Если бы Настя знала, чем закончатся следующие полгода, она бы развернулась, побежала к машине и никогда больше не ездила по этой улице. Огибала бы ее как – иногда – совесть. Но сейчас стояла здесь, вопреки всему, перпендикулярно себе, стояла и уговаривалась: просто зайти, зайти и увидеть, отдать, поздравить, обнять (дыхание сбилось), а дальше – дальше как получится.
За учителем шли дети лет семи-восьми: медленно, переваливаясь, как в мультиках пингвинята за мамой. Настя ждала, пока они спустятся с крыльца и пройдут – наверное, шли к детской площадке за углом коррекционной школы.
Один остановился и, медленно переступая, повернулся. Из-под толстого болоньевого капюшона на Настю смотрел один большой глаз, а второй, посаженный выше, будто глаза к плоскому лицу с приплюснутым носом приделывали второпях, – глядел в сторону. Мальчик смотрел не изучающе – безразлично, просто смотрел и всё, как вот просто дышат и не замечают. Настя вздрогнула. Умственно отсталые часто бывают красивыми. Ну иногда, иногда точно бывают. А бывают – вот. За шесть лет отвыкла от таких взглядов. После увольнения только раз сюда приезжала.
Мальчик отвернулся так же нелепо и безучастно, как поворачивался, и пошел за остальными. Настя побросала взгляд на улицу. Полупустая дорога, ломаный нотный стан электрических проводов на кривых столбах с редкими нотами-птицами. В соседнем дворе, наполовину скрытом, на ветру металась стая шаров, зацепившихся за дерево. Воздух был студеный, бесстрастный – холод спасал от привычного запаха серы с болот, пыли и гари заводов.
Медленная разноцветная змейка класса завернула за угол, и Настя пошла к школе.
Это древнее здание еще в бытность ее работы здесь время от времени красили каким-то сразу старым, советским желтым, покрывали тяжелым слоем, который вскорости трескался, изгибался крупными пластами и опадал, будто стены болели дерматитом. Сейчас оно выглядело как тогда, может, разве что морщин и складок прибавилось.
Настя поднялась по скошенным, стремящимся к сплошной прямой, оледенелым ступеням крыльца. Ленивый до этого февральский ветер задул, растрепав волосы и выдохнув Насте в лицо острыми сюрикенами снег. В одной руке держала сумку, в другой – торт и подарок: приехала к имениннику. Обхватила толстые потертые ручки двери, потянула тяжелое дерево и вошла.
Она хорошо помнила, как открывала эту же дверь в обратную сторону шесть с небольшим лет назад. Сережа, жених, тогда еще лучший на свете мужчина (свадьба – через три месяца), пропустил ее вперед, а когда она начала спускаться со скользкого, горбоподобного крыльца – приобнял. Они обнимались где могли, как могли, разве что сдерживались при родных, да и то не всегда, плевать было на всех, потому что они были друг у друга.
– Гляди, какая королевна, – хихикнув, шепнула Настя, смотря на идущую к школе ученицу. – Юбочка, башмачки… Где она эти башмаки взяла, у своей бабушки? Тоже такие хочу, – засмеялась, слегка двинула головой в Сережино плечо, посмейся, посмейся со мной.
Он улыбнулся.
Она видела, что Сережа почти привык к этим шуткам, профессиональный, защитный цинизм, он всё понимал.
– Ну, что скажешь?
– У вас всё очень… интересно, – улыбнулся на пол-амплитуды.
– А девочки тебе как?
Настя вроде бы всё знала о его жизни: он ее познакомил с родственниками, парой коллег, даже двоюродная сестра из каких-то полузабытых дремучих болот между делом заезжала. Сережа представил свою невесту застенчиво, но гордо улыбаясь, держа за руку – некрепко, смущенно, но непрерывно. Насте было важно познакомить его со своей жизнью. А так как жизнь ее свернулась в тонкий облезлый моток работы, материнства на скорую руку и вечерних походов в магазинчик через квартал, выбора было немного. Вот, скажем, девочки с работы. Тебе как?
– Наташа такая… боевая, да. А Оля…
– Ну, она еще переживает. Сейчас всегда такая молчаливая, – Сережа что-то хотел сказать, но Настя продолжила: – Видишь, хотя зашили щеку, через пару месяцев и не видно будет, наверно, и еще эта штука на руке… Стесняется.
Он ответил что-то простое, почти прозрачное, типа тогда хорошо или пусть выздоравливает. Они были вместе уже полтора года, и по определению его недоговорок она могла составить подробный доклад, подобно отчетам, что писала по итогам диагностики умственно отсталых детей.
– Да всё нормально, чего ты, – отвечал он и полоскал взгляд где-то в снежных ноябрьских лужах.
– Ну я же вижу, – и Настя, подавшись вперед, давила сапогами эти пюреобразные серые комки, где, по ее расчетам, болтался взгляд Сережи.
– Слушай, вот об этом я хотел сказать, – выдохнул, когда не спеша отошли от школы. – Ты же знаешь, что тебе необязательно здесь работать?
Она не поняла, о чем об этом, почему необязательно, точнее, конечно, всё поняла, но переспросила. А он ответил, что уже сейчас они живут как семья (обеспечивал их он, а ее зарплата была скорее бонусом, который в основном уходил на пару походов в месяц на вещевой рынок, от которого не получалось отучиться, хоть Настя и била себя по рукам, до здоровенных синяков), а она может и уволиться вовсе, ну вот хотя бы после свадьбы, если хочет еще немного поработать.
Зачем увольняться? Настя любила свою работу.
– Ты, конечно, молодец, помогаешь детям. Но здесь же… здесь же какой-то полный мрак, послушай, одни эти… эти родители-алкаши и нарики, какое-то социальное дно, и здание чуть ли не под снос!
– Ну ты же понимаешь, я занимаюсь этими детьми и не хочу это оставлять, – она перешла на полушепот, хотя вокруг не было никого, и к зиме, это всем известно, мир становится громче, и никто лишний ничего не расслышит. Они подошли к дороге, на другой стороне которой стояла их машина. Настя посмотрела по сторонам, прежде чем переступить бордюр, но больше формально, в глухонемом переулке на окраине города и так никто не ездил. – Я и раньше говорила, что не хочу уходить.
– Ну, ты это так говорила, просто. Мы не обсуждали, – Сережа сел на водительское и подождал Настю.
Она села и вздрогнула, холод остывшего кресла пробрался сквозь джинсы.
– Я в общем-то не сильно понимаю, почему мы должны это обсуждать.
– Слушай, да чего ты заводишься…
– Да я не завожусь. Нет, честно.
– Серьезно, тебе же не двадцать лет, чтобы про спасение мира или помощь несчастным.
– А я и не про это. Я вообще не про это.
– А про что?
– Вообще ни про что. Я просто не понимаю, почему мы вообще обсуждаем мою работу, это, в конце концов… – Настя дергала заевший ремень: – …моя работа.
– Насть, я не говорю тебе, как надо. Я…
– Мы же не обсуждаем твою работу. – Она видела, чувствовала, что он без злости, от него и в принципе злости было не добиться; но завелась.
– Моя хоть нас кормит. И этот твой мальчик, как его…
– Не мальчик. В смысле, да что опять мальчик, при чем тут. Нремя от времени Настя напоминала себе, что у профессионала, у такого дефектолога, как она, любимчиков быть не должно и не может, а попутно напоминала об этом и всем вокруг. – Я просто им занимаюсь, меня Золотухин назначил.
– А кажется, что не просто. Кристина практически, можно сказать, ревнует.
