Глава 4

Русма, 1992

1

Именно в Русме двенадцатилетняя Оля Белкина по-настоящему осознает важность обучения.

К школе это не имеет никакого отношения.

Оценки выставляются по обратной шкале, от нуля вниз. Если ты хорошо подготовилась, ничего не случится. Мама будет готовить ужин, отец рассказывать о проекте свинофермы, которую он откроет, когда у него появятся деньги. Об их происхождении он умалчивает, а они благоразумно не спрашивают.

Если ты совершила маленькую ошибку, получи минус один. Оплеуха Ольге или маме – легкая, обманчиво небрежная, словно хозяин треплет собаку, – так это могло бы выглядеть со стороны, если бы у приступов отцовского гнева были свидетели.


Минус два – нужно быть готовой увернуться. Получишь минус два, и в ход пойдут вещи. Оля учится экстерном, и ее отношение к материальному миру меняется довольно быстро. Например, веник! Веник – смешная штуковина, довольно неожиданная, если рассматривать ее в контексте причинения боли другому человеку. Зато формируется полезная привычка любой предмет встраивать в этот контекст.

Поэтому в их доме всегда образцовый порядок. Оля следит за тем, чтобы на подоконнике не оказался утюг, а шланг от пылесоса был свернут в кладовке. Точно заботливый домовой, оберегающий хозяина, Оля ходит за мамой и прячет вещи, которые та неосмотрительно забывает на виду. Нет ни одной безопасной. А если тебе покажется, что это не так, вспомни тот случай, когда он ткнул ее в ухо пинцетом.


Минус три: плохо, девочка, плохо. Ты не справляешься.

Последний раз тройку Оля получила два месяца назад. Отец сидел за обеденным столом, закипая от ярости. У его гнева не было видимой причины, Оля с мамой вели себя хорошо. Но она обязана была распознать, что отец зол, с той минуты, как он вошел в дом.

Целых две ошибки!

Оля не заметила, как он принюхивался к супу, – раз. И как дернул ртом в ответ на мамины слова о том, что курица ей на рынке сегодня досталась со скидкой, – два.

Девочки, которые хорошо учатся, должны опережать логику своих мам и пап.

«Это вроде как намек на то, что я денег в дом не несу? Нам скидку делают, как нищим?» – вкрадчиво спросил отец.

Секунду спустя вилка вонзилась в стол. Мама еле успела отдернуть руку, а вилка сломалась, и отец заорал уже в полный голос, освобожденно выпуская из глотки целый улей взбесившихся жалящих слов: из-за тебя сука в этом доме все дерьмо…

Что было дальше, Оля предпочитает не вспоминать.


Минус четыре получают безмозглые девочки. Девочки, которые вовремя не сообразили, что пуговицу на папиных джинсах следует незаметно переставить – так, чтобы он постепенно отказался от привычки носить ремень. И на брюках тоже. И не забыть про вторую пару. И внимательно следить за его весом: если папа похудеет, снова перешить пуговицу, чтобы ремни висели в шкафу, безобидные и противные, как дохлые змеи.


Минус пяти еще не было.


Оля очень старается быть хорошей ученицей. В ней просыпается маленький зверек; их выживание зависит от его чутья.

Зверек и Оля умеют по шагам определять, насколько пьяным отец вернулся домой. Их внимание к деталям обостряется до предела.

Из кармана торчит пачка «Мальборо»? Значит, его угостил Витя Левченко; отказаться отец не в силах, но он расценивает дружеский жест как намек на его несостоятельность – не способен даже сигарет себе купить! – и в душе его клокочет бешенство, ища лишь повода, чтобы вырваться наружу.

Тише, мама, тише. Не зли его, мама.

Словно паучок, затаившийся в центре своего сложного плетения, Оля контролирует подрагивание невидимых нитей; она научилась ловить еще не высказанную угрозу, заранее протягивать руки, чтобы созревшее яблоко его гнева упало в подставленные ладони.

Полтора года в Русме, по словам отца, пошли его дочери на пользу. «Ты здоровее любого городского засранца!» Это правда. Оля двигается куда ловчее, чем прежде. Она умеет уклониться от удара, который другого ребенка застал бы врасплох.

Не говоря уже о навыках дипломатии. Нельзя открыто занять сторону матери. Но по умолчанию подразумевается, что Оле разрешено исправлять некоторые… последствия.


…Отец стоит в дверях ванной, смотрит, как она размазывает пальцем жидкий тональник по иссиня-лиловому вздутию. Это называется «растушевывать». Нежное слово, точно перышком коснулись.

– Возьми с собой какую-нибудь пудру, Наташа, – недовольно говорит он. – Чтобы на тебя пальцем не показывали. Позорище…

Оля молча выдавливает на палец еще каплю средства.

– Ужас, до чего дурная баба способна довести нормального мужика, – сокрушенно бормочет отец.

Дверь за ним закрывается. Оля с мамой остаются вдвоем.

– Я тебе пудру уже положила, – говорит девочка. – В сумку, в боковой карман.

Мама поднимает на нее глаза. Вернее было бы сказать, один глаз. Правый. Левый затек, его подпирает снизу разбухшая скула, напоминающая баклажан, зачем-то выросший из человека. Из узенькой щели торчат длинные мамины ресницы. Глазного яблока не видно. Оля может выдавить на ее лицо все содержимое тюбика с тональным кремом. Глаз от этого не появится. Он спрятался глубоко-глубоко и боится выглянуть наружу.

– Котенька, папа не специально, – тихо говорит мама. – Он просто очень нервничает. У него не получается с огородом, и дом запущен… Не сердись на него. Он сам страдает. Папе хотелось бы, чтобы у нас было все самое лучшее. Но работы пока нет, а с фермой… С фермой все сложится, просто не сразу.

«Я сейчас ударю ее», – думает Оля. На какую-то долю секунды она вдруг прекрасно понимает отца, более того – видит мать его глазами, и пальцы сами сжимаются в кулак. Врезать бы по этой вечно виноватой толстой овечьей морде!

Девочка кладет тюбик на полку, снимает с батареи горячее полотенце и зачем-то начинает вытирать сухие ладони – очень медленно, очень тщательно.

– Я сама виновата. Провоцирую его. – Голос мамы полон раскаяния. – Но знаешь, если люди любят друг друга, они все перенесут, пройдут рука об руку весь путь. У нас просто… тяжелое время. Да. Тяжелое время.

Холодные ее пальцы вдруг обхватывают Олино запястье. Это как прикосновение мертвеца, и девочка вздрагивает всем телом. Ее мама толстая, большая, живая и теплая! У нее не должны быть такие руки!

