Глава первая Особенная идентичность

Сегодня часто говорят о том, что мир XXI века настолько изменчив, что любое общество может конструироваться и реконструироваться в зависимости от осознаваемых его элитами потребностей экономического или социального прогресса. Это действительно так – об этом свидетельствует опыт успешных модернизаций, которых за последние 100 лет отмечено больше, чем за всю предшествующую историю[21]. Однако данный тезис справедлив только в отношении тех стран, которые стремятся измениться; для тех же, которые либо провозглашают стратегией консерватизм, либо видят в устоях прошлого залог стабильности, исторические тренды нельзя не принимать во внимание. Поэтому начать исследование российской несовременности следует с краткого экскурса в ее историю.

Вечное «ученичество»

История России чрезвычайно богата и многообразна, но для целей данной главы я остановлюсь на одном ее аспекте: на специфическом, нигде более не встречающемся в таком «чистом» виде, отношении страны с внешним миром. Нигде с такой силой, как здесь, не проявилось щемящее ощущение окраинности (вот уж какую страну следовало бы по праву назвать «o(у)краиной»), причем это ощущение раз за разом воспроизводилось на самых разных этапах российской истории – даже тогда, когда ценой невероятных усилий народа страна достигала позиции наиболее мощной державы Европейского континента и второй глобальной сверхдержавы, она всегда сохраняла явные элементы провинциальности.

Я не буду вдаваться в подробности возникновения русской государственности, отмечу лишь, что формирование ее под сильным влиянием скандинавских вождей и дружин давно не подвергается сомнению[22]. Русь складывалась как своего рода форпост норманнской культуры в относительно чуждых для нее землях, однако возвышение новой страны началось тогда, когда она превратилась в связующее звено между севером и югом, бассейнами Балтийского и Черного морей, северной Европой и Византией[23]. К началу Х века обширные территории от Новгорода до Киева, от Смоленска до Перемышля представляли собой далекую окраину европейского мира, не имевшую собственной «стержневой» идентичности. Попыткой создать таковую стал поиск государственной религии, хорошо описанный во многих исторических трактатах[24] и закончившийся принятием христианства в его византийской традиции. Отчасти это выглядит предсказуемо, так как к тому времени Русь в военно-политическом аспекте контактировала и соперничала только с Византийской империей, однако сам по себе процесс принятия новой веры выглядел достаточно нетипично: в подавляющем большинстве случаев до этого либо правители принимали религию тогда, когда она уже достаточно распространилась среди их подданных, либо ее насаждали внешние силы. Поиск, подобный российскому, вел лишь Хазарский каганат[25], история которого, однако, оказалась намного короче российской.

Процессы, которые были запущены крещением Руси, имели для страны непереоценимое значение, положив начало тому, что я бы назвал византийской рецепцией – первой из как минимум трех волн рецепций, пережитых Россией за ее долгую историю. Византийская рецепция в зачаточной форме продемонстрировала все главные особенности перенятия, развития и использования Россией внешних социальных практик.

Следует отметить прежде всего, что, даже вступив в своеобразное «византийское содружество»[26] и формально получив доступ к позднеримскому наследию – духовному, интеллектуальному, материальному (а также возможность приобщиться к сохраненной в империи правовой традиции, постоянно дополнявшейся и совершенствовавшейся в соответствии с потребностями церковной и светской власти), – Русь ограничилась заимствованием относительно немногих черт, прежде всего касавшихся религии и обрядности, а также норм не столько изменявших существовавшие порядки, сколько способствующих их дополнительной легитимации.

Несмотря на то, что Византия во многом стала преемницей Рима в развитии и совершенствовании канонического права, данная часть византийской традиции вообще не была воспринята на Руси. Древнерусские юридические памятники первых после принятия христианства веков подтверждают, что на Руси существовала мощная традиция обычного права, которая сложилась на несколько столетий позднее, чем в Западной Европе, – но она практически никак не соединилась с идущей от Рима византийской практикой кодифицирования юридических норм и не породила в итоге ни сословия легистов, ни разнообразных трактовок права, ни особой роли права в ограничении притязаний власти на свободу и жизни подданных – т. е. всего того, что отличало позднее Западную Европу от остального мира. В результате уже в первые столетия христианской Руси можно заметить наличие типичного для всей последующей ее истории «разрыва» между законом и правом. Вплоть до сего дня в России существуют (и постоянно множатся) законы, оформленные надлежащим образом, но противоречащие основному корпусу юридических норм, и потому могущие считаться неправовыми[27]. Особенность «византийской рецепции» выступает одной из причин такого положения дел.

