богов?

Хотелось верить в это.

ЧАСТЬ VIII

34

Сенека меня предостерег. Мы гуляли в саду, и я описывал предзнаменования, которые, на мой взгляд, свидетельствовали, что небеса готовы покарать Нерона. Молчание учителя раздражало меня. Я настаивал: известно ли ему, что Тигеллин превратил Рим в настоящие застенки? За каждым гражданином велась слежка. Когорты преторианцев, конные отряды германцев из императорской гвардии разъезжали по городу, готовые разогнать любое скопление народа, готовые схватить и убить всякого, на кого укажут соглядатаи.

Подразделение солдат оцепило сожженную молнией гимназию: римляне не должны были видеть почерневшую разбитую статую императора. Нерон и Тигеллин поняли знак богов и стремились скрыть его.

А что думал об этом мудрый Сенека? Отважится ли он оспаривать значение предзнаменований?

Сенека остановился перед статуей Аполлона, но его, казалось, больше интересовали окружающие деревья, сбросившие листву. Он смотрел на кипарисы, тесно прижавшиеся друг к другу.

— Деревья — вот чем славен римский дом, — сказал он, глядя на меня с сочувствием, смешанным с иронией. — Они устойчивы к временам года, не питают надежд, не испытывают отчаяния. Ни опьянение весны, ни тоска осени их не тревожат. Они стоят прямо, одетые в свою зеленую тогу, мужественно проживая день за днем. Настоящее, Серений, — сегодняшний день, вот наша вечность!


Я был разочарован. И снова спросил о предзнаменованиях. Опершись на цоколь статуи Аполлона, он произнес:

— Боги играют тщеславием и доверчивостью людей. Жрецы, прорицатели, астрологи считают, что способны разгадать их намерения. На самом же деле большинство людей, даже те, кому полагается знать язык богов, перед лицом неожиданных событий — молнии, землетрясения, о которых ты говоришь, — высказывают лишь то, на что сами надеются или чего боятся. А надежде, Серений, всегда сопутствует страх. Можно перечислить множество предзнаменований, которые, напротив, свидетельствуют о благожелательном отношении богов к Нерону.

После поражения римских легионов под командованием Пета генерал Корбулон все же одержал победу, и армянский царь Тиридат склонил голову перед статуей Нерона, положив к его подножию свою корону. Тиридат объявил себя подданным Рима и отправился к Нерону, чтобы получить корону из его рук.

Я видел триумфальные арки, во множестве возведенные Тигеллином в городе, чтобы народ знал о важной военной победе, которая свидетельствовала о благорасположении богов к императору. Впервые со времен Августа предполагалось закрыть храм Януса по случаю установления мира во всей империи.


— Разве все это не счастливые предзнаменования? — язвительно заметил Сенека. — Только что ты был полон надежд, а теперь тебя снова терзают опасения…

Мы зашагали по саду. Под нашими ногами земля была сухой и твердой.

— Страх пройдет, как только ты перестанешь надеяться, — продолжил он. — Принимай все таким, каким ты его видишь. Ты не можешь знать, что таят в себе события и что готовят тебе боги. Не пытайся заглядывать слишком далеко. Дар предвидения — одна из самых ценных способностей человека, но она может обернуться большим злом. Понаблюдай за животными: они бегут от опасности, а избегнув ее, успокаиваются. Мы же, напротив, мучаем себя и прошлым и будущим. Память возвращает нам страдание и страх, предвидение же ее опережает.

Мы обошли сад и вновь оказались перед статуей Аполлона.

— Ты знаешь, что бани, построенные по приказу Нерона, просторны, роскошны, как дворец, и величественны, как храм, — продолжал Сенека. — Мне говорили, чтобы обойти их, надо сделать четыре раза по двадцать пять тысяч шагов. Марциал, чей язык остер как бритва, написал: «Что может быть хуже Нерона! Что может быть лучше горячей бани!» Разве можно к этому что-то добавить? Это правильная философия.


Я не забыл этот урок Сенеки. Я больше не знал, чего хотят боги. Были ли они благосклонны к Нерону или, напротив, враждебны? Меня мучили сомнения.

Вместе с толпой я присутствовал на играх, которые Нерон устраивал для простого люда. Он расхаживал по арене и дорожкам цирка. Чувствовалось, что ему хочется поучаствовать в гладиаторских боях, состязаниях, скачках. Но спев и проехав несколько кругов на колеснице, он шел в свою ложу и наблюдал, наклонившись вперед и держа перед левым глазом свой изумруд. Иногда он оживлялся, поднимал большой палец, останавливал поединок в тот момент, когда один из гладиаторов готов был испустить дух, и часто вскакивал, как простой зритель, чтобы подбодрить возницу, погонявшего лошадей.

Возле Нерона крутился Тигеллин, нашептывая хозяину, что лучшие лошади были из его конюшен. Ловкий царедворец выражал сожаление, что император не вышел на дорожку сам, потому что был сыном божественного Аполлона, а значит, самым умелым возницей, самым талантливым поэтом, певцом и музыкантом.

В другое ухо то же самое пела ему Поппея.

И все же, после некоторых колебаний, Нерон снова садился, как будто боги советовали ему сдерживать себя, внушали осторожность, напоминая, что народ Рима не желал, чтобы его правитель, уподобившись простолюдину, рабу или гладиатору, поправ императорское достоинство, вел себя, как фигляр, и шут.

Поговаривали, что Нерон хочет отправиться в Афины, Александрию или Неаполис — к грекам, которым чужды были подобные предрассудки. Уж там-то он отличится во всех играх и состязаниях и вернется в Рим с венком победителя на челе. Народ восторженно встретит своего императора, государя-солнце, сына Аполлона, победителя парфян, любимца богов, человека, который мечтал соединить величие Рима с традициями Востока.

Я слонялся по городу.

Чернь толкалась в переулках, расступаясь, когда проводили связанных рабов, — их сгоняли со всех концов империи в столицу копать каналы, которыми Нерон решил соединить Рим с Остией.

Граждане с презрением смотрели на выходцев с Востока, о которых рассказывали, что многие из них принадлежали к секте Христа, что они часто пытались сбежать и, если это удавалось, укрывались у римских христиан, число которых постоянно росло.

Иногда в толпе слышался легкий ропот. Ругали Поппею, которая принимала этих евреев в императорском дворце и требовала от Нерона освобождения заключенных в тюрьму раввинов. Ее обвиняли в предательстве по отношению к Риму, в пренебрежении традициями и ритуалами, предписанными религией предков. Подозревали, что она, пользуясь властью, которую приобрела над извращенцем-мужем, внедряла в его окружение уроженцев Востока, например этого мима-иудея по имени Алитир. Утверждали, что он поддерживает связь с Иосифом бен-Матфеем, иудейским послом в Риме.

Но эта критика почти не была слышна. Казалось, на сей счет даже боги не пришли к согласию. Они вроде бы покровительствовали Нерону — стало известно, что Поппея в Анции произвела на свет дочь Клавдию, которую тут же нарекли Августой. Жрецы отметили это событие жертвоприношениями, дабы возблагодарить богов за ниспосланное Нерону потомство.

Сенаторы и все приближенные отправились в Анций. Даже Сенека присоединился к этой процессии, от которой Нерон отлучил лишь сенатора Тразею — за излишнюю независимость мышления и нападки на власть предержащих. Учитель описал мне радость Нерона, его блаженное опьянение, поэмы во славу великодушных богов, сочиненные им в присутствии сенаторов. Последние в свою очередь растекались в похвалах богам за их доброе отношение к Риму.

Сенат даже предложил возвести статую из золота обеим Фортунам, богиням Анция, в честь которых совершались жертвоприношения и был построен храм Плодородия.

Я молча выслушал Сенеку.

Выходит, боги приняли сторону Нерона? Выходит, учитель забыл об унижениях, которым его подвергли, о скрытых угрозах, о совершенных преступлениях и о владевшей им уверенности, что смерть уже близка, что это она вдохновляла Нерона и руководила императором, любившим кровь?

— В нем живет радость, — шептал Сенека. — Я снова обрел своего юного ученика таким, каким он был когда-то, до того как окончательно пал под натиском страстей… Может быть, этот ребенок… — неуверенно начал он и замолчал, вспомнив, как обманчива надежда, порождающая все наши страхи.

Однако хватило четырех месяцев, чтобы стало ясно: боги играют людьми. И императорами тоже. Клавдия Августа умерла, и отчаяние Нерона превзошло радость, которую он испытал при рождении ребенка.

Вместо игр, которые предполагалось провести во славу Клавдии, сенат предложил устроить церемонии обожествления умершей дочери императора. Сенаторы скорбели преувеличенно и раболепно. Они потребовали соорудить в честь Клавдии Августы храм и назначить специального жреца для поминальных служб.

Нерон рыдал не переставая.

Вскоре он заявил, что устроит для простых римлян праздник в память о Клавдии, чтобы доказать свою любовь великому городу и народу и опровергнуть слухи о его намерении отправиться в Александрию, в Грецию и на Восток, чтобы участвовать в играх.

Он император Рима и не может забыть о славе города и долге перед ним.

Пока Нерон говорил, я наблюдал за ним.

Печаль и отчаяние, не сходившие с его лица в последние дни, сменил страх: утрату Клавдии он воспринял как знак недоверия со стороны богов, тем более жестокий и тревожный, что он случился вскоре после рождения ребенка, которое теперь можно было понять как западню, подстроенную ему высшими силами.

Сенека снова оказался прав: за надеждой идет страх.

И смерть представлялась единственной реальностью, которую боги оставляли смертным.

35

Мысль о смерти, к которой небесные властители приговорили все живое, не переставала преследовать меня. Снова и снова обращался я с вопросами к Сенеке, не страшившемуся ухода в мир иной. И он снова повторял, что верит в бессмертие души. Было ли это убеждение сходно с верой учеников распятого, уповавших на то, что воскресение откроет им врата вечности, потому что Христос, поправ смерть смертью, навсегда освободил от нее людей?

Прямого ответа на этот вопрос я от Сенеки не получил.

Тогда я начал бродить по Риму в надежде встретить того изможденного человека, Линуса, говорившего со мной на Бычьем форуме после казни рабов Педания Секунда. Но никаких следов его я не нашел. Тем не менее ходили слухи, будто к общине христиан каждый день присоединяются все новые обращенные, которые объединялись вокруг Павла — гражданина Рима, еврея из Тарса и столпа Христова учения. Утверждали, что он знал Сенеку и встречался с ним.

Однако учитель, с которым я поделился скудными результатами моих поисков, выслушал мой рассказ без всякого интереса. Он собирался выехать из Рима в составе императорского кортежа.

Нерон готовился к отъезду в Неаполис, чтобы выступить там перед тысячами зрителей.

Люди со всей Кампании уже начали стекаться в этот греческий город. Жители Александрии по приглашению императора переплывали море, чтобы увидеть и услышать, как он поет, играет на кифаре, декламирует стихи, исполняет главные роли в греческих трагедиях. Множество зрителей должно было прибыть в Неаполис из самой Греции. Нерон постоянно повторял любимую греческую поговорку: «Чего никто не слышит — того никто не ценит. И я должен показать народам империи, на что способен их властитель».

Толпы придворных, преторианцев, тысячи носильщиков скопились перед императорским дворцом, готовясь составить кортеж, к которому должен был присоединиться и Сенека.

Это решение учителя меня удивляло. Разве он не порицал склонность императора к публичным выступлениям, его невнимание к Риму? Нерон собирался показаться на публике в развевающейся тунике, на котурнах, с лицом, скрытым маской, какие носят актеры.

Как Сенека мог согласиться с тем, чтобы правитель Рима принял обличье фигляра? Почему он не заклеймит его, не откажется участвовать в этом кощунственном представлении, убийственном для императорского достоинства?

Сенека посмотрел на меня долгим взглядом и увлек в библиотеку. Там он развернул пергамент и медленно прочел несколько фраз, написанных евреем из Александрии, мудрецом Филоном: «Безумцами, утратившими разум, представляются те, кто высовывается со своей искренностью и откровенностью не вовремя, осмеливаясь перечить на словах, а иногда и своими поступками королям и даже тиранам».

Он предложил мне поразмыслить над этим.

— Я поеду в Неаполис, Серений, и ты будешь сопровождать меня.

Было ли то трусость, верность или послушание, но я поднялся на носилки Сенеки, и мы отбыли в Неаполис вместе.


Я не пожалел о том, что несколько следующих дней присутствовал на представлениях, которые давал император. Нерону громоподобно рукоплескали августианцы и неронианцы, прибывшие из Рима, вместе с придворными, советниками, сенаторами и участниками его развратных похождений.

В первом ряду сидели Тигеллин, Поппея и вторая «супруга» Нерона — Спор, накрашенный и разряженный, как императрица, и так сильно напоминавший Поппею, что казалось, будто Нерон намеренно стремился превратить этого кастрата в непристойного двойника своей жены.

Никогда ранее не видел я Нерона в состоянии такой экзальтации. Стоя один на сцене, он кланялся и приплясывал, приветствуя зрителей, сидевших группами, — жителей Александрии и Кампании, греков и горожан Неаполиса. Нерон декламировал, пел и, казалось, ничто не могло его остановить.

На третий день театр задрожал, но император не обратил внимания на ворчание земли и продолжил представление, которое никто не посмел покинуть.

На пятый день он обедал, усевшись посреди оркестра, в окружении плотной толпы приветствовавших его зрителей, с которыми говорил по-гречески.

— Сейчас я выпью немного, и вы услышите нечто весьма содержательное, — пообещал он.

Он снова поднялся на сцену и пел до самого утра.

В присутствии преторианцев, августианцев и неронианцев никто не мог покинуть свои места.

На седьмой день, после представления, когда амфитеатр опустел, трибуны внезапно со страшным грохотом обрушились, подняв тучу пыли.

Вокруг развалин собралась толпа. Еще одно дурное предзнаменование? Никто не осмеливался ни ответить на этот вопрос, ни даже задать его.


Тысячи рабов, согнанных преторианцами, начали разгребать завалы, расставлять скамьи, восстанавливать сцену, и со следующего дня Нерон принялся воспевать богов, благодаря их за спасение. Ведь они проявили могущество и благосклонность, разрушив театр, но не убив и даже не поранив ни одного зрителя. Следовательно, тем самым они хотели показать, что берут под свое покровительство императора и организованные им зрелища.

«Нерон — богоподобный сын Аполлона!» — принялись скандировать августианцы.

Толпа подхватила этот клич. Император торжественно снял свою маску, открыв красное от удовольствия лицо. Он был подобен пьянице, которого окружающие подначивают пить еще, подыгрывая его пьяным выходкам. Он читал стихи. Он танцевал, перебирая заплетающимися ногами. Он потребовал кифару, тут же сочинил поэму и исполнил ее, сопровождая нехитрыми аккордами, что привело слушателей в восторг. После этого он вовсе потерял голову и, забыв все свои обещания, объявил, что намерен пересечь Адриатическое море и направиться в Ахайю, чтобы его голос могли услышать там, где во времена расцвета Афин демонстрировали свое искусство греческие актеры. Его речи были встречены с одобрением.

Императорский кортеж покинул пределы империи и направился в Беневент, где я увидел одно из самых чудовищных и отвратительных существ, которых когда-либо встречал.

Его звали Ватиний. Когда он направился к Нерону, показалось, что передо мной рептилия. Безобразное тело, вылезающие из орбит глаза на громадной голове, сидящей прямо на плечах, руки и ноги короткие и узловатые, будто кто-то хотел их сломать — он не шел, а подползал, то подпрыгивая, то раскачиваясь из стороны в сторону. Скорее животное, чем человек. Я видел его в Риме, в императорском дворце; он служил у Нерона шутом.

Император, а за ним и придворные принялись высмеивать Ватиния. Он играл ту роль, которую ему отвели, но однажды, воспользовавшись минутным молчанием, выкрикнул «Торкват Силан» и расхохотался.

