Мой брат Уилфрид постоянно твердит — дескать, несправедливо, что все это случилось со мной. Я, мол, девчонка и вообще моложе. По его мнению, я еще слишком глупа, чтобы самой завязывать ремни на сандалиях. Но я—то считаю, что все было по—честному. Я считаю — все случилось именно так, как должно было случиться. За исключением, быть может, самой грустной части, но без нее, наверное, тоже нельзя было обойтись. Меня зовут Суз, и мне девять лет. В будущем месяце, как раз в годовщину появления грифона, мне исполнится десять. Уилфрид говорит — грифон появился в наших краях из—за меня. Он, мол, прослышал, что в нашей деревне родился самый безобразный на свете ребенок, и прилетел, чтобы меня сожрать, но я оказалась слишкомуродливой. Вот грифон и поселился в Черном лесу (это мы его так прозвали; на самом деле он называется Полуночной дубравой, потому что там всегда темно, словно самой глухой полночью — до того могучи там деревья) и начал таскать наших овец и коз. Грифоны часто так поступают, если им понравится какое—то место.
Но никогда, никогда он не ел детей. Во всяком случае до нынешнего года.
Сама я видела его только один раз в жизни. Я имею в виду — до тех событий, о которых собираюсь рассказать. Это было поздно вечером, и грифон поднимался над верхушками деревьев, словно вторая луна. Только в ту ночь не было луны. Казалось, в целом мире не осталось ничего, кроме сверкающих бронзовых перьев, гибкого львиного тела, широких орлиных крыльев, огромных когтей, похожих на изогнутые клыки, и чудовищного клюва, который казался слишком большим для крошечной приплюснутой головы. Уилфрид говорит — после этого я три дня проплакала, но это неправда. И, разумеется, я не пряталась в погребе, как он тоже говорит. На самом деле две следующие ночи я спала на сеновале с нашей собакой Малкой, потому что знала, уж она—то не допустит, чтобы меня украла какая—то летучая дрянь.
Конечно, мои мама и папа тоже не допустили бы ничего подобного. Никогда, если бы только это было в их силах. А Малка очень сильная. Она самая большая и злая собака во всей деревне, и она ничего не боится. Когда грифон утащил Джихейн, маленькую дочку кузнеца, мой папа до того испугался, что даже я это заметила. Посмотрели бы вы, как он вместе с другими мужчинами бегал по всей деревне и пытался организовать ежедневные дежурства, чтобы предупреждать жителей, когда грифон снова вылетит на охоту. Я знаю, он боялся за маму и за меня и делал все возможное, чтобы нас защитить, но мне почему—то не становилось спокойнее. А с Малкой я чувствовала себя в безопасности.
Впрочем, не только папа, но и вообще никто не знал, что теперь делать. Было и так очень скверно, что грифон таскает овец, потому что большинство наших соседей зарабатывали на жизнь, продавая шерсть, сыр и одежду из овчины. Но когда в начале прошлой весны он украл и съел маленькую Джихейн, стало еще хуже. Мы даже отправили к королю гонца — и не одного, а целых трех, и каждый раз король присылал кого—то к нам на помощь. В первый раз он прислал только одного рыцаря; его звали Дурос, и он подарил мне яблоко. С веселой песней Дурос поскакал в Черный лес, и больше мы его не видели.
В следующий раз — после того, как грифон утащил Лули, мальчишку, который помогал мельнику — король прислал сразу пять рыцарей. Все они тоже отправились в Черный лес на поиски грифона, а вернулся только один — правда, он сразу умер от ран и не успел ничего толком рассказать.
В третий раз к нам в деревню прискакал целый эскадрон. Во всяком случае, мой папа сказал, что это был эскадрон. Я не знаю, сколько солдат должно быть в эскадроне — знаю только, что их было много. Они оставались в нашей деревне два дня. Солдаты натянули за околицей палатки, поставили лошадей в наши конюшни и каждый день хвастались в таверне, как они победят грифона и освободят нас, бедных крестьян.
Там было и несколько музыкантов. Я помню, что когда солдаты двинулись в лес, музыканты играли какой—то марш. Потом музыка оборвалась, и мы все услышали доносящиеся из леса ужасные звуки.
После этого мы больше не посылали гонцов к королю. Нам не хотелось, чтобы его отважные воины гибли в нашем Черном лесу, к тому же никто не верил, что от этого будет какая—нибудь польза. Теперь родители загоняли детей домой незадолго до захода солнца, когда грифон просыпался после дневного сна и вылетал за добычей. Я и мои друзья больше не могли играть вместе, пасти овец и выполнять мелкие поручения наших родителей. Нам не разрешали даже спать у открытого окна, чтобы грифон не утащил еще кого—нибудь. Мне оставалось только читать книжки, которые я давно знала наизусть, да теребить маму и папу, но они слишком уставали, присматривая за мной и Уилфри—дом днем, чтобы развлекать нас еще и по вечерам. Они охраняли не только нас, но и по очереди с другими родителями остальных детей, а ведь им приходилось еще стеречь наших овец и коз, поэтому они совсем не отдыхали и все время боялись. Немудрено, что родители сердились на нас, а мы — на них. И так почти в каждом доме. А потом грифон украл Фелиситу.
Фелисита глухонемая, но она была моей давней и самой близкой подругой. Я всегда понимала, что она хочет сказать, а Фелисита понимала меня. Она понимала меня лучше, чем кто бы то ни было, и мы часто играли вместе. С ней мне было даже интереснее, чем с другими детьми. Родители Фелиситы считали, что она только даром ест хлеб: ведь ни один парень, думали они, не захочет жениться на дурочке, поэтому они охотно позволяли ей ужинать у нас. Правда, Уилфрид частенько передразнивал Фелиситу, негромко квакая в кулак (это был единственный звук, который она могла издавать), но однажды я как следует стукнула его камнем, и он больше так не делал.
Я, конечно, не видела, как все случилось, но очень хорошо это представляла. Фелисита знала, что после наступления темноты детям нельзя выходить на улицу, но ей очень нравилось бывать у нас по вечерам — вот она и нарушила запрет. А дома ее, конечно, не хватились. Отец и мать вообще ее не замечали.
Узнав о гибели Фелиситы, я в тот же день отправилась к королю.
Вернее, я отправилась к нему той же ночью, потому что незаметно выбраться из дома или из деревни днем было, конечно, немыслимо. Да и ночью сделать это не намного проще. Честно говоря, я и сама не знаю, как бы это у меня получилось, но, на счастье, мой дядя Амброуз как раз собирался в Хэгсгейт с возом овечьих кож, а чтобы поспеть в город к открытию рынка, нужно выехать задолго до рассвета. Я очень любила дядю Амброуза, а он любил меня, но просить его отвезти меня к королю было, конечно, бесполезно: вместо этого он пошел бы прямо к маме и посоветовал дать мне серы и патоки и уложить в постель с горчичником. Он даже своих лошадей лечит серой и патокой, когда они болеют, вот!
Короче говоря, вечером я легла пораньше и стала ждать, пока все заснут. Сначала я хотела оставить на подушке записку, но все, что писала, я рвала и бросала в камин, потому что боялась: вдруг кто—нибудь проснется или дядя Амброуз уедет без меня. В конце концов я написала просто: «Скоро вернусь». Никакой одежды я брать не стала, а из еды захватила только кусочек сыру, потому что думала: король наверняка живет где—нибудь рядом с Хэгсгейтом (это был единственный большой город, который я когда—либо видела). Мама и папа храпели в своей спальне, но Уилфрид заснул в кухне перед большим очагом. Он часто засыпал именно там, и родители никогда его не трогали, потому что знали: если разбудить Уилфрида и отправить в постель, он начнет брыкаться и плакать. Почему — этого я не знаю.
Довольно долго я стояла и смотрела на брата. Когда Уилфрид спит, он почти не кажется противным. Мама сгребла уголья в очаге в кучу, чтобы утром они еще тлели и можно было развести огонь и печь хлеб. На решетке сохли папины молескиновые брюки, которые он намочил, когда полез в пруд, чтобы вытащить увязшего в иле ягненка, и я отодвинула их в сторону, чтобы они не сгорели. Еще я завела часы. Вообще—то, заводить их — обязанность Уилфрида, но он часто забывает это делать. Глядя на часы, я вдруг подумала, что родители будут слышать их тиканье завтра, когда станут повсюду меня искать. Наверное, они даже не смогут поесть как следует, так сильно встревожатся!..
При мысли об этом мне стало так скверно, что я чуть было не передумала. Я даже повернулась, чтобы идти к себе в комнату, но остановилась. А как же Фелисита? И другие дети?.. Это последнее соображение решило дело, и я осторожно вылезла из кухонного окна, потому что наша входная дверь очень скрипит. Я немного боялась, что Малка, которая обычно спала в сенном сарае, проснется и сразу поймет, что я что—то затеяла (мне еще ни разу не удавалось ее провести), но все обошлось. И все равно я старалась даже не дышать, пока бежала к дому дяди Амброуза и залезала в телегу под ворох овечьих шкур. Ночь выдалась холодная, но под шкурами было даже жарко, хотя пахло там не очень—то… Кроме того, мне совершенно нечего было делать — только лежать и ждать, когда дядя проснется, запряжет лошадь и тронется в путь. Чтобы в голову не лезли всякие мысли о том, как я без спроса убежала из дома, я снова стала думать о Фелисите, но и это оказалось не весело. Я еще никогда не теряла никого из близких — не теряла навсегда, я хочу сказать.
Я не знаю, когда пришел дядя Амброуз, потому что в конце концов я все—таки задремала и проснулась, только когда телега вдруг дернулась, заскрипела и раздалось громкое фырканье, какое издает лошадь, когда ее разбудят, а ей это не нравится. Похоже, мы все—таки тронулись в путь, и я осторожно выглянула из—под шкур. Ущербная луна уже опустилась к самому горизонту, но я хорошо видела, как мимо меня, подпрыгивая, катится моя деревня. В лунном свете она казалась вовсе не серебристой, а какой—то маленькой, пыльной, утратившей все краски, но я все равно чуть не заплакала, потому что деревня уже представлялась мне бесконечно далекой, хотя мы еще не проехали пруд. Почему—то я подумала, что никогда больше ее не увижу. Мне даже захотелось потихоньку выбраться из телеги и отправиться домой. Я бы и выбралась, но передумала.
Грифон… Он все еще парил где—то вверху, продолжая свою ночную охоту. Я, конечно, не могла видеть его из—под шкур (кроме того, я все равно очень крепко зажмурилась), но я его слышала, и этого было достаточно. Его огромные крылья скрипели и скрежетали как тысяча ножей, которые точат одновременно, а иногда он издавал крики, которые казались особенно ужасными, потому что звучали негромко и почти печально: я бы даже сказала — они были немного испуганными, словно грифон подражал крику Фелиситы в тот момент, когда он ее схватил. Вот почему я не стала никуда вылезать, а напротив — зарылась как можно глубже в шкуры и попыталась снова заснуть.
Заснуть я так и не смогла, но это не имело особенного значения, потому что я все равно не собиралась ехать до самого Хэгсгейта. Я знала, что дядя Амброуз непременно найдет меня, когда станет разгружать шкуры, поэтому, как только перестала слышать крики грифона (эти чудовища никогда не улетают далеко от своих гнезд без крайней необходимости), я снова выпростала голову из—под шкур и, опершись подбородком на задок телеги, стала смотреть, как светлеет небо и одна за одной гаснут в вышине звезды. Луна наконец закатилась, и в лицо мне пахнул свежий утренний ветерок.
Когда телега перестала греметь и подскакивать, я поняла, что мы свернули на Королевский тракт. Вскоре я услышала, как на лугах жуют жвачку и негромко переговариваются между собой коровы, и незаметно спрыгнула на дорогу. Некоторое время я просто стояла и, стряхивая с себя пух и шерстинки, провожала взглядом телегу дяди Амброуза. Еще никогда в жизни я не забиралась так далеко; еще никогда я не чувствовала себя такой одинокой. Сухая трава, раскачиваясь под ветром, щекотала мне лодыжки, а я все стояла, не зная, в какую сторону мне теперь шагать…
Я даже не знала, как зовут короля. Мне ни разу не приходилось слышать, чтобы кто—то упоминал его имя — в нашей деревне все называли его просто «король». Мне было известно только, что он живет не в самом Хэгсгейте, а в большом замке поблизости, но «поблизости» — понятие относительное, потому что одно дело, когда ты едешь в телеге, и совсем другое, когда идешь пешком. Еще я думала о своих домашних — о том, как они проснутся, а меня нет. Коровы все хрустели травой, и я почувствовала, что проголодалась, но сыр я съела пока ехала, а больше у меня ничего не было. Как жаль, подумала я, что у меня нет с собой пенни — не для того, чтобы что—то купить, а чтобы подбросить и узнать, куда же мне повернуть — налево или направо. Вместо монетки я пробовала было бросать плоские камешки, но потом никак не могла найти их среди других камней. В конце концов я пошла налево — не то чтобы у меня была какая—то причина, просто на левой руке у меня было маленькое серебряное колечко, которое подарила мне мама. Налево вела какая—то тропинка, и я решила, что для начала обойду Хэгсгейт кругом, а там видно будет. Ходить пешком я умела. Дайте мне время, и я дойду куда хотите — была бы только дорога под ногами.
Увы, как раз дороги—то у меня и не было. Не успела я пройти и двадцати шагов, как тропа вильнула и исчезла, и дальше мне пришлось продираться сквозь заросли каких—то растений — близких родственников шиповника и ежевики. Довольно скоро я нахватала полную голову колючек и расцарапала кожу на руках, к тому же каждый раз, когда я присаживалась отдохнуть, по мне сразу же принимались ползать муравьи и другие насекомые. Я устала, вспотела и готова была заплакать (но на самом деле я не плакала, так что это не считается), когда вдруг услышала, как где—то в зарослях журчит ручей. Мне уже давно хотелось пить, и я торопливо пошла на звук. Большую часть пути мне пришлось двигаться едва ли не ползком, так что я рассадила не только локти, но и колени.
Ручей оказался совсем не велик — в некоторых местах вода не доходила мне и до щиколоток, но все равно я так обрадовалась, что готова была обнимать и целовать его, как если бы он был живым. Честно говоря, я его почти поцеловала: упав на берегу на живот, я погрузила лицо в чистую, прохладную воду, как иногда зарывалась носом в густую, духовитую шерсть Малки. Я пила и пила, пока не почувствовала, что больше в меня не влезет. Тогда я села на камень и опустила ноги в воду. Солнце грело мне плечи, крошечные рыбки щекотали губами мою кожу, и несколько минут я не думала ни о грифонах, ни о королях, ни даже о доме.
Я подняла голову, только когда услышала негромкий плеск и ржание выше по ручью. Я сразу поняла, что это играют лошади — на водопое они часто фыркают в воду и, как дети, любуются пузырями. Выглядели они самыми обычными старыми клячами из платной конюшни: одна гнедая, а другая серая. Рядом я увидела двух людей. Всадник, приехавший на серой лошади, как раз соскочил на траву и осматривал ее левое переднее копыто. Разглядеть незнакомцев как следует я не смогла: оба были одеты в простые темно—зеленые плащи и одинаковые узкие штаны — такие поношенные, что их цвет было совершенно невозможно определить; и я поняла, что один из всадников — женщина, только когда она заговорила. У нее был очень красивый низкий голос — почти как у Джоан Шелковинки (той самой леди, о которой мама не разрешает мне даже спрашивать), с той лишь разницей, что в голосе незнакомки изредка проскальзывали чуть визгливые нотки, словно она могла закричать, как ястреб, если бы захотела.
— Никакого камня я не вижу, — говорила женщина. — Может, колючка попала?..
— Наверное, просто засечка, — ответил второй всадник, который приехал на гнедой. — Дай—ка я посмотрю…
Его голос звучал выше и моложе, чем у женщины, но я догадалась, что это мужчина, потому что он был очень высок. Он тоже соскочил с седла, и женщина отступила в сторону, чтобы дать ему взглянуть на копыто серой лошади. Но прежде чем дотронуться до копыта, мужчина обнял серую за шею и шепнул ей на ухо несколько слов, которые я не расслышала. А лошадь ему ответила!..Нет, она не зафыркала и не заржала, как делают все лошади, а ответила как человек, который разговаривает с другим человеком. Я была совершенно в этом уверена, хотя и не слышала, что она сказала.
Потом высокий мужчина наклонился, взял в руки копыто и долго его рассматривал, а серая стояла как вкопанная: она не только не шевелилась, но даже хвостом ни разу не махнула.
— Так я и знал! — проговорил мужчина. — Смотри, острый осколок кремня… Он совсем маленький, но вошел довольно глубоко, так что в подошве образовалась язвочка. Ума не приложу, как я сразу его не разглядел!
— Не можешь же ты замечать все, — возразила женщина, опустив руку ему на плечо.
Мне показалось, высокий мужчина все равно разозлился на себя за невнимательность. Так сердится мой папа, когда забывает как следует закрыть ворота на выгоне, а соседский черный баран пробирается внутрь и нападает на нашего старого Гримстоуна.
— Могу, — сказал мужчина. — Во всяком случае, должен.
С этими словами он снова повернулся к лошади и, совсем как наш деревенский кузнец, склонился над копытом. Он что—то с ним делал, но я не видела что. У него не было ни клещей, ни расчистки, как у нашего кузнеца. Единственное, в чем я уверена, так это в том, что он пел лошади. Во всяком случае, я так думаю. Впрочем, это была не совсем песня. Он просто мурлыкал себе под нос какие—то нескладные стишки, которые сочинял на ходу — совсем как малыши, которые напевают что—то, когда играют в песке одни. Никакой особой мелодии я тоже не уловила — просто «дам—ди—дам, дам—ди—дам», то выше, то ниже, то выше, то ниже… Ничего особенного, как мне казалось; даже лошади, наверное, стало скучно. Так он напевал довольно долго и все склонялся и склонялся над больным копытом, которое держал в руках. И внезапно все закончилось: мужчина выпустил копыто и выпрямился, но в пальцах у него что—то поблескивало — совсем как вода в ручье. И первой он показал эту штуку серой кобыле.
— Вот он, — сказал мужчина. — Это тебе мешало, но теперь все в порядке.
Он отшвырнул блестящий осколок подальше и снова взял копыто в руки, но на этот раз не пел, а только очень осторожно гладил копыто одним пальцем, снова и снова, снова и снова… Когда мужчина выпустил копыто, лошадь топнула ногой — довольно сильно, между прочим — и звонко заржала, а мужчина обернулся к женщине и сказал:
— Все равно нам придется где—то остановиться на ночлег, так почему не здесь? Лошади устали, да и у меня спина ноет.
Женщина рассмеялась. Это был неторопливый, сердечный, очень приятный звук. Я еще никогда не слышала, чтобы люди смеялись так хорошо.
— Величайший в мире маг жалуется, что у него болит спина, — раздельно произнесла она. — Так вылечи ее, как ты лечил меня, когда меня придавило деревом. Насколько я помню, тогда тебе понадобилось не более пяти минут.
— Больше, — ответил мужчина. — У тебя был бред, ты просто не помнишь… — С этими словами он ласково коснулся ее волос, которые были густыми и очень красивыми, хотя почти совсем седыми. — И вообще… ты знаешь, как я к этому отношусь, — добавил он. — Мне все еще слишком нравится быть простым смертным, чтобы пробовать волшебство на самом себе. Магия каким—то образом притупляет это восхитительное ощущение… Впрочем, я, кажется, уже говорил тебе об этом.
— Гм—м… — сказала женщина. Так часто говорит моя мама. Это «гм—м…» я слышала, наверное, уже тысячу раз. — Гм—м, я—то была смертной всю свою жизнь, но иногда…
Она не договорила, и высокий мужчина лукаво улыбнулся — сразу было видно, что он немного поддразнивает свою спутницу.
— Что — иногда? — спросил он и прищурился.
— Ничего, — ответила женщина. — Абсолютно ничего…
В ее голосе мне почудились раздраженные нотки, но женщина тут же опустила руки на плечи мужчине и добавила совсем другим тоном:
— Бывают дни, — сказала она, — когда утренний ветерок пахнет невидимыми цветами, когда в туманных садах резвятся фавны, а ты зеваешь спросонок, чешешь в затылке и ворчишь, что к вечеру непременно пойдет дождь, и град, наверное, тоже… В такие дни мне очень хочется, чтобы и ты, и я — чтобы мы оба могли жить вечно. Я даже думаю: ты здорово сглупил, когда отказался от бессмертия.
Тут она снова рассмеялась, но на этот раз ее смех прозвучал немного неискренне.
— …И тогда, — продолжала женщина, — я начинаю вспоминать вещи, которые предпочла бы не помнить. А от этого у меня начинает колоть в желудке, ныть здесь и постреливать там… И не важно, что болит и где — кости, голова или даже сердце; главное, что болит, и тогда я думаю: нет, наверное, жить вечно не стоит. Скорее всего, не стоит…
Тут высокий мужчина обнял женщину, а она опустила голову ему на грудь. Если она и говорила что—то еще, я этого не слышала.