В той же степени обращение к позднеримской цивилизации не сформировало на Руси отношения к частной собственности. Даже в первые после принятия христианства века не появилось правовой концепции собственности, которая была бы закреплена в нормативном акте (что радикально отличало русские порядки от византийских); большинство историков сходятся во мнении, что вся домонгольская система собственности на Руси основывалась на коллективном владении землей и имуществом целого рода[28]. Часто возникавшие усобицы свидетельствовали о том, что «не существовало сколько-нибудь отлаженного механизма передачи по наследству владений Русской земли, закрепленного в сознании людей»[29]. Князья стояли перед выбором: сохранить родовую собственность, отказавшись от частнособственнических притязаний на формирование своих отчин, или же пойти по пути дробления родовой собственности на семейные, отчинные владения, поставив тем самым под угрозу молодое русское государство. Собственно, это противоречие между собственностью и властью, частным и государственным интересом, не разрешенное, а скорее окончательно утвержденное в ходе византийской рецепции, стало одним из главных противоречий российского общества, присутствующим в нем и поныне.

Естественно, особым значением для Руси обладало перенятие византийской духовной традиции с ее идеей «симфонии» Церкви и власти, весьма нетипичной для западного христианства того времени, в котором формировались условия для жесткого и продолжительного противостояния светской и духовной властей[30]. Особенностью рецепции византийских практик стало некритическое восприятие этой идеи, воплотившееся в становлении такой Церкви, важнейшей задачей которой было дополнение инструментов доминирования, доступных мирским правителям. Можно без преувеличения сказать, что практически никаких (за исключением самых обрывочных) свидетельств присутствия в политической и интеллектуальной жизни Руси интереса к проблеме соотношения светской и духовной властей не находится вплоть до конца XV века[31]. Это объясняется в том числе и тем, что новую религию принесли на Русь не проповедники, а князья, которые в силу доминирования в обществе патриархального сознания воплощали единство национального, религиозного, государственного и правового начал. Сделав христианство своей опорой и инструментом управления обществом, русские правители естественным образом возложили на себя также и материальное бремя содержания этого нового социального института, который по понятной причине никогда после этого не выказывал значимых признаков «оппозиционности».

Безусловно важным элементом византийской рецепции стало и отношение, возникшее на Руси к городам, которые, несмотря на относительно высокий уровень развития ремесла и городских профессий, так и не стали торговыми или ремесленными центрами, сохраняя свое значение прежде всего как место пребывания князя или церковных иерархов. Слабая интенсивность торговых связей и низкий уровень экономического развития – причины того, что городов в Древней Руси было так немного (в сравнении с Западной и даже Центральной Европой[32]). Русские города – за исключением Новгорода и Пскова – сохраняли выраженную экономическую изолированность, будучи прежде всего местом пребывания князя, а позднее и церковного иерарха. Значительные расстояния между городами, нерыночное потребление княжеских дворов, доминирование натурального хозяйства в сельской местности – и по объективным, и по субъективным причинам русский город так никогда и не развился в экономический и торговый центр, каким город стал в средневековой Европе, не говоря уже (опять-таки за исключением Новгорода и Пскова) о том, чтобы стать центром самоуправления и общественной жизни.