Нерон посмотрел на него внимательно и серьезно и пообещал спустить кожу живьем, если тот не объяснит причины своего веселья, поскольку человек, носивший это имя, был богат и знатен, происходил из рода Юлия Цезаря, был родственником Нерону, а значит, возможным соперником.

Высунув язык, с пеной на губах, Ватиний ответил, ухмыляясь, что Силан похвалялся, будто богоподобный Август, отец отечества, был его прапрадедом. И дом его — настоящий императорский дворец, а вольноотпущенники носят такие же звания, что и те, кто находится в услужении у Нерона. У Силана были даже секретари, занимавшиеся перепиской, ходатайствами в суде и счетами.

— Совсем как у тебя, сын Аполлона, — добавил Ватиний сиплым голосом. — Он утверждает, что является прямым потомком Августа и ровней тебе.

Ватиний отступил назад.

— Ты — наш император, Нерон, а Силан играет твою роль, как в театре.

Позже стало известно, что вольноотпущенники Торквата Силана были арестованы, закованы в цепи и подвергнуты пыткам. Они свидетельствовали, что их хозяин надеется наследовать после Нерона императорский трон, с нетерпением ожидает этого и готовится, подстрекая сенаторов.

Узнав о выдвинутых против него обвинениях, Торкват Силан опередил палачей и перерезал себе вены.

Нерон захотел увидеть тело. Он пнул его, а потом весело объявил, что Силан напрасно поторопился, не пожелав выслушать приговор суда. Конечно, ему трудно было бы опровергнуть обвинения, но он мог хотя бы надеяться на милосердие императора.

И Нерон принялся рассыпаться в похвалах Ватинию, отвратительному доносчику, которого он одарил домами и землями в провинции Беневент. Там я его и увидел вновь, еще более отталкивающего, с блестящими от тщеславия и могущества глазами, на коленях перед Нероном, что делали лишь шуты и рабы, умоляя императора присутствовать на гладиаторских боях, организованных в его честь.

Это было примерно то же самое, что предложить Нерону стакан редкого вина. Он направился в амфитеатр, Ватиний бежал впереди, как верный пес, подпрыгивающий и вертящий хвостом при виде хозяина, представляя ему две сотни гладиаторов, которые шли сражаться. И Нерон стал принюхиваться, заранее предвкушая запах крови.

Кровь текла ручьями по обнаженным телам этих несчастных, которых связали, чтобы по приказу Ватиния бросить диким животным или другим пожирателям плоти, более свирепым, чем тигры.

Выпирающий живот Нерона не скрывала даже широкая туника. Император смеялся, глядя на судороги жертв, чьи тела разрывали когти и клыки хищников.

Тигеллин наклонился и что-то прошептал Нерону. Тот встал, жестом приказал умертвить всех, кто еще подавал признаки жизни, и вышел.

Только через несколько дней я понял, почему Нерон отказался от своих планов переплыть Адриатическое море и вернулся в Рим: в столице было неспокойно, чернь волновалась.

Приближалось время сбора урожая. Нужно было, чтобы император отправился на форум, в храм Весты, куда имел право входить только он, верховный жрец богини. Чернь ждала его, ждала жертвоприношений Весте, чтобы она послала народу Рима хороший урожай. И если император хотел, чтобы на улицах города воцарился покой, он должен был исполнить этот обряд. Свидетели, видевшие, каким он вошел и каким вышел из храма, были поражены: это были два разных человека.

Это уже был не сияющий от радости Нерон, уверенный в себе и насмешливый, — из-за колонн вышел шатающийся и дрожащий от ужаса человек. Позже он рассказал приближенным, что в храме кто-то — возможно, сама Веста — схватил его за тогу, не давая уйти. Здание заполнилось серым плотным туманом, императора окружили призраки Агриппины, Британика и Октавии.

И вот он стоял, дрожащий, перед народом, который ждал его слов и удивлялся долгому молчанию, бледности, судорожно сведенным плечам и гримасе, исказившей лицо властителя. Наконец он заговорил. Он понимает беспокойство римлян. Он видит печаль на лицах подданных. Его долг — успокоить их, дать им уверенность и право оставаться рядом с ним в столице. Вскоре будет большая раздача зерна и вина, потому что Веста предсказала обильный урожай. Он считает своей обязанностью сделать свой народ счастливым и разделить с ним это счастье.

Чернь восторженно приветствовала императора, благодарила его, и Нерон быстро обрел свою обычную беззаботность.

Однако смерть не так переменчива, как простой люд. Ее подкупить невозможно.

В последующие дни распространился слух, будто Нерон в приступе гнева убил свою супругу за то, что та постоянно осыпала его упреками. Она была нездорова, беременна вторым ребенком, а император тем временем продолжал распутничать, но уже без нее. Он отдавался, как женщина, своим эфебам, вольноотпущенникам, Пифагору, которого хотел сделать своим супругом. Какой позор: император позволяет использовать свое тело придворным куртизанам, как последняя подзаборная шлюха первому встречному самцу!

Накинувшись на жену, Нерон жестоко избил ее ногами в живот, и она рухнула замертво.

Он тут же принялся ее оплакивать и клясться, что Поппея была единственной женщиной, достойной его любви. Ей следует устроить пышные похороны, а он вознесет покойной супруге такую хвалу, что боги устроят ей прекрасный прием.

Так и было сделано.

Окруженный сенаторами Нерон декламировал поэмы в честь усопшей. Чем дольше он их читал, тем более страстным становился его голос и зрители все громче приветствовали его, забыв, что погребальная церемония требует сдержанности. Каждый его стих встречал восторженный прием, стиравший с лица императора печаль, которую сменяло тщеславное удовольствие. Церемония закончилась так: Нерон объявил, что желает устроить во всех публичных местах Рима пиры, чтобы почтить память Поппеи, а также свидетельствовать, что он счастлив жить среди римлян, которых любит не меньше, чем свою покойную супругу.


Какой ловкий извращенец этот Нерон!

Сенека не мог не восхищаться своим учеником. Двойственность его натуры ослепляла учителя: тиран, умеющий польстить черни, запугать патрициев, следовать своим склонностям и заставить толпу аплодировать, когда он выставляет напоказ свою порочность.

— Он опасен не только потому, что у него в руках неограниченная власть и в глазах плебса он фигура неприкосновенная, верховный жрец, сын Аполлона, — рассуждал Сенека. — Он опасен и потому, что его любят, Серений, за то, каков он есть, каким осмеливается предстать перед другими. Ты слышал восторженные крики в Неаполисе? Через несколько месяцев и в Риме чернь окажет ему триумфальный прием, когда он выйдет на сцену или взгромоздится на колесницу, чтобы состязаться с другими.

Толпа приветствовала государя-благодетеля, когда он расхаживал по улицам Рима с одного пира на другой, наблюдая, как народу раздают вино и снедь. Он шагал медленно, под охраной преторианцев и конных германцев, окруженный августианцами и неронианцами.

Я шел за ним до Марсова поля. Там, на берегу озера Агриппы, Тигеллин устроил пир в честь Нерона. Никогда прежде не видел я такой роскоши и такого откровенного, публичного разврата. Берега озера и Марсово поле превратились в огромный кабак, где выставлялись напоказ всевозможные пороки.

Пировали на плоту, прицепленном к нескольким шлюпкам, которые были отделаны золотом и слоновой костью. Специально подобранные гребцы отличались особой, вызывающей красотой и были рассажены в соответствии с их возрастом и эротической специализацией. Говорили, что Тигеллин собирал их по всей империи — от восточных границ до Британии, от Испании до Дуная, Армении и Нарбоннской Галлии.

В расставленных на плоту клетках порхали птицы и дремали дикие звери, привезенные из разных провинций. В озеро были запущены морские животные, привезенные с океана. Пение происходило под аккомпанемент кифар. На одном берегу виднелись строения, освещенные ярко, как дома терпимости. По приказу Нерона там собрали благородных дам, которые восторженно приняли волю императора. На противоположном берегу прогуливались обнаженные проститутки. В мгновение ока тела гостей переплелись в диком приступе свального греха. С наступлением ночи их можно было различить лишь в свете факелов и канделябров, освещавших строения и рощи.

Шлюпки были вытянуты на берег, и нагие гребцы разбрелись по берегу. Некоторые из них, под присмотром преторианцев, собрались вокруг Нерона, но он внезапно направился к домам терпимости, где благородные дамы приветствовали его громкими криками. А женщины с другого берега зазывали императора к себе, суля ему такие наслаждения, каких он никогда не испытывал.


Все казалось Нерону возможным и легко исполнимым.

Я видел его несколькими днями позже: скромно, как юная девственница, потупив глаза и робко ступая под фатой шафранного цвета, какую носят невесты во время брачной церемонии, он шел рядом с вольноотпущенником Пифагором к жрецам, которые должны были освятить их союз. Нерон выступал в роли молодой женщины, принеся мужу приданое, брачное ложе и свадебные факелы.

Никто не удивлялся, что император выходит замуж за вольноотпущенника, устраивает публичную церемонию, отдавая себя Пифагору на глазах у всех, словно желая, чтобы каждый знал и видел, что сын Аполлона волен делать все, что хочет, и наслаждаться так, как хочет.

В этом состояла его привилегия императора. Ничто, даже фаллос вольноотпущенника, не могло опорочить его титул, подорвать его могущество.

36

После всех этих игр, пиров, скандальных и кощунственных венчаний я был уверен, что достоинство, популярность и власть Нерона окажутся погребены под пеплом пожара, который шесть дней и семь ночей и, после небольшой передышки, еще три дня опустошал Рим. Молва обвиняла Нерона в том, что это ужасное бедствие на город навлек он.

Рим лежал как будто разграбленный: от трех кварталов осталась лишь обугленная земля, семь других представляли собой руины, и только четыре беда обошла стороной.

Я видел, как пламя бежало, подгоняемое ветром, от Палатина до Велабра. Я видел, как занимались лавки и жилища, как обрушились трибуны цирка. Пламя карабкалось по холмам, буйствовало на равнине, в долине реки. Переулки превращались в огненные ручьи. Я слышал крики ужаса и стоны. В этом пожаре погибли женщины, дети, старики, десятки тысяч граждан и рабов.

Никогда еще город не испытывал такого ужаса. Черный дым накрыл его, как плащом. Дома с грохотом обрушивались на людей. Толпа превратилась в стадо, обезумевшее от страха. Я бежал вместе со всеми.

Деревянные опоры, на которых стояли дома, сперва начинали скрипеть, а через несколько секунд обращались в пепел. Невозможно было бороться с пламенем, которое охватывало дома один за другим.

Женщины тщетно искали своих детей, выкрикивали их имена, огонь лизал их волосы и туники, пожирал тела. По приказу Нерона преторианцы распахнули ворота императорских садов и открыли толпе дорогу на Марсово поле, где можно было укрыться от огня. Некоторые выбегали из огня голыми и пытались спастись в полях за городом.

Я попытался собрать нескольких мужчин, чтобы остановить огонь. Но воды не хватало, а все витрины и прилавки вокруг были охвачены пламенем. И те, кто поначалу присоединился ко мне, отступали. Наши закопченные сажей лица отпугивали желающих вступить в схватку со стихией.

Но главное — я видел поджигателей. Они даже не особенно скрывались. Кто это был? Рабы, послушные Нерону? Некоторые из них кричали, что исполняют приказ. Неужели и вправду император мог отдать такой приказ? Верилось с трудом: неужели его низости, кощунству и злобе нет предела?

Рим, наш Рим, погибал спустя четыреста лет после того, как его разрушили галлы.

Только безумец мог бестрепетно предать огню тысячи жилых строений, служивших кровом горожанам. Только лютый враг Рима мог радоваться при виде полыхающих храмов, возведенных в честь наших богов — Юпитера, Весты, при виде исчезающих дворцов и вилл, наполненных произведениями искусств, военными трофеями, свидетельствами воинской доблести, славной памятью истории Рима! Почему? Зачем?

Поначалу никто не обвинял Нерона открыто. Он находился в Анции, но быстро вернулся. Его дом, считавшийся «временным», был частично разрушен. Какое же жилище ему было нужно, если это, которое он считал слишком тесным, на самом деле было огромным, более пяти тысяч шагов в длину, с галереями, парками, бассейнами? Можно ли обвинить его в поджоге Рима на том лишь основании, что императору не нравились узкие улочки, зловоние, беспорядочная, хаотичная застройка?

Но слухи распространялись так же быстро, как огонь. Кто-то видел, как рабы Нерона разрушали каменные стены, мешавшие огню свободно разгуляться, — император давно хотел их снести.

Рассказывали, что, вернувшись из Анция, этот человек, который вроде бы хотел спасти погорельцев и дал им прибежище в своих садах и на Марсовом поле, поторопился вскарабкаться на Эсквилин, на самый верх Микенской башни, где, в театральном одеянии, пел, играл на кифаре и читал одну из своих поэм — «Падение Трои», о великом городе, который также погиб в пламени. Он говорил, что великолепие огненной стихии завораживало его.

Вместе с тем император приказал доставить по морю из Остии зерно и обязал торговцев продавать его по три сестерция за меру, чтобы погорельцы не умерли с голоду.

Кем же он был — чудовищем или великодушным правителем?

Вроде бы утихнув по истечении шести дней и семи ночей, огонь вдруг вспыхнул с новой силой. Первые языки нового пламени появились на краю владений Тигеллина — вдохновителя и исполнителя преступлений Нерона.

Тут же вспомнили, что император во время одного из празднеств приказал представить на сцене пожар и впал от этого зрелища в экстаз. Услышав стихи Еврипида: «Когда умру, пускай земля огнем горит!» — он воскликнул: «Нет, пусть это случится, пока я жив!» И разве не он, вспоминая о троянских корнях своей семьи, семьи Цезаря, вскричал: «Счастлив Приам, троянский царь, которому выпало увидеть собственными глазами, как погибли его империя и его родина!»

Возможно ли, чтобы он принес в жертву память и храмы Рима, десятки тысяч его жителей, ради того только, чтобы насладиться этим зрелищем, аккомпанировать ему на кифаре, вплести свой голос в гул пожара и крики страдания, заодно разрушая постройки, мешавшие перестроить Рим в соответствии с его желаниями? И построить новый дворец, Золотой дом, Domus aurea, который бы соответствовал наконец его величию?

Он хотел новый Рим, с широкими проспектами, с галереями, выстроенными в одну линию, уходящую за горизонт. И ради этого мог отдать приказ поджечь город. Или использовать обстоятельства, чтобы возвести новые дворцы, новый город, Нерополис.


Я чувствовал, как в городе зреет гнев, сначала среди простого люда, понесшего наибольшие потери. Каждый бедняк потерял ребенка, жену, отца — их поглотило прожорливое пламя, не говоря уж об их жалком скарбе. Однако Нерон запретил погорельцам возвращаться на пепелище, чтобы поискать там труп близкого человека или остатки домашней утвари. Он пообещал убрать трупы и расчистить завалы.

Многие думали, что он стремился завладеть уцелевшей добычей. Его обвиняли в том, что он намерен ограбить тех, кто и так все потерял. Публика осталась равнодушна к искупительным церемониям, устроенным, чтобы успокоить богов и молить о пощаде Вулкана, Цереру и Прозерпину. Перешептывались о том, что император впал в немилость у богов, разрушивших город, дворцы и храмы. Если, конечно, причиной бедствия не был сам Нерон.

В городе, на дымящихся руинах, крепла уверенность, что Нерон — главный преступник или правитель, от которого отвернулись боги и судьба.

37

Когда я рассказал Сенеке об обвинениях против Нерона, которого подозревали в поджоге Рима, он прошептал, подняв на меня глаза:

— Горе нам всем!

Он сидел у себя в библиотеке в любимой позе: наклонившись вперед, поставив локти на колени и опершись подбородком на сцепленные кисти рук.

Должно быть, учитель слегка успокоился: пожар лишь слегка опалил строй кипарисов на краю сада; рабам удалось быстро потушить языки пламени, занесенные ветром на крышу его виллы и в цветники. Дом Сенеки оказался одним из немногих на Палатине, оставшихся невредимыми.

Не сводя с меня глаз, учитель все повторял: «Горе нам всем!»

