В Лондонском Сити, во дворе через который не было прохода ни для экипажей, ни для пешеходов, во дворе, выходящем на крутую, скользкую и извилистую улицу, соединяющую Тауэрстрит с Миддльсекским берегом Темзы, находилось местопребывание торгового дома «Уайльдинг и Ко, Виноторговцы». Вероятно как шутливое признание всевозможных препятствий на этом главном пути, место, ближайшее к тому пункту, от которого можно было бы пройти к реке (если только кто не боится за свое обоняние) носило название Лестницы-Головоломки. Точно также и самый двор в старое время носил выразительное название Угла Увечных.
За несколько лет до 1861 года, жители перестали нанимать лодки у Лестницы-Головоломки, а лодочник стоять здесь. Маленькая плотина, покрытая тиной, погрузилась в реку в медленном самоубийственном процессе и две или три старых сваи, да ржавое железное кольцо для причала — вот все, что осталось от былой славы Лестницы-Головоломки. Впрочем, иногда здесь ударяется о берег тяжелая барка с углем и появляется несколько трудолюбивых угольщиков, по-видимому, созданных из грязи; они выгружают по соседству свой груз, отталкиваются от набережной и исчезают; но по большей части сношение с Лестницей-Головоломкой возникает только при перевозке бочек и бутылок, как полных, так и пустых, как в погреба, так и из погребов Уайльдинга и Ко, Винторговцев. Но даже и это сношение бывает только случайным, и во время трех четвертей своих приливов, грязная, безобразная муть реки одиноко поднимается, тихо проскальзывает сквозь ржавое кольцо и покрывает его, словно она слышала о Доже и Адриатике и хотела бы быть обвенчанной с великим хранителем своей нечистоты, высокочтимым лорд-мэром.
В каких-нибудь двухстах пятидесяти ярдах направо на противоположном холме, (если приближаться к нему снизу от Лестницы-Головоломки) находился Угол Увечных. В Углу Увечных был насос, в Углу Увечных росло дерево. Весь Угол Увечных принадлежал Уайльдингу и Ко, Виноторговцам. Их погреба были прорыты под ним, а их замок возвышался над ним.
Это в самом деле был замок в те дни, когда купцы обитали в Сити и имели парадный навес над входною дверью, висевший без всяких видимых подпорок, вроде того, который делался для резонанса над старинными церковными кафедрами. Он имел также множество длинных узких окон, словно полоски, которые были так расположены по его тяжелому кирпичному фасаду, что делали его симметричным до безобразия. На его крыше был также купол, а в нем колокол.
— Когда человек 25 лет может надеть свою шляпу и сказать: «Эта шляпа покрывает голову владельца этой собственности и дел, которые ведутся с этой собственностью», то я считаю, мистер Бинтрей, что, не будучи хвастливым, такой человек может иметь право чувствовать себя глубоко благодарным. Я не знаю, как это вам может показаться, но так это кажется мне.
Так говорил мистер Вальтер Уайльдинг своему поверенному в делах в своей собственной конторе, сняв свою шляпу с крючка для иллюстрации слов на деле и повесив ее опять по окончании своей речи, чтобы не выйти за пределы врожденной ему скромности.
Простодушный, откровенный человек, имеющий немножко странный вид — таков мистер Вальтер Уайльдинг с его замечательным розово-белым цветом лица и с фигурой очень уж большой для такого молодого человека, хотя хорошего сложения. У него вьющиеся каштановые волосы и приятные ясные голубые глаза. Это чрезвычайно сообщительный человек; человек, у которого болтливость была неудержимым излиянием выражений довольства и благодарности. По другую сторону — мистер Бинтрей, осторожный человек, с двумя подмигивающими бусами вместо глаз на огромной лысой голове, который внутренно очень сильно потешался над комичностью откровенной речи, жестов и чувств Уайльдинга.
— Да, — сказал мистер Бинтрей. — Ха, ха-ха!
На конторке стояли графин, два винных стакана и тарелка с бисквитами.
— Вам нравится этот сорокапятилетний портвейн? — спросил мистер Уайльдинг.
— Нравится? — повторил мистер Бинтрей. — Очень, сэр!
— Он из лучшего угла нашего лучшего сорокапятилетнего отделения, — сказал мистер Уайльдинг.
— Благодарю вас, сэр, — ответил мистер Бинтрей, — он прямо превосходен. — Он снова засмеялся, подняв свой стакан и посмотрев на него украдкой, над очень забавной мыслью подать на стол такое вино.
— И теперь, — сказал Уайльдинг, с детским удовольствием, наслаждаясь деловыми разговорами, — я думаю, что мы прямо всего добились, мистер Бинтрей!
— Прямо всего, — сказал Бинтрей.
— Компаньон гарантирован.
— Компаньон гарантирован, — сказал Бинтрей.
— Об экономке сделана публикация.
— Об экономке сделана публикация, — сказал Бинтрей, — «Обращаться лично в Угол Увечных, Тауэр-Стрит, от десяти до двенадцати» — значит, завтра, кстати.
— Дела моей дорогой покойной матери приведены в порядок…
— Приведены в порядок, — подтвердил Бинтрей.
— И все долги уплачены.
— И все долги уплачены, — сказал Бинтрей и фыркнул; вероятно, его рассмешило то забавное обстоятельство, что они были уплачены без недоразумений.
— Упоминание о моей дорогой покойной матери, — продолжал Уайльдинг с глазами полными слез, которые он осушал своим носовым платком, — все еще приводит меня в уныние, мистер Бинтрей. Вы знаете, как я любил ее; вы (ее поверенный в делах) знаете, как она меня любила. В наших сердцах хранилась самая сильная любовь матери и сына, и мы никогда не испытывали ни одного момента несогласия или несчастья с того времени, как она взяла меня под свое попечение. Тринадцать лет всего! Тринадцать лет под попечением моей дорогой покойной матери, мистер Бинтреей, и восемь из них ее признанным конфиденциально сыном! Вы знаете, мистер Бинтрей, эту историю, кто может знать ее лучше вас, сэр! — мистер Уайльдниг всхлипывал и вытирал свои глаза во время этой речи, не пытаясь скрыть этого.
Мистер Бинтрей потешался над своим забавным портвейном и сказал, опрокинув его в свой рот:
— Да, я знаю эту историю.
— Моя дорогая покойная мать, мистер Бинтрей, — продолжал виноторговец, — была глубоко обманута и жестоко страдала. Но, что касается этого, уста моей дорогой покойной матери были всегда под печатью молчания. Кем она была обманута и при каких обстоятельствах, — это ведомо только одному Небу. Моя дорогая покойная мать никогда не изменяла своему изменнику.
— Она пришла к определенному выводу, — сказал мистер Бинтрей, снова смакуя вино, — и могла успокоиться. — Забавное подмигивание его глаз довольно откровенно добавило: «Это хоть и дьявольская участь, но все же она лучше той, которая когда либо выпадет на твою долю!»
— Чти, — сказал мистер Уайльдинг, всхлипывая во время ссылки на эту заповедь, — отца твоего и матерь твою, да долголетен будеши на земли. Когда я был в Воспитательном Доме, мистер Бинтрей, то я ломал себе голову над тем, как мне выполнить эту заповедь, и боялся, что не буду долголетен на земли. Но после этого я стал глубоко, всей душой, чтить свою мать. И я чту и благоговею перед ее памятью. Ведь, в течение семи счастливых лет, мистер Бинтрей, — продолжал Уайльдинг, все еще с тем же самым детским всхлипываньем и с теми же самыми откровенными слезами, — я был благодаря моей дорогой матери, компаньоном у моих предшественников в этом деле, Пеббльсон Племянник. Кроме того, нежная предупредительность заставила ее отдать меня в учение к Компании Виноторговцев, и в свое время сделала из меня самостоятельного виноторговца, и… и… сделала все другое, что могла бы только пожелать лучшая из матерей. Когда я стал совершеннолетним, она вложила свою наследственную долю в это предприятие на мое имя; это на ее средства была впоследствии выкуплена фирма Пеббльсона Племянника и изменена в фирму Уайльдинга и Ко; это она оставила мне все, что имела, кроме траурного кольца, которое вы носите. И вот, мистер Бинтрей, — новый взрыв честной печали, — ее нет более! Немного больше полгода прошло с тех пор, как она приходила в Угол, чтобы своими собственными глазами прочесть на дверном косяке: «Уайльдинг и Ко, Виноторговцы». И вот ее уже нет более!
— Печально, но это общий жребий, мистер Уайльдинг, — заметил Бинтрей. — Рано или поздно мы все должны будем прекратить свое существование. — В это всеобщее правило он включил и сорокапятилетний портвейн и с наслаждением вздохнул.
— И вот теперь, мистер Бинтрей, — продолжал Уайльдинг, отложив в сторону свой носовой платок и осушая пальцами свои веки, — теперь, когда я не могу уже больше выказывать своей любви и уважения моей дорогой родительнице, к которой мое сердце было таинственно расположено силою Рока с той самой минуты, когда она, незнакомая дама, впервые заговорила со мной за нашим воскресным обеденным столом в Воспитательном Доме, я могу, по крайней мере, доказать, что вовсе не стыжусь того, что был подкидышем и что я, никогда не знавший своего собственного отца, хочу стать отцом для всех моих служащих. Поэтому, — продолжал Уайльдинг, приходя в восторг от своей заботливости, — поэтому мне нужна очень хорошая экономка, которая взяла бы на себя все заботы об этом жилище Уайльдинга и Ко, Виноторговцев, Угол Увечных, так, чтобы я мог восстановить в нем некоторые из прежних отношений, существовавших между нанимателем и нанимаемым! Так, чтобы я мог ежедневно сидеть во главе стола, за которым едят мои служащие, все вместе, и мог есть то же самое жаркое и горячее и пить то же самое пиво! Так, чтобы мои служащие могли жить под одной и той же крышей со мной! Так, чтобы мы могли, каждый в отдельности и все вместе… Я прошу извинить меня, мистер Бинтрей, но у меня внезапно начался этот прежний шум в голове, и я буду вам очень обязан, если вы отведете меня к насосу.
Обеспокоенный чрезвычайной краснотой лица своего собеседника, мистер Бинтрей, не теряя ни одной минуты, вывел его на двор.
Это было нетрудно сделать, так как контора, в которой они оба беседовали, выходила прямо во двор, находясь в боковой части здания. Там стряпчий охотно стал качать насос, повинуясь знаку клиента, а клиент начал мочить себе голову и лицо обеими руками и выпил порядочный глоток холодной воды.
После этих средств он объявил, что чувствует себя много лучше.
— Не позволяйте вашим добрым чувствам волновать вас, — сказал Бинтрей, когда они вернулись в контору, и мистер Уайльдинг стал вытирать лицо длинным полотенцем стоя позади двери, идущей из конторы во внутренние комнаты помещения.
— Нет, нет, не буду, — отвечал тот, выглядывая из-за полотенца. — Я не буду. Я не путался, в словах, а?
— Ничуть не бывало. Все было совершенно ясно.
— На чем я остановился, мистер Бинтрей?
— Да вы остановились, — но я не стал бы волновать себя, будь я на вашем месте, начиная сейчас же снова говорить об этом.
— Я буду осторожен. Я буду осторожен. На каком месте, мистер Бинтрей, начался у меня шум в голове?
— На жарком, горячем и пиве, — отвечал поверенный, подсказывая, — жизнь под одной и той же крышей — и каждый в отдельности и все вместе…
— Ага! И каждый в отдельности и все вместе шумели бы в голове…
— Знаете, я в самом деле не стал бы позволять своим добрым чувствам волновать себя, будь я на вашем месте, — снова боязливо намекнул поверенный. — Попробуйте-ка еще немного пройтись к насосу.
— Не надо, не надо. Все в порядке, мистер Бинтрей. И каждый в отдельности и все вместе образовали бы как бы одно семейство! Вы понимаете, мистер Бинтрей, мне в детстве не пришлось испытать того вида индивидуального существования, которое так или иначе испытала большая часть людей во время своего детства. После этого времени я был всецело поглощен своей дорогой покойной матерью. Потеряв ее, я прихожу к такому выводу, что я более пригоден, чтобы быть частью какого-нибудь целого, чем существовать сам по себе. Быть этой частью и в то же время исполнять свой долг по отношению к тем людям, которые зависят от меня и привязать их к себе — в этом есть что-то патриархальное и прекрасное. Я не знаю, как это может вам показаться, мистер Бинтрей, но так это кажется мне.
— Но в этом случае не мне должно принадлежат решение, а вам, — возразил Бинтрей. — Следовательно, как это может мне показаться, имеет очень ничтожное значение.
— Мне это кажется, — сказал с жаром мистер Уайльдинг, — подающим большие надежды, полезным, восхитительным!
— Знаете, — снова намекнул поверенный, — я в самом деле не стал бы вол…
— Я и не волнуюсь. Затем, вот Гендель…
— Затем, кто? — спросил Бинтрей.
— Гендель, Моцарт, Гайдн, Кент, Пэрселль, доктор Эрн, Грин, Мендельсон. Я знаю наизусть хоры этих антифонов. Сборник Часовни Воспитательного Дома. Почему бы нам не разучить их совместно?
— Кому это нам? — спросил поверенный довольно резко.
— Нанимателю и нанимаемому.
— Ага! — воскликнул успокоенный Бинтрей, словно он почти ожидал, что последует ответ: «Стряпчему и его клиенту». — Это другое дело.
— Вовсе не другое дело, мистер Бинтрей! То же самое. Это одна из тех связей, которые будут существовать между нами. Мы составим хор в какой-нибудь тихонькой церкви, здесь около Угла и, пропев с удовольствием совместно воскресную службу, будем возвращаться домой, где с удовольствием сядем вместе за ранний обед. Я питаю теперь в глубине души надежду привести эту систему без отсрочки в надлежащее действие с тем, чтобы мой новый компаньон мог найти ее уже утвердившейся, когда он вступит в нашу фирму.
— Пожелаем ей всего хорошего! — воскликнул Бинтрей, вставая. — Пусть она процветает! А Джоэ Лэдль будет принимать участие в Гнеделе, Моцарте, Гайдне, Кенте, Пэрселле, докторе Эрне, Грине и Мендельсоне?
— Я надеюсь.
— Желаю им всем не пострадать от этого, — заметил Бинтрей с большой сердечностью. — Прощайте, сэр!