Оказавшись неспособной перенять сущностные черты античной системы, во многом сохранившиеся в Византии и спасенные ею для Европы, Русь в ходе первой рецепции активно впитала в себя элементы, лежавшие на поверхности и при этом особенно выгодные для представителей власти – прежде всего идею единства Церкви и государства, приоритета светской власти над духовной, и некоторые другие. При этом русские князья с довольно ранних пор стремились не только стать вровень с византийскими императорами, но даже (что звучит сегодня довольно смешно) найти нити династических связей с римскими цезарями[33]. Византийская рецепция принесла перенятие не сущностей, а формы; не стратегий, а методов – но в то же время уже здесь выявилась глубинная особенность российских рецепций: стремление превратиться из ученика в преемника, из окраины в центр, из последнего в первого. Это проявилось в постоянном соперничестве с Константинополем по духовным вопросам, в позиционировании Руси наследницей Византии, в ее самопостулировании как центра православной цивилизации и, наконец, в провозглашении старцем Филофеем идеи Москвы как «Третьего Рима»[34]. Переняв некоторые элементы византийского наследия, Россия на много столетий сделалась центром притяжения того восточнохристианского мира, который во многом определил ее социальный и политический облик, но в то же время и закрепил ее окраинный (хотя необязательно фронтирный[35]) – и только в этом уникальный – характер как цивилизационной общности.

Однако всего через два с половиной столетия после «вхождения в орбиту» Византии русские земли пережили не меньшее, если не сказать – бóльшее – потрясение: вторжение монгольских орд, которые в течение всего лишь пяти лет (1237–1242 годы) разрушили и завоевали все русские княжества от Рязани до Перемышля; относительный суверенитет сохранили только Новгород и Галич. Монгольская цивилизация (многие исследователи считают, что она сыграла определяющую роль в становлении «азиатского» характера России[36]) отнюдь не являлась столь варварской, какой ее долгое время было принято изображать. Монголам удалось создать империю, которая на тот момент была самой большой по территории в мире, а также добиться невиданного совершенства в военном деле – и этот опыт базировался на нескольких уникальных технологиях, как управленческих, так и социальных.

Прежде всего Монгольская империя предполагала особую технологию освоения континентальных пространств: в отличие от Рима, который строил дороги и возводил фортификационные сооружения в надежде (причем небеспочвенной) на многовековое доминирование на захваченных территориях, монголы делали акцент на быстрой мобилизации и четкой системе связи между «имперским центром» и любыми точками на периферии. Система передачи сигналов и депеш, наличие гонцов, коней и опорных пунктов была огромным новшеством для того времени[37]. Она оказалась крайне важной и для Руси, так как Восточно-Европейская равнина, хотя и не могла соперничать по площади со степями Центральной Азии, тем не менее практически не способна была управляться и осваиваться по канонам Западной Европы с ее неизмеримо более высокой плотностью населения и бóльшей долей городских жителей[38]. При этом, расширяя свои владения, монголы не столько завоевывали новые территории для инкорпорирования их в формально единое централизованное государство, сколько устанавливали над ними эффективный контроль с целью получения дани и рабов, которые потом могли продаваться в регионы, где на них был спрос[39]. В результате возникала система, в которой местные правители пользовались значительными полномочиями и по сути выступали агентами ханов в отношении доминирования над их собственным населением. Это не было тем классическим феодализмом, который формировался в то же время в Западной Европе[40], но представляло собой особую форму зависимости от находившегося в отдалении (и порой полулегендарного) суверена.

Следует также отметить, что монгольская система предполагала (в отличие от той же западноевропейской) толерантность в религиозных вопросах: захватчики понимали, что церковные иерархи в любых конфессиях представляют собой крайне влиятельных людей, которые могут доносить необходимые указания и мнения до простолюдинов порой даже лучше князей и монархов. Учитывая, что завоеватели не ставили задачей создать централизованное государство с жесткой структурой управления и превратить всех его жителей в подданных хана, эта тактика была вполне оправданной. Именно поэтому русская Церковь не подвергалась во времена ига практически никаким гонениям[41]; показательным является и тот факт, что один из наиболее почитаемых русских государственных деятелей, новгородский князь Александр, был причислен к лику святых после того, как нанес несколько поражений христианскому воинству ливонских и тевтонских рыцарей, после чего отправился в Орду, чтоб объявить себя вассалом великого хана и получить ярлык на продолжение княжения; значимость этого поступка связана, на мой взгляд, прежде всего с тем, что князь «спас веру православную» от миссионеров-крестоносцев даже ценой уплаты дани и вассальной зависимости от «толерантных» монголов. Так или иначе, монгольская система показала русским значение религиозной терпимости, на чем я еще остановлюсь.