Поняв мое удивление, учитель добавил:

— Если любое действие, предпринятое с целью успокоить богов, любое проявление великодушия императора по отношению к простому народу…

И, встряхнув головой, продолжил уже гораздо тише:

— Видел ли кто-нибудь раньше, чтобы верховный правитель, как это сделал Нерон, пустил в свои владения несчастных и раздавал им хлеб в таких количествах, ограничив его цену тремя сестерциями за меру? И если этого недостаточно…

Выражение, появившееся на его лице, и так изрытом морщинами, старило учителя еще больше.

— …если ничто — ни жертвоприношения, ни обращение к богам, ни принесенные дары не могут уничтожить оскорбительные подозрения и заставить замолчать тех, кто распространяет эти слухи о Нероне, тогда лишь реки крови будут в состоянии погасить это пламя. Нужны сотни обвиняемых, самые утонченные пытки, которые бы потрясли чернь, отвлекли ее внимание таким зрелищем, какого она до сих пор не видела, такой резней, которая заставила бы ее забыть пожар и виновность или бессилие Нерона. Тогда у плебса возникнет ощущение, что его уважают и за него отомстили. А Нерон, наказавший виновных, вновь окажется чист. Народ решит, что боги снова на стороне императора и Фортуна покровительствует ему. Но сколько страданий! Сколько крови! Возможно, и нашей, Серений.

Он поднялся и положил руку мне на плечо.

— Но наших жизней будет недостаточно. Многие простятся с жизнью раньше нас.

В этот день он долго говорил со мной об учениках Христа, о Павле, иудее из Тарса, о Петре, знавшем Христа, распятого при Тиберии по решению прокуратора Понтия Пилата. Теперь Петр начал собирать вокруг себя римских христиан.

— Чернь их не любит: они не совершают жертвоприношений нашим богам и ждут нового пришествия Христа. Они проповедуют о нем. Павел говорил мне: Христос вернется в языках пламени.

Последние слова он повторил дважды.

— Разве этого недостаточно, чтобы обвинить их? Наши маги, к которым прислушивается Нерон, — Симон и Бальбил — уже объявили их врагами императора, шарлатанами, безбожниками и святотатцами. Иудеи завидуют христианам, подстрекают римские власти покарать их. Не забывай, что Поппея была дружна с иудеями, которые, возможно, обратили ее в свою веру и до сих пор свободно входят в императорский дворец. У христиан же повсюду враги. Любить их трудно, невозможно! Они так тверды в своей вере, что это кажется высокомерием. Они призывают отказаться от радостей жизни и даже от самой жизни. С нетерпением ждут смерти, которая освободит их из темницы плоти, и они смогут восстать из мертвых.

Он сжал мое плечо, и я почувствовал, что его худые пальцы сводит судорога.

— Я верю в бессмертие души, Серений, но не верю в этот предрассудок, свойственный рабам и женщинам, — в воскрешение. Иногда мне приходит на ум, что настоящее и единственное преступление христиан — это ненависть к жизни.

Разжав пальцы, он прошептал:

— Многие из них потеряют ее. Нерон и Тигеллин уже, конечно, поняли, что на съедение черни можно бросить христиан. Их обвинят в разрушении Рима теми самыми «языками пламени», потому что Рим для них — город наслаждений, столица радостей плоти!

После некоторого молчания он добавил:

— Христиане должны благодарить своего Бога за пожар, увидеть в нем справедливое возмездие — провозвестника пришествия Христа на землю, конец несовершенного мира, тот самый апокалипсис, которого ожидают евреи, и Павел из Тарса в их числе. И они его увидят, верь мне! По ужасу своему он превзойдет все, что они могут себе представить. И даже ты, Серений, не разделяющий их верований и видевший уже множество преступлений, будешь потрясен. А возможно, и я тоже.

Я понял, что мой учитель вновь оказался провидцем, когда услышал на форуме, возле таверн на Марсовом поле, где собралась толпа погорельцев, как люди Нерона, шпионы и убийцы, обвиняли христиан. Члены секты, говорили они, и все, верящие в отвратительную выдумку воскресения, все эти мужчины и женщины — носители преступных нравов, они не участвовали в церемониях искупления, организованных во славу богов Рима. Они сожалеют, что пожар, этот «огнь пожирающий», нетерпеливо ожидаемый ими, не уничтожил до основания Рим — город, который они считают грязным.

Они говорят об этом открыто. Они призывают на нашу столицу кары небесные. Именно поэтому император Клавдий около двадцати лет тому назад жестоко наказал их. Даже сами иудеи желали истребления христиан, так как считали их врагами рода человеческого.

Чернь загоралась от этих речей, как поле, покрытое сухой травой. Это пламя не рушило зданий и храмов — огонь мести выжигал души людей.

Вот уже преторианцы провели закованных в цепи христиан. Раздались крики: «Христиан — львам!», «Христиан — на кресты!» Из толпы вырвались несколько мужчин и принялись избивать узников.

Количество узников постоянно росло, потому что те, кого взяли первыми, уже выдали под пытками места, где они собирались с Петром и Павлом из Тарса, первыми учениками Христа, и с Линусом, тем худым человеком, который как-то заговорил со мной. Когда он вышел на арену, я узнал его сразу.

Я был там, среди вопившей толпы, прославлявшей Нерона, когда император появился в своей ложе и жестом приказал ввести обвиняемых. Среди них был и Линус.

Это зрелище должно было понравиться плебсу, заставить снова проникнуться к Нерону доверием, которое пошатнулось из-за недавнего бедствия. Мужчин и женщин с детьми на руках одели в шкуры хищников, запятнанные кровью. Запах привлечет выпущенных на арену диких псов, которые будут рвать несчастных в клочья. Я видел, как нагие женщины своим телом старались прикрыть младенцев от звериных клыков.

На следующий день их начали прибивать гвоздями к крестам. Петр, ученик Христа, попросил, чтобы его распяли вниз головой, — в знак смирения. Он не хотел быть заподозренным в стремлении уподобиться своему Богу.

Я смотрел на это, окаменев. Каждое следующее действие приносило жертвам все более изощренные страдания.

Однажды под вечер, когда солнце уже садилось и под распятиями развели костры, выяснилось, что тела жертв обмазаны смолой, чтобы они ярче горели и освещали сады Нерона, заполненные простым людом.

Император, в костюме возничего, крепко держа поводья своей квадриги, окруженный августианцами, неронианцами и конными германцами, шагом проезжал по садам. Его улыбающееся одутловатое, блестящее от пота лицо ярко освещали факелы из человеческих тел. Они горели, слегка потрескивая.

Запах этих костров пропитал воздух всего Рима.

Живые светильники озаряли сады и обелиск из Гелиополиса, перенесенный сюда, в самый центр города, в сердце империи, которая казалась мне теперь более жестокой и бесчеловечной, чем любое, самое варварское королевство Азии.

Последующие дни были еще страшнее. Рабы насиловали на арене нагих женщин с помощью гигантских горящих фаллосов. Других, как телок, подставляли под разгоряченных быков с трепещущими ярко-красными членами. Некоторых женщин нагими привязывали к рогам быков; говорили, что этого потребовал сам император, чтобы напомнить о судьбе, постигшей Дирку, жену Лика Фивского.


В этом был весь Нерон: утонченность в пытках и любовь к Греции, к ее богам, легендам, играм, театру. Жестокость рука об руку с прекрасным.

Я наблюдал за ним. Он наслаждался: все происходящее было для него зрелищем, спектаклем, постановкой из жизни богов и правителей Греции.

Рим горел, как и Троя. Теперь он знает, что чувствовал Приам. Но он превзошел всех, Рим победил Грецию. Сила стоит наравне с философией, римские легионы приобщаются к играм и театру.

В натуре Нерона соединились все личины: актер, военачальник, возничий, поэт, верховный жрец, сын бога, властитель рода человеческого.

В последний пыточный вечер на арене в финальном параде соединилось все, что можно было видеть в предыдущие дни: живые факелы, освещавшие происходящее в садах Нерона, псы, рвущие живую плоть, женщины, которых насилуют огромными фаллосами или волокут по арене разъяренные быки, встряхивающие рогами, чтобы освободиться от привязанного к ним тела. Казалось, толпа уже не чувствовала ни ненависти, ни восторга. Отупевшая, она безмолвствовала, испытывая какое-то отвращение, возможно даже жалость, как будто понимая, что Нерон одурачил ее, что гибнущие христиане умирали не ради всеобщей пользы, но ради удовлетворения жестокости одного.

Голос рядом со мной прошептал:

— Я знаю, что рискую, говоря это. Одно звание христианина звучит как приговор. Но римский прокуратор распял нашего Христа, а Он воскрес. Император Нерон распял Петра, отрубил голову Павлу, замучил сотни наших, но мы восстанем из мертвых, и я говорю тебе: Нерон — животное, которое смертельно боится своего конца. Он будет гореть в аду, испытывая вечные муки. Он — воплощение Зла. Он — Антихрист.

Я обернулся. Мне хотелось видеть лицо того, кто говорил со мной.

38

Я не забыл слов, произнесенных незнакомцем. Каждый день я повторял их Сенеке, чьи снисходительность и равнодушие изумляли меня. Казалось, ничто не трогало и не удивляло его в этой вакханалии надругательства над христианами. Но когда я начал описывать ему распятые тела, облитые смолой, он остановил меня.

Речь идет, пояснял он, о традиционном наказании поджигателей. Единственная новость состояла в том, что сжигаемых живьем людей использовали как факелы, чтобы освещать эти жестокие игры. Он пожал плечами, и на его лице появилась гримаса. Просто Нерон испытывает тягу к прекрасному. Да, это слово здесь вполне уместно. Он не более жесток, чем другие тираны, но у него есть склонность к выдумкам, к творчеству.

Я возмутился.

— Рим превратился в город, где царит зло!

Сенека поднял брови и протянул ко мне руку, как бы призывая соблюдать умеренность и не позволять страстям возобладать над разумом.

В конце концов, Нерон всего лишь следовал настроениям толпы и иудейских священников, ненавидевших христиан. Могу ли я поклясться, что обвинения, выдвинутые против них, необоснованны? В своей ненависти к Риму они гораздо хуже евреев. Те более ловкие, они способны найти подходы к Нерону, получить доступ во дворец, развлечь императора шутовством. А христиане — сектанты. Им вполне могло прийти в голову разрушить Рим, предав его очистительному огню.

Я не любил в Сенеке эту черту, его манеру выворачивать наизнанку факты, доказательства, слухи так, словно он рассматривал изнанку туники, чтобы убедиться, что она чистая.

Мы сидели в верхней части сада, откуда был виден почти весь город, и разговаривали. Повсюду простирались одни лишь строительные площадки.

Толпы рабов заканчивали разбирать оставшиеся после пожара руины, другие уже разгружали присланные с берегов озера Альба строительные блоки. Как уверяли, этот пористый камень был огнеупорным, поскольку вышел из самых недр земли при вулканических извержениях. Нерон приказал, чтобы при возведении цокольных этажей зданий вместо дерева использовали его. Он настаивал также, чтобы улицы стали более широкими, строения более низкими и отделялись друг от друга внутренними дворами, а не стенами. Император назначил наблюдателей за городскими фонтанами, чтобы воду из них не отводили в дома и все могли ею пользоваться, в том числе и в случае пожара. Он потребовал также, чтобы в нижних этажах зданий были устроены галереи, в которых легко бороться с огнем.

— Ты хочешь сказать, что все это, — Сенека указывал на стройки, где начинали подниматься здания, — этот огромный рынок, цирк, — все это строится потому, что один человек поджег город?

И жестом, и взглядом он запрещал мне опровергнуть этот довод, который начинал входить в моду среди тех, кто хотел нравиться Нерону и его окружению.

— Знаю, знаю, — продолжал он, — ты возразишь мне, что Нерон хочет прославиться, заложив новый город на развалинах старого. Я полагаю, он хочет, чтобы город носил его имя, как египетская Александрия. А у него будет Нерополис. Он хочет стать новым Ромулом, новым Цезарем и новым Александром. Почему бы нет? Но это доказывает не то, что именно он поджег Рим, а всего лишь то, что он использует этот пожар, чтобы достичь своей цели. Стал ли он из-за этого Зверем, Злом, Антихристом, как утверждают христиане, которых ты слушаешь?

Я поднялся и окинул взглядом Палатин, стены и галереи, на которых копошились рабы, возводившие в самом сердце города новый дворец для Нерона — Domus aurea, Золотой дом.

Мы несколько раз видели императорский кортеж севернее Палатина, на вершине холма Велия. За какие-то три недели там выросла тройная колоннада парадного входа, отделанная золотом и драгоценными камнями. Уже было ясно, что здание будет огромным. В некоторых помещениях были устроены вращающиеся с помощью специальных механизмов потолки, показывающие смену времен года и движение небесных светил. В других залах потолки собирались обшить подвижными пластинами из слоновой кости со множеством отверстий, через которые на приглашенных будут изливаться благовония и сыпаться лепестки цветов.

Между храмами Юпитера и Фортуны, которые уже начали восстанавливать, должны были разбить рощи, вырыть пруды, огородить выгоны для скота — словом, воссоздать природный ландшафт, который бы в самом сердце города напоминал о безмятежности полей и лесов.

— Наконец-то я будут жить как человек, — кокетничал Нерон, и никто не понимал, шутит он или говорит серьезно.

Кроме того, он требовал построить галерею длиной более тысячи шагов, у входа в которую будет возвышаться колоссальная статуя императора, высотой в двадцать человек, вставших друг другу на плечи. Эту пирамиду из человеческих тел я видел, когда устанавливали бронзовое изваяние, достойное не императора, но бога.

— Статуя Антихриста! — повторял я слова, которые слышал от христиан, каждый раз вызывая иронию и даже гнев Сенеки.

— Нерон — дитя богов, сын Аполлона, его предками были боги. А что знаем мы об этом Христе, который якобы воскрес из мертвых? Скорее всего, он просто шарлатан, каких пруд пруди и в Иудее, и на всем Востоке. Нерон — римский император. Он рвется к славе с большей страстью и изобретательностью, чем кто бы то ни было до него. Он мечтает стать монархом, подобным царям Востока, деспотам, которые живут, как боги во плоти и крови.

Он заговорил тише.

— Да, это не то, чего хотелось бы мне. Я учил его милосердию, умеренности, уважению к сенату и нашим законам. Но разве Нерон первый, кто встает на путь тирании и правит, ссылая и убивая неугодных?

И учитель устало развел руками.

— Тирания — это порок, обычный для империи, — тихо сказал он. — Нерон всего лишь добавляет к нему искру своего безрассудства, своего таланта. Чтобы судить о его излишествах, надо сохранять чувство меры. Зачем ты слушаешь россказни сумасшедших о воскрешении какого-то иудейского колдуна! Как будто можно сравнивать владыку мира с распятым евреем! Да это же чистое безумие!

Но, несмотря на все предостережения Сенеки, я чувствовал, как меня одолевают сомнения. Слишком большое впечатление произвели на меня казнь христиан и муки одной из этих женщин, которую представили Диркой и отдали на растерзание сатирам, под видом искупительных жертвоприношений в честь Нерона, сына Аполлона.

Я отводил глаза, чтобы не видеть гигантского изваяния, которое, как шепнул мне поэт Марциал, «охраняет ненавистный вход в жилище жестокого царя».

В то же время мне казалось, что в душе моего учителя равнодушие постепенно сменяется презрением и отчаянием. Как мог он продолжать снисходительно относиться к Нерону, когда выяснилось, что в поисках денег, необходимых для строительства Domus aurea, император разорял Италию, ее города и провинции? По его приказу мародеры врывались в римские храмы, уносили золото и драгоценности, оставленные простыми гражданами в благодарность богам. Грабители, орудовавшие в Греции и Азии, забирали из храмов не только дары прихожан, но и статуи богов.

Эти кощунства совершались от имени императора Зла, от имени человека, провозгласившего себя наследником и певцом Греции и обиравшего ее, как разбойник с большой дороги.