Так прошло несколько минут. Я сидела тихо, как мышка. Не думаю, чтобы я зашумела, но мужчина вдруг сказал, не поворачивая головы и даже не глядя в мою сторону:
— Ступай к нам, девочка, пообедай с нами…
Сначала я так испугалась, что не могла пошевелиться. Он просто не мог видеть меня за кустами и густой ольхой. Потом я вспомнила, что действительно очень голодна, и — сама того не сознавая — встала с камня и стала пробираться сквозь кусты. Я помню: в какой—то момент я опустила взгляд и посмотрела на свои ноги, которые вышагивали так, словно принадлежали кому—то другому. Они сами несли меня туда, где была еда; можно было подумать — это они ужасно проголодались и захватили меня с собой только потому, что без меня им не обойтись.
Пока я шла, мужчина и женщина стояли неподвижно и ждали.
Вблизи женщина выглядела намного моложе, чем мне показалось по голосу, а высокий мужчина — старше. То есть не совсем так… Я вовсе не хочу сказать, что она была молодой, но эти ее седые волосы каким—то образом делали ее лицо моложе, к тому же держалась она очень прямо — совсем как та леди, которая приезжает в нашу деревню, когда у кого—нибудь рождается ребеночек. Правда, у нее — у этой леди, я имею в виду — лицо точно каменное, поэтому она мне не очень нравится. Что же до незнакомки, то ее лицо, наверное, тоже нельзя было назвать красивым, но… В общем, у нее было именно такое лицо, на какое хочется смотреть холодной зимней ночью. Сказать лучше я все равно не умею.
Мужчина… Я даже не могу сказать, какой он. То он выглядел моложе моего папы, а то вдруг казался старше всех людей, которых я когда—либо видела — старше, чем вообще полагается людям. При этом седых волос у него не было вовсе, а вот морщины — да, но дело даже не в них. Все — в глазах. Глаза у него были зелеными—презелеными, но не как трава и не как изумруды (однажды я видела изумруд, мне показывала одна цыганка) и даже не как яблоки или лаймы. Быть может, они были как океан, но я точно не знаю, потому что океана я ни разу в жизни не видела. Пожалуй, если зайти достаточно далеко в лес (конечно, не в наш Черный лес, а в другой, нормальный лес), рано или поздно окажешься в месте, где даже тени кажутся зелеными. Вот такие у него и были глаза. Поначалу я даже немного испугалась.
Женщина дала мне персик и смотрела, как я ем, а я была слишком голодна, чтобы ее поблагодарить. Потом она спросила:
— Что ты здесь делаешь, девочка? Ты заблудилась?
— Нет, не заблудилась, — пробормотала я с набитым ртом. — Просто я не знаю, где нахожусь, а это совсем другое…
Тут они оба рассмеялись, но это был добродушный и совсем не обидный смех. Они смеялись не надо мной, и я осмелела.
— Меня зовут Суз, — сказала я, — и мне обязательно нужно увидеться с королем. Он ведь живет где—то рядом, правда?..
Тут мужчина и женщина переглянулись. Я не могла понять, о чем они думают, но видела, как мужчина приподнял брови, а женщина чуть заметно покачала головой. Они смотрели друг на друга довольно долгое время, потом женщина сказала:
— Не сказать чтобы рядом, но и не очень далеко. Мы как раз собирались с ним повидаться.
— Вот хорошо! — воскликнула я, но тут же поправилась: — Это хорошо, — сказала я. Мне очень хотелось говорить спокойно, по—взрослому, но это было нелегко — уж очень я обрадовалась, когда узнала, что они могут проводить меня к королю. — Тогда я, пожалуй, пойду с вами, — прибавила я.
Но женщина стала возражать еще до того, как я успела закончить фразу.
— Мы не можем взять ее с собой, — сказала она, поворачиваясь к мужчине. — Ведь мы не знаем, как теперь обстоят дела…
Последние слова женщина произнесла довольно грустным голосом, но и твердым тоже. Должно быть, у меня вытянулось лицо, потому что она посмотрела на меня и, покачав головой, сказала:
— Нет, детка, дело не в тебе. Король — хороший человек и наш старый друг, но… Понимаешь, мы не виделись с ним довольно давно, а королям свойственно меняться. Они меняются даже сильнее, чем обычные люди.
— Но я обязательно должна увидеться с ним, — возразила я. — Вы можете идти куда хотите, но я не вернусь домой, пока не поговорю с королем. — Я как раз успела доесть персик (он был замечательно вкусный), и мужчина протянул мне хлеб и большой кусок вяленой рыбы. Я немедленно вгрызлась в него, и мужчина, улыбнувшись, посмотрел на женщину.
— Мне кажется, — негромко сказал он, — и ты, и я хорошо помним, как нам пришлось просить, чтобы нас взяли в далекое путешествие. Впрочем, за тебя я говорить не могу, но сам я буквально умолял об этом как о величайшей милости.
Но женщина не сдавалась.
— Если мы возьмем девочку с собой, она может подвергнуться большой опасности. Мы не должны рисковать, это будет неправильно.
Мужчина хотел что—то ответить, но я перебила его (случись это дома, мама отвесила бы мне такую затрещину, что я полетела бы через всю кухню). И не просто перебила — я буквально закричала на них:
— Вы говорите о большой опасности? А вы хотя бы знаете, что дома у нас самая настоящая опасность?!У нас в Черном лесу завелся злой грифон, который уже украл Джихейн, Лули и Фелиситу, и я… я… — Тут я не выдержала и расплакалась по—правдашнему, но мне было все равно. Я рыдала в три ручья и даже уронила рыбу. Правда, я сразу попыталась ее поднять, но из—за слез я ее даже не видела, а женщина сказала, чтобы я оставила рыбу в покое и дала мне свой платок — вытереть глаза и высморкаться. От платка очень приятно пахло, и я немного успокоилась.
— Девочка, девочка, не плачь!.. Ведь мы действительно ничего не знали про грифона. Правда, не знали… — бормотал мужчина, а женщина прижимала меня к себе и бросала на него такие взгляды, словно это он был виноват, что я разревелась.
— Конечно, мы возьмем тебя с собой, детка, — сказала она. — Обязательно возьмем, ты даже не думай! Грифон, конечно, очень неприятная штука, но наш король наверняка знает, что делать. Насколько я слышала, он ест грифонов на завтрак — просто намазывает их на хлебцы и ест с апельсиновым вареньем. Честное слово!
Она наговорила еще немало подобных глупостей, и они, как ни странно, подействовали: мало—помалу я стала всхлипывать реже. Мужчина все уговаривал меня не плакать, потом вынул из кармана большой красный носовой платок, свернул в несколько раз, завязал узлом, так что платок сделался похож на птицу, дунул — и птица расправила крылья и упорхнула. Я так удивилась, что сразу перестала плакать. Дядя Амброуз, конечно, тоже умеет показывать разные фокусы с монетками и ракушками, но ничего такого никогда не делал.
Мужчину звали Шмендрик, и я до сих пор думаю, что это самое смешное имя, какое я только слышала в жизни. Женщину звали Молли, Молли Гру. В тот день мы, конечно, не поехали к королю, потому что их лошади действительно очень устали, и разбили лагерь на берегу ручья. Честно говоря, я ждала, что мужчина — Шмендрик — сделает это с помощью магии, но он развел огонь, постелил на траве одеяла и набрал воды из ручья как самый обыкновенный человек. Пока он занимался этими делами, Молли стреножила обеих лошадей и отправила пастись на лужайку, а я собирала хворост для костра.
Молли рассказала мне, что нашего короля зовут Лир и что она и Шмендрик познакомились с ним очень давно, когда он был еще совсем молодым человеком и никаким не королем.
— Ты, наверное, не знаешь, — говорила она, — что наш Лир — самый настоящий герой. Он победил множество драконов, собственноручно прикончил нескольких великанов и спас немало прекрасных дев. Кроме того, он хорошо умеет разгадывать разные головоломные загадки. Возможно даже, что из всех героев он самый великий, так как помимо всего прочего Лир — хороший, добрый человек. Герои, знаешь ли, не всегда бывают хорошими людьми…
— Но вы же не хотели брать меня с собой, — возразила я. — Почему?
Молли вздохнула. Мы с ней сидели под деревом, смотрели, как садится солнце, и Молли выбирала у меня из волос колючки и листья.
— Теперь Лир уже стар, — сказала она. — Шмендрик не в ладах со временем, он его просто не замечает — как—нибудь я расскажу тебе, в чем тут дело; это довольно долгая история. Именно поэтому он не понимает, что за прошедшие годы Лир мог стать другим, не таким, как раньше. И наша встреча после стольких лет может обернуться глубоким разочарованием… — Она заплела мне волосы в косы и уложила вокруг головы, чтобы они не болтались. — С самого начала нашего путешествия меня не оставляют недобрые предчувствия, — добавила Молли доверительным тоном. — Но он почувствовал, что мы нужны Лиру, и мы сразу отправились в путь. — Она вздохнула. — Когда Шмендрик что—то чувствует, с ним уже не поспоришь.
— Хорошая жена не должна спорить с мужем, — сказала я и нахмурилась. — Моя мама говорит: нужно дождаться, пока он куда—нибудь уйдет или ляжет спать, и уж тогда поступать так, как тебе хочется.
Молли рассмеялась своим красивым грудным смехом.
— Я знаю тебя всего несколько часов, Суз, но готова биться об заклад не только на свои последние несколько пенсов, но даже на те несколько пенсов, которые остались у Шмендрика, что ты будешь спорить со своим мужем даже в первую брачную ночь! Кроме того, мы со Шмендриком не женаты. Нам просто хорошо вместе… И надо сказать, что вместе мы уже довольно давно.
— Ох… — сказала я. Молли произнесла эти слова как—то по особенному, и я подумала, что еще никогда не видела людей, которые были бы вместетак, как эти двое.
— Но выглядите вы словно муж и жена, — растерянно проговорила я. — Ну, может быть, не совсем, но вроде того…
Выражение лица Молли не изменилось, однако она обняла меня за плечи и прижала к себе.
— Я бы не вышла за него, даже если бы он был единственным в мире мужчиной, — прошептала она мне на ухо. — Он обожает редьку и ест ее даже в постели, представляешь?.. «Хруп, хруп, хруп» — всю ночь напролет только «хруп» да «хруп»! Ужасно!
Я хихикнула, и Шмендрик посмотрел на нас от ручья, где он чистил песком сковороду. На него как раз упали последние лучи солнца, и его странные зеленые глаза казались светлыми, как молодые листочки. Поймав мой взгляд, Шмендрик подмигнул мне одним глазом, и я не столько увидела это, сколько почувствовала — так в жаркий день чувствуешь легчайшее дуновение прохладного ветерка. Не успела я удивиться, как он уже отвернулся и снова принялся скрести сковороду.
— А сколько нам ехать? — спросила я Молли. — Ты говорила, король живет не очень далеко, но я боюсь, что пока меня нет, грифон съест еще кого—нибудь. Я должна быть дома, понимаешь?
Молли закончила укладывать мои волосы и, слегка потянув меня сзади за косичку, заставила поднять голову, так что я посмотрела ей прямо в глаза. Они у нее были такими же необыкновенными, как у Шмендрика, только не зелеными, а серыми, и я уже знала, что в зависимости от настроения они то темнеют, то начинают блестеть.
— Как ты думаешь, Суз, что будет, когда ты встретишься с королем Лиром? — спросила она. — И что, собственно, ты собиралась просить у него, когда отправлялась в путь?
Признаться, этот вопрос меня удивил. Неужели Молли не понимает?
— Я собиралась попросить его поехать со мной в нашу деревню. От всех рыцарей, которых он нам присылал, не было никакой пользы, так что теперь ему самому придется что—то сделать с этим грифоном. В конце концов, он наш король, и это его работа.
— Да, — сказала Молли, но сказала так тихо, что я едва ее расслышала. Потом она потрепала меня по руке и, поднявшись, отошла в сторону и опустилась на колени у костра. Она, конечно, делала вид, будто сгребает угли, но я отлично видела, что это не так. Просто Молли захотелось побыть одной.
На следующий день мы отправились в путь рано утром. Сначала Молли посадила меня на седло впереди себя, но потом Шмендрик пересадил меня к себе, чтобы сберечь ногу серой кобылки. Оказалось, что ехать с ним на одной лошади гораздо удобнее, чем мне представлялось — Шмендрик был костлявым только в отдельных местах, в основном же он оказался довольно мягким и упругим. Пока мы ехали, он почти не разговаривал со мной, зато много пел. Время от времени Шмендрик заводил песню на каком—то незнакомом языке, и я не понимала ни слова, но чаще он распевал глупые смешные песенки собственного сочинения, заставляя меня хохотать во все горло. Например, Шмендрик пел:
Сузли, Сузли, тра—ля—ля,
Между нами говоря,
Егоза и непоседа хочет видеть короля.
Сузли, Сузли, непоседа,
Что тут долго говорить?
Отвечай—ка поскорее,
Будешь ты со мной дружить?..
Я все ждала, когда же он сотворит какое—нибудь волшебство, но Шмендрик ничего такого не делал, если не считать одного раза. Мы ехали по лесной прогалине, когда какая—то растрепанная ворона вдруг стала ни с того ни с сего бросаться на нашу лошадь (я думаю, она делала это просто от злости, потому что поблизости не видно было никакого гнезда), заставляя бедняжку то пятиться, то приплясывать на месте, то шарахаться из стороны в сторону, так что я едва не свалилась. В конце концов Шмендрик повернулся в седле и просто посмотрел на нахальную птицу. В следующий миг откуда—то с небес на нас буквально свалился ястреб. Он напал на ворону и гнался за ней, пока та, испуганно каркая, не забилась в терновый куст, где ястреб уже не мог ее достать. Я думаю, это и было единственное его волшебство за все время.
Край, по которому мы ехали, был очень красив, но я заметила это только тогда, когда мы выбрались из леса и двинулись по хорошей дороге. Вокруг расстилались луга, перелески, уютные долины и отлогие холмы, сплошь заросшие цветами, названий которых я не знала. Сразу было видно, что в этих местах дожди выпадают часто — намного чаще, чем над нашей деревней. Нам еще повезло, что овцы — не коровы, и им не нужно никакой особой травы: они идут и пасутся там же, где козы, а козы могут пастись везде… Но здесь мне нравилось больше, гораздо больше.
Шмендрик, однако, рассказал мне, что так было не всегда.
— До короля Лира, — сказал он, — здесь была голая пустыня, где не росло ничего — буквально ничего, Суз, представляешь?.. Люди говорили, что эти земли прокляты, и в каком—то смысле так и было, но я лучше расскажу тебе об этом в другой раз. — (Взрослые часто обещают рассказать что—то в другой раз и не рассказывают, а я этого терпеть не могу!) — Но Лир сумел все изменить, и земля была до того рада его появлению, что начала зеленеть и цвести чуть ли не в тот же день, когда он стал королем, и это продолжается до сих пор. Увы, чудесная перемена не коснулась Хэгсгейта, но это тоже отдельная история…
Каждый раз когда Шмендрик заговаривал о Хэгсгейте, его голос становился каким—то особенным — более глубоким и задумчивым, словно он обращался не ко мне, а к кому—то еще. Это меня удивило, и я обернулась, чтобы взглянуть на него.
— Как ты думаешь, — спросила я, — король Лир поедет со мной, чтобы убить этого противного грифона? Мне кажется, Молли не очень—то в это верит… Она говорит — король уже слишком стар.
Я и не знала, что меня так сильно это беспокоит, пока не задала свой вопрос вслух.
— Конечно, он поедет, детка. — Шмендрик подмигнул. — Он никогда не мог отказать деве, которая попала в беду, и чем труднее и опаснее была задача, тем с большим рвением Лир брался за дело. Я, например, совершенно уверен, что король не поспешил к вам на помощь по первому зову только потому, что, когда вы к нему обратились, он как раз совершал героический подвиг в другом месте. Но ты не сомневайся: как только Лир услышит твою просьбу (не забудь, кстати, правильно сделать реверанс, обращаясь к королю), он снимет со стены свой славный меч и огромное копье, посадит тебя к себе на седельную луку и так быстро поскачет навстречу этому вашему грифону, что только искры полетят из—под копыт!.. Нет, Суз, старый он или молодой, но Лир не станет колебаться и мешкать — так уж он устроен, — и Шмендрик ласковым жестом взъерошил мне волосы на затылке. — Молли просто слишком волнуется, так уж устроена она. Понятно?
— Понятно. А что такое «реверанс»? — спросила я.
Теперь—то я знаю, что это за штука, потому что Молли показала мне, как она делается, но тогда я, конечно, этого не знала. Шмендрик, надо сказать, не засмеялся (разве только глаза его как—то странно блеснули). Вместо ответа он махнул рукой, чтобы я повернулась и смотрела вперед, а сам снова запел:
Сузли, Сузли, тра—ля—ля, Встретил я тебя не зря.
Ты мне нравишься, красотка, откровенно говоря…
Сузли, Сузли, непоседа,
Я хочу тебе сказать:
Мы поженимся во вторник,
Чтобы до среды не ждать…
Еще я узнала, что король, когда был еще совсем молодым, жил в замке, который стоял на вершине утеса на морском берегу в одном дне пути от Хэгсгейта. Но замок рухнул (почему — Шмендрик так и не объяснил), поэтому Лир решил выстроить новый замок в другом месте. Услышав об этом, я немного расстроилась, потому что давно хотела увидеть море. Теперь мне стало ясно, что и в этот раз моим надеждам не суждено сбыться; с другой стороны, я и замков никогда не видела, так что хоть в этом мне повезло. Подумав об этом, я совсем успокоилась и, откинувшись назад, приникла к груди Шмендрика и задремала.
Шмендрик и Молли ехали не торопясь, давая серой кобыле время поправиться, но вскоре ее копыто совсем зажило, и остаток пути мы проделали галопом. Я уже говорила, что серая и гнедая не выглядели ни волшебными, ни даже какими—нибудь особенными, но они могли скакать буквально часами и при этом ни капли не уставать. Они даже почти не потели — я знала это, потому что по вечерам помогала Шмендрику и Молли чистить их и купать. И спали они на боку, как люди, а не стоя, как обычные лошади.
И все же, чтобы добраться до королевской резиденции, нам потребовалось целых три дня. Молли сказала — с тем, первым замком, который стоял на морском берегу и рухнул, у Лира были связаны неприятные воспоминания, поэтому новый замок он выстроил как можно дальше от моря, постаравшись сделать его совершенно непохожим на прежний. Строго говоря, он и на замок—то был не особенно похож. Правда, он стоял на холме, чтобы король издалека мог видеть, кто приближается к нему по дороге, но и только. Вокруг не было рва с водой, у ворот не дежурила стража в сверкающих доспехах, а на стенах был поднят только один флаг — синий с изображением белого единорога. Больше ничего примечательного в этом замке не было.
Я была разочарована, и хотя изо всех сил старалась этого не показывать, Молли все равно заметила, как я расстроилась.
— Ты думала, король живет в крепости, правда? — спросила она мягко. — И конечно, ты ожидала увидеть мрачные сторожевые башни из серого камня, реющие на ветру разноцветные стяги, ощетинившиеся пушками стены, закованных в броню рыцарей и сигнальщиков, которые начинают трубить как только на горизонте покажется враг… Извини, детка, но здесь все по—другому. Я понимаю — это твой первый замок, но…
— Ничего страшного, — выдавила я, с трудом справившись с собой. — Я все равно думаю, что он очень красивый…
И королевский замок действительно был очень красив. Отлогий, залитый солнцем холм, на котором он был выстроен, сплошь зарос яркими полевыми цветами. Снаружи к стенам лепились маленькие нарядные домики посада, так что в случае опасности его жители могли укрыться в замке, а перед воротами раскинулась просторная и чистая рыночная площадь. Я сказала:
— Достаточно взглянуть на замок, чтобы понять, что король — хороший человек.
Молли долго смотрела на меня, слегка склонив голову набок, потом сказала:
— Он герой. Не забывай об этом, что бы ни видели твои глаза и что бы тебе ни казалось. Настоящий герой, Суз.
— Это я знаю, — ответила я. — И я абсолютно уверена, что король мне поможет.
Но на самом деле моя уверенность пропала, как только я увидела этот миленький, уютный замок. Теперь я просто не знала, что и думать.
Войти в замок оказалось проще простого. Шмендрик просто постучал в ворота, они открылись, и мы вошли. На рыночной площади перед воротами шла бойкая торговля самыми разными фруктами, овощами, горшками, сковородками, одеждой и прочим — совсем как в нашей деревне, и хотя все торговцы окликали нас, наперебой предлагая свои товары, никто не попытался помешать нам войти в замок. Правда, ворота были высокими и крепкими, к тому же за ними нас остановили двое мужчин, которые спросили, как нас зовут и зачем мы хотим видеть короля. Однако стоило Шмендрику назвать свое имя, как они тут же отступили в сторону и дали нам пройти. Я даже подумала, что он, наверное, и вправду знаменитый маг, хотя за три прошедших дня он не совершил никакого волшебства — только пел свои песенки да показывал фокусы. Впрочем, мужчины не предложили Шмендрику немедленно проводить его к королю; с другой стороны, он и не просил их.