Они пожали друг другу руки и расстались. Затем, (постучавши сперва в дверь согнутым пальцем, чтобы получить разрешение) вошел к м-ру Уайльдингу через дверь, соединявшую его собственную контору, с той, в которой сидели клерки, главный погребщик погребов Уайльдинга и Ко, Виноторговцев, а до этих пор главный погребщик погребов «Пеббльсон Племянникъ», т. е. тот самый Джоэ Лэдль, о котором только что говорили. Это неповоротливый и тяжелый человек, которого человеческая архитектура сопричислила к порядку ломовых, одетый в измятый костюм и в переднике с нагрудником, вероятно, сделанном из дверного мата и кожи носорога.
— Я насчет этого самого содержания и квартиры, молодой мастер Уайльдинг, — сказал он.
— Что же, Джоэ?
— Если говорить за самого себя, молодой мастер Уайльдинг — а я никогда не говорил и не говорю ни за кого другого — то я не нуждаюсь, ни в содержании, ни даже в квартире. Но, если вам хочется содержать меня и дать мне квартиру, будь по вашему. Я могу клевать не хуже других. Где я клюю, это для меня не так уж важно, как что я клюю. Да и это даже для меня не так уж важно, как сколько я клюю. Это все будут жить в доме, молодой мистер Уайльдинг? Два других погребщика, три носильщика, два ученика и еще кое-кто?
— Да. Я надеюсь, что мы составим единую семью, Джоэ.
— А! — сказал Джоэ. — Я надеюсь, что они, пожалуй, составят.
— Они? Скажите лучше мы, Джоэ.
Джоэ Лэдль покачал головой.
— Не обращайтесь ко мне с этим «мы» в таком деле, молодой мастер Уайльдинг, в мои годы и при тех обстоятельствах, которые повлияли на образование моего характера. Я не раз говаривал Пеббльсону Племяннику, когда они повторяли мне: «Гляди на это веселей, Джоэ!» — я говорил им: «Джентльмэны, вам хорошо говорить: «Гляди веселей», когда вы привыкли вводить вино в свой организм веселым путем через свои глотки, но, говорю я, — я привык вводить свое вино через поры кожи, а, принятое таким путем, оно оказывает совершенно другое действие. Оно действует угнетающим образом». «Одно дело, джентльмэны, — говорил я Пеббльсону Племяннику, — наполнять свои стаканы в столовой с криками «гип! ура!» и с веселыми собутыльниками, — и другое дело наполняться через поры в темном, низком погребе и в воздухе, пахнущем плесенью. Большая разница между пенящейся жидкостью и испарениями», — вот что говорил я Пеббльсону Племяннику. Это я и теперь повторяю. Я был всю свою жизнь погребщиком и с головой отдавался своему делу. И что же в результате? Я пьян, как может только быть пьян живой человек — вы не найдете человека пьянее меня — и тем не менее, вы не найдете человека, равного мне по меланхолии. Есть песня о том, что надо наливать стаканы полнее, так как каждая капля вина прогоняет морщины с чела, хмурого от забот. Да, может быть это и верно. Но попробуйте-ка наполняться вином через поры, под землей, когда вы сами не хотите этого!
— Мне грустно слушать это, Джоэ. Я даже думал, что вы могли бы присоединиться к урокам пения в нашем доме.
— Я, сэр? Нет, нет, молодой мастер Уайльдинг, вы не увидите Джоэ Лэдля упивающимся гармониею. Плевательная машина, сэр, вот все, на чем я могу себя проявить вне своих погребов; но я к вашим услугам, если вы думаете, что стоит труда заниматься такими вещами в вашем помещении.
— Да, я думаю так, Джоэ.
— Ну, и не будем больше говорить об этом, сэр. Распоряжение фирмы — закон для меня. А вы собираетесь принять Компаньоном в прежнюю фирму молодого мастера Вендэля?
— Да, Джоэ.
— Ну, вот видите еще перемены! Но не изменяйте опять названия фирмы. Не делайте этого, молодой мастер Уайльдинг. Уж и то плохо, что вы изменили ее в Уайльдинг и Ко. Гораздо было бы лучше оставить прежнее «Пеббльсон Племянник», тогда фирме всегда сопутствовало бы счастье. Никогда не следует изменять счастья, когда оно хорошо, сэр.
— Во всяком случае я не имею никакого намерения изменять снова имя дома, Джоэ.
— Рад слышать это и честь имею вам кланяться, молодой мастер Уайльдинг. Но вы сделали бы гораздо лучше, — пробормотал неслышно Джоэ Лэдль, закрывая за собой дверь и покачав головой, — если бы оставили одно прежнее имя. Вы сделали бы гораздо лучше, если бы следовали за счастьем, вместо того, чтобы мешать ему.
На следующее утро виноторговец сидел в своей столовой, чтобы принять просительниц, желающих занять свободное место в его заведении. Это была старомодная комната, обшитая панелями, которые были украшены деревянной резьбой, изображавшей фестоны из цветов; в комнате был дубовый пол, очень потертый турецкий ковер и темная мебель из красного дерева; все это служило здесь и потерлось еще во времена Пеббльсона Племянника. Большой буфет присутствовал при многих деловых обедах, дававшихся Пеббльсоном Племянником людям с большими связями, по правилу кидания за борт сардинок, чтобы поймать кита; а обширная трехсторонняя грелка для тарелок Пебльсона Племянника, которая занимала всю переднюю часть громадного камина, стояла на страже над помещавшимся под ней погребом, похожим на саркофаг, в котором в свое время перебывали многие дюжины бутылок с вином Пеббельсона Племянника. Но маленький краснолицый старый холостяк с косичкой, портрет которого висел над буфетом (и в котором можно было легко признать Пеббльсона, но решительно нельзя было признать Племянника), удалялся уже в иной саркофаг, и грелка для тарелок стала так же холодна, как и он. И золотые с черным грифы, поддерживавшие канделябры, держа черные шары в своих пастях на концах позолоченных цепей, смотрели так, словно на старости лет они утратили всякую охоту к игре в мяч и грустно выставляли напоказ свои цепи, спрашивая, точно миссионеры, разве они еще не заслужили за это время освобождения и не перестали быть грифами, как те братьями.
Это летнее утро было своего рода Колумбом, потому что открыло Угол Увечных. Свет и тепло проникали в открытые окна, и солнечные лучи озаряли портрет дамы, висевший над камином, единственное стенное украшение, о котором еще не было упомянуто.
— Моя мать двадцати пяти лет, — сказал про себя м-р Уайльдинг, когда его глаза с восторгом последовали за лучами солнца, падавшими на лицо портрета. — Я повесил его здесь, чтобы все посетители могли любоваться моей матерью в расцвете ее юности и красоты. Портрет моей матери, когда ей было 50 лет, я повесил в своей комнате, не желая показывать его никому, как воспоминание, священное для меня. О, это вы, Джэрвис!
Эти последние слова были обращены к клерку, который тихонько постучал в дверь, а теперь заглядывал в комнату.
— Да, сэр. Я только хотел напомнить вам, сэр, что уже пробило десять часов, и что в конторе собралось несколько женщин.
— Боже мой, — воскликнул виноторговец, причем его румянец еще более усилился, а белизна лица стала еще бледнее, — их уже несколько? Неужели так много? Я лучше начну, пока их не набралось еще больше. Я буду принимать их, Джэрвис, по очереди, в порядке их прихода.
Быстро ретировавшись в свое вольтеровское кресло за столом позади большой чернильницы и поставив сначала стул с другой стороны стола против себя, м-р Уайльдинг приступил к своей задаче со значительным страхом.
Он прошел сквозь строй, который всегда приходится проходить в подобных случаях. Тут были обычные экземпляры чрезвычайно несимпатичных женщин и обычные экземпляры слишком уж симпатичных женщин. Тут были вдовы морских разбойников, которые пришли, чтобы захватить его и сжимали под мышкой зонтики с таким видом, как будто бы он был зонтиком, а каждое новое притеснение, которое испытывал зонтик, доставалось на его долю. Тут были возвышенные девы, видавшие лучшие дни и явившиеся, вооружившись свидетельствами от духовника о своих успехах в богословии, словно бы Уайльдинг был Св. Петром с его ключами. Тут были миленькие девушки, которые проходили, чтобы женить его на себе. Тут были экономки по профессии, вроде нештатных офицеров, которые сами экзаменовали его, знает ли он домашнее хозяйство, вместо того, чтобы предоставить самих себя в его распоряжение. Тут были немощные инвалиды, которые не столько думали о жалованьи, сколько об удобствах частного госпиталя. Тут были чувствительные создания, которые разражались рыданиями при обращении к ним и которых приходилось приводить в чувство стаканами холодной воды. Тут были некоторые просительницы, которые приходили вдвоем, одна очень многообещающая особа, другая ровно ничего не обещающая: из них многообещающая очаровательно отвечала на все вопросы, пока в конце концов не оказывалось, что она совершенно не выставляет своей кандидатуры, но является только подругой ничего не обещающей особы, которая вся красная сидит в абсолютном молчании и в очевидной обиде.
Наконец, когда у добродушного виноторговца стало не хватать духу продолжать, в комнату вошла претендентка, совершенно непохожая на всех остальных. Это была женщина примерно лет пятидесяти, но казавшаяся моложе своих лет; лицо ее было замечательно по мягкой веселости, а манеры ее были не менее замечательны тем, что на них лежал спокойный отпечаток ровного характера. В ее одежде нельзя было бы ничего изменить к лучшему. В ее тихом самообладании над своими манерами ничего нельзя было бы изменить к ее выгоде. Ничто не могло бы быть в лучшем согласии с тем и с другим, чем ее голос, когда она ответила на заданный ей вопрос: «Какое имя буду я иметь удовольствие записать здесь?» — такими словами:
— Меня зовут Сара Гольстроо. Миссис Гольстроо. Мой муж умер много лет тому назад, и у нас не было детей.
Едва ли можно было бы извлечь у кого-нибудь другого полдюжиной вопросов так много относящегося к делу. Ее голос так приятно прозвучал для слуха м-ра Уайльдинга, когда тот делал свои заметки, что он, пожалуй, довольно долго возился с ними. Когда он снова поднял голову, то вполне понятно, что взор миссис Гольдстроо уже пробежал по всей комнате и теперь обратился к нему от камина. Этот взгляд выражал искреннюю готовность быть справедливой и немедленно отвечать.
— Вы извините меня, если я предложу вам несколько вопросов? — произнес скромный виноторговец.
— О, конечно, сэр. Иначе у меня здесь не было бы никакого дела.
— Исполняли ли вы раньше должность экономки?
— Только один раз. Я жила у одной вдовы в течение двенадцати лет. Это после того, как я потеряла своего мужа. Она была очень слаба и недавно скончалась. Вот почему я и ношу теперь траур.
— Я не сомневаюсь, что она оставила вам наилучшие рекомендации? — сказал м-р Уайльдниг.
— Я надеюсь, что могу даже сказать — самые наилучшие. Я подумала, что во избежание хлопот, сэр, не мешает записать имена и адреса ее представителей и принесла эту записку с собой, — ответила она, кладя на стол карточку.
— Вы замечательно напоминаете мне, миссис Гольдстроо, — сказал Уайльдинг, положив карточку около себя, — манеры и тон голоса, которые я когда-то знал. Не какого-нибудь отдельного лица — я уверен в этом, хотя я и не могу представить себе ясно, что такое мне припоминается — но что-то такое общее. Я должен прибавить, что это было что-то милое и приятное.
Она заметила, улыбаясь:
— Это меня по крайней мере радует, сэр.
— Да, — произнес виноторговец, задумчиво повторяя свои последние слова и, бросив быстрый взгляд на свою будущую экономку, — это было что-то милое и приятное. Но это все, что я могу припомнить. Воспоминание часто походит на полузабытый сон. Я не знаю, как это вам может показаться, миссис Гольдстроо, но так это кажется мне.
Вероятно, это представлялось миссис Гольдстроо в том же самом свете, так как она спокойно согласилась с подобным предположением. Мистер Уайльдинг предложил затем, что он сам сейчас же снесется с джентльменами, названными на карточке: фирма юрисконсультов в Лондонском обществе докторов прав. Миссис Гольдстроо с благодарностью согласилась на это. Так как лондонское общество докторов прав было неподалеку, то м-р Уайльдинг поинтересовался узнать, угодно ли будет миссис Гольдстроо снова заглянуть к нему, так часика через три. Миссис Гольдстроо с готовностью согласилась на это.
Наконец, так как результат расспросов Уайльдинга быль в высшей степени удовлетворительным, миссис Гольдстроо была нанята в этот же день еще до вечера (на предложенных ею вполне благоприятных условиях) и должна была придти на завтрашний день в Угол Увечных, чтобы начать там исправлять обязанность экономки.
На следующий день миссис Гольдстроо явилась вступить в свои обязанности по хозяйству.
Устроившись в своей комнате не тревожа слуг и не тратя даром времени, новая экономка доложила затем о себе, что она ожидает, не будет ли она польщена какими либо указаниями, которые может пожелать дать ей ее хозяин. Виноторговец принял миссис Гольдстроо в столовой, в которой он видел ее накануне. После обмена с обеих сторон обычными предварительными вежливостями, они оба сели, чтобы посоветоваться друг с другом относительно домашних дел.
— Как насчет стола, сэр? — спросила миссис Гольдстроо. — Нужно ли будет заготовить провизию для большого или незначительного числа лиц?
— Если я смогу привести в исполнении один свой план, касающийся старинного обычая, — ответил м-р Уайльдинг, — то вам придется заготовлять провизию для большого числа лиц. Я — одинокий холостяк, миссис Гольдстроо, но я надеюсь жить так со всеми служащими, как если бы они были членами моей семьи. Ну, а до тех пор вы будете готовить только для меня и для нашего нового компаньона, которого я жду безотлагательно. Я не могу еще сказать, каковы могут быть привычки моего компаниона. Но относительно себя могу сказать, что я человек, точно распределивший свое время и обладающий неизменным аппетитом, так что вы можете рассчитывать на меня, не боясь ошибиться ни на одну унцию.
— Относительно завтрака, сэр? — спросила миссис Гольдстроо. — Есть что-нибудь такое…
Она запнулась и оставила свою фразу недоконченной. Медленно отвела она свой взор от хозяина и стала смотреть по направлению к камину. Если бы она была менее превосходной и опытной экономкой, то м-р Уайльдинг мог бы вообразить, что ее внимание начало отвлекаться от истинного предмета разговора.
— Час моего завтрака — восемь часов утра, — возобновил он разговор. — Одна из моих добродетелей заключается в том, что мне никогда не надоедает жареная свинина, а один из моих пороков тот, что я привык относиться с подозрением к свежести яиц.
Миссис Гольдстроо оглянулась на него, все еще немного разделившись между камином своего хозяина и самим хозяином.