Каждый раз, когда я начинал рассказывать Сенеке об этих злодеяниях, он закрывал лицо руками и повторял, качая головой: «Кощунство, кощунство!» В эти дни он мечтал уехать в Кампанию, в свое самое удаленное от Рима поместье, чтобы не слышать о том, чего не мог предотвратить.

Но для этого ему требовалось разрешение Нерона.


Учитель прочитал мне свое письмо, направленное императору, и я содрогнулся от стыда: в нем Сенека ссылался на ревматизм, вынуждавший поселиться вдали от столицы, в тишине и покое своего поместья. Он ждал от Нерона ответа.

И вот однажды, под вечер, к нему явился преторианец. Сенека должен оставаться в Риме, императору могут понадобиться советы философа.

— Какую же смерть он выбрал для меня? — шептал учитель.

Он заперся в своей комнате и питался только фруктами, которые сам рвал с деревьев, опасаясь, что мякоть других плодов можно было напитать отравой. Жажду он утолял из источников в своем саду.

— Я сам решу, когда и как умереть, — говорил он. — Я не хочу оставлять этот выбор Нерону.

Эти слова он произнес в присутствии Клеоника, слуги, который уже много лет служил ему. В благодарность за преданность и верную службу Сенека дал ему вольную.

Выслушав хозяина, Клеоник упал на колени, схватил его руку и открылся: Нерон приказал ему приготовить яд и отравить Сенеку.

— Беги из Рима, покинь Италию! — Учитель поднял слугу с колен. — Поезжай в Испанию, моя семья даст тебе убежище. Смени имя.

Однако Клеоник не послушался и через несколько дней его нашли с перерезанным горлом перед статуей Аполлона, где мы с Сенекой любили беседовать.

Таков теперь был Рим. Такова была империя.

В городе Пренест пытались совершить побег гладиаторы, и это дало пищу для разговоров о том, что готовится новое восстание рабов, подобное тому, что некогда поднял Спартак.

Несмотря на то что эти воспоминания наполняли меня ужасом, я почувствовал, как в моей душе пробиваются ростки надежды. Простой народ жаждал перемен, но в то же время боялся их.

Когда заканчивался год ужасного пожара, на римском небе была замечена комета. Увидев ее, люди на форуме и Марсовом поле замерли, воздев руки к небу. Стоя на городских стенах, астрологи объявили, что появление кометы означает приближение страшных бедствий. Толпа гадала: кто должен умереть? Чью кровь вознамерились пролить боги? Нерона или его врагов?

Слухи о заговоре, готовящемся против императора, ширились и крепли, сопровождаясь все новыми предзнаменованиями. То там, то здесь рассказывали о рождении младенцев и детенышей животных о двух головах. На Аппиевой дороге нашли теленка, у которого голова росла из задней ноги.

Что хотели сказать нам боги появлением этих чудищ? Чернь начала шептаться о том, что христианский бог провозгласил грядущее отмщение за мученическую смерть своих учеников. Однако прорицатели, к которым обратились за разъяснениями, утверждали, что род человеческий должен вскоре получить нового правителя.

Однако миром по-прежнему правил Нерон.

ЧАСТЬ IX

39

Я не поверил прорицателям. Мне казалось, что голова Нерона прочно сидит на его плечах. Я наблюдал, как он двигался по сцене амфитеатра, в окружении префектов преторианцев, Тигеллина и Фения Руфа, несшего его кифару. За ним следовали военные трибуны и самые близкие друзья, доносчики, вольноотпущенники. Наперсники по разврату и соучастники преступлений. При виде его зрители поднимались и начинали скандировать, требуя, чтобы император продемонстрировал свой «божественный голос».

Это было открытие Нероний, которые начались раньше назначенного времени, поскольку императору не терпелось услышать аплодисменты, проливавшиеся бальзамом на его душу актера, певца и музыканта.

Он опустил голову, как будто восторг зрителей повергал его в смущение.

— Мы хотим слышать твой божественный голос, Нерон! — кричала публика.

Император жеманно отвечал, что он будет петь в своих садах. Тигеллин обернулся к преторианцам, которые тут же принялись умолять императора спеть и сыграть что-нибудь немедля, здесь же, в амфитеатре, для народа Рима, который жаждет его услышать. Нерон сделал вид, что колеблется и, наконец, уступив, склонил голову. Да, он готов, потому что этого требует народ, однако петь и играть он будет лишь в свою очередь, после других музыкантов, потому что не хочет никаких поблажек для себя, желая лишь, чтобы его искусство было оценено непредвзято.

Августианцы заревели от восторга, толпа поддержала их.

Нерон порозовел от удовольствия и запел об Оресте, убийце собственной матери, о слепом Эдипе, о Геркулесе, впавшем в безумие. Он велел навесить на себя цепи, нарядить себя как для жертвоприношения, чтобы во всем уподобиться профессиональному лицедею. Ходили слухи, что он подумывал выступать на заказ: властитель рода человеческого готов был петь за миллион сестерциев у претора, который сделал ему такое предложение! Нерон пел, пьянея от собственного исполнения. Толпа продолжала аплодировать: все знали — тот, кто покажет, что ему скучно, будет до смерти избит людьми Тигеллина.


Тем не менее на лицах многих сенаторов, всадников, преторианцев читались презрение и ненависть. На одиннадцатом году правления двадцативосьмилетний император вел себя как фигляр, и где? В самом сердце Рима, в нескольких сотнях шагов от форума и сената, от храма Августа, статуй Цезаря и военных трофеев, взятых у побежденных народов. Это было возмутительно в греческом Неаполисе, но в столице империи это выглядело как святотатство!

Нерону пора отрубить голову — недаром в последнее время появилось столько предзнаменований, — и пусть на трон взойдет его преемник. Император обязан уважать традиции Рима, его богов, законы, сенат. Он должен прекратить превращать столицу мира во вторую Александрию, оставить обычай рядиться в восточного царя, в египетского фараона.

Двадцать пять лет назад Риму удалось освободиться от безумца Калигулы. Почему же новый заговор не может положить конец власти Нерона?

Ибо Нерон, как считали те, кто презирал и ненавидел его, был хуже Калигулы.

Он поджег Рим или, как говорили другие, не давал бороться с огнем, чтобы получить возможность выстроить Золотой дом на землях, которые ему не принадлежали. Он заигрывал с чернью и уничтожал тех, кто мог с ним соперничать. Он обесценил деньги в империи. Он запускал свои пухлые, женственные руки в казну, тратя налоги на оргии и шлюх. И, наконец, он убивал, убивал, убивал. Чаще всего безо всяких объяснений. Может быть, попросту желая завладеть имуществом жертвы или наслушавшись доносчиков, бросавших ему, как кость, то или иное имя. Император без колебаний приказывал покончить с тем, кого оклеветали, даже если это был его вчерашний соратник.

Наблюдая за императором, за усмешками и гримасами, искажавшими его лицо, я видел, что Нерона терзал страх, как червь, подтачивавший его душу, переполненную тщеславием и уверенностью в своем божественном происхождении. Он лишь ненадолго обретал покой, расправляясь с каждым, кто, как ему казалось, представлял для него опасность. Нерон прекрасно помнил о Калигуле, о том, как заговорщики бросились на императора и прикончили его, нанеся тридцать ударов кинжалом, а остальные издевались над трупом, пронзая пах мечом.

Нерон убивал, чтобы прогнать неотвязное, мучившее его воспоминание об участи Калигулы; чтобы избавиться от внезапного ужаса, который он испытывал, когда кто-то подходил к нему. Этот панический страх, с которым Нерон не в силах был совладать, был неожиданным и свирепым, как приступ лихорадки, и нещадно трепал императора, увеличивая презрение к нему и питая надежды тех, кто мечтал покончить с тираном.


Я знал многих из этих мужественных и бескорыстных людей, помышлявших лишь о благе отечества.

Такими были Субрий Флав, трибун преторианской когорты, и центурион Сульпиций Аспер. Они задумали убить Нерона, когда тот будет один на сцене, и ни Тигеллин, ни преторианцы не смогут защитить его. Но заговорщики отказались от этого плана, не желая рисковать жизнью.

Я помню, как Сенека, выслушав этот рассказ, опустил голову, будто уже стоял перед палачом.

— Стремление обойтись малой кровью всегда вредит в серьезных делах, — вздохнул он. — Разве способен тот, кто не готов принести себя в жертву, добиться успеха в почти безнадежном деле? Как боги смогут помочь человеку, который не хочет платить за свой успех?

Я понял, что если бы Сенека и знал о заговоре, то не принял бы в нем участия — он слишком сурово судил тех, кто его затевал. Учитель, например, не любил Пизона, который, ходили слухи, должен был занять место Нерона.

Пизон был консулом при Калигуле, отправившем его в ссылку. Бывший консул был искусен в риторике, но речи его были довольно скабрезны, что, впрочем, нравилось слушателям. Пизон, как и Нерон, был неравнодушен к аплодисментам, восторгам толпы и несколько раз пел и декламировал на сцене как профессиональный актер.

Стоило ли убивать Нерона ради человека, столь похожего на него?

Пизона считали более великодушным, менее жестоким, но он тоже любил наслаждения: это был тот же Нерон, но более милостивый и осторожный, который сумел бы примирить новые нравы с уважением к традициям. Я знаю, что он искал встречи с Сенекой, но тот отказался.

— Это бурдюк, налитый под завязку, но вино в нем невыдержанное, — сказал мне тогда учитель. — Он колеблется. Это честолюбец с дрожащими руками. Как он сможет убить императора, если в решающую минуту бросит кинжал?

Я знал, что Пизон не согласился, чтобы Нерона убили в Байи, на его собственной вилле, куда император отправлялся, когда ему хотелось одновременно и роскоши, и сельских удовольствий.

Пизон объяснил свой отказ тем, что не хотел нанести оскорбление богам гостеприимства, и предложил убить Нерона девятнадцатого апреля, когда тот снова будет выступать на сцене.

— Ты думаешь, Нерон не знает того, что знаем мы и о чем шепчется весь Рим: что ему хотят перерезать горло? — добавил Сенека.

Учитель обвинил Пизона в том, что тот отказывался действовать, стремясь избежать неприятных последствий: если преступление будет совершено в его доме, то есть вероятность, что власть захватят другие.

— Когда надо уничтожить тирана, — снова начал Сенека, — заговорщики должны действовать вместе, как пальцы одной руки. Делить наследство, спорить и убивать друг друга начинают уже потом. Если же взаимная слежка и недоверие возникают еще до того, как дело сделано, можно ли надеяться на успех?


Сенека открыл мне глаза.

Этот заговор только казался опасным. Я поверил в него потому, что он объединил людей из самых разных слоев общества. Латеран был когда-то консулом. Натал, как я уже говорил, принадлежал к сословию всадников. Флав и Аспер служили офицерами в преторианской гвардии. И наконец, среди них был Фений Руф, второй префект преторианцев, у которого Тигеллин постепенно отобрал власть. Среди заговорщиков были также писатели и философы. Лукан, племянник Сенеки, присоединился к ним, после того как Нерон высмеял его и отдалил от себя, завидуя его таланту.

— Из-за него перестают доверять и мне, — прошептал учитель.

Он обернулся ко мне: две глубокие складки, залегшие у рта, придавали лицу учителя выражение горечи и отчаяния.

— Отдались от меня, Серений, и от них тоже. Их судно пойдет ко дну раньше, чем они успеют выйти из порта. Я не знаю, как будет раскрыт этот заговор, кто их выдаст, но им не удастся даже коснуться тоги Нерона кинжалом!

Я послушался учителя и уехал в Капую, на свою виллу. Все подробности этой трагедии мне удалось восстановить лишь позже.

Вначале все сгорали от нетерпения. Подготовка к покушению шла вовсю, заговорщики только об этом и говорили, но вскоре всех охватило взаимное недоверие.

Одна из близких к ним женщин, Эпихарида, жена Мелы, младшего брата Сенеки, не выдержала и попыталась ускорить ход событий. Она стала искать поддержки, и была благосклонно выслушана капитаном триремы Мизенского флота, который тут же донес обо всем Нерону. Эпихариду арестовали, но она спутала доносчику все карты.

Нерон, подперев голову рукой, с зеленым изумрудом в левом глазу, долго разглядывал ее и, наконец, принял решение: прежде чем отдать эту женщину палачам, ее следует подержать в тюрьме. Если заговор действительно существует, его участники, опасаясь, что Эпихарида заговорит, выдадут себя сами.

Узнав об аресте Эпихариды, приходившейся Сенеке родственницей, я был уверен, что учителю на этот раз не избежать гибели.

Однако сенатор Сцевин, мечтавший нанести тирану первый удар, оказался безрассудным болтуном и позабыл о всякой осторожности. Он велел Милху, одному из своих вольноотпущенников, наточить кинжал, спрятанный в храме Фортуны. Он приказал также приготовить бинты, чтобы останавливать кровь, текущую из ран, которые нанесут заговорщикам преторианцы. А сам между тем пировал, приговаривая, что, возможно, это последние блюда, которые ему доводится вкушать. Дал вольную некоторым из своих рабов и составил завещание. И, наконец, встретился со своим другом Наталом, и они долго разговаривали в присутствии Милха, который оказался расчетлив и продажен.

Он донес на своего хозяина Эпафродиту, вольноотпущеннику Нерона.

Когда Сцевина схватили, он держался надменно и все отрицал.

— Какой заговор? — возмущался он. — Твой шпион Милх клевещет: ничтожный вольноотпущенник просто рассчитывает завладеть моим имуществом!

Говорили, что даже Нерон засомневался. Он долго всматривался в Сцевина, а потом приказал бросить его в темницу, но не пытать. И взялся за Натала, друга Пизона.

Возможно, Нерон вспомнил предсказания астролога Бальбила, который посоветовал ему при появлении кометы обрушить свой гнев на известных, влиятельных граждан, чтобы отвести от себя гнев богов.

Натала держали закованным в цепи. Явились палачи с щипцами и клещами, раскаленными на огне, с многохвостыми бичами, на каждом ремешке которых висело по железному шарику, и Натал заговорил раньше, чем его начали пытать.

Это произошло в ночь с семнадцатого на восемнадцатое апреля. Заговорщики собирались напасть на императора девятнадцатого. Нерон, как и предсказывал Сенека, нанес удар первым.

40

Кто мог полагаться на великодушие Нерона?

На его лице страх сменялся неистовой яростью. Он ломал руки и нервно щелкал пальцами, склонившись над Наталом и Сцевином, стоявшими на коленях под тройным грузом цепей. Вокруг бродили палачи, ожидавшие знака, чтобы наброситься на узников. Но те говорили, наперебой выдавая всех, кого знали. Натал, которому было известно о жгучей ревности, мучившей Нерона, назвал имена Сенеки и Лукана.

Втянув голову в плечи, Нерон недоверчиво озирался, словно опасался даже преторианцев.

Из подземного узилища, где держали Натала и Сцевина, он выходил пятясь. А по своему Золотому дому передвигался вдоль стен. Внезапно останавливался, прижимался спиной к какой-нибудь статуе и вдруг отскакивал от нее: видимо, он помнил, что Цезаря закололи кинжалом у подножия статуи Помпеи. Он запирался в комнате, призывал Тигеллина, вольноотпущенников, пристально вглядывался в их лица и говорил:

— У них повсюду сообщники!

Громко стучал каблуком по мраморному полу.

— Пусть их арестуют, пытают, раздавят! — вопил Нерон, а по лицу его катился пот.

Неожиданно он начинал улыбаться, его тело расслаблялось. Он шумно дышал, переводя дыхание, как после быстрого бега.

— Я забыл об Эпихариде, жене Мелы… Ее нежное тело понравится палачам. Когда я допрашивал ее, она смеялась. Пусть ее растерзают, вырвут язык, чтобы она не могла больше болтать!

Я не хочу осуждать трусов — тех, кто при виде палача предает даже родственников. Но Лукан был таким, и выдал Асилию, свою мать.