Настя поморщилась – вспомнила обиды ее десятилетней дочери от первого не-брака на то, что мама допоздна задерживается на работе. Возвращается домой не к шести, а дай бог чтоб к восьми, а когда приходит, рассказывает о каком-то чрезвычайно милом и добром мальчике.
У Кристины больше никого не было. Отца давно не видели, и уже давно знакомее его лица стал памятник Петру I на купюрах алиментов, выползающих из банкомата, хотя и Петр в последнее время запропастился. В школе у нее тоже не особо ладилось, насколько знала Настя, но у кого в этом возрасте что-то ладится в школе, правда ведь? Поссорятся из-за мальчика, и то больше навыдумывают. Да и всё у дочки было: мать, нормальные вещи. Не то что в Настином детстве. А у них не было ничего, как Настя могла их оставить? Тем более это ее работа, она училась, штудировала потрепанные библиотечные книжки, столько придумывала для занятий. Тем более оставить Диму, когда они с ним вот только-только – как?..
– Еще немного, и я сам начну ревновать. – Сережа улыбнулся и наклонился, чтобы ее поцеловать, одновременно заводя двигатель. – Необязательно прямо сейчас уходить, ты просто подумай, ладно?
– Ладно, – ответила Настя, вообще-то думать об этом не собираясь. – Поехали? Надо успеть еще на примерку. Надеюсь, привезли то, с открытыми плечами.
За ней тяжело скрипнула дверь, и Настя оказалась в холле – именно оказалась, как наутро неожиданно оказываешься в мокрой от кошмаров постели. Стараясь ни на что не смотреть, чтобы ни о чем не думать, она сразу пошла к лестнице. Рядом – открытая дверь. Оттуда гремела посудой и дышала затхлым паром и вроде бы каким-то супом столовая. Детям – трехразовое бесплатно (в школе до семнадцати ноль-ноль), работникам – за свой счет. Настя помнила. Не рестораны, по которым ее (в основном до свадьбы, много лет назад) водил Сережа, конечно, но всё равно было вкусно. Ну, как – ну, нормально.
Женщина в сером фартуке, поддерживающем ее большой живот, нависла над столом, бодро собирала посуду. Настя ее узнала, но не вспомнила имени.
Поднялась на второй этаж. Нужно было в кабинет Наташи и Оли – в ее бывший кабинет. Идти было боязно: столько лет прошло. И если бы не вчерашний звонок, может быть, так и не вернулась бы сюда, не смогла бы.
Знакомый, когда-то родной коридор, шагов тридцать от лестницы до кабинета. Полуголые стены с длинными хвостами трещин и голыми пятнами от осыпавшейся краски, на них – рисунки учеников в выцветших деревянных рамах. Они смотрели кривыми линиями мелков и карандашей, висели на разных уровнях, ими закрывали самые большие проплешины.
Дверь была приоткрыта, Настя постучала. Из глубины кабинета на нее посмотрели бывшие коллеги и слегка улыбнулись: Наташа – легкой четвертьулыбкой на вытянутом, уже тронутом (откровенно полапанном) возрастом лице, Оля – чуть сильнее, насколько позволяла стянутая шрамами щека, и обе – смущенно, будто за что-то прощая. А за что ее было прощать-то, господи? Впрочем, может, и было за что.
Настя спасала подгорающее мясо, когда заиграл телефон. Чертыхаясь и разбрызгивая с лопатки соус, она взяла трубку. Неожиданный звонок. С Наташей, коллегой-дефектологом за соседним столом в кабинете коррекционной школы лет уж, вспомнить бы, шесть или семь назад, а сейчас висящей на том конце провода, они не общались давно, а не виделись еще дольше. Кажется, с момента Настиного увольнения и не встречались. А нет, Настя потом один раз приезжала. А потом – всё. Ну, иногда списывались.
– Слушай, подруга. – Наташа была простой и конкретной. – Приезжай завтра?
– Ой, завтра? – думала недолго. – Знаешь, завтра я не могу. У меня, кажется, дела.
Это было не первое приглашение. Наташа уже звала несколько раз, даже Оля – робкая Оля – писала дважды или трижды.
После увольнения Настиных сил хватило на один визит. Потом всё обещала, но не доезжала. Сережа и слышать не хотел о школе для дураков, заводился каждый раз, когда о ней заходила речь. А Кристину только пару лет как одноклассники перестали дразнить дочкой училки-дебилки.
Настя хотела как-нибудь тайком, вот просто хотя бы забежать, обняться и выбежать, но не складывалось. Заиграла совсем другая жизнь, в будни ворвались родительские собрания, встречи школьных мамаш-активисток, организации школьных праздников, тренировки в фитнес-клубах и походы на выставки с лучшей подругой, ланчи с приятельницами, а по выходным – семейные поездки к Сережиным коллегам.
После минутных уговоров Наташа выстрелила: А Диму Спиридонова помнишь? Где-то к этой фразе кухня заполнилась дымкой и запахом мяса такой убойной прожарки, что лучше уже не подавать на стол.
Настя отяжелела и застыла. Заедающими пальцами пыталась убрать посуду, но руки принадлежали не ей, а кому-то другому: Диму Спиридонова она, конечно, помнила.
– Так вот, у него завтра день рожденья. И я тебе напомню, дорогая моя, сейчас его последний год. А знаешь, что потом?
– Не знаю. – Настя села. Неужели прошло столько времени, он в выпускном классе? Следя за учебой дочери в обычной общеобразовательной, Настя и забыла, что в коррекционке учатся девять лет, а не одиннадцать. – Не знаю. Ну, что будет, что там знать-то? Родители на работу его устроят?
– Выкуси! Они, в смысле вся семья, летом переезжают. В Америку, по-моему. Или Австралию. Навсегда. Вообще.
Настя помолчала. С одной стороны, ну уезжают и уезжают, а с другой:
– Я тебя поняла. Я… я приеду, да.
Наташа молчала, и Настя добавила:
– Слушай, а нормально вообще будет, если я вот так? Спустя столько времени? Это же я так давно не…
– Нормально. Приезжай.
Настя начала думать, как, с чем, не просто же вот так здрасте, улыбнулась:
– А что, чай там у вас в кабинете еще наливают?
Наташа засмеялась, закашлялась и повторила:
– Приезжай, – и отключилась.
У Сережи на завтра были какие-то планы, он просил Настю с ним съездить, а потом вроде надо было встретиться с классным руководителем Кристины. И все они, когда злились, были немного волки, но не настолько, чтобы убежать в лес, – подождут. Подождут.
– Ты со мной обещала сегодня съездить. – Его желваки выпирали и переваливались, но выглядело скорее смешно, будто под кожей бегали жуки. И Настя усмехнулась.
А Настя отмахивалась. Не могу я, просто не-мо-гу. И, снимая серьги, повисшие не к месту, думала, как у них всё могло настолько измениться за шесть лет. А ведь – полтора года ухаживаний, субботних прогулок, поездки, платье без плеч, свадьба в центровом ресторане (и даже подслеповатое ощущение, что большая часть гостей за них рады) и планы на семейное счастье, бесконечные, как море в иллюминаторе во время полета на медовый месяц.
– Сколько раз я была на твоих ланчах, ужинах твоих с партнерами? Твоими э-э… Будто без меня нельзя было обойтись. Вот, уже и сосчитать не можешь. Да и я уже. А сколько раз я была на бывшей работе? А? – спросила у Сережи, прислонившегося к стене прихожей. Она тоже была зла. А хули. – А? – повернулась к Кристине, стоявшей рядом. Те скрещивали пижамные руки на груди, молчали. – Вот-вот именно.