– Миленькая моя, лапушка, я же вижу, как тебе тяжело, – задыхаясь, говорит мать. – Но ведь он тебя почти не трогает, верно? А я потерплю! Ты не бойся за меня, правда, я потерплю, честное слово!

– Зачем? – сквозь зубы спрашивает Оля.

Она смотрит на мать, а та смотрит на нее: две девочки, отчего-то поменявшиеся местами: одна взрослая и очень уставшая, вторая – несообразительный ребенок, думающий, что даже в аду можно жить, если не сердить дьявола.

Мама ласково гладит Олю по щеке.

– Глупенькая ты. Это ведь не папа меня наказывает. Это водка в нем говорит. Если бы он не пил, ничего такого не было бы. Папа – человек очень добрый, отзывчивый. Я помню, как мы в Дзержинске жили… Лужа была перед подъездом, жидкая такая, черная. А я в туфлях. И папа меня каждый день на руках через нее переносил. В парке мы с ним гуляли, листья собирали кленовые… Он желтые, я красные. А однажды венок из листьев мне сплел и говорит: «Ты у меня королева осени».

На лице ее появляется мечтательное выражение.

Это зрелище – едва ли не самое страшное из всех, что Оля Белкина видела за свою жизнь: женщина, сидящая на краю ванны и улыбающаяся своим воспоминаниям о человеке, три часа назад вмявшем кулак в ее лицо.

– Все у нас будет хорошо, – уверенно заканчивает мама. – Переживем мы эту черную полосу. Лишь бы папа не пил. И с его проектом все получится, он ведь очень умный, папка твой! Ты у меня тоже умница.

Она целует девочку в лоб и хлопает в ладоши:

– Вставайте, граф, вас ждут великие дела!

На лице ее напускное оживление.

– Все, котенька, побегу работать. А ты в школу опоздала, между прочим! Геометрию не пропускай, потом сложно будет нагнать. Давай, Олька, не подводи меня!

Мама улыбается, гладит девочку по плечу. Она держится так, словно последних восьми часов в ее жизни просто не было.

Проводив ее, Оля бредет в свою комнату.

– Геометрия, – бормочет она. – Свойства равнобедренного треугольника. Теорема о соответственных углах параллельных прямых, пересеченных секущей.

При слове «секущей» желудок конвульсивно сжимается. Девочка едва успевает метнуться к кухонной раковине, и ее выворачивает прямо на непомытую отцовскую чашку с Рокки Бальбоа, которую они с мамой подарили ему на прошлый день рождения.

2

День стоит весенний, солнечный, яркий и очень ветреный. Один из тех дней, когда, сидя дома, жалеешь, что не бродишь по улице, а выйдя на улицу, жалеешь, что не остался дома.

Ветер забивает узкие бутылочные горлышки улиц пылью и мусором. Ветер толкает в грудь двоих подростков, идущих по проселочной дороге. Однако те и не думают возвращаться.

Их класс в эту минуту пишет контрольную по литературе.

Двое подростков направляются прочь от Русмы. У мальчика за плечами рюкзак с припасами, девочка постукивает самодельным посохом; ручка обмотана изолентой.

Половину пути они проделали на рейсовом автобусе. Им осталась всего пара километров; Оля с Димкой рассчитывали преодолеть их быстро, но ветер сегодня не с ними заодно.

– Ненавижу ее, – говорит Оля. – Ты себе представить не можешь, как я ее ненавижу.

Они сворачивают с проселочной дороги и углубляются по тропинке в поле. К заброшенной ферме есть и прямой путь. Он куда короче. Но с той стороны участок Бурцева отделен от поселка рвом, размытым после дождей.

– Чушь! – лаконично отзывается Димка.

– Честное слово. Она все время ест. С тех пор как переехали, набрала килограмм тридцать! Она уже под восемьдесят весит!

Димка думает, что Белкина мама похожа на подтаявшего снеговика; еще он думает, что она весит уже под сто, но вслух этого не говорит.

– Он же ее постоянно кормит! – продолжает Белка. – Картошку жарит в сале. Пельмени ей отваривает! Потом они сидят, точно два голубка, он пельмешек на вилку наколет, в сметану обмакнет – и протягивает ей, как ребенку. Еще и подует на него! А она лопает!

– Слушай, по-моему, это довольно мило. – Димка перехватывает поудобнее рюкзак. – Ну, в смысле, это все дрянь, конечно, все эти сюсюканья у взрослых. Но с другой стороны, может и неплохо, что он с ней нежничает.

– Ты не понимаешь! – Оля резко останавливается.

Ветер треплет ее короткие волосы.

Еще неделю назад она ходила с каштановым каре – Димке очень нравилась эта прическа. Все девчонки с тощими косицами, а у Белки на башке римский шлем легионера: гладкий, из темной меди. Но три дня назад подруга явилась в школу коротко стриженной, причем, судя по торчащим в разные стороны прядям, не удосужилась дойти до парикмахерши, а оболванила себя сама. Классная подняла было шум. Однако с Белкой спорить сложно. Она стоит со спокойным видом, кивает и твердит: да-да, простите, я не подумала. При этом ни раскаяния в ее голосе, ни вызова, ни притворства. Взрослые теряются и отступают.

– Выглядит так, словно… словно он ее откармливает! На убой! Знаешь, есть такое блюдо – фуа-гра.

– Утиная печень.

– Вот-вот. Утку подвешивают с разинутым клювом и пихают в нее еду. Она жрет и жиреет, жрет и жиреет. А потом ее забивают, а печень едят гурманы. Она как будто его любимая уточка! Хотя сейчас, наверное, уже корова…

Синекольский хмыкает, не удержавшись.

– Страшно мне на это смотреть, Дим, – очень серьезно говорит Белка. – Она толстеет, а он ее кормит. К нам на днях Левченки заходили. Отец как раз готовил мясо под майонезом в духовке. Жир так и течет! Пахнет, конечно, зашибись. Дядя Витя спрашивает: «Марин, как называется, когда у людей все хорошо?» Она ему: «Идиллия, Вить». И они давай наперебой повторять, какая у мамы с папой идиллия. А эти двое сидят, лыбятся, типа счастливые…

Белка с силой сшибает палкой ранний подсолнух.

– Оль, а может, и правда счастливые? – осторожно спрашивает Димка. – Я слышал, у мужа с женой бывает такое. Вроде как сильно поссориться, чтобы потом… ээээ…

– …примирение было ярче, – мрачно говорит Белка.

– О, точно! Примирение!

Они выходят на край поля. Отсюда уже видны две полусферы, похожие на шляпки гигантских поганок.