Молли была права — я действительно представляла королевский замок совсем другим. Я думала — там, в сырых, холодных, полных теней коридорах прохаживаются надменные придворные дамы и, бряцая оружием, маршируют молчаливые стражники, но все оказалось совсем не так. Коридоры, по которым я и Молли шагали за Шмендриком, были ярко освещены солнцем, врывавшимся в высокие, стрельчатые окна, а люди, попадавшиеся на нашем пути, в большинстве своем кивали нам или приветливо улыбались, хотя наверняка видели нас впервые в жизни. Потом мы прошли витую каменную лестницу, которая была такой огромной, что я, как ни старалась, не смогла разглядеть верхнюю площадку. Я была уверена, что король живет в самой высокой башне, но Шмендрик не обратил на лестницу ни малейшего внимания. Он вел нас куда—то в глубь замка, мимо просторного зала с таким большим очагом, что в нем можно было зажарить трех быков сразу, мимо кухонь, буфетной и прачечной, и наконец остановился перед дверью небольшой комнатки, располагавшейся под еще одной гигантской лестницей. Вот здесь—то было по—настоящему темно и мрачно. Пожалуй, если не знать, где искать, эту комнатку можно было и вовсе не заметить. Стучать Шмендрик не стал, не стал он и произносить никаких магических команд; он просто стоял перед дверью и молчал, и вскоре дверь дрогнула, отворилась — и мы вошли.
Король был в этой комнатке, и он был совершенно один.
Он сидел в самом обыкновенном деревянном кресле, а вовсе не на троне, и эта его комната под лестницей действительно оказалась небольшой, — даже меньше, чем та, где стоит мамин ткацкий станок. Может быть, поэтому король выглядел в ней таким большим. Он был таким же высоким, как Шмендрик, но гораздо, гораздо крупнее. Я думала, у него будет окладистая, длинная борода, закрывающая всю грудь, но бородка у него была короткая, как у моего папы, и совсем седая. И волосы у него тоже были седыми. На короле была красная с золотом мантия, а на голове настоящая золотая корона — правда, очень маленькая, не больше венка из цветов, какой у нас в деревне надевают в конце года на лучшего барана. Лицо короля показалось мне добрым; у него был большой нос и большие, как у маленького мальчика, голубые глаза, но глаза эти выглядели такими усталыми и сонными, что казалось удивительным, как ему удается держать их открытыми. Иногда, впрочем, ему не удавалось. Больше в комнатке никого не было, и король смотрел на нас с таким видом, словно он знает, кто мы такие, но не совсем понимает, зачем мы пришли.
Наконец лицо его дрогнуло, король попытался улыбнуться.
— Ваше Величество, — сказал Шмендрик очень спокойно и внятно, — это мы: Шмендрик и Молли. Молли Гру.
Король несколько раз моргнул, но продолжал молчать.
— Молли с котенком, — шепотом добавила Молли. — Ты ведь помнишь котенка, Лир?
— Да, — сказал король. Казалось, ему потребовалась целая вечность, чтобы произнести одно—единственное слово. — Да, конечно, я помню котенка…
Но ничего больше он не прибавил, и мы стояли и молчали, а король продолжал улыбаться, глядя на что—то такое, что видел он один.
— Она тоже иногда забывала, кто Она такая… — негромко сказал Шмендрик Молли, и я заметила, как изменился его голос. Теперь он был почти таким же, как в тот раз, когда маг рассказывал, каким был этот край до Лира. — И тогда нам приходилось напоминать Ей, что Она — единорог, — закончил он.
Король тоже изменился. Его глаза прояснились, заблестели, наполнились мыслью, и он наконец увидел нас.
— О, мои дорогие друзья!.. — негромко проговорил Лир и, поднявшись, шагнул вперед и обнял сначала Шмендрика, потом Молли. Теперь я ясно видела, что он не только был героем, но и остался им; я даже подумала, что все еще может кончиться хорошо. Да, конечно, все будет хорошо…
— А кто эта юная принцесса? — осведомился король, глядя на меня с высоты своего гигантского роста. У него был подходящий голос для короля: сильный, звучный, но не страшный и не злой. Я попыталась назвать свое имя, но не смогла издать ни звука, и тогда король опустился передо мной на одно колено и взял меня за руку.
— Когда—то, — сказал он, — мне не раз удавалось помочь принцессам, попавшим в беду. Вам стоит только приказать, и я…
— Я никакая не принцесса, я Суз, — сказала я. — И приехала из деревни, про которую вы, наверное, никогда не слышали, но дело в том, что рядом с нами поселился грифон, который крадет детей!
Я выпалила все это единым духом, но король не стал смеяться и по—прежнему смотрел на меня серьезно и внимательно. Он спросил у меня, как называется моя деревня, а когда я ответила, сказал:
— Я знаю вашу деревню, сударыня. Мне уже приходилось там бывать, и я с удовольствием навещу ее снова.
Поверх его плеча я видела, как Шмендрик и Молли таращатся друг на друга. Маг уже собирался что—то сказать, но тут дверь отворилась, и в комнату вошла маленькая смуглая женщина, одетая, как и Молли, в тунику, узкие брюки и башмаки. На вид она была не старше моей матери. Глядя на нас, она произнесла негромким, но несколько напряженным голосом:
— К сожалению, меня только что известили о вашем приезде, и я искренне сожалею, что не смогла оказать старым друзьям Его Величества подобающий прием. Нет, нет, не трудитесь называть ваши славные имена, я знаю, кто вы! Мое имя — Лисон, и я секретарь, переводчик и компаньонка Его королевского Величества…
С этими словами она очень почтительно и осторожно взяла Лира за руку и повела обратно к креслу.
Шмендрику, похоже, понадобилось некоторое время, чтобы прийти в себя. Наконец он сказал:
— Я и представить себе не мог, что моему старому другу Лиру могут понадобиться секретарь и переводчик, не говоря уже о компаньонке!
Лисон как раз пыталась усадить Его Величество на прежнее место, поэтому она отвечала Шмендрику, не глядя на него:
— Как давно вы видели своего старого друга в последний раз, милорд?
Шмендрик не ответил. Голос Лисон звучал все так же тихо, но волновалась она значительно меньше.
— Рано или поздно, — добавила она, — время доберется до каждого из нас. Оно не знает жалости, милорд, и все мы уже не те, что прежде…
Король Лир послушно опустился в кресло и закрыл глаза. Я чувствовала, что Шмендрик не на шутку рассердился и что с каждой минутой гнев его вскипает все жарче, хотя он никак этого не выказывал. Точно так же сердится мой папа — вот почему я знала.
— Его Величество, — сказал Шмендрик, — только что согласился поехать вместе с этой юной особой в ее деревню, чтобы избавить тамошних жителей от сеющего смерть и опустошение грифона.
Лисон так быстро обернулась, что я была почти уверена — сейчас она начнет кричать на нас и прикажет нам убираться, но ничего такого она не сделала. По ней вообще не было видно, что она чем—то расстроена, огорчена или взволнована.
— Боюсь, милорд, это невозможно, — сказала Лисон спокойно. — В настоящее время Его Величеству не по силам подобное путешествие, не говоря уже об остальном.
— Его Величество, похоже, придерживается на сей счет иной точки зрения, — возразил Шмендрик сквозь стиснутые зубы.
— Вы уверены, милорд? — Лисон показала на кресло, и я увидела, что Лир заснул.
Его голова свесилась на грудь (я даже испугалась, что корона может упасть на пол), а рот приоткрылся. Лисон сказала:
— Вы искали великого воина, каким вы его помните, а нашли дряхлого, слабоумного старика. Поверьте, я понимаю, как вы огорчены, но вы сами должны видеть, что…
Однако Шмендрик ее перебил. Раньше я не понимала, что значит, когда говорят, будто чьи—то глаза метали молнии, но теперь!.. Во всяком случае, зеленые глаза на это способны. В эти несколько секунд Шмендрик казался мне еще выше, чем был на самом деле, а когда он вытянул в сторону Лисон указательный палец, я была совершенно уверена, что сейчас она превратится в пепел или растает. Но больше всего напугал меня его голос, потому что он был спокойным и тихим. Шмендрик сказал:
— А теперь послушай меня, женщина. Я великий маг Шмендрик и отлично вижу, что мой старый друг Лир как всегда мудр, могуч и в добром здравии, потому что только такого человека могла полюбить Единорог!
И при этом последнем слове король снова проснулся. Он моргнул, потом взялся за подлокотники кресла и поднялся на ноги. На нас он не смотрел. Глядя на Лисон, Лир сказал:
— Я поеду с ними. Это мой долг и мой дар. Проследи, чтобы все было готово как можно скорее.
— Нет, Ваше Величество! — воскликнула Лисон. — Умоляю вас!
Король Лир заключил ее лицо между своими огромными ладонями, и я увидела, что эти двое любят друг друга.
— Это мой долг, — повторил он. — Для этого и нужен король, и ты знаешь это так же хорошо, как и маг. Не печалься, душа моя, лучше помоги мне собраться в дорогу да позаботься, чтобы в замке все оставалось в порядке, пока меня не будет.
Лисон выглядела такой печальной, такой потерянной, что я просто не знала, что и думать — о ней ли, о короле, обо всем… Сама того не замечая, я попятилась и остановилась, только когда Молли положила мне руку на голову. Она ничего не сказала, но было приятно чувствовать ее уютный запах и знать, что Молли рядом.
— Я обо всем позабочусь, Ваше Величество, — тихо сказала Лисон.
Потом она повернулась и, низко опустив голову, двинулась к выходу. Я думаю, ей не хотелось на нас смотреть, но она не сдержалась. Уже у самых дверей Лисон вскинула голову и посмотрела на Шмендрика с такой неприкрытой ненавистью, что я от страха готова была зарыться лицом в плащ Молли, лишь бы не видеть ее глаз. Когда Лисон заговорила, казалось, что каждое слово дается ей с огромным трудом.
— Его смерть будет на твоей совести, волшебник, — проговорила она негромко. Мне кажется, она плакала, но совсем не так, как плачут взрослые люди.
А потом я услышала ответ Шмендрика. Его голос был таким холодным и чужим, что я бы, наверное, вовсе не узнала его, если бы не видела, как движутся его губы.
— Он уже умер, — сказал маг. — И поэтому смерть для него — благо. Любая смерть лучше, чем та, которую ты зовешь жизнью и которая медленно убивает тебя в кресле. И если грифон его прикончит, тем самым он спасет его жизнь… и честь.
— Что он имел в виду, когда сказал, что король уже умер? — спросила я Молли, стараясь говорить как можно тише, но она не ответила. Отодвинув меня в сторону, она подошла к королю и, опустившись перед ним на колени, взяла его руку в свои.
— Милорд… Ваше Величество! — проговорила Молли. — Друг мой, вспомни. Прошу тебя: пожалуйста, вспомни!
Король Лир слегка покачивался из стороны в сторону, однако он все же положил свободную руку на голову Молли и пробормотал:
— Суз, дитя мое… Тебя ведь зовут Суз, верно?.. Конечно, я поеду с тобой в твою деревню, как обещал. Еще не родился… — (Он сказал: «вылупился». Грифоны появляются из яиц, хотя они птицы только наполовину.) — …тот грифон, который посмел бы безнаказанно совершать злодеяния на моей земле!
С этими словами король снова сел в кресло, но на этот раз его движения были четкими и осмысленными. По—прежнему держа руку на голове Молли, он долго смотрел на нее своими голубыми глазами, и губы его чуть дрожали. Наконец он сказал:
— Только ты должна напоминать мне, дитя мое. Иногда я забываю… забываю себя, забываю даже Ее… И ты должна напоминать мне, что я все еще ищу, все еще жду… Что я всегда помнил о Ней и никогда не отступал от того, чему Она меня научила. Я сижу здесь… сижу, потому что короли должны сидеть на троне, но в мыслях я всегда, всегда с Ней!
Тогда я ровным счетом ничего не поняла, но теперь—то я знаю…
Потом король снова заснул, но и во сне он не выпустил руку Молли, и она, положив голову к нему на колени, сидела с ним довольно долго. Шмендрик пошел посмотреть, действительно ли Лисон занимается тем, что велел ей Лир — готовит все к отъезду короля. Из—за двери доносился лязг железа и громкие крики: можно было подумать, что началась небольшая война, но никто не пришел, чтобы повидаться с королем, поговорить с ним, пожелать удачи, наконец…
Мне было совершенно нечем заняться, и я решила написать письмо родителям. Я хотела рассказать им про короля и про замок, но в конце концов заснула, как Лир, и проспала не только остаток дня, но и всю ночь. Проснулась я в постели (как в нее попала, я совершенно не помнила). Надо мной стоял Шмендрик.
— Проснись, детка, — сказал он. — Вставай! Ты заварила эту кашу и теперь должна довести дело до конца. Король едет сражаться с твоим грифоном.
Он не успел еще закончить, как я уже выскочила из постели и спросила:
— Сейчас? Мы отправляемся прямо сейчас?! Шмендрик пожал плечами.
— До полудня мы, пожалуй, отправимся, если только мне удастся убедить Лисон и остальных, что они не едут… Эта сумасшедшая женщина хочет взять с собой пятьдесят вооруженных всадников, с десяток фургонов с имуществом и провизией, целую ораву скороходов, чтобы доставлять сообщения в замок и обратно, а также всех врачей, какие только отыщутся в королевстве. — Он вздохнул и развел руками. — Боюсь, если мы непременно хотим тронуться в путь сегодня, мне придется превратить всех этих людей в бессловесные камни.
Я решила, что он шутит, хотя к этому моменту уже знала, что со Шмендриком никогда нельзя быть уверенным в чем—то до конца.
— Если Лир отправится в поход с целым штатом слуг, курьеров и секретарем, это будет уже не Лир. Ты понимаешь меня, Суз?
Я покачала головой, и волшебник снова вздохнул.
— Самое обидное, что это моя вина, — сказал он. — Ах, если бы только я бывал здесь почаще! Думаю, я бы сумел что—то сделать, что бы вернуть того Лира, которого мы с Молли знали когда—то. Да, это я виноват. Я просто не подумал…
Тут я вспомнила, как Молли говорила мне, будто Шмендрик не в ладах со временем, но тогда я не поняла, что она имеет в виду. Впрочем, я не понимала этого и сейчас, и все, что говорил мне Шмендрик, казалось совершенной белибердой.
— Со стариками такое бывает, — сказала я самым авторитетным тоном. — У нас в деревне есть несколько древних стариков, которые разговаривают точь—в—точь как он. И одна старуха тоже… Ее зовут мамаша Дженнет, и она всегда плачет, когда идет дождь.
Шмендрик сжал кулак и несколько раз ударил себя по колену.
— Король не спятил, девчонка! — воскликнул он. — И никакой он не слабоумный, хотя кое—кто, похоже, считает иначе! Нет, Суз, он — Лир! Все еще Лир, можешь мне поверить… Увы, в этом замке, в окружении добрых и верных слуг и друзей, которые его любят и которые, если им позволить, способны свести его своей любовью в могилу, Лир превращается… ну, ты сама видела, что с ним творится. — Шмендрик немного помолчал, потом наклонился и пристально посмотрел на меня.
— Ты заметила, как он переменился, когда я заговорил о единорогах? — спросил он.
— О единороге, — поправила я. — О единороге, которая его любила… Да, я заметила.
Шмендрик продолжал смотреть на меня так, будто увидел впервые. Наконец он сказал:
— Прости меня, Суз, я считал тебя ребенком… Да, ты права. Я говорил об одном единороге. Точнее, об одной… Лир не видел Ее с тех пор, как стал королем, но всем, что у него есть, он обязан Ей. И каждый раз, когда я произношу это слово — «единорог», или когда Молли и я упоминаем Ее имя, Лир приходит в себя. — Он снова помолчал и добавил негромко: — А ведь я помню времена, когда нам приходилось напоминать Ей, кто Она такая и как Ее зовут.
— Вот не знала, что у единорогов тоже есть имена, — сказала я. — И я никогда не слышала, что они могут любить людей.
— Они и не могут. Она была особенной. — Шмендрик покачал головой, потом повернулся и быстро пошел прочь. На ходу он обернулся через плечо и сказал: — Ее звали Амальтея. А теперь вставай скорее, лежебока. Найди Молли — она распорядится, чтобы тебя покормили.
Комната, в которой я спала, оказалась совсем небольшой, словно и не в замке, а где—нибудь в обычном доме. У Катании, старосты нашей деревни, была почти такая же спальня: я знала это, потому что часто играла с ее дочерью Софией. Зато простыни и покрывала на кровати были расшиты золотыми коронами, а на деревянном изголовье помещалось раскрашенное резное изображение синего флага с белым единорогом на нем. Получалось — я провела ночь на королевском ложе, а сам Лир дремал в своем неудобном деревянном кресле!
Я не стала разыскивать Молли, чтобы позавтракать, хотя есть хотелось ужасно. Вместо этого я побежала в ту маленькую комнатку, где я вчера видела короля. Он был там, но так переменился, что от удивления у меня перехватило дыхание и я застыла на пороге. Вокруг Лира суетились трое мужчин; они были похожи на портных, только надевали на него не камзол, а доспехи: сначала они помогли королю натянуть стеганую куртку—бригантину, потом стали прилаживать и застегивать отдельные детали (до сих пор не знаю, как они называются), защищавшие плечи, грудь, руки и ноги. Шлем король еще не надел, поэтому его голова — седая, с большим носом и голубыми глазами — торчала над массивным панцирем, как у черепахи, но он вовсе не казался смешным. Напротив, Лир выглядел настоящим гигантом.
Увидев меня, король улыбнулся теплой, дружеской улыбкой. Он был рад видеть меня, но я все равно почувствовала, как по коже побежали мурашки: нечто подобное я испытала, когда впервые увидела, как горит в черном ночном небе золотое оперение грифона. Это была улыбка героя, поэтому неудивительно, что я оробела — настоящих героев мне еще никогда встречать не приходилось.
— Доброе утро, малышка, — приветствовал меня король. — Будь добра, помоги мне пристегнуть меч. Для меня это будет большой честью.
Оруженосцам пришлось показать мне, как это делается. Оружейный пояс даже с пустыми ножнами был таким тяжелым, что все время выскальзывал из рук, и я с трудом могла его удержать. С пряжкой я тоже справилась только после того, как один из мужчин помог мне, зато меч в ножны я вложила сама, хотя мне и понадобились обе руки, чтобы поднять его. Когда клинок скользнул в ножны, раздался такой звук, будто захлопнулась тяжелая дверь.
Когда я закончила, король Лир осторожно коснулся моей щеки холодной железной перчаткой и сказал:
— Благодарю тебя, малышка. В следующий раз этот меч покинет ножны для того, чтобы освободить твою деревню от грифона. Это мое королевское слово.
В этот момент в комнату вошел Шмендрик. Окинув нас взглядом, он только головой покачал.
— Это же просто смешно, — сказал он. — Дорога займет четыре, может быть, пять дней, а солнце шпарит так, что омары рискуют заживо свариться в своих панцирях, если только не научатся рыть норы в айсбергах. Его Величеству не нужны доспехи, пока он не встретится с грифоном.
По его лицу было видно, какими глупыми он нас считает, но Лир только улыбнулся в ответ, как он улыбался мне, и Шмендрик сразу замолчал.
— Мой старый друг, — сказал король. — Я отправляюсь в путь в том, в чем мне хотелось бы вернуться. Не мешай мне. Я так решил.
На мгновение Шмендрик сам стал похож на маленького мальчика, который только что получил нагоняй. Он сумел выдавить:
— Что ж, как вам будет угодно, только потом не вините меня… — и все же добавил: — Не надевайте хотя бы шлем!
Он повернулся, чтобы покинуть нас, но дверь комнаты отворилась, и вошла Молли. Увидев Лира, она воскликнула:
— О, Ваше Величество, вы великолепны!
Она произнесла это таким тоном, каким моя тетя Зерельда обычно говорит о моем брате Уилфриде. Он может порвать штаны, может залезть в свинарник и изгваздаться с ног до головы, и все равно тетя Зерельда будет твердить, что он самый умный и самый красивый мальчик на свете. Но Молли была не такая. Нетерпеливым жестом она отослала оруженосцев и, привстав на цыпочки, пригладила седые волосы короля. Я услышала, как Молли прошептала:
— Как бы мне хотелось, чтобы Она видела тебя сейчас!
Король Лир долго смотрел на нее и молчал. Шмендрик, стоя в стороне, тоже не произнес ни слова, но они были вместе. Все трое. Они были — одно. И глядя на них, я захотела, чтобы и мы с Фелиситой тоже могли стать столь же близки, когда состаримся.
Потом король Лир посмотрел на меня и сказал:
— Девочка ждет.
И мы отправились в путь: король, Шмендрик, Молли и я.
Бедняжка Лисон до последней минуты пыталась уговорить короля взять с собой хотя бы нескольких рыцарей. Мы уже отъехали, а она все шла за нами и причитала:
— Коли не хотите брать рыцарей, возьмите хотя бы меня! Возьмите, Ваше Величество! Пожалуйста!
В конце концов король остановился и, развернув коня, подъехал к ней. Спешившись, он обнял Лисон и что—то сказал ей, а она что—то произнесла в ответ.