– Что сказать Кларе Леонидовне? – Кристина, вздернутые брови. – Она же мне все мозги вынесет. Ей Двадцать третье организовать надо.
Они стояли втроем в прихожей, сейчас казавшейся Насте каморкой. Дизайнерский минимализм одиночных ламп и светлых безузорчатых обоев свешивался, нависал над Настей вместе с недовольными лицами мужа и дочери.
– Ну что-что сказать, – собирала сумку. Она ходила в полутрансе, со вчерашнего вечера существовала на своей частоте. Сама удивлялась, с какой тщательностью подбирает костюм и прочее для визита. Ей до́лжно было быть блеклой, обычной, не ярче стены, не плотнее воздуха. Как тогда – когда он ее подобрал, вытянул. Настя посмотрела в зеркало – решила, что с задачей блеклости[1] справилась. На секунду вынырнула: – Скажи, чтоб, бляха, катилась уже куда-нибудь со своими праздниками.
– Ну На-а-астя! – пробасил Сережа, который даже больше нее пекся о нравственном воспитании Кристины, которая не дай боже услышит плохое, нет-нет, сама, конечно, не матерится, не пьет, не курит и вообще – святая.
– Ну ладно. Ла-адно. – Настя по очереди посмотрела на него и на нее. – Скажи, что завтра заеду. Ее Двадцать третье февраля никуда не убежит.
– А в пристанище дебилов что-то убежит, если не поехать? – Дочь стояла вся в смешной подростковой защите: скрещенные руки, губы залежалой тряпочкой, глаза прищурным разрезиком. Все такие были в этом возрасте, но как же иногда хочется дать по башке.
– Представь себе. Там у одного мальчика день рождения.
– Опять он? – Сережа. – Этот? – Кристина.
Сморщился. Вздохнула.
– Да, – пропела Настя, застегивая сумку. Нужно было торопиться, пока прихожая, тиски из стен и родственников, не сомкнулась. – Ничего не поделаешь, надо ехать.
– Слушай, давай хотя бы на следующей неделе, я даже съезжу с тобой, отвезу, не проблема? А сегодня…
Но так долго ждать было нельзя.
– Так, я в магазин. Быстренько, за подарками, – перед зеркалом наматывала шарф. – Потом в школу, – надевала пуховик. – Потом вся ваша, – на каждую вещь по фразе. – С руками. И, э-кх (сапоги жали), ногами.
Кристина пошла в кухню.
– А поцеловать маму? – съязвила Настя.
Кристина обернулась и на ходу закатила глаза. Настя хохотнула.
– Слушай, я же по-человечески попросил, да? – Сережа. – Может, всё-таки не сегодня?
Но Настя тоже много чего в свое время по-человечески просила. Она уже застегивала сапоги.
– Пиздец! – Наташа негромко цокнула, дрябнула тощим индюшачьим подбородком и присела на свой стол. – Так и сказала? Во дает! А ведь такая милая девчушка была.
– Угу, сама не верю, – буркнула Настя в кружку горького перезаваренного чая. Кристина бы ее убила, узнав, что она такое о ней, своей дочери, рассказывает. Не то чтобы совсем уж преувеличение, даже вообще не преувеличение, но…
– Слушай, ну, жизнь у тебя, конечно, н-да-а.
– А у нас говорили, что твой чуть ли не олигарх, – медовым тембром начала Оля, сидевшая рядом с Настей. – За границу ездите…
– На иномарке тебя видели, не ты, что ли, была?
Настя пряталась от них за кружкой, делая вид, что ей чрезвычайно нравится чай. Сколько дефектологи получают? Тридцать? Тридцать с небольшим? И постоянные попытки снизить оклад. Настя помнила эту смешную, стремящуюся к нулю зарплату. Не могла она прийти к Наташе с Олей и начать рассказывать про хорошее в своей жизни. Муж-бизнесмен, брендовые вещи, рестораны и поездки? Ага, еще ноги на стол закинуть и пальцами щелкнуть, чтобы Оля шампанское принесла.
Вместо этого выбрала обратную сторону медали[2] – если это можно было назвать так, ведь медаль – награда, а какая уж тут награда теперь – всё это. Она рассказала, как дочь ее не слушается, снова прогуливает школу, приносит в дневнике двойки, а иногда и дневника не приносит, а иногда и себя забывает где-то, как забывают голову, идя на уроки. Как Сережа получает ну не то чтобы уж очень много и постоянно пропадает на работе.
А могла бы, хотела даже рассказать, что Крис не просто пубертует, не просто обрастает типичными для подростка язвами бунта, но и отстраняется от нее, от матери. Что они давно не говорили. Чаще коротко перекрикивались. Желала бы рассказать хоть кому-нибудь, кроме лучшей подруги (и иногда – матери, своей вездесущей, странно участливо-безучастной матери), что шесть лет брака остудили любовь. Вот прямо ледяной из крана на шипящую сковородку: Сережа пропадал на работе, с утра до ночи, с ночи до ночи, с сегодняшнего утра до завтрашнего обеда, и бог знает, что он там делал, и, вероятно, только бог же помнит, чем Настя в это время занималась. Потому что она не помнит. Вернее, не помнила вначале. А потом свыклась, адаптировалась, эволюционировала и стала больше проводить времени с той единственной подругой, с другими знакомыми, с самой собой. Даже стала заезжать к матери – хотя казалось бы!
Настя оделась попроще: старый, эксгумированный из коробки пуховик, шерстяная кофточка с папилломами катышков, до серых проталин заношенная сумка из кожзама; вещи, давно поменявшие собственный запах на запах шкафов и пыли. В магазине взяла недорогой торт с маслеными купоросными розами, что расплющились о крышку из-за езды по бывшим дорогам. «Мерс» оставила за квартал. Чтобы не пришлось оправдываться. Только на подарке Диме не сэкономила.
И вот бывшие коллеги неожиданно для себя узнали много интересного. Узнали и после пары вопросов охотно поверили, как люди всегда верят в черное и плохое.
– Но в целом у меня всё хорошо, девочки, – Настя подняла взгляд на Олю и Наташу и поняла, что они точно не смахивают на психотерапевта. Например, на того, к которому она ходила пару лет назад. И сидела долго, и жаловалась, и думала, и просила подумать за нее, что ей делать с дочерью, с мужем, с обидой на мать, с тем, что она сама чувствует себя дефективной, вот уже сколько лет, а всё из-за… Сидела, а он задавал, задавал вопросы, почему, почему для вас настолько важно… Не смахивают, поэтому взяла себя в руки. – Живу и живу, вот, тортик вам принесла.
Вам! Почему вам?! Не вам этот чертов торт, а ему, руки уберите свои загребущие.
– О-о, тортики я люблю, – загорелась тучная и, Настя знала, вообще-то диабетная Оля.
– Что же, не хочешь к нам вернуться? Место твое свободно, даже стол вон. – Наташа смотрела слегка надменно, как бы протягивала руку помощи, смазанную тягучим ядом. – Были у нас тут две, но тоже уволились.
– Нет, девочки, я лучше дома, – странно, но Насте и в голову не пришло, что можно снова сюда устроиться. А если..? Нет, Сережа с Кристиной не простят. И так они уже вон что. Да и зачем, да и зачем! – Мои не хотят, чтобы я работала с одаренными.
Втроем натянуто улыбнулись – вежливо, но не стараясь. Одаренные дети. Так в психолого-медико-педагогической комиссии[3] (язык сломаешь, мозг вывихнешь) называли умственно отсталых.