Однако особое значение в монгольской системе управления имела уникальная правовая конструкция «ясы»: неписаного (и даже порой невысказывавшегося) закона, сформировавшегося во времена Чингисхана[42], который тем не менее определял основные устои жизни подданных Монгольской империи и был обязателен для исполнения и на подконтрольных ей территориях. По сути скрытый (или «сокровенный») характер базового правового документа был уникальным даже для того времени и позволял толковать его исключительно широко и отчасти произвольно – особенно в отдаленных провинциях и вассальных территориях. Судя по всему, произошедшее во времена монгольского ига приобщение русских князей и их подданных к произвольным (и довольно жестоким) законам стало критически важным элементом, который обусловил серьезное ужесточение русских правовых норм, хорошо заметное при сравнении судебников конца XV века с более древними юридическими документами, такими, например, как «Русская правда».

Русские княжества находились под властью монголов более 150 лет (с момента битвы на Куликовом поле в 1380 году иго стало по большей части номинальным), и масштабы второй рецепции сложно переоценить. Важнейшими приобретениями Руси я бы назвал новое воспринятие пространства (некоторые князья проводили в поездках в Каракорум до трети времени своего правления); особое отношение к религиозности и готовность принимать устои чужой веры с намного бóльшей толерантностью, чем прежде, а также еще большее усложнение правовой (точнее – юридической, хотя и не обязательно правовой) системы, которой характеризовалось правление местных князей. Кроме того, в годы монгольского владычества случилось, наверное, самое важное из того, что Русь пережила в Средние века: прежде единая цивилизация раскололась на две части – на владимирско-московскую, исторически более отсталую и долгое время находившуюся под азиатским игом, и полоцко-галицскую, за несколько десятилетий избавившуюся от монголов и вошедшую в орбиту европейских княжеств и королевств – сначала православной Литвы, а позже католической Речи Посполитой. В это время Владимирская Русь – прежде поселенческая колония киевского княжества – стала новым центром консолидации русских земель и, освободившись от монгольского правления, но переняв монгольские социальные технологии, оказалась «на острие» российской истории, к чему еще за несколько веков до этого не существовало ни политических, ни экономических оснований и предпосылок.

Итоги «второй рецепции» стали куда более впечатляющими, чем последствия первой. Если Византия рухнула под ударами арабов и турок и Русь смогла стать лишь ее «духовным наследником», то в ситуации с монголами всё обернулось иначе. Овладев военными технологиями и научившись контролировать громадные территориальные пространства, русские менее чем через 100 лет после окончательного свержения иноземного ига инициировали масштабную экспансию на Восток, сначала разгромив очаги сопротивления, непосредственно ведшие свои истоки от монгольской государственности (такие как Казанское и Астраханское ханства), а затем выплеснувшись на просторы Сибири и Азии. Это может показаться нереальным, но с момента захвата русскими Астрахани до достижения ими Камчатки и Берингова пролива прошло всего 140 лет (1556–1697 годы) – намного меньше, чем нужно было для любой иной, даже намного менее масштабной, сухопутной колонизации (те же американские колонисты добрались из Новой Англии до берегов Тихого океана более чем за 230 лет). При этом на волне второй рецепции в Москве сменилась система правления, утвердилась царская власть, заметно сократилась роль любых иных органов управления, еще более снизилось значение правовых институтов. Апофеозом стала не только восточная, но и западная экспансия Московии, завоевание Пскова и Новгорода с искоренением их прежних свобод; «воссоединение» с левобережной Украиной и в итоге формирование России как единого восточнославянского государства с явно выраженными византийским духовным и монгольским управленческим компонентами.