Многие, клявшиеся, что готовы пожертвовать жизнью, лишь бы уничтожить Нерона, начинали пресмыкаться, называть имена близких и друзей — тех, кто и понятия не имел о заговоре. Трусы рассчитывали на великодушие императора и надеялись вымолить себе прощение, хоть чуть-чуть продлить жизнь, которая вдруг становилась им дороже, чем все золото мира.

Я хочу забыть этих сенаторов, всадников, консулов, и вспомнить только Эпихариду, с которой палачи были особенно жестоки, узкими полосками сдирая кожу, выворачивая и кромсая губы, кроша зубы, ломая ноги и руки, прижигая грудь. Однако и сутки спустя Эпихарида не назвала ни одного имени. Палачи бросили ее на пол камеры как груду измученной плоти.

На следующий день она едва могла двигаться, и мучителям понадобились носилки, чтобы доставить ее к месту новых пыток. Но Эпихариде удалось зацепить за носилки кусок ткани, которой была перевязана ее обожженная грудь, затянуть петлю и покончить с собой.

Нерон вопил, называя палачей предателями, сообщниками Эпихариды, которые будто бы сами удавили ее, чтобы она не могла говорить.

И теперь уже самих мучителей заковали в цепи и бросили хищникам.

Чернь ждала, что ей выдадут виновных, кем бы они ни оказались. Вспоминали о резне, учиненной над христианами после пожара в Риме. Теперь толпе было мало пения, декламации или игры на кифаре. Она ждала другого: тел, брошенных львам, тлеющей плоти, живых факелов, гладиаторских боев. Нынешние праздничные игры, которые проходили во дворцах и виллах сильных мира сего, чаще всего заканчивались именно так.

Рабы, которых обычно наказывали, пытали, казнили и хоронили на Эсквилине, видели там теперь и благородных граждан, над которыми палач заносил свой меч. Среди приговоренных они узнали бывшего консула Латерана: твердым шагом подошел он к месту казни и молча смотрел на трибуна Статия, который должен был отрубить ему голову.

Статий тоже входил в круг заговорщиков, однако, как и префект преторианцев Фений Руф, был тем более жесток по отношению к бывшим товарищам, что смертельно боялся разоблачения.

Эти люди расправлялись с заговорщиками с особой жестокостью. Их видели во главе войск, которые Тигеллин расставил на городских стенах и улицах: они суетились, свирепо приказывали обыскивать в домах и хватать всех, на кого падало подозрение. Достаточно было слова, взгляда, имени, брошенного доносчиком, чтобы жертва оказалась опутанной цепями и брошенной в застенки Эсквилина, где ее ждали пытки и скорая смерть.

Схваченные называли все новые имена, а войска под предводительством Фения Руфа бросались заковывать в цепи новых узников, которых приводили в сады императора, допрашивали и, как правило, обрекали на пытки и казнь.

Фений Руф трясся от страха, что кто-нибудь назовет его, и, чтобы снять с себя все подозрения, действовал с такой же жестокостью, как Нерон и Тигеллин.

Но как можно было ускользнуть от Нерона в этом городе-тюрьме, где трусость, доносы, жадность и тщеславие плавились в одном котле?

Вернувшись из Капуи, я отправился к Сенеке: он ждал преторианцев, которые должны были либо увести его, либо передать ему приказ покончить с собой.

Он удивился, что я до сих пор на свободе и настоятельно посоветовал вернуться в Капую и затаиться.

— Платон говорил: тирана можно излечить, только убив его. Никогда не забывай этого. Нерон жив, и тебе не победить его. Остается либо умереть, либо служить ему, либо бежать.

Он сжал мою руку.

— Я хочу, чтобы ты жил, Серений. Мудрый человек принимает смерть, но не ищет ее.

Я соглашался с ним, но не уезжал. Я хотел быть рядом с учителем в его последние дни. Сенека встречал свою судьбу безмятежно и даже с некоторым облегчением.

— Я так долго живу, — шептал он. — Мне, человеку, который всю свою жизнь делал только то, что, по его мнению, должен был делать, сожаления не к лицу. Единственное, чего я опасаюсь, это того, что мое имя впоследствии свяжут с заговором этих жалких людей. Я хочу, чтобы ты жил и свидетельствовал: Сенека не участвовал в планах Пизона.


Богатый, обладавший красивым голосом и желавший сменить Нерона на императорском троне Пизон был слабым человеком, хотя ловко прятал свой страх за величественной осанкой.

Когда Натала и Сцевина схватили, он не отважился поставить на кон все, обратиться к армии и попытаться перетянуть ее на свою сторону, рискуя жизнью, которая в любом случае была потеряна, поскольку заговор провалился. Не исключено даже, что с помощью трибуна Флава, центуриона Аспера, других офицеров, ненавидевших Тигеллина, они сумели бы заставить префекта Фения Руфа признаться в участии в заговоре. И партия, возможно, была бы выиграна.

Пизон не посмел. Он заперся на своей вилле. Ждал, когда преторианцы — Нерон отбирал их среди молодых солдат, опасаясь, что старые воины тоже могут быть участниками заговора, — придут и объявят, что он должен умереть.

Пизон добавил несколько фраз к своему завещанию, постыдно льстивших Нерону, надеясь, что его жену, известную своей красотой, пощадят. После этого он вскрыл себе вены.

Теперь настала очередь Сенеки.

41

Я не держал учителя за руку, когда кровь, вытекая из ран, уносила с собой его жизнь. Это моя боль и мое страдание. Я не помог ему перейти черту. Я не знаю, что выражал его последний взгляд — надежду или ужас. Или ничего.

Свидетели его долгой агонии описали мне все в подробностях, передали его жесты, слова. Мне рассказали о мужестве, ясности мысли, иронии и даже, понизив голос, о некотором волнении. Что за ним скрывалось? У меня есть лишь одно объяснение, которое я нашел в последнем письме, написанном моим учителем.

Когда гонец из Рима передал мне его, Сенеки уже не было в живых.

Вот что он написал:


Мой конец уже близок, дорогой Серений, и это не страшит меня.

Боги сделали мне подарок, позволив выбрать способ ухода и время встречи со смертью. Я верю, что на это у Нерона хватит великодушия.

Моя смерть для него столь желанна, что я уверен — он согласится, чтобы я отправился на встречу с ней без посторонней помощи. Смерть придет за мной. Она уже пришла за его матерью, братом, супругой. Теперь в этом списке появится имя человека, который учил и воспитывал его. Он не сможет отказаться от этого наслаждения — от свободы, вкус которой он уже ощутил, свободы жить без свидетелей своего детства.

Я пишу тебе из своего дома на Аппиевой дороге, в четырех милях от Рима. Нерон дал мне возможность уехать сюда. Моя смерть будет менее заметна, и он объявит о ней, когда захочет. И даже сможет оплакивать ее, утверждая, что меня убила болезнь. Он любит играть такие роли и умеет прятать под фальшивыми слезами жестокую маску убийцы.

Я ухожу из жизни без сожалений.

Сегодня в полдень я видел на полупустой арене в городе Парус, что недалеко от моего дома, как обнаженных людей заставляли убивать друг друга. Немногочисленные зрители вопили от восторга, как будто это смертоубийство, не прикрытое бутафорскими касками и доспехами, возбуждало их еще сильнее.

Представь себе, дорогой Серений, незащищенную плоть и струящуюся по ней кровь.

Мне, как и тебе, все это слишком хорошо знакомо. Но сегодня утром, возможно, потому, что смерть уже совсем рядом, эти дикие игры поразили меня сильнее обычного.

Тот, кто вышел победителем из драки с хищниками, остается на арене, чтобы сражаться дальше. Здесь только один победитель — смерть. Она предстает в виде клыков и кулаков, огня и стальных мечей, которыми вооружены солдаты, посланные добить одержавших победу в последнем бою.

Так зачем же мне сожалеть о своей смерти, приближение которой вижу?

Римом правят Восток и тирания. Того, чего я хотел для него — великодушия и меры во всем, — здесь нет.

Вот, я приготовил лезвия, что вскроют мою кожу и вены, и флаконы с ядом, чтобы ускорить дело. Но ты не должен делать то, что делаю я, Серений.

Живи столько, сколько сможешь. Сколько позволят тебе боги. Борись за то, что принадлежит тебе, и тогда время, которое у тебя отнимали или оно ускользало само, станет твоим: собирай его и храни!

Знай, Серений, все, что остается после нас, — добыча смерти. Все, кроме мыслей. Начертанное на досках или папирусе оживает в каждом читателе. Познание — это вечная жизнь, подумай об этом, Серений.

Дружески обнимаю тебя.


Я прочитал это письмо и почувствовал, что должен обнять того, кто столь многому меня научил. Через два дня я был у дома Сенеки. Но тело учителя уже сожгли без всяких похоронных церемоний, как того требовало завещание, составленное в те времена, когда он, еще богатый и влиятельный, размышлял над последними мгновениями своего пребывания на земле.

Казалось, что все вокруг меня рушится. Пошатнувшись, я хотел опереться о плечо учителя, но руки повисли в воздухе. Не осталось ни живой души, у которой я мог бы искать утешения, ни тела, по которому я мог бы носить траур, ни могилы, которой я мог бы поклониться. Лишь воспоминания и последнее письмо учителя.

Я должен был поговорить с теми, кто присутствовал при его кончине.


Первым в дом Сенеки явился Гавий Сильван, трибун преторианской когорты. Он ворвался, когда тот сидел за столом с супругой Помпеей Паулиной и двумя молодыми друзьями Барином и Петром, служившими у него секретарями. Мне случалось ревновать его к ним. Опершись руку на рукоять меча, трибун отдавал приказы пришедшим с ним солдатам: окружить дом, никого не впускать и не выпускать. Повернувшись к Сенеке, он с грубоватой почтительностью передал ему вопросы, на которые Нерон хотел поучить ответ.

Сенека улыбнулся: император, видимо, полагает, что его старый учитель подтвердит признания заговорщиков Натала и Сцевина, а также всех прочих, кто, стремясь избежать пыток, называл имена, которые хотел услышать Нерон.

Его ответ был таков: он не настолько безумен и не стал бы рисковать жизнью ради того, чтобы императорской трон занял Пизон, человек, любивший выходить на сцену в костюме трагика!

Трибун вздрогнул при мысли, что ему придется передать эти слова Нерону. По свидетельству очевидцев, он ограничился тем, что сказал Нерону следующее: Сенека отрицает всякое участие в интригах Пизона. Тигеллин и Нерон переглянулись и приказали Гавию Сильвану вернуться к Сенеке и передать ему приказание покончить с собой, а в случае отказа убить его.

Прежде чем исполнить приказание, Гавий Сильван посоветовался со своим командиром, префектом преторианцев Фением Руфом. Должен ли он передать приказ Нерона? Ведь они оба, как и многие их товарищи, участвовали в заговоре, но императору об этом неизвестно.

Для Сильвана и Руфа это стало еще одним доводом в пользу того, чтобы исполнить приказ.

О, трусость и подлость!

Гавий Сильван не посмел взглянуть в глаза Сенеке и поручил центуриону объявить моему учителю, что тот должен покончить с собой и не дать ему возможности составить завещание.

Сенека пошел к жене и друзьям.

— Я не могу выразить вам свою признательность, меня лишают этого права, — сказал он. — В память о себе я оставляю вам историю моей жизни, моей верной дружбы и свой образ.

Паулина, Барин и Петр не могли сдержать слез. Вначале он упрекал их, затем тон его смягчился.

Разве их поведение, внушал Сенека, сообразно той философии, которой он учил их? Разве они не согласны с тем, что удары судьбы следует принимать со смирением? Разве сомневаются, что Нерон, который не останавливался даже перед убийством близких, доведет свое злодеяние до конца? Значит, нужно сохранять спокойствие и ясность мысли.

Учитель обнял свою жену, и на его лице появилось то, что Барин и Петр называли волнением. Он прощался с Паулиной, которая, рыдая и цепляясь за мужа, твердила, что хочет умереть вместе с ним. Петр, Барин и рабы помогли мне восстановить последние слова Сенеки, когда, уступив жене, он сказал:

— На протяжении всей жизни я старался показать тебе, сколь она может быть прекрасна; ты же предпочитаешь славную смерть. Я не могу лишить тебя этого права. Столь мужественная кончина свидетельствует, что в твоем сердце не меньше твердости, чем в моем. Твой уход из жизни даже более славен!

И он вскрыл вены на руках себе и ей.


Из его немолодого, к тому же сильно ослабевшего тела кровь уходила медленно. Сенека наклонился, его рука твердо держала острый кинжал. Он вонзил его в ноги — у щиколотки и под коленом. Закусил губу, чтобы не стонать. Его лицо побледнело и исказилось.

Учитель посмотрел на жену, чья кровь толчками вытекала из разрезанных рук. Ему стало страшно, что их страдания окажутся невыносимыми друг для друга, и попросил перенести его в одну из комнат, где он хотел продиктовать Петру и Барину свои последние мысли.

Мне они неизвестны. Но скорее всего, сходны с теми, что содержатся в его письме ко мне.

В это время солдаты и вольноотпущенники суетились вокруг Паулины.

Гавий Сильван получил приказ Нерона спасти ее, поскольку лишняя смерть могла запятнать императора, испортить его триумф над заговорщиками и послужить славе Сенеки. Паулине перебинтовали руки и силой заставили выпить лекарства. Однако ее лицо и тело оставались мертвенно бледными. И когда я увидел ее, распростертую и недвижимую, с остановившимся взглядом, мне показалось, что, хотя тело ее и не умерло, жизнь из него ушла.


Жена не присутствовала при последних мгновениях жизни Сенеки.

Его агония была долгой. Казалось, смерть наслаждается своей победой.

Сенека медленно поднял руку и попросил врача дать ему приготовленный заранее яд, тот самый, что помогал умирать людям, приговоренным афинским судом. И вот теперь настой цикуты пришлось выпить моему учителю. Однако тело его не желало умирать, и чтобы поторопить его, он попросил положить его в горячую ванну, где наконец и умер.


Прощай, учитель, пастырь моих мыслей. Прощай, Сенека.


Я еще раз приходил в его римское жилище. Говорили, что Нерон положил на него глаз. Прошелся по аллее, по которой мы столько раз гуляли вместе. Остановился перед статуей Аполлона, свидетельницей наших бесед.

По Риму распространился слух, что на руинах разоблаченного заговора зрел другой: преторианцы, трибун Сибрий Флав и центурион Аспер намеревались, покончив с Нероном, устранить и самого Пизона, чтобы передать бразды правления империей Сенеке. Философ не имел ни малейшего отношения к преступлениям императора и, напротив, своей мудростью, стремлением к умеренности и милосердию, уважением к традициям вознес себя в ранг самых достойных мужей Рима, хотя ни о чем подобном он и не мечтал.

Нерон правил. А Сенека пытался давать ему советы, стараясь помешать развиться его дурным наклонностям, потому что хорошо знал необузданную и развращенную натуру молодого императора.

Нерон продолжал править, но теперь уже никто и ничто не могло положить предел его безумию.

42

Месть Нерона обошла меня стороной, хотя он знал — и его шпионы уж конечно напоминали ему, — что я был другом и учеником Сенеки.

В отличие от многих великих римлян я не просил его о пощаде. И не благодарил за смерть своих близких, как это делали многие богатые сограждане.

Убийства были столь массовыми, что повсюду в городе можно было видеть похоронные процессии. Дома казненных преторианцев украшались лавровыми ветками, как в дни военных побед. Домочадцы убитых делали вид, будто гордятся тем, что карающий меч императора пал на их друзей или родственников, выделив их семейство из числа прочих. Я видел, как эти перепуганные люди теснились у трона, чтобы поцеловать руку Нерона, как будто перед ними было божество.

Один консул даже выдвинул в сенате предложение построить храм бога Нерона. Но император отказался, зная, что такие почести воздаются лишь усопшим владыкам: он опасался, как бы этот храм не стал предзнаменованием его скорой смерти. Однако он согласился, чтобы апрель переименовали в «месяц Нерона», и освятил в храме Юпитера-мстителя кинжал, которым Сцевин намеревался убить его.