– А ты, Оль, как? Выглядишь хорошо, – постаралась протянуть, как ноту, улыбку Настя, смотря на Олино лицо с длинными вразнобой пересекающимися шрамами, будто на щеке рассыпались спицы, а потом просто вросли под кожу.
– Нормально, – ответила та и набросила рукой волосы на щеку. – Быстро зажило, но… Видишь. Только некоторые, знаешь, пугаются. Бывает сложно работать. Иногда… Но, слава богу, не увольняют.
– Так еще бы за это увольняли! – Наташа шлепнула по столу ладонью, будто прямо вот сейчас ей самой подсунули заявление по собственному и уже протягивали ручку. – Лучше бы премию выписали. За такое!
Шесть с лишним лет назад на Олю набросился мальчик. Точнее, не набросился, у умственно отсталых нет направленной агрессии, а просто из-за чего-то разозлился, что-то его напугало, сложно было сказать – частичная обучаемость, нестабильное состояние. Бросаясь между углами комнаты, он всё больше становился похож на подстреленного паникующего зверя, и когда растерявшаяся Оля пошла к нему, вытянутыми руками разгребая, отодвигая от себя тесный воздух, мальчик схватил с тумбочки вазу и бросил. Тяжелая, как снаряд, резная, в глупых советских узорах под хрусталь, та прилетела Оле в лицо. Сама же Оля упала лицом в стеклянную дверцу шкафа, а затем свалилась на пол, посреди распавшихся узоров дурной вазы и осколков той дверцы. Из щеки в больнице доставали стекло по смешным кусочкам, и было даже странно, что они так смогли исполосовать кожу, прорезать – насквозь. А смогли. Лицо зашили, оно зажило, наслоилось, зарубцевалось, и пальцы, на которые Оля неудачно упала, срослись (долго носила лангету), но криво и напоминали тараканьи усы из детских книжек, ломаные антенны из мультиков, сломанный веер старой артритной руки.
Вазу эту, кстати, никто не любил, а выбросить было жалко (потом-то, понятно, осколки смели в пакет и со злостью вышвырнули в ближайший мусорный бак, с размаху, так, чтобы в баке зазвенело).
Родители мальчика оплатили лечение Оли (все эти полторы процедуры и мазь, которые уже не покрывало ОМС), сына сюда больше не приводили, а что было дальше, Настя не знала. Это был единичный случай, но он как-то особенно испугал Сережу.
– Они потом еще приходили пару раз, извинялись. Конфеты приносили, – заканчивала Оля.
– И всё? Конфеты? – Настя. – Большая цена за выходки дикого ребенка.
– Но он же ни в чем…
– Да понимаю я. – Настя вспомнила, что он вроде бы даже свое имя с трудом выговаривал. Или не выговаривал. – Но если знаешь, что твой сын срывается, если невменяемый, почему не предупредить? Не сесть с ним рядом на стул?
– Да там семья такая, что спрашивать не с кого, – сказала Наташа.
– Понятно. Слушайте, а что Дима, он в школе? – Они проговорили, промычали целый урок, а ведь она приехала сюда не за этим.
Настя вела Диму три с половиной года, с его первого класса. Родители пришли в конце августа, когда Диму отказались брать в три общеобразовательные школы. Они с испугом оглядывали чешуйчатые стены коридоров и выцветшие, шершавые (даже через стекло) картинки. Обеспеченная пара, двое нормально развитых детей – и один слабоумный.
Рассказывали: долго не могли поверить, грешили на врачей, воспитательниц, это они, они дураки, а наш мальчик просто не такой, как все, они ничего не понимают, не все дети одинаковые, может быть, просто что-то?.. Что что-то, милые? – отвечали. Сначала ставили задержку психического развития, как и всем в таком возрасте в таких случаях. Потом поняли, что нет, не ЗПР. Нет, не ЗПР, – отвечали.
Отвечали.
Отвечали.
Отвечали.
Из Ц(центральной) ПМПК направили сюда. Осознание приходило постепенно, тяжело, сначала никак не уживалось в мозгу. Потом стояли в кабинете дефектологов. Отец держался – только дергалась рука, – в горле матери что-то негромко клокотало. Дима ждал в коридоре.
Его повели на диагностику, родители шли следом. Три стола: психиатр, психолог, логопед и Настя – дефектолог. За столом напротив – мальчик. Опрятный и хорошо одетый: брюки, рубашка, галстук, черно-белая классика поверх потускневшего бежевого дивана – не похожий на типичных учеников этой школы.
Медленно и четко взрослые представились. Он посмотрел на них ничего не выражающим взглядом и представился в ответ. Дима. Настя начала первой: предложила выполнить пару заданий. Как и всегда, через силу – не потому, что плевать, а потому что это всегда тяжело, – улыбнулась. Улыбаться было важно.
У нее были готовы стандартные тесты для оценки слабоумия. Картинка, разрезанная на восемь частей, – собери пазл. Бледные фигуры с пунктирным контуром – обведи. Другие фигуры, с четким контуром – заштрихуй, не выходя за край.
Дима быстро – намного быстрее, чем обычно бывает в этом кабинете, – собрал картинку, и цветастый нарисованный мальчик на велосипеде радостно поехал – подальше отсюда, из этого бледного места. Задания Дима выполнял равнодушно, безучастно смотря на листы. Задумывался ненадолго. Старался ни на кого не смотреть. Только вот иногда поднимал глаза и встречался взглядом с Настей. Она ему улыбалась – тепло, аккомпанируя глазами, как бы говоря: Всё будет хорошо. Ей показалось, он понял – улыбался в ответ. Но скорее он просто улыбался потому, что умел.
Диму попросили рассказать о себе, семье и друзьях. Он опасливо обернулся к родителям. Те сидели со сцепленными руками – четыре руки в одну, замок в замке – кивнули, но Насте показалось, что как-то отстраненно. На первый взгляд, весь процесс вызывал у них не больше эмоций, чем у Димы – листок с фигурками.
Ладно. Каждый реагирует по-своему.
– Меня зовут Дима… – медленно-медленно начал он, как медленно вступают в первый глубокий снег начавшегося темного леса.
– Да, Дима, хорошо, это ты уже говорил, – ответил Евгений Леонидович, обильно бородатый психиатр в возрасте, смотря на мальчика поверх круглых очков.
Меня зовут Дима. Я в садике. Да, учусь в садике. Я живу дома. Мы живем дома с Элли. Да, с папой и мамой. И с сестрой. И с братом. И – да… И еще с Элли. Мм-м, нет. Друзья нет. Я в садике. Был. … Там ребята, то есть ребята, когда я там был. Когда с ними. Были. Но мы с ними не общаемся… Что? Да, иногда. Но я не обижаюсь. Привык. М-м-м, я не знаю, что еще. Я люблю Элли…
– Собака, – со смущением объяснил отец, подтянутый мужчина в строгом пиджаке.
– Что еще расскажешь о себе? – Настя.
– Не знаю, – помолчав, ответил Дима. Тесты давались легче. Там было всё понятнее – линии, не слова.
Плотная тишина разрослась, заполнила комнату, как плесень в банке. Комиссия молчала, Настя только заметила, как Евгений Леонидович занес ручку над документами, будто палач – понятно что.
– Знаете, он любит рисовать, – сказал отец.
– Так, малюет в свое удовольствие, – пояснила мать.
– А где ключи от машины? А, вот. Дай мне пройти, я опаздываю. Всё, до вечера, – звук хлопающей двери за углом.
Валентина Аркадьевна вытирала посуду в кухне. Оставила тарелку, обогнула мраморную кухонную панель и посмотрела в прихожую. Невестка ушла, внук стоял около двери, сгорбленный и никакой, смотря на свои руки. Валентина Аркадьевна бросила полотенце и спустилась – да, прямо спустилась, там были ступеньки, – из кухни в прихожую.