– Ну, может, – нехотя соглашается Белка. – Не знаю… Жалко мне ее, аж сердце дерет. Будто скипидаром плеснули.

– А говорила – ненавидишь…

Девочка обреченно машет рукой и надолго замолкает.

Они идут через поле. Земля пружинит под ногами. Мелкие птицы вспархивают из травы и потом долго кружат в умытом небе.

– А отца? – спрашивает Димка.

– Что отца?

– Ну, мать тебе жалко. А с отцом что?

Родители Синекольского приезжают раз в год, и две недели Димка купается в коротком горячем счастье. Он смутно помнит те времена, когда они жили вместе. Никто никого не бил. Только бабка ходила с протухшим лицом, но Синекольский уверен, что она и родилась с таким, и к райским воротам подойдет с этим же выражением, принюхиваясь, чем воняет от облака. Ее, конечно, возьмут в рай, думает Димка. Бабка безгрешна, как гладильная доска.

Оля смотрит на друга. Проводит рукой по коротким прядям. И тут до Синекольского внезапно доходит, отчего она обстригла волосы.

– Теперь не ухватишь, – говорит девочка и улыбается. Это, наверное, худшая улыбка из всех, которые Димка видел за свою жизнь.

В десяти шагах вырастает покосившаяся ограда из металлической сетки. Ее давно обглодала ржавчина. Влево и вправо, насколько хватает взгляда, уходит длинный ряд столбов.

– Пришли…

Они пролезают в ближайшую дыру, стараясь не зацепить одежду торчащими крючками.

– Мы с тобой как две рыбы, которые нашли прореху в сети.

– Лишь бы не зажарили, – откликается Белка. – Слушай, а если все-таки сторож?

– Свалим!

– Стремно.

– Да брось, – насмешливо говорит Димка, – какой нафиг сторож? Чего ему тут сторожить, крапиву?

– Ну не знаю. Может, этого, в бассейне?

– Ерунда. Нет там никого!

– А вдруг есть?

Они препираются еще минут пять, без огонька, лишь затем, чтобы внутренне подготовиться к тому, ради чего заявились сюда, сбежав с уроков. Обоим не по себе.

Бурцев – местная притча во языцех. А ферма Бурцева – запретное место. Если узнают, что они были здесь…

– Никто нас не увидит, – с преувеличенной твердостью говорит Димка и авторитетно харкает в траву.

– Да уж надеюсь!

Пару лет назад городской человек Геннадий Бурцев выкупил несколько гектаров земли под Русмой и собрался фермерствовать. Его вел дух предпринимательства. Как и Николай Белкин, Геннадий никогда не имел дела с сельским хозяйством, но в отличие от Николая прочитал множество книг и рационализировал в теории кое-какие идеи, изложенные предшественниками. Их он собирался воплотить на русминской земле.

Долговязый Бурцев носил подтяжки поверх свитера, а на кудрявой черноволосой голове – шляпу с заломленными полями. Уже одного этого было достаточно, чтобы за ним закрепилась слава чудака. Вдобавок он выражался высокопарно и туманно, твердил, что приведет Русму к славе, и в целом производил впечатление блаженного, обремененного деньгами.

Еще никто не знал, в чем состоят его проекты, но им уже предрекали скорый крах. Он был чужак, причем чужак инициативный – порода людей, вызывающая в любом маленьком сообществе неприязненное любопытство. Ему желали провала. Русминские мужики, завидев Бурцева в магазине, подходили и принимались грубовато учить его жизни. Не строился бы ты на поле, Геннадий! Там, говорят, подземные воды близко. Не надо тебе туда лезть. Промыкаешься зря.

– Кто говорит? – спрашивал Бурцев.

В ответ пожимали плечами.

Бурцев отходил, за его спиной оставалось висеть облако враждебных шепотков.

Он возвел на своем участке коровник, начал подводить коммуникации. Отделил пастбище для кормовых культур и завез землю, стоившую безумных денег. Поставил два ангара, которые получили условное название зернохранилищ, – условное, потому что истинное их назначение так и осталось неясным.

В одном из них Бурцев вырыл котлован и забетонировал его. «Три метра глубины! – рассказывали рабочие. – А в длину все семь». Сколько у Геннадия ни спрашивали о его функции, тот лишь загадочно улыбался и отвечал, что всему свое время.

Время пришло очень скоро. Но принесло не то, что ожидал несчастный чудак.

Рабочие, пришедшие утром, обнаружили, что яма заполнена ледяной водой. Одновременно подмыло фундамент коровника. Три секции, отведенные под боксы, рухнули, и только чудом никто не пострадал.

Прибежавший в ужасе Бурцев застал на своем участке апокалиптическую картину. Поле было покрыто ровным слоем черной воды. Земля, словно рассердившись на безумца, выдавила сок из своих недр и растворила в нем амбициозные планы чужака.

Бурцев привез из Москвы специального ученого человека. Ученый человек подтвердил то, что местным было ясно сразу: строиться здесь нельзя. Колебания грунтовых вод на участке непредсказуемы из-за подземных ключей. Кроме того, есть и еще причины… Человек стал перечислять их одну за другой, но несостоявшийся фермер уже не слушал. Он понял одно: вода не уйдет.

В этом Бурцев ошибся. На третий день земные соки растворились без следа. Залитой осталась лишь яма. Воду выкачали, однако она вернулась сутки спустя. Повторили – и снова наутро увидели бассейн, глянцево поблескивающий под лучами фонарей. Третью попытку предприняли из чистого интереса. Вода упрямо возвращалась. Струйки просачивались сквозь трещины в бетоне, ледяные упрямые струйки, словно змейки, нашедшие место, где можно безбоязненно свернуться и уснуть.

В конце концов на зернохранилище махнули рукой. Сонная темная вода воцарилась в отвоеванной у людей яме.

Бурцев, потрясенный катастрофой, пропал из Русмы навсегда. Говорили, что предприятие, приносившее ему доход, разорилось одновременно с пришествием воды. Еще говорили, что он собирался не то вешаться, не то стреляться, но в итоге отравился испорченными грибами – не нарочно, а просто так сложилась судьба. Кто-то утверждал, что нашлась невинная душа, которая полюбила дурачка, и Бурцев счастливо женился. Женившись же, забыл о глупостях и устроился менеджером в салон сотовой связи.

Бурцев мелькнул на небосклоне Русмы лихой кометой с подпаленным хвостом. Он остался в коллективной памяти кем-то вроде персонажа анекдота – полумифическое существо, утрированный до карикатурности образ. По прошествии двух лет многие уже не рисковали утверждать достоверно, был ли Бурцев. Хотя попадались и такие, кто считал, что тот живет неподалеку и время от времени приезжает посмотреть на заброшенный участок.