— Я пью чай, — продолжал м-р Уайльдинг, — и, поэтому, несколько нервно и беспокойно отношусь к тому, чтобы пить его спустя некоторое время после того, как он приготовлен. Если мой чай стоит слишком долго… — Он запнулся, в свою очередь, и оставил фразу недоконченной. Если бы он не был увлечен рассуждением о предмете такой высокой для него важности, как его завтрак, то миссис Гольдстроо могла бы вообразить, что его внимание начало отвлекаться от истинного предмета разговора.
— Если ваш чай стоит слишком долго, сэр?.. — сказала экономка, вежливо поднимая нить разговора, упущенную ее хозяином.
— Если мой чай стоит слишком долго, — повторил механически виноторговец, так как мысли его были все дальше и дальше от завтрака, а глаза его все с большей и большей пытливостью устремлялись на лицо его экономки. — Если мои чай… Боже, Боже мой, миссис Гольдстроо! Чьи это манеры и тон голоса вы мне напоминаете? Это производит на меня сегодня более сильное впечатление, чем, когда я видел вас вчера. Что это может быть?
— Что это может быть? — повторила миссис Гольдстроо.
Она произнесла эти слова, думая, очевидно, в то время, как их произносила, о чем то другом. Виноторговец, продолжавший пытливо глядеть на нее, заметил, что ее глаза еще раз обратились к камину. Они остановились на портрете его матери, который висел там, и глядели на него с тем легким нахмуриваньем бровей, которое всегда сопутствует трудному усилию памяти.
— Моя дорогая покойная мать, когда ей было двадцать пять лет, — заметил м-р Уайльдинг.
Миссис Гольдстроо поблагодарила его движением головы за то, что он потрудился объяснить ей картину, и сказала с прояснившимся челом, что это портрет очень красивой дамы.
М-р Уайльдинг, снова очутившийся в своем прежнем недоумении, попытался еще раз воскресить в памяти то потерянное воспоминание, которое было так тесно, но все еще так неуловимо связано с голосом и манерами его новой экономки.
— Извините меня, если я предложу вам один вопрос, который не имеет ничего общего ни со мной, ни с моим завтраком, — сказал он. — Могу я спросить, занимали ли вы когда-нибудь другое место, кроме места экономки?
— О, да, сэр. Я вступила в самостоятельную жизнь в качестве няньки в Воспитательном Доме для подкидышей.
— Так вот это что! — воскликнул виноторговец, отталкивая назад свое кресло. — Клянусь Небом, вот их-то манеры вы мне и напоминаете!
Бросив на него изумленный взгляд, миссис Гольдстроо изменилась в лице, но сдержалась, опустила глаза и продолжала сидеть неподвижно и молча.
— В чем дело? — спросил м-р Уайльдинг.
— Понимать ли мне, что вы были, сэр, в Воспитательном Доме для подкидышей?
— Конечно. Я не стыжусь признавать это.
— Под тем именем, которое вы и теперь носите?
— Под именем Вальтера Уайльдинга.
— И эта дама?.. — Миссис Гольдстроо быстро остановилась, взглянув на портрет, и в этом взгляде можно было теперь безошибочно заметить тревогу.
— Вы хотите сказать, моя мать, — перебил м-р Уайльдинг.
— Ваша… мать, — повторила экономка с некоторым стеснением, — увезла вас из Воспитательного Дома. Сколько вам было тогда лет, сэр?
— Мне было лет одиннадцать, двенадцать. Это совершенно романическое происшествие, миссис Гольдстроо.
Он рассказал ей со своей простодушной сообщительностью о том, как какая то дама заговорила с ним, когда он сидел в приюте за обедом вместе с другими мальчиками и обо всем, что потом за этим последовало.
— Моя бедная мать никогда не смогла бы отыскать меня, — добавил он, — если бы она не встретилась с одной из надзирательниц, которая сжалилась над ней. Надзирательница согласилась дотронуться во время своего обхода обеденных столов до мальчика, которого звали Вальтером Уайльдингом, и вот так то и отыскала меня снова моя мать после того, как рассталась со мной, еще младенцем, у дверей Воспитательного Дома.
При этих словах рука миссис Гольдстроо, покоившаяся до сих пор на столе, беспомощно опустилась на ее колени. Она сидела со смертельно побледневшим лицом и глазами, полными невыразимого ужаса, устремив взор на своего нового хозяина.
— Что это значит? — спросил виноторговец. — Постойте, — воскликнул он. — Нет ли в прошедшем какого-нибудь другого события, которое я должен связать с вами? Я припоминаю, что моя мать рассказывала мне о другом лице, служившем в Воспитательном Доме, чьей доброте она была обязана величайшей благодарностью. Когда она впервые рассталась со мной, еще младенцем, то одна из нянь сообщила ей, какое имя было дано мне в приюте. Вы были этой няней?
— Прости меня, Боже, — да, сэр, этой няней была я!
— Прости вас, Боже?
— Нам лучше было бы вернуться назад, сэр, (если я могу взять на себя смелость говорить так) к моим обязанностям в вашем доме, — сказала миссис Гольдстроо. — Вы завтракаете в восемь утра. В полдень вы плотно закусываете или же обедаете?
На лице Уайльдинга начал появляться чрезвычайно густой румянец, который м-р Бинтрей видел уже раньше на лице своего клиента. М-р Уайльдинг поднес свою руку к голове и, только, поборов таким образом некоторое минутное расстройство в мыслях, начал говорить снова.
— Миссис Гольдстроо, — произнес он, — вы что то от меня скрываете!
Экономка настойчиво повторила:
— Пожалуйста, сэр, соблаговолите сказать мне, плотно ли вы закусываете или обедаете в полдень?
— Я не знаю, что я делаю в полдень. Я не в силах приступить к своим домашним делам, миссис Гольдстроо, пока не узнаю, отчего вы сожалеете о том, что так хорошо поступили по отношению к моей матери, которая всегда говорила о вас с благодарностью до конца своих дней. Вы не оказываете мне услугу своим молчанием, вы волнуете меня, вы тревожите меня, вы доводите меня до шума в голове.
Его рука снова поднялась к голове, и румянец на его щеках еще усилился на одну или две степени.
— Очень горько, сэр, сейчас же по поступлении к вам на службу, — произнесла экономка, — сказать вам нечто такое, что может мне стоить потери вашего хорошего расположения. Помните, пожалуйста, какие бы последствия от этого не произошли, что я буду говорить только потому, что вы настаиваете на этом, и потому, что я вижу, как тревожит вас мое молчание. Когда я передала этой несчастной даме, портрет которой вы видите здесь, имя данное ее ребенку при крещении его в Воспитательном Доме, я позволила себе позабыть свой долг и, боюсь, что от этого произошли ужасные последствия. Я расскажу вам всю правду со всей откровенностью, на которую я способна. Несколько месяцев спустя после того, как я сообщила даме имя ее ребенка, в наше отделение в деревне явилась другая дама (иностранка) с целью усыновить одного из наших питомцев. Она принесла с собой необходимое разрешение и, осмотрев очень многих детей, но, не будучи в состоянии решиться выбрать того или иного, вдруг почувствовала склонность к одному из грудных ребят — мальчику — находившихся под моим присмотром. Постарайтесь, прошу вас, сэр, постарайтесь успокоиться! Бесполезно скрывать это долее. Ребенок, которого увезла с собой иностранка, был сыном той дамы, портрет которой висит здесь!
М-р Уайльдинг вскочил на ноги.
— Этого не может быть! — воскликнул он запальчиво. — О чем вы болтаете? Что за дурацкую историю вы мне тут рассказываете? Вот ее портрет! Разве я уже не говорил вам об этом? Это портрет моей матери!
— Когда через несколько лет эта несчастная дама взяла вас из Воспитательного Дома, — сказала тихо миссис Гольдстроо, — она была жертвой и вы, сэр, были жертвой ужасной ошибки.
Он опустился назад в свое кресло.
— Комната ходит кругом перед моими глазами, — сказал он. — Моя голова, моя голова!
Встревоженная экономка поднялась со стула и открыла окна. Прежде чем она успела дойти до двери, чтобы позвать на помощь, он внезапно разразился рыданиями, облегчившими то душевное напряжение, которое чуть было не стало угрожать его жизни. Он сделал знак, умоляя миссис Гольдстроо не оставлять его одного. Она подождала, пока не прошел этот пароксизм слез. Придя в себя, он поднял голову и взглянул на нее с сердитым, несправедливым подозрением человека, не поборовшего своей слабости.
— Ошибки? — сказал он, растерянно, повторяя ее последнее слово. — А как, я могу знать, что вы сами не ошибаетесь?
— Здесь не может быть надежды, что я ошибаюсь, сэр. Я расскажу вам почему, когда вы оправитесь настолько, что сможете выслушать меня.
— Нет, сейчас, сейчас!
Тон, которым он произнес эти слова, показал миссис Гольдстроо, что было бы жестокой любезностью позволить ему утешить себя, хотя бы еще на один момент, той тщетной надеждой, что она может быть и неправа. Еще несколько слов, и все это будет кончено, и она решилась произнести эти несколько слов.
— Я передала вам, — сказала она, — что ребенок той дамы, портрет которой висит здесь, был усыновлен еще младенцем и увезен одной иностранкой. Я так же уверена в том, о чем говорю, как и в том, что я сейчас сижу здесь, вынужденная огорчать вас, сэр, совершенно против своей воли. Теперь, перенеситесь, пожалуйста, мысленно к тому, что произошло приблизительно через три месяца после этого события. Я была тогда в Воспитательном Доме в Лондоне, ожидая, когда можно будет взять нескольких детей в наше заведение, находящееся в деревне. В этот самый день обсуждался вопрос о том, какое дать имя младенцу мужского пола, который был только что принять. Мы обыкновенно называли их без всякого участия дирекции. На нашу оказию, один из джентльмэнов, управлявших делами Воспитательного Дома случайно просматривал списки. Он обратил внимание, что имя того малютки, который был усыновлен («Вальтер Уайльдинг») было зачеркнуто — конечно, по той простой причине, что этот ребенок был навсегда взят из-под нашего попечения. «Вот имя, которым можно воспользоваться, — сказал он. — Дайте его тому новому подкидышу, который был принят сегодня». Имя было дано, и дитя было окрещено. Вы, сэр, были этим ребенком.
Голова виноторговца опустилась на грудь.
— Я был этим ребенком! — сказал он про себя, беспомощно пытаясь освоиться с этой мыслью. — Я был этим ребенком!
— Немного спустя после того, как вы были приняты в заведение, сэр, — продолжала миссис Гольдстроо, — я оставила там свою должность, чтобы выйти замуж. Если вы припомните это обстоятельство и если вы сможете обратить на него внимание, то увидите сами, как произошла ошибка. Прошло одиннадцать или двенадцать лет прежде, чем дама, которую вы считали своей матерью, вернулась в Воспитательный Дом, чтобы отыскать своего сына и увезти его в свой родной дом. Эта дама знала лишь, что ее ребенок был назван Вальтером Уайльдингом. Надзирательница, которая сжалилась над ней, могла указать ей только на одного Вальтера Уайльдинга, известного в заведении. Я, которая могла бы разъяснить истину, была далеко от Воспитательного Дома и всего, что относилось к нему. Не было ничего — положительно, не было ничего, — что могло бы помешать свершиться этой ужасной ошибке. Я сочувствую вам — в самом деле я вам сочувствую, сэр. Вы должны думать — и у вас есть на это основание — что я пришла сюда в дурной час (уверяю вас, без всякого злого умысла) предлагать вам свои услуги в качестве экономки. Я чувствую, что я достойна всяческого порицания — я чувствую, что я должна была бы иметь больше самообладания. Если бы только я могла скрыть от вас на своем лице, какие мысли пробудились в моем уме при взгляде на этот портрет, и что я чувствовала, слушая ваши собственные слова, то вы никогда бы, до самого смертного часа, не узнали того, что вы теперь знаете.
М-р Уайльдинг быстро поднял свой взор. Врожденная честность этого человека протестовали против последних слов экономки. Казалось, его ум стал на момент тверже под тяжестью того удара, который обрушился на него.
— Не хотите ли вы сказать, что вы скрывали бы это от меня, если б могли? — воскликнул он.
— Надеюсь, что я всегда сказала бы правду, сэр, если бы меня спросили, — сказала миссис Гольдстроо. — И я знаю, что для меня лучше не чувствовать уже больше на своей совести тайны, которая тяготит меня. Но лучше ли это для вас? К чему это может теперь послужить?..
— К чему? Как, Боже мой, если ваш рассказ правдив…
— Разве стала бы я передавать его вам, сэр, занимая такое положение, как сейчас, если бы он не был правдивым?
— Извините меня, — сказал виноторговец. — Вы должны иметь ко мне снисхождение. Я до сих пор еще не могу прийти в себя от этого ужасного открытия. Мы так нежно любили друг друга — я чувствовал так глубоко, что я ее сын. Она умерла, миссис Гольдстроо, на моих руках… Она умерла, благословляя меня так, как только могла бы сделать это родная мать. А теперь, после всех этих лет, мне говорят, что она не была моей матерью. О, я несчастный, несчастный! Я не знаю, что я говорю! — вскричал он, когда порыв самообладания, под влиянием которого он говорил минуту тому назад, начал ослабевать и исчез совершенно. — Но не об этом ужасном горе я хотел говорить… нет, о чем-то другом. Да, да! Вы поразили меня… вы оскорбили меня только что. Вы сказали, что постарались бы скрыть все это от меня, если бы могли. Не говорите так больше. Было бы преступлением скрывать это. Вы думали, что так будет лучше, я знаю. Я не желаю огорчать вас… вы добрая женщина. Но вы забываете о том, в какое положение это меня ставит. Она оставила мне все, чем я владею, в твердой уверенности в том, что я ее сын. Я — не ее сын. Я занял место, я неумышленно завладел наследством другого. Его необходимо найти. Как могу я знать, что он в эту самую минуту не терпит нужды, не сидит без куска хлеба? Его необходимо найти! Моя единственная надежда выдержать удар, который обрушился на меня, покоится на том, чтобы сделать что-нибудь такое, что она могла бы одобрить. Вы должны знать, миссис Гольдстроо, больше того, что вы уже мне рассказали. Кто была та иностранка, которая усыновила ребенка? Вы должны были слышать имя этой дамы?
— Я никогда не слыхала его, сэр. Я никогда не видала ее и не слышала о ней с тех самых пор.
— Разве она ничего не говорила, когда увозила ребенка? Постарайтесь вспомнить. Она должна была сказать что-нибудь.