– Что тут у тебя, дорогой? Покажи.
Тогда еще шестилетний Дима разжал ладони и показал мертвого шмеля – мохнатый, бессмысленно яркий комок. Никогда не боялся насекомых. Не понимал, что могут ужалить (и не понимал, что такое ужалить). Он протянул бабушке руку, красную, наверное, от ягод, которые ел незадолго до этого, она намыла, дала ему миску, наполненную до верха. В глазах внука запрыгали слезы.
– О, какой… хорошенький, – Валентина Аркадьевна прокашлялась, рассматривая помершего шмеля, непонятно что делавшего у ее внука в руках. И где вообще взял. И, простите, начерта зачем.
– Мама сказала… он у-умер?
– Да, милый. Умер. Так бывает.
– А как… чтобы жив?
Элитный поселок, частный садик, между ними – путь на отцовском автомобиле: мальчик не сталкивался ни со смертью, ни с чужими страданиями. В герметичной жизненной капсуле не встречал ни бездомной кошки, ни избитого щенка, ни попрошайки с вытянутой сухой рукой. Путешествие в нездешнее началось со шмеля, поняла Валентина Аркадьевна, как и поняла, что хорошо, что она была тут, хотя не то чтобы сильно могла помочь.
– Никак, Димочка. Ничего не поделать, – смотрела на бегущие слезы внука. Ей хотелось поплакать за него, выплакать за него всё, выкашлять слезное першение в горле, и шмеля, и первую боль, и всех других мертвых шмелей и не шмелей, с которыми ему еще придется столкнуться. – Ну-ну, не переживай, – большими пальцами вытерла ему слезы – провела две дуги, как две небольшие улыбки. – Если хочешь… – она медленно-медленно и тяжело присела рядом с ним на стул и улыбнулась. – Если хочешь, можем сделать так, чтобы он был как живой.
– Как?
– Мы его нарисуем. Меня так моя мама еще учила. То, что нарисуешь, навсегда будет с тобой.
Дима недолго подумал и кивнул.
– Да. Да? Да… пожа-алуйста.
Грузная бабушка встала, подышала, обняла внука за плечи и отвела в его комнату на втором этаже[4]. Подожди здесь, дорогой, я поищу, что нам пригодится. Спустилась в кухню, зашла в кладовую, покопалась в ящиках и через пару минут вернулась с плотными бумажными листами, акварельными красками и баночкой с водой. Вот что значит наводить в доме порядок самой, лучше всех этих клининговых служб, уж точно лучше уборок Ани, всё на своих местах, всё понятно, всё найдется.
Она села рядом с Димой за широкий письменный стол, на который постелила узорчатую клеенку и аккуратно расправила непослушные валы листа. Давай, – шепнула, медленно разжала его ладонь и перенесла шмеля на клеенку.
Дима сидел.
И сидел.
Хм. Так…
– Ты любишь рисовать? – тряхнула полуседой головой Валентина Аркадьевна.
Внук пожал плечами.
– Ты рисовал когда-нибудь?
Внук, пожавший до этого плечами, снова пожал плечами. Валентина Аркадьевна проводила с Димой меньше времени, чем хотелось бы, меньше, чем, как она считала, того заслуживала (а всё невестка – да зачем вы тут, да зачем, что вы тут будете, мы сами, ну, можете приехать на следующих выходных, если так хотите; и всё это тайком от Дани, уж он-то бы за мамочку вступился, но Валентина Аркадьевна молчала, не хотела портить ничьи отношения; только в последнее время Аня сжалилась, уменьшилась так, что получилось протиснуться в дверной проем, может быть, что-то поняла, а может быть, просто так, и Валентина Аркадьевна проникла в этот большой неуютный дом и потихоньку заполняла его разными способами – то готовка, то тряпочка от пыли, то немного в саду, хотя спина уже не гнется, то с Димой поиграть), но даже в проведенные вместе часы рисованию они время как-то не уделяли.
– Смотри, мы берем кисточку, – показывала Валентина Аркадьевна на черновом листе, на который наносила светлую краску, и акварель растекалась по бумаге, как разбавленный чай (она такой и любила, с сахаром). Дима следил за движениями бабушки неотрывно, завороженный. Конечно, он рисовал в садике, наверное, просто забыл. Бабушка выводила узоры разными красками, и под конец получился шмель – пузатенький, пушистенький, с усиками. – Понял? Надо выбрать цвет и водить им вот так, по бумаге.
– Я понял! – выкрикнул Дима, выхватил у бабушки кисточку, и Валентина Аркадьевна только захлопала губами от неожиданности. Мальчику не терпелось.
Черным он вывел контур – кривой овал, не то рухнувший, искореженный дирижабль, не то большая фасолина. Черным же собрался сделать полосы, но бабушка мягко взяла его за руку: Лучше начинать со светлых цветов. Светлые не закрасят черный. Возьми сначала желтый, а потом нарисуешь полоски. Дима послушался. Разумеется. Дима – мальчик хороший, послушный. Потом у шмеля появились круглые серые крылья с деревцами прожилок, несколько лапок и ломаные усы. Внук наклонялся к мертвому насекомому и рассматривал его предельно внимательно, изучал и пытался копировать на листе. Бабушка подсказывала ему цвета и давала тонкую кисточку, толстую, иногда водила кисточкой за него. Шмель больше смахивал на тарелку картофельного пюре, которую зачем-то засунули в электрогриль и прижали, но в целом вышло неплохо.
До сентября Дима рисовал лето. Ходил по участку, смотрел на птиц, насекомых, на деревья, каменные дорожки, разноцветные цветы матери, небо, дом. Это были его слова о лете – неровные, неумелые, честные рисунки, мир, пропущенный через шестилетнего ребенка и отпечатавшийся на листах, которых становилось всё больше, они собирались в пухлую неровную стопочку и вздымались на полке шкафа рядом со столом.
В сентябре Дима стал рисовать осень, и было уже очевидно: Дима стал рисовать.
В августе ему подарили щенка.
– Это легкая форма слабоумия. Дима в принципе хорошо обучаем, – объясняла Настя родителям после диагностики с нормальными в определенном смысле результатами. – Но задержка в развитии останется.
– Дебильность… неясного… патогенеза? F70? – дрожащие губы матери, которая читала врученные документы.
– Да, неясного. Предрасположенностей, как мы поняли из ваших слов, не было, травм – тоже. Вероятно, причину отсталости мы никогда не узнаем.
Настя часто думала – что страшнее: когда матери обдалбываются и предсказуемо рожают дефективных детей, спасибо, что хоть живых, – или когда попивают смузи, следят за собой, а в итоге получают обузу, которую не заслужили, ладно если хотя бы сможет сам одеваться. Первый вариант встречался чаще. Коридоры коррекционной школы полнились полупрозрачными бабенками, которые продали бы чадо за бутылку, просто им еще не предлагали. Как бы ни был сентиментален и чувствителен, к этому более или менее привыкаешь и со временем реагируешь спокойнее. Второй же вариант доказывал: будь ты хоть святая, всё равно и у тебя нет гарантий. Настя знала слабоумных детей из хороших, благополучных семей. Их родители места себе не находили из-за того, что ребенок умственно отсталый, гасли и растворялись от обиды и чувства вины. Хотя виноваты ни в чем не были.
После свадьбы Сережа часто заводил речь о том, как было бы чудесно завести общего ребенка. Но Настя думала: а что, если и у них, если у них тоже?.. Ее начинало трясти, и она отказывалась про это даже говорить, запрещала себе про это даже вспоминать.