Однако ни одна из рецепций так и не смогла обеспечить России устойчивого прогресса: страна постоянно отставала в своем развитии от Западной Европы, с которой c XVI века начинала активно сталкиваться во многом из-за той территориальной экспансии, которую она воспринимала как фундаментальный признак своей успешности. К концу XVII столетия отсталость России стала особенно заметной (я вернусь к этому вопросу во второй главе), и возникла настоятельная потребность в очередной, третьей, рецепции – на этот раз не с юга или востока, а с запада. Этот процесс, начавшийся во времена Петра I, окончательно завершился только в первой половине ХХ века и представлял собой сложную, поэтапную и многоуровневую систему заимствований, в которой в очередной раз проявились все наиболее характерные черты российских рецепций.

В центре этой волны в наибольшей степени находились технологии, а не религиозные или социальные стандарты. Многие технологические достижения, которые в западной части Европейского континента разрушили феодально-абсолютистские порядки, России удалось перенять таким образом, что они только укрепили подобные порядки в самой новой империи. По сути, технологические и организационные новации были восприняты только в строго ограниченной части общества, довольно жестко отделенной от большинства населения сословно-классовыми устоями (тогда, когда эта грань начинала прорываться, в обществе формировались предпосылки реформ и отчасти бунта – как это было после заграничного похода русской армии в 1814 году). Однако в целом России в очередной раз удалось невозможное: соединить новые технологии Запада с крайне примитивной социальной и политической организацией своего собственного общества[43] и – пусть и повторяя циклы заимствований несколько раз (в петровское время, затем в период правления Александра I и потом – во времена «великих реформ» 1860-х годов) – добиться очевидного экономического прогресса и значительного роста своего влияния. И только тогда, когда для поддержания хотя бы относительного паритета с Западом в экономическом развитии потребовалось освободить формально зависимое крестьянское население, допустить капиталистические отношения, попытаться узаконить частную собственность и в итоге породить у населения мысли о политических свободах, система дала крупный сбой – самодержавие рухнуло, и на короткие мгновения Россия стала одной из самых современных стран, чтобы через несколько месяцев «опомниться» и вернуться в привычную для нее тоталитарную и внеправовую «колею».

Конечно, Россия не превратилась во «вторую Европу» так, как она стала «новым Константинополем»; разумеется, она не расширилась на Запад так, как на Восток, – но нет сомнений в том, что к началу XIX столетия в Европе сформировалась новая великая (если не самая сильная) держава. Этот флирт с Западом стал для России формой выживания в новое и новейшее время в той же мере, в какой флирт с Монгольской империей помог ей выстоять и укрепиться в Средние века. Не будет большим преувеличением сказать, что данный сюжет может быть распространен и на советский период, в течение которого совершенно несовременные – если не сказать «архаичные» – общественные формы, не предполагавшие демократии и конкуренции, не стали препятствием для восприятия наиболее совершенных технологических достижений, что сначала сделало Советский Союз победителем во Второй мировой войне, а затем определило его роль в качестве одной из глобальных сверхдержав. Однако и на этот раз итог оказался незавидным: после долгих десятилетий искусственного «приобщения к современности несовременными методами» страна развалилась (о причинах чего – ниже) и всего за 15–20 лет новая Россия была отброшена на то место, которое по своему экономическому и социальному потенциалу она и должна занимать на мировой арене.

Итак, история России (в данном случае я следую концепции Кузнецовой – Люттвака[44]) представляет собой три волны рецепций, в каждой из которых страна перенимала символически и организационно значимые, но не изменявшие ее сущности элементы. Это перенятие позволяло ей находить новые элементы идентичности; открывать в себе новые возможности к экспансии; обновляться в экономическом и технологическом отношениях – и на основе не созданных ею самой, а полученных извне представлений и технологий выходить из фактического небытия в круг самых мощных (но не более развитых и, уж конечно, не более современных) держав того или иного исторического периода. При этом Россия так и оставалась окраиной разных глобальных регионов – окраиной в том смысле, что из нее никогда не исходило новых технологических и социальных импульсов, которые поставили бы ее в центр определенной цивилизационной модели (о доминировании в ряде военно-политических блоков я не говорю). Единственная попытка такого рода, предпринятая в ходе реализации коммунистического эксперимента и оказавшаяся лишь относительно удачной, не случайно потребовала переименования страны из исторической «России» в совершенно нейтральный «Союз Советских Социалистических Республик» и активного подавления всего российского, которое на протяжении 70 лет старательно растворялось в интернациональном[45]. С крахом данного эксперимента Россия в очередной раз оказалась окраиной – причем сразу нескольких цивилизационных общностей.