Зато ферма Бурцева была.

Она быстро пришла в негодность и запустение. Технику разворовали. Коровник обрушился окончательно пару месяцев спустя после затопления. Его тоже разобрали, унеся все, что можно было утащить. Теперь из травы торчал изломанный скелет здания с перекрученным хребтом. Первый амбар стоял пустой, вокруг второго поставили заграждение и повесили таблички: НЕ ВХОДИТЬ! ОПАСНО!


Цепочку Белка перепрыгивает. Синекольский просто отодвигает заграждение.

– Дверь, – шепчет девочка.

Двери нет. Изуродованное металлическое полотно валяется в траве и выглядит так, словно по нему топтался великан. Зернохранилище слепо таращится на детей циклопическим глазом.

– Я же говорил, тут кто-то ходит. Только не сторож. Кто угодно, но не сторож. Нечего тут охранять.

Мальчик достает из рюкзака фонарик.

– Пошли!

Оля ожидает, что ангар внутри будет похож на пещеру. Но все оказывается куда грубее и прозаичнее. Темно и сыро, воняет затхлостью. Единственное светлое пятно – прямоугольник, падающий от входа. В глубине амбара тени сгущаются в непроглядную черноту.

Луч фонарика распахивает тело сумрака пополам.

– Ну-у-у, – разочарованно тянет Димка. – Ничего и нету.

– Ты не нукай, ты в бассейн свети!

Бассейн – то, ради чего они пришли сюда.

Подходить к нему запрещено. Нельзя даже заглядывать в амбар. Котлован небольшой, он выглядит безобидным. Но вода, однажды добравшись до отметки в два метра, выше уже не поднялась.

А глубина ямы – три.

Через год после того, как Бурцев исчез, бросив свою ферму на произвол судьбы, туда упал местный сторож, забредший в ангар неведомо зачем. Случилось это ранним утром.

В одну из стен бассейна рабочие успели вбить скобы. Но когда сторож схватился за нижнюю скобу, она выпала, словно гнилой зуб, из раскрошившегося цемента, и тихо легла на дно.

От спасительной поверхности сторожа отделял лишь метр. Но преодолеть этот метр, барахтаясь в ледяной воде, он не мог.

«Я, значит, за край-то пытаюсь уцепиться, – рассказывал потом бедняга, – и вроде вот он, прямо над тобой, а попробуй выберись! Я уж и брюхом по стене ерзал, и ногами упирался… Ну что ты хочешь делай – сваливаюсь обратно! Думал, кранты мне. Самое обидное – в луже утонуть», – заканчивал он.

Сторожа вытащили подростки, бродившие неподалеку и услышавшие крики. С тех пор зернохранилище огородили. Место, и без того пользовавшееся нехорошей славой, стало запретным.


– Ну и где? – шепотом спросила Оля.

Димка посветил в воду. Ничего.

– Да гонит твой Грицевец!

– Может, и гонит, – пробормотал Синекольский, – а может, и нет… Смотри!

Он схватил девочку за руку. Оля вздрогнула от неожиданности.

– Что там?

– Тень какая-то! По дну ползла!

Оба склонились над водой, с жадным страхом вглядываясь вглубь.

Минута, вторая, третья…

– Показалось, – разочарованно выдохнул Димка. – Хотя… Ну-ка, палкой пошуруй!

Оля опустила свой посох в воду и принялась медленно водить, разгоняя в стороны мелкую волну.

Девятиклассник Женька Грицевец, накурившись конопли, рассказал, что Бурцев был прикрытием серьезного эксперимента, и ферма его – никакая не ферма, а полигон для нового оружия. Потому и вода поднялась: нарушили что-то в нижних слоях земли.

Услышав про нижние слои, Синекольский заржал. Ему косяка никто не предложил, что было обидно, так что ржал он на трезвую голову, вызывающим своим смехом мстя за пренебрежение.

Своей цели Димка добился: Грицевец почувствовал себя уязвленным. «А в зернохранилище живет искусственно выведенная тварь, – сказал он, подчеркнуто не обращая внимания на школьного шута. – Человек с жабрами. Для него и яму вырыли. Только мы-то не дураки. Ясно же, что через цемент вода сама не пройдет. Там особая конструкция. А сторож приходил кормить его, но увидел в первый раз, потому и свалился. От страха, ага».

– И зачем в Русме чувак с жабрами? – лениво поинтересовался Синекольский. – Нам своих уродов мало?

– Совсем тупой? Здесь его выращивают. А потом увезут на океан.

– Ага. Вражеские подлодки взрывать.

Синекольский надул щеки, выпучил глаза и издал губами неприличный звук. Вокруг засмеялись.

– Тебя предки бабуле сбагрили, чтобы ты их не позорил? – спросил Грицевец. Улыбка сползла с Димкиного лица. – Вообще-то именно для этого. Гидроакустическая система только другие подлодки обнаруживает. А человека не может! Понял, дебил?

Кто-то осторожно заметил, что вроде сейчас ни с кем не воюем. Но Грицевец даже отвечать не стал. Многозначительно пожал плечами и затянулся косячком. Победа осталась за ним.


Димку разрывают два чувства. Хочется доказать, что Женька – завравшееся трепло. В то же время он все бы отдал, чтобы из черной воды к ним выплыла зубастая тварь с человеческими глазами.

– Видишь что-нибудь?

– Не-а.

Оля замерзла, бултыхать палкой в воде ей надоело.

Однажды, когда они с мамой еще жили в Дзержинске, в город приезжал луна-парк. Афиши развесили заранее, и целых две недели маленькая Оля ждала сказочного города. Она рисовала передвижные замки, полосатые дирижабли и паровоз, развозящий пассажиров по пещерам с золотом.

Прибывший луна-парк оказался набором дешевых аттракционов. Было в нем что-то от старухи, густо накрасившей лицо в надежде сойти за красавицу в ночном сумраке и в этой размалеванной ипостаси выглядящей до отвращения жалко; как и старуха, луна-парк мог существовать только ночью: искусственные огни обладают волшебным свойством обращать ложь в мечту. Но на ночь луна-парк закрывался. А дневной свет обнажал фальшивку. Даже не старуха, а ее размалеванный труп дрыгал ногами в гротескной пародии на канкан.

Оля рыдала три дня. Затем достала альбом и дорисовала дирижаблю окна. Пассажиры должны видеть землю и облака, иначе их может укачать.

Отстояв таким образом свою реальность от грубого вмешательства чужой, она совершенно успокоилась.