Тем не менее, когда она убеждала Диму, да и себя, что всё будет хорошо, – во что она хотела поверить и хотела, чтобы поверил он? Насколько у такого мальчика всё может быть хорошо? До какого момента, какого дня, до какого показателя IQ? До седьмого класса и семидесяти баллов? Так она себя спрашивала и не могла себе же ответить.
Дима сидит на диване. В кабинете Настасии Лесандровны и других. В руках держит теплую кружку чая. Настасия Лесандровна спрашивает про родителей. Как поддерживают и что говорят.
– Мы давно не говорили, – отвечает Дима.
– Что значит давно? – Она переживает. Хорошая. Не ждет ответа. – Вы вообще не разговариваете?
– Не знаю. – Дима пьет чай, чтобы было время подумать. – Мама ложает завтрак и идет к себе.
– Завтрак? Что она дает на завтрак?
– Тарелку и что-то там, – Дима пожимает плечами.
– Так, ладно. А дальше? – Хорошая!
– Или ложает завтрак и идет к Юле.
– А потом?
– Или ложает завтрак и идет к Леше.
– …
Леша и Юля – это брат и сестра Димы. Леша – брат. Юля – сестра.
– Но к Юле чаще.
– А папа? – Настасия Лесандровна почему-то вздыхает и спрашивает про папу.
– Папа одевается. Потом отвозит меня. Потом не знаю.
– А вечером? Вы общаетесь, когда ты возвращаешься домой? Проводите время вместе?
Дима обычно в школе с восьми с половиной и до пяти. С восьми с половиной утра. До пяти вечера. Это уроки, гулки во дворе и еда. Два, а иногда и три урока. И физкультура. Три раза еда. Два раза гулки.
– Вечером папа может в кухне. Я с ним иногда да. Говорю. Но больше я говорю. Он меньше говорит и читает или смотрит.
– Что смотрит?
– Телевизор.
Настасия Лесандровна хмурит себя и спрашивает, как ему нравится в школе. Дима проучился уже целую четверть. Ему очень нравится! Его не обижают, как в садике. В садике его называли олухом, тупицей и еще не только. Только задания в школе странные. Не легкие, но Дима с ними нормально со всеми, а остальные – не нормально и не все.
– Задания легкие? – Настасия Лесандровна спрашивает про легкие задания. – Ну что же, это очень даже хорошо.
Хорошая!
– Вы ведь уже учитесь писать слова?
– Мы снова говорим ал-фа-вит. А потом пишем. По буквам. У меня нет ошибок почти. Вообще. Я уже пишу корову.
– Тогда у меня есть задания чуть сложнее. Как раз для тебя. Хочешь попробовать?
Настасия Лесандровна предлагает Диме выполнить задания. Ему сказали, что это нужно делать будет. Каждую четверть для каких-то срезов. Дима рад и соглашается для срезов. Надоело писать одних коров. Дима соглашается.
– Забили, понимаешь, они на него просто забили, – дожевывая салат, возмущалась Настя. Кормили тут неплохо. Хоть в этом детям – и заодно им всем, работающим в школе, – повезло. Суп не очень жидкий, компот не очень разбавленный, жизнь не очень тяжелая.
Оля что-то бормотала в ответ про бедного мальчика и надо же, как же так, угу, угу.
– Ты прекрасно знаешь, что так бывает. – Наташа и Наташина невозмутимость. – Они видят, что ничего не изменить, и умывают руки. Передай хлеб, пожалуйста.
Настя с Олей и Наташей обедали, как и всегда после обучения и перед написанием тугих, тягучих отчетов. В столовой неплотно стрекотало: за столиком рядом и еще через один сидели учителя.
– Да они с ним даже не разговаривают! – Настя кинула вилку на стол, та дернулась, брякнула и замолчала. Настя смутилась. Она не умела злиться сильно, тем более – показно. – Я им зачитала диагноз, и они…
– Как права зачитала.
– …узнали диагноз, и всё, ребенка забросили. Как колготки, когда зашивать лень. Если всё равно две пары еще.
– Тебе тоже в детстве одежды мало покупали, да?
– Я про то (Настя нажимала, наваливалась, пытаясь перегнуть Наташу), я про то, что какие типичные родители, с которыми мы работаем? С детьми которых. Если не алкаши из подвалов, понятно. Про них понятно. Но если нормальные. Ну, какие? Вот! Вот именно, заботливые, спасибо, Оль. Слышишь, Наташ? Они за детей всё отдадут.
– Да что ты мне, я, думаешь, не знаю? Я сколько их видела-то? Да знаю я, они грудь свою положат, чтобы только ребятеночка вытащить. Знаю. У меня и из рук детей вырывали, кричали, что в школу отдадут на год позже, и всё у них будет хорошо, как у всех. Будто у всех хорошо всё. И по ночам звонили, спрашивали, чем помочь, может, надо на уроках посидеть, может, технику закупить. Домой приезжали, озолотить обещали, лишь бы я вылечила. А я что? Вылечить. Я что могу-то? Буклетик родителям дать, советы учителям составить? И несколько раз в год замерить, как эти советы помогают. И еще один дать буклетик, если не помогают. На лоб себе нацепить.
– Ну, я…
– И что ты хочешь, чтоб я сказала? Что я могу? И ты что можешь? Они разные все – родители. Семьи. Дай хлеб, вон он.
Настя помолчала.
И потом:
– Все разные. Да, Наташ. И это совершенно не повод дать Спиридоновым просрать своего ребенка. Возятся со старшими, хотя те явно могут всё сами делать. А на Диму не обращают внимания вообще.
– Да, они нехоро… – попробовала заквакать Оля.
– Внимания не обращают, – кивнула Наташа. – Нормальная семья, интеллигентная. Они его хотя бы не бьют и, ну не знаю, не забывают на парковке у пивной. Ты, наверное, просто забыла, какая это редкость.
– Не забыла.
– Чего?
– Не забыла я. Просто… понимаешь, она особенно, она знаешь, что делает…
– Она что-то делает?
– Да нет, я про то, что она вообще делает вид, что сына не существует.
– Я думала, ты уже попривыкла.
– А хорошая такая с виду семья… – ква-ква-ква.
– Оля, дотянись, пожалуйста, до хлеба, он рядом с Настей.
– Да держи ты свой хлеб, господи. Да я всё понимаю, конечно.
… …
– Конечно, понимаю.
… … …
… … …….
– Понимаю, чего тут. Но просто обидно, понимаете, даже как-то ну… ну да.
– А я, знаете. – Оля оторвалась от обеда и мечтательно уперлась взглядом в стену, как в кино смотрят вдаль, думая о Парижах и студенческих любовях. – Знаете, я верю, что всё будет так, как должно быть.
– Оля, – вздохнула Наташа. – Само это место говорит о том, что не всё получается так, как должно бы.
– А всё равно. Я, девочки, верю.
– Настенька, ты еще молодая, эмоциональная, – Наташа отвернулась от Оли, очевидно, поняв, что разговаривать там не с кем. – Просто делай, что от тебя зависит, и всё. А остальное как-нибудь само. Вот. Ты не будешь?
– А?
– Салат, говорю, не будешь? – Наташа уже тянула руки. – Я доем? Нормальный салат.
– Да, он сейчас на уроке. Зайдет на перемене, – ответила Наташа.
Настя обрадовалась. Точнее, медленно и постепенно стала рада, ощутила эту неспешную волну. Шесть лет не сидела в этом кабинете, теперь было неуютно, игольчато, как в свитере на голое тело.