О чем они говорили, я не слышала, но после этого Лисон вернулась в замок.
Больше всего я ехала с королем, сидя перед ним на спине его нервной вороной кобылы. Я все боялась, что кобыла укусит меня за коленку или попытается лягнуть, как только я отвернусь, но король меня успокоил:
— Она волнуется, только когда вокруг мирно и безопасно, — сказал он. — Но ты увидишь, на что она способна, если на нас ринется изрыгающий смерть дракон — в буквальном смысле, изрыгающий; отрыжка дракона, как известно, опаснее пламени — или когда на нас нападет этот твой грифон…
И все равно вороная кобыла не внушала мне доверия, а вот сам король с каждым часом нравился мне все больше и больше. Он не пел веселых песенок, как Шмендрик, зато он знал множество удивительнейших историй. И это не были какие—нибудь легенды или сказки для малышей! Это были самые настоящие, взаправдашние истории, потому что все, о чем Лир рассказывал, случилось с ним самим. Ничего подобного я не слышала и уже не услышу. Никогда, я знаю…
Сначала король перечислил все, о чем необходимо помнить, когда сражаешься с драконом. Потом он рассказал, что огры вовсе не так глупы, как кажется; объяснил, почему нельзя плавать в горных озерах, когда тает снег, и растолковал, как иногда — очень редко! — человек может подружиться с троллем. Еще он поведал о замке своего отца, в котором вырос; о том, как он встретил Шмендрика и Молли, и даже о Моллином котенке — маленьком, смешном котенке с поврежденным ушком. Но когда я спросила, почему этот замок разрушился, король — совсем как Шмендрик — не захотел или просто не смог ответить. Глядя куда—то вдаль, он проговорил тихо и задумчиво:
— Я многое забыл, малышка. Я очень, очень старался не забывать, но все равно забываю…
Ну, это я знала… Король, к примеру, то и дело называл Молли «Суз», а меня величал только «малышкой»; кроме того, Шмендрику частенько приходилось напоминать ему, куда и зачем мы едем. Впрочем, это случалось с Лиром только по вечерам; днем он чувствовал себя нормально и все помнил. К счастью, каждый раз когда король уходил мыслями вдаль (и не только мыслями: однажды ночью он ушел в лес и стоял там, разговаривая с каким—то деревом, как будто это его отец, пока я его не нашла), достаточно было только упомянуть имя Единорога — Амальтея, и Лир тотчас возвращался к нам. Обычно имя называл Шмендрик, но в тот раз я тоже воспользовалась его способом, и помогло: король сам привел меня назад к костру, при этом он держал меня за руку и рассказывал, по каким признакам можно своевременно распознать пикси и почему это так важно.
Но ни разу мне не удалось заставить короля рассказать что—то о Единороге.
Там, где я живу, осень наступает рано. Дни, однако, стояли довольно жаркие, и все же король не снимал своих доспехов — разве только на ночь, когда ложился спать. Даже шлем — блестящий железный шлем с красивым голубым плюмажем — он носил постоянно. Зато по ночам бывало холодно, и чтобы не замерзнуть, я ложилась между Шмендриком и Молли. Была пора оленьих свадеб, и я часто слышала, как в чаще трубят самцы, вызывая друг друга на поединок. Один из них даже напал на нас с королем (вернее, пожелал его вороную кобылу), и Шмендрик уже готов был применить против него какую—нибудь магию — совсем как в тот раз, когда он вызвал ястреба, чтобы прогнать ворону, — но король только рассмеялся и направил лошадь прямо на оленя, на его огромные, ветвистые рога. Я даже взвизгнула, но вороная не дрогнула, и олень струсил. В последний момент он отпрянул в сторону, в самые заросли, и сразу пропал из вида, однако я успела заметить: он быстро крутил своим коротеньким хвостиком, как делают козы, а вид у него был такой же удивленный и растерянный, как прежде у самого Лира.
Едва справившись с испугом, я ужасно возгордилась, что мы с королем такие храбрые, но Шмендрик и Молли довольно сурово отчитали Лира за его мальчишество, и король до самого вечера извинялся передо мной: мол, подверг мою жизнь опасности. (Это Молли сказала, что ему не мешало бы извиниться, и он послушался!) «Понимаешь, малышка, — говорил он, — я совершенно забыл, что в мое попечительство вверена девочка, и уже за одно это я готов просить у тебя прощения до конца своих дней». Потом он улыбнулся мне своей геройской улыбкой, которую я уже видела в замке, и добавил: «Но, малышка, зато я вспомнил кое—что другое!». И в тот вечер он никуда не ушел и не заблудился, а напротив — сидел с довольным видом у лагерного костра и пел нам длинную—предлинную песню о приключениях какого—то разбойника, которого звали капитан Калли. Я о таком никогда не слышала, но песня мне понравилась.
К моей деревне мы подъехали вечером четвертого дня пути. Прежде чем мы прибыли, Шмендрик велел нам остановиться и обратился ко мне с такими словами:
— Ты не должна никому говорить, что перед ними король, потому что из этого ничего хорошего не выйдет. Будет шум и суета, и все станут праздновать, и никто из нас не отдохнет как следует. Будет гораздо лучше, если ты скажешь своим односельчанам, что с нами приехал самый знаменитый королевский рыцарь. И ему нужно провести ночь в бдении и молитве, чтобы очистить сердце и душу перед схваткой с грифоном… Ты поняла?
Тут Шмендрик взял меня за подбородок и заставил посмотреть себе в глаза. И пока я смотрела в эти странные зеленые глаза, он добавил раздельно и твердо:
— Ты должна верить мне, девочка. Я знаю, что делаю — всегдазнаю, и в этом моя беда. Ты должна сказать всем жителям деревни то, что я сейчас сказал тебе.
А Молли погладила меня по руке, и хотя она ничего не добавила, я поняла, что все в порядке и Шмендрик прав.
Потом они расположились лагерем на окраине деревни, а я отправилась к своему дому пешком.
Первой встретила меня Малка. Она почуяла меня еще до того, как я миновала таверну Саймона и Элси, и бросилась мне навстречу. Малка налетела на меня с разбега, сбила с ног и, прижав лапами к земле, принялась так неистово лизать мое лицо, что в конце концов мне пришлось ущипнуть ее за нос. Потом я побежала к дому, а Малка — за мной.
Папа ушел со стадом, но мама и Уилфрид были дома. Они схватили меня и едва не задушили в объятиях; при этом они плакали (глупый, противный Уилфрид тоже плакал!), потому что были уверены, что меня утащил и съел грифон. Наплакавшись, мама как следует отшлепала меня за то, что я без спроса убежала из дома. И папа тоже меня отшлепал, когда вернулся, но я не особенно возражала.
Потом я рассказала, что видела самого короля Лира, побывала в его замке и — как велел Шмендрик — добавила: король прислал со мной своего самого лучшего рыцаря, которому под силу убить грифона. Но никого это известие почему—то не обрадовало. Папа, во всяком случае, сел на лавку и насмешливо фыркнул:
— Еще один великий воин — нам на утешение, грифону на десерт! — сказал он. — Этот дурацкий король только и знает, что посылать к нам бесполезных рыцарей: сам он ни за что сюда не приедет, можешь не сомневаться!
Мама, конечно, сказала, что он не должен говорить так о короле при мне и Уилфриде, но папа только отмахнулся от нее и продолжал:
— Быть может, когда—то наш король действительно заботился о простых людях, живущих в маленьких деревушках вроде нашей, но теперь он уже стар, а старые короли способны думать только об одном: кто займет их место. Я знаю, что говорю, и никто меня не переубедит!
Мне ужасно хотелось сказать ему, что он не прав, что король Лир здесь, меньше чем в полумиле от нашего дома, но я промолчала, и не только потому, что Шмендрик велел мне ничего не говорить. Я боялась, что Лир — седой, нетвердо стоящий на ногах и временами теряющий память — может не понравиться моему папе, да и другим тоже. Честно говоря, я и сама не знала, что думать… Конечно, Лир был очень славным, и он рассказывал такие замечательные истории, но я с трудом представляла себе, как этот по—настоящему пожилой человек отправится один в наш Черный лес, чтобы сражаться с грифоном, который уже съел несколько молодых и сильных рыцарей. Нет, что хотите делайте, но я не могла представить себе такого! Хуже того: теперь, когда я все сделала и привезла короля в деревню, мне вдруг стало страшно, что из—за меня он может погибнуть. А я знала, что если это случится, я никогда себе не прощу. Никогда!
И мне сразу захотелось снова увидеться со Шмендриком, Молли и королем — лежать рядом с ними на холодной, твердой земле и слушать, как они разговаривают. Быть может, тогда, подумалось мне, я не буду так сильно беспокоиться о том, что случится завтра. Но об этом, конечно же, нечего было и думать. Мои родители ни за что бы не разрешили мне пойти к ним — они и так старались ни на секунду не выпускать меня из вида, словно боялись, что я снова могу исчезнуть. Уилфрид — тот и вовсе ходил за мной по пятам и выпытывал всякие подробности про короля и замок.
Ближе к вечеру папа отвел меня к Катании, и там мне пришлось рассказать всю историю снова.
Выслушав меня, Катания покачала головой. В общем—то она была согласна с отцом, сказав, что кого бы король ни прислал, результат будет тот же. Потом мы вернулись домой, и до самой ночи мама то пичкала меня лакомствами, то награждала шлепками, то бранила, то обнимала — и все это более или менее одновременно. Когда же стало совсем поздно, мы снова услышали, как кричит в ночи грифон. Этот негромкий, протяжный звук так сильно на меня подействовал, что я почти не спала, хотя устала ужасно.
Но утром, когда я помогла Уилфриду доить коз, мне наконец—то разрешили сбегать в лагерь, но только если я возьму с собой Малку. В лагере Молли помогала королю облачиться в доспехи, и Шмендрик тоже, причем все трое вели себя так, словно сегодня был просто еще один день нашего путешествия. Увидев меня, они как ни в чем не бывало поздоровались, а Шмендрик поблагодарил меня: мол, я поступила правильно, и король получил возможность отдохнуть и выспаться перед…
Я не дослушала. Даже не знаю, что на меня нашло. Клянусь, я не подозревала, что способна на что—то подобное. Бросившись к королю, я обняла его обеими руками и воскликнула:
— Не ходи! Не ходи никуда, я передумала! Пожалуйста, не надо сражаться!
Король Лир посмотрел на меня сверху вниз. В эти секунды он казался очень высоким — как самое старое и могучее дерево в лесу или даже выше. Осторожно погладив меня по голове своей латной рукавицей, он сказал:
— Но я долженсражаться, малышка. Это моя работа.
То же самое я всегда говорила себе, но теперь мне казалось — это было ужасно давно, и от того, что король повторил мои же слова, мне сделалось нехорошо.
— Не ходи туда! — попросила я. — Я передумала. Пусть этого дурацкого грифона убьет кто—нибудь другой. Ты вовсе не обязан рисковать собой. Возвращайся к себе в замок и живи, как прежде: будь нашим королем, управляй нами… ну и все такое. — Так я лепетала и шмыгала носом — словом, вела себя как самая глупая девчонка на свете. Хорошо еще, что Уилфрид меня не видел.
Король Лир продолжал одной рукой гладить меня по голове, а другой пытался отодвинуть, но я только еще крепче вцепилась в него. Кажется, я даже пыталась вытащить из ножен его меч, чтобы удрать с ним. Не будет же король сражаться без меча, думала я в отчаянии.
— Нет, малышка, ты не понимаешь… — мягко сказал Лир. — Есть чудовища, убить которых под силу только королю. Я знал это… и все—таки послал других людей умирать вместо меня. Я не должен был этого делать и теперь сожалею. Нет, никто, кроме меня, не сможет тебе помочь и избавить твою деревню от грифона. Это моя работа и мой… долг. — Тут он наклонился и поцеловал мою руку, как, наверное, целовал руки придворным дамам. Он поцеловал мне руку — совсем как им!
Потом подошла Молли и увела меня от короля. Прижимая меня к себе, она гладила меня по голове и говорила:
— Суз, детка, поверь: ни он, ни ты уже не можете обратить историю назад. Это судьба: ты должна была явиться к нему с этой последней трудной задачей, а он должен был попытаться решить ее, и ни один из вас, будучи тем, кто он есть, не мог поступить иначе. Теперь тебе остается одно: быть такой же смелой и мужественной, как Лир, и вместе с нами ждать, пока… — Тут Молли спохватилась, что сказала что—то не то. — И ждать, — добавила она. — Потому что ты, конечно, не пойдешь с нами в этот ужасный лес.
— Пойду! — сказала я. — И вы меня не остановите. Никто меня не остановит!
Я уже не клянчила и не хлюпала. Я сказала это совершенно нормальным тоном, и это, похоже, напугало Молли больше всего. Держа меня на расстоянии вытянутой руки, она несколько раз тряхнула меня и очень серьезно посмотрела мне в глаза. Наконец Молли сказала:
— Хорошо, Суз, ты пойдешь в лес, но только при одном условии: сейчас ты честно и откровенно скажешь мне, что родители разрешили тебе идти с нами. Ну?..
Я не ответила, и Молли еще раз встряхнула меня, но гораздо слабее. Вздохнув, она сказала:
— О, как это гадко с моей стороны! Прости меня, Суз, прости, дружок. Еще в тот день, когда мы познакомились, я поняла, что ты никогда, никогда не научишься лгать! — Она сжала мои руки в своих и добавила: — Проводи нас до Черного леса, Суз, если, конечно, хочешь. Там мы расстанемся. Сделай это для нас, Суз. Для меня… Сделаешь?
Я кивнула в ответ. Говорить я не могла — у меня перехватило горло, да так, что я едва могла дышать.
— Спасибо, — сказала Молли и еще раз пожала мне руки. Потом к нам подошел Шмендрик. Он сделал Молли какой—то знак, потому что она сказала: «Да, я знаю», хотя маг не произнес ни слова, и они вместе отошли к королю Лиру, а я осталась одна. Меня трясло. Прошло довольно много времени, прежде чем я сумела взять себя в руки.
Черный лес находится совсем недалеко, и добраться до него они могли и без моей помощи. Его прекрасно видно с крыши бакалейной лавки Эллиса — самого высокого дома на окраине деревни. Любопытно, что и вблизи, и издалека Черный лес кажется одинаково темным и мрачным. Почему — я не знаю. Быть может, дело в том, что там растут одни дубы (а о дубовых лесах и обитающих в них тварях в нашей деревне рассказывают много сказок и легенд, и все они страшные); быть может, на лес наложено какое—то заклятие, но, может, во всем виноват грифон, а до того, как он появился, Черный лес был другим. Правда, дядя Амброуз говорит, что это всегда было плохое место, но мой папа с ним не согласен: когда—то он и его друзья там охотились, а раз или два он даже устраивал в этом лесу пикник с моей мамой, которая тогда не была его женой.
Король Лир, как всегда, ехал впереди нашего маленького отряда. Выглядел он величественно и казался совсем молодым; голову держал прямо, и голубой плюмаж из перьев покачивался и трепетал над его шлемом, как знамя. Я—то решила ехать с Молли, но когда проходила мимо вороной кобылы, король наклонился в седле и, легко подхватив меня своими могучими руками, усадил перед собой.
— Сегодня ты будешь сопровождать и направлять меня, малышка, пока мы не доберемся до лесной опушки, — сказал он, и я почувствовала, как расту до небес. Но я все равно боялась, потому что король казался каким—то уж чересчур веселым, а ведь он пытался довести до конца дело, которое не смогли исполнить все его рыцари, и шел навстречу гибели. Я знала это почти наверняка, но уже не сказала ни слова. Лир все равно бы меня не послушал — это я тоже знала. Бедная я, бедная Лисон…
Пока мы ехали, король рассказывал мне о грифонах.
— Если тебе когда—нибудь придется иметь дело с этими тварями, малышка, — говорил он, — ты должна иметь в виду, что они совсем не похожи на драконов. Дракон — он и есть дракон; когда эта тварь пикирует на тебя, постарайся сжаться в комок, но стой на месте, а когда он налетит — бей в подбрюшье. Если твой удар будет точен, считай, дело сделано. Но грифон… Грифон — это и лев, и орел: два в высшей степени несхожих существа, которых соединил в одно какой—то забытый бог, наделенный довольно—таки странным чувством юмора. Как бы там ни было, в теле чудовища бьются два сердца, поэтому, чтобы победить его, нужно пронзить оба, понимаешь? — Держа меня перед собой на седле, король легко и непринужденно говорил о страшных вещах, часто повторяясь, как делают старые люди: — У грифона два сердца — никогда не забывай об этом, малышка… Многие забывают. Орлиное и львиное, львиное и орлиное… Только не забывай, и все будет хорошо!
По пути мы встречали многих людей из моей деревни, которые гнали своих овец на пастбища. Я их хорошо знала, и они махали мне руками, окликали по имени или шутили со мной. Лира они тоже приветствовали, но никто не кланялся ему и не снимал перед ним шляпы, потому что я никому не сказала, что это король, а в лицо его никто не знал. Других королей это, наверное, очень бы расстроило, но Лир, напротив, даже развеселился. Я, впрочем, других королей не встречала, поэтому не могу сказать точно.
Черный лес, казалось, почувствовал нас задолго до того, как мы достигли опушки. Длинные, похожие на пальцы тени тянулись к нам через пустынные поля, а листья на ветвях трепетали и показывали светлую изнанку, хотя никакого ветра не было и в помине. В обычном лесу достаточно шумно: стоит только ненадолго замереть, и можно различить птичьи голоса, жужжание насекомых, журчание невидимого ручья и другие звуки, но Черный лес всегда молчалив и тих. И эта тишина, казалось, тоже тянулась к нам, обволакивая, обступая со всех сторон, отгораживая от остального мира.
Мы остановились, не доезжая до леса на расстояние брошенного камня, и король сказал:
— Здесь мы расстанемся, малышка. — И с этими словами он ссадил меня на землю так бережно, словно возвращал птенца в гнездо.
Повернувшись к Шмендрику, Лир добавил:
— Я знаю, бесполезно просить тебя и Суз не ходить за мной, — (он по—прежнему называл Молли моим именем, я уж не знаю почему), — но заклинаю вас памятью великого Никоса и нашей драгоценной дружбой…
Тут он замолчал и так долго не произносил ни слова, что я подумала — Лир снова позабыл, кто он такой и что он здесь делает, но я ошиблась. Когда он продолжил, его голос звучал внятно и звенел, как рев одного из встреченных нами оленей:
— …Заклинаю вас Ее именем не помогать мне никаким способом, после того как мы въедем в лес! Вы не должны мешать мне исполнить то, что мое по праву. Это ясно, мои дорогие друзья?..
Шмендрику все это очень не понравилось. Не нужно было быть волшебником, чтобы понять это. Даже мне было совершенно очевидно, что он с самого начала собирался вступить в бой, как только король нападет на грифона. Но сейчас Лир в упор смотрел на него своими молодымиглазами и слегка улыбался, и Шмендрик растерялся. Он просто не знал, как быть! Впрочем, никакого выхода король ему не оставил, и в конце концов — очень неохотно — маг кивнул и пробормотал:
— Как будет угодно Вашему Величеству…
Он сказал это так тихо, что Лир не расслышал и заставил его повторить.
А потом все они стали прощаться со мной, потому что мне нельзя было идти в лес. Молли сказала, что совершенно уверена: мы обязательно увидимся снова. А Шмендрик добавил, что у меня есть все задатки настоящей королевы—воительницы, но он уверен — я слишком умна, чтобы стать таковой. А король… король сказал — очень тихо, чтобы никто его не услышал:
— Если бы я был женат и у меня была дочь, я желал бы только одного — чтобы она была такой же мужественной, доброй и верной, как ты, малышка. Помни об этом, как я буду помнить тебя до конца своих дней.
Все это было очень мило, и я жалела, что мама и папа не слышат, какие замечательные вещи говорят обо мне все эти мудрые люди. Но уже в следующую минуту они повернулись и поскакали в Черный лес. Из них троих только Молли обернулась, чтобы помахать мне рукой, да и то, я думаю, она хотела убедиться, что я не собираюсь последовать за ними. Теперь, как мы и договорились, я должна была отправиться домой и ждать, пока мне скажут, живы мои друзья или погибли, и проклятый грифон снова будет воровать детей. Я понятия не имела, как это у меня получится — ждать, но одно я знала твердо: мое приключение закончилось.
Может, я в конце концов действительно пошла бы домой, если бы не Малка.
В общем—то, ей полагалось быть не со мной, а с овцами; это была ее работа, как работа короля Лира — сражаться с грифонами и всякими чудовищами. Но Малка, по—видимому, считает, что я тоже в каком—то смысле овца, несносная и глупая овца, которая так и норовит забрести куда—то, где ей грозит опасность, и которую нужно пасти особенно внимательно. Всю дорогу до Черного леса она спокойно бежала рядом с королевской вороной кобылой, но сейчас, когда мы остались одни, Малка подскочила ко мне и принялась с громким лаем прыгать вокруг меня, с силой толкая лапами в грудь, как она всегда поступает, если я, по ее мнению, нахожусь не там, где мне следует быть. Каждый раз, когда Малка так на меня прыгает, я стараюсь покрепче упереться ногами в землю, но это никогда не помогает. Я обязательно оказываюсь на земле, и тогда Малка хватает меня зубами за подол и начинает тащить в ту сторону, куда, как ей кажется, мне следует идти.
