Свет гаснет

* 1 *

Первым звеном в цепи событий, что привели к небывалым по размаху разрушениям и человеческим жертвам, явилась летняя гроза, во время которой отказали оба генератора.

Гроза разразилась девятнадцатого августа, спустя почти пять месяцев после боевой операции во владениях Грэнтера в Вермонте.

Десять дней парило. А тут, как перевалило за полдень, сгустились грозовые тучи; впрочем, никто из сотрудников, работавших в двух красивых, построенных еще до гражданской войны особняках, чьи фасады разделяло широкое зеленое полотно газона с ухоженными клумбами, никто не принял всерьез грозного предупреждения — ни садовники, оседлавшие свои газонокосилки, ни женщина — оператор, которая обслуживала ЭВМ подразделения А — Е (а также автоматизированную линию подачи горячего кофе) и которая, пользуясь обеденным перерывом, вывела из конюшни красавицу- лошадь и пустила ее в галоп по идеальной дорожке для верховой езды, ни, тем более, Кэп— он осилил богатырский бутерброд в своем, кондиционированном офисе и снова взялся за бюджет предстоящего года — что ему до этой парилки за окном?

В тот день, вероятно, лишь один человек из всей Конторы — Рэйнберд за версту почуял грозу, оправдывая таким образом свое имя[13]. Он подъехал к стоянке машин в двенадцать тридцать, хотя отметиться перед началом работы он должен был в час. С утра ломило суставы и ныла искромсанная пустая глазница— не иначе к дождю.

Он приехал на стареньком облезлом рыдване с наклейкой «D» на ветровом стекле. Он был в белом халате уборщика. Перед тем как выйти из машины, он закрыл глаз узорчатой повязкой. Он носил ее только в рабочие часы — ради девочки. Повязка смущала его. Она напоминала ему о потерянном глазе.

Огороженный со всех сторон паркинг был поделен на четыре сектора. Личная машина Рэйнберда, новенький желтый «кадиллак», заправленный дизельным топливом, имел наклейку «А» на стекле, что означало: стоянка для важных персон; она находилась под окнами особняка, расположенного южнее. Подземный переход и лифты соединяли стоянку для важных персон непосредственно с вычислительным центром и помещениями для экстренных совещаний, обширной библиотекой, залами для периодики и — с этого можно было начать — приемной; за безликой табличкой скрывался целый комплекс лабораторий и примыкавших к ним помещений, где содержались Чарли Макги и ее отец.

Стоянка «В» — для служащих второго эшелона — была чуть подальше. Еще дальше находилась стоянка «С» — для секретарш, механиков, электриков — словом, для технического персонала. Стоянка «D» предназначалась для безликой массы — для тех, кто, как говорил Рэйнберд, на подхвате. Эта стоянка, с ее богатой и пестрой коллекцией развалин детройтского происхождения, находилась совсем на отшибе, оттуда было уже рукой подать до Джексон — Плейнс, где еженедельно устраивались гонки на фургонах для скота.

«Вот где развели бюрократию», — подумал Рэйнберд, запирая свой рыдван; он задрал голову, чтобы убедиться — тучи сгущаются. Грозы не миновать. Часам к четырем ливанет, решил он.

Он направился к сборному домику из гофрированного железа, предусмотрительно упрятанному среди высоких сосен: здесь отмечались служащие пятой и шестой — низших — категорий. Халат Рэйнберда развевался. Мимо проехал садовник на одной из полутора десятков газонокосилок, находившихся в ведении отдела озеленения. Над машиной парил веселенький цветастый зонтик от солнца. Садовник, казалось, не замечал Рэйнберда — тоже отголосок бюрократических порядков. Для работников четвертой категории тот, кто принадлежал к пятой, превращался в человека — невидимку. Даже обезображенное лицо Рэйнберда почти не обращало на себя внимания — как во всяком правительственном агентстве, в Конторе работало достаточно ветеранов, внешность которых была «в полном порядке». Американскому правительству незачем было учиться у фирмы «Макс Фактор» косметическим ухищрениям. Существовал один критерий: ветеран с явным увечьем — протез вместо руки, инвалидное кресло, обезображенное лицо — стоил трех «нормальных» ветеранов. Рэйнберд знавал людей с душой и мыслями, изуродованными не меньше, чем его лицо во время той вьетнамской прогулочки в веселой компании, людей, которые бы с радостью пошли хоть разносчиками в «Пиггли — Виггли»[14]. А их не брали — вид не тот. Жалости к ним Рэйнберд не испытывал. Все это его скорее «Забавляло.

Он был уверен на все сто, что те, с кем он сейчас непосредственно работает, не узнавали в нем агента и хиттера[15]. Кем он был для них еще семнадцать недель тому назад? Неразличимый силуэт в желтом „кадиллаке“ с поляризованным ветровым стеклом и наклейкой „А“.

— Вам не кажется, что вас несколько занесло? — сказал ему как-то Кэп, — У девчонки нет никаких контактов с садовниками или стенографистками. Вы видитесь один на один.

Рэйнберд покачал головой:

— Достаточно малейшей осечки. Случайно оброненной фразы, что добрый дядя уборщик с изувеченным лицом, ставит свою машину на стоянке для важных персон, а после переодевается в рабочий халат в душевой для технического персонала. Я пытаюсь создать атмосферу доверия, основанного на том, что мы с ней оба чужаки или, если хотите, уроды, которых гноят в американской охранке.

Кэпа покоробило: он не любил дешевой иронии по поводу методов Конторы, тем более что во всей этой истории методы действительно были крайними.

— Великолепно придумано, ничего не скажешь, — уколол его Кэп.

Крыть было нечем, потому что ничего великолепного, в сущности, из этой придумки пока не вышло. Девочка даже спички и той не зажгла. И с ее отцом дело обстояло не лучше — ни малейшего проблеска дара внушения, если таковой вообще сохранился. Они все больше сомневались в этом.

Рэйнберда тянуло к девочке. В первый год своего пребывания в Конторе он прослушал ряд курсов, которые тщетно было бы искать в программе колледжа — прослушивание телефонов, угон машин, тайный обыск и еще несколько в том же духе. Но по — настоящему его увлек один курс — взламывание сейфов — прочитанный ветераном своего дела по фамилии Дж. М. Раммаден. Последнего доставили прямиком из исправительного заведения в Атланте, с тем чтобы он обучил своему искусству новобранцев Конторы. Раммадена называли лучшим специалистом в этой области, что, по мнению Рэйнберда, соответствовало действительности, хотя на сегодняшний день, полагал Рэйнберд, он едва ли в чем уступил бы своему учителю.

Раммаден, который умер три года назад (Рэйнберд, кстати, послал цветы на его похороны — вот где комедия!), рассказал им целую сагу про скидморские замки, про сувальные замки и цилиндровые, про предохранительную защелку, которая намертво заблокирует запирающий механизм, стоит только сбить шифровой циферблат молотком или зубилом; рассказал им про отмычки и подгонку ключей, про неожиданное применение графита, про то, как можно сделать слепок ключа с помощью обмылка и как делать нитроглицериновую ванну, и как снимать слой за слоем заднюю стенку сейфа.

Рэйнберд внимал Дж. М. Раммадену с холодной и циничной заинтересованностью. Однажды Раммаден сказал, что с сейфами, как с женщинами: просто надо иметь время и необходимый инструмент. Бывают, сказал он, крепкие орешки, бывают хрупкие, но нет таких, которые нельзя было бы разгрызть.

Девочка оказалась крепким орешком.

Поначалу им пришлось кормить Чарли внутривенно, иначе она уморила бы себя голодом. Постепенно до нее дошло, что, отказываясь от еды, она не выигрывает ничего, кроме синяков на локтевых сгибах, и тогда она стала есть — без всякого желания, просто потому, что эта процедура менее болезненная.

Ей приносили книжки, и кое-что она прочитывала — пролистывала, во всяком случае; иногда она включала цветной телевизор — дисплей — и через несколько минут выключала. В июне она просмотрела целый фильм — картину местного производства по мотивам „Черной красавицы“ [16] и еще раза два прокрутила „Удивительный мир Диснея“. Больше ничего. В еженедельных докладных замелькало выражение „спорадическая афазия“.

Рэйнберд заглянул в медицинский справочник и сразу все понял — возможно, даже лучше самих врачей, недаром он воевал. Иногда девочке не хватало слов. Ее это не удручало; она стояла посреди комнаты и беззвучно шевелила губами. А иногда у нее вдруг вылетало не то слово. „Что-то мне не нравится это платье. Лучше бы соломенное“. Случалось, она себя мимоходом поправляла: Я имела в виду зеленое», — но чаще всего оговорка оставалась незамеченной.

Справочник определял афазию как забывчивость, вызванную нарушением мозговой деятельности. Врачи, наблюдавшие Чарли, бросились химичить. Оразин заменили валиумом — никакого улучшения. Соединили валиум с оразином — эффект оказался неожиданным: Чарли начинала плакать, слезы лились и лились, пока не прекращалось действие препарата. Опробовали какое-то новое средство, комбинацию транквилизатора и легкого галлюциногена, и поначалу дело пошло на лад. Но неожиданно она покрылась сыпью, стала заикаться. В конце концов вернулись к оразину и усилили наблюдение на тот случай, если афазия будет прогрессировать.

Горы бумаги были исписаны по поводу ее неустойчивой психики, а также того, что психиатры окрестили «конфликтной установкой на пожар» — проще сказать, противоречие между требованием отца: «Не делай этого!» — и настойчивыми просьбами сотрудников Конторы: «Сделай…» И вдобавок чувство вины в связи с происшествием на ферме Мэндерсов.

Рэйнберд все это отмел с порога. Дело не в наркотиках, и не в том, что ее держат под замком и глаз с нее не спускают, и не в разлуке с отцом.

Она крепкий орешек, вот и все объяснение.

В какой-то момент она решила, что не будет с ними сотрудничать, ни при каких обстоятельствах. И баста. Инцидент исчерпан. Психиатры будут показывать ей свои картинки до посинения, будут колдовать над лекарствами и прятать в бороды тяжелые вздохи — как, дескать, непросто должным образом накачать восьмилетнюю девочку. Стопка отчетов на столе у Кэпа будет расти, сводя его с ума.


А Чарли Макги будет стоять на своем.

Рэйнберд предвидел это так же ясно, как грозу сегодня утром. И восхищался девочкой. По ее прихоти вся свора крутится волчком, пытаясь поймать свой хвост, и если ждать у моря погоды, они будут крутиться до дня благодарения, а то и до рождества. Но бесконечно так продолжаться не может, это-то и тревожило Джона Рэйнберда.