— Я могу вспомнить, сэр, только одно. Тот год стояла отчаянно скверная погода, и много ребят болело от этого. Когда дама увозила ребенка, то она сказала мне, со смехом: «Не тревожьтесь об его здоровье! Он вырастет в лучшем климате, чем здешний… Я собираюсь везти его в Швейцарию».
— В Швейцарию? В какую часть Швейцарии?
— Она не сказала этого, сэр.
— Только это ничтожное указание! — воскликнул м-р Уайльдинг. — И четверть века прошло с тех пор, как ребенок был увезен! Что же мне делать?
— Смею надеяться, что вы не обидитесь на меня за мою смелость, сэр, — сказала миссис Гольдстроо, — но отчего вы так печалитесь о том, что произошло? Может быть, его уже нет больше в живых, почем вы знаете? А если он жив, то совершенно невероятно, чтобы он мог терпеть какую-нибудь нужду. Дама, которая его усыновила, была настоящей и прирожденной леди — это было сразу видно. И она должна была представить начальству Воспитательного Дома удовлетворительные доказательства того, что она может обеспечить ребенка, иначе ей никогда не позволили бы увезти его с собой. Если бы я была на вашем месте, сэр — пожалуйста, извините меня, что я так говорю, — то я стала бы утешать себя, вспоминая всегда о том что я любила эту бедную даму, портрет которой вы повесили тут — искренно любила ее, как родную мать, и что она в свою очередь искренно любила меня, как родного сына. Все, что она дала вам, она дала ради этой любви. Эта любовь никогда не уменьшалась, пока она жила, и, я уверена, вы не разлюбите этой дамы до конца своей жизни. Разве же для вас может быть какое-нибудь лучшее право, сэр, чтобы сохранить за собой все то, что вы получили?
Непоколебимая честность мистера Уайльдинга сразу указала ему на тот ложный вывод, который делала его экономка, стоя на подобной точке зрения.
— Вы не понимаете меня, — возразил он. — Вот потому-то, что я любил ее, я и чувствую обязанность, священную обязанность — поступить справедливо по отношению к ее сыну. Если он жив, то я должен найти его, столько же ради себя самого, сколько и ради него. Я не вынесу этого ужасного испытания, если не займусь — не займусь деятельно и непрестанно — тем, что подсказывает мне сделать, во что бы то ни стало, моя совесть. Я должен переговорить со своим поверенным; я должен просить его приняться за дело раньше, чем пойду сегодня спать. — Он подошел к переговорной трубе в стене комнаты и сказал несколько слов в нижнюю контору.
— Оставьте меня пока, миссис Гольдстроо, — снова начал он, — я немного успокоюсь, я буду более способен беседовать с вами сегодня несколько позднее. Нами дела пойдут хорошо… я надеюсь, наши дела с вами пойдут хорошо… несмотря на все происшедшее. Это не ваша вина; я знаю, что это не ваша вина. Ну, вот. Дайте вашу руку, и… и устраивайте все в доме, как можно лучше… я не могу говорить теперь об этом.
Дверь отворилась в то время, как миссис Гольдстроо подходила к ней, и появился м-р Джэрвис.
— Пошлите за мистером Бинтрем, — сказал виноторговец. — Скажите, что мне необходимо его видеть сию минуту.
Клерк бессознательно приостановил приведение приказания в исполнение, возвестив: «Мистер Вендэль», и пропустил вперед нового компаньона фирмы Уайльдинг и Ко.
— Прошу извинить меня, Джордж Вендэль, — сказал Уайльдинг. — Одну минуту! Мне надо сказать два слова Джервису. Пошлите за мистером Бинтреем, — повторил он, — пошлите немедленно.
Раньше, чем оставить комнату, м-р Джарвис положить на стол письмо.
— Я думаю, сэр, это от наших корреспондентов в Невшателе. На письме швейцарская марка.
Слова «Швейцарская марка», последовавшие столь быстро за упоминанием экономки о Швейцарии, взволновали м-ра Уайльдинга до такой степени, что его новый компаньон никак не мог сделать вид, будто он не замечает этого волнения.
— Уайльдинг, — спросил он поспешно и даже вдруг остановился и поглядел вокруг себя, как будто стараясь найти видимую причину подобного состояния духа своего компаньона, — в чем дело?
— Мой добрый Джордж Вендэль, — ответил виноторговец, подавая ему руку с таким молящим взглядом, как если бы он нуждался в помощи для того, чтобы перебраться через какое-то препятствие, а не для того, чтобы приветствовать или оказать радушный прием, — мой добрый Джордж Вендэль, дело в том, что я никогда уже не буду самим собой. Невозможно, чтобы я был в состоянии когда-либо стать снова самим собой. Потому что, на самом деле, я — не я.
Новый компаньон, красивый смуглолицый юноша, приблизительно такого же возраста, с быстрым решительным взглядом и порывистыми манерами, произнес с вполне естественным удивлением:
— Вы не вы?
— Не тот, за кого я сам себя принимал, — сказал Уайльдинг.
— Но, скажите, ради Бога, за кого же вы себя принимали, что теперь уже вы не тот?
Это выражение было произнесено с такой веселой откровенностью, которая вызвала бы на доверие и более скрытного человека.
— Я могу задать вам этот вопрос, который теперь вполне уместен, так как мы компаньоны.
— Вот опять! — воскликнул Уайльдинг, откидываясь на спинку кресла и растерянно глядя на собеседника. — Компанионы! Я не имел права вступать в это дело. Оно никогда не предназначалось для меня. Моя мать никогда не предполагала, что оно станет моим. Я хочу сказать, его мать предполагала, что оно станет его… если только я что-нибудь понимаю… или если я кто-нибудь.
— Ничего, ничего, — стал успокаивать его компанион после минутного молчания, подчиняя его себе и внушая ему то спокойное доверие, которое всегда испытывает слабая натура по отношении к сильной, честно желающей оказать этой слабой свою помощь. — Какая бы ошибка ни произошла, я твердо уверен, что она произошла не по вашей вине. Я не за тем служил здесь вместе с вами в этой конторе три года при старой фирме, чтобы сомневаться в вас, Уайльдинг. Ведь мы оба и тогда уже достаточно знали друг друга. Позвольте для начала нашей совместной деятельности оказать вам услугу; может быть, мне удастся исправить ошибку, какова бы она ни была. Имеет ли это письмо что-нибудь общее с ней?
— Ах, — произнес Уайдьдинг, прикладывая свою руку к виску. — Опять это! Моя голова!
— Взглянув на него вторично, я вижу, что письмо еще не распечатано; так что не очень возможно, чтобы оно могло быть в связи с тем, что случилось, — сказал Вендэль с ободряющим спокойствием. — Оно адресовано вам или нам?
— Нам, — сказал Уайльдинг.
— А что, если я его вскрою и прочту вслух, чтобы покончить с ним?
— Благодарю, благодарю вас.
— Это всего только письмо от фирмы наших поставщиков шампанского, от торгового дома в Невшателе. «Дорогой сэр! Мы получили ваше письмо от 28 числа прошедшего месяца, извещавшее нас о том, что вы приняли в компаньоны мистера Вендэля; мы просим в ответ на него принять уверение в наших поздравлениях. Позвольте нам воспользоваться случаем, чтобы особенно рекомендовать г. Жюля Обенрейцера». Чорт знает что?…
— Чорт знает что?…
Уайльдинг взглянул на него с внезапным опасением и воскликнул:
— А?!
— Чорт знает, что за имя, — ответил небрежно его компанион: — Обенрейцер… да… «особенно рекомендовать вам г. Жюля Обенрейцера, Сого-сквэр, Лондон (северная сторона), с этого времени вполне аккредитованного в качестве нашего агента, который уже имел честь познакомиться с вашим компаньоном мистером Вендэлем на его (т. е. г-на Обенрейцера) родине, в Швейцарии». Ну, несомненно! Фу, ты, о чем это я думал! Я припоминаю теперь… когда он путешествовал со своей племянницей.
— Со своей?… — Вендэль так произнес последнее слово, что Уайльдинг не расслышал его.
— Когда он путешествовал со своей племянницей. Племянница Обенрейцера, — отчетливо, даже с излишним усердием проговорил Вендэль. — Обенрейцера племянница. Я повстречался с ними во время своего первого турнэ по Швейцарии, постранствовал немного с ними и потерял их из виду на два года; снова встретился с ними во время своего предпоследнего турнэ там же и потерял их с тех пор снова. Обенрейцер. Племянница Обенрейцера. Ну, несомненно! В сущности вполне возможное имя. «Г. Обенрейцер пользуется полным нашим доверием, и мы не сомневаемся, что вы оцените его по достоинству». Подписано все, как следует, торговым домом «Дефренье и Ко». Очень хорошо. Я беру на себя обязанность повидаться теперь же с г. Обенрейцером и устроить с ним все, что нужно. Таким образом с швейцарской почтовой маркой покончено. Ну, а теперь, мой дорогой Уайльдинг, скажите мне, что я могу для вас сделать, и я найду средство исполнить это.
Более чем с готовностью и признательностью за такое облегчение бремени, честный виноторговец пожал руку компаньону и, начав свой рассказ прежде всего с того, что патетически назвал себя самозванцем, рассказал ему обо всем.
— Без сомнения, вы посылали за Бинтрем по поводу этого дела, когда я вошел? — спросил его компаньон, после некоторого размышления.
— Да, по поводу него.
— Он опытный человек и с головой на плечах; мне очень хочется узнать его мнение. Хотя с моей стороны дерзко и смело высказывать свое мнение раньше, чем я узнаю все дело, но я не в состоянии не высказать своих мыслей. По правде сказать, я не вижу всего вами сказанного в том свете, в каком видите его вы. Я не вижу, чтобы ваше положение было таково, как это вам кажется. Что касается того, что вы самозванец, то это милейший Уайльдинг, чистейший абсурд, так как никто не может стать самозванцем, не принимая сознательно участия в обмане. Ясно, что вы никогда и не были им. Что же касается вашего обогащения на счет той дамы, которая считала вас за своего сына и которую вы были вынуждены считать своей матерью, на основании ее же собственного заявления, то, посудите сами, не произошло ли все это вследствие личных отношений между вами обоими. Вы постепенно все больше привязывались к ней, а она постепенно все более привязывалась к вам. И это вам, лично вам, как я понимаю данный случай, она завещала все эти мирские блага; и это от нее, от нее лично, вы получили их.
— Она предполагала, — возразил Уайльдинг, качая головой, — что у меня были естественные права на нее, которых у меня не было.
— Я должен согласиться, — ответил его компаньон, — что тут вы правы. Но если бы она за шесть месяцев до своей смерти сделала то же самое открытие, которое сделали вы, то разве вы думаете, что от этого из вашей памяти изгладились бы те годы, которые вы провели вместе и та нежность, которую каждый из вас питал к другому, узнавая его все лучше и лучше?
— Что бы я ни думал, — сказал Уайльдинг, просто, но мужественно относясь к голому факту, — это не сможет изменить истины, как не сможет и свалить неба на землю. Истина же заключается в том, что я владею тем, что было предназначено для другого.
— Быть может, он умер, — возразил Вендэль.
— Быть может, он жив, — сказал Уайльдипг. — А если он жив, то не ограбил ли я его — ненамеренно, я согласен с вами, что ненамеренно, — но все же разве я не ограбил его довольно таки чувствительно? Разве я не похитил у него всего того счастливого времени, которым я наслаждался вместо него? Разве я не похитил у него той неизъяснимой радости, которая преисполнила мою душу, когда эта дорогая женщина, — он указал на портрет, — сказала мне, что она моя мать? Разве я не похитил у него всех тех забот, которые она расточала мне? Разве я не похитил у него даже того сыновнего долга и того благоговения, которое я так долго питал по отношению к ней? Поэтому-то я и спрашиваю себя самого и вас, Джордж Вендэль: «Где он? Что с ним сталось?»
— Кто может сказать это?
— Я должен постараться найти того, кто может сказать это. Я должен приняться за поиски. Я никогда не должен отказываться от продолжения поисков. Я буду жить на проценты со своей доли — мне нужно было бы сказать: с его доли — в этом деле, и буду откладывать для него все остальное. Когда я отыщу его, то, может быть, обращусь к его великодушию; но я передам ему все имущество. Передам все, клянусь в этом, так как я любил и почитал ее, — сказал Уайльдинг, почтительно целуя свою руку по направлению к портрету и потом закрыв ею свои глаза. — Так как я любил и почитал ее и имею бесчисленное множество причин быть ей признательным.
И тут он снова разрыдался.
Его компаньон поднялся с кресла, которое он занимал, и встал около Уайльдинга, положив ему нежно руку на плечо.
— Вальтер, я знал вас и раньше за прямого человека с чистой совестью и хорошим сердцем. Я очень счастлив, что на мою долю выпал жребий идти в жизни бок о бок с таким достойным доверия человеком. Я благодарю судьбу за это. Пользуйтесь мною, как своей правой рукой, и рассчитывайте на меня до гроба. Не думайте обо мне ничего дурного, если я скажу вам, что сейчас мною овладело наисильнейшим образом какое-то смутное чувство, которое, хотите, вы можете назвать даже безрассудным. Я чувствую гораздо больше сожаления к этой даме и к вам, потому что вы не остались в своих предполагаемых отношениях, чем могу чувствовать к тому неизвестному человеку (если он вообще стал человеком) только из-за того, что он был невольно лишен своего положения. Вы хорошо сделали, послав за м-ром Бинтреем. То, что я думаю, будет составлять только часть его совета, я знаю, но это составляет весь мой. Не делайте ни одного опрометчивого шага в этом серьезном деле. Тайна должна сохраняться среди нас с величайшей осмотрительностью, потому что стоит только легкомысленно отнестись к ней, как тотчас же возникнут мошеннические притязания. Все это вдохновит целую кучу плутов и вызовет поток ложных свидетельств и козней. Мне пока ничего не остается прибавить вам больше, Вальтер, кроме лишь напоминания вам о том, что вы продали мне часть в своем деле именно для того, чтобы освободить себя от большей работы, чем вы можете вынести при вашем теперешнем состоянии здоровья; а я купил эту часть именно для того, чтобы работать, и хочу приступить к делу.
С этими словами Джордж Вендэль, пожав на прощанье плечо своего компаньона, что было наилучшим выражением тех чувств, которыми они были преисполнены, направился немедленно в контору, а оттуда прямо по адресу г. Жюля Обенрейца.
Когда он повернул в Сого-сквэр и направил свои шаги по направлению к его северной стороне, на его смуглом от загара лице выступила густая краска. Точно такую же краску мог бы заметить Уайльдинг, если бы он был лучшим наблюдателем или был бы меньше занят своим горем, когда его компаньон читал вслух одно место в письме их швейцарского корреспондента, которое он прочел не так ясно, как все остальное письмо.