Но вдруг… Малка внезапно замерла, словно вспомнив о каком—то важном деле, и пристально уставилась в самую гущу Черного леса. Глаза ее выпучились так, что стали видны белки а из пасти вырвалось низкое стенание, какого я еще никогда у нее не слышала. Думаю, и сама Малка не знала, что умеет издавать такие звуки. В следующий миг моей собаки уже не было. Сорвавшись с места, она во всю прыть помчалась в лес, прижимая к голове мохнатые уши и роняя с языка клочья пены. Я несколько раз окликнула ее, но куда там!.. Малка и ухом не повела. На бегу она продолжала не то выть, не то рычать и, наверное, вовсе меня не слышала — в таком она была состоянии.
Что ж, никакого выбора у меня не осталось. У короля Лира, у Молли и у Шмендрика выбор был: они сами решали, с кем (или с чем) и когда им сражаться. Но Малка была моей собакой и вряд ли имела представление о том, с каким чудовищем ей предстоит столкнуться в Черном лесу, так что я просто не могла допустить, чтобы она сражалась с грифоном одна. Нет, я ее не брошу!..
И, набрав в грудь побольше воздуха, я огляделась и вошла в чащу следом за Малкой.
Собственно говоря, я не пошла, а побежала. Я пробежала, сколько смогла, потом некоторое время шагала, а отдышавшись, побежала снова. В Черном лесу нет никаких тропинок, потому что туда никто не ходит, и я хорошо видела, где пробивались через подлесок три лошади, следы которых перекрывались отпечатками собачьих лап. В лесу было совсем тихо. Не дул ветер, не пели птицы, и единственным звуком, нарушавшим зловещее молчание чащи, было мое собственное тяжелое дыхание. Даже лая Малки я больше не слышала. Мне очень хотелось верить, что мои друзья застигли грифона спящим в гнезде, и король Лир уже убил чудовище своим острым мечом, пронзив оба сердца, как он и говорил, но в глубине души я знала, что надеяться на это не стоит. Лир наверняка считал бы бесчестным напасть на спящего грифона, поэтому, прежде чем нанести удар, он наверняка разбудил чудовище. Я, правда, знала короля не особенно давно, но была уверена, что именно так он и поступит.
И словно в подтверждение моих мыслей лес впереди меня буквально взорвался целой какофонией звуков.
Шум был таким, что мне никак не удавалось в нем разобраться. Малка уже не выла, а визжала яростно и злобно; из кустов и древесных крон, хлопая крыльями и испуганно вереща, вылетали напуганные птицы; кто—то — Шмендрик или король — громко кричал, но я не могла понять ни слова. И сквозь весь этот дикий шум пробивался еще какой—то совсем негромкий звук — что—то среднее между ворчанием и протяжным всхлипыванием, похожим на плач напуганного ребенка. Потом, как раз когда я выдралась из кустов и выбежала на поляну, послышался металлический лязг и скрежет как будто тысячи ножей: это грифон прыгнул в воздух и взмахнул своими сверкающими крыльями. Его золотистые, холодные глаза на мгновение впились в меня, а клюв открылся так широко, что я различила глубокое, как пещера, жерло глотки.
Огромная тень чудовища заполнила все небо над поляной.
А король Лир верхом на вороной кобыле заполнил собой все свободное пространство внизу. Он был почти таким же большим, как грифон, а его вынутый из ножен меч показался мне длинным, как медвежья рогатина. Король с легкостью потрясал им, призывая грифона спуститься вниз и сражаться, но чудовище благоразумно держалось вне его досягаемости и только кружило над поляной, с недоумением разглядывая невесть откуда взявшихся людей. Малка, напротив, неистовствовала. Не переставая визгливо лаять, она подпрыгивала высоко в воздух и свирепо лязгала зубами, целясь в львиные лапы с острыми, как иглы, когтями, но до сих пор ей удалось вырвать у грифона лишь несколько железных перьев.
Рванувшись вперед, я поймала собаку в воздухе и попыталась оттащить прочь, пока грифон до нее не добрался, но Малка сопротивлялась отчаянно. Она расцарапала мне все лицо своими тупыми когтями, и в конце концов мне пришлось ее отпустить. Малка тотчас прыгнула на грифона снова, но чудовище внезапно снизилось и с такой силой хлестнуло ее по ребрам тяжелым крылом, что бедняжка даже не смогла завизжать (как и я, впрочем). Пролетев через всю поляну, Малка ударилась о ствол дерева, рухнула на землю и больше не двигалась.
Впоследствии Молли рассказала мне, что именно в этот момент король ударил мечом в львиное сердце грифона. Сама я этого не видела. Не думая об опасности, я стремглав метнулась через поляну и, бросившись на Малку сверху, закрыла ее своим телом, боясь, как бы грифон не напал на нее лежачую. Я вообще не видела ничего, кроме широко раскрытых собачьих глаз и окровавленной шерсти на боку Малки, но я слышала, как громко зарычал раненый грифон, а когда наконец обернулась, то увидела, как кровь течет по груди чудовища, как оно поджимает задние лапы к брюху — будто человек, которому по—настоящему больно.
Король Лир завопил и заулюлюкал, как мальчишка. Подбросив меч высоко в воздух, он ловко его поймал и поскакал к грифону, который, отчаянно хлопая крыльями, опускался все ниже и ниже, потому что мертвая львиная часть тянула его к земле. Приземлился он с тупым стуком — совсем как Малка, — и на мгновение я почти поверила, что грифон мертв. Помнится, я даже подумала с какой—то отстраненностью: «Чудовище сдохло, и я рада. Да, рада…».
Потом я услышала, как Шмендрик, надрывая горло, изо всех сил кричит королю:
— Второе сердце! Второе!
Не успела я подумать, что это может значить, как вдруг почувствовала рядом с собой Молли. Она пыталась оттащить меня подальше, но я не выпускала Малку, которая вдруг стала невероятно тяжелой. Я могла видеть и думать только о своей собаке, поэтому не замечала ничего, что творилось вокруг. Единственное, что я тогда чувствовала — Малкино сердце больше не бьется.
Она охраняла мою колыбель, когда я родилась. Когда у меня резались зубы, я жевала ее многострадальные уши, а Малка даже ни разу не заворчала. Так говорит моя мама.
Король Лир не видел и не слышал нас. В эти несколько мгновений для него не существовало ничего, кроме чудовища, которое, хлопая крыльями, барахталось посреди поляны. Конечно, оно убило Малку, убило нескольких моих друзей, съело немало коз, овец, рыцарей, и я даже не знаю, кого еще, и все же я не могла его не пожалеть. Должно быть, король Лир тоже почувствовал что—то подобное, потому что слез со своей вороной лошади и, подойдя к грифону, заговорил с ним, опустив меч так, что клинок почти касался острием земли.
— Ты бился достойно, — сказал король. — Наверное, мне уже никогда не придется иметь дело с таким сильным и благородным противником. И ты, и я — мы оба исполнили то, для чего появились на свет. Сейчас ты умрешь, так позволь мне поблагодарить тебя за это.
Но не успел он договорить последнее слово, как грифон бросился в свою последнюю атаку.
Это орел — орлиная половина чудовища — ринулась на короля, волоча мертвого льва за собой, совсем как я тащила мертвую Малку. Лир сделал шаг назад и взмахнул мечом, пытаясь отсечь грифону голову. Он действовал на удивление проворно, но тварь оказалась быстрее. Ужасный клюв поразил его чуть выше пояса, пробив доспехи с такой легкостью, с какой топор дровосека рассек бы поджаристую корочку на пироге, и король, не издав ни звука (я, во всяком случае, ничего не слышала), сложился пополам, сразу напомнив мне выстиранное белье на веревке. Кровь и все остальное выплеснулись на траву. Я не могла сказать, жив король или умер, но мне показалось, что чудовище пытается перекусить его надвое.
Рванувшись, я освободилась из рук Молли, но она этого даже не заметила. Она звала Шмендрика, умоляя его сделать хоть что—нибудь, но он был бессилен (и Молли знала это), потому что обещал королю не использовать магию, что бы ни случилось. Но я—то не была волшебницей и к тому же никому ничего не обещала. Наклонившись к Малке, я шепнула ей, что сейчас вернусь, и со всех ног побежала к центру поляны.
Грифон меня не видел. Накрыв тело короля огромными крыльями, он наклонил свою страшную голову, изготовившись еще к одному удару. Львиная половина его туловища по—прежнему безвольно волочилась по траве сзади, и от этого все происходящее казалось еще ужаснее, хотя я и не знаю почему. К тому же грифон то и дело издавал не то урчание, не то сиплое бульканье, от которого меня буквально бросало в дрожь.
В левой руке у меня был большой камень, а в правой — острый обломок древесного сука. Кажется, я что—то кричала, но что — не помню. Так иногда можно отогнать от отары волков, нужно только достаточно решительно бежать прямо на них и не бояться.
Я умею одинаково сильно бросать камни обеими руками — Уилфрид, к примеру, испытал это на себе, когда я была еще совсем маленькой. И когда мой булыжник угодил чудовищу в шею, оно сразу подняло голову. Ему это явно не понравилось, но оно было слишком занято королем, чтобы обратить на меня внимание. Я отлично знала, что моей деревяшкой не убьешь даже полудохлого грифона, но она была нужна мне для другого. Размахнувшись, я швырнула свою палку как можно дальше, отвлекая внимание чудовища. И действительно, грифон на секунду отвернулся, провожая ее взглядом. Этого мгновения мне хватило, чтобы сделать еще несколько шагов и прыгнуть вперед — к королевскому мечу, рукоятка которого торчала из—под распластавшегося на земле тела. Я знала, что смогу поднять меч: когда мы выезжали из замка, король Лир попросил меня застегнуть на нем оружейный пояс, и я справилась, хотя мне и понадобились обе руки.
Увы, я никак не могла вытащить клинок. Король был очень тяжелым, совсем как Малка, даже еще тяжелее, и все—таки я не сдавалась. Я тянула и тянула меч к себе, не замечая ни Молли, которая снова обхватила меня сзади и попыталась оттащить в сторону, ни грифона, который с урчанием начал перебираться через тело Лира, чтобы напасть на меня. Я, впрочем, слышала голос Шмендрика, который звучал как—то очень странно, словно издалека, и я даже подумала, что он поет одну из своих глупых песенок, которые сочинял для меня по пути сюда. Только с чего бы ему вздумалось петь сейчас?.. В конце концов я все—таки подняла голову, чтобы отбросить с лица прилипшие волосы, и тут грифон зацепил меня когтем и, легко оторвав от Молли, швырнул прямо на короля Лира. Я ударилась лицом о его железный нагрудник, но почувствовала только холод, словно доспехи умерли вместе с ним.
А потом грифон заглянул мне прямо в глаза, и это было хуже всего. Хуже даже, чем боль от когтей, хуже, чем никогда больше не увидеть маму, папу и этого дурачка Уилфрида. Хуже, чем знать, что я не сумела спасти ни короля, ни Малку. Грифоны не умеют говорить (драконы умеют, однако они разговаривают только с героями — так сказал Лир), но желто—золотые глаза чудовища, глядевшие прямо на меня, были настолько выразительны, что я буквально услышала:
Да, я скоро умру, но вы уже мертвецы, и я успею обглодать ваши косточки до того, как вороны доберутся до меня. Я умру, однако люди будут помнить, кем я был и что сделал, даже когда в вашем жалком муравейнике не останется никого, кто бы помнил ваши имена. А это значит, что я победил…
И я знала, что это — чистейшая правда.
В следующее мгновение я увидела над собой отверстый клюв и алый провал горячего зева. А потом это случилось. Сначала я думала — это просто облако.
Я была до того растеряна и напугана, что действительно подумала — это белое облако, которое почему—то скользит очень низко и очень быстро. И я почти не удивилась, когда облако ударило грифона в бок и отшвырнуло в сторону, а я покатилась по земле прямо в руки Молли, которая обхватила меня так крепко, что я едва могла дышать. В конце концов мне все же удалось высвободить голову, и тогда я увидела, что это было…
В своих мыслях я вижу это до сих пор. Даже сейчас, в эту самую минуту…
Они вовсе не похожи на лошадей. Даже не знаю, почему люди считают иначе. Конечно, у них те же четыре ноги и хвост, но на этом сходство и кончается. Копыта у них раздвоенные, как у козы или оленя, а голова меньше, чем у лошади, и гораздо изящнее. Да и все туловище совсем не конское, так что сказать, будто единороги похожи на лошадей — все равно что сравнивать снежинку с коровой. Рог у них длинный и кажется очень тяжелым: даже удивительно, как такая тонкая шея может выдержать подобную тяжесть.
Шмендрик стоял на коленях с закрытыми глазами. Только губы его шевелились, словно он все еще пел. «Амальтея, Амальтея…» — шептала Молли, но она обращалась не ко мне и вообще ни к кому. Единорог стояла напротив грифона, и разделяло их только тело короля. Ее изящные передние ножки слегка приплясывали на месте, но я видела, что задние ноги Амальтеи напружинились, как у баранов, когда они готовятся к атаке, только бараны опускают голову почти к самой земле, а Единорог, напротив, подняла голову вверх, так что длинный витой рог засиял в солнечных лучах, словно перламутровая раковина. Внезапно Она испустила крик, от которого мне снова захотелось зарыться головой в подол Моллиного плаща и заткнуть уши руками — столько в этом крике было обжигающей ярости и… боли. Потом голова Единорога опустилась…
Хотя и смертельно раненый, грифон не собирался сдаваться и сопротивлялся с мужеством отчаяния. Неуклюже подпрыгнув, он ринулся навстречу Единорогу, но Амальтея легко уклонилась, и страшный окровавленный клюв впустую щелкнул рядом с ее белоснежными ногами. И каждый раз, когда грифон атаковал, Амальтея разворачивалась (намного быстрее, чем это сделала бы любая лошадь) и сама делала выпад прежде, чем чудовище успевало отпрянуть и изготовиться к обороне. Это было немножко несправедливо по отношению к грифону, но я больше его не жалела.
И вот наконец Единорог мотнула головой и, ударив грифона рогом плашмя, одним движением сбила его с ног. Но еще до того как Амальтея повернулась, чудовище с неожиданным проворством вскочило и прыгнуло вверх. Мертвая львиная часть очень мешала грифону, но он отчаянно забил крыльями и сумел подняться достаточно высоко, чтобы оказаться на спине Единорога. Вцепившись в белую шкуру Амальтеи своими орлиными когтями, чудовище пустило в ход клюв, стараясь добраться до горла. Я вскрикнула — просто не смогла сдержаться, но Амальтея уже встала на дыбы, да так резко, что я испугалась, как бы Она не опрокинулась. Однако Единорог устояла, зато грифон не удержался и полетел на землю, а уже в следующий миг Амальтея развернулась и — стремительная, как белая молния — вонзила рог между железными перьями, пронзив второе сердце чудовища.
После этого Она еще долго топтала врага копытами, но в этом уже не было нужды.
Шмендрик и Молли бросились к королю. Они не смотрели на поверженного грифона и почти не обращали внимания на Единорога. Я тоже хотела вернуться к Малке, но вместо этого пошла за ними к Лиру. Грифон нанес ему страшную рану — я хорошо рассмотрела ее во время своей отчаянной попытки завладеть королевским мечом и уже не думала, что король может быть жив. Но он был жив, хотя и едва—едва. Когда мы опустились рядом с ним на колени, он открыл глаза и, приветливо улыбнувшись нам, проговорил отчетливо и внятно:
— Лисон?.. Кажется, мне пора принять ванну.
Я не плакала. И Молли тоже не плакала. А вот Шмендрик плакал.
— Нет, Ваше Величество! — сказал он. — Вам не нужна ванна, правда…
На лице Лира появилось озадаченное выражение.
— Но от меня дурно пахнет, Лисон. Мне кажется, я опять обмочился.
С этими словами он потянулся к моей руке и стиснул с неожиданной силой.
— А—а, малышка… — произнес он. — Я тебя знаю, малышка. Не надо меня стыдиться, я просто стар.
Я тоже, как смогла, пожала его пальцы.
— Привет, Ваше Величество! — проговорила я, не зная, что еще сказать. — Привет, Ваше…
Его лицо вдруг стало очень молодым, прекрасным и счастливым, а взгляд устремился куда—то поверх моего плеча, и я поняла, что хотя бы взглядом он тянется к кому—то или к чему—то позади меня. Потом я почувствовала на затылке чье—то теплое дыхание и, обернувшись, увидела Единорога. Она была вся в крови, которая текла из глубоких ран на спине и шее, но в ее глазах был только Лир. Я отодвинулась, чтобы не мешать Ей дотянуться до него, а когда снова посмотрела, король был уже мертв. Мне девять, уже почти десять, и я способна отличить живого человека от мертвого.
Единорог еще долго стояла над телом короля Лира. Сначала я стояла рядом, однако спустя какое—то время отошла в сторону и присела рядом с Малкой. Потом ко мне подошла Молли. Только Шмендрик остался стоять на коленях рядом с королем, и я видела, что он разговаривает о чем—то с Единорогом. Я не слышала, что он говорит, но по его лицу я видела — он о чем—то просит Амальтею. О чем—то очень важном, быть может — о самом важном, что только может быть… Моя мама говорит, будто всегда знает, когда я собираюсь о чем—то попросить — еще до того, как я открою рот. Единорог ничего не отвечала, — единороги, я думаю, тоже не умеют говорить, — но Шмендрик продолжал упрашивать Ее, пока Она не повернула голову и не посмотрела на него. Только тогда маг замолчал и, встав на ноги, медленно побрел куда—то к деревьям. Один. А Единорог осталась стоять, где стояла.
Молли тем временем пыталась меня утешить. Она говорила, какая Малка была храбрая и что она, наверное, единственная собака в мире, которая напала на грифона. Еще она спросила, были ли у нее щенки, и я сказала — да, но ни один из них не был Малкой. Даже странно, как Молли изо всех сил старалась утешить меня, а я утешала ее, потому что у нее ничего не получалось. Впрочем, утешать меня было не нужно. Все это время я испытывала какое—то непонятное спокойствие, словно находилась ужасно далеко от всего — почти так же далеко, как Малка. Я не плакала, а только закрыла ей глаза, как закрывают глаза людям, и снова и снова гладила ее по жесткой, спутанной шерсти.
Единорога я не заметила. Молли должна была видеть Ее, но она ничего мне не сказала и даже не пошевелилась. Я продолжала ласкать Малку и ни на что не обращала внимания, пока голова Единорога не склонилась над самым моим плечом. Она была так близко, что я отчетливо видела засохшую кровь грифона в бороздках спирального рога, но мне было ни чуточки не страшно. Как я уже сказала, я вообще ничего не чувствовала. Потом длинный рог очень легко коснулся Малки в том месте, где я ее гладила… и Малка открыла глаза.
Ей потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что она снова жива. Мне потребовалось куда больше времени. Малка тем временем высунула язык и задышала часто—часто, словно ей очень хотелось пить, и Молли сходила куда—то и принесла в ладонях немного воды. Малка все вылакала и попыталась встать, но запуталась в ногах и повалилась на бок, как щенок. Она, однако, не сдавалась и вскоре уже стояла на всех четырех лапах, хотя еще немного покачивалась. Несколько раз Малка пыталась лизнуть меня в лицо, но все время промахивалась; когда же ей это удалось, я наконец заплакала.
Потом Малка увидела Единорога и сделала очень странную вещь. Сначала она несколько секунд смотрела на Амальтею, а потом поклонилась на свой собачий манер или сделала реверанс: вытянув передние лапы, Малка опустила голову и положила ее между ними на землю. А Единорог очень осторожно ткнула Малку носом.
Потом Единорог впервые посмотрела на меня. Или, может быть, я впервые увидела Ее по—настоящему. Рог, копыта, Ее волшебная белизна — все это сейчас не имело значения, потому что я смотрела прямо в Ее глубокие, бесконечно глубокие глаза. И каким—то образом они избавили меня от того, что я увидела в глазах грифона, потому что весь ужас, который я пережила, не исчез — ни когда чудовище умерло, ни даже когда ожила Малка. В глазах Единорога был весь огромный мир — мир, который я, наверное, никогда не увижу, но сейчас это было не важно, потому что я его видела,и этот мир был прекрасен, и я тоже была его частью. И теперь, когда я думаю о Джихейн, о Лули и о моей Фелисите, которая, как Единорог, могла разговаривать только глазами, я думаю именно о них, а не о грифоне. Вот что произошло, когда я и Единорог посмотрели друг на друга.
Я не заметила, как Единорог попрощалась с Молли и Шмендриком, не увидела, как Она умчалась прочь. Да я и не хотела этого видеть. Зато я слышала, как Шмендрик сказал:
— Простая собака… Я сам чуть не умер, когда пел для Нее; я призывал Ее на помощь Лиру как никто и никогда не призывал ни одного единорога, но Она оживила не его, а эту паршивую овчарку!