С презрительной улыбкой выслушивал он верноподданнические речи сенаторов, которым объявил о разгроме заговора и о том, что он убивал, лишь защищая себя и стараясь спасти империю.

А когда сенатор Юний Галлион, старший брат Сенеки, встал и со слезами на глазах стал умолять сохранить ему жизнь, и запятнал себя позором, обвинив своего младшего брата в том, что он желал смерти императору, Нерон покинул сенат, не дослушав труса.


То, что я был еще жив, удивляло меня.

Увидев трибуна Варена, командующего когортами германцев в преторианской гвардии Нерона, появившегося в вестибюле моего дома в Капуе, я подумал, что в обличии этого солдата в шлеме, ступавшего медленно, положив руку на рукоять меча, в мое жилище вошла смерть.

Кинжалы, чтобы вскрыть вены, и флаконы с ядом были у меня наготове. Мой управляющий, вольноотпущенник Нолис, моя возлюбленная Сала, тоже бывшая рабыня, и хирург-грек Синирас были рядом со мной. На их лицах читались страх и отчаяние.

Варен передал мне послание Нерона.

Император беспокоился о моем здоровье. Ибо какая иная причина могла побудить меня покинуть столицу, где я мог рассчитывать на дружеское расположение, которое он испытывал ко всем, кто ему верно служил? Нерон причислял к ним и меня. Он просит вернуться, как только это станет возможно. Он надеется, что я не заставлю его ждать.

Мне вспомнились слова Сенеки: если не можешь уничтожить тирана, то следует или бежать, или служить ему. И я вернулся в Рим, убежденный, что нахожусь под покровительством божества, которое удерживает меч тирана. Должно быть, одного из тех, которым Нерон почти ежедневно приносил жертвы.

Я вспомнил о Христе. Тех, кто верил в него, предали смерти. А может быть, это он защищал меня, в благодарность за мое возмущение и протест против мучений, которым тиран подверг его учеников? И я вознес ему молитву, не зная ни слов, с которыми следовало к нему обращаться, ни даров, которые следовало ему приносить.

С самого приезда я оценил сколь милостив ко мне император, глядя на ту жестокость, которая захлестнула столицу.

Детей приговоренных уничтожали вслед за родителями. В Риме на них была объявлена настоящая охота. Им перерезали горло, морили голодом, травили ядом, убивали вместе с рабами и учителями.

Я увидел город, стоящий на коленях, где похороны жертв сменялись благодарственными церемониями в храмах богов, благосклонных к Нерону. Он шествовал по Марсову полю, окруженный германскими гвардейцами. Входил в сенат, где требовал увековечить в изваяниях Тигеллина и Нерва, одного из его советников и самого бессовестного льстеца и доносчика. Он возблагодарил Натала за его признания, которые помогли разоблачить заговор, а также за то, что он разоблачил Сенеку как истинного вдохновителя интриг Пизона. Он щедро одарил Милиха, шпиона, которого стал называть «спасителем». И продолжал казнить тех, кому до сих пор удавалось ускользнуть от доносчиков и палачей.


Так было, например, с префектом преторианцев Фением Руфом. Взяв на себя роль доносчика и палача, он попытался скрыть свое участие в заговоре Пизона. Но когда обвиняемые — Сцевин и преторианцы — стали обличать его, он смешался и, обливаясь потом, затравленно смотрел вокруг. Нерон приказал заковать его в цепи.

Руф умер как трус. Даже в своем завещании он продолжал умолять Нерона о пощаде. Он обливался слезами до той самой минуты, когда палач обрушил свой меч на его голову.

Центурион Аспер держался твердо даже перед Нероном, который его допрашивал.

— Я мог помочь тебе, только убив тебя, ведь ты замарался с ног до головы, — сказал он императору.

Нерон отступил, дрожа, а центуриона поволокли к месту пыток и казни.

Трибун Сибрий Флав также обвинял Нерона. Тот, склонившись над узником, спросил, почему он нарушил клятву, данную императору?

— Я возненавидел тебя, — ответил Флав. — Не было воина, превосходившего меня в преданности тебе, пока ты был достоин любви. Но я проникся ненавистью к тебе, когда ты стал убийцей матери и жены, лицедеем и поджигателем.

Флав говорил решительно и энергично, и Нерон бежал, опустив голову, а вслед ему неслись слова, которых до сих пор никто не осмеливался ему сказать.

Честь и слава трибуну Сибрию Флаву, который, стоя у могилы, вырытой для него палачом Вейаном Нигером, тоже трибуном, нашел в себе мужество сказать ему:

— Нигер, постарайся хотя бы ударить как следует.

Рука палача дрогнула, и отрубить Флаву голову он сумел лишь со второго удара. Впоследствии он хвастался перед Нероном своим подвигом, говоря, что убивал трибуна полтора раза.


Жестокость тирана была заразной, как чума. Нерон льстил трусам и развратникам. Он надеялся подкупить их, раздавая преторианцам по две тысячи сестерциев каждому и бесплатное зерно.

Мужественным оставалось лишь умирать или молчать. Я выбрал последнее, и мне было стыдно за это, особенно когда я узнал, что Лукан, племянник Сенеки, принял смерть, декламируя одну из своих поэм, где рассказывалось о последних минутах раненого воина, гибнущего в море: «Он четвертован, он разрублен пополам, и кровь его не бьет струей из раны, а медленно капает из разрезанных вен. Сотрясающая душу судорога, отзываясь в растерзанном теле, гаснет в холодных волнах».

Честь и слава Лукану.


Слава трибуну Гавию Сильвану, который принес Сенеке приказ умереть.

Некоторое время спустя Тигеллин узнал, что Сильван, как и префект Руф, центурион Аспер и трибун Флав, тоже участвовал в заговоре. Однако Нерон недовольно заявил, что не хочет смерти Гавия Сильвана. Он отказывался даже допросить его, ведь Сильван выполнил его приказ и Сенека мертв. Пусть этот трибун остается в живых!

Но Сильван схватил меч и пронзил себе сердце.

43

Я стоял в нескольких шагах от Нерона, когда Тигеллин сообщил ему о самоубийстве Гавия Сильвана, думая, что принес императору радостную весть. Но он осекся, увидев, как согнулся Нерон, как закрылись его глаза и поникла голова. Казалось, император хотел спрятаться от тех, кто окружал его за кулисами театра. В амфитеатре, под присмотром преторианцев, собрались все: ближайшее окружение Нерона, вольноотпущенники, придворные, августианцы и остальные, кто, как и я, не посмел отказаться от участия в Нерониях.

С середины дня, зажатые на трибунах, мы аплодировали императору, который декламировал, пел, танцевал. Его дряблое тело было затянуто в тунику, сквозь которую виднелись тонкие ноги, выпирающий живот и узкие плечи.

Как и все, я выражал восхищение. Я знал, что в толпе полно доносчиков, которым поручено наблюдать за зрителями. Если ты кричишь недостаточно громко, или сидишь с мрачным видом, или, не дай бог, зевнул от скуки, этого достаточно, чтобы тебя схватили, выволокли из театра и избили. А может быть, и убили.

И я стоял в толпе и без конца аплодировал Нерону, императору-Солнцу. Могу представить себе изумление людей, приехавших из далеких провинций, стыд и презрение, которое они испытывали при виде властителя Рима, который полой туники, как простой актер, утирал залитое потом лицо, преклонял колени и движением руки почтительно приветствовал публику. И это император, владыка мира? Каким радостным и удивленным казался он, когда судьи присуждали ему корону победителя в искусстве красноречия, пения и стихосложения.

Чернь начинала рукоплескать все громче. Когда император наконец вознамерился удалиться, толпа кинулась к выходам, слишком узким для такого скопления народа. Люди давили и топтали друг друга, чтобы после стольких часов, проведенных на трибунах, поскорее выбраться на свежий воздух.

Душа трибуна Гавия Сильвана выбрала свободу. Это было то, чего Нерон не переносил. Выслушав Тигеллина, он сорвал с головы лавровый венок, который ему только что вручили. Казалось, он больше не слышал приветственных криков, заглушавших все остальные звуки амфитеатра, заполненного толпой. Они стояли друг напротив друга: император с опущенной головой и Тигеллин, неподвижный, перепуганный насмерть, с полуоткрытым ртом.

Незаметным движением Тигеллин приказал августианцам присоединиться к всеобщим приветствиям, и в кулисах, освещенных факелами, грянули аплодисменты — так громко, что, казалось, задрожала земля. Нерон медленно выпрямился, озираясь и останавливаясь взглядом на каждом из окружавших его лиц.

Я отступил, чтобы скрыться в полутьме. Я был уверен, что этой ночью кто-то должен умереть: нужны были жертвы, чтобы Нерон снова почувствовал себя хозяином всего и вся, божеством, чьей воле подвластно все. Необходимо было, чтобы вновь пролитой кровью он смыл воспоминания о свободной душе трибуна Гавия Сильвана.

А я возблагодарил этого незнакомого мне бога, который тоже предпочел смерть на кресте унижению и отречению. Бога, который спас меня и продолжал защищать, потому что взгляд Нерона не задержался на мне и я смог покинуть театр, а преторианцы, бежавшие за командиром, направлялись не к моему жилищу, а к форуму.


Там, в просторном доме, в самом центре Рима, жил консул Вестин — добродетельный, но очень порывистый человек, которого Пизон отказался включать в число заговорщиков, опасаясь встретить в нем более талантливого и мужественного соперника. Вестин никогда не боялся Нерона.

В детстве они были друзьями, и каждый знал недостатки другого. Вестину было известно, что Нерон труслив, подл и жесток. Нерону в свою очередь доставалось от неукротимости Вестина, от его желания добиваться своего во что бы то ни стало. Он ненавидел этого благородного, образованного, богатого и сурового человека.

В доме Вестина проживало огромное количество рабов, все были одного возраста и хороши собой, и, когда Нерон приходил сюда, ему казалось, что здесь он бессилен, а Вестин, как и Гавий Сильван, не подвластен ему.

Кроме того, консул, как бы специально, чтобы его раздразнить, женился на Статилии Мессалине, красавице с широкими бедрами, гордой осанкой и царской поступью. Она была любовницей Нерона, и он подумывал, не взять ли ее в жены. Однако Вестин опередил его.


Этой ночью вооруженные мечами преторианцы и трибун Гереллан ворвались в дом консула Вестина.

Хозяин сидел за столом в окружении домочадцев — у них на глазах его схватили и заперли в спальне.

Гереллан сообщил, что там его ждет хирург, получивший от Нерона приказ вскрыть Вестину вены, и поскольку хозяин — человек еще молодой и крепкий, придется положить его в ванну с горячей водой, чтобы ускорить дело.

Преторианцы окружили зал, где находились дрожащие от страха близкие Вестина, остававшиеся в неведении относительно того, какую судьбу уготовил император им. Они прислушивались к тому, что происходило в соседних покоях, где умирал хозяин. Но там было тихо. Он встретил свою смерть без мольбы и жалоб.

Слуги и домочадцы сидели понурые, решив, что их ждет та же участь, что и Вестина. Ночь показалась им бесконечно длинной.

Утром преторианцы покинули дом консула, оставив там истекшее кровью, но еще теплое тело хозяина. Слуги разбежались, дрожа от ужаса, но благодаря богов за спасение. А над Римом занималась новая заря.

Каждый наступивший день собирал свой урожай преступлений и страшных новостей. Казалось, что Нерон всеми силами старался доказать, что он здесь единственное свободное существо, богоподобный владыка, перед которым все должны склонить голову. Так он принудил к самоубийству старшего брата Сенеки Юния Галлиона, человека с рабской душой, готового на подлость ради спасения собственной жизни.

Император верил любому оговору, щедро награждая шпионов, помогавших ему находить повод для новых убийств. В пустом доме найдены мертвыми родственники Рубеллия Плавта, чья смерть также на совести Нерона. Все их имущество было роздано рабам и вольноотпущенникам. Плавт надеялся, что его супруга будет избавлена от преследований императора. Но разве тот мог оставить в живых свидетелей своих преступлений? Тем более что несчастная жена Плавта, вдова, обрекшая себя на вечный траур, при виде Нерона начинала кричать, требуя расследования и обвиняя вольноотпущенников в том, что они подталкивают императора к уничтожению невинных членов семьи ее мужа.

Нерона не интересовали ни правда, ни справедливость, только наслаждения, удовольствия, новизна ощущений и, главное, чувство абсолютной власти. Он тратил, как хотел, государственную казну, грабил храмы, чтобы подарить Лугдануму, городу разрушенному пожаром, четыре миллиона сестерциев, необходимых для его восстановления. Снарядил триремы для путешествия в Африку, где, по уверению всадника Цезеллия Басса, якобы были спрятаны богатства финикиянки Дидоны, основавшей Карфаген. Во сне Бассу привиделись тысячи золотых слитков, зарытых в землю. Оставалось только послать за ними несколько тысяч рабов, и повсюду в империи воцарится роскошь. Нерон поверил Бассу. Весь Рим рукоплескал. Писатели, поэты, певцы славили Фортуну, которая еще раз подтвердила свое расположение к императору.

Вскоре Басс покончил с собой. Никакого богатства не было, боги посмеялись над ним. Но никто не отважился и слова сказать против Нерона.

Люди едва осмеливались поднять голову, чтобы взглянуть на небо, сплошь покрытое тучами. Ураганные ветры принесли с собой заразу, начались эпидемии. Эти же ветры разрушили множество домов, с корнем вырвали деревья, загубили урожаи по всей Кампании.

В Риме в домах лежали трупы, по улицам тянулись погребальные процессии. Никто — ни всадники, ни сенаторы, ни простолюдины, ни рабы — не могли спастись от болезни. Чтобы жечь трупы, разводили костры. И частенько преторианцы бросали туда живых, чьи тела, как им казалось, уже поразила болезнь.

Я выжил.

Этот год, замаранный таким количеством преступлений, заканчивался бунтом стихий, которые напоминали живущим, что мировая душа существует и она, как душа Гавия Сильвана, может потребовать свободы.

За это я и возблагодарил Бога, верующих в которого Нерон преследовал с такой яростью.

ЧАСТЬ X

44

Мне хотелось верить в Христа, этого нового Бога. Однако я часто сомневался в его могуществе. Я взывал к нему. Потом смотрел на Нерона, сидящего посреди амфитеатра. Его оплывшее лицо обрамляла бородка как напоминание о том, что он происходит из рода Агенобарбов, что у него тоже есть «медная борода» и в нем соединились все ветви рода, правившие Римом со времен Августа и Цезаря.

Престол империи в надежных руках.

Император — в театральной тунике или короткой зеленой накидке, предназначенной для состязаний на колесницах, в тон которой пошиты все драпировки в цирке и амфитеатре, — встает.

Послушная толпа приветствует его. Она более раболепна, чем самый жалкий из рабов. Она ждет, чтобы Нерон дал сигнал к началу состязаний, гладиаторскому бою или выходу хищников. Толпа благодарна императору. Ее не волнует, что за свободу в наши дни приходится платить смертью. Нерон закормил чернь праздниками, состязаниями, играми, представлениями, раздачей денег и хлеба.

Он поднимается на цыпочки. Его тело распухло, оно сочится тщеславием, будто напитавшись кровью всех жертв, столь обильно пролитой в этом году.


Где же ты, Христос? Значит, у тебя меньше власти, чем у богов Рима или Востока, которых Нерон задаривает жертвоприношениями?

Я наблюдаю за императором. Зеркала бросают на его лицо алый отблеск заходящего солнца. Он — бог. Толпа кричит, что Юпитер покровительствует ему, что Нерон — избранный богами защитник Рима и империи. Император — отец простого народа и великий жрец, прославляющий память Августа.


Что ты делаешь, Христос? Ты позволяешь умереть духу свободы. Ты восстал из мертвых и возвещаешь воскресение, но я не видел ожившим ни одного из благородных соперников императора!

Повсюду торжествует Тигеллин. Стоя возле Нерона, он шепчет ему на ухо. Император передергивается, будто сказанное щекочет ему нервы. Делает шаг, и толпа просит его подняться на сцену. Нерон будет петь, декламировать, неутомимый, жадный до аплодисментов и наград.