Уже издавна довольно курьезная колония горцев помещается в Сого, в этом маленьком плоском лондонском квартале. Швейцарцы-часовщики, швейцарцы-чеканщики по серебру, швейцарцы-ювелиры, швейцарцы-импортеры швейцарских музыкальных ящиков и всевозможных швейцарских игрушек тесно жмутся здесь друг к другу. Швейцарцы-профессора музыки, живописи и языков; швейцарские ремесленники на постоянных местах; швейцарские курьеры и другие швейцарские слуги, хронически находящиеся без места; искусные швейцарские прачки и крахмальщицы тонкого белья; швейцарцы обоего пола, существующие на какие-то таинственные средства; швейцарцы почтенные и швейцарцы непочтенные; швейцарцы, достойные всякого доверия, и швейцарцы, не заслуживающие ни малейшего доверия; все эти различные представители Швейцарии стягиваются к одному центру в квартале Сого. Жалкие швейцарские харчевни, кофейни и меблированные комнаты; швейцарские напитки и кушанья; швейцарские службы по воскресеньям и швейцарские школы в будни — все это можно здесь встретить. Даже чистокровные английский таверны ведут нечто вроде не совсем английской торговли, выставляя в своих окнах швейцарские возбуждающие напитки и большую часть ночей года скрывая за своими стопками швейцарские схватки из-за вражды и любви.
Когда новый компаньон фирмы Уайльдинг и Ко позвонил у двери, на которой красовалась медная доска, носящая топорную надпись «Обенрейцеръ» — у внутренней двери зажиточного дома, в котором нижний этаж был посвящен торговле швейцарскими часами, — он сразу попал в домашнюю швейцарскую обстановку. В той комнате, куда он был проведен, высилась вместо камина белая изразцовая печь для зимнего времени; непокрытый пол был выложен опрятным паркетом; комната выглядела бедной, но очень тщательно вычищенной. И маленький четырехугольный ковер перед софой, и бархатная доска на печке, на которой стояли огромные часы и вазы с искусственными цветами, — все это согласовалось с тем общим тоном, который делал эту комнату похожей на молочную, приспособленную для жилья каким-нибудь парижанином по вынесении из нее всех хозяйственных предметов.
Искусственная вода падала с мельничного колеса под часами. Посетитель не простоял и минуты перед ними, как вдруг г. Обенрейцер заставил его вздрогнуть, проговорив у его уха на очень хорошем английском языке с очень легким проглатыванием слов:
— Как поживаете? Очень рад!
— Извините, пожалуйста. Я не слыхал, как вы вошли.
— Какие пустяки! Садитесь, пожалуйста. — Отпустив обе руки своего визитера, которые он слегка сжимал у локтей, в виде приветствия, г. Обенрейцер также сел, заметив с улыбкой: — Как ваше здоровье? Очень рад! — и снова коснулся его локтей.
— Я не знаю, — сказал Вендэль, после обмена приветствий, — может быть, вы уже слышали обо мне от вашего Торгового Дома в Невшателе?
— О, да!
— В связи с Уайльдингом и Ко?
— О, конечно!
— Поэтому вам не кажется странным, что я являюсь к вам здесь, в Лондоне, в качестве одного из компаньонов фирмы Уайльдинг и Ко, чтобы засвидетельствовать почтение нашей фирмы?
— Нисколько. Что я всегда говорил, когда мы путешествовали по горам? Мы называем их огромными; но мир так мал. Так мал мир, что один человек не может держаться в стороне от других. Так мало людей в мире, что они постоянно наталкиваются и сталкиваются друг с другом. Мир так ничтожно мал, что один человек не может отделаться от другого. Это не значит, — он снова дотронулся до локтей Вендэля с заискивающей улыбкой, — что кто-нибудь хотел бы отделаться от вас.
— Я надеюсь, что нет, monsieur Обенрейцер.
— Пожалуйста, называйте меня в своей стране мистером. Я сам называю себя так, потому что я люблю вашу страну. Если бы я мог быть англичанином! Но я уже рожден на свет! А вы? Происходя из такой хорошей семьи, вы все же снизошли к занятию торговлей? Но погодите. Вина? Это считается в Англии торговлей и профессией? А не изящным искусством?
— Мистер Обенрейцер, — возразил Вендэль, немного приведенный в замешательство, — я был еще глупым юнцом, едва совершеннолетним, когда впервые имел удовольствие путешествовать с вами, и когда вы, я и мадемуазель ваша племянница… она здорова?
— Благодарю вас. Здорова.
— …делили вместе маленькие опасности ледников. Если я и хвастался-таки своей семьей из мальчишеского тщеславия, то, надеюсь, я поступал так просто, чтобы отрекомендовать себя, правда, довольно своеобразно. Это вышло очень слабо и оказалось манерой очень дурного тона; но, быть может, вы знаете нашу английскую пословицу: «Век живи, век учись!»
— Вы очень близко принимаете это к сердцу, — возразил швейцарец. — Но, чорт возьми! Ведь в конце концов ваша семья была действительно хорошего рода.
В смехе Джорджа Вендэля слегка прозвучала нотка досады, когда он продолжал:
— Ну, вот! А я был чрезвычайно привязан к своим родителям, и в то время, когда мы впервые путешествовали вместе с вами, мистер Обенрейцер, я был в первом порыве радости, вступив во владение тем, что мне оставили мои отец и мать. Поэтому я надеюсь, что в конце концов во всем этом могло быть больше юношеской откровенности и сердечной простоты, чем хвастовства.
— Все это было лишь откровенностью и сердечной простотой! Ни малейшего хвастовства! — воскликнул Обенрейцер. — Вы слишком строго осуждаете себя. Вы судите себя, даю вам слово как если бы вы были вашим правительством! Но кроме того, всему дал толчок я. Я помню, как вечером в лодке, плывшей по озеру, среди отражений гор и долин, скал и сосновых лесов, которые были моими самыми ранними воспоминаниями, я начал рассказывать о картине своего несчастного детства. О нашей бедной лачуге у водопада, который моя мать показывала путешественникам; о коровьем сарае, в котором я ночевал вместе с коровой; о своем идиоте единоутробном брате, который всегда сидел у дверей или ковылял вниз к дороге за подаянием; о своей единоутробной сестре, сидевшей всегда за прялкой, положив свой громадный зоб на большой камень; о том, как я был маленьким, умиравшим с голода оборванцем двух или трех лет, когда они были уже мужчиной и женщиной и угощали меня колотушками, так как я был единственным ребенком от второго брака моего отца, если это был вообще брак. Что же тут мудреного, если вы стали сравнивать свои воспоминания с моими и сказали: «Мы почти одинакового возраста; в это самое время я сидел на коленях у матери, в карете своего отца, катаясь по богатым английским улицам; меня окружала всякая роскошь и всякая нечистая бедность была далеко от меня. Таковы мои самые ранние воспоминания по сравнению с вашими!»
М-р Обенрейцер был смуглым молодым черноволосым человеком, на загорелом лице которого никогда не показывался румянец. Когда краска показалась бы на щеках другого, на его щеках появлялось едва различимое биение, как если бы там был скрыт механизм, служащий для поднятия горячей крови, но механизм совсем сухой. Он был сильного и вполне пропорционального сложения и имел красивые черты лица. Многие заметили бы, что некоторое изменение в его наружности заставило бы их чувствовать себя с ним менее стесненно, но они не смогли бы определить точнее, какое понадобилось бы для этого произвести изменение. Если бы его губы могли сделаться более толстыми, а его шея более тонкой, то они нашли бы, что этот недостаток исправлен.
Но величайшей особенностью Обенрейцера было то, что какая-то пелена, которой трудно подыскать название, застилала его глаза — по-видимому, повинуясь его собственной воле, и непроницаемо скрывала не только в них, зеркале души, но и вообще во всем его лице всякое иное выражение, кроме внимания. Из этого ни в коем случае не следует, что его внимание было всецело приковано к тому лицу, с кем он говорил или даже всецело поглощено окружающими его звуками или предметами. Скорее это было многозначительное наблюдение за всеми своими мыслями и за теми, какие он знал в головах других.
В этой фразе разговора пелена застлала глаза м-ра Обенрейцера.
— Целью моего настоящего визита, — сказал Вендэль, — является, едва ли мне нужно упоминать об этом, уверение вас в дружеских отношениях к вам со стороны Уайльдинга и Ко, в открытии нами вам кредита и в нашем желании быть вам полезными. Мы надеемся оказать вам в самом кратчайшем времени свое гостеприимство. Дела у нас еще не совсем вошли в свою колею, так как мой компаньон м-р Уайльдинг реорганизует домашнюю часть нашего учреждения и отвлечен пока некоторыми частными делами. Вы, я думаю, не знаете м-ра Уайльдинга?
М-р Обенрейцер не знал его.
— Вы должны поскорее сойтись. Он будет рад познакомиться с вами, и мне кажется, что я могу предсказать, что и вы будете рады познакомиться с ним. Вы, я полагаю, не очень давно устроились в Лондоне, м-р Обенрейцер?
— Я только теперь принял на себя это агентство.
— Mademoiselle ваша племянница… еще… не замужем?
— Не замужем.
Джордж Вендэль посмотрел по сторонам, как будто выискивая каких-нибудь ее признаков.
— Она была в Лондоне?
— Она живет в Лондоне.
— Когда и где я мог бы иметь честь напомнить ей о себе?
М-р Обенрейцер стряхнул со своих глаз пелену и, прикоснувшись, как раньше, к локтям своего посетителя, сказал весело:
— Пойдемте наверх.
Немного смущенный, благодаря неожиданности, с которой, наконец, выпала на его долю та встреча, которой он так искал, Джордж Вендэль последовал за Обенрейцером наверх. В комнате, расположенной над той, которую он только что покинул — в комнате тоже с швейцарской обстановкой — сидела около одного из трех окон молодая особа, работая над пяльцами; другая особа, постарше, сидела, обернувшись лицом прямо к белой изразцовой печке (хотя стояло лето и печь не топилась) и чистила перчатки. У молодой особы было необыкновенное количество прекрасных светлых волос, которые очень мило обрамляло ее белый лоб, немного более выпуклый, чем у других среднего английского типа; и, следовательно, ее лицо было чуть — или, скажем, немного — круглее, чем лицо у среднего английского тина, да и вся фигура ее была несколько округлее, чем у средней английской девятнадцатилетней девушки. Ее спокойная поза не скрывала замечательной грации ее тела и свободы движений, а удивительная чистота и свежесть цвета ее лица с ямочками на щеках и ее светлые серые глаза, казалось, распространяли благоухание горного воздуха. Хотя общий фасон ее платья был английский, но все же Швейцария проглядывала в причудливом корсаже, который она носила, и скрывалась в художественной вышивке ее красных чулок и в маленьких башмаках с серебряными пряжками. Что же касается пожилой особы, сидевшей, расставив ноги, на нижнем медном карнизе печки, с целой кучей перчаток на коленях и чистившей одну из них, натянув ее на левую руку, то это было настоящее олицетворение Швейцарии, но только в другом роде, начиная с ширины ее подушкообразной спины и тяжести ее почтенных ног (если только можно так сказать) и кончая ее черной бархатной ленточкой, туго обвязанной вокруг шеи, чтобы помешать начинающемуся расположению к зобу или, еще выше, кончая ее большими золотыми серьгами цвета меди, или, еще выше, кончая ее наколкой из черного газа, натянутого на проволоку.
— Мисс Маргарита, — сказал Обенрейцер молодой особе, — припоминаете ли вы этого джентльмена?
— Я думаю, — отвечала она, поднявшись со своего стула, удивленная и чуть-чуть смущенная, — что это м-р Вендэль?
— Я думаю, что это он, — сказал сухо Обенреицер. — Позвольте представить, м-р Вендэль: мадам Дор.
Пожилая особа у печки с перчаткой, натянутой на левую руку, что делало ее похожей на вывеску — знак перчаточника, слегка приподнялась, слегка взглянула через свое широкое плечо и грузно шлепнулась в кресло, продолжая снова тереть.
— Мадам Дор, — сказал Обенрейцер с улыбкой, — так любезна, что охраняет меня от пятен и прорех. Мадам Дор потакает моей слабости быть всегда опрятным и посвящает свое время на удаление пятен и жира.
Мадам Дор с простертой в воздухе перчаткой внимательно разглядывала ладонь, но, открыв в этот момент липкое пятно на платье м-ра Обенрейцера, стала с усердием тереть его. Джордж Вендэль сел около пялец, пожав сперва прекрасную правую руку, которую его приход оторвал от работы, и взглянув на золотой крест, видневшийся из-за корсажа, с некоторой долей благоговения пилигрима, который достиг, наконец, раки святого. Обенрейцер стоял посреди комнаты, заложив большие пальцы рук в жилетные кармашки, и его глаза снова стали заволакиваться пеленой.
— Он говорил внизу, мисс Обенрейцер, — заметил Вендэль, — что мир такое небольшое место, где один человек не может ускользнуть от другого. Я находил его для себя слишком уж обширным с тех пор, как видел вас в последний раз.
— Значит, вы так далеко уезжали? — спросила она.
— Не так далеко, потому что я только ежегодно ездил в Швейцарию; но я мог желать — и, конечно, я очень часто желал, — чтобы маленький мир не представлял таких случаев к долгим разлукам, как это бывает. Если бы мир был поменьше, я мог бы найти своих товарищей по путешествию скорее, не правда ли?
Хорошенькая Маргарита покраснела и очень быстро взглянула по направлению к мадам Дор.
— В конце концов вы нас нашли, м-р Вендэль. Может быть, вы нас снова потеряете.
— Я уверен, что нет. Любопытное совпадение, которое помогло мне найти вас, позволяет мне надеяться, что этого не будет.
— Какое это совпадение, сэр, пожалуйста?
Милая небольшая национальная особенность в этом обороте речи и в произношении сделала эти слова обворожительными, — подумал Джордж Вендэль, и в то же время он снова заметил мгновенный взгляд, брошенный на мадам Дор. Казалось, им посылалось предостережение, хотя этот взгляд был быстр, как молния; поэтому Вендэль стал с этого момента незаметно наблюдать за мадам Дор.
— Случилось так, что я сделался компаньоном в одном торговом доме в Лондоне, которому м-р Обенрейцер был как раз сегодня особенно рекомендован и тоже одним торговым домом в Швейцарии, с которым (так сложились обстоятельства) мы оба связаны деловыми интересами. Он не рассказывал вам об этом?