Но Молли возразила:
— Она тоже любила его, вот почему Она позволила ему умереть. И пожалуйста, говори потише — девочка может услышать…
Я хотела сказать, что это ничего и что я понимаю — Шмендрик говорит так, потому что очень расстроен, но Молли подошла ко мне и стала вместе со мной гладить Малку, и мне не пришлось ничего говорить.
— Мы проводим тебя и Малку домой со всем почетом, который подобает двум леди, — проговорила Молли. — А потом мы отвезем домой короля…
— И я никогда больше вас не увижу, — закончила я. — Ни вас, ни его…
— Сколько тебе лет, Суз? — спросила Молли.
— Девять, — ответила я. — Скоро будет десять. Ты же знаешь.
— А ты умеешь свистеть?
Я кивнула, и Молли огляделась по сторонам с таким видом, словно собиралась что—то украсть. Потом она наклонилась ко мне и прошептала:
— Я хочу сделать тебе один подарок, но ты не должна открывать его до тех пор, пока тебе не исполнится семнадцать. В свой семнадцатый день рождения ты должна будешь отправиться в какое—нибудь уединенное, тихое место, которое будет тебе очень дорого, и посвистеть вот так…
И Молли просвистела мне короткую музыкальную фразу, а потом заставила меня повторять ее снова и снова, пока не убедилась, что я все запомнила точно.
— Больше не свисти, — сказала она. — То есть ты не должна насвистывать эту мелодию вслух, пока тебе не исполнится семнадцать, но про себя ты можешь повторять ее сколько угодно. Ты понимаешь разницу, Суз?
— Я не ребенок, — ответила я. — И все понимаю. А что случится, когда мне стукнет семнадцать и я ее просвистю… просвищу?
Молли улыбнулась.
— К тебе кое—кто придет… Я только не знаю, кто это будет. Может быть, это будет величайший в мире маг, может быть, просто одна старая женщина, которая питает слабость к непослушным и отважным детям. — Она несильно ущипнула меня за щеку. — А может быть — только может быть! — это будет Единорог, потому что с тобой, Суз, всегда будут случаться удивительные и прекрасные вещи. Даю тебе честное слово, хотя ты, наверное, думаешь, что слово старухи немногого стоит. В общем, кто—нибудь к тебе да придет…
А потом мы положили тело короля на его лошадь и тронулись в обратный путь, и я снова ехала со Шмендриком, как в начале нашего путешествия. И они проводили меня до самого дома, как обещали, и сказали моим маме и папе, что грифон мертв и что я помогала его прикончить. (Видели бы вы лицо Уилфрида, когда он услышал такое!..) На прощание Шмендрик и Молли по очереди обняли меня, и Молли шепнула мне на ухо: «Помни! Не раньше, чем тебе исполнится семнадцать!..». После этого они уехали, чтобы отвезти короля обратно в замок и похоронить, а я выпила кружку холодного молока и отправилась вместе с папой и Малкой загонять стадо на ночь в сарай.
Вот и все, что со мной случилось. Мелодию, которую насвистела мне Молли, я постоянно повторяю, но только про себя, в уме. Иногда она даже снится мне ночью, но я никогда не насвистываю ее вслух. Еще я часто беседую о нашем приключении с Малкой, потому что нужно же мне хоть с кем—нибудь поговорить!.. Я обещала ей, что когда мне исполнится семнадцать, я возьму ее с собой в свое заветное место, которое я уже выбрала. Малка к этому времени будет, конечно, уже очень пожилой собачьей леди, но это не имеет значения, потому что кто—нибудь обязательно к нам придет.
Я надеюсь, что это будут Молли и Шмендрик. Единорог, конечно, очень красива, но они ведь мои друзья, и мне хочется, чтобы Молли снова меня обняла и рассказала все те удивительные истории, которые не успела рассказать в прошлый раз, и чтобы Шмендрик снова спел мне свою глупую песенку:
Сузли, Сузли, тра—ля—ля,
Между нами говоря,
Егоза и непоседа хочет видеть короля.
Сузли, Сузли, непоседа,
Что тут долго говорить?
Отвечай—ка поскорее,
Будешь ты со мной дружить?..
Да, ради этого я могу и подождать.
Доктор Олферт Даппер никогда не учился ни в каких медицинских образовательных учреждениях — ни в Амстердаме, где он родился, ни в Утрехте, где впервые начал пользоваться званием doctor medicinae после двух лет нерегулярного посещения университета. Говоря откровенно, он никогда не бывал он ни в Индии, ни в Китае, ни в Персии или Африке, хотя и написал обо всех этих землях объемистые тома с подробными описаниями, имевшие успех у читателей.
Человек от природы спокойный, малоподвижный и склонный к полноте, он не видел смысла тревожить свое мирное существование, переплывая коварные океаны, предпринимая утомительные экспедиции и каким—либо другим образом подвергая себя риску встретить неудобства или неожиданный конец. Не в пример лучше писать, опираясь на богатое воображение, еще более изобильную вымышленную жизнь, а также развитое чувство самосохранения, столь хорошо ему служившее на протяжении почти сорока пяти лет. В общем и целом это был очень милый человек, который питал неизменную веру в доверчивость окружающих и до недавних пор ни разу не имел повода пожалеть об этом.
К несчастью, в последний раз его уверенность в легковерии провинциальных олухов из деревушки Эк—эн—Вил испытала жестокое потрясение, когда один из них оказался связан — кто бы мог подумать? — с весьма влиятельным членом Генеральных Штатов, способным с одного взгляда распознать даже самую незаметную подделку в договоре о землевладении. Одним словом, будучи предположительно медиком, доктор Даппер прописал самому себе путешествие ради собственного здоровья и долголетия, причем направление движения было менее важно, нежели скорость отбытия. Судейский чиновник с зажатым под мышкой вызовом в суд стучался в парадную дверь доктора в тот самый момент, когда этот добрый предприниматель выскальзывал через заднюю, крепко сжимая ручку наспех собранного саквояжа.
Однако судейский, человек в подобных ситуациях опытный, благоразумно поставил двух верзил в грязном проулке, куда открывалась задняя дверь докторского дома. Они ждали на полпути между дверью и улицей; их тяжелые дубинки еле заметно подрагивали, словно хвосты охотящихся котов. Увидев засаду, доктор Даппер не стал колебаться, но медленно пошел вперед, подняв над головой руку в знак безнадежного признания поражения, что отражалось и на его лице, имевшем вид пристыженного спаниеля. Другая его рука безвольно висела, словно он позабыл о том, что в ней болтается потрепанный саквояж. Двое громил ухмыльнулись друг другу, предвкушая скорое вознаграждение и долгий вечер у Толстой Мины на Зейленстрат. Они даже мельком взглянули за докторово плечо, призывая в свидетели своего триумфа толстого чиновника, который продирался через открытую заднюю дверь.
Это было ошибкой.
Олферт Даппер не одобрял бег как в целом, так и в применении к себе лично, однако если подумать, то вся его жизнь состояла из исключений из правил. Он уже вплотную подошел к судейским здоровякам, когда внезапно его потерянная шаркающая походка сменилась спринтерским броском от стартовых колодок. Он отбил саквояжем одну не успевшую взмыть в воздух дубинку, одновременно лягнул второго верзилу непозволительно ниже пояса и, рванувшись между ними, припустил по переулку. Судейский кричал ему вслед, требуя остановиться, но доктор не мог поверить, что он это всерьез.
Какое—то короткое время доктор сам удивлялся собственной скорости — ему не приходилось убегать от физической угрозы со времен самой ранней юности. К несчастью, он не принял в расчет выносливость и целеустремленность своих преследователей. Они были неуклюжи, они вне всяких сомнений были глупы, однако перед их мысленным взором маячило заведение Толстой Мины, ускользавшее все дальше и дальше, и поэтому их ноги не знали устали, молотя землю в погоне за пухлым и уже не очень молодым человеком. Он никак не мог оторваться от них. Его дыхание становилось все тяжелее; понемногу им начинал овладевать страх.
Совсем недавно, каких—то пятнадцать минут назад, Олферт Даппер знал едва ли не все большие улицы и немощеные переулки и проезды в Утрехте, равно как и все жилые дома, таверны, лавки и торговые предприятия всех возможных степеней законности и вероятной полезности. Теперь все они сливались воедино и текли перед его глазами сплошной размытой полосой, словно пролитая краска, и, с пыхтением пробегая мимо, он понимал ясно лишь одно: ни одна дверь не откроется для него и ни единая живая душа не выбежит, чтобы ему помочь. Однако не в его природе было чувствовать себя обиженным или покинутым; в основном его мысли занимала надежда, что ему, по крайней мере, удастся не опозорить себя приступом рвоты, когда судейские догонят его и повалят на землю. У доктора Даппера имелась своего рода гордость.
Однако в этот момент из—за приближающегося угла с грохотом вывернул дилижанс, и возница при виде беглеца прикоснулся к своему цилиндру, показывая, что его скромный экипаж свободен и его можно нанять. Доктор Даппер рванул дверцу, вскарабкался внутрь и распластался на сиденье, не дожидаясь, пока дилижанс остановится. Прошло некоторое время, прежде чем он смог сесть и начать дышать без боли, вследствие чего ему не представилось возможности весело помахать рукой своим разочарованным преследователям, как хотелось бы. Тем не менее их яростные вопли доносились до его ушей еще удивительно долго, так что по крайней мере это удовлетворение он получил.
После некоторых напряженных переговоров дилижанс доставил его кружным путем к огромному — и утешительно безымянному — порту города Роттердам. За время путешествия между кучером и седоком установилось дружеское взаимопонимание; когда они достигли цели, достойный возница рекомендовал доктору Дапперу некую гостиницу, одновременно отсоветовав несколько других, и высказал предположение, что человеку, имеющему настолько большой спрос, как доктор Даппер, благоразумнее всего будет при первой же возможности воспользоваться гаванью.
— Вам никак нельзя возвращаться в Утрехт, — сказал он. — Допустим, год, а то и два, хотя может, и вообще никогда. Роттердам тоже плохое место, здесь ваши приятели наверняка выследят вас рано или поздно. К тому же тут и без того полно таких, как вы. — Его глаза уставились куда—то вдаль и, казалось, на мгновение переменили цвет. — Я бы на вашем месте присмотрел хороший корабль.
Несмотря на все его описания путешествий в незнакомых далеких странах, на самом деле доктор Даппер никогда не плавал ни на каких судах, не считая плота на утином пруду, да и то в детстве. На другой день, а также во все последующие, когда он медленно бродил вдоль берега, разглядывая все эти шхуны, фрегаты, торговые, китобойные и рыболовецкие суда — такие впечатляющие возле своих причалов и такие маленькие, когда он переводил взгляд на серое от дождя пространство воды за ними, он чувствовал себя непривычно одиноким и ужасно далеким от всего, что было ему понятно. Он заглядывал в окна бакалейных лавок и не узнавал почти ничего из того, что видел; до него доносились песни, каких он не слышал никогда в жизни; он с подозрением пробовал незнакомые фрукты и моллюсков с тележек развозчиков, одетых в яркие одежды и говорящих на языках, которых Он не знал: он уклонялся от предложений девиц, которым не требовалось никакого языка. И прежде всего он ощущал запах моря.
В конце концов один кряжистый одноглазый капитан, говоривший с фризским акцентом, согласился перевезти доктора Даппера через Атлантику в Новый Свет, где он подобно многим другим пассажирам собирался начать жизнь заново. От платы за проезд он был освобожден в обмен на согласие исполнять обязанности корабельного врача и даже хирурга, буде это окажется необходимым. Путешествие, по счастью, совершалось на удивление спокойно, если не считать проблем с докторским желудком, который принялся громко провозглашать свое отвращение к пребыванию над зыбкой пучиной еще до того, как корабль отчалил от роттердамской пристани. На протяжение следующих семи недель доктор Даппер был главным своим пациентом и, к счастью для всех, почти единственным. Правда, посередине Атлантики ему пришлось уговорами спускать на палубу корабельного кота, которого какой—то матрос по злобности характера посадил на снасти и оставил там. Спустя недолгое время доктор, любивший кошек, подстерег этого матроса и спихнул за борт. Пока корабль возвращался и подбирал утопающего, потеряли полдневный путь, и капитан был очень сердит.
Достигнув Америки, доктор Даппер высадился в Фалмуте, на северо—восточном побережье, и провел утомительную и беспокойную неделю, пытаясь решить, куда ему двигаться дальше. Самым горячим его желанием было вернуться обратно в Утрехт: поскольку до сих пор доктор покидал Нидерланды разве что в своем богатом воображении. Ему не составляло труда представить, как любой из этих людей с грубыми лицами и грубыми голосами, толпящихся на грязных улицах и в кошмарных постоялых дворах, всаживает в него нож, или как его разрывают на части дикие звери, или сажают на кол и пытают краснокожие индейцы. Однако об Утрехте не могло быть и речи, да и в Фалмуте оставаться было не менее опасно — доктор совершенно не был уверен, что три тысячи миль открытого океана помешают людям, которых он рассердил, схватить его за шкирку. Как знать, может быть, уже следующий парус, который покажется на горизонте, будет возвещать продолжение погони? Поэтому, несмотря на то что Фалмут просто—таки кишел простофилями — соблазнительное полотно для такого художника, как он, — ему ничего не оставалось, кроме как похоронить себя заживо в глухих лесах этого так называемого Нового Света на столь долгое время, сколько понадобится. Несомненно, рано или поздно охота на него утихнет сама собой… несомненно.
Продовольственные фургоны, вьючные мулы торговцев пушниной, каноэ вояжеров и собственные покрытые волдырями ноги в конце концов доставили Олферта Даппера к Территории Сагадахок — британской провинции, расположенной восточнее реки Кеннебек, внутри приблизительно очерченных границ Мэнской колонии. У французов для этого района имелось собственное название — Акадия, — а также давнишние притязания на него; однако в поселке Ноу—Поупери, где остановился доктор Даппер, ему встретились лишь несколько французов, и все они были беженцами—гугенотами. Население поселка в основном состояло из диссидентов, отколовшихся от ориентированного на Рим правления Карла II, — английских пуритан, голландских кальвинистов и зальцбургских лютеран, плюс горстка анабаптистов и несколько евреев. В округе проживали по большей части игнорируемые поселенцами племена микмаков, абенаки, пассамакуодди и пенобскотов — люди в основном добродушные и довольно дикие. Особенно диктору пришлись по душе абенаки: он обнаружил, что их мирный нрав и спокойно—бесстрастное мировоззрение приятно гармонируют с его собственными.
Что до остального, то доктору не нравились ни его собратья—колонисты, которых он находил невежественными, наивными, по большей части неграмотными и в целом настолько бедными и лишенными воображения, что едва ли стоило тратить усилия на то, чтобы их надувать, ни его вынужденное пребывание в пограничных землях. Все без исключения дома в поселении были сделаны из неошкуренных бревен, крыши покрывала либо солома, либо — для лучшей теплоизоляции — густая травяная поросль; дымовые трубы представляли собой обмазанные глиной колоды, а в окна были вставлены даже не роговые пластины, а просто промасленная бумага. Санитарные условия оказались хуже, чем всё, что ему пришлось вытерпеть на корабле, а климат был, как он сам писал в своем дневнике: «…нездоровый до чрезвычайности, попеременно то беспощадно жаркий, то жесточайше холодный; к тому же здешняя местность в любое время года кишит разнообразными мерзкими насекомыми, с какими мне никогда не приходилось встречаться в Нидерландах. И это далеко не все: тут водятся волки, крупнее своих европейских собратьев; их основной добычей служит местная безобразная разновидность оленей, которую индейцы называют лосями; есть здесь и животное, похожее на лишенного пятен леопарда, а также огромные медведи — и ни единой души, с кем можно было бы обменяться мыслями, как принято у цивилизованных людей. Ей—богу, пускай они все хоть поцелуются со своим Сагадахоком, а он с ними, но я, несомненно, самый несчастный голландец, когда—либо живший на этой земле. Что хуже всего: со всеобщего одобрения меня сделали местным врачом, а заодно и фармацевтом, как это произошло прежде на корабле…».
Будучи родом из столь крошечной и топографически опрятной страны, как Голландия, с ее серыми, заливаемыми морем равнинами и куполоподобными небесами, доктор был во всех смыслах оглушен этим Новым Светом. Все здесь было чересчур, чудовищно большим: деревья, животные, реки и ревущие водопады, даже времена года — что снега с буранами, что цветущий апрель, и потрясающее великолепие меняющих окраску листьев, полевых цветов, бесконечных туманных холмов, темной, девственной, пряно пахнущей почвы рождали в нем потребность спрятаться подальше. «Лучше бы я оказался в тюрьме. Мне здесь не место», — думал он.
Существует ограниченный набор непредвиденных случаев и критических ситуаций, к которым должен быть готов корабельный врач, пусть даже и подставной. Переломы конечностей, цинга, алкоголизм, различные памятные дары Венеры, даже лечение после дисциплинарной порки — все эти ситуации может предвидеть и достаточно опытный самозванец и подготовиться к ним, в конечном счете не нанеся более значительного урона, чем можно ожидать от настоящего доктора. Но в изолированном поселении разношерстных диссидентов, фанатиков и отщепенцев, заброшенный судьбой в совершенно незнакомую страну, не имея под рукой ни внушительно выглядящих инструментов, ни достаточно безвредных медикаментов (в этом отношении, впрочем, местные абенаки временами оказывали непредсказуемую помощь), Олферт Даппер зачастую являлся единственной надеждой для людей, свалившихся с обрыва, внезапно лишившихся руки или ноги при рубке дров, подхвативших болезнь, относительно которой он не знал ни названия, ни причины, ни методов лечения, или оказавшихся на втором месте в поединке с медведем или пантерой. Даже обладай наш доктор всамделишным медицинским дипломом, скорее всего, тот оказался бы абсолютно бесполезен перед лицом опасностей и загадок Сагадахока. К своим пациентам доктор испытывал едва ли не такую же сильную жалость, как к себе самому.
Впрочем, хоть он и считал себя «несчастным голландцем», в Ноу—Поупери доктор, как ни парадоксально, пользовался большим уважением, чем когда—либо в родной стране.
До недавних пор он имел достаточный успех в своих разнообразных сомнительных предприятиях — если называть успехом то, что лучше бы определить как «удалось безнаказанно ускользнуть». Ни дня своей жизни он не провел в тюрьме, ни разу не довелось ему заниматься физическим трудом или публично каяться — положение вещей, казавшееся ему гораздо более естественным, нежели святость для подвижника, поскольку святость означала непрестанную борьбу, и поражения, и снова борьбу. Если у него не было ни одного настоящего друга, так ведь и настоящих врагов у него оказалось немного — по крайней мере таких, кто знал бы, где он живет; можно с чистым сердцем сказать, что он не питал недобрых чувств ни к кому из живущих на земле людей. И уж тем более это относилось к женщинам, не считая разве что некоей Маргот Зелдентхейс, давным—давно исчезнувшей из его жизни вместе с сорока девятью гульденами, вытащенными из—под его подушки. Впрочем, даже вспоминая легконогую Маргот, он чаще вздыхал, чем ругался. Как и у его жертв, в характере Олферта Даппера всегда имелась романтическая жилка… просто немного слабее, чем у других.
В поселке Ноу—Поупери, к его ужасу, он оказался нужен. Среди жителей не было никого, кто умел бы делать то, что он, как бы мало ни оказалось это умение. Добиваться доверия людей — его способ зарабатывать на жизнь; более того, это его дар, его искусство, в этом заключались все его существование и цель этого существования. Однако доверие, вручаемое добровольно, предлагаемое с благодарностью, — совершенно другое дело, и доктор Даппер первым был готов это признать (если бы в его новой жизни имелся кто—нибудь, кому можно в этом признаться). Его пациенты — платившие по большей части олениной, дикими индейками, кроликами, овощами со своих маленьких огородов и различными работами возле крошечного домика, который они для него выстроили, — относились к нему с неизменным восхищением и преданностью, независимо от того, помогали ли им его лекарства, рецепты которых он брал целиком и полностью из головы. В социальном плане он стоял наравне со священником — угрюмым малым со впалыми щеками по имени Джайлс Кертли, поджарым, словно волк посреди зимы, — и слегка впереди Мэтью Праути, школьного учителя; кроме того, он был частым гостем за гораздо более богатыми столами, нежели даже у Натаниэля Маркхэма, самого богатого фермера в Ноу—Поупери, бревенчатый дом которого обшит настоящими досками, а в окнах вставлены настоящие стекла. Все эти люди, согласно представлениям поселян, просто успешны — доктор Даппер же знаменит.
Однако единственным человеком, которого можно было бы назвать его другом или даже собутыльником, если бы крепкие напитки в Ноу—Поупери не были строго запрещены, стал индеец абенаки по имени — насколько он сам смог перевести его для доктора — Надвигающийся Дождь, живший вместе со своим племенем в берестяном селении милях в трех—четырех отсюда. Это был приземистый, широкоплечий человек без признаков возраста, его кожа имела текстуру гранита и цвет потертой старой монеты, и на самом деле он знал по—английски лишь немногим больше тех нескольких абенакских слов, которые с трудом удалось выучить доктору Дапперу. Тем не менее почему—то они находили общество друг друга приятным и могли проводить вместе невероятное количество времени в полном молчании. Индейское знание трав, передаваемое при помощи коротких, невнятных звуков и жестов, послужило причиной не одного чудесного исцеления, за которые доктор Даппер впоследствии получил хвалу.