Состояние, которое я называю вечным ученичеством, не присуще в такой степени ни одной из ныне существующих стран. Большинство успешных держав – от европейских до азиатских – могут похвастать своими технологиями, общественными укладами и идеологическими концептами, благодаря которым в то или иное время эти страны смогли завоевать призвание и выйти в лидеры. В их истории порой были периоды отставания и даже выпадения из мировых трендов, но это никогда не повторялось как множественные циклы – и тем более не составляло содержание всей их истории, как это происходило с Россией. Именно эта неспособность рождать новое вкупе с уникальным и неповторимым умением использовать чужое для утверждения собственного превосходства и является одной из важнейших черт, не позволяющих говорить о России как о современной – что относится к любому из пройденных ею исторических этапов – стране.

Уникальная имперскость

Россию часто называют империей, но большинство самих россиян воспринимает такое определение болезненно, полагая, что наша страна качественно отличается от недолговечных объединений, созданных в разное время завоевателями. С подобным же предубеждением относятся в России и к мысли о том, что часть страны в прошлом и даже настоящем – колонии; отсюда и постоянное, ставшее в последнее время маниакальным, стремление подчеркнуть «единство» государства[46]. Между тем Россия, на мой взгляд, может считаться империей – хотя империей, отличающейся от большинства иных ранее существовавших целым рядом характеристик.

Прежде всего следует отметить, что центр современной российской государственности – и об этом я уже упоминал – оказался уникальным образом смещен в сторону от исторических ареалов ее возникновения. История Руси началась практически одновременно в регионах, связанных между собой знаменитым «путем из варяг в греки» – прежде всего в Новгороде, Полоцке и Киеве, через которые и проходил этот путь[47]. Связи как с Византией, так и с Северной Европой были критичны для новой страны (или совокупности княжеств): с одной стороны приходили новые каноны, с другой – происходило встраивание русских городов в торговые объединения Балтийской Ганзы. По мере расширения контролируемой из Киева территории младшие князья получали заведомо менее привлекательные города, отстоявшие на восток от основной «оси», – так появились сначала Владимирское, а потом и Московское княжества.

Показательно, что уже к середине XIV столетия большинство территорий, в IX–XI веках составлявших ядро русской государственности, оказались включены в европейские державы, в то время как становление нового царства (а затем и империи) началось именно с отдаленных провинций бывшей Руси. С течением времени исторические центры прежнего государства стали его провинциями и окраинами – как те же Киев, Новгород или Псков. Крайне сложно провести исторические аналоги, приходится изобретать некоторые конструкции – например, русская империя могла бы напоминать возрожденную Римскую с центром в Константинополе, если бы Юстиниану и его преемникам удавалось удерживать Вечный город на протяжении нескольких столетий, или империю Александра Македонского, управляемую из Антиохии, если бы она сохранилась как единое целое, составной частью которого была и сама Македония (почему-то, однако, все эти странные объединения так и остались неизвестны мировой истории). Тем не менее Российское государство на протяжении по меньшей мере последних 500 лет оставалось империей, в которой изначально периферийный центр жестко, а порой и жестоко, управлял историческими метрополиями.