Зернохранилище оказалось лишено даже намека на тайну. Но ее мысленный альбом был полон стремительных карандашных зарисовок: они с Димкой идут через поле; шутливо толкаются в автобусе за место у окна; Димка на чердаке с мотком изоленты мастерит ручку для посоха.

Вот зачем был весь их поход, а не из-за какого-то дурацкого человека-амфибии.

– У тебя в рюкзаке что? – вспоминает Оля. – Бутерброды?

– Два. С колбасой и сыром.

– И чай?

– И чай.

Девочка с оглушительным стуком бьет палкой по воде. Брызги обдают обоих.

– Эй! Ты чего?

– Все! Пошли отсюда! Грицевец – трепач. А у тебя – бутерброды!

Чуть позже они сидят на пригорке, жуют и подставляют лица солнечным лучам.

– Марине можно рассказать? – спрашивает Оля. – Ну, про зернохранилище.

– Марине можно.

Марина – жена Виктора Левченко, и, по мнению обоих ребят, единственный дельный взрослый человек на всю Русму. Марина маленькая и костлявая. Она много курит, носит мужские ботинки и поет хриплым голосом похабные частушки. У Марины блестящие глаза, кривые зубы и такая улыбка, что невозможно не улыбнуться в ответ. Она похожа на тощего, вечно пьяного скворца, которому бы летать и летать, но его по ошибке запихнули в женское тело и приземлили в Русме.

– Может, сюда ее приведем?

– Еще чего! Что она тут забыла…

Родилась Марина не здесь. Она из Петербурга. Для местных это значит – выскочка и цаца. Ей доверили вести в доме творчества группу вокала для взрослых, а еще она умеет плести бумажных чертей, делать из носового платка танцующего попокрута и варить лохматые сосиски. На вокал Оле плевать, но лохматые сосиски – это вещь! Марина ей двадцать раз показывала: берешь сосиску, протыкаешь насквозь сухой вермишелью, бросаешь в кипяток… Но у Оли все равно не получается нужная степень лохматости.

Марина неуклюжая, и руки у нее вечно в синяках. У Марины вянут даже самые неприхотливые растения. Выкидывать их ей лень, и на подоконниках торчат горшки с засохшей флорой, скукоженной и жутковатой.

Вокруг Марины царит уютное безумие.

Немытые чашки громоздятся в раковине; юбки в лохмотьях, словно разодранные кошками, валяются на кроватях; вихрь вещей кружится вокруг Марины, а дирижирует им она – маленькая ведьма с кривой ухмылкой.

«Это мой способ отстоять собственное пространство!» – заявляет Марина.

Но перед возвращением мужа с работы все прячет. Дядя Витя не поймет про ее пространство. Грязные чашки Марина сует в буфет, скомканные юбки пихает в шкаф, раскрывает окна настежь, чтобы выветрился сигаретный дым. Оле иногда кажется, что и сама Марина в эти минуты тает, спрятанная по шкафам и развеянная ветром.

Подружились они так: отец отправил Олю отнести Виктору книгу о животноводстве.

– А, Белкина-младшая! – сказала Марина, увидев девочку. – Здорово! Бросай эту макулатуру на диван. Есть кофе и пирог. Отыщи там себе чашку без всего этого дерьма.

Кофе оказался потрясающим, пирог несъедобным. Допив, Оля с сожалением сказала, что ей пора. У них урок труда, нельзя опаздывать.

– Что, Доширак?

– Почему «Доширак»? – изумилась Оля. И вдруг сообразила: у трудовички из головы торчат упругие витые локончики яично-желтого цвета.

Девочка прыснула, но неуверенно. Она еще не знала, чего можно ожидать от этой странной женщины.

– Кипятком бы ее залить, – мечтательно добавила Марина.

И вот тогда Оля не выдержала и засмеялась. Трудовичку вся школа терпеть не могла за крикливость и привычку распускать руки.

– Ты заходи после школы, – сказала Марина. – Люблю эксплуатировать труд несовершеннолетних, знаешь ли.

Оля зашла, и они до вечера резались в дурака.

С тех пор раз в неделю, а то и чаще она забегает к Левченкам. Иногда приводит с собой и Синекольского, но только тайком: Димке бабушка запрещает общаться с Мариной. Проститутка, говорит о ней Ирина Сергеевна. Трется, шкура, со всеми подряд, говорит Ирина Сергеевна, и лицо у нее становится как у мертвой курицы.

Оля не очень хорошо понимает, как можно тереться со всеми подряд, и, главное, зачем.

А между мертвой курицей и живым скворцом она всегда выбирает скворца.

В доме Марины можно быть маленькой, глупой и смешной. Можно кусать подушку за угол и тискать ленивую кошку Дусю. Марина сама как ребенок, но лишь при ней Оля перестает чувствовать себя взрослой. Марина окрестила ее Бумбарашкой. Девочка начинала смотреть этот фильм и выключила – очень уж герой противный. Но от Марины это прозвище звучит необидно.

Иногда они хулиганят. Играют в побег из тюрьмы. Начальником у них назначен дядя Витя, хоть он об этом и не догадывается. Услышав стук калитки и тяжелую поступь, Марина командует: «Дёру!» Тогда Оля вываливается в окно, в заросли уже изрядно примятых флоксов, и сверху в нее летит пачка печенья: продержаться первые дни после побега.

Определенно, нужно зайти сегодня к Марине и рассказать про ферму и болтуна Грицевца.

– Жизнь не так уж и плоха, если у тебя есть бутерброд, – глубокомысленно говорит Оля.

– Если у тебя есть друг, у которого есть бутерброд! – поправляет Синекольский.

До события, которое необратимо перевернет эту не такую уж плохую жизнь, остается один день.

3

Ковер Димка украл.

Рулон, перехваченный сверху и снизу бумажным шпагатом, стоял за дверью кладовки в квартире его собственной бабушки. Ирина Сергеевна не хотела, чтобы внук ходил по ковру грязными ногами. И даже чистыми (хотя чистые ноги у Синекольского случались редко).

Ковер был значительно ценнее внука. Он ждал того счастливого дня, когда мальчика заберут и Ирина Сергеевна останется в квартире одна. Тогда она раскатает его, и поцелует его мягкий ворс, и станцует на нем, босоногая и легкая, и пропоет осанну за избавление от обузы.

Димка всего этого не знал. Он полагал, что бабушка вечно бранит его оттого, что он не оправдывает ее ожиданий. В маленькую бугристую голову Синекольского не укладывалось, что его можно попросту не любить.

Он рассудил так: им с Белкой ковер нужнее.

Подозревая, что бабушка эту логику не одобрит, он решил, как заботливый мальчик, держать ее в неведении.

Из этих же соображений он ничего не сказал и Белке.