Проходит слух, будто он собирается выйти на арену нагим, как Геркулес, чтобы убить льва ударом палицы либо задушить. Зверя заранее накормят ядом.

Я не видел этого, но слух о подвиге императора быстро распространился по городу: Нерон — Аполлон; Нерон — Геркулес; Нерон — бог Рима и всего мира.

Говорили, что он совершил жертвоприношения Митре: спустился в ров, на краю которого перерезали горло черному быку; кровь животного пролилась на тело императора, сообщая ему силу, мужественность, неутомимость.

Тигеллин, а может, Сабин — сын гладиатора и рабыни, предлагавший свое тело всякому, кто готов платить, хоть рабу, хоть всаднику, хоть самому императору, шепчет на ухо Нерону имена богачей, чью собственность он хотел бы присвоить.

Достаточно одного слова Нерона, даже его минутного колебания или молчания, принятых за согласие, и преторианцы отправляются в дом жертвы. Годится любое обвинение. Такой-то был знаком с Агриппиной. А этот входил в круг друзей Пизона или Сенеки. И обвиняемому приходится подчиниться, отдать свое добро и умереть, вскрыв вены.


Может быть, я выжил потому, что у меня ничего не было, кроме поместья в Капуе? Для Нерона, его шпионов и прихлебателей эта вилла была всего лишь скромным, обветшавшим строением, возведенным моим предком Гаем Фуском Салинатором еще во времена республики, в эпоху Цезаря.


Сам же Нерон продолжал расширять Золотой дом, захватывая все новые участки в столице. На стенах в городе появились иронические стихи:

Рим отныне — дворец!

Спешите в Вейи, квириты[9],

Если и Вейи уже

Этим не стали дворцом.

Как и остальные граждане, я едва осмеливался поднять глаза, чтобы прочесть эту надпись. Доносчики зорко смотрели по сторонам, перехватывали взгляды, подслушивали, указывая преторианцам на тех, кто позволил себе улыбнуться, задержаться перед такой надписью или, как им показалось, одобрял критику императора.

В клетку к хищникам! Пытать этих глупцов!


Но Нерон был великодушен к тем, кто ему служил. Вольноотпущенники Эпафродит и Сабин получили судейские звания и власть. Сабин стал префектом преторианцев вместо Фения Руфа.

Мне доводилось видеть, как Нерон томно указывал на Менекрата, игравшего на кифаре, и это простое движение руки делало музыканта владельцем богатого поместья или роскошного дома. Благосклонно наблюдая из своей ложи в амфитеатре за воином Спикулом, он так же щедро одаривал его за то, что тот, с помощью короткой шпаги, защищенный лишь щитом и шлемом, отразил несколько атак и перерезал горло троим нападавшим, вооруженным трезубцами и сетями.

Все они — вольноотпущенники, актеры, гладиаторы, музыканты, доносчики, чернь — восторженно приветствовали Нерона.

Ничто их не возмущало. Даже роскошные похороны, которые Нерон устроил Панероту Керкопитеку, ростовщику, которому он дарил городские и загородные имения. Не возмутило их и то, какие почести Нерон воздавал в присутствии своего окружения, а иногда и зрителей амфитеатра маленькой деревянной статуэтке, которую какой-то простолюдин дал ему со словами, что она предохраняет от заговоров. Поскольку в этот время был как раз раскрыт заговор Пизона, а его участники казнены, Нерон носился со своей статуэткой, как с изображением всемогущего божества, трижды в день устраивая перед ней жертвоприношения.

Ни разу не слышал я, чтобы кто-нибудь вслух или хотя бы шепотом удивился, что владыка мира, как самый темный и суеверный плебей, больше чтит топорно вырезанную статуэтку, чем Юпитера-победителя, или Аполлона, сыном которого он себя считал. Я полагал, что римская чернь примет от него все.

Те, кто ненавидел и презирал его, были слишком запуганы, чтобы напасть. А его окружение слишком погрязло в неге и пороках, чтобы покинуть императора или предать его. Следовательно, Нерон мог позволить себе все.

Утверждали даже, что он собирается переименовать Рим. Он хотел, чтобы город Ромула и Рема назывался Нерополисом. Так оно и было в течение нескольких недель, когда армянский царь Тиридат прибыл в Италию после шестимесячного путешествия. Тиридат обещал генералу Корбулону, что приедет короноваться в Рим к Нерону.

Эта новость была встречена с восторгом, толпа приветствовала императора-победителя, миротворца, заставившего Парфянскую империю признать величие и могущество Рима.

Слушая эти похвалы, присутствуя на праздниках и чествованиях, я был как будто ослеплен, а тело мое стало частью этой огромной толпы, в которой я растворился.

Рим был могуч, славен, непобедим. Он поставил на колени парфянского царя, скрестившего руки в знак смирения и просившего Нерона короновать его.

В пышных одеждах, окруженный сенаторами, на форуме, заполненном преторианскими когортами, каждая из которых несла свое знамя, Нерон возложил корону на голову Тиридата.

Впервые Рим подчинил своему закону далекую Азию, и это был триумф Нерона — тирана и шута.

Я видел, как бесновалась толпа. Она была пьяна от восторга, гордости и радости.

Это был великий день. Никогда ранее не видели в Риме столь величественного кортежа, царя в золотой короне, царицу, их детей, азиатских родственников и три тысячи всадников, возглавляемых Виницианом, зятем генерала Корбулона.


Я бродил по улицам города. В эту ночь он сиял огнями. Состязания на колесницах происходили при свете факелов и огромных канделябров. Когда взошло солнце, игры возобновились с новой силой.

Первые зрелища были организованы в Неаполисе, куда Нерон отправился, чтобы встретить Тиридата. Потом царский кортеж направился в Рим, останавливаясь во всех крупных городах.

В Путеоле богатый вольноотпущенник организовал для царя и императора поединки эфиопских гладиаторов, за которым последовал бой нагих людей с дикими зверями.

Я был среди тех, кого Нерон пригласил, чтобы встретить Тиридата и сопровождать его из Неаполиса в Рим. С этим кортежем я и вернулся в родной город.

Я смотрел на него глазами иностранца — просторный, могучий, богатый, веселый, населенный людьми, которые восхищались Нероном. Сенаторы, всадники, преторианцы — все слилось в единое целое.

«Император низвергает правителей других стран и возносит их», «Император устанавливает мир повсюду», — звучало вокруг.

Царь Тиридат, окруженный женщинами и жрецами, всадниками и придворными, повторял, что теперь он подданный Нерона. Претор перевел толпе его слова, они были встречены аплодисментами. Затем царь сообщил, что он намерен перестроить свою столицу, Артаксату, и назвать ее, если император не возражает, Неронией.

Нерон подошел к Тиридату, поднял его с колен и облобызал.


Я почувствовал себя одиноко, зажатый в толпе, лицом к лицу с развернувшими свои знамена когортами преторианцев.

Кто, скажи мне, Христос, кто на этом великолепном празднике, посреди шумного триумфа Нерона, тирана, которому едва исполнилось двадцать девять лет, вспомнил о твоих казненных учениках?

45

О них помнил я, но ничего не сделал, чтобы предотвратить новые преступления. Хотя и знал, что шпионы и убийцы не сидят без дела.

Каждый день Тигеллин, его зять Коссуциан Капитон, их сообщник Сабин и некоторые другие — те, кого называли «заклятыми друзьями государя», передавали ему списки новых жертв.

Нерон хмурился, делал вид, что сомневается. Он намеревался отправиться на форум, где собралось огромное количество простого люда, чтобы приветствовать царя Тиридата. Эскорт из преторианцев уже ждал его. Император казался недовольным: в дни такого триумфа приходится вникать в слова доносов на тех, кого он считал близкими друзьями, с кем он делил ночные развлечения. Тем не менее он слушал, слегка склонив голову.

Доносчики монотонно зачитывали список. В нем фигурировал Мела, очень богатый человек, отец Лукана, уже осужденного за участие в заговоре. Но пусть Нерон не забывает, что Мела был также мужем Эпихариды, которая предпочла наложить на себя руки, но не выдала никого из заговорщиков…

Нерон добавил, что Мела, кроме того, брат Сенеки.

Был в списке Петроний.

Нерон покачал головой. Тигеллин прервался и продолжил чтение лишь после того, как император взглядом разрешил ему.

— Петроний, — снова начал Тигеллин, — был другом Сцевина, того самого, что хотел убить Нерона собственными руками.

— Петроний… — шептал Нерон удивленно.

Он любил Петрония. И следовал его советам. Петронию при дворе подражали все. Он был воплощением вкуса и изысканности, умел придумывать для каждой ночи новые, неожиданные развлечения.

Нерон улыбался. Он с удовольствием вспоминал их разгульную жизнь. Дружеское чувство, которое он питал к Петронию, было сильнее, чем то, что связывало его с другими придворными.

— Петроний спит днем и живет ночью, — сказал он.

Тигеллин настаивал.

— Ты просто ревнуешь меня к Петронию, — заметил Нерон игриво. И напомнил, что Петроний был замечательным поэтом, и, кроме того, в качестве проконсула и консула прекрасно управлял Вифинией.

— Он слишком любит удовольствия, чтобы участвовать в заговорах. Но ты боишься, что я променяю тебя на него, — добавил он, дразня Тигеллина, как собаку.

И тот начал яростно доказывать, что Петрония следует остерегаться.

Был в списке и сын Поппеи Руфрий Криспин, в своих играх любивший представлять себя в роли императора. Кто может быть уверен, что однажды его отец не захочет использовать ребенка в целях нового заговора?

Нерон, гримасничая, бормотал:

— Император? Он думает, что он император…

Был еще этот добродетельный Тразея, уважаемый сенатор, которого считали новым Катоном. Знает ли Нерон, что Тразея отказался принести присягу императору? Помнил ли, что Тразея не стал воздавать Поппее божественные почести? А еще раньше он покинул сенат, чтобы не участвовать в вынесении приговора Агриппине? Рабы рассказывали, что его дочь Сервилия, едва достигнув двадцати лет, продала все украшения, доставшиеся ей по наследству, чтобы выручить деньги на магические ритуалы, которые должны были навести порчу на императора и защитить ее отца.

Сенат должен осудить и Тразею, и Сервилию. Коссуциан Капитон выступит обвинителем. А сенаторы проголосуют за смертный приговор.

Это необходимо: Тразея хотел стать новым Катоном, а ведь Катон победил Цезаря.

А вот еще генерал Корбулон, у которого в Азии огромная римская армия — самая большая после той, которой некогда командовал Август. Его сестра вышла замуж за императора Калигулу. То есть он породнился с семьей, которая могла претендовать на императорский трон. Его зять Винициан тоже имел хорошие связи в армии. Сюда, в Рим, он прибыл вместе с Тиридатом, командуя тремя тысячами конников, сопровождавших царский кортеж.

— Остерегайся и Винициана, и Корбулона, — шептал Тигеллин. — У Пизона не было даже жалкой когорты, а у этих — целая армия в Азии. Что будет, если к ней присоединятся войска из Германии и Галлии?

По лицу Нерона уже струился пот. Он кусал ногти. Озирался на преторианцев, и в глазах его стоял ужас. Потом шептал, что Рим обожает его чествовать. Ведь он венценосный правитель, установивший мир в империи.

Его голос дрожал от гнева и тоски.

— И кто-то смеет интриговать против меня! Меня предают — того, кто приумножает величие Рима и возводит царей на трон?

Он подошел к Тигеллину.

— Что ж, Тигеллин, действуй!

И с поднятой головой удалился на встречу с Тиридатом.

Все, на кого указал Тигеллин, давно мертвы.

Эта неуемная алчность вкупе с раболепием и пороками, кровь, алая и чистая кровь жертв сковывают мою душу печалью.

Первым умер ребенок, Руфрий Криспин, сын Поппеи. Рабы утопили его, когда он ловил рыбу в море. Отца его, Руфа Криспина, центурионы убили через несколько дней.

Потом пришла очередь Мелы.

Он был богат. Отказавшись от всех судейских званий, Мела занимался только тем, что увеличивал свои владения и наполнял сундуки. Его братья, Сенека и Галлион, были вынуждены наложить на себя руки, та же участь постигла и сына Мелы, Лукана. А его жене Эпихариде только смерть помогла вырваться из рук палачей. Он составил завещание. Но что станется с его богатством? Ведь Нерон обирал даже мертвых.

Мела вышел навстречу Тигеллину и Коссуциану Капитону. Кинжал и дощечки с завещанием уже были у него наготове. Он предложил им громадную сумму денег при условии, что оставшейся частью состояния он распорядится сам.

Тигеллин согласился.

Мела написал несколько фраз, потом, сетуя на несправедливость судьбы, вскрыл себе вены, и кровь потекла по его рукам.


Петроний обладал душой гордой и свободной. Он собрал своих друзей в Кумах, в Кампании. Согласно приказу императора, он не имел права выезжать оттуда. Завистливость Тигеллина и извращенность Нерона были ему хорошо известны. И тот и другой хотели, чтобы страх измучил его взаперти, а проблески надежды еще более растравляли его отчаяние.

Петроний отказался подчиниться. Из этой жестокой игры он вышел свободным.

Беззаботным тоном читая свои изящные стихи, он вскрыл себе вены, однако потом попросил наложить бинты, поскольку ему нужно было еще немного времени. Он поел. Немного поспал. Затем отблагодарил некоторых рабов и дал им вольную. А других приказал высечь.

Потом сел и стал описывать, не упоминая имени Нерона, прошлую распутную жизнь, перечисляя неизвестные и неожиданные связи, не называя их участников. Однако всем было ясно, что главным действующим лицом здесь был император.

Затем он запечатал написанное и отправил Нерону.

Попросил снять бинты, выпил несколько бокалов вина из Фалерна и Альбы и твердой рукой вскрыл себе вены на ногах. Кровь быстро вытекала из его тела, и смерть пришла к Петронию как сон.

Судьбу Тразеи и его дочери Сервилии должен был решить сенат.

На заре одного августовского дня я увидел, как две вооруженные преторианские когорты окружили храм Плодородия.

У входа в сенат собралась группа людей в тогах, под которыми были спрятаны мечи. Было слышно, как центурионы отдавали команды подразделениям солдат, стоявшим на главном римском форуме и на форумах Августа и Цезаря, в то время как другие окружили базилики Эмилия и Юлия.

Сенаторы проходили в курию под их угрожающими взглядами.

Я знаю, о чем говорили обвинители. Коссуциан Капитон утверждал, что Тразея мешал всеобщему счастью, называл форумы, театры и храмы пустынями, собирал вокруг себя врагов Нерона, сына Аполлона, умножавшего славу Рима и установившего мир на земле. Тразея мечтал покинуть империю, и сенату не следует проявлять к нему милосердие. Смерть должна разорвать связь Тразеи с этим городом, который тот давно перестал любить и не хотел видеть.

Потом появилась Сервилия. Она упала перед алтарем Августа, целовала его ступени, плакала, клялась, что никогда не поклонялась нечестивым богам, не произносила кощунственных слов.

— В моих молитвах я просила только одного: чтобы мой отец, лучший из отцов, был спасен и тобой, Цезарь, и вами, лучшие мужи отечества.

Потом выслушали Тразею. Но кто из сенаторов прислушался бы к их словам, если здание сената было окружено вооруженными людьми? Тразею и Сервилию приговорили к смерти, но представили им право самим выбрать ее.

Коссуциан Капитон получил за свою обвинительную речь пять миллионов сестерциев.


Молодой квестор сообщил Тразее решение сената. Приговоренный удалился к себе комнату и протянул врачу обе руки, чтобы тот перерезал ему вены. Кровь потекла на пол.

Тразея сказал квестору:

— Я приношу эту жертву Юпитеру-избавителю. Смотри, юноша, и пусть боги опровергнут мое предсказание, но я полагаю, что тебе предстоит жить во времена, которые потребуют от твоей души много твердости. Так укрепи же ее достойными примерами.