Взамен он попытался сделать все возможное, чтобы обучить Надвигающегося Дождя мухлевать в карты. Однако это начинание не возымело успеха, прежде всего из—за абсолютного отсутствия у обучаемого инстинкта соревновательности или, скорее (по крайней мере, так всегда подозревал доктор Даппер), из—за его спокойной убежденности в том, что какова бы ни оказалась игра, он уже одержал победу просто потому, что принял в ней участие, и дальше говорить нечего. Доктор отдал бы многое за то, чтобы обладать подобной врожденной уверенностью в себе.
Будучи неукоснительно честным если не с другими, то по крайней мере с самим собой, доктор Даппер никогда не винил миссис Реморс Кертли, худую тихоголосую жену священника, в том, что та ввергла его в искушение. Ее едва ли можно было назвать самой привлекательной из женщин, известных ему по обширному опыту, — замужество за преподобным вытравило из нее почти все краски и душевную теплоту, — однако, как ни странно, миссис Кертли возбуждала в Олферте Даппере мимолетную симпатию и даже влечение, чего прежде с ним не случалось. Ее муж часто страдал от заболевания, которое доктор обозначал как «диспепсическую вялость», хотя даже для такого немолодого голландского шулера, как он, было очевидно, что это попросту истощение желудка в результате многолетнего неумеренного поглощения пищи без всякого разбора. Он лечил регулярные приступы этой болезни различными отварами из одуванчика, мяты, полыни и тысячелистника и проводил много времени на кухне вместе с благодарной, внимательной миссис Кертли, подробно объясняя ей действие этих зелий. Таким образом между ними завязалось знакомство хотя доктор был достаточно осторожен, чтобы не слишком полагаться на теплоту этих отношений. Первая заповедь избранной им профессии, переданная из глубин тысячелетий, гласила (как она гласит и посейчас): «Позволь им самим приходить к тебе…».
Шли дни, времена года сменяли друг друга; самое жаркое лето, какое только Олферту Дапперу доводилось испытывать, посвежело и обернулось еще более ослепительно—прекрасной осенью, которая, в свою очередь, посуровела, превратившись в столь безжалостную зиму, какой он никогда не знал у себя в Нидерландах — даже еще более страшную, поскольку здесь совершенно отсутствовали какие—либо цивилизованные убежища наподобие жизнерадостных кафе или веселых борделей. Большую часть этих бесконечных месяцев доктор провел в постели или съежившись у очага с накинутым на плечи одеялом, засунув ноги в ведро с нагретой водой, блуждая мыслями в воспоминаниях о некоем утрехтском кабачке, где он распивал приправленный пряностями женевер вместе с Маргот Зелдентхейс. Интересно, вспомнила бы она его теперь, когда прошло столько времени? И, если быть ближе к делу, узнал бы его тот олух из Эк—эн—Вила, встретив на улице, и стал бы его кузен, или кто он там был, из Генеральных Штатов по—прежнему преследовать его? Долго ли еще ему жить изгнанником в этом ужасном варварском месте? Доктор вспоминал каналы Утрехта, резкий ветер с Роны, и впервые с тех пор, как он сошел на берег, в нем не тлело ни малейшей искорки надежды.
Весна прокралась незаметно, ее боязливое вторжение в железное царство холода было подобно набегам прилива, начинающего понемногу обгрызать несокрушимую крепость из песка, выстроенную ребенком. Доктор еще долечивал свои обморожения, когда Надвигающийся Дождь, которого не было видно почти месяц (и который, как подозревал доктор, самую суровую часть зимы провел попросту в спячке), явился, чтобы сообщить, что через два дня на Кеннебеке вскроется лед, а днем позже прольются первые дожди, после чего из земли почти немедленно полезут различные дикие травы, на которые доктор Даппер поневоле начал полагаться при составлении своих импровизированных снадобий.
Они пустились в путь вместе, в первый, почти теплый день апреля, с бледным водянистым солнцем над головой и легким ветерком, оттачивающим свое лезвие на докторском загривке.
Они шли долго, забредая в сосновые рощи и пересекая заболоченные луга, взбираясь и спускаясь по склонам густо заросших лесом долин и ущелий. У них, казалось, не было определенной цели и почти не было направления, однако время от времени Надвигающийся Дождь приостанавливался и кивал в сторону нескольких крошечных цветочков в тени кустарника или древесного гриба на стволе; на одинокую бурую шляпку, высовывающуюся из пучка сырой травы; на несколько необычного вида листьев, неизменно растущих где—то в таком месте, где их невозможно достать. И Олферт Даппер покорно взбирался и тянулся, тащил, выдергивал и отщипывал, временами вынужденный копаться в земле обеими руками, чтобы добыть растение вместе с корнем, а потом осторожно опускал очередную находку в притороченный к поясу мешок и спешил дальше вслед за абенаки. Мешок становился все тяжелее.
Уже почти начало смеркаться, и молодой месяц поднялся в небо, когда Надвигающийся Дождь наконец удовлетворенно хмыкнул, и они повернули обратно к поселку. Несмотря на усталость, доктор был озабочен тем, чтобы двигаться быстрее, зная, что огромные дикие кошки, чьи широкие следы он несколько раз видел («горные львы», как называли их местные жители), охотятся в основном на закате и рассвете. Он знал также, что черные медведи, водившиеся в этой местности, как раз сейчас просыпаются от зимней спячки, голодные и раздражительные. По мере того как небо темнело, он шел все ближе к Надвигающемуся Дождю, временами даже натыкаясь на него.
А потом его спутник внезапно остановился, и доктор услышал, как в зарослях прямо перед ним движется какое—то крупное существо, и увидел в лунном свете чью—то тень. Он застыл на месте и отказался идти дальше. Кивки и одобряющие жесты индейца не оказали на него никакого действия, так что в конце концов Надвигающийся Дождь пожал плечами — жест, которого доктор до этих пор никогда не видел ни у него, ни у кого—либо из других индейцев, — и спокойно двинулся дальше, вскорости скрывшись в тех самых зарослях. И не оглянулся.
Угроза оказаться в одиночестве заставила доктора переменить свое решение, и он поспешил догнать своего спутника. Абенаки стоял на дальнем краю поляны, глядя в направлении кочковатого каменистого луга, полого взбирающегося на холм. Они уже проходили сегодня это место, и доктор Даппер вспомнил, что в тот раз заметил здесь оленей и дважды или трижды попадал ногой в норы, проделанные похожими на барсуков зверьками, которых колонисты называли «земляными бобрами». Однако теперь луг был совершенно пуст…
…если не считать того, чего здесь никак не могло быть.
Доктор Даппер долго не решался записать случившееся по причинам, которых сам не мог себе объяснить.
Когда он все же взялся изложить на бумаге то, что увидел той весенней ночью, вспоминая, как боялся, что все это может оказаться галлюцинацией, вызванной усталостью, он начертал: «…при лунном свете его шкура выглядит золотисто—серой, того же цвета, что и сама луна. На вид это довольно сильное животное, однако небольшое — не могу себе представить, чтобы оно могло снести человека моего телосложения на какое—либо расстояние. Его копыта действительно раздвоенные, как свидетельствует Плиний, хотя он сильно ошибается в отношении едва ли не всех остальных примет. Хвост его похож на львиный, грива не менее длинна, чем у диких пони на английских вересковых пустошах, хотя не столь густа и космата, а знаменитый рог, торчащий над глазами, может показаться непропорциональным по длине и вероятной массе по отношению к мускулатуре его довольно стройной шеи. Однако именно так устроен единорог».
Увиденное исторгло из груди доктора крик — потеря самоконтроля, весьма мало согласующаяся с его обычным темпераментом. Единорог вихрем повернулся, его рог вспыхнул в лунном свете, словно шрам в ночи… Мгновением позже его уже не было; не осталось даже следов на влажном глинистом склоне — не осталось ничего, кроме потрясения и чуда в глазах Олферта Даппера.
Надвигающийся Дождь молча взглянул на доктора, и тот ответил ему столь же безмолвным взглядом. Ни тому, ни другому не было нужды что—либо говорить: то, что они увидели, пусть даже на протяжении одного хрустального мгновения, было больше чем любые обвинения и за пределами любых оправданий. Вместе они пошли обратно к Ноу—Поупери, связанные гораздо более глубоким пониманием, чем когда они пускались в путь этим утром, которое было так давно.
Что думал Надвигающийся Дождь об их встрече, доктор Даппер так и не узнал, да и не надеялся узнать. В самом деле, когда он спросил своего друга, есть ли в языке абенаки хотя бы слово для обозначения единорога, индеец сделал вид, что не понимает, и явно начал раздражаться, когда доктор попытался проявить настойчивость. В последующие дни абенаки заходил в поселок не так часто, а когда появлялся, был еще менее склонен к разговорам, нежели обычно. Доктору казалось, будто он чуть ли не отрешился от всего телесного, чтобы последовать в своем озадаченном сердце за чем—то, что ознаменовалось для него этим мгновением на лугу. Сам доктор, добрый (хотя и не особенно рьяный) нидерландский кальвинист, временами размышлял над тем, могут ли индейцы становиться святыми.
Хотя доктору и не хватало общества его друга, место Надвигающегося Дождя было в значительной степени занято всепоглощающим пламенным желанием еще раз увидеть единорога. Доктор ни с кем не обсуждал случившееся — во всяком случае, не с преподобным Кертли, который немедленно объявил бы его видение сатанинским наваждением. Также не мог доктор помыслить и о том, чтобы довериться школьному учителю Праути — этот был еще более ужасающе твердолобым, чем преподобный, который обладал по крайней мере неколебимой верой; для Праути же, как подозревал доктор Даппер, было бы достаточно малейшего намека на то, что вселенная устроена не так, как его учили, чтобы столкнуть его за край здравомыслия, в какое—нибудь квакерство или еще похуже. На совести доктора и так было много всего, помимо ответственности за разрушение шатких жизненных устоев школьного учителя.
Несомненно, в пользу доктора Даппера, а также в пользу того воздействия, какое оказали на него скромная жизнь и незамысловатые ценности Ноу—Поупери (или, возможно, здесь хватило молчаливого, загадочного укора Надвигающегося Дождя), говорит то, что ему ни разу не пришло в голову, какую огромную выгоду он мог бы извлечь из обладания живым единорогом или даже шкурой, волосом и рогом мертвой особи. Доктор всего лишь хотел увидеть его снова — и он понял, не задавая никому вопросов, как иногда получается знать такие вещи, что ему никогда не будет позволено увидеть его в одиночку. Было совершенно очевидно, что явление предназначалось в первую очередь не ему, но его мудрому и удивительно невинному спутнику Надвигающемуся Дождю из племени абенаки.
«Кого я знаю в этих диких землях, кто был бы так же мудр и невинен, кто заслуживал бы увидеть то, что случайно довелось увидеть мне? Со всеми их разговорами об Иисусе, со всеми их треклятыми бесконечными молитвами должен же найтись хоть кто—нибудь!»
И именно в этот момент, весной, к нему пришла Реморс Кертли. Он знал, что это должно случиться.
Ее привел к нему не грех, но совершенно законный повод, а именно: очередная ссора мятежного желудка ее мужа с очередным обедом из восьми блюд, как это было между ними заведено. Не будет ли доктор Даппер так добр посмотреть его?
Реморс Кертли не была красавицей, однако ее глаза обладали тем густым, мягким коричневым оттенком, какой можно видеть в сердцевине подсолнуха, а губы при ближайшем рассмотрении оказывались вовсе не такими тонкими, строгими и поджатыми, как это обычно выглядело со стороны… И вообще, она определенно подошла к нему ближе, чем могло считаться приличным для доброй замужней пуританки, и лишь с огромным и полным сожаления усилием воли доктор прогнал искушение и согласился вновь сопровождать ее к постели преподобного. Однако, пока он глядел в эти подсолнуховые глаза, ему в голову пришла мысль.
Ожидая, пока подействует настой диких трав — который, как он знал, должен был не только умиротворить подвергшийся неумеренной эксплуатации кишечник преподобного, но также и наслать на того крепкий сон, — доктор сообщил священнику:
— Боюсь, это была последняя порция лекарственных растений, которые я собрал с помощью моего языческого друга—абенаки. Завтра или послезавтра мне будет необходимо пуститься в путь, чтобы пополнить свои запасы, и я просил бы, чтобы вы позволили вашей жене меня сопровождать. Эти травы растут возле самой земли, а мои глаза уже не те что прежде.
Преподобный Кертли был глуп, но все же не настолько. Поскольку он уже давно убедил себя в благочестивой непривлекательности своей жены, главное его возражение против того, чтобы она провела день в компании доктора Даппера, касалось не того, что она будет там делать, но о чем могут подумать другие.
— Это будет выглядеть неуместно… неприлично, — протестовал он. — Наверняка можно выбрать кого—то другого, ребенка например, чтобы избежать домыслов?
Олферт Даппер горестно пожал плечами (насколько подобное вообще возможно):
— Малыши так редко могут распознать то, что мне нужно, — пожаловался он, — а те, кто старше, не могут увидеть. Миссис Реморс была бы идеальным вариантом, будучи столь, э—э, интимно знакома с нуждами вашего кишечника, а также с предписаниями по точному смешиванию и применению моих медикаментов. Впрочем, если вы все же предпочитаете, чтобы я нанял человека со стороны, потребуется по меньшей мере дать ему некоторые неизбежные разъяснения…
Приемы, работавшие в Амстердаме и Утрехте, сработали столь же безупречно и на Территории Сагадахок. Преподобный поспешно отрекся от этого предложения, заверив доктора Даппера, что он может воспользоваться помощью его благоверной в любой день, когда ему будет удобнее: точь—в—точь как если бы одалживал на время любимую лопату или лошадь. Доктор предложил следующий понедельник, и преподобный Кертли с радостью согласился. Мнения миссис Реморс Кертли никто не спросил, что, по всей видимости, нисколько ее не огорчило.
Когда в понедельник утром доктор Даппер подошел к дому священника, она ожидала его, одетая просто и невзрачно, словно какая—нибудь крестьянка. Не сказав почти ни слова, они тронулись в путь, придерживаясь маршрута, который позволил бы им не попасться на глаза кому—нибудь из поселян, решившему пораньше поработать в поле или возвращающемуся домой после ночи запретных утех и избегающему встречи с поселковым констеблем. Миссис Кертли едва ли могла сравниться с Надвигающимся Дождем в высматривании крохотных листочков, спрятавшихся среди зарослей крапивы или горстки диких ягод в бурьяне на месте заброшенного сада, однако она справлялась неплохо и без труда поспевала за доктором: ширина ее шага свидетельствовала о наличии более длинных ног, чем он позволял себе вообразить. Раз или два, когда он искоса бросал на нее взгляд, чтобы полюбоваться тем, как она, полузакрыв глаза, поднимает бледное лицо к теплому солнцу, она поворачивалась и отвечала ему неприметной улыбкой, какой, однако, он никогда прежде не видел на ее губах. Он подозревал, что, возможно, и никто не видел.
Казалось, она не замечала, что доктор потихоньку, незаметно заворачивает по широкой дуге обратно к небольшому лугу, где ему довелось повстречаться с чудом еще большим, нежели ее улыбка. Однако когда они добрались до края поляны — уже значительно более сухой, чем в прошлый раз, — и уселись рядышком на землю, чтобы подкрепиться сушеным мясом, сыром, ячменным хлебом и легким пивом, которые миссис Кертли припасла для полуденной трапезы, она поглядела поверх скатерти прямо в глаза доктору Дапперу и спокойно сказала:
— Я знаю это место. Ваши травы здесь не растут.
— Это так, мэм, — отозвался доктор, который всегда мог распознать момент, когда ложь была бесполезна. Это умение отличало его от большинства других адептов сего вкрадчивого искусства.
— Тогда зачем вы привели меня сюда? — Миссис Кертли говорила, не повышая голоса и не выказывая никаких признаков тревоги. Можно было бы подумать, что она задает этот вопрос из чистой вежливости, если бы не едва заметно расширенные зрачки.
— Здесь есть нечто, что мне чрезвычайно хотелось бы, чтобы вы увидели. — Доктор Даппер безмятежным кивком указал на еду, разложенную на скатерти между ними. — Прошу вас, наслаждайтесь трапезой, которую вы, очевидно приложив немало усилий, для нас приготовили… Нам нужно всего лишь немного подождать, дорогая миссис Кертли.
На самом деле, несмотря на всю уверенность его тона, доктор понятия не имел, появится ли единорог вообще. Он знал, что это был не призрак, не игра лунного света или его собственного ума (достаточно было поглядеть, как отреагировал на видение Надвигающийся Дождь, чтобы понять это), однако вернется ли он снова на тот же луг, и окажется ли древняя легенда правдивой… все это было чистой воды догадками, игрой — а Олферт Даппер в душе был самым что ни на есть азартным игроком, какой только рождался в Старом Свете или в Новом, в Утрехте или Ноу—Поупери. Запивая пивом мясо и сыр, он улыбнулся миссис Кертли, и та улыбнулась ему в ответ. И они стали ждать.
Между тем день был теплым, пиво превосходным, а едва слышное жужжание ранних комаров понемногу превратилось в колыбельную. Никогда в жизни доктор не признался бы в том, что спал, когда явился единорог; однако его разбудил тихий возглас Реморс Кертли, и открыв глаза, он увидел, что она стоит, прижав обе ладони к губам, а ее темный голландский чепец валяется на земле. До этого момента он ни разу не видел ее густые каштановые волосы распущенными.
Единорог стоял посреди луга, обратясь к ней и явно ее разглядывая, как и она пыталась осознать открывшуюся ей истину его существования. В прошлый раз, при лунном свете, его телосложение казалось более утонченным, почти хрупким; теперь он был не только крупнее, чем помнилось доктору, но весьма возможно, опаснее — стоило лишь поглядеть, как сверкает на солнце его длинный спиральный рог. Медленно поднимаясь на ноги, доктор Даппер вдруг впервые заметил небольшой курчавый завиток бороды под его нижней челюстью, такой же, какой доктор некогда присовокупил к описанию льва в своей книжке про Африку. Значило ли это, что перед ними самец? Или это был признак взрослой особи? Эти и другие вопросы беспорядочно роились в его мозгу, поскольку в глубине души доктор всегда обладал страстной любознательностью истинного ученого. Впрочем, ему всегда хватало осторожности не позволять ей выходить из—под контроля.
Реморс Кертли протянула к единорогу раскрытые ладони. Тот вскинул голову, словно конь, однако не всхрапнул и не заржал: доктор вдруг понял, что вообще ни разу не слышал, чтобы он издавал какие—либо звуки. Неторопливой поступью единорог двинулся к женщине, нацелившись рогом ей прямо в сердце. Она не дрогнула, но медленно опустилась на землю и села, подогнув под себя ноги не менее изящно, чем единорог, положивший голову ей на колени. Его рог расположился поперек ее бедер.
Теперь доктор смог увидеть ее лицо. Оно имело то оцепенелое, нелепо—отрешенное выражение, которое он так часто видел и презирал на более чем многочисленных полотнах своей родины: Мария, внимающая благой вести, святые, поглощенные беседой с ангелами, отшельники, восторженно взирающие вверх, на золотистые, кишащие херувимами облака… у всех у них был тот же восхищенно—отсутствующий вид, какой имела сейчас Реморс Кертли. Доктор Даппер в душе позавидовал ей — и сделал мысленную заметку для следующей книги.
Он не мог бы сказать, действительно ли единорог заснул. Реморс Кертли гладила его по шее и робко играла белыми прядками гривы (касаться рога она избегала), но глаза животного оставались закрытыми, а его медленное дыхание ровным. «Вот момент, когда рыцарь должен был бы выскочить из укрытия и наброситься на него, — отрешенно подумал доктор Даппер, — чтобы не вспугнуть его раньше, чем надо. Я знаю, что бы сделал, будь я немного храбрее… и подлее». Запах единорога напомнил ему запах свежего хлеба, запах недавно отлитых восковых свечей и, как ни странно, старых прохладных колодцев в тенистых садах.
Доктор так и не понял, как долго единорог спал на коленях у Реморс Кертли. Он просто стоял и смотрел на них, а солнце двигалось по небу, шершавая трава шелестела под ветерком, и крошечные насекомые танцевали в солнечных лучах. Бока единорога вздымались и опадали, как у любого другого спящего животного, и время от времени он подергивал своим хвостом с львиной кисточкой на конце, чтобы отогнать муху. А Реморс Кертли сидела абсолютно неподвижно, сосредоточив взгляд — как казалось доктору — на том мире, откуда единорог явился к ним. Изредка она поворачивала к нему голову, но он знал, что на самом деле она его не видит.
А потом, спустя какое—то время, единорог поднялся, взглянул Реморс Кертли в лицо, легко коснулся рогом ее волос и двинулся прочь.