Раммаден, ас — взломщик, рассказал им как-то занятную историю про двух воров: пронюхав, что из-за снежных заносов инкассаторская машина не смогла забрать недельную выручку, они проникли в супермаркет в пятницу вечером. Замок у сейфа оказался цилиндровым. Они попытались рассверлить шифровой циферблат — не удалось. Попытались снять слой за слоем заднюю стенку, но и уголка не сумели отогнуть. Кончилось тем, что они взорвали сейф. Результат превзошел все ожидания. Сейф открылся… даже больше, чем нужно, если судить по его содержимому. От денег остались только обгорелые клочки, какие можно увидеть на прилавке среди нумизматических раритетов.

— Все дело в том, — закончил Раммаден своим сухим свистящим голосом, — что эти двое не победили сейф. Вся штука в том, чтобы победить сейф. А победить его — значит унести его содержимое в целости и сохранности, уловили суть? Они переложили начинки, и плакали денежки. Они сваляли дурака, и сейф победил их.

Рэйнберд уловил суть.

Шестьдесят с лишним выпускников колледжей занимались девочкой, а в конечном счете все сводилось к одному — вскрыть сейф. Пытаясь рассверлить шифр Чарли, они прибегли к наркотикам, целая футбольная команда психиатров потела над «конфликтной установкой на пожар», и все это не стоило ломаного гроша, потому что они упорно тщились снять заднюю стенку сейфа.

Рэйнберд вошел в сборный домик, вытащил из ящика свою регистрационную карточку и отметил время прихода. Т. В. Нортон, начальник смены, оторвался от книги в бумажной обложке.

— Зря ты так рано, парень. Сверхурочных не получишь.

— А вдруг? — сказал Рэйнберд.

— Никаких вдруг. — Нортон смотрел на него с вызовом, преисполненный мрачной уверенности в своей почти божественной непогрешимости, что так часто отличает мелкого чиновника.

Рэйнберд потупился и подошел к доске объявлений. Вчера команда уборщиков выиграла в кегельбане. Кто-то продавал «2 хорошие б/у стиральные машины». Официальное предписание гласило, что «все рабочие, прежде чем выйти отсюда, должны вымыть руки».

— Похоже, будет дождь, — сказал Рэйнберд, стоя спиной к Нортону.

— Не болтай ерунду, индеец, — отозвался тот. — И вообще двигай отсюда. Меньше народу, больше кислороду.

— Да, босс, — согласился Рэйнберд — Я только отметиться.

— В следующий раз отмечайся, когда положено.

— Да, босс, — снова согласился Рэйнберд, уже идя к выходу и мельком бросив взгляд на розоватую шею Нортона, на мягкую складочку под самой скулой. Интересно, успеешь ли ты крикнуть, босс? Успеешь ли ты крикнуть, если я воткну указательный палец в это место? Как вертел в кусок мяса. Что скажешь… босс?

Он вышел в волглый зной. Тучи, провисшие под тяжестью влаги, успели подползти ближе. Гроза намечалась нешуточная. Проворчал гром, пока в отдалении.

Вот и особняк. Сейчас Рэйберд зайдет с бокового входа, минует помещение бывшей кладовки и спустится лифтом на четыре этажа. Сегодня ему предстоит вымыть и натереть полы в квартирке Чарли: хорошая возможность понаблюдать за девочкой. Нельзя сказать, чтобы она наотрез отказывалась с ним разговаривать, нет. Просто она, черт возьми, держала его на расстоянии. А он пытался снять заднюю стенку сейфа на свой манер: если только она посмеется, разок посмеется с ним вместе над шуточкой в адрес Конторы, — это все равно что отогнуть уголок сейфа. И тогда он подденет его зубилом. Одна улыбка. И тогда они сроднятся, образуют партию, что собралась на свой тайный съезд. Двое против всех.

Но пока он так и не сумел выжать из нее хотя бы улыбку, и одно это приводило Рэйнберда в несказанное восхищение.

* 2 *

Рэйнберд просунул свою карточку в специальную прорезь, после чего отправился выпить кофе в буфет для обслуги. Кофе ему не хотелось, но еще оставалось время. Нельзя быть таким нетерпеливым, вот уже и Нортон обратил внимание.

Он налил себе горячей бурды и осмотрелся, куда бы сесть. Слава Богу, пусто — ни одного болвана. Он уселся на рассохшийся продавленный диван неопределенно — грязного цвета и стал потягивать кофе. Его изуродованное лицо (кстати, у Чарли оно вызвало лишь мимолетный интерес) было спокойным и бесстрастным. Только мозг усиленно работал, анализируя сложившуюся ситуацию.

Все, кто имел дело с Чарли, напоминали ему раммаденовских горе — взломщиков в супермаркете. Сейчас они натянули мягкие перчаточки, но сделали это не из любви к девочке. Рано или поздно они поймут, что от мягких перчаток мало проку, и, исчерпав «слабые» меры воздействия, решат взорвать сейф. Если до этого дойдет, рассуждал Рэйнберд, то, выражаясь языком Раммадена, почти наверняка плакали денежки.

Ему уже встретилась фраза «легкая шокотерапия» в отчетах двух врачей — одним из них был Пиншо, к чьим рекомендациям прислушивался Хокстеттер. Ему уже довелось случайно прочесть медицинское заключение, написанное на таком дремучем жаргоне, что, казалось, имеешь дело с иностранным языком. После перевода отчетливо проступала тактика выкручивания рук: ребенок сломается, если увидит, как мучают папу. Рэйнберд держался иного мнения: если она увидит, как ее папа под током танцует польку и волосы у него дыбом, она не моргнув глазом, вернется к себе, разобьет стакан и проглотит осколки.

Но попробуй скажи им это. Подобно ФБР и ЦРУ, Контора в который уже раз убедится, что «плакали денежки». Не можешь добиться своего под видом иностранной помощи — пошли десант с ручными пулеметами и напалмом, и пусть прихлопнут сукиного сына. Или начини цианистым калием сигары. Верх сумасшествия, но попробуй скажи им это. Им одно подавай — РЕЗУЛЬТАТЫ — в мерцании и блеске, точно это сказочная гора жетонов на игорном столе в Лас — Вегасе. Но вот результат достигнут, «плакали денежки»: никому не нужные зеленые клочки просеиваются меж пальцев, а они стоят и недоумевают — что за чертовщина?

Потянулись другие уборщики; они перебрасывались анекдотами, хлопали друг друга по плечу, кто-то хвалился, как он вчера сбил все кегли двумя шарами, другой — что первым же шаром, говорили о женщинах, машинах, о выпивке. Обычный треп, какой был, есть и будет до скончания мира аллилуйя, аминь. Они обходили Рэйнберда стороной. Рэйнберда здесь недолюбливали. Он не посещал кегельбана, не говорил о своей машине, и лицо у него было такое, точно у киномонстра, сотворенного Франкенштейном. При нем всем становилось не по себе. Того, кто решился бы хлопнуть его по плечу, он бы в порошок стер.

Рэйнберд достал кисет с «Ред Мэном», бумагу для закрутки, свернул сигаретку. Он сидел и дымил и ждал, когда придет время спуститься к девочке.

Вообще говоря, уже много лет он не был в такой отличной форме, на таком подъеме. Спасибо Чарли. В каком-то смысле, сама того не ведая, она ненадолго вернула ему интерес к жизни — а он был человеком обостренных чувств и какой-то тайной надежды, другими словами, жизнеспособным. Она крепкий орешек — тем лучше. Тем приятнее после долгих усилий добраться до ядрышка; он заставит ее исполнить для них гвоздь программы — пусть потешатся, а когда она отработает номер, он ее задушит, глядя ей в глаза, ища в них искру сопонимания и особый знак, который она, быть может, даст ему перед тем, как уйти в неизвестность.

А до тех пор она будет жить.

Он раздавил сигарету и встал, готовый приступить к работе.

* 4 *

Когда отказала энергосистема, Энди Макги смотрел по телевизору «Клуб РВ». «РВ» значило «Ревнители Всевышнего». Могло создаться впечатление, что передачу «Клуб РВ» транслируют по этому каналу круглосуточно. Наверное, это было не так, но Энди, живший вне времени, потерял способность к нормальному восприятию.

Он располнел. В редкие минуты отрезвления он ловил свое отражение в зеркале, и сразу вспоминался Элвис Пресли, которого под конец разнесло. А иногда он сравнивал себя с кастрированным котом, огрузневшим и ленивым.

Нет, он еще не был тучным, однако к тому шло. Когда они с Чарли останавливались в мотеле «Грезы» в Гастингс Глене, он весил семьдесят три килограмма. Сейчас перевалило за восемьдесят пять. Щеки налились, наметился второй подбородок, а также округлости, чьих обладателей его школьный учитель гимнастики презрительно называл «сисястыми». И явно обозначилось брюшко. Кормили здесь на убой, а двигался он мало — поди подвигайся, когда тебя накачивают торазином. Почти всегда он жил как в дурмане, поэтому ожирение его не волновало. Время от времени затевалась очередная серия бесплодных тестов, и тогда они на сутки приводили его в чувство; после медицинского освидетельствования и одобрительного «отзыва» ЭЭГ его препровождали в кабинет, выкрашенный белой краской и обшитый пробковыми панелями.

Тесты начали еще в апреле, пригласив добровольцев. Энди поставили задачу и предупредили его, что если он перестарается — например поразит человека слепотой, — ему несдобровать. Подразумевалось: не ему одному. Эту угрозу Энди не воспринял всерьез. Делая ставку на Чарли, они не посмеют ее тронуть. Что до него самого, то он проходил у них вторым номером.

Тестирование проводил доктор Герман Пиншо. На вид ему было лет под сорок; впрочем, вида-то он как раз и не имел, одна беспричинная улыбка. Улыбка эта иногда нервировала Энди. Бывало, к нему заглядывал мужчина постарше — доктор Хокстеттер, но в основном он имел дело с Пиншо.

Перед первым тестом Пиншо предупредил его, что в кабинете на столе будет бутылочка с виноградным сиропом и этикеткой ЧЕРНИЛА, подставка с авторучкой, блокнот, графин с водой и два стакана. Пиншо предупредил его — испытуемый в полной уверенности, что в бутылочке чернила. Так вот, они будут весьма признательны Энди, если он «толкнет» испытуемого, чтобы тот налил себе воды из графина, добавил в стакан «чернил» и все это залпом выпил.