Сидели вокруг Олиного стола. Позади – диван, несколько книг на журнальном столике, какие-то игрушки на пыльном подоконнике. Кипяток заливал засохшие круги чайной ржавчины и очередной подпрыгивающий от напора пакетик, кружка в Настиных руках немного дрожала. Оля налила всем, поставила чайник и села. Вот сахар, конфеты, где и раньше, бери, не стесняйся, немного сконфуженно она пододвинула Насте пиалу.
Что-то тяжело грохнуло, и через несколько секунд дверь раскрылась. В кабинет робко вошел мальчик лет десяти – кажется, нормальный, – его подталкивало горбящееся черное пальто. Оно тащило за руку второго мальчика, чуть помладше – не нормального, умеренная или тяжелая отсталость, сразу видно. Когда пальто повернулось, Настя поняла, что это женщина, скорее только потому, что вроде не мужчина: лицо опухшее – переспелая слива – без бороды, а во впадинах глаз черная глина – комья туши.
– Я вот, это. Привела. – Она подтолкнула к Насте, сидящей ближе всех, младшего, тот по инерции прошел несколько шагов и остановился. Диспластическое лицо, будто стекающее на левой половине, изогнутый нос. Настя, ошарашенная, встала.
– Извините, пожалуйста, вам не… ко мне, – попыталась выдержать максимально вежливый тон.
– Всё принесла, всё как просили, – женщина твердо решила вручить ребенка Насте, достала из внутренностей пальто смятую бледно-зеленую тетрадь и какие-то документы и протянула. – Возьмите, ну же, – грязная рука с обилием папиллом – картофелина с глазками – трясла бумажками перед Настиным лицом. Комната наполнялась тяжелым, кислым перегаром.
– Татья-я-яна Эдуардовна, – пропела Наташа из своего угла. – Мы с вами на какой день договаривались?
– На ч-четверг, – женщина покачивалась.
– А сегодня что?
– Сегодня… четверг!
– Вы прекрасно знаете, что сегодня пятница. И давайте мы не будем…
– Да что вы, как я не знаю!.. Вот, это он. Как просили. Илья, подойди к женщине! – Она снова подтолкнула младшего к Насте. Мальчик налетел на нее и, покачнувшись, встал. Глаза бессмысленно оглядывали комнату.
– Женщина, аккуратнее!.. С сыном, – Настя присела и взяла мальчика за плечи. – Всё в порядке? – спросила она и потом поняла, что тот не ответит.
– Пришли как смогли! Тут всё. Анализы, направ-направления, всё! Держите. – Переваливаясь, женщина подошла и бросила на стол рядом с Настей бумаги. Оля, вцепившаяся в пиалу как в оберег, вздрогнула.
– Послушайте! Эта женщина здесь больше не работает! Мы с вами на когда договаривались?
В ответ – невнятное бурчание.
– На вчера мы с вами договаривались! Вот пойдемте сейчас и обсудим, на какой день нам переназначить.
Наташа схватила блокнот со своего стола и увела в коридор алкоголическую мамашу с детьми. Приняла удар на себя, мир ее памяти.
– Может, хоть проветрим? Мне кажется, я сейчас сама опьянею от ее перегара. – Настя подошла к окну и дернула скрипучую деревянную раму.
– Видишь, всё как обычно, – сказала Оля. – Должна была вчера привести, а сегодня мы уже что, психиатра нет.
Настя угукнула и села обратно рядом с Олей.
– Ты раньше поспокойнее была. А сейчас будто не алкоголичку с олигофреном увидела, а призрака. Вся бледная сидишь.
– Так я и не дефектолог уже сколько, – тихо ответила Настя. – Отвыкла.
Из-за дверей раздалось приглушенное дребезжание школьного звонка. Перемена. Уже скоро.
– Знаешь, а ведь Дима так ни с кем больше и не сблизился после твоего ухода.
За дверью глухо и монотонно звучала коррекционная школа. Наташа вернулась в кабинет:
– Идет, идет! – и побежала к своему столу.
В кабинет вошел мальчик – скорее, юноша, высокий, аполлонистый, с пружинистыми волосами – в лаконичной бежевой рубашке, строгих брюках и туфлях, под застегнутой жилеткой – худенький галстук (неужто опять на резинках? – мелькнуло в Насте), за спиной – рюкзак.
С днем рождения, с днем рождения, дорогой Дима, заголосили Наташа с Олей. Дима заулыбался – той же робкой, виноватой, странно открытой улыбкой.
Настя взяла со стола подарок и медленно подошла.
– Привет… Дима, – помощь улыбкой.
– Здравствуйте, – он неуверенно ответил. Не узнал?
– Дима, это я. Анастасия… – ждала, что он продолжит.
– Александровна, – продолжила Наташа.
– Я… я приехала, – закончила Настя.
– А-а. Ну. Да. Здравствуйте.
Узнал? Узнал?!
Оля зазывала к столу, пришаманивала руками, пригорюнивалась от того, что все замерли и не идут. Принесенный Настей торт она уже разрéзала, включенный чайник гудел, как взлетающий вертолет.
Настя протянула Диме подарок. Боясь неловкого молчания, спросила: Не хочешь примерить?
Он открыл пакет, засунул руку, антарктически светлую на фоне праздничного картона, атлантически неземную. Темно-бордовый матовый галстук свесился в его руках мертвой змеей. Все ждали.
Мальчик поднял растерянные глаза.
– Я… не умею, – снова посмотрел вниз.
– Мы же с тобой учились? Завязывать? – теперь растерялась Настя.
– Я больше не умею, – просто и четко. Закрыл пакет и протянул обратно.
Наташа с Олей смотрели на Настю. Дальше?
– Давай я?
Настя слегка привстала – шесть лет назад пришлось бы присесть – и стала завязывать. Дима смотрел отстраненно, сквозь Настю и сквозь стены, как умеют смотреть в какие-то другие слои только слепые – ну и вот умственно отсталые. Пока она обвязывала широким концом узкий, продевала в петлю и старалась не смотреть на лицо мальчика, в глазах щипало сильно, будто в них, опухшие, закапали белладонну. Вразнобой вертящимися руками она затянула петлю и опустила воротник Диминой рубашки. Шагнула назад. Посмотрела сверху вниз, снизу вверх, как сканер, пик, пик.
Дима тоже глянул вниз. И бормотанием:
– Спасибо.
Сели за тот же стол. Комнату заполняли простые запахи. Растворимый кофе, масленый торт, старые папки с важными бумагами. Настя по ним даже скучала, немного (так, хотя бы взглянуть бы, как на школьные фотоальбомы бы, бы, бы). Торт с аппетитом ела только Наташа. Оля растерянной дурой смотрела на всех. Настя говорила с Димой про его жизнь. Ну как – говорила она, а он отвечал первоклассно, в смысле как в первом классе. Да, всё так же, да, с ребятами не о чем, да, не хочется, да, неинтересно, да, да, да, да. да. да. да. да. . . . Да, в школе легко – русский, математика, труд (много труда), физкультура, прогулки, домой в пять ровно. Нет, дома не обижают. Брату с сестрой надоело, просто не смотрят. Настю радовало, что мир вокруг Димы перебесился и стал спокойным.
В коридоре снова задребезжал звонок. Дима встал, поблагодарил – так же сухо, простое галстуковое спасибо. Пошел.
– Дима, подожди… – Настя, встала, за ним. Он обернулся. – Я…
Что говорить, когда не о чем говорить?
– Прости меня. Прости, что не приезжала.
Дима не улыбнулся – ни слегка виновато, как обычно раньше, ни радостно – никак.
– Ничего, – повернулся к двери. – Я на урок.