В душе Сервилии, как и в душе ее отца, царил дух свободы. Она приняла смерть достойно. Так же, как Винициан и Корбулон.

Первый был разоблачен в Риме прежде, чем успел собрать несколько человек, решивших покончить с тираном.

Корбулон же, призванный Нероном, поверил похвалам, которыми император осыпал его в своем послании. Он отправился в Рим, оставив свою армию, бывшую его мечом и щитом. Когда генерал предстал перед Нероном, то был тут же окружен солдатами и получил приказ наложить на себя руки. Приставив свой меч к груди, он вскричал:

— Я заслужил это!

46

«Заслужил».

Каждый раз, когда я слышал, как Нерон произносил это слово, обагренное кровью генерала Корбулона, мне становилось тошно.

Я стоял в нескольких шагах от императора. Он ходил взад и вперед. Развевающаяся тога открывала его тощие ноги. Нерон был загримирован как актер или сильно накрашенная женщина. Волосы были завиты в локоны. Он разглагольствовал, как пьяный, перебирал кольца на руках, поглаживал лицо своей новой супруги Статилии Мессалины, мужа которой, консула Вестина, посмевшего взять ее в жены, он уничтожил. Вдова, которая пережила уже нескольких мужей и имела от них детей, что свидетельствовало о ее плодовитости, тут же согласилась сочетаться браком с убийцей ее предыдущего супруга. Потом Нерон подошел к Спору и Пифагору, с которыми также состоял в супружестве, причем первый исполнял обязанности жены, а второй — мужа, и стал кончиками пальцев ласкать им подбородок и шею.

Склонив голову, он говорил:

— Я превзойду величием самых знаменитых победителей греческих игр, — говорил он и возводил глаза к небу. — Я стану достойным величия Рима! Властитель рода человеческого затмит славу Александра.

И тут кто-нибудь — Тигеллин, или Сабин, или вольноотпущенники Эпафродит или Кальвия Криспинилла, которая занималась гардеробом Спора и развлечениями Нерона, — обязательно восклицал:

— Ты, Нерон, достоин быть богом!


Стыд и возмущение подступают к горлу, заставляют сжать зубы. Наклоняясь и отворачиваясь, я старался скрыть лицо, чтобы оно не выдало меня смертельной бледностью или пунцовой краснотой — гнев душил меня. Я упрекал себя за то, что снова встал на путь осторожности и трусости, приняв приглашение Нерона отправиться в Ахайю, Олимпию, Дельфы — города, где он пожелал выступать в качестве певца, актера и возничего.

Все города на греческом побережье Адриатики пообещали ему венки победителя во всевозможных играх и состязаниях, которые будут без перерыва следовать друг за другом.

Отказаться от этой поездки, ослушаться Нерона означало бы неминуемую смерть.

Все знали, что сопротивляться тирану можно, лишь убив его, и воля его столь же неукротима, как воля бога. Желаниям Нерона подчинялись даже тогда, когда он требовал наложить на себя руки.

Ни Тразея, ни Корбулон, ни ушедшие до них Пизон, Петроний и Сенека не пытались бежать, потому что каждый из них верил, что, подчинившись приказу императора, он, возможно, спасет жизнь своим близким, сохранит для них часть своего состояния и не попадет в лапы палачей.

До отъезда из Рима вслед за императорским кортежем, находившимся тогда в Беневенте в ожидании отплытия на большой греческий остров Керкиру, я узнал, что Антония, дочь императора Клавдия, которая отказалась выйти замуж за Нерона, убившего ее брата и сестру, тоже была принуждена к самоубийству. Это был ответ Нерона на ее отказ.

Итак, я отправился в Грецию в компании сенаторов, всадников, вольноотпущенников, жен императора, актеров, неронианцев и августианцев, преторианцев и тысяч рабов, которые погрузили на корабли статуи богов, ткани, одежды, съестные припасы и вина.

Нерон путешествовал не как император-завоеватель, а скорее, как восточный деспот, предпочитавший добиваться славы пением и музицированием. Он страстно желал получить венок победителя в Олимпии, в Дельфах — колыбели греческой цивилизации.

Когда мы прибыли на Керкиру, я увидел, как Нерон устремился на театральную сцену и начал декламировать стихи перед греческой толпой, встретившей его аплодисментами.

Я запомнил один стих:

Голубка Цитеры изящно изгибает головку,

И солнце играет на ее блестящем оперении.

Потом он пел и преторианцы, точно так же, как в Риме, жестоко расправлялись с теми, кто пытался покинуть театр раньше окончания представления: никто не имел права покидать трибуны. Неронианцы и августианцы давали зрителям сигналы к началу оваций. Толпа аплодировала, покорная и пугливая, и в то же время польщенная тем, что Нерон выступает для нее как простой комедиант. Она чувствовала, что Нерон хотел, чтобы его любили не за то, что он император, а потому, что он самый лучший, самый великий актер.


Я видел Нерона, льстившего судьям, как любой другой участник состязания. Видел его лицо, искаженное тревогой в ту минуту, когда он ждал оглашения результатов. Было стыдно смотреть на эту комедию, которую Нерон разыгрывал, в том числе и для себя самого. Временами казалось, будто он на самом деле боится, что судьи не дадут ему столь желанного венка. Выходит, он и вправду верил, что они судят исключительно его талант? Хотя всем было очевидно, что судья, отказавший ему в главной награде, уже не жилец!

Всем, как и мне, было известно, что покорность Нерону была единственным способом избежать немедленной смерти: всегда и во всем он должен быть первым.

Император потребовал, чтобы памятники прежним победителям снесли, а на их месте установили его собственные изваяния.

Однажды судьи увенчали его венком победителя, хотя во время состязания его колесница опрокинулась. Нерон выразил удивление, но потом смиренно принял из их рук лавровый венок. Так же вел он себя и на состязаниях певцов, и во время представлений, когда играл Эдипа, Ореста или Геракла, а иногда исполнял и женские роли.


Венки множились, однако Нерону все было мало.

Я наблюдал за ним. Слушал. Он не хотел покидать Грецию, хотя и обходил стороной Афины и Спарту — города, враждебные Александру. Он задержался в Ахайе, но отказался от посвящения в Элевсинские мистерии, опасаясь, что его не пустят в святилище, куда запрещено входить убийцам.

Я слышал, как он гневался на Тигеллина, передавшего ему послание вольноотпущенника Геллия, который в Риме замещал императора и умолял его вернуться, поскольку боялся и галльских, и германских легионов, и плебса, и сенаторов.

Императора осуждали за то, что при нем империя слишком увлеклась Востоком.

Подозревали, что он хочет сделать из Керкиры новый Рим. Испытывали презрение к монарху, предпочитавшему лавровые венки актера наградам полководца. Ни Цезарь, ни Август никогда не стремились сорвать аплодисменты плебса на театральных подмостках.

В Риме не хотели, чтобы он по примеру Александра направил свои стопы на Кавказ, к Каспийскому морю, в Индию. А между тем Нерон приступил к формированию так называемых фаланг Александра Великого — воинских подразделений, куда набирали солдат ростом не менее шести футов. Этой перспективы в Риме опасались, поскольку она грозила расширением восточных границ империи.

Обеспокоенный поднявшимся ропотом, Геллий настаивал на возвращении Нерона.

Я слышал, что ответил на это император.

Скрестив руки на груди, подняв голову, он объявил во всеуслышание:

— Те, кто хочет, чтобы я немедленно вернулся в Рим, должны были бы мне посоветовать сделать это возвращение достойным императора!

И, приблизившись к свите, смерил ее презрительным взглядом.

— Но слушать умеют только греки, — заключил он.

Император всматривался в лица, пытаясь найти на них следы несогласия или равнодушия. Этого было достаточно для смертного приговора.

Как и все остальные, я притворялся, что одобряю его действия, не смея опустить голову, чтобы не быть заподозренным в желании скрыть свои чувства. Я аплодировал, приветствовал тирана, а в моих глазах стояли слезы. Я оплакивал свое утраченное достоинство.

Нерон улыбнулся. Его лицо, вся его фигура выражали довольство и тщеславие.

— Греки — лучшие зрители, достойные Нерона и его искусства. Будьте достойны вашего императора! — добавил он, повторив слово, смысл которого уже давно был забыт.

47

Между тем я чувствовал, что мне недолго осталось обманывать самого себя. Видя Нерона каждый день, он казался мне еще более ужасным и безумным, чем прежде.


Я знал, что он приказал Тигеллину послать врачей, чтобы ухаживать за центурионом из армии Корбулона, который приехал на Керкиру, беспокоясь о судьбе генерала. Врачи Нерона помогали вскрывать вены тем, кто не торопится умереть. На языке Нерона слово «ухаживать» означало именно это.

Я слышал, как на состязаниях певцов или возничих он смиренно обращался к судьям.

— Я сделал все, что мог, — говорил он, — но успех зависит только от Фортуны. Вы, с вашей мудростью и знаниями, не должны забывать о могуществе случая.

Склонив головы, судьи соглашались с ним.

Нерон взял вожжи колесницы, запряженной десятью лошадями, хотя в одной из своих поэм он осудил царя Митридата, иногда терявшего чувство меры в подобных обстоятельствах.

Я сидел на трибунах, окруженный августианцами, под пристальным взглядом Тигеллина, Сабина и всех остальных, кто знал, что доносчикам хорошо платят. Я делал вид, что аплодирую, но, хотя и двигал руками, хлопков не получалось, и беззвучно открывал рот.

Моя трусость угнетала меня, давила тяжким грузом, но я продолжал изображать восторг, хотя меня уже мутило.

Когда состязания заканчивались, приходилось присоединяться к этим развратникам, которые отправлялись на пиры, продолжавшиеся обычно до утра следующего дня.

Кальвия Криспинилла, распорядительница Дворца удовольствий, проходила между голыми телами молодых греков, приглашенных для того, чтобы восхищать, развлекать, услаждать божественного Нерона, сына Аполлона. Рядом с императором сидели его жены — Статилия Мессалина и кастрат Спор. Оба были накрашены так, как это делала Поппея, и своим видом напоминали покойную императрицу. Придворные, эфебы, Пифагор — «муж» Нерона, ласкали ему грудь и бедра. Потом наступал черед совокуплений, о которых Петроний перед смертью написал, что пары подбирались «неожиданные».

Я старался выскользнуть из зала, где острый запах тел смешивался с ароматом пролитых благовоний. Шатаясь от усталости, я брел на берег моря.

Слепя своим блеском, вставало безмятежное солнце. Томное море дышало глубоко и спокойно, потягиваясь на гальке при каждом вздохе.

Иногда я обнимал морскую волну, и во мне поднималось желание остаться с ней навсегда, очиститься в этих объятиях. Я призывал бога Христа, чтобы он забрал меня к себе, и выходил на берег с чувством, что больше не могу так жить. Разве можно назвать жизнью пресмыкание перед тираном? Участие в его оргиях? Аплодисменты его лжи? Предательство по отношению к тем, кого он уничтожил?

Я знал, что мне не жить, если я продолжу погружаться все глубже в эти пучины зла.

Однажды, когда мы возвращались из Коринфа, где Нерон, под гром аплодисментов, объявил о своем решении прорыть на перешейке канал, который соединит Рим с Востоком, я услышал, как Тигеллин говорил об Иудее. О ее народе, который взбунтовался. Римские войска прокуратора Иудеи Гессия Флора и те, что были отправлены в качестве подкрепления губернатором Сирии Гестием Галлом, разбиты.

Восставшие иудеи отбивали у римлян крепости и захватили Иерусалим, где находится их главный храм. Бунтовщики вырезали римских солдат, сдавшихся после того, как им обещали сохранить жизнь. В живых остался только центурион Метилий, которого пощадили, когда он согласился сделать обрезание.

Тигеллин казался сильно обеспокоенным. Он напомнил, что Иерусалим был завоеван Помпеем около ста лет назад. И необходимо, чтобы Нерон, сын Аполлона, поднял перчатку, брошенную мятежной провинцией. В противном случае Рим будет унижен, тем более что слух об этих событиях распространяется по всему Востоку.

Народы, ненавидевшие евреев, но вынужденные уживаться с ними под пятой Рима, воспользовались бунтом, чтобы начать резню. В Цезарии сирийцы зарезали двадцать тысяч иудеев, в Александрии египтяне уничтожили пятьдесят тысяч.

Тиберий Александр, префект Египта и еврей-отступник, был вынужден прибегнуть к помощи военных подразделений, и все же Дельта, один из кварталов города, оказалась усеяна трупами иудеев, как поле битвы.

Действовать следовало без промедления.

Я слушал. Иудея, Иерусалим, еврейский народ: бог Христос, которого я призывал, посылал мне знаки.

Я знал полководца Флавия Веспасиана, которому Тигеллин посоветовал поручить командование армией на Востоке. В свое время он едва избежал смерти. Доносчики сообщили, что Веспасиан присутствовал не на всех состязаниях и представлениях, где выступает император. Как-то его даже видели дремлющим в то время, когда следовало наслаждаться «дивным, неземным голосом» императора.

Услышав это, я был уверен, что Нерон пошлет своих врачей «ухаживать» за Веспасианом. Но тут как раз прибыли судьи, чтобы вручить императору венок победителя, и Веспасиан отделался лишь ссылкой в маленький городок в Ахайе.

Теперь его назначили командовать легионами в Иудее, что породило слух о том, будто Восток и есть то чрево, которое порождает новых властителей.

Сразу припомнили, сколькими важными предзнаменованиями отмечен жизненный путь Веспасиана. Однажды, когда он завтракал, собака принесла с улицы человеческую руку и положила ее под стол. В другой раз, во время обеда, рабочий бык, стряхнув свое ярмо, ворвался в столовую, обратил в бегство слуг и рухнул прямо к ногам Веспасиана, сидящего на своем ложе. В земельных владениях его семьи рос кипарис, который вдруг упал, вырванный с корнями, а на следующий день снова поднялся и зазеленел пуще прежнего. Перешептывались и о том, что по возвращении Веспасиана из Ахайи в Рим он будто бы видел сон о том, что в его жизни начнется исключительно благоприятный период, как только Нерону вырвут зуб. Назавтра целитель, гуляя с Веспасианом по атриуму, показал ему зуб, который он вырвал у императора.

Конечно, я слышал эти россказни, но ведь мой учитель Сенека советовал не верить предзнаменованиям. Я знал только одно: Веспасиан отправляется в Иудею во главе трех легионов, а эта земля и живший на ней народ видели рождение Христа, единственного бога, которому Нерон никогда не оказывал почестей и пытался ниспровергнуть, уничтожая тех, кто верил в него.

Нерон, как сказал один из них, это Антихрист, Зло.

Я разделяю это мнение. И слышу внутренний голос, который твердит мне: «Иди, иди!»

И я отправился к Веспасиану. Это был суровый воин, который сражался в Германии и Британии, одерживал победы и был назначен губернатором в Африку. Честный и неподкупный, он вернулся оттуда настолько бедным, что был вынужден заняться торговлей лошадьми, чтобы добыть денег на приличествующий ему образ жизни.

Я добился, чтобы Веспасиан принял меня и отважился сказать ему, что зрелищам предпочитаю военные действия, а Греции — Иудею.

Он внимательно смотрел на меня. Легатом уже назначен его старший сын Тита, но я могу поехать с ними.

Я помнил Тита, который в детстве был дружен с Британиком. Тот лишь пригубил отравленный напиток, убивший Британика, и после этого болел несколько дней. Он был хорош собой, весел и жизнерадостен. Его считали развратным; но ведь он был военным трибуном в Германии и Британии.

Мгновение я колебался, опасаясь, как бы Тит не оказался одним из тех молодых людей, которых новые нравы, порочность и пример императора испортили безнадежно. Но разве кто-нибудь мог быть хуже такого чудовища и тирана, каким был Нерон?

И я решился.

Покинув Грецию и Нерона, я отправился в Иудею, страну Христа.

Я трясся в седле рядом с Веспасианом и Титом, вручив заботу о своей судьбе Господу.

Загрузка...