— Блестяще, — сказал Энди. Сам он чувствовал себя далеко не блестяще — целые сутки ему не давали торазина.

— Уж это точно, — согласился Пиншо — Ну как, сделаете?

— А зачем?

— Небольшое вознаграждение. Приятный сюрприз.

— Не будешь, мышка, артачиться— получишь сыр. Так, что ли?

Пиншо пожал плечами, снисходительно улыбаясь. Костюм сидел на нем элегантно до отвращения: не иначе как от «Брукс бразерс».

— Так, — сказал Энди, — все понял. И почем стоит напоить беднягу чернилами?

— Ну, во — первых, получите свои таблетки.

У него вдруг встал комок в горле: неужели я так пристрастился к торазину, подумал он, и если да, то как — психологически или физиологически?

— Скажите, Пиншо, что же, давить на пациента вас побуждает клятва Гиппократа?

Пиншо пожал плечами, продолжая снисходительно улыбаться.

— Кроме того, вам разрешат небольшую прогулку, — сказал он — По — моему, вы изъявляли такое желание?

Изъявлял. Жил он вполне прилично — насколько приличной может быть жизнь в клетке. За ним числились три комнаты и ванная, в его распоряжении был кабельный цветной телевизор с дополнительными каналами, но которыми каждую неделю давали фильмы, только вышедшие на экраны. В светлой голове одного из этих «жевунов»[17] — возможно, то была голова самого Пиншо— родилось предложение не отбирать у него брючный ремень и не заставлять есть пластмассовой ложкой и писать разноцветными мелками. Вздумай он покончить с собой, его не остановишь. Ему достаточно перенапрячь свой мозг, чтобы тот взорвался, как перекачанная шина.


К его услугам были все удобства, вплоть до высокочастотной духовки в кухоньке. На стенах ярких тонов висели неплохие эстампы, на полу в гостиной лежал мохнатый ковер. Но с таким же успехом покрытую глазурью коровью лепешку можно выдавать за свадебный торт; достаточно сказать, что все двери в этой очаровательной квартирке без ручек. Зато дверных глазков было в избытке. Даже в ванной комнате. Энди подозревал, что каждый его шаг здесь не просто прослеживается, но и просматривается на мониторе, а если к тому же аппаратура у них работает в инфракрасном режиме, они тебя даже ночью не оставят в покое.

Он не был подвержен клаустрофобии, но слишком уж долго держали его взаперти. Это его подавляло при всей наркотической эйфории. Правда, подавленность не шла дальше протяжных вздохов и приступов апатии. Да, он заговаривал о прогулках. Ему хотелось снова увидеть солнце и зеленую траву.

— Вы правы, Пиншо, — выдавил он из себя, — я действительно изъявлял такое желание.

Но дело кончилось ничем.

Поначалу Дик Олбрайт нервничал, явно ожидая от Энди любого подвоха: или на голову поставит, или заставит кудахтать, или отмочит еще какую-нибудь штуку. Как выяснилось, Олбрайт был ярым поклонником футбола. Энди стал его расспрашивать про последний сезон — кто встретился в финале, как сложилась игра, кому достался суперкубок.

Олбрайт оттаял. Завелся на двадцать минут про все перипетии чемпионата, и от его нервозности скоро не осталось и следа. Он дошел в своем рассказе до похабного судейства в финальном матче, что позволило петам[18] выиграть у «Дельфинов», когда Энди сказал ему: «У вас, наверно, во рту пересохло. Налейте себе воды».

Олбрайт встретился с ним взглядом.

— И правда пересохло. Слушайте, я тут болтаю, а тесты… Все к черту испортил, да?

— Не думаю, — сказал Энди, наблюдая, как он наливает воду из графина.

— А вы? — спросил Олбрайт.

— Пока не хочется, — сказал Энди и вдруг дал ему сильный посыл со словами: — А теперь добавьте немного чернил.

— Добавить чернил? Вы в своем уме?

С лица Пиншо и после теста не сходила улыбка, однако результаты его обескуражили. Здорово обескуражили. И Энди тоже был обескуражен. Когда он дал посыл Олбрайту, у него не возникло никакого побочного ощущения, столь же странного, сколь уже привычного, — будто его силы удваиваются. И никакой головной боли. Он старался как мог внушить Олбрайту, что нет более здравого поступка, чем выпить чернила, и получил более чем здравый ответ: вы псих. Что и говорить, этот дар принес ему немало мучений, но сейчас от одной мысли, что дар утрачен, его охватила паника.

— Зачем вам прятать свои способности? — спросил его Пиншо. Он закурил «Честерфилд» и одарил Энди неизменной улыбкой. — Я вас не понимаю. Что вы этим выигрываете?

— Еще раз повторяю, я ничего не прятал. И никого не дурачил. Я старался изо всех сил. А толку никакого. — Скорей бы дали таблетку! Он был подавлен и издерган. Цвета казались нестерпимо яркими, свет — резким, голоса — пронзительными. Одно спасение — таблетки. После таблеток его бесплодная ярость при мысли о случившемся, его тоска по Чарли и страх за нее — все куда-то отступало, делалось терпимым.

— И рад бы поверить вам, да не могу, — улыбнулся Пиншо. — Подумайте, Энди. Никто ведь не просит, чтобы вы заставили человека броситься в пропасть или пустить себе пулю в лоб. Видимо, не так уж вы и рветесь на прогулку.

Он поднялся, давая понять, что уходит.

— Послушайте, — в голосе Энди прорвалось отчаяние, — мне бы таблетку…

— Вот как? — Пиншо изобразил удивление. — Разве я не сказал, что уменьшил вам дозу? А вдруг всему виной торазин? — Он так и лучился — Вот если к вам вернутся ваши способности…

— Поймите, тут сошлись два обстоятельства, — начал Энди. — Во — первых, он был как на иголках, ожидая подвоха. Во — вторых, с интеллектом у него слабовато. На стариков и людей с низким уровнем интеллекта воздействовать гораздо труднее. Развитой человек — дело другое.

— Вы это серьезно? — спросил Пиншо.

— Вполне.

— Тогда почему бы вам не заставить меня принести сию минуту эту злосчастную таблетку? Мой интеллектуальный показатель куда выше среднего.

Энди попытался… никакого эффекта.

В конце концов ему разрешили прогулки и дозу увеличили, предварительно убедившись, что он их в самом деле не разыгрывает, наоборот, предпринимает отчаянные попытки, но его импульсы ни на кого не действуют. Независимо друг от друга у Энди и у доктора Пиншо зародилось подозрение, что он просто — напросто израсходовал свой талант, растратил его, пока они с Чарли были в бегах: Нью—Йорк, аэропорт Олбани, Гастингс Глен… Зародилось у них обоих и другое подозрение — возможно, тут психологический барьер. Сам Энди склонялся к тому, что либо способности безвозвратно утеряны, либо включился защитный механизм и мозг отказывается дать ход тому, что может убить его. Он еще не забыл, как немеют щеки и шея, как лопаются глазные сосудики.

В любом случае налицо было одно — дырка от бублика. Поняв, что слава первооткрывателя, заполучившего неопровержимые лабораторные данные о даре внушения, ускользает от него, Пинию стал все реже заглядывать к своему подопечному.

Тесты продолжались весь май и июнь; сначала Энди имел дело с добровольцами, позже — с ничего не подозревающими подопытными кроликами. Пиншо признал, что это не совсем этично, но ведь и первые опыты с ЛСД, добавил он, не всегда были этичны. Поставив знак равенства между тем злом и этим, Пиншо, видимо, без труда успокоил свою совесть. А впрочем, рассуждал Энди, какая разница: все равно я ни на что не способен.

Правда, месяц назад, сразу после Дня независимости, они начали испытывать его дар на животных. Энди было возразил, что внушить что-либо животному еще менее реально, чем безмозглому человеку, но Пиншо и его команда пропустили это мимо ушей: им нужна была видимость деятельности. И теперь раз в неделю Энди принимал в кабинете собаку, или кошку, или обезьянку, что сильно смахивало на театр абсурда. Он вспоминал таксиста, принявшего долларовую бумажку за пятисотенную. Вспоминал робких служащих, которых он встряхнул, чтобы они обрели почву под ногами. А еще раньше, в Порт—сити, Пенсильвания, он организовав программу для желающих похудеть, желали же в основном одинокие домохозяйки, имевшие слабость к тортикам из полуфабриката, пепси—коле и любым сандвичам — лишь бы что-нибудь повкуснее между ломтями хлеба; это как-то скрашивало безрадостную жизнь. Большинство этих женщин уже сами настроились скинуть лишний вес, оставалось их подтолкнуть самую малость. Что он и сделал. Еще Энди думал о том, как он обошелся с двумя молодчиками из Конторы, похитившими Чарли.

Сейчас бы он не смог повторить ничего подобного. Дай Бог вспомнить, что он при этом чувствовал. А тут сиди не сиди — ничего не высидишь; собаки лизали ему руку, кошки мурлыкали, обезьяны глубокомысленно почесывали зады, иногда вдруг обнажая клыкастый рот в апокалипсической ухмылке, до жути напоминавшей улыбку Пиншо, — короче, животные вели себя, как им и подобает. По окончании теста Энди уводили обратно в квартиру без дверных ручек, и на кухонном столе его ждала голубая таблетка на блюдечке, и мало — помалу нервозность и мрачные мысли оставляли его. Он входил в норму. И садился смотреть по специальному каналу новый фильм с Клинтом Иствудом… или, на худой конец, «Клуб РВ». В эти минуты он как-то забывал, что утратил свой дар и превратился в никчемного человека.

Впоследствии Джон Рэйнберд пришел к убеждению, что нарочно подгадать такую карту едва ли было возможно… хотя, будь на плечах у этих модных душеведов голова, а не кочан капусты, они бы эту карту подгадали. На деле же все решила счастливая случайность — свет погас, что позволило ему, Рэйнберду, наконец-то поддеть зубилом краешек психологической брони, в которую заковалась Чарли Макги. Счастливая случайность и его сверхъестественное наитие.

* 6 *

Он вошел к Чарли в половине четвертого, когда гроза только-только начиналась. Он толкал перед собой тележку, как это делают коридорные в гостинице или мотеле. На тележке были чистые простыни и наволочки, политура для мебели, жидкость для чистки ковров. А также ведро и швабра. К тележке крепился пылесос.