— Ах, нет! — воскликнул м-р Обенрейцер, вступая в разговор уже без пелены на глазах. — Я не рассказывал об этом мисс Маргарите. Мир так мал и так монотонен, что сюрприз бывает очень ценен в нем, таком маленьком и пошлом. Все обстояло так, как он вам рассказывает, мисс Маргарита. Он, отпрыск такой хорошей фамилии и так благородно воспитанный, снизошел до торговли. До торговли! Подобно, нам, бедным крестьянам, поднявшимся из нищеты!
По ее прекрасному челу проползло облачко, и она опустила свои глаза вниз.
— Но, ведь это хорошо для торговли! — продолжал с энтузиазмом Обенрейцер. — Это облагораживает торговлю. Все счастье торговли, ее низменность, заключается в том, что всякий человек низкого происхождения — например, мы, бедные крестьяне, — может приняться за торговлю и подыматься при помощи ее. Вот посмотрите, мой дорогой Вендэль, — он заговорил с большой выразительностью, — отец мисс Маргариты, мой старший единоутробный брат, который был бы больше, чем вдвое старше вас или меня, будь он жив, ушел без сапог, почти без лохмотьев из этого нашего злополучного горного прохода… скитался, скитался, достиг того, что его стали кормить вместе с мулами и собаками в каком-то трактире в большой долине, очень далеко от нас, — сделался там мальчиком, потом стал конюхом, стал половым, стал поваром, стал хозяином. Сделавшись хозяином, он взял меня к себе (не мог же он взять своего идиота-попрошайку брата или свою сестру — чудовище за прялкой?) и поместил в ученики к известному часовщику, своему соседу и приятелю. Его жена умирает, когда родилась мисс Маргарита. Какова же была его воля и каковы были его последние слова, с которыми он обратился ко мне, умирая? А она была в том возрасте, когда делаются женщиной, оставаясь еще девочкой. Он сказал: «Все оставляю Маргарите, кроме такой-то суммы в год для тебя. Ты молод, но я назначаю тебя ее опекуном, так как ты по происхождению из самого темного и бедного крестьянства, и я сам происхожу из него, и из него же происходила и ее мать; все мы были простыми крестьянами, и ты помни это». Все это совершенно верно и по отношению к большей части моих земляков, торгующих теперь в этом вашем Лондоне, в квартале Сого. Все это бывшие крестьяне; швейцарские крестьяне, низкого происхождения, трудившиеся над тяжелой и грязной работой. Поэтому как хорошо и ценно для торговли, — здесь его пыл иссяк, и он заговорил шутливо ликующим тоном, коснувшись снова молодого виноторговца и слегка пожимая его локти, — что ее возвышают джентльмэны.
— Я не думаю так, — сказала Маргарита с загоревшимися щеками и отведя взор от посетителя, что было почти вызовом. — Я думаю, что ее точно также возвышаем и мы, крестьяне.
— Фи, мисс Маргарита, — сказал Обенрейцер. — Вы говорите в гордой Англии.
— Я говорю гордо и серьезно, — отвечала она, снова спокойно принимаясь за свою работу, — и я дочь не английского, а швейцарского крестьянина.
В ее словах прозвучало желание переменить тему разговора, против чего Вендэль не мог возражать. Он только серьезно сказал:
— Я самым усердным образом соглашаюсь с вами, мисс Обенрейцер, и я уже высказывал свое мнение в вашем доме, как это может подтвердить м-р Обенрейцер, — который, однако, отнюдь не подтвердил этого.
Теперь Вендэль заметил нечто в широкой спине мадам Дор, так как глаза у него были быстрые и он время от времени зорко следил за этой дамой. В том, как она чистила перчатки, было порядочно-таки мимической выразительности. Чистка производилась очень медленно, когда он говорил с Маргаритой, или совершенно прекращалась, словно она прислушивалась. Когда Обенрейцер закончил свою речь о крестьянах, мадам Дор стала тереть, что есть силы, словно она аплодировала. Один или два раза, когда перчатка (которую она все время держала перед собой немного выше лица) переворачивалась в воздухе или когда один палец был опущен вниз, а другой поднят кверху, он даже думал, не установлено ли тут какого-нибудь телеграфного сообщения с Обенрейцером: его спина ни разу не поворачивалась к мадам Дор, хотя, казалось, он совершенно не обращает на нее внимания.
Вендэль также заметил, что в том, как Маргарита переменила тему разговора, дважды направленного к тому, чтобы выставит его в дурном свете, проскользнуло гневное раздражение на своего опекуна, раздражение, которое она попыталась скрыть: она как будто хотела разразиться гневом против Обенрейцера, но побоялась. Он также заметил — хотя это было не так уж важно — что Обенрейцер ни разу не подходил к ней ближе того расстояния, которое он установил с самого начала, — как будто бы между ними были резко проведены границы. Ни разу он не говорил о ней без приставки «мисс», хотя всякий раз произносил ее с легчайшим оттенком насмешки в голосе. И теперь Вендэлю в первый раз пришло в голову, что то странное в этом человеке, что он никогда раньше не мог определить, можно было определить, как какую-то тонкую струю насмешки, которая ускользала от оценки. Он убедился, что Маргарита была в некотором роде пленницей и не могла располагать своей свободной волей, и хотя она и противопоставляла ее силой своего характера соединенной воле этих двух лиц, но тем не менее ее характер был неспособен освободить ее. Убедиться в этом — значило почувствовать себя расположенным полюбить ее более, чем он когда-нибудь любил. Короче сказать, он отчаянно влюбился в нее и решил безусловно не упускать из рук того случая, который, наконец, представился ему.
Поэтому, пока он только упомянул о том удовольствии, которое будут скоро иметь Уайльдинг и Ко, обратившись с просьбой к мисс Обенрейцер почтить своим присутствием их учреждение — любопытный старый дом, хотя, впрочем, дом холостяков — и не продлил своего визита долее обычного. Спускаясь вниз в сопровождении хозяина, он увидал контору Обенрейцера позади сеней и нескольких оборванных людей в иностранных одеждах, которые были тут и которых Обенрейцер заставил посторониться, чтобы они дали пройти, сказав им несколько слов на их языке.
— Земляки, — объяснил он, дожидаясь Вендэля у дверей. — Бедные соотечественники. Благодарные и чувствующие привязанность, как собаки! Прощайте. До новой встречи. Так рад!
Еще два легких прикосновения к его локтям, и он на улице.
Нежная Маргарита за своими пяльцами и широкая спина мадам Дор за своим телеграфом витали перед ним до Угла Увечных. Когда он пришел туда, Уайльдинг совещался наедине с Бинтреем. Двери погреба были случайно открыты; Вендэль зажег свечу, прикрепленную к расщепу палки, и спустился вниз, чтобы пройтись по погребу. Грациозная Маргарита витала перед ним неизменно, но широкая спина мадам Дор осталась за дверями.
Погреба были очень обширны и очень стары. В них был какой-то каменный склеп еще с тех пор, когда прошедшее не было прошедшим; некоторые говорили, что это остатки монашеской трапезной, иные — часовни; другие — языческого храма. Все это было теперь одинаково правдоподобно. Пусть всякий, кто хочет, делает, что ему нравится, из раскрошившейся колонны и разрушившейся арки или тому подобного. Седое время сделало то, что ему хотелось, и было совершенно равнодушно к противоречию.
Спертый воздух, запах плесени и громовой грохот над головой на улицах — все это выходило из рамок повседневной жизни и довольно хорошо согласовалось с образом хорошенькой Маргариты, защищающей себя от тех двоих. Так Вендэль продолжал свой путь, пока не увидал, при одном из поворотов в погребах, света от такой же свечи, какую нес сам.
— О! Вы здесь? Это вы, Джоэ?
— Разве не следовало бы скорее спросить: «О, вы здесь, это вы, мастер Джордж?» Потому что мое дело быть здесь, но не ваше.
— Не ворчите, Джоэ.
— О, я не ворчу, — возразил погребщик. — Если кто и ворчит, то это то, что я принимаю через поры, а не я. Постарайтесь, чтобы что-нибудь не начало ворчать в вас, мастер Джордж. Побудьте здесь подольше, чтобы испарения начали действовать, и они окажут на вас свое влияние.
Его текущее занятие состояло в том, что он совал голову в лари, делая какие-то измерения и умственные вычисления, и заносил все это в записную книжку, сделанную как будто из кожи носорога и словно составлявшую часть самого Джоэ Лэдля.
— Они окажут на вас свое влияние, — начал он снова, положив деревянную рейку, которой он производил измерения поперек двух бочек; тут он занес свое последнее вычисление в книжку и выпрямил спину, — верьте им! Итак, вы уже совершенно вошли в дело, мастер Джордж?
— Совершенно. Я надеюсь, вы не встречаете к этому препятствий, Джоэ?
— Я не встречаю, Бог с вами. Но испарения встречают то препятствие, что вы слишком молоды. Вы оба слишком молоды.
— Мы будем уменьшать это препятствие день за днем, Джоэ.
— Ах, мастер Джордж; но я буду день за днем увеличивать то препятствие, что я слишком стар и поэтому не буду в состоянии увидеть в вас большого улучшения.
Этот удачный ответ так понравился Джоэ Лэдлю, что он крякнул от удовольствия, повторил его снова и крякнул вторично, после второго издания «большого улучшения».
— Но вот уж совсем не до смеха, мастер Джордж, — снова начал он, еще раз выпрямляя свою спину, — что молодой мастер Уайльдинг пришел и переменил счастье. Обратите внимание на мои слова. Он переменил счастье, и оно уйдет от него. Не даром провел я всю жизнь здесь внизу. По тем признакам, которые я замечаю здесь внизу, я знаю, когда идет дождь, когда, он перестает, когда ветрено, когда стоит тихая погода. Точно также хорошо я знаю по тем признакам, которые вижу здесь внизу, когда счастье изменяется.
— А эти наросты на сводах имеют что-нибудь общее с вашими предсказаниями? — спросил Вендэль, поднимая свою свечу к мрачным лохматым наростам темных грибов, свешивавшихся со сводов самым неприятным и отталкивающим образом. — Мы славимся этими наростами в наших погребах, не так ли?
— Это верно, мастер Джордж, — отвесил Джоэ Лэдд, делая один-два шага в сторону, — но если вы позволите мне дать вам совет, то, пожалуйста, оставьте их в покое.
Подняв рейку, все еще до сих пор лежавшую поперек двух бочек, и тихонько трогая ею вялый нарост, Вендэль спросил: почему же?
— Почему? Не столько потому, что они происходят от бочек с вином и могут предоставить вам возможность судить о том, что за вещество принимает в себя погребщик, прогуливаясь здесь всю свою жизнь, и даже не столько потому, что в этом периоде их роста в них водятся черви, которых вы можете сшибить на себя, — отвечал Джоэ Лэдд, все еще держась в стороне, — сколько по другой причине, мастер Джордж.
— По какой другой причине?
— (Я не стал бы продолжать трогать его, будь я на вашем месте, сэр). Я расскажу вам, если вы отойдете отсюда. Прежде всего посмотрите на его цвет, мастер Джордж.
— Я и смотрю.
— Уже посмотрели, сэр. Теперь, пойдемте отсюда.
Он пошел со своей свечей к выходу, и Вендэль последовал за ним, неся свою. Догнав его и возвращаясь вместе с ним назад, Вендэль взглянул на него, когда они проходили под сводами и сказал:
— Что же, Джоэ? Цвет…
— Не похож ли он на запекшуюся кровь, мастер Джордж?
— Ну, положим, довольно похож.
— Мне кажется больше, чем похож, — пробормотал Джоэ Лэдль, важно покачивая головой.
— Ну, ладно! Скажем, что он похож; скажем, что он очень похож. Что же дальше?
— Мастер Джордж, говорят…
— Кто говорит?
— Как я могу знать, кто? — возразил погребщик, по-видимому, очень раздраженный нелепостью вопроса. — Все! Те, которые довольно-таки хорошо говорят обо всем, вы знаете это. Как я могу знать, кто такие говорят, если вы сами этого не знаете?
— Правильно. Продолжайте.
— Говорят, что тот человек, которому как-нибудь упадет прямо на грудь кусок такого темного нароста, будет наверняка и несомненно убит.
Когда Вендэль остановился со смехом, чтобы заглянуть погребщику в глаза, которые тот устремил на свою свечу, медленно произнося эти слова, то внезапно он почувствовал удар, нанесенный ему в грудь сильной рукой. Мгновенно проследив глазами движение, нанесшей ему удар, руки — руки его спутника — он увидел, что она сбила с его груди обрывок или комок гриба, еще летевший на землю.
На мгновение он повернулся к погребщику почти с таким же испуганным взглядом, с каким тот обернулся к нему. Но в следующую минуту они увидели дневной свет у подножия лестницы, ведущей из погреба, и прежде, чем весело взбежать вверх по ступеням, Вендэль задул свою свечу и вместе с нею свое суеверие.
На следующий день утром Уайльдинг вышел из дому один, оставив поручение своему клерку: «Если м-р Вендэль спросит обо мне, — сказал он, — или если зайдет м-р Бинтрей, то скажите им, что я пошел в Воспитательный Дом». Все, что говорил ему его компаньон, все, в чем старался убедить его поверенный, высказывавший то же самое мнение, не могло поколебать его, и он продолжал настаивать на свой собственной точке зрения. Найти потерянного человека, местом которого он незаконно завладел, — вот в чем заключался сейчас высший интерес его жизни, и справка в Воспитательном Доме была, очевидно, первым шагом в этом направлении. Вот почему виноторговец и шел теперь туда.
Когда-то знакомый вид здания не представлялся ему теперь таким, как и не представлялся ему теперь прежним портрет над камином. Прервалась самая дорогая и единственная связь с тем местом, в котором прошло его детство, прервалась навсегда. Какое-то странное отвращение овладело им, когда он сообщил привратнику, что пришел по делу. Сердце его ныло, когда он сидел в одиночестве в приемной, ожидая, пока не придет казначей заведения, за которым послали и с которым ему нужно было повидаться. Когда начался разговор, то он мог только болезненным усилием воли заставить себя успокоиться настолько, чтобы объяснить причину своего посещения.
Казначей слушал его с лицом, на котором выражалось все необходимое внимание и ничего больше.
— Мы обязаны быть осмотрительными, — сказал он, когда настала его очередь говорить, — относительно всех вопросов, с которыми обращаются к нам посторонние лица.
— Вы едва ли станете считать меня посторонним лицом, — ответил просто Уайльдинг. — Когда-то и я был здесь одним из ваших бедных покинутых детей.