Синекольский прежде не воровал ничего тяжелее книжек. Сложности, с которыми сталкиваются похитители бабушкиных ковров, были ему неведомы.

Кое-как он смог вытащить рулон из квартиры. И даже спустил по ступенькам вниз, кряхтя от натуги. Но возле подъезда стало ясно, что мечта об уютном чердаке вот-вот обернется миражом.

От дома Синекольского до пятиэтажки было не больше километра. Но мальчик понимал, что в его положении между километром и двадцатью нет разницы.

Другой подросток сдался бы.

Димка забросил ковер на скамейку и сел возле него – ждать.

В нем жила глубокая, не основанная на объективной реальности убежденность в том, что мир к нему доброжелателен. Это была истинная вера, не требующая доказательств. Но сейчас Димка сообщил небесам, что кое-какое свидетельство их благосклонности ему бы не помешало. Пробил час! Когда и явить себя Господу, как не в момент кражи ковра!

Истекла ровно минута.

Из-за угла вывернул бывший сторож фермы Бурцева, Алексей Иванович Ляхов, год назад едва не нашедший свою смерть в бассейне зернохранилища.

Ляхов был в подпитии. Как во многих веселых пьянчужках, отзывчивость в нем уживалась с обидчивостью, и с этой точки зрения он был идеальным орудием, посланным небесами в ответ на кощунственную Димкину молитву.

Отзывчивость заставила Ляхова водрузить ковер на плечо.

– Бабке, значит, помогаешь! – бормотал он, качаясь, словно пресловутый бычок на доске. Сходство усиливалось раздутыми ноздрями и мутным взглядом исподлобья. – Хороший ты пацан. Я вот тоже жене твержу: людям надо помогать! Что людям нравится? Пиво! А к пиву что нужно?

– Водка, – предположил Синекольский.

Ляхов озадаченно повернул голову. Шаткое равновесие нарушилось, и он начал медленно заваливаться назад. Димке вспомнилась картинка, нарисованная им же в учебнике истории: Ленин, при развороте зашибающий бревном трех рабочих. В последний момент он удержал сторожа от падения.

– Малой, а соображаешь, – одобрил Ляхов. – Не, не водка. Тут у нашего государства мо-но-по-лия! – Последнее слово он выговорил по слогам и вдруг взвыл диким фальцем. – Паду ли я? Стрелой пронзенный!

– Тише, Алексей Иванович!

– Раки! Раки нужны к пиву. Я ей твержу-твержу, а она… «Дребедень, – говорит, – ты, дурень, затеял. Не выживут они там у тебя, передохнут». Что бы понимала! Я же их не сразу туда… Сначала в садок, а из садка уж, помолясь, запускаю… Это называется – а-дап-та-ци-я. Эх! Для людей тоже нужная штука.

Когда добрались до места, Димка соврал, что бабушка велела ему ждать хозяйку снаружи, и попытался всучить Ляхову полтинник.

Сторож обидчиво фыркнул, посоветовал мальчику засунуть деньги себе в одно место и пошел прочь, бормоча о людской неблагодарности.

Димка же занес свой груз в подъезд, доволок до пятого этажа и даже ухитрился втащить на чердак. Из последних сил расстелив его, мальчик упал сверху и поклялся, что если Белка не оценит подвига, он задушит ее шпагатом от ковра.


Николай Белкин заметил мальчишку и сторожа на середине их пути. Белкин был трезвый и злой. Он пошел за ними, держась поодаль, ведомый не столько любопытством, сколько надеждой прижать этих двоих к ногтю.

Когда Ляхов, избавившись от своей ноши, завернул за пятиэтажку, он лицом к лицу столкнулся с Николаем.

Ляхов недолюбливал Белкина. Красивый мужик, но какой-то гнилой. Нутро порченое. Даже выпивать с ним в одной компании – и то тошно.

– Что, экспроприация? – подмигнул Николай.

– Че-го?

– Ковер, говорю, украли?

Сторож с достоинством выпрямился.

– Бабаньке помогли дотащить куда надо.

– А куда надо?

– Мое какое дело? Да и не твое.

– Эх, Алексей Иваныч, Алексей Иваныч… Нету в тебе пытливости ума.

– Катись ты… с умом.

Ляхов обогнул Белкина и пошел прочь. Даже этот короткий разговор вышиб его из того благодушного состояния, в котором он пребывал. «До чего все-таки сволочной мужик… Пытливости, говорит, нет! Бабу свою лупит смертным боем. Девчонка ихняя зверьком глядит. Тьфу, глаза б его не видали».

Жен в поселке били многие, Николай не был исключением. Ляхов рассуждал так: пару раз, если забылась, можно поучить… Однако регулярно ей харю расквашивать – тоже не дело.

В Белкине ему чудилось что-то отталкивающее. Никто этого не замечал. В Русме он прижился очень быстро, во всех компаниях стал своим. Но Ляхов улавливал какую-то странность. Вроде говорит человек правильные слова, а смысл у них исковерканный. Как уж у него это получается – бог весть.

А еще рядом с Николаем Ляхову все время казалось, будто у того изо рта воняет мертвечиной, словно Белкин полакомился дохлой кошкой. Глупости все это, ничем не пахло, разве что мясом с луком – а вот поди ж ты, и двух минут поблизости простоять не мог.

Задумавшись о Николае, Ляхов забыл о том, с чего начался их разговор. Вскоре происшествие с ковром начисто выветрилось из его памяти.


Тем временем Белкин выждал немного. Зашел в подъезд, обошел три лестничные площадки, приникая ухом к каждой двери. Он нутром чувствовал во всей этой истории со старухой Синекольской какой-то подвох. Внезапно наверху что-то скрипнуло и раздались шаги – Николай едва успел спрятаться за мусоропровод.

Димка Синекольский пробежал мимо, не заметив его.

Проводив пацана взглядом, Николай хмыкнул и поднялся на пятый этаж.

Там он обнаружил лестницу и чердачную дверь с навесным замком.

Белкин провел пальцем по ступеньке и задумчиво посмотрел на чистый палец.

4

Всех отпустили из школы вовремя, кроме Димки с Олей. «Белкина, Синекольский, остаетесь писать контрольную».

Плохо не это, а то, что потребовали записку от родных, поскольку оба в оправдание прогула сослались на туманные «семейные обстоятельства».

– Бабаня меня сожрет, – уныло говорит Димка.

– К Марине зайдем, попросим ее написать!

– У твоей Марины почерк как ишак нассал…

– Много ты видел ишаков!

Они огибают спортивную площадку и останавливаются.