Чарли сидела в позе лотоса на полу возле кушетки в своем голубом трико. Она подолгу так сидела. Кто другой принял бы это за наркотический транс, только не Рэйнберд. Девочке, правда, еще давали таблетки, но теперешние дозы были скорее символическими. Все психологи с досадой подтвердили: слова Чарли о том, что она не станет больше ничего поджигать, — не пустая угроза. Ее сразу посадили — на наркотики, боясь, как бы она не устроила пожар, чтобы сбежать, но, похоже, это не входит в ее намерения… если у нее вообще есть какие-то намерения.

— Привет, подружка, — сказал Рэйнберд и отсоединил пылесос.

Она взглянула на него, но ничего не ответила. Когда заработал пылесос, она грациозно поднялась с пола и ушла в ванную. Дверь за ней закрылась.

Рэйнберд принялся чистить ковер. В голове у него не было четкого плана. Какой тут план? — лови на ходу любой намек, малейшее движение и, зацепившись за него, устремляйся вперед. Он не переставал восхищаться девочкой. Ее папаша расползался как студень, что на языке врачей выражалось терминами «подавленность» и «распад личности», «мысленный эскепизм» и «утрата чувства реальности», ну а проще говоря, он сломался, и на нем смело можно было ставить крест. А вот девочка, та не сдалась. Она просто ушла в свою раковину. Оставаясь один на один с Чарли Макги, Рэйнберд вновь становился настоящим индейцем, не позволяющим себе расслабиться ни на минуту.

Он скреб ковер пылесосом и ждал — может быть, она к нему выйдет. Пожалуй, в последнее время она стала чаще выходить из ванной комнаты. Поначалу она отсиживалась там, пока дверь за ним не закрывалась. Теперь иногда выглядывает, наблюдает за его работой. Может, и сегодня выглянет. А может, нет. Он будет ждать. И ловить малейший намек.

* 7 *

Чарли только притворила дверь в ванную. Запереться не было возможности. До прихода уборщика она осваивала несложные упражнения, вычитанные из книги. Сейчас уборщик наводит там порядок. До чего холодное это сиденье. И свет от люминесцентных ламп, отраженный в зеркале, тоже делает все вокруг неправдоподобно белым и холодным.

Сначала вместе с ней жила «добрая тетя» лет сорока пяти. Она должна была заменить ей маму, но «добрую тетю» выдавал жесткий взгляд. Ее зеленые глаза посверкивали как льдинки. Они убили мою маму, сказала себе Чарли, а вместо нее присылают неизвестно кого. Она заявила, что не хочет жить ни с какой «мамой». Ее заявление вызвало улыбки. Тогда Чарли поставила условие этому Хокстеттеру: если он уберет зеленоглазую, она будет отвечать на его вопросы. Чарли перестала разговаривать и не проронила ни звука, пока не избавилась от «мамы» и ее леденящих глаз. Она хотела жить с одним человеком, папой, — а не с ним, так ни с кем.

Во всех отношениях пять месяцев, что она провела здесь (эту цифру ей назвали, сама она потеряла ощущение времени), казались ей сном. Еда не имела вкуса. Все дни были на одно лицо, а человеческие лица безликими, они вплывали и выплывали как бы вне туловища, точно воздушные шары. Она и себе самой порой казалась воздушным шаром. Летит и летит. Разве только в глубине души гнездилась уверенность: так мне и надо. Я убийца. Я нарушила первейшую из заповедей и теперь попаду в ад.

Чарли думала об этом по ночам, когда приглушенный свет заливал спальню, и тотчас появлялись призраки. Бегущие люди с огненным ореолом вокруг головы. Взрывающиеся машины. Цыплята, поджаренные заживо. И запах гари, всегда вызывающий в памяти другой запах — тлеющей набивки плюшевого медвежонка.

(и ей это нравилось)

То-то и оно. В том-то и беда. Чем дальше, тем больше ей это нравилось; чем дальше, тем сильнее ощущала она свое могущество, этот живой источник, набирающий и набирающий силу. Это ощущение казалось ей похожим на сноп света: чем дальше, тем шире и шире… Мучительно трудно бывает остановиться.

(даже дух захватывало)

И поэтому она остановится сейчас. Умрет здесь, но зажигать ничего не станет. Вероятно, она даже хотела умереть. Умереть во сне — ведь это совсем не страшно.

В ее сознании запечатлелись только два человека — Хокстеттер и этот уборщик, наводивший каждый день порядок в ее жилище. Зачем так часто, спросила она его однажды, когда здесь и так чисто.

Джон — так его звали — вытащил из заднего кармана старенький замусоленный блокнот, а из нагрудного кармана грошовую шариковую ручку. Вслух он сказал: «Работа, подружка, у меня такая». А в блокноте написал: «Куда денешься, когда они тут все дерьмо?»

Она чуть не прыснула, однако вовремя вспомнила про людей с огненным ореолом вокруг головы и про запах человеческого мяса, напоминающий запах тлеющего плюшевого медвежонка. Смеяться опасно. Поэтому она сделала вид, что не разглядела записку или не поняла ее. С лицом у этого уборщика было что-то жуткое. Один глаз закрывала повязка. Ей стало жаль его, она уже собиралась спросить, из-за чего это — автомобильная авария или другое несчастье, но тут же подумала, что это еще опаснее, чем прыснуть от фразы в блокноте. Она не смогла бы этого объяснить, просто интуитивно чувствовала каждой клеточкой.

Вообще он производил приятное впечатление при всей своей страхолюдной внешности, с которой, кстати, вполне мог бы поспорить Чак Эберхардт, ее сверстник из Гаррисона. Когда Чаку было три года, он опрокинул на себя сковородку с кипящим жиром, и это едва не стоило ему жизни. Мальчишки потом дразнили Чака Шкваркой и Франкенштейном, чем доводили его до слез. Это было гадко. Никому и в голову не приходило, что такое может случиться с каждым. В три-то года головенка маленькая и умишко соответственный.

Исковерканное лицо Джона ее не пугало. Ее пугало лицо Хокстеттера, хотя оно ничем не выделялось — только что глазами. Глаза у него были еще ужаснее, чем у «доброй тети». Они впивались в тебя. Хокстеттер уговаривал Чарли поджечь что-нибудь. Клещом вцепился. Он приводил ее в кабинет, где иногда лежали скомканные газеты, стояли стеклянные плошки с горючей смесью или что-то в этом роде. Он расспрашивал ее о том о сем и сюсюкал, а кончалось всегда одним: Чарли, подожги это.

С Хокстеттером ей было страшно. Она чувствовала, что у него в запасе много разных… разных

(хитростей)

хитростей, и с их помощью он заставит ее что-нибудь поджечь. Нет, она не будет. Но страх подсказывал ей, что будет. Хокстеттер ни перед чем не остановится, для него все средства хороши. Однажды во сне она превратила его в живой факел и в ужасе проснулась, зажимая руками рот, чтобы не закричать.

Как-то раз, желая оттянуть неизбежный финал, она спросила у Хокстеттера, когда ей разрешат увидеться с папой. Она бы давно спросила, если бы наперед не знала ответ. Но тут она была особенно усталая и подавленная, и вопрос вырвался сам собой.

— Чарли, ты же знаешь, что я тебе отвечу. — Хокстеттер показал на стол в нише. Там на металлическом подносе лежала горкой деревянная стружка. — Подожги это, и я сразу отведу тебя к отцу. Ты можешь увидеть его хоть через две минуты. — Взгляд у Хокстеттера был холодный, цепкий, а рот растягивался в эдакой свойской улыбочке. — Ну что, по рукам?

— Дайте спички, — сказала Чарли, чувствуя, как подкатывают слезы — Дайте спички, и я подожгу.

— Ты можешь это сделать одним усилием воли. Разве не так?

— Нет. Не так. А если даже могу, все равно не буду. Нельзя.

Свойская улыбочка Хокстеттера увяла, зато в глазах изобразилось участие.

— Чарли, зачем ты себя мучаешь? Ты ведь хочешь увидеть папу? И он тебя тоже. Он просил тебе передать, что поджигать можно.

И тут слезы прорвались. Она плакала долго, навзрыд; еще бы ей не хотелось его увидеть, да она каждую минуту думала о нем, тосковала, мечтала оказаться под защитой. его надежных рук. Хокстеттер смотрел, как она плачет, и в его взгляде не было ни теплоты, ни симпатии, ни даже сожаления. Зато было другое — расчет. О, как она его ненавидела!

С тех пор прошло три недели. Она упрямо молчала о своем желании повидаться с отцом, хотя Хокстеттер без конца заводил одну пластинку: про то, как ее папе одиноко, и что он разрешает ей поджигать, и это добило Чарли — что она папу, наверное, больше не любит…так он сказал Хокстеттеру.

Она вспоминала все это, глядя на свое бледное личико в зеркале и прислушиваясь к ровному гудению пылесоса. Когда Джон покончит с ковром, он перестелет белье. Потом вытрет пыль. Потом уйдет. Лучше бы он не уходил — ей вдруг так захотелось услышать его голос!

Раньше она отсиживалась в ванной до его ухода; был случай, когда он выключил пылесос, постучал к ней в дверь и обеспокоенно спросил:

— Подружка? Ты как там? Может, тебе плохо, а!

В его голосе было столько доброты — простой, безыскусной, от которой ее здесь давно отучили, — что она с большим трудом придала своему голосу твердость, ибо в горле уже стоял комок:

— Нет… все хорошо.

Пока она гадала, пойдет ли он дальше, попытается ли влезть к ней в душу, как это делали другие, он отошел от двери и снова включил свой пылесос. Она даже была немного разочарована.

В другой раз она вышла из ванной комнаты, когда Джон мыл пол, и тут он сказал, не подымая головы:

— Осторожно, пол мокрый. Смотри, не расшибись.

Всего несколько слов, но как они ее растрогали — его заботливость, грубоватая, без затей, шла не от ума — от сердца.

В последнее время она все чаще выходила из своего укрытия, чтобы понаблюдать за ним. Понаблюдать… и послушать. Изредка он спрашивал ее о чем-нибудь, но его вопросы не таили в себе угрозы. И все-таки она предпочитала не отвечать — принцип есть принцип. Однако Джона это не смущало. Он себе продолжал говорить. Об успехах в кегельбане, о своей собаке, о сломавшемся телевизоре, который ему теперь долго не починить, потому что даже маленькая трубочка стоит бешеные деньги.