Казначей вежливо заметил, что это обстоятельство внушает ему чрезвычайный интерес к особе посетителя. Но тем не менее он настаивал на том, чтобы посетитель изложил те мотивы, которые заставляют его наводить справки. Без всяких предисловий Уайльдинг изложил ему свои мотивы, не умолчав ни о чем. Казначей встал и указал ему дорогу в комнату, где хранились все журналы заведения.
— Все сведения, которые вы можете почерпнуть из наших книг, вполне к вашим услугам, — сказал он. — Я только боюсь, что после такого большого промежутка времени это — единственное указание, которое мы можем предложить вам.
Справились по книгам и нашли запись, составленную в таких выражениях:
«3-го марта 1836 г. Усыновлен и взят из Воспитательного Дома младенец мужеского пола, по имени Вальтер Уайльдинг. Имя и состояние лица, усыновившего ребенка: миссис Джэн Анна Миллер, вдова. Адрес — Домик под Липами, Грумбриджские Колодцы. Поручители: Преподобный Джон Харкер, Грумбриджские Колодцы, и г-да Джайлс, Джерем и Джайльс, банкиры, Ломбардстрит».
— Это все? — спросил виноторговец. — Больше вы ничего не слышали о миссис Миллер?
— Ничего — в противном случае в этой книге должна была бы быть сделана какая-нибудь ссылка на это.
— Могу ли я снять копию с этой записки?
— Конечно! Вы немного взволнованы. Позвольте мне снять для вас копию.
— Я думаю, мне остается только попытать счастья, — сказал Уайльдинг, смотря печально на копию, — наведя справки в местопребывании миссис Миллер, и попробовать, не смогут ли они помочь чем-нибудь.
— Я думаю, что это вам только и остается сделать, так по крайней мере мне сейчас кажется, — ответил казначей. — От души желаю, чтобы мне в будущем представилась возможность помочь вам чем-нибудь.
Утешенный на прощанье такими словами, Уайльдинг отправился на поиски, которые начинались от дверей Воспитательного Дома. Первым шагом в этом направлении был, очевидно, банкирский дом на Ломбардстрите. Двое компаньонов фирмы, о которых он спросил, были недоступны для случайных посетителей. Третий сначала указал на ряд некоторых неизбежных затруднений, но затем согласился разрешить клерку просмотреть счетную книгу, помеченную заглавной буквой «M». Счет миссис Миллер, вдовы, из Грумбриджских Колодцев, был найден. Он был перекрещен двумя длинными линиями, сделанными выцветшими чернилами, а внизу страницы была сделана такая отметка: «Счет закрыт, 30-го сентября 1837 г.».
Итак, первый путь, избранный им, закончился и закончился тупиком: прохода не было! Отправив записку в Угол Увечных, чтобы уведомить своего компаньона о том, что его отсутствие может продлиться еще несколько часов, Уайльдинг занял место в поезде и направился по второму пути — в местопребывание миссис Миллер в Грумбриджских Колодцах.
Вместе с ним ехали матери и дети; матери и дети встречали друг друга на станциях; матери и дети были в лавках, куда он заходил расспросить о Домике под Липами. Повсюду проявлялось в счастливом свете дня самое близкое, самое дорогое и счастливое из всех человеческих отношений. Повсюду ему припоминалось то драгоценное заблуждение, из которого он был так жестоко выведен, то утраченное воспоминание, которое скользнуло по нему, как отражение от зеркала.
Расспрашивая то здесь, то там, он не мог ничего услышать о таком месте, как Домик под Липами. Проходя мимо конторы агента по приисканию квартир, он устало зашел в нее и в последний раз обратился со своим вопросом. Квартирный агент указал ему на мрачный многооконный дом, стоявший на другой стороне улицы, который мог быть фабрикой, но оказался гостиницей.
— Вот то место, — сэр, — сказал он, — где стоял Домик под Липами десять лет тому назад.
Второй путь окончился, и снова нет прохода!
Но оставалась еще одна надежда. Ведь можно было еще найти поручителя-священника, м-ра Харкера. Так как в это время вошли обычные посетители и овладели вниманием квартирного агента, то Уайльдинг вышел на улицу и, войдя в книжную лавку, спросил, не могут ли ему сообщить теперешний адрес преподобного Джона Харкера.
Книгопродавец был, казалось, совершенно поражен и удивлен и ничего не ответил.
Уайльдинг повторил свой вопрос.
Книгопродавец взял с прилавка изящный маленький томик в скромном сером переплете. Он открыл книжку на заглавной странице и подал ее посетителю. Уайльдинг прочел: «Мученическая смерть преподобного Джона Харкера в Новой Зеландии. Рассказано бывшим членом его паствы».
Уайльдинг положил книгу обратно на прилавок.
— Извините, пожалуйста, — сказал он, отчасти думая, вероятно, при этих словах о своем собственном мученичестве.
Молчаливый книгопродавец принял с поклоном его извинение.
Уайльдинг вышел.
Третий и последний путь — и снова нет прохода в третий и последний раз.
Больше ничего не оставалось делать; не оставалось совершенно никакого выбора, как только вернуться в Лондон, потерпев поражение на голову. На обратном пути виноторговец посматривал время от времени на копию, снятую с записи в журнале Воспитательного Дома. Среди многих видов отчаяния есть один, быть может, самый болезненный — это тот, где отчаяние скрывается за надеждой. Уайльдинг едва удержался, чтобы не выбросить из окна вагона бесполезный клочок бумаги. «Быть может он приведет еще к чему-нибудь, — подумал он. — Пока я жив, я не расстанусь с ним. Когда я умру, мои душеприказчики найдут его запечатанным вместе с моей последней волей».
Тут мысль о последней воле заставила доброго виноторговца направить свои думы по новому пути, не отклоняясь, впрочем, от того предмета, на котором сосредоточилось его внимание. Он должен немедленно составить свое завещание.
Слова «нет прохода» в применении к данному случаю были обязаны своим происхождением м-ру Бинтрею. Во время их первого совместного продолжительного совещания, которое последовало за открытием тайны, этот здравомыслящий человек сотни раз повторял, покачивая отрицательно головой:
— Нет прохода, сэр! Нет прохода. Я уверен в том, что тут нет никакого выхода из создавшегося ныне положения, поэтому я советую вам утешиться и примириться со всем происшедшим.
Во время затянувшегося совещания приносилось большое количество старого сорокапятилетнего портвейна, чтобы промочить юридическое горло м-ра Бинтрея; но чем яснее представлялась ему борьба с вином, тем ярче видел он невозможность побороть создавшееся затруднение и всякий раз, ставя на стол пустой стакан, повторял: «М-р Уайльдинг, нет прохода. Успокойтесь и благодарите судьбу».
Заботливость честного виноторговца о составлении духовного завещания несомненно возникла благодаря его чрезвычайной добросовестности; хотя возможно (и это совершенно соответствовало его прямоте), что он мог бемсознательно получить некоторое чувство облегчения, питая надежду передать свои собственные затруднения двум другим людям, которые ему наследовали. Но как бы то ни было, он следовал с величайшим жаром за новым направлением своих мыслей и, не теряя времени, попросил Джорджа Вендэля и м-ра Бинтрея прийти к нему в Угол Увечных, где он сделает им некоторое сообщение.
— Мы собрались все трое и двери заперты, — сказал м-р Бинтрей, обращаясь по этому случаю к новому компаньону. — И я хочу прежде, чем наш друг (и мой клиент) доверит нам свои дальнейшие виды, заметить, что я всецело расписываюсь под теми словами, в которых, м-р Вендэль, заключался ваш совет, как я понял из его слов, и в которых заключался бы совет каждого разумного человека. Я уже говорил ему, что он безусловно должен хранить свой секрет. Я беседовал с м-с Гольдстроо, как в его присутствии, так и без него, и мне кажется, что если можно кому-нибудь доверять (и это очень большое если), так это ей, разумеется, в пределах этого если. Я указывал нашему другу (и моему клиенту), что начать бесцельные розыски — это значит не только поднять на ноги дьявола во образе всех мошенников Королевства, но и истощить свое состояние. Вы же, м-р Вендэль, знаете, что наш друг (и мой клиент) не желает вовсе истощать своего состояния, но, напротив, хочет оставить его в неприкосновенности для того лица, которое он считает — но я не могу сказать этого про себя — полноправным собственником, если только когда-нибудь будет найден этот полноправный собственник. Я очень сильно ошибаюсь, если он когда-нибудь найдется, но не обращайте на это внимания. М-р Уайльдинг и я, мы оба все таки согласны в том, что состояние не следует истощать. Затем я согласился на желание м-ра Уайльдинга печатать через некоторые промежутки времени в газетах объявления, в которых осторожно приглашать тех лиц, которые знают что-либо относительно такого-то усыновленного ребенка, взятого из Воспитательного Дома, приходить в мою контору; и я поручился, что такие объявления будут появляться регулярно. Из слов нашего друга (а моего клиента) я вывел заключение, что встречусь здесь с вами сегодня, чтобы выслушать его указание, но не давать ему советов. И готов принять его указания и уважить его желания; но вы будете любезны заметить, что этим я не хочу выразить одобрения как тем, так и другим, если высказывать свое профессиональное мнение.
Так говорил м-р Бинтрей, предназначая свои слова постольку же для Уайльдинга, поскольку обращался с ними к Вендэлю. И даже, несмотря на всю свою заботливость по отношению к своему клиенту, он настолько забавлялся его донкихотским поведением, что время от времени поглядывал на него своими подмигивающими глазками с видом в высшей степени забавного любопытства.
— Ничего не может быть яснее, — заметил Уайльдинг. — Я только хотел бы, чтобы моя голова была так же ясна, как ваша, м-р Бинтрей.
— Если вы чувствуете, что у вас начинается в голове шум, — намекнул юрист, бросив испуганный взгляд на Уайльдинга, — то отложим ее… я говорю о нашей беседе.
— Совершенно нет, благодарю вас, — сказал Уайльдинг. — Что я собирался…
— Не волнуйтесь, м-р Уайльдинг, — настаивал юрист.
— Нет, этого я не собирался делать, — сказал виноторговец. — М-р Бинтрей и Джордж Вендэль, колеблетесь ли вы или же имеете какое-нибудь препятствие, чтобы стать моими соповеренными и душеприказчиками или же вы можете согласиться сразу?
— Я согласен, — ответил с готовностью Джордж Вендэль.
— Я согласен, — сказал не с такой готовностью Бинтрей.
— Благодарю вас обоих. М-р Бинтрей, указания мои относительно моей последней воли и завещания будут коротки и просты. Быть может, вы будете добры теперь же составить акт. Я оставляю все свое недвижимое и движимое имущество, без какого бы то ни было исключении или изъятия, вам обоим, моим соповеренным и душеприказчикам, с поручением выплатить все истинному Вальтеру Уайльдингу, если он будет найден и подлинность его установлена в течение двух лет со дня моей смерти. Если это не удастся сделать, то поручаю вам обоим выплатить ее Воспитательному Дому, как пожертвование и наследство.
— Таковы все ваши инструкции, не так ли, м-р Уайльдинг? — спросил Бинтрей после смущенного молчания, во время которого никто не глядел друг на друга.
— Да, это все.
— И вы совершенно определенно решились на подобные распоряжения, м-р Уайльдинг?
— Совершенно, положительно, окончательно.
— Тогда остается только, — сказал юрист, пожимая плечами, — придать им техническую и связную форму, совершить акт и засвидетельствовать его. Но, это спешно? Нужно ли торопиться с этим делом? Вы еще не собираетесь умирать, сэр.
— М-р Бинтрей, — ответил серьезно Уайльдинг, — когда я буду собираться умирать, это неведомо ни мне, ни вам, а ведомо кому-то другому. Я буду рад, когда это дело свалится с моих плеч, если вы не встречаете никаких препятствий.
— Мы снова поверенный и клиент, — отвечал Бинтрей, который при этих словах сделал почти сочувственную физиономию. — Если для м-ра Вендэля и для вас удобно будет собраться здесь ровно через неделю и в это же время, то я занесу в свой дневник, что буду соответственно с этим занят.
Как условились, так и сделали.
Завещание было подписано по форме, припечатано, передано свидетелям, засвидетельствовано ими и унесено м-ром Бинтреем для безопасного хранения среди бумаг его клиентов; эти бумаги были распределены в его кабинете по соответственным железным ящикам на железных полках с соответственными именами владельцев на наружной стороне, так что это юридическое святилище походило на тесный фамильный склеп клиентов.
Теперь с большим, чем раньше, рвением Уайльдинг принялся за то, что так интересовало его прежде и стал выполнять свои замыслы относительно патриархального устройства своего заведения; в этом ему усиленно помогали не только миссис Гольдстроо, но также и Вендэль, который, вероятно, заботился о том, чтобы дать как можно скорее обед Обенрейцеру. Как бы то ни было, заведение было скоро открыто в надлежащем деловом порядке, Обенрейцеры, опекун и состоящая под опекой, были приглашены к обеду; мадам Дор была также включена в приглашение. Если Вендэль еще прежде был влюблен по уши и с головой — фраза, не заключающая в себе ни малейшего сомнения в ее правдивости — то после этого обеда он влюбился совершенно и ушел в свое чувство на глубину шестидесяти тысяч футов. Но тем не менее он не мог добиться даже ценою своей жизни ни одного слова наедине с очаровательной Mapгаритой. Когда, казалось, приближалась блаженная минута, то тут уж, конечно, вырастал у локтя Вендэля Обенрейцер с глазами, затянутыми пеленой, или же перед его носом появлялась широкая спина мадам Дор. Эту бессловесную матрону ни разу нельзя было увидеть спереди с момента ее прибытия и до ее отъезда, — за исключением обеда. И с того момента, как она удалилась в гостиную, оказав надлежащую честь этому обеду, она снова повернулась лицом к стене.
И все же в продолжение четырех или пяти восхитительных, хотя и нарушаемых, часов, можно было видеть Маргариту, можно было слышать Маргариту, можно было случайно коснуться Маргариты. Когда они обходили старые темные погреба, Вендэль вел ее под руку; когда потом вечером она пела ему в освещенной комнате, Вендэль стоял около нее, держа сброшенные ею перчатки и променял бы на них весь сорокапятилетний портвейн до капли, хотя бы он был сорок пять раз сорокапятилетним, и его чистая цена была сорок пять раз сорок пять фунтов за дюжину. И когда она ушла, а тушильщик огней прошел по Углу Увечных со своей тушилкой, Вендэль все еще томился и задавал себе вопросы, думала ли она о том, что он восхищается ею! Думала ли она о том, что он ее обожает! Подозревает ли, что она завладела им, его сердцем и душой! Приходило ли ей в голову думать обо всем этом! И так далее все в том же роде: как она относится к этому и как к тому, на тон выше и на тон ниже, в мажорном тоне и в минорном! Дорогая, дорогая! Бедное неугомонное сердце людское! Только подумать, что то же самое чувствовали люди, которые были мумиями еще тысячи лет тому назад, и все же нашли секрет оставаться после этого спокойными!