Не менее специфическим образом обстоит дело и с колониями. В истории всех европейских народов – начиная от греков и финикийцев и заканчивая британцами и французами – колониальная экспансия выступала как нечто естественное, и в своем стремлении к территориальному расширению Россия менее всего отличалась от большинства европейских наций. Колонизацией, на мой взгляд, следует считать выплеск населения из метрополии в новые территории с целью создания на них определенным образом схожего с прежним общества[48]. Можно согласиться с тем, что «термином «колония» обозначается поселение, созданное людьми, покинувшими свою родину и перебравшимися в иное место с целью основания нового общества на отдаленных землях»; при этом колонисты отличаются от иммигрантов, которые, «напротив, не создают нового общества, но только перемещаются из одного общества в другое»[49]. Русские здесь не были оригинальны: приблизительно в то же время, что и другие европейцы, они двинулись на покорение неизведанных земель – только по воле случая и из-за особенностей географии эти земли отстояли от их столицы на восток, а не на запад и отделены от метрополии были не океанами, а горами и равнинами. Однако в остальном можно лишь удивляться, насколько хронологически схожи были волны европейского и российского колонизаторства.

В то время, когда испанцы и португальцы уже установили свое доминирование в Южной Америке и даже начали проникать на тихоокеанские просторы, а англичане и французы осваивали Североамериканский континент, русские двинулись на Восток – и с 1581 по 1697 год полностью покорили всю территорию от Урала до берегов Тихого океана, после чего переправились через Берингов пролив и распространились до сегодняшних Орегона и северной Калифорнии. При этом первые сибирские города основывались в те же годы, что и наиболее известные города в Новой Англии и на восточном побережье нынешних Соединенных Штатов: Тобольск (1578 год), Сургут (1593 год), Томск (1604 год) и Красноярск (1628 год) старше Джеймстауна (1607 год), Нью-Йорка (1624 год) и Бостона (1630 год)[50], а в период максимальной экспансии российские территории, располагавшиеся к востоку от Урала (включая Аляску), превышали по площади испанские владения в Новом Свете от Мексики до Огненной Земли. Согласно подсчетам некоторых западных авторов, масштабы такой экспансии и продолжительность контроля над приобретенными пространствами делают Россию самой масштабной империей в истории человечества[51].

Эти огромные территории осваивались теми же методами, что и Северная Америка. Они стали огромной поселенческой колонией русских, действовавших по классическим канонам европейских народов. Характерно, что на это указывали даже современники тех событий: еще во второй половине XVII века Ю. Крижанич, находясь в тобольской ссылке, сравнивал освоение Сибири с римской и испанской практикой переселений, называя ее «высылкой народа на посады»[52]. Позднее в своей классической работе «Сибирь как колония», вышедшей в 1882 году, Н. Ядринцев исходит из тезиса о том, что «Сибирь по происхождению есть продукт самостоятельного народного движения и творчества; результат порыва русского народа к эмиграции, к переселениям и стремлению создать новую жизнь в новой стране… – поэтому мы вправе считать Сибирь по преимуществу продуктом вольнонародной колонизации, которую впоследствии государство утилизировало и регламентировало»[53]. В начале ХХ века В. Ключевский писал, что «история России есть история страны, которая колонизируется; область колонизации в ней расширялась вместе с государственной ее территорией – то падая, то поднимаясь, это вековое движение продолжается до наших дней»[54]. Опять-таки современники оставили массу свидетельств жестокостей завоевателей на покоряемых территориях: так, по воспоминаниям епископа Камчатского Иннокентия, уничтожение до половины населения мятежных племен было обычным для русских первопроходцев[55], а многие современные западные авторы подчеркивают, что уровень истребления местных жителей был близок к североамериканским масштабам и ничего подобного представить себе, например, в Индии при британском владычестве было невозможно[56]. По сути, Россия как субъект масштабной колонизации не только соперничала с европейскими державами, но в огромном числе случаев и по многим параметрам заметно превосходила их – хотя, по словам Р. Пайпса, «русские [в отличие от европейцев] не уезжали за границу; они вместо этого предпочитали колонизировать собственную страну»[57]. По сути же речь идет о единой эпохе «поселенческого колониализма», которая практически в одинаковой мере присуща историческому развитию и «западных», и «восточных» европейцев.