Он, должно быть, совсем одинокий. За такого некрасивого кто замуж пойдет? Она любила слушать его — это был ее тайный выход во внешний мир. Его низкий с распевом голос звучал убаюкивающе. Ни одной резкой или требовательной ноты, не то что у Хокстеттера. Не хочешь — не отвечай.

Она поднялась с сиденья, подошла к двери… и тут погас свет. Она остановилась в недоумении, напрягая слух. Не иначе какая-то уловка. Пылесос прощально взвыл, и сразу раздался голос Джона:

— Что за чертовщина?

Свет зажегся. Но Чарли не трогалась с места. Опять загудел пылесос. Послышались приближающиеся шаги и голос Джона:

— У тебя там тоже гас свет?

— Да.

— Гроза, видать.

— Гроза?

— Все небо обложило, когда я шел на работу. Здоровенные такие тучи.

Все небо обложило. Там, на воле. Вот бы сейчас на волю, на тучи бы посмотреть. Втянуть носом воздух, какой-то особенный перед летней грозой. Парной, влажный. И все вокруг та…

Опять погас свет.

Пылесос отгудел свое. Тьма была кромешная. Единственной реальностью для Чарли служила дверь, найденная на ощупь. Чарли собиралась с мыслями, трогая верхнюю губу кончиком языка.

— Подружка?

Она не отвечала. Уловка? Он сказал — гроза. И она поверила. Она верила Джону. Удивительное, неслыханное дело: после всего, что произошло, она еще могла кому-то верить.

— Подружка?

На этот раз в его голосе звучал… испуг.

Как будто ее собственный страх перед темнотой, едва успевший заявить о себе, отозвался в нем с удвоенной силой.

— Что случилось, Джон?

Она открыла дверь и выставила перед собой руки. Она еще не рискнула шагнуть вперед, боясь споткнуться о пылесос.

— Да что же это? — Сейчас в его голосе зазвенели панические нотки. Ей стало не по себе, — Почему нет света?

— Погас, — объяснила она — Вы говорили… гроза…

— Я не могу в темноте. — Тут были и ужас, и наивная попытка самооправдания, — Тебе это не понять. Но я не могу… Мне надо выбраться… — Она слышала, как он бросился наугад к выходу и вдруг упал с оглушительным грохотом — по — видимому, опрокинул кофейный столик. Раздался жалобный вопль, от которого ей еще больше стало не по себе.

— Джон? Джон! Вы не ушиблись?

— Мне надо выбраться! — закричал он, — Скажи им, чтобы они меня выпустили!

— Что с вами?

Долго не было никакого ответа. Затем она услышала сдавленные звуки и поняла, что он плачет.

— Помоги мне!

Чарли в нерешительности стояла на пороге. Ее подозрительность уступила место сочувствию, но не до конца — что-то ее по — прежнему настораживало.

— Помогите… кто-нибудь… — бормотал он, бормотал так тихо, словно и не рассчитывал быть услышанным, тем более спасенным. Это решило дело. Медленно, выставив перед собой руки, она двинулась на его голос.

* 8 *

Рэйнберд, услышав ее шаги, невольно усмехнулся — жестко, злорадно — и тотчас прикрыл рот ладонью — на случай, если свет вдруг опять вспыхнет.

— Джон?

Стараясь изобразить в голосе неподдельную муку, он выдавил сквозь усмешку:

— Прости, подружка. Просто я… Это темнота… я не могу в темноте. После того как они держали меня в яме.

— Кто?

— Конговцы.

Она была уже совсем рядом. Он согнал с лица ухмылку, вживаясь в роль. Страх. Тебе страшно, с тех пор как вьетконговцы посадили тебя однажды в темную яму и держали там… а перед этим один из них снес тебе пол — лица… и сейчас ты нуждаешься в друге.

Отчасти роль была невыдуманной. Оставалось лишь убедить девочку в том, что его волнение — как бы не упустить счастливый случай — объясняется ничем иным, как отчаянным страхом. И все-таки было страшно — страшно завалить роль. В сравнении с этим выстрел ампулой оразина казался детской забавой. Она ведь чует за версту. По лицу его градом катился пот.

— Кто это — конговцы? — спросила она почти над ухом у Рэйнберда. Ее рука скользнула по его лицу и тут же попала в тиски. Чарли охнула.

— Эй, не бойся, — прошептал он. — Я только…

— Вы… больно! Вы делаете мне больно.

Вот! Этого он и добивался. Судя по тону, она тоже боится, боится темноты и его боится… но и тревожится за него. Пусть почувствует, что он хватается за соломинку.

— Прости, подружка. — Он ослабил хватку, но руку не выпустил. — А ты можешь… сесть рядом?

— Ну конечно.

Она почти неслышно уселась на пол, он же чуть не подпрыгнул от радости. Кто-то — далеко — далеко — что-то кричал неизвестно кому.

— Выпустите нас! — завопил Рэйнберд. — Выпустите нас! Выпустите! Эй, вы там, слышите!

— Ну что вы, что вы, — занервничала Чарли. — С нами все в порядке… разве не так?

Его мозг, эта идеально отлаженная машина, заработал с невероятной скоростью, сочиняя сценарий с заглядом на три — четыре реплики вперед, чтобы обезопасить себя, но в то же время не запороть блестяще начатую импровизацию. Больше всего сейчас его волновало, на сколько он может рассчитывать, как долго продержится темнота. Он настраивал себя на худший вариант. Что ж, он успел поддеть зубилом самый краешек. А там уж как Бог даст.

— Да вроде, — согласился он. — Все из-за этой темени. Хоть бы одна спичка, мать ее так… Ой, извини, подружка. С языка сорвалось.

— Ничего, — успокоила Чарли, — Папа тоже иногда выражается. Один раз чинил в гараже мою коляску и ударил себя молотком по пальцу и тоже сказал это… раз шесть, наверно. И не только это. — Никогда еще она не бывала с Рэйнбердом столь разговорчивой. — А они скоро откроют?

— Не раньше, чем врубят ток, — ответил он убитым голосом, хотя в душе ликовал. — У них тут все двери, подружка, с электрическими замками. Если вырубить ток, замок намертво защелкивается. Они, дьявол их… они держат тебя в настоящей камере. С виду такая уютненькая квартирка, а на самом деле тюрьма.

— Я знаю, — сказала она тихо. Он продолжал сжимать ее руку, но Чарли уже не протестовала. — Только не надо громко. Я думаю, они подслушивают.

Они! Горячая волна торжества захлестнула Рэйнберда. Он и забыл, когда в последний раз испытывал такое. Они. Сама сказала — они!

Чувствуя, как поддается броня, в которую заковалась Чарли Макги, он бессознательно стиснул ее руку.

— О — ой!

— Прости, подружка, — сказал он, слегка разжимая пальцы. — Что подслушивают, уж это точно. Только не сейчас, когда нет тока. Все, я больше не могу… пусть меня выпустят! — Он весь дрожал.

— Кто это — конговцы?

— А ты не знаешь?.. Ну да, ты еще маленькая. Война, подружка. Война во Вьетнаме. Вьетконговцы — они были плохие. Жили в джунглях. И носили такие черные… Ну, вроде пижамы. Ты ведь знаешь про вьетнамскую войну?

Она знала… смутно.

— Наш патруль напоролся на засаду, — начал он. Это была правда, но дальше дороги Рэйнберда и правды расходились. Стоило ли смущать девочку такой деталью, что все они закосели — салаги накурились камбоджийской марихуаны, а их лейтенантик, выпускник Вест — Пойнта, уже балансировавший на грани безумия, вконец одурел от пейота, который он жевал не переставая. Однажды Рэйнберд сам видел, как этот лейтенантик разрядил обойму в живот беременной женщины и оттуда полетели куски шестимесячного ребенка; позже лейтенантик объяснил им, что это называется «аборт по — вестпойнтски». И вот их патрульная команда возвращалась на базу и напоролась на засаду, только в засаде сидели свои же ребята, закосевшие на порядок выше, так что четверых патрульных уложили на месте. Не стоит, решил Рэйнберд, посвящать девочку в эти подробности, равно как и в то, что мина, разукрасившая ему половину лица, была изготовлена в Мэриленде.

— Спастись удалось шестерым, — продолжал он, — Мы рванули оттуда. Через джунгли. И меня, видно, понесло не в ту сторону.

В ту, не в ту… В такой кретинской войне, когда даже нет линии фронта, кто знает, где она, та сторона? Я отстал от своих Все пытался отыскать знакомые ориентиры, и вдруг — минное поле. Результат на лице.

— Бедненький, — сказала Чарли.

— Когда я очнулся, я уже был у них в руках, — продолжал Рэйнберд, углубляясь в дебри легендарного острова под названием Чистый Вымысел. На самом деле он пришел в сознание в сайгонском армейском госпитале — с капельницей, — Они сказали, что не будут меня лечить, пока я не отвечу на их вопросы.

Теперь не торопись. Два — три правильных хода, и партия за тобой.

Он возвысил голос, придав ему оттенок горечи и какой-то растерянности перед людской жестокостью.

— Допросы, с утра до вечера допросы. Передвижение частей… развертывание стрелковых подразделений… провиант… их интересовало все. Они не давали мне передышки. Буквально тянули из меня жилы.

— А вы? — с горячностью спросила Чарли. Сердце у него радостно забилось.

— Я объяснял им, что ничего не знаю, что мне нечего сказать, что я обыкновенный салага со скаткой за плечами, да просто бирка с номером. А они не верят. А у меня все лицо… такая боль… я на коленях ползал, просил дать мне морфия… потом, говорят… ответишь — будет морфий. И в хороший госпиталь отправим, как ответишь.

Пришел черед Чарли стиснуть ему руку. Она вспомнила глаза Хокстеттера, показывающего ей на металлический поднос, где высится горка деревянной стружки. Ты же знаешь, что я тебе отвечу… Подожги это, и я сразу отведу тебя к отцу. Ты можешь увидеть его хоть через две минуты. Ее сердце заныло от жалости к этому человеку с израненным лицом, к этому взрослому мужчине, который боялся темноты. Как она понимала все, что ему довелось пережить. Ей была знакома эта боль. По лицу потекли слезы — она беззвучно оплакивала его в темноте… его и немножко себя. То были невыплаканные за пять месяцев слезы. В них смешались боль и гнев — за Джона Рэйнберда, за отца, за маму, за себя. Эти слезы обжигали.

Она плакала беззвучно, но у Рэйнберда были не уши, а радары, и ему опять пришлось подавить ухмылку. Что и говорить, ловко он поддел броню. Есть простые замки, есть с секретом, но нет таких, к которым нельзя было бы подобрать отмычку.