— Что вы думаете, Джордж, — спросил его на следующий день Уайльдинг, — о м-ре Обенрейцере (я не буду вас спрашивать, что вы думаете о мисс Обенрейцер).
— Не знаю, — сказал Вендэль, — и никогда не знал, что думать о нем.
— Он с большими познаниями и умен, — сказал Уайльдинг.
— Несомненно, умен.
— Хороший музыкант. (Он накануне очень хорошо играл и пел).
— Бесспорно хороший музыкант.
— И хорошо говорит.
— Да, — сказал Джордж Вендэль задумчиво, — и хорошо говорит. Знаете, Уайльдинг, мне приходит в голову чудная мысль, когда я о нем думаю, что он не хорошо молчит.
— Что вы под этим разумеете? Он не навязчивый болтун.
— Нет, я не то хотел сказать. Когда он молчит, то вы с трудом можете удержаться от какого-то смутного, хотя, быть может, и в высшей степени несправедливого, недоверия к нему. Возьмите какого-нибудь человека, которого вы знаете и который вам нравится.
— Готово, мой милый друг, — сказал Уайльдинг. — Я беру вас.
— Я не для того заговорил об этом и не предвидел этого, — возразил, смеясь, Вендэль. — Ну, ладно, возьмем меня. Вспомните на минуту следующее. Не основывается ли главным образом ваше одобрительное отношение к моему интересному лицу на том его выражении, какое оно принимает, когда я молчу (как бы ни были разнообразны те мгновенные выражения, которые оно может принимать)?
— Я думаю, что это так, — сказал Уайдьдинг.
— Я тоже думаю. Теперь обратите внимание, когда Обенрейцер говорит, другими словами, когда он имеет возможность излагать свои взгляды — то это у него выходит довольно хорошо; но когда ему не представляется возможности изложить свои взгляды, то это у него выходит довольно плохо. Вот почему я говорю, что он молчит не хорошо. И припоминая наскоро таких людей, которых я знаю и которым не доверяю, я склонен думать и даже уверен в том, что все они молчат не хорошо.
Так как это положение физиогномики было совершено новым для Уайльдинга, то он сперва был в нерешительности, принимать ли его ему или нет, но задав себе вопрос, хорошо ли молчит м-с Гольдстроо и вспомнив, что ее лицо во время молчания положительно вызывает доверие, он так обрадовался, как радуются люди, которые большей частью верят в то, во что они хотят верить.
Его здоровье и душевное настроение восстановлялись очень медленно, поэтому его компаньон напомнил ему в качестве других средств поправления здоровья — а, быть может, также он имел некоторые виды на Обенрейцера — о тех его музыкальных планах, которые находились в связи с новым планом его домоустройства, о намерении составить класс пения в доме и хор в соседней церкви. Класс был быстро сорганизован, а так как двое или трое из служащих уже имели некоторые музыкальные познания и пели довольно сносно, то вскоре за ним последовал и хор. Последний был руководим и обучаем преимущественно самим Уайльдингом, который возымел надежду обратить своих подчиненных в настоящих воспитанников приюта, принимая во внимание их способности к пению духовных хоров.
Так как Обенрейцеры были искусными музыкантами, то легко осуществилось, что они были приглашены присоединиться к этим музыкальным собраниям. Опекун и находящаяся под опекой согласились, или, вернее, опекун дал свое согласие за обоих, неизбежным последствием чего было превращение жизни Вендэля в жизнь, полную рабства и очарования. Не ее ли голос раздавался по воскресеньям в старой и закоптелой церкви Св. Христофора, когда собирались возлюбленные братья во Христе (их сходилось самое большее двадцать пять человек), и словно освещал самые темные уголки, приводя в трепет стены и колонны, как будто бы они составляли одно целое с его сердцем! И в это время мадам Дор, сидевшая в углу высокой скамьи, повернувшись спиной ко всему и ко всем, не могла не показаться в некоторые моменты службы знатоком церковных обрядов, подобно тому человеку, которому доктор порекомендовал выпивать раз в месяц и который напивался ежедневно, чтобы не пропустить этого раза.
Но даже и эти райские воскресенья стушевывались по средам перед теми концертами, которые устраивались для патриархального семейства. На этих концертах она садилась за пианино и пела им на своем родном языке песни своей родной страны, песни, призывавшие Вендэля с горных вершин: «Поднимись над суетными земными равнинами; удались подальше от толпы; следуй за мной, поднимающейся все выше, выше, выше и тающей в лазурной дали; поднимись к моей самой высочайшей вершине и полюби меня там!» И пока не оканчивалась мелодия, хорошенький корсаж и вышитые чулки и башмачки с серебряной пряжкой, так же, как и высокий лоб, и серые глаза, напоминали настоящую серну.
Но даже на самого Вендэля ее песни не производили более сильного и чарующего впечатления, чем на Джоэ Лэдля, хотя это выходило довольно своеобразно. Решительно отказываясь смущать гармонию, приняв какое бы то ни было участие в служении ей и выказывая величайшее презрение к гаммам и вообще к другим подобным же основным музыкальным упражнениям — которые, действительно, редко прельщают простых слушателей — Джоэ сперва принимал все предприятие за неудачную шутку и всех исполнителей считал компанией воющих дервишей. Но, усмотрев однажды следы ненарушаемой гармонии в одной части хора, он подал своим двум помощникам по надзору за погребами слабую надежду, что с течением времени придет кое к чему. Один антифон Генделя привел к дальнейшему поощрению с его стороны, хотя он и заметил, что такой великий музыкант должен был пробыть подольше в каком-нибудь из их иностранных погребов, чтобы выходить и повторять по стольку раз одну и ту же его вещь, на которую, как вы там ни смотрите, а он будет все же смотреть по своему. В третий раз публичное появление м-ра Джэрвиса с флейтой и какого-то чудного субъекта со скрипкой и исполнение ими обоими дуэта так поразили его, что он, повинуясь исключительно своему собственному побуждению и воле, вдохновился словами «Анн Кор!», которые он повторял, произнося их так, как будто фамильярно взывал к какой-то даме, отличившейся в оркестре. Но это было его последним одобрением заслуг сотоварищей, так как за этим инструментальным дуэтом, исполненным в первую же среду, немедленно последовало пение Маргариты Обенрейцер, во время которого он сидел разинув рот и вне себя от восторга, пока она не кончила. Тут он поднялся со своего места с большой торжественностью и, предпослав своей речи предисловие в виде поклона, обращенного, главным образом, к м-ру Уайльдингу, выразил свое чувство полнейшего удовлетворения такими словами: «После этого вы все можете идти спать!» И впоследствии он всегда отказывался воздать должное музыкальным дарованиям общества в каких-нибудь других выражениях.
Так началось особенное личное знакомство между Маргаритой Обенрейцер и Джоэ Лэдлем. Она так от души засмеялась на его комплимент и все же так была смущена им, что Джоэ возымел смелость заговорить с ней по окончании концерта и выразил надежду, что у него уж не настолько спуталось все в голове, что он позволил себе какую-нибудь вольность? Она мило ответила ему, и Джоэ отвесил ей на это поклон.
— Вы измените счастье, мисс, — сказал Джоэ, снова отвесив поклон, — такие, как вы, могут принести с собой повсюду счастье.
— Я могу? Принести повсюду счастье? — спросила она на своем милом английском языке с милым удивлением. — Я боюсь, что не понимаю. Я так непонятлива.
— Молодой мастер Уайльдинг, мисс, — объяснил по секрету Джоэ, хотя и не очень помог ей уразуметь его слова, — изменил счастье, прежде чем принять в компанию молодого мастера Джорджа. Так я говорю, так это и будет, они увидят. Господи! Только приходите сюда и спойте несколько раз на счастье, мисс, и оно не будет в состоянии сопротивляться!
С этими словами Джоэ вышел задом, отвесив целую кучу поклонов. Но так как Джоэ был привилегированным лицом, а кроме того юности и красоте приятна даже невольная победа, то Маргарита в следующий раз уже весело искала его.
— Где же мой м-р Джоэ, пожалуйста? — спросила она у Вендэля.
Таким образом Джоэ был представлен и обменялся с ней рукопожатием, и это вошло в обычай.
Другой обычай возник таким образом. Джоэ был немного глуховат. Он сам говорил, что это от «испарений» и, может быть, это так и было; но какова бы ни была причина, следствие все же существовало. В первый же концерт все заметили, что он пробирался бочком вдоль стены, приложив левую руку к уху, покуда не сел на стул как раз около певицы, повернувшись к ней боком; в таком положении и на этом месте он пребывал до тех самых пор, когда обратился к своим друзьям-любителям с приведенным выше комплиментом. В следующую среду было обращено внимание, что поведение Джоэ во время обеда, как плевательной машины, было не совсем обыкновенным, и за столом распространился слух, что это объясняется тем в высшей степени напряженным состоянием Джоэ, в котором он находится, ожидая пения мисс Обенрейцер и боясь не получить места, где он мог бы слышать каждую ноту и каждый слог. Этот слух дошел до ушей Уайльдинга и тот по своей доброте позвал вечером Джоэ в первый ряд перед тем, как начала петь Маргарита. Таким образом вошел в употребление обычай, что во все последующие вечера Маргарита прежде, чем начать петь, всегда говорила Вендэлю, положив руки на клавиши: «Где же мой м-р Джоэ, пожалуйста?» — и Вендэль всегда выводил его и ставил около нее. Что он тогда под обращенными на него взглядами всех присутствующих выражал на своей физиономии величайшее презрение к усилиям своих друзей и доверял только одной Маргарите, которую он все время стоял и созерцал подобно приученному носорогу, из детской азбуки, стоящему на задних ногах, — это тоже вошло в обычай. Точно также вошло в обычай и то, что какой-нибудь остряк говорил из задних рядов, когда он был после пения в полнейшем исступлении: «Что ты об этом думаешь, Джоэ?» — на что он изрекал с таким видом, точно ему только что сейчас пришел в голову ответ: «После этого вы все можете идти спать!» Все это тоже вошло в обычай.
Но простым развлечениям и скромным шуткам Угла Увечных не суждено было долго существовать. За ними с самого же начала стояла серьезная вещь, о которой знали все члены патриархального семейства, но про которую все избегали говорить по общему молчаливому соглашению. Здоровье м-ра Уайльдинга было в плохом состоянии.
Он мог бы перенести удар, обрушившийся на него в его единственной и сильнейшей привязанности в жизни, он мог бы перенести сознание, что он владеет собственностью другого, но все это вместе было слишком тяжело для него. Он чувствовал себя глубоко подавленным, как человек, преследуемый привидениями. Неразлучные видения сидели вместе с них за столом, ели из его тарелки, пили из его стакана и стояли ночью у его изголовья. Когда он вспоминал о любви той, кого он принимал за свою мать, он чувствовал, как будто обокрал ее. Когда он немного приободрялся под влиянием уважения и привязанности со стороны своих подчиненных, он чувствовал, как будто он даже мошенничал, делая их счастливыми, так как это было обязанностью и наслаждением того неизвестного человека.
Постепенно под гнетом упорно сосредоточенных на одном и том же мыслей его тело согнулось, походка утратила свою эластичность, глаза редко стали подниматься от земли. Он знал, что не мог предотвратить прискорбной ошибки, которая произошла, но он также знал, что не в силах исправить ее: проходили дни и недели, и никто не претендовал на его имя, ни на его имущество. А затем на него начало находить помрачение сознания и часто повторялось расстройство умственных способностей. Он иногда проводил в каком-то странном забытье целые часы, иногда целые дни и ночи. Однажды ему изменила память, когда он сидел во главе обеденного стола, и не возвращалась к нему до рассвета. Другой раз она изменила ему, когда он отбивал такт во время пения, и вернулась к нему снова, когда он прогуливался поздно ночью по двору при лунном свете вместе со своим компаньоном. Он спросил Вендэля (всегда полного предупредительности, заботы и помощи), как это произошло? Вэндель ответил только: «Вы были не вполне здоровы, вот и все». Он искал объяснения в лицах своих подчиненных. Но они отделывались словами: «Рад видеть, что вы выглядите гораздо лучше, сэр», или «Надеюсь, вы чувствуете себя теперь хорошо, сэр», в которых совершенно не было никакого указания.
Наконец, когда компаньонство насчитывало за собой только пять месяцев существования, Вальтер Уайльдинг слег в постель, и его экономка стала его сиделкой.
— Пока я лежу здесь, вы, быть можете, ничего не будете иметь против того, если я буду называть вас Салли, м-с Гольдстроо? — спросил бедный виноторговец.
— Это имя звучит для меня более естественно, сэр, чем всякое другое, и оно мне больше нравится.
— Благодарю вас, Салли. Мне думается, Салли, что за последнее время у меня должны были случаться припадки. Не так ли, Салли? Не бойтесь теперь сказать мне это.
— Это случалось, сэр.
— А! Вот в чем дело! — спокойно заметил он. — М-р Обенрейцер, Салли, говорит, что так как мир мал, то нет ничего странного, что одни и те же люди очень часто сходятся и сходятся в разных местах и в разные периоды жизни. Но кажется странным, Салли, что я вернулся в Воспитательный Дом, чтобы умереть, неправда ли?
Он протянул свою руку и она ласково взяла ее.
— Вы, ведь, не умираете, дорогой м-р Уайльдинг.
— Так говорил м-р Бинтрей, но я думаю, что он ошибся. Прежние детские чувства возвращаются ко мне, Салли. Прежние тишина и покой, с которыми я обыкновенно засыпал.
После некоторого промежутка он сказал тихим голосом: «Поцелуй, пожалуйста, меня, няня», и было очевидно, что ему показалось, будто он лежит в прежнем дортуаре.
Привыкнув склоняться над детьми без отцов и матерей, Сами склонилась над этим человеком без отца и матери и прикоснулась к его лбу, прошептав:
— Господь с вами!
— Господь с вами! — ответил он тем же тоном.
Через другой промежуток времени он открыл глаза, уже придя в себя, и сказал:
— Не прерывайте меня, Салли, когда я что-то сейчас скажу; я лежу очень удобно. Мне кажется, что настало мое время. Я не знаю, как это вам, Салли, может показаться, но…
На несколько минут он лишился чувств, но потом он снова пришел в себя.
— Я не знаю, как это может показаться вам, Салли, но так это кажется мне.
Когда он добросовестно закончил свое любимое выражение, пробил его час, и он умер.