Настя села – ноги стали дурные. Бывшие «девочки» смотрели на нее, одна – изучающе, другая – сочувственно, обе лучше бы вообще не смотрели, да катились бы вы обе знаете куда, на хрена я приехала-то, не на вас посмотреть, вот что я вам скажу точно.
– Я тебе торт с собой положу, – сказала Оля и кивнула. – Дочку угостишь.
С неба сыпалась мелкая ленивая перхоть. Связка шаров вырвалась из цепких веток и летела в небо, стройно, только один сдувшийся шарик метался в истерике, дергался на веревке. Настя спускалась с полуразваленного дефективного крыльца коррекционной школы. Под мышкой – коробка, за воротником – скрюченная поломанная шея. Ну и куда этот чертов торт девать?!
В метрах тридцати на скамье сидели дети, рядом – бесформенное черное пятно, тест Роршаха на снежном фоне. Настя подошла.
Женщина спала, втянув голову в пальто. Из-под него, даже на расстоянии метра, несло спиртом. Понятно: ноги довели только до скамейки. Инстинкт, рефлекс. Ее дети – один нормальный, второй УО – сидели обмотанные шарфами, укрытые от февраля шапками с козырьками.
– Вы что же это тут? Зайдите хоть? В школу.
– Нормально, – ответил старший. – Скоро проснется, домой пойдем. Не холодно, – добавил он, замечая Настины сомнения.
Было действительно не очень холодно, даже удивительно для этого времени года. Настя оглянулась, вокруг было пусто.
– Такое часто бывает? – спросила она.
– Бывает, – пожал плечами мальчик и повторил: – Нормально. Она уже скоро.
Его брат смотрел куда-то вниз.
Настя вздохнула. Протянула полупустую коробку (девочки отложили немного себе) старшему.
– И брата накорми, ладно?
Он взял коробку, ничего не сказав.
Настя пошла к припаркованной в другом квартале машине.
– С ними немного скучно. – Дима проучился в школе почти три и полгода года. Рассказывает об одноклассниках. – Они хуже решают. Всё. И читают. И дольше. Я тоже читаю по слогам. Но я читаю, по слогам, а они, не все, вообще не читают.
– Ну не всем же быть умными, как ты.
Дима радостно гудит.
– Но вы общаетесь? На переменах, на прогулках?
Анастасия Александровна уже четвертый год зовет его для чая. И спрашивает о делах. Они сидят после дня и учебы в ее комнате. На диване ее и других женщин. На подоконнике так же сидят игрушки, только не на диване. Иногда тесты и записи, а иногда просто сидят. Мягкий слоненок с комками, желтый солдатик без груди, юла как юла, кубики. Кубики иногда пирамидкой, но сейчас нет. Просто лежат одной из сторон вверх.
– Они сами. Я не знаю, о чем с ними. Говорить. – Дима с виноватцей улыбается и смотрит исподлобья.
– Ты очень славно улыбаешься! Ты знаешь?
Анастасия Александровна не отводит взгляд. Она всегда смотрит. И Диме кажется, что она смотрит до́бро. Он смотрит на Анастасию Александровну так же. Он хочет так()же.
– А как дома? По-прежнему?
– Нет. Вчера Леша закрыл в шкафу.
– Тебя закрыл?
Угу, угу. Там еще вещи всякие куча.
– Ужас какой!
– А Юля обзывает. К ней приходили подружки. Они сидели в комнате, как эта, только не такая и больше. И там нет дивана и чая. Я прошел мимо. И они посмотрели. Вообще я зашел, чтобы мне сказали… потому что мне сказали, мама сказала мне зайти и попросить посуду для стирки… и вот я зашел для стирки, а там они. Смотрели на меня и на Юлю. Тогда она сказала, смотрите, это мой брат дебил. Не так. Брат. Дебил. Вот так. И они смеялись.
– Господи. А мама с папой? Неужели они ничего не делают?
– Они почему-то не знают.
– Ты им не рассказываешь?
– Я им говорю, но они нет. Не знают. Мама говорит мне не придумывать. А я не придумываю. Я просто рисую. И гулять люблю.
Дима замечал, что папа часто даже не отвечает ему. А если отвечает, то отвечает строго. Когда Дима сидел в шкафу, когда брат запер Диму в шкафу, он услышал голос мамы оттуда. Он заплакал и позвал ее. Громко позвал ее тогда. Сначала было тихо, потом мама просто сказала: Леша. Возьми брата и идите ужинать. Потом брат сказал: Потом продолжим, маленький тупой говнюк.
– С вами хорошо. – Дима снова смотрит на Анастасию Александровну виновато. Будто было нельзя, чтобы с ней ему было хорошо.
– Ох, дорогой. – Теперь она на него смотрит грустно. – Как я желаю, чтобы всё было не так. – Она гладит Диму по голове. – Как тебе идет галстук! Уже легко завязываешь?
– Да. Уже завяжу две минуты.
Родители одевают его хорошо. Брюки, рубашка, туфли. Дорогие, новые, разные. Рубашки чаще белые. Раньше было и не только это. Много всего было, что не это. Родители вставляли ему платок в карман. Но у Димы не получалось складывать его. А еще некоторые ребята выдергивали платок из кармана, бегали, бросали. И тогда платок становился плохим, и Дима плохим, и мама ругалась. Иногда еще жилетки, но в жилетке вообще-то жарко. Так вот, родители всё равно одевают его хорошо.
Говорят, что он представляет семью. Еще перед первым классом, когда выбирали одежду для школы, он увидел в магазине галстук. Яркий, на резинках. Мама ему купила! Потом были и другие. А потом Анастасия Александровна подарила ему на день рождения галстук!
Настояяяяящий. Сказала она, как носят настоящие мужчины. Который нужно завязывать. И показала как.
Он тренировался сначала с ней. Приносил в школу и перед первым уроком завязывал. Анастасия Александровна специально приходила раньше и помогала. Потом научился сам и завязывал дома. Он носил этот галстук каждый день. Черный, он подходил ко всем.
– Дима, я хотела тебе сказать. – Анастасия Александровна становится серьезной.
– Ч-что? – Диме уже говорили, что хотят что-то сказать, перед тем как что-то сказать. Он помнит, что хорошее тогда не говорят. Для хорошего не нужно говорить, чтобы что-то сказать.
– Я увольняюсь. Я увольняюсь, а тебя будет вести Наталья Григорьевна, моя коллега. Заниматься с тобой, встречаться, давать задания, так же как я.
Увольняетесь?! Страшная, жуткая Наталья Григорьевна? Костлявая, с шариками на руках и ногах? И шеей! Увольняется, Анастасия Александровна увольняется?! Как?!
– Вот так, Дима. – Анастасии Александровне вроде тоже грустно. – Я выхожу замуж. Но ты не переживай, мы будем видеться. Я буду к тебе приезжать, договорились? – Она берет мальчика за плечи.
– За-амуж? – Димины глаза начинает жечь, щеки тянет книзу.
– Да, за-муж, то есть у меня будет муж. Но я буду приезжать. К тебе, к воспитателям, мы так же будем видеться, хорошо?
Мир Димы, который в последние годы становился четче, обретал контур смысла, стал размываться. Размывается комната, текут шкафы и обои, Дима чувствует, как они текут по щекам. Мир взрывается мутной жидкостью, застлавшей глаза.
– Вы меня не бросите? – сквозь гул глубоко в ушах он слышит свои же всхлипы. За ними же слышатся ответы Анастасии Александровны о том, что не бросит, ну что ты, конечно, нет, не придумывай и, пожалуйста, не плачь.
……………
………
….