— Они мне так и не поверили. Они бросили меня в яму, а там темень даже днем. Места — только повернуться, я ползал, натыкаясь на обрубки корней… иногда сверху пробивалась полоска света. Кто-то подходил к яме — комендант, что ли — все спрашивал: надумал отвечать на вопросы? Он говорил, что я стал похож на дохлую рыбу. Что у меня гниет лицо, что то же самое скоро будет с мозгом и тогда я сойду с ума и умру. Он все спрашивал — не соскучился по солнышку? Я просил его… умолял… матерью своей клялся, что ничего не знаю. А они — ржут. Потом закладывали яму досками и землей присыпали. Живьем замуровывали. Темень была… как сейчас…

Он задохнулся, и Чарли еще крепче стиснула его руку, давая понять, что она рядом.

— В этой яме был еще лаз метра на два. Я залезал туда, чтобы… ну, сама понимаешь. Вонь была такая — я думал, концы отдам, задохнусь от запаха собственного дерь… — Он застонал— Прости. Недетская это история.

— Ничего. Рассказывайте, если вам от этого легче.

Он поколебался и решил добавить последний штрих:

— Я просидел там пять месяцев, пока меня не обменяли.

— А что же вы ели?

— Они швыряли мне гнилой рис. Иногда пауков. Живых. Огромные такие пауки — древесные, кажется. Я гонялся за ними впотьмах, убивал их и ел.

— Фу, гадость какая!

— Они меня превратили в зверя, — сказал он и замолчал, тяжело переводя дыхание — Тебе тут, конечно, живется получше, подружка, но, в сущности, это одно и то же. Мышеловка. Как думаешь, дадут они наконец свет?

Она долго не отвечала, и у него екнуло сердце — не перегнул ли он палку. Затем Чарли сказала:

— Неважно. Главное, мы вместе.

— Это точно, — согласился он и вдруг словно спохватился: — Ты ведь не скажешь им ничего, правда? За такие разговорчики они меня вышвырнут в два счета. А я держусь за работу. С таким лицом хорошую работу найти непросто.

— Не скажу.

Еще немножко подалась броня. Теперь у них был общий секрет.

Он обнимал ее.

Он пытался представить, как обеими руками сожмет эту шейку. Вот главная его цель, остальное мура — эти их тесты и прочие игрушки. Она… а там, глядишь, и он сам. Она ему нравилась все больше и больше. Это уже было похоже на любовь. Придет день, и он проводит ее за последнюю черту и будет жадно искать ответ в ее глазах. А если они дадут ему знак, которого он так долго ждал… возможно, он последует за ней. Да. Возможно, в этот мрак кромешный они отправятся вместе.

А там, за дверью прокатывались волны общего смятения — то где-то далеко, то совсем рядом.

Рэйнберд мысленно поплевал на руки и с новыми силами принялся за дело.

* 9 *

У Энди и в мыслях не было, что его не могут вызволить по одной простой причине: с выходом из строя электросети автоматически заклинило двери. Потеряв всякое представление о времени, доведенный паническим страхом до полуобморочного состояния, он был уверен, что загорелось здание, уже, казалось, чувствовал запах дыма. Между тем небо расчистилось: дело шло к сумеркам.

И вдруг он мысленно увидел Чарли, увидел так ясно, будто она стояла перед ним.

(она в опасности, Чарли в опасности!)

Это было озарение, впервые за многие месяцы; в последний раз с ним это случилось в день их бегства из Ташмора. Он давно распрощался с мыслью, что такое еще возможно, как и со своим даром внушения, и вот тебе раз: никогда раньше озарения не бывали столь отчетливыми, даже в день убийства Вики.

Так может и дар внушения не оставил его? Не исчез бесследно, а лишь дремлет до поры?

(Чарли в опасности!)

Что за опасность?

Он не знал. Но мысль о дочери, страх за нее мгновенно воссоздали среди непроглядной черноты ее образ, до мельчайших деталей. И эта вторая Чарли — те же широко посаженные голубые глаза, те же распущенные русые волосы — разбудила в нем чувство вины… хотя вина — слишком мягко сказано, его охватил ужас. Оказавшись в темноте, он все это время трясся от страха, от страха за себя. И ни разу не подумал о том, что Чарли тоже, наверное, сидит в этой темнице.

Не может быть, уж за ней-то они точно придут, если сразу не пришли. Чарли нужна им. Это их выигрышный билет.

Все так, и тем не менее его не оставляла леденящая уверенность — ей угрожает серьезная опасность.

Страх за дочь заставил его отбросить свои страхи, во всяком случае, взять себя в руки. Отвлекшись от собственной персоны, он обрел способность мыслить более здраво. Первым делом он осознал, что сидит в луже имбирного пива, отчего брюки стали мокрые и липкие. Он даже вскрикнул от брезгливости.

Движение. Вот средство от страха.

Он привстал, наткнулся на банку из-под пива, отшвырнул ее. Банка загрохотала по кафельному полу. В горле пересохло; хорошо — в холодильнике нашлась другая банка. Он открыл ее, уронив при этом алюминиевое кольцо в прорезь, и начал жадно пить. Колечко попало в рот, и он машинально выплюнул его, а ведь случись такое даже час назад, его бы еще долго трясло от неожиданности.

Он выбирался из кухни, ведя свободной рукой по стене. В отсеке, где находились его апартаменты, царила тишина, и хотя нет — нет да и долетали какие-то отголоски, судя по всему, никакой паникой или неразберихой в здании не пахло. Что касается дыма, то это была просто галлюцинация. Духота отчасти объяснялась тем, — что заглохли кондиционеры.

Энди не вошел в гостиную, а свернул налево и ощупью пробрался в спальню, Нашарив кровать, он поставил банку на прикроватный столик и разделся. Через десять минут он был во всем чистом, и настроение сразу поднялось. Кстати, вся процедура, подумал он, прошла как по маслу, а вспомни, какой погром ты учинил сослепу в гостиной, когда погас свет.

(Чарли… что с ней могло стрястись?)

Не то чтобы он чувствовал, будто с ней что-то стряслось, скорее тут другое что-то происходит, что-то ей угрожает. Увидеться бы им, тогда бы…

Он горько рассмеялся. Валяй дальше. Кабы во рту росли бобы, а сидню бы да ноги… То-то и оно-то. С таким же успехом ты можешь пожелать снега летом. С таким же успехом…

На мгновение его мозг притормозил, а затем снова заработал, но уже более размеренно и без всякой горечи.

С таким же успехом ты можешь пожелать, чтобы служащие обрели веру в себя.

И чтобы толстухи похудели.

И чтобы ослеп один из головорезов, похитивших Чарли.

И чтобы к тебе вернулся твой дар внушения.

Его руки беспокойно забегали по покрывалу, тянули его, комкали, щупали — это была неосознанная потребность в своего рода сенсорном подзаряде. Но разве есть надежда, что дар вернется? Никакой. Поди внуши им, чтобы его привели к Чарли. Все равно что внушить бейсбольному тренеру, чтобы его взяли подающим в команду «Красных». Он уже не способен никого подтолкнуть.

(а вдруг?)

Впервые он засомневался, Может быть, его «я» — подлинное «я» — вдруг запротестовало, не захотело мириться с его готовностью следовать по пути наименьшего сопротивления, подчиняться любому их приказу. Возможно, его внутреннее «я» решило не сдаваться без боя.

Он сидел на постели, нервно теребя покрывало.

Неужели это правда… или он выдает желаемое за действительное после случайного озарения, которое ровным счетом ничего не доказывает? Озарение, быть может, такой же самообман, как запах дыма — следствие его нервозности. Озарение не проверить, и дар внушения тоже сейчас испытать не на ком.

Он отпил пива из банки.

Предположим, дар к нему вернулся. На нем далеко не уедешь, уж он-то знает. Ну, хватит его на серию слабых уколов или на три — четыре нокаутирующих удара — и все, выноси вперед ногами. К Чарли, допустим, он прорвется, но о том, чтобы выбраться отсюда, не может быть и речи. Все, чего он добьется, это подтолкнет себя к могиле, устроив прощальное кровоизлияние в мозг (тут его пальцы непроизвольно потянулись к лицу, туда, где были онемевшие точки).

Другая проблема — торазин. Отсутствие лекарства явно сыграло не последнюю роль в его недавней панике, а ведь он всего- навсего просрочил прием одной таблетки. Даже сейчас, когда он взял себя в руки, он чувствует потребность в этой таблетке с ее умиротворяющим, убаюкивающим действием. Поначалу перед каждым тестом его два дня выдерживали без торазина. Он становился дерганым и мрачным, как обложная туча. А тогда он еще не успел по — настоящему в это втянуться.

— Ты стал наркоманом, тут и думать нечего, — прошептал он.

Но если вдуматься, вопрос оставался открытым. Он знал, существуют привыкания физиологического порядка — например, влечение к никотину или героину, что, в свою очередь, вызывает перестройку центральной нервной системы. И есть привыкания психологического свойства. С ним вместе работал один парень, Билл Уоллес, так тот дня не мог прожить без трех — четырех бутылочек тоника; а Квинси, его дружок по колледжу, помешался на жареном картофеле в пакетиках «Шалтай — Болтай», который производила какая-то фирма в Новой Англии, — все прочие разновидности, утверждал он, этому картофелю в подметки не годятся. Такую привычку Энди определял как психологическую. Чем была обусловлена его собственная тяга к торазину, он не знал; одно не вызывало сомнений: без этого он не мог. Вот и сейчас — только подумал о голубой таблетке на блюдечке, и во рту опять пересохло. Уже давно они не оставляют его в преддверии теста без наркотика — то ли опасаются, что у него начнется истерика, то ли продолжают испытания только для порядка— кто знает?

Так или иначе, положение сложилось отчаянное, безвыходное: принимая торазин, он терял силу внушения, отказаться же от наркотика у него не было сил (а если бы нашлись? что ж, им стоит разок поймать его на месте преступления… да, уж это откроет перед ними широкие горизонты). Вот зажжется свет, принесут на блюдечке голубую таблеточку, и он тут же на нее набросится. И так, таблетка за таблеткой, постепенно вернется в состояние устойчивой апатии, в какой пребывал до сегодняшнего происшествия. То, что с ним сегодня приключилось, — это так, маленькое завихрение, причудливый фортель. А кончится все тем же «Клубом РВ» и Клинтом Иствудом по ящику и обильной снедью в холодильнике. То бишь еще большим брюшком.