Однако к концу XVIII – началу XIX века стало видно первое отличие России от Европы в контексте колониальной политики. В колониях западноевропейских держав изначально возникли копии самих европейских обществ с их рационализмом, стремлением к просвещению, предприимчивостью и готовностью поселенцев бороться за свои права. В российских зауральских колониях, несмотря на более высокую степень свободы (в этих районах страны, например, так и не появилось крепостничества[58]), оказались сохранены все традиции православия и державности, которые имелись в метрополии и которые препятствовали ее развитию. В итоге судьба поселенческих колоний европейских и Российской империй оказалась различной: европейские колонии освободились от владычества метрополий в ходе американских революций 1776–1820 годов, превратившись в основу того, что А. Мэддисон называет «Western offshoots»[59], тогда как российская поселенческая колония, Сибирь, осталась составной частью государства. С этим разным «багажом» Россия и Европа вошли в новый период экспансии, в котором основную роль играла не способность той или иной страны обеспечивать массы новых переселенцев, осваивавших мировую периферию, а военное превосходство над народами покоряемых территорий.

C первой половины XIX столетия все европейские державы обернулись к «мировому Югу» в качестве нового направления своей экспансии. Британцы в 1757–1858 годах «освоили» Индию, французы в 1858–1887 годах – Индокитай; голландцы утвердились на островах Индонезийского архипелага; Британия, Франция, Бельгия, Португалия и Германия спешили разделить Африку. Окончание этой эпопеи обычно относят к 1885 году, когда на Берлинском конгрессе европейские державы утвердили границы между своими новыми владениями на Африканском континенте[60]. Следует заметить, что, в отличие от колоний в Америке или Австралии с Новой Зеландией, присутствие представителей метрополии в этих владениях было минимально. При эвакуации из своих заморских владений в середине ХХ века британцы и французы вернули обратно несколько десятков тысяч своих граждан, которые участвовали в управлении этими территориями, – именно поэтому я бы различал европейские колонии (такие, какие имелись в Северной и Латинской Америке, Австралии, Новой Зеландии и Южной Африке, а также в российской Сибири) и зависимые территории или военным образом удерживаемые владения (Индию, Индокитай, африканские и среднеазиатские пространства)[61]. Французские авторы дают другое удачное определение, терминологически отделяя поселенческие колонии (colonie de peuplement) и колонии, подвергавшейся чисто «хозяйственному» использованию (colonie d’exploitation économique)[62].

Следует подчеркнуть, что Россия и в этот раз полностью повторила западноевропейский опыт, начав захват территорий, в которых жители метрополии физически не могли составить большинство населения, как это происходило в британской Новой Англии или на русском Дальнем Востоке. В конце XVIII – начале XIX века были присоединены Польша и Финляндия, Грузия и Азербайджан, в середине XIX века началась война за Северный Кавказ, через пару десятилетий – оккупация Средней Азии. Включив в свои границы такие вассальные государства, как Бухарский эмират и Хивинское ханство, Россия распространила свою власть до пределов британской зоны влияния в Афганистане и Гиндукуше. В том же 1885 году, когда европейские державы завершили раздел Африки, Россия достигла зенита своей территориальной экспансии.

Иными словами, волны «наплыва» европейских колонизаторов практически совпадали по времени и методам осуществления: если в XVI–XVII веках все они осваивали новые территории посредством переселения сотен тысяч своих подданных и создавали в новых местах копии собственных обществ, то в XIX столетии стремились контролировать новые территории военной силой, используя их природные богатства или геополитические преимущества и не помышляли об их полном инкорпорировании в свой состав. Россия здесь выделялась двумя особенностями: и в первом, и во втором случае ее поселенческие колонии и военным образом контролируемые владения находились не в отдалении от метрополии, а непосредственно с ней граничили, воспринимаясь как составная часть страны: это позволило России удержать в своем составе как сибирскую поселенческую колонию в то время, как европейские поселенческие колонии стали независимыми государствами, так и свои зависимые территории в Закавказье и Средней Азии даже после того, как европейские державы оставили свои владения в Африке и Азии в 1950–1970-х годах. Это сделало Россию самой необычной империей – с одной стороны, свято верящей в свой непреходящий характер, и, с другой – чрезмерно увлеченной «недифференцированной» территориальной экспансией.

Загрузка...