Школа в Русме хорошая, отремонтированная на деньги какого-то благодетеля, который учился здесь много лет назад. Средств хватило и на небольшой стадион, по которому в теплое время года школьники наматывают круги под окрики физкультурника. Сейчас на дорожке толпится компания: шестеро парней и между ними – толстая девчонка.

Оля узнает ее с первого взгляда.

Это Маня, внучка старухи Шаргуновой.

Маня учится в их классе, но она старше, потому что дважды оставалась на второй год. Первая кличка ее – Маня-дура. При взгляде на Маню в голову приходит не просто «толстая», а «мясистая». Она крупная девочка с плечами пловчихи, глубоко посаженными голубыми глазами и вечно полуоткрытым ртом. Щеки и лоб у нее очень белые, цвета детской присыпки, а нос розовый, пористый, словно приставленный от другого лица, и за эту особенность она получила второе прозвище – Маня-Пудра.

Три поколения Шаргуновых живут в одном доме, три поколения женщин. Старшая – высохшая Зоя, которую так боится Оля. Ее дочь – Галина, голосистая баба с необъятными бедрами и пергидрольной завивкой. И младшая – Маня, рожденная неизвестно от кого.

– Давай, Пудра! Жарь стометровку!

Это Женька Грицевец. Руки демонстративно засунуты в карманы, вроде как он и пальцем не дотрагивается до Мани. Любому понятно, кто здесь главный.

– Не побегу-у-у-у!

Маня пытается отойти, но ее обступили кругом и не выпускают.

Бег Пудры – это постыдное зрелище. Маня способна подолгу лежать, глядя в одну точку и не меняя положения. В такие минуты в ней проявляется что-то величественное, как в божке, созерцающем свой пупок. Но бегущая Маня, виляющая толстой попой, Маня, взвизгивающая при каждом шаге, словно в ее ступни впиваются колючки, Маня, прижимающая ладони к низу живота, будто вот-вот обмочится, – эта Маня вызывает чувство неловкости у каждого, кто видит ее страдания.

Физкультурник давно махнул на нее рукой и автоматом ставит тройки. Так же поступают и другие учителя. Галину не раз просили забрать дочь из школы. Маня способна сорвать урок, начав распевать песни пронзительным голосом. Она пугает малышей. Иногда на нее находит, и тогда Маня носится по классу как полоумная, сшибает с парт учебники, пляшет, выкрикивает грубости и хохочет во все горло. Синекольский в таких случаях говорит: «Пудра рассыпалась».

Галина отказалась наотрез. «Куда я ее дену? Здесь она под присмотром. А если хату мне спалит? Она же ду-ура!»

Временами Маня пропадает. Шляется неведомо где, барабанит в окна и рушит парники. Может уснуть в чужом огороде среди капустных кочанов. С наступлением темноты старуха Шаргунова выползает ее искать. «А по мне, так пусть сдохнет! – кричит ей вслед Галина. – Куда ты, старая плесень, прешься на ночь глядя? Зачем она тебе?» Когда беглянку приводят домой, Галина сладострастно лупит ее по белой физиономии.

– Давай, Пудра! Шевели булками!

Маня едва плетется. Толчки и тычки в спину заставляют ее выйти на дорожку. У Грицевца, неторопливо подошедшего сзади и явно наслаждающегося своей ролью, в кулаке неведомо откуда возник тонкий прут.

– Уникальное зрелище! Только для вас! Дрессура коровы!

Раздается громкое ржание.

– Есть желающие потискать вымя?

Оля с Димкой переглядываются.

– Пошли отсюда, – говорит Синекольский. – Не наше дело.

Больше всего Оле хочется последовать его совету. Весь этот спектакль разыгран для них. Травля Пудры – занятие сомнительное и явно не из тех, благодаря которым имя Грицевца будет внесено в список заслуженных хулиганов школы. Все закончится тем, что толстуха упадет и станет извиваться на асфальте, заходясь в пронзительном вопле. Но Димкина бабушка в приятельских отношениях с Зоей Александровной. Пудра обязательно доложит, что в школе ее обижали, а Синекольский глазел вместе со всеми и не заступился за нее. Дура-то она дура, но чтобы наябедничать, много мозгов не нужно.

– Козел! – цедит Димка. Он тоже отлично понял замысел Грицевца. – Гондон штопаный. Хрен тебе, а не драка.

Он оборачивается к Оле и замечает, что взгляд у нее странный: сосредоточенный, погруженный в себя и какой-то больной.

Димка не может знать, что в эту минуту его подруга видит не глупую Пудру, а старуху, слепо шарящую ладонью по тротуару. Незначительный этот эпизод разросся в ее мыслях до масштабов преступления – быть может, потому, что никуда не деться от тягостного сравнения: мать, ползающая по кухне в поисках очков, слетевших после отцовской оплеухи, и Шаргунова, пытающаяся собрать конфеты. «Я здесь ни при чем! – твердит себе Оля. – Я ее не била!»

Но ее слишком сильно обожгло коротким происшествием. Незримое клеймо – знак принадлежности к тем, кто способен хладнокровно отойти от упавшего, – не дает ей покоя.

– Белка, – говорит Синекольский, – ты чего?

– Н-но, Пудра! – кричит Женька. Прут вспарывает воздух. – Пошла, родимая!

Пудра бежит, взвизгивая от страха, за ней мчится, улюлюкая и хохоча, вся компания. Забыт Синекольский, послуживший причиной этой травли. Теперь это чистая, радостная, незамутненная охота, игра молодых волков с отбившейся от стада овцой. Щеки горят, в глазах азарт. Каждый тянется хлестнуть Пудру по голым ногам, дать шлепка по отвислому заду.

– Пу-дра! Чем-пи-он!

– Не надо! – хнычет Маня.

– Йе-ху!

Маня пытается свернуть с дорожки.

– Лови ее, народ!

Подростки бегут все теснее, плечом к плечу, кажется, они вот-вот затопчут глупую неуклюжую Пудру. Девочка в страхе пытается вильнуть в сторону, спотыкается и с криком летит на асфальт. Вокруг нее стягивается плотное кольцо. Травма у овцы – не повод прекратить развлечение.

– Подбили «Мессершмитт»!

– В попу раненный боец…

– Ползет пускай! По-пластунски.

Внезапно маленький снаряд врезается в толпу.

– Отвалите от нее! Пошли вон!

Оля расталкивает подростков с такой решительностью, что отставший от нее Димка даже слегка притормаживает от удивления. «Все, точно наваляют!» – обреченно думает он в первую секунду. Потом видит лица окружающих ее парней и понимает, что не наваляют. Всеобщее помрачение схлынуло. Они сами не понимают, зачем издевались над дурочкой.

– Финиш! – командует Оля. – Соревнование закончено! Победили красные.