(Чарли, Чарли в опасности, она попала в беду, ей будет очень плохо).

Все равно он бессилен ей помочь.

Но даже если не бессилен, даже если ему удастся скинуть камень, что придавил его, и они отсюда вырвутся — короче, во рту вырастут бобы, а сидень почувствует под собой ноги? а почему бы и нет, черт возьми? — все равно будущее Чарли останется проблематичным…

Он повалился на спину, раскинув руки. Участок мозга, занятый проблемой торазина, никак не хотел угомониться. Настоящее было тупиком, поэтому он погрузился в прошлое. Вот они с Чарли бегут по Третьей авеню — высокий мужчина в потертом вельветовом пиджаке и девочка в красно — зеленом, — и движения их невыносимо медлительны… как в ночном кошмаре, когда в спину тебе дышит погоня. А вот Чарли, бледная, с искаженным лицом — рыдает после того, как она опустошила телефонные автоматы в аэропорту… а заодно подпалила какого-то солдата.

Память вернула его к еще более далеким дням — Порт — сити, Пенсильвания, и миссис Герни. Толстая, печальная, в зеленом брючном костюме, она однажды вошла в заведение под вывеской «Долой лишний вес!», прижимая к груди объявление, задуманное и аккуратно выведенное рукою Чарли: «ЕСЛИ ВЫ НЕ ПОХУДЕЕТЕ, МЫ БУДЕМ КОРМИТЬ ВАС БЕСПЛАТНО ПОЛГОДА».

За семь лет, с пятидесятого по пятьдесят седьмой, миссис Герни родила своему мужу, диспетчеру автобазы, четверых детей, но вот дети выросли и отвернулись от нее, и муж от нее отвернулся, завел себе другую женщину, и она его даже не осуждала, потому что в свои пятьдесят пять Стен Герни был привлекательный мужчина, и все, как говорится, при нем, а она с тех пор, как их предпоследний ребенок пошел в колледж, постепенно набрала килограммы, и если до замужества она весила семьдесят, то под конец дошла до полутора центнеров. Чудовищно тучная, с лоснящейся кожей, вылезающая из своего зеленого костюма, она вошла и внесла за собой седалище размером со стол в кабинете директора банка. Когда она опустила голову, ища в сумочке чековую книжку, к ее трем подбородкам добавилось еще столько же.

Он подключил ее к группе, в которой уже были три толстухи. Он давал им упражнения и умеренную диету (и то и другое Энди вычитал в публичной библиотеке), а также легкую накачку в виде «рекомендаций»… и, время от времени, посыл средней силы.

Миссис Герни сбросила десять килограммов, еще пять, и тут она, не зная, пугаться ей или радоваться, призналась ему, что у нее пропадает желание бесперестанно отправлять в рот «что- нибудь вкусненькое». Вкусненькое перестало казаться вкусным. Раньше холодильник у нес бывал забит всякими мисочками и плошечками (а еще полуфабрикаты творожного пудинга в морозилке, а еще пончики в хлебнице), которые опустошались вечером перед телевизором, а теперь вдруг… да нет, чепуха какая-то, и все же… теперь она забывает об их существовании. И потом, она знала, что стоит сесть на диету, как все мысли начинают крутиться вокруг еды. Так оно и было, по ее словам, когда она голодала по системе «Уэйт Уочерс»[19], а тут все иначе.

Остальные три женщины из группы взялись за дело столь же рьяно. Энди поглядывал со стороны — этакий отец семейства. Его подопечных изумляла и восхищала простота новой «системы». Общефизические упражнения, некогда казавшиеся мучительно трудными и тоскливыми, сейчас были им почти в радость. А тут еще дамам вдруг загорелось ходить пешком. Все четверо сходились на том, что без основательной вечерней прогулки их начинает охватывать какое-то смутное беспокойство. Миссис Герни призналась, что она теперь каждый день ходит пешком в центр и обратно, хотя на круг это две мили. Раньше она всегда ездила автобусом, да и как иначе, когда остановка напротив дома.

Один раз — жутко болели мышцы ног — она изменила принципу, решив подъехать на автобусе, и так извелась, что сошла через остановку. Ей вторили другие женщины. И все, как бы ни ныли натруженные мышцы, молились на Энди Макги.

Третье контрольное взвешивание миссис Герни показало сто двадцать килограммов; к концу шестинедельного курса она весила сто двенадцать. Муж не верил своим глазам, тем более, что до сих пор ее увлечение диетами и всякими новомодными штучками было пустой тратой времени. Он испугался, что у нее рак, и погнал к врачу. Он не верил, что можно естественным образом похудеть за шесть недель на тридцать восемь килограммов. Она показала ему исколотые пальцы с мозолями на подушечках от бесконечного ушивания своих вещей. А потом заключила мужа в объятия (едва не сломав ему хребет) и всплакнула у него на плече.

Обычно его питомицы объявлялись рано или поздно, как объявлялись хотя бы раз его лучшие выпускники, — один сказать спасибо, другой похвастаться успехами, а по сути, дать понять: вот, ученик превзошел учителя… что, кстати, происходит в жизни сплошь и рядом, полагал Энди, хотя каждый из них считал свой случай исключительным.

Миссис Герни объявилась первая. Она зашла проведать его и поблагодарить — за каких-нибудь десять дней до того, как Энди кожей почувствовал слежку за собой. А в конце месяца они с Чарли уже скрылись в Нью—Йорке.

Миссис Герни по—прежнему была толстой, лишь тот, кто видел ее раньше, отметил бы разительную перемену — так выглядят в журналах рекламные снимки: до и после эксперимента. В тот свой последний приход она весила девяносто шесть килограммов. Но не это главное. Главное, что она худела каждую неделю на три килограмма, плюс — минус килограмм, а дальше будет худеть по убывающей, пока не остановится на шестидесяти пяти, плюс — минус пять килограммов. И никаких последствий в виде бурной декомпрессии или устойчивого отвращения к еде, что может приводить к anorexia neurosa[20]. Энди хотел подзаработать на своих подопечных, но не такой ценой.

— Вы творите чудеса, вас надо объявить национальным достоянием, — воскликнула миссис Герни в конце своего рассказа о том, что она стала находить с детьми общий язык и ее отношения с мужем налаживаются. Энди с улыбкой поблагодарил ее на добром слове; сейчас же, лежа в темноте поверх покрывала и начиная задремывать, он подумал о том, что этим, собственно, все и кончилось: его и Чарли объявили национальным достоянием.

И все-таки дар — это не так уж плохо. Если ты можешь помочь такой вот миссис Герни.

Он слабо улыбнулся.

И с этой улыбкой заснул.

* 11 *

Прежде чем осознать, что он проснулся, Энди, по — видимому, пролежал без сна довольно долго. В такой темноте граница между сном и явью практически стиралась. Несколько лет назад он прочел об одном эксперименте: обезьян поместили в среду, которая подавляла все их чувства. Животные обезумели. Теперь он понимал почему. Он не имел ни малейшего представления о том, сколько он проспал, никаких реальных ощущений, кроме…

— О Боже!

Едва он сел, как две иглы вонзились в мозг. Он зажал голову обеими руками и стал ее баюкать; мало — помалу боль не то чтобы унялась, но стала терпимой.

Никаких реальных ощущений, кроме этой чертовой головной боли. Наверное, шею вывернул, подумал он. Или…

О-о-о. Нет. Эта боль ему слишком хорошо знакома. Такое у него бывает после посыла — не самого мощного, но выше среднего… посильней, чем те, что он давал толстухам или робким служащим, и чуть слабее тех, что испытали на себе те двое возле придорожной закусочной.

Он схватился руками за лицо и все ощупал, от лба до подбородка. И не обнаружил точек с пониженной чувствительностью. Он раздвинул губы в улыбке, и уголки рта послушно поднялись вверх, как им и полагалось. Сейчас бы свет — посмотреть в зеркало, не появились ли в глазах характерные красные прожилки…

Дал посыл? Подтолкнул?

Не смеши. Кого ты мог подтолкнуть?

Некого, разве только…

На мгновение у него перехватило дыхание.

Он и раньше подумывал об этом, но так и не отважился. Если перегрузить электросеть, может кончиться замыканием. Попробуй, решись на такое.

Таблетка, мелькнуло в голове. Прошли все сроки, дайте мне таблетку, дайте, слышите. Таблетка все поставит на свои места.

Мысль-то мелькнула, но желание при этом не возникло. Отсутствовал эмоциональный накал. С подобной невозмутимостью он мог попросить соседа за столом передать ему масло.

А главное — он отлично себя чувствовал… если отвлечься от головной боли. В том-то и дело, что от нее нетрудно было отвлечься; его прихватывало и посильнее — ну, скажем, в аэропорту Олбани. В сравнении с той болью эта — детские игрушки.

Я сам себя подтолкнул, оторопело подумал он.

Впервые в жизни он понял, что должна была испытывать Чарли, ибо только сейчас впервые в жизни, его испугал собственный психический дар. Впервые он понял, как мало он во всем этом понимает. Почему дар пропал? Неизвестно. Почему вернулся? Тоже неизвестно. Связано ли это с его безумным страхом, вызванным темнотой? Или с внезапным ощущением, что Чарли в опасности (где-то в подсознании помаячил образ одноглазого пирата, явившегося ему во сне, помаячил и растаял), и отвращением к себе, из-за того, что забыл о дочери? Или с тем, что он ударился головой, упав в темноте?

Неизвестно. Одно ему было ясно — он сам себя подтолкнул.

Мозг — эта та сила, которая может сдвинуть мир.

Вдруг ему пришло в голову: стоило ли ограничивать себя обработкой мелких служащих и растолстевших дам, когда он один мог бы заменить собой наркологический центр? От этого ошеломительного предположения у него побежали мурашки по спине. Он уснул с мыслью — не так уж плох дар, который может спасти несчастную миссис Герни. А если он может спасти всех наркоманов в Нью — Йорке? Ничего себе размах, а?

— Бог мой, — прошептал он, — неужели я очистился?

Никакой потребности в торазине. Мысль о голубой таблетке на блюдечке не вызывала эмоций.

— Чист, — ответил он себе.

Второй вопрос: способен ли он и дальше оставаться чистым?

И тут на него обрушился целый град вопросов. Может ли он выяснить, что происходит с Чарли? Он дал себе посыл во сне — своего рода самогипноз. Но сможет ли он дать посыл другим наяву? Например, этому Пиншо с его вечной гаденькой улыбочкой? Пиншо наверняка знает все о Чарли. Можно ли заставить его рассказать? И сможет ли он все-таки выбраться отсюда вместе с дочерью? Есть ли хоть какой-нибудь шанс? А если выберутся, что дальше? Только не ударяться в бега. Отбегались, хватит. Надо искать пристанище.

Впервые за многие месяцы он был возбужден, полон надежд. Он строил планы, принимал решения, отвергал, задавал вопросы. Впервые за многие месяцы он был в ладу со своей головой, чувствовал себя жизнеспособным, бодрым, готовым к действиям. Главное— суметь обвести их вокруг пальца, пусть думают, что он по — прежнему одурманен наркотиками и что к нему не вернулся дар внушения; если ему это удастся, может появиться шанс на контригру… какой-то шанс.

Возбужденный, он снова и снова прокручивал все это в голове, когда свет вдруг зажегся. В соседней комнате из телевизора мутным потоком полилось привычное: Иисус — позаботится — о-вашей — душе- а — мы — о-вашем — банковском — счете.

Глаз, электронный глаз! Они уже наблюдают за тобой или вот — вот начнут… Помни об этом!

И тут открылось как на ладони: сколько же дней, возможно недель, ему предстоит ловчить, чтобы поймать свой шанс, и ведь скорее всего на чем-нибудь он да погорит. Настроение сразу упало… но, однако же, не возникло желания проглотить спасительную таблетку, и это помогло ему овладеть собой.

Он подумал о Чарли, и это тоже помогло.

Он сполз с кровати и расслабленной походкой направился в гостиную.

— Что случилось? — закричал он. — Я испугался! Где мое лекарство? Эй, дайте мне мое лекарство!

Он обмяк перед телевизором и тупо уставился на экран.

Но под этой маской тупости мозг — сила, которая может сдвинуть мир, — лихорадочно искал пути к спасению.

* 12 *

Как ее отец, проснувшись в темноте, не вспомнит толком свой сон, так Чарли Макги не сумеет потом восстановить в памяти детали своего долгого разговора с Джоном Рэйнбердом, лишь наиболее яркие моменты. Она так и не поймет, почему выложила во всех подробностях, как попала сюда, почему призналась, как ей тоскливо одной, без папы, и страшно, что ее обманом снова заставят что-нибудь поджигать.

Во — первых, конечно, темнота, а также уверенность, что они не подслушивают. Во — вторых, Джон… сколько он в своей жизни натерпелся и как, бедняжка, боится темноты, после того как эти конговцы продержали его в ужасной яме. Он, наверное, об этой яме думал, когда спросил отсутствующим голосом, за что ее сюда упрятали, и она начала рассказывать, желая отвлечь его. Ну а дальше — больше. То, что она держала за семью печатями, выплескивалось все быстрее и быстрее, в сплошном сумбуре. Раз или два она заплакала, и он неуклюже обнимал ее. Хороший он все-таки… даже в чем-то похож на папу.

— Ой, ведь если они поймут, что тебе все про нас известно, — неожиданно всполошилась Чарли, — они тебя тоже могут запереть. Зря я рассказывала.

— Запрут, как пить дать, — беззаботно сказал Джон. — Знаешь, подружка, какой у меня допуск? «D». Дальше политуры для мебели меня не допускают. — Он рассмеялся. — Ничего, если не проболтаешься, я думаю, все обойдется.

— Я-то не проболтаюсь, — поспешила его заверить Чарли. Она была обеспокоена тем, что, если проболтается Джон, они на него насядут и сделают орудием против нее. — Жутко пить хочется. В холодильнике есть вода со льдом. Хочешь?

— Не бросай меня! — тут же откликнулся он.

— Ну, давай пойдем вместе. Будем держаться за руки.

Он как будто задумался.

— Ладно.

Осторожно переставляя ноги, держась друг за дружку, они Пробрались в кухню.

— Ты уж, подружка, не сболтни чего. Особенно про это. Что такой здоровяк боится темноты. А то такой гогот подымется — меня отсюда ветром выдует.

— Не подымется, если ты им расскажешь про…

— Может, и нет. Все может быть, — Он хмыкнул. — Только, по мне, лучше бы им не знать. Мне тебя, подружка, сам Бог послал.

От его слов у нее на глазах снова навернулись слезы. Наконец добрались до холодильника, она нащупала рукой кувшин. Лед давно растаял, и все равно пить было приятно. Что я там наболтала, испуганно думала Чарли. Кажется… все. Даже такое, о чем уж никак не хочется говорить, — про ферму Мэндерсов, например. Хокстсттер и эти люди, они-то про нее все знают, ну и пусть. Но Джон… теперь он тоже знает, — что он о ней подумает?

И все же рассказала. Каждый раз его слова почему-то попадали в самое больное место, и — она рассказывала… и плакала. Она ждала встречных вопросов, вытягивания подробностей, осуждения, а вместо этого встретила понимание и молчаливое участие. Не потому ли он сумел понять, через какой ад она прошла, что сам побывал в аду?

— На, попей, — предложила она.

— Спасибо. — Он сделал несколько глотков и вернул ей кувшин. — Спасибо тебе.

Она поставила кувшин в холодильник.

— Пошли обратно, — сказал он. — Когда же, наконец, дадут, свет? — Скорей бы уж. Сколько они уже здесь вдвоем? Часов семь, прикинул он, не меньше. Скорей бы выбраться отсюда и все хорошенько обмозговать. Нет, не то, о чем она ему сегодня рассказала, — тут для него не было ничего нового, — а план дальнейших действий.

— Дадут, дадут, — успокаивала его Чарли.

С теми же предосторожностями они проделали обратный путь и уселись на кушетке.

— Они тебе ничего не говорили про твоего?

— Только что он живой — здоровый, — ответила она.

— А что если я попробую пробраться к нему? — сказал Рэйнберд так, будто его только что осенило.

— А ты можешь? Правда, можешь?

— А что, поменяюсь с Герби отсеками… Увижу, как он там. Скажу, что ты в норме. Нет, сказать не получится… я ему лучше записку или что-нибудь такое.

— Ты что, это ведь опасно!

— Ну, это если часто. А разок можно — я ведь твой должник.

Надо глянуть, что с ним.

Она бросилась к нему на шею и расцеловала. Рэйнберд прижал ее к себе. По — своему он любил ее, сейчас больше, чем когда-либо. Сейчас она принадлежала ему, а он, хотелось верить, ей. До поры до времени.

Они сидели, почти не разговаривая, и Чарли задремала. Но тут он сказал такое, от чего она мгновенно проснулась, как от ушата холодной воды:

— Ну и зажги ты им, если можешь, какую-нибудь дерьмовую кучку, пусть подавятся.

Чарли на секунду потеряла дар речи.

— Я же тебе объясняла, — сказала она. — Это все равно что… выпустить из клетки дикого зверя. Я ведь обещала больше так не делать. Этот солдат в аэропорту… и эти люди на ферме… я убила их… я их сожгла! — Кровь бросилась ей в лицо, она опять была готова расплакаться.

— Ты, я так понял, защищалась.

— Ну и что! Все равно я…

— И к тому же спасала жизнь своему отцу, разве нет?

Молчит. Но до него докатилась волна ее горестного замешательства. Он поторопился прервать паузу, пока она не сообразила, что и ее отец тоже мог погибнуть в том пожаре.

— А твой Хокстеттер… видел я его. В войну я на таких насмотрелся. Дерьмо высшей пробы. Все равно он тебя обломает — что так, что эдак.

— Вот и я боюсь, — тихо призналась она.

— Этот тип тебе еще вставит горящий фитиль в зад!

Чарли громко захихикала, хотя и смутилась; по ее смеху всегда можно было определить степень дозволенности шутки. Отсмеявшись, она заявила:

— Все равно я ничего не буду поджигать. Я дала себе слово. Это нехорошо, и я не буду.

Пожалуй, достаточно. Пора остановиться. Можно, конечно, и дальше ехать на интуиции, но он уже побаивался. Сказывалась усталость. Подобрать ключи к этой девочке не легче, чем открыть самый надежный сейф. Ехать-то дальше можно, но ежели по дороге споткнешься — пиши пропало.

— Все, молчу. Наверно ты права.

— А ты, правда, сможешь увидеться с папой?

— Постараюсь, подружка.

— Мне тебя даже жалко, Джон. Вон сколько ты тут со мной просидел. Но, знаешь, я так рада…

— Чего там.

Они поговорили о том о сем, Чарли пристроилась у него на руке. Она задремывала — было уже очень поздно, — и когда минут через сорок дали свет, она крепко спала. Поерзав оттого, что свет бил ей прямо в глаза, она ткнулась ему под мышку. Он в задумчивости смотрел на тонкий стебелек шеи, на изящную головку. В столь хрупкой оболочке такая сила? Возможно ли? Разум отказывается верить, но сердце подсказывало, что это так. Странное и какое-то головокружительное чувство раздвоенности. Если верить сердцу, в этой девочке таилось такое, что никому и не снилось, ну разве только этому безумцу Уэнлессу.

Он перенес ее на кровать и уложил под одеяло. Когда он укрывал ее, она забормотала сквозь сон.

Он не удержался и поцеловал ее.

— Спокойной ночи, подружка.

— Спокойной ночи, папочка, — сказала она сонным голосом. После чего перевернулась на другой бок и затихла.

Он постоял над ней еще немного, а затем вышел в гостиную. Десятью минутами позже сюда ворвался сам Хокстеттер.

— Генераторы отказали, — выпалил он. — Гроза. Чертовы замки, все заклинило. Как она тут…

— Не орать, — прошипел Рэйнберд. Он схватил Хокстеттера своими ручищами за отвороты рабочего халата и рывком притянул к себе, нос к носу. — И если вы еще хоть раз при ней узнаете меня, если вы еще хоть раз забудете, что я простой уборщик, я вас убью и сделаю из вас рагу для кошек.

Хокстеттер издавал нечленораздельные звуки. Он давился слюной.

— Вы меня поняли? Убью. — Рэйнберд дважды встряхнул его.

— По — по — понял.

— Тогда вперед, — сказал Рэйнберд и вытолкал Хокстеттера, на котором лица не было, в коридор.

Он в последний раз обернулся, а затем выкатил свою тележку и закрыл дверь; замок сработал автоматически. А Чарли спала себе безмятежно, как не спала уже много месяцев. А может быть, и лет.

Загрузка...