Кто-то косится на красные тренировочные штаны Грицевца, и вокруг раздаются смешки.

– Ты не слишком раскомандовалась, Белка? – прищуривается он.

– С фашистами переговоров не ведем, – чеканит Оля.

– Это кто тут фашист? Офигела?

– Программа Гитлера «Тэ-четыре», она же «Операция Тиргантерштрассе-четыре», – вступает Синекольский. Он старается говорить тоном диктора с телевидения. – Официальная программа по уничтожению лиц с умственной отсталостью. В общей сложности убито около ста тысяч человек. Расовая гигиена, все дела. Верной дорогой идете, товарищ Грицевец!

Димка встречается с Женькой взглядом и понимает, что этого Грицевец ему никогда не простит.

– Придурки! – сплевывает тот. – Пошли отсюда.

Его компания медленно расходится. Остаются Димка, Оля и стонущая на земле Пудра.

Синекольский переворачивает ее и присвистывает: колени у Мани разбиты в кровь и губа, кажется, прикушена. К тому же она ухитрилась порвать юбку.

Димка с Олей переглядываются. Обоим понятно, что если отпустить Пудру домой в таком виде, ей достанется еще и от матери.

– Маня, вставай.

– Не встану!

– Вставай, кому сказано!

– Отстань от меня! Не трогай!

Пудра всхлипывает и подвывает от боли и обиды. Лицо в соплях, руки в грязи. Она такая жалкая и противная, что больше всего им хочется бросить ее на стадионе.

– Повели ее ко мне, что ли, – вздыхает Оля.

– Повели, – вздыхает Димка.


Дома Оля в двух словах объясняет, что произошло.

– Господи, бедная девочка, – говорит мама.

– Надо перекисью, – говорит отец.

Оля думала, он рассердится. Отец терпеть не может чужих детей в доме. Даже Димка бывает у них крайне редко, лишь тогда, когда она твердо уверена, что родители не появятся в ближайший час. Но сейчас он качает головой, и лицо у него огорченное.

– Бедная девочка, – сокрушенно повторяет он. – Как тебя зовут?

– Маня…

– Мария, значит. Хорошее имя.

Мама спохватывается, что у нее подгорят котлеты.

– Ты иди, Наташ, – говорит отец. – Мы сами справимся.

Он отводит все еще хнычущую Пудру в ванную комнату. Достает перекись и мазь. Он говорит с ней ласково, как с маленьким ребенком, и в голосе его интонации, которых Оля прежде никогда не слышала. Папа умывает дурочке лицо и не сердится, когда Пудра чихает в его подставленную ладонь, оставляя в ней, как потом скажет Димка, полкило отборнейших соплей. Ни брезгливости, ни отвращения: он споласкивает руки, вытирает Манину заплаканную мордашку.

– Вот так, потихоньку… Никто тебя больше не обидит. Смотри, сейчас перекись немного пошипит – и все. Чшшшш! Это она тебя так лечит.

Перекись вскипает пузырьками, попав в рану. Маня сначала вскрикивает, но затем успокаивается и даже смеется. Ей нравится этот большой курчавый человек, который так заботлив с ней. Она уже забыла о том, как ее гнали по стадиону.

– Голодная? – заботливо спрашивает отец.

– Меня бабка заругает. Домой надо.

– Наташа, давай дадим девочке что-нибудь с собой поесть. Хоть яблоко, что ли…

– Пирожок дам. С капустой, – говорит мама, появившись в дверях.

Оля ловит ее взгляд. «Вот видишь! – говорят сияющие мамины глаза. – Я же рассказывала тебе, что на самом деле он очень добрый».

Маня приподнимает край разорванной юбки.

– Лелька, тащи нитку с иглой, – командует отец.

Оля стремглав мчится в комнату. Отец тысячу лет не называл ее Лелькой. Это ее детское имя, и в девочке вдруг оживает давно забытая радость от его возвращения с моря. Он привозил розовую жвачку, из которой можно надуть пузырь размером с кулак, фломастеры, от запаха которых свербило в носу, магнитик на холодильник. Глухую ненависть, въевшуюся за полтора года жизни в Русме, на несколько секунд вытесняет огромная любовь – новая, юная, вспыхнувшая из пепла старой. От этого Оле хочется выть. Или раздвоиться, и пусть одна Оля ненавидит его, а другая любит. Или поранить себя, разбить колени и перемазаться в грязи, чтобы он смотрел на нее с такой же нежностью, как на Пудру, и разговаривал тем же заботливым тоном.

Но если маленькая Оля Белкина чему-то и научилась, так это держать себя в руках. Выигрывают хладнокровные, как говорит Синекольский. Димка обычно оказывается прав.

Хотя вот с голубем…

Впрочем, сейчас не до голубя. Оля возвращается с маминой шкатулкой для рукоделия. Папа подбирает нитку в цвет Маниной юбки и не слишком умело, но старательно штопает порванную ткань.

Пудра окончательно успокоилась. Она выпрашивает конфеты, хитро косится на Олю и просит, чтобы ее еще раз полили перекисью.

– Что за мальчишки ее обижали? – спрашивает отец.

– Мы не знаем, – врет Оля.

Он с сомнением качает головой.

– Ладно. Давай-ка, девочка, я тебя доведу до дома. Иначе бабушка твоя опять будет с ума сходить. Натаха, садитесь ужинать без меня.

– Да уж дождусь, – с притворным недовольством бормочет мама.

Но Оля видит, как она рада. И сама готова обнять и глупую Пудру, и даже урода Грицевца.


Когда за папой закрывается дверь, мама зовет их обоих за стол.

– Господи, вкусно-то как, – мычит Димка, жуя вторую котлету. – А можно мне добавки?

– Разжиреешь, как Пудра, – шепчет ему Оля. – Кстати! Слушай! А ты чего это про Гитлера понес?

– Я понес? Ты первая понесла! Я подхватил! Как ты вообще про него вспомнила?

– Да я просто хотела почву выбить из-под ног этого урода.

– Табуретку ты у него выбила, – говорит Димка. И смеется, вспоминая ошарашенное Женькино лицо. – Расовая гигиена! Ха-ха-ха! Гиена!

Оба хохочут.

– Ладно, пора мне, – солидно говорит Димка. – Сокола моего надо кормить. Тетя Наташа, спасибо за котлеты, очень вкусно было!

– Приходи еще! – откликается мама.

Еще вчера Оля сказала бы, что это приглашение – чистая формальность. Но сегодняшний случай с Пудрой что-то изменил. Это понимают и мама, и Оля, и даже Синекольский.

– Обязательно зайду! – искренне откликается он.

Загрузка...