Еще долго после этого миссис Кертли и доктор Даппер сидели не двигаясь. В конце концов она тоже поднялась с земли и подошла к нему, и он обхватил ее обеими руками. Так они стояли, и не было ничего греховного или прелюбодейственного в их объятии; однако спустя некоторое время она тихо спросила:
— Как вы узнали?
— Я ничего не знал, — искренне ответил ей Олферт Даппер. — Я лишь догадывался.
— Что жена преподобного Джайлса Кертли может оказаться до сих пор девственной? Смелая догадка, мой мудрый доктор! — Она наклонилась ближе, прижавшись к нему грудью, совсем не настолько детской, как ему представлялось. — И конечно же, такая догадка заслуживает некоторого вознаграждения?
Ее подсолнуховые глаза сияли мягким, теплым светом. Как ни странно, доктор был первым, кто отстранился в этот момент, практически оттолкнув от себя эту женщину, чья тайна преследовала его во снах всю зиму.
— Добрая госпожа, — к своему немалому изумлению, услышал он собственный голос, — если… если мы это сделаем… у тебя больше не будет шанса когда—либо вновь увидеть единорога… держать голову единорога на своих коленях. Я не такой негодяй, чтобы стремиться лишить тебя подобного блаженства.
Собственная напыщенность привела его в ужас — и то, что это говорилось с самыми лучшими намерениями, только ухудшало дело. «Некоторые люди попросту не рождены для щедрых жестов», — подумал он.
Однако Реморс Кертли только рассмеялась, протянула руки и крепко сжала его плечи, словно желая придержать голову, чтобы поглядеть ему в глаза.
— Раз в жизни увидеть единорога — это уже чудо превыше всего, что может заслужить женщина, независимо от того, девственна она или нет. Несколько же раз… нет—нет, доктор, это для какой—нибудь другой жизни, не моей! — И она поцеловала его с силой, которая могла бы свалить на землю, если бы миссис Кертли не продолжала его держать. По—прежнему не отрывая взгляда от его глаз, она проговорила с той же тяжеловесной серьезностью, с какой говорил до этого он: — Этот единорог освободил меня, можете вы это понять? Освободил от мира, который, как меня всегда учили, является единственным миром для христианской души. Пока я сидела и держала его голову у себя на коленях, он вошел в меня… как еще могу я это описать, милый доктор?., он вошел в меня и показал мне чудеса превыше убогого, вечно недовольного Ноу—Поупери. И за это я буду вечно вам благодарна, больше, чем кто угодно другой. Вот так—то, мой дорогой негодяй!
И она снова поцеловала его, а затем отступила немного назад и начала медленно развязывать корсаж своего тусклого темного платья, ни на миг не сводя с него взгляда.
— Теперь ваше дело — довершить мое освобождение, — прибавила она. — Помогите—ка мне вот здесь…
И он помог, хотя его обычно ловкие пальцы вдруг стали непослушными, словно у неоперившегося юнца. И они двое воистину прилепились друг к другу и стали «едина плоть», как это предложено и одобрено Библией.
Позже, когда они лежали в полудреме в пятнистой лиственной тени, подложив под головы его сумку для сбора трав вместо подушки, он сказал:
— Меня все же печалит, что вы так легко отказались от возможности когда—либо снова призвать к себе единорога. Воистину, я привел вас сюда совсем не для этого, но лишь потому, что сам хотел увидеть это существо еще раз. Я не могу избавиться от ощущения вины.
— Я ни от чего не отказывалась, — строго ответила она, приподнявшись на локте, с потяжелевшим взглядом, — а даже если и отказывалась, то уж наверное не ради вас, тщеславный вы человек, а ради себя самой. То, чего я лишилась, я отдала по доброй воле. Даже Бог Ноу—Поупери понял бы, в чем разница! Единорог понял.
После этого без каких—либо новых объяснений Реморс Кертли разразилась рыданиями.
Думая — наверное, в сотый раз в своей жизни — о том, что он ничего не понимает в женщинах, доктор Даппер подставил ее слезам свою грудь и горло, и где—то посередине всего этого они внезапно снова стали одной плотью, и она принялась над чем—то хихикать как девчонка, но не сказала над чем. Когда он ее спросил, она только засмеялась еще громче, и ее волосы превратились в плетку, хлещущую его по лицу, а потом его внимание оказалось поглощено другими вещами — такими, например, как маленькая розовая родинка между лопаток, крошечное клеймо, которого, как подозревал доктор, никогда не видел преподобный Кертли.
Обратно они шли бок о бок так же, как и выходили; однако когда доктор Даппер попытался по примеру поселковых ухажеров взять ее за руку, миссис Кертли покачала головой и отошла в сторону. Ее волосы были вновь упрятаны под голландский чепец, корсаж зашнурован чуть не до удушения, на длинном коричневом платье никаких следов предательских травяных пятен; она вновь вошла в роль смиренной пуританской жены и хозяйки, играя ее с той страстной внимательностью к мельчайшим деталям, что отличает хороших актрис — а она потратила всю жизнь на то, чтобы стать такой актрисой. Даже когда она искоса поглядывала на него и улыбалась самым краешком губ, это была не улыбка Реморс Кертли. Ту улыбку доктор хорошо знал.
Они расстались на околице поселка: он отправился к своей ступке, пестику и импровизированным весам, она — ухаживать за мужем, готовить ему плотный ужин после трудного дня. Когда, дождавшись следующей желудочно—кишечной жалобы преподобного, доктор Даппер поспешил к нему с заранее приготовленным отваром, то не встретил ни малейшего намека на то, что между кем—то и кем—то могло произойти что—либо недостойное; миссис Кертли лишь кивала, внимательно выслушивая инструкции их семейного врача, и делала пометки, не поднимая головы. Доктор оставался у них дольше, чем было необходимо, пытаясь украдкой встретиться с ней взглядом, но не возымел успеха.
Новости о разнообразных родных землях колонистов добирались до поселка в лучшем случае нерегулярно (а на протяжении зимних месяцев их и вовсе не было) и доставлялись как получится — чаще всего их приносили бродячие торговцы, лудильщики и обходящие округу проповедники, случайно забредавшие в Ноу—Поупери. Олферт Даппер с момента своего прибытия вообще не получал никаких вестей из Нидерландов и уже почти смирился не только с вероятностью провести еще по меньшей мере год в этом безотрадно диком Новом Свете, но также и с еще большим ужасом осознавая, что он понемногу привыкает к своей жизни здесь. Ему нравились и вызывали уважение знакомые индейцы—абенаки, ему почти нравились двое или трое человек из поселян; у него даже начал появляться некоторый вкус к бобам с кукурузой…
О нет, что бы ни ждало его дома в Утрехте, но он должен выбраться отсюда!
Миссис Реморс Кертли продолжала заниматься своими делами, как и подобает исполнительной домохозяйке — жительнице Ноу—Поупери: готовила еду, возилась в огороде, читала молитвы и поддерживала порядок в доме, ни разу не позволив себе остаться наедине с доктором Даппером более чем на несколько минут, необходимых, чтобы он мог вручить ей новые снадобья для вечно свирепствующего желудка ее мужа и дать указания по их использованию. Ее глаза всегда были опущены долу, волосы полностью убраны под чепец, а скромное поведение являлось неизменным образцом для всех пуританских женщин. Размышляя о случившемся, доктор Даппер никак не мог определить, действительно ли он любит ее — принимая во внимание, что любовь в общепринятом выражении была эмоцией настолько же от него далекой, как турецкий язык или тонкости инфралапсарианства. В то же время он не сумел бы назвать это обычной греховной похотью: скорее, наверное, можно сказать, что, будучи однажды допущен к сердечным тайнам жены священника, он попросту желал оказаться их свидетелем еще раз (даже больше, чем до того стремился снова увидеть единорога). Выше уже упоминалось, что в характере Олферта Даппера имелось немало романтического.
Время от времени, когда у него выдавалась свободная минута (ибо его жульническая медицинская практика постепенно приближалась к статусу настоящей), он приходил на луг, где они с Реморс Кертли и единорогом были когда—то вместе. Доктор не надеялся встретить там кого—либо из них, однако ему доставляло странное утешение просто стоять на том самом месте, где он тогда в немом восхищении смотрел, как единорог кладет голову ей на колени, и где потом, спустя целую эпоху, помогал ей расшнуровать корсаж, а она не сводила с него взгляда.
Однажды он увидел на этом месте своего старого приятеля—абенаки. Черные глаза индейца смотрели на все вокруг, хотя не видели ничего, что было бы заметно Олферту Дапперу. Они коротко и сдержанно поздоровались друг с другом, и доктор, немного помолчав, тихо проговорил:
— Он больше никогда не придет. Не могу сказать, откуда мне это известно, но это так.
Надвигающийся Дождь едва заметно кивнул. Он произнес лишь два слова:
— Она прийти.
Доктор воззрился на него.
— Она? Кого ты… ты имеешь в виду миссис Кертли?
Белка, наблюдавшая за ними с ветки, при звуке его голоса испуганно шмыгнула в листву.
Абенаки спокойно встретил его взгляд и после долгого молчания ответил:
— Когда ты идти домой. Тогда она прийти.
— Домой… — Грудь доктора внезапно заполонила огромная печаль, и следующие слова он произнес почти шепотом, по контрасту с предыдущим вскриком. Он сказал: — Но я никогда не вернусь домой, мой друг. Там меня поджидают люди, которые очень злы, они даже могут посадить меня в тюрьму. В тюрьму, — повторил он, специально делая ударение на этом слове, поскольку знал, что у абенаки, как и вообще у всех алгонкинских племен, нет равнозначащего термина, да и вообще отсутствует такое понятие, как тюрьма. — Я не знаю, попаду ли когда—нибудь домой.
— Ты идти домой скоро, — голос Надвигающегося Дождя звучал неторопливо и уверенно. — Когда ты идти, она прийти к абенаки.
— Почему именно тогда? — спросил доктор. — Между нами больше нет никакой связи, мы почти не разговариваем, разве что о лекарствах для ее мужа. С какой стати ей убегать к вашему народу, когда меня не будет?
Однако Надвигающегося Дождя самого уже не было — он исчез в своей беспокоящей манере исчезать, которую преподобный Кертли считал явным доказательством инфернального происхождения всего их племени. Некоторое время доктор смотрел ему вслед в молчаливую лесную чащу, а затем побрел обратно в Ноу—Поупери.
Он знал, что абенаки дают пристанище беглецам и изгнанникам из различных сагадахокских колоний; кроме того, ему было известно, что у алгонкинов нет данного Богом закона относительно изначально подчиненного положения женщин. У абенаки, микмаков или пассамакуодди, как говорил его, несомненно, ограниченный опыт, женщина могла глядеть в сторону от мужчины, или мимо него, или сквозь него, но она никогда не опускала глаза в землю. Исполненная силы духа и находчивости женщина, какой показала себя миссис Реморс Кертли, могла подняться в индейском обществе выше, чем это было бы возможно для нее в пуританском окружении.
Доктора больше волновало не то, как Надвигающийся Дождь узнал о ее решении, а то, знает ли о нем она сама.
Погода была все еще теплой, но скоро должна была измениться (проведя больше года в Мэне, даже доктор Даппер мог это понять по переменам в поведении птиц и по запаху ветра на рассвете), когда его вечернюю дремоту прервал резкий настойчивый стук в дверь. Выглянув через щель в стене, где никакая замазка не удерживалась надолго, доктор, к своему изумлению и немедленно последовавшему беспокойству, узнал преподобного Кертли. До сих пор священник ни разу не навещал его дома, а их случайные беседы в церкви обычно касались состояния либо бессмертной души доктора, либо в высшей степени смертного желудка преподобного. «Неужели он узнал? Неужели кто—то… неужели она ему во всем созналась?» Острота ситуации еще более усугублялась тем фактом, что преподобный держал в руке мушкет — очень большой, с воронкообразным дулом.
Однако Олферт Даппер не добился бы положения и почета, которыми он пользовался в своем обманчивом искусстве, если бы в свое время не научился понимать (за всегдашним исключением Маргот Зелдентхейс), когда можно доверять женскому глазу. Паника покинула его так же быстро, как и возникла, и он открыл дверь и пригласил Джайлса Кертли в дом.
Священник вошел с необычным для него опасливым видом, оглядываясь через плечо, словно это он был тем, кто хорошо знаком со служителями закона и людьми, носящими при себе тяжелые дубинки и питающими необоснованные претензии. Усевшись на предложенный ему единственный целый стул, он опасливо прислонил мушкет к стене, согласился выпить кружечку довольно сомнительного женевера (это, кажется, был первый такой случай на памяти доктора) и начал разговор, коротко заявив, словно этот факт только сейчас привлек его внимание:
— Брат Даппер, вы ведь голландец.
Доктор приподнял брови и развел руками:
— Не могу отрицать этого, сэр.
— Ага. — Преподобный Кертли несколько раз прочистил горло. — Возможно, именно поэтому мне кажется легче довериться вам, хотя мы и никогда не были, э—э… близки…
Его голос убрел вслед за взглядом куда—то в дальний угол и затерялся там.
— Несомненно, это моя вина, — любезно отозвался доктор Даппер. — Что я могу сделать для вас, преподобный?
— Моя супруга… — Преподобный Кертли поднялся с места, описал скованный круг вокруг одной точки, словно медведь, привязанный к столбу для травли, и снова сел. — Моя добрая супруга была похищена. Ее украли! Эти краснокожие дикари… Дикари, клянусь Богом!
Захваченный совершенно врасплох, доктор Даппер смог лишь моргнуть и уставиться на него.
— Абенаки? Похитили?
— Ну да, похитили, что же еще? И кто еще? Есть следы — явные, несомненные! Они утащили ее в лес, бедняжку, прежде чем она успела хотя бы крикнуть. Даже сейчас уже может быть слишком поздно, чтобы предотвратить…
Он согнулся на своем стуле чуть ли не вдвое, закрыв глаза руками. Его позиция была не так уж далека от того, как он обычно скрючивался, когда его желудок в очередной раз требовал к себе внимания.
— Предотвратить? — переспросил доктор и перебил себя: — Ах да… Гм, что ж, мы, несомненно, должны поднять поселок на поиски. Если вы, преподобный, возьмете на себя дома к востоку от Медвежьего ручья, я займусь западным берегом…
— Нет! — Преподобный Кертли схватил доктора за оба запястья своими узловатыми пальцами. — Я не вынесу, если… если худшее станет известно этим… этим…
— Вы имеете в виду вашу паству, — подсказал доктор с почтительностью, которой он не чувствовал. — Ваше собрание верующих. Да, конечно, я понимаю. Завтра с утра, с первым светом мы начнем наши поиски…
— Сейчас же! Мы не имеем права ждать! — Преподобный снова вскочил на ноги и протянул руку за мушкетом.
Однако доктор Даппер, не поднимаясь с места, непреклонно покачал головой.
— Сейчас там бродят волки и горные львы — я слышал их завывания прошлой ночью, недалеко отсюда. В темноте мы не сможем сделать ничего, разве что, пытаясь вызволить вашу жену, натолкнемся на еще худшую опасность, чем та, в которой находится она. Как я и сказал, я пойду с вами с первыми лучами солнца.
И этим священнику пришлось удовлетвориться; впрочем, покидая дом Олферта Даппера, он бросил напоследок:
— Не забудьте взять ружье.
— У меня нет ружья, — отвечал доктор. — Есть, правда, отличный кофель—нагель с корабля, который доставил меня к здешним берегам. Но ружья нет.
— Я прихвачу для вас второе, — мрачно заверил его преподобный.
И с этими словами он нырнул в ночной мрак, оставив Олферта Даппера метаться без сна до рассвета.
Когда они встретились возле пустой церкви, преподобный Кертли и в самом деле протянул доктору Дапперу заряженный мушкет. Оружие было настолько тяжелым и холодным, что доктор едва не выронил его. Он запротестовал было: мол, никогда не имел дела с подобными вещами и скорее будет представлять опасность для своих спутников, нежели для предполагаемых похитителей миссис Кертли; однако преподобный ответил:
— Рука Всевышнего будет на курке в нужное время. Вам нет нужды бояться.
Тем не менее доктор боялся; страх сковывал его внутренности, превращая их в сплошную глыбу льда, когда они пустились по следам — совершенно очевидным, как и сказал преподобный Кертли, — маленьких ножек миссис Кертли, обутых в грубые башмаки. Следы вели за околицу Ноу—Поупери, где встречались с отпечатками мокасин, после чего шли уже вместе с ее спутником… или похитителем. Теперь следы миссис Кертли стояли ближе друг к другу и ограничивались отпечатками передней части стопы, а это могло означать либо что она бежала, либо что ее тащили. Можно было не гадать, какого из двух предположений придерживался преподобный: его обычно красное лицо было жестким и бледным, лишь на прокушенных губах проступали капельки крови. На ходу он поводил мушкетом из стороны в сторону, словно косой, и время от времени вскидывал его и прицеливался куда придется, скрежеща зубами и по—волчьи скалясь. Олферт Даппер боялся сразу за всех.
Один раз преподобный внезапно кинул на него пронзительный взгляд, только что мушкет не повернул в его сторону, и заявил:
— А ведь вы, если не ошибаюсь, питаете к дикарям определенную симпатию!
Доктор Даппер осторожно ответил, стараясь придерживаться безразличного тона:
— Я нахожу их довольно интересными людьми, достойными изучения.
Он постарался как можно естественнее переместиться так, чтобы оказаться у преподобного Кертли за плечом.
— Дети сатаны, — зло оборвал священник. — Какому бы чудовищному, дьявольскому унижению они ни подвергли мою жену, я все равно приму ее назад как свою законную супругу, и позор не падет на мою голову. Но их я перебью всех до единого; я спалю дотла их поганые жилища, а потом засею землю солью! В этом я клянусь. — Он на мгновение приостановился и прожег доктора Даппера яростным взглядом. — Вы слышали мою клятву перед Господом.
— Да, — тихо отозвался доктор. — Я слышал.
Следы миссис Кертли и ее предполагаемого похитителя все труднее было различать по мере того, как грунт становился более твердым, а подлесок более густым. Доктор пользовался малейшей возможностью, чтобы затереть ногой очередной отпечаток или направить неумолимого священника в другую сторону, однако путь к деревне абенаки был хорошо известен всем жителям Ноу—Поупери, и к этому времени преподобному Кертли уже не нужны были следы, чтобы добраться туда, куда, по его убеждению, увели его жену. Сейчас было достаточно одного вида миссис Реморс Кертли, чтобы началась резня — а доктор Даппер, рожденный в годы Восьмидесятилетней войны, кое—что знал о том, как выглядит резня. В молчании он лихорадочно перебирал в уме разнообразные уловки и обходные маневры, которые накопил за целую жизнь, однако все было без толку. Он шагал рядом с человеком, замыслившим убийство, и не мог придумать ни одного способа его остановить.
Доктор пришел в настолько подавленное состояние, что даже не заметил, когда к отпечаткам мокасинов и рабочих башмаков прибавились третьи: следы раздвоенных копыт) не похожие ни на изящные копытца виргинского оленя, ни на огромные, как обеденные тарелки, копыта лося. Когда они наконец привлекли его внимание (в этом месте все три следа начали отклоняться от знакомого маршрута, забирая вверх по пологому, обомшелому склону, на котором они ясно выделялись), доктор указал на них священнику, чувствуя, как внутри шевелятся первые ростки зарождающегося плана.
— Посмотрите—ка, преподобный! — вскричал он с максимальным драматизмом, какой только сумел изобразить. — Что вы думаете об этих странных отпечатках?
Джайлс Кертли остановился, оперся на свой мушкет и принялся разглядывать внезапно появившиеся новые следы, очень медленно качая головой. В основном раздвоенные отпечатки шли посередине; следы миссис Кертли сопровождали их почти вплотную с левой стороны, а следы неизвестного индейца — немного подальше справа.
— Мне это не нравится, — почти беззвучно бормотал преподобный себе под нос, — и все же это не может… не может…
В одном месте он наклонился к земле и понюхал следы копыт, затем поднял голову, говоря сам с собой, словно был один:
— Нет… я никогда не поверю… Нет. Нет…
Доктор Даппер следовал за ним, намеренно держась немного позади, чтобы создать впечатление растущего беспокойства и нежелания идти дальше при виде столь зловещих знаков. Впрочем, преподобный Кертли продолжал двигаться вперед, не оглядываясь, тяжело шагая и не сводя глаз с земли; мушкет свободно болтался в его руке — возможно, священник вообще позабыл, что держит его.
У Олферта Даппера начали болеть ноги, однако он упрямо брел, не уверенный ни в чем, кроме той единственной надежды, которая расцветала в нем, словно маленький яркий уголек, раздуваемый в ночь великого страха.
«Помни, помни всегда: они должны сами приходить к тебе, они должны обманывать сами себя».
Добравшись почти до вершины склона, преподобный Кертли внезапно приостановил свое медленное продвижение и показал на землю.
— Посмотрите, следы дикаря пропали! — воскликнул он, устремив горящий взгляд на доктора впервые с тех пор, как они начали подъем. — Что бы это могло означать?
«Благослови меня, бог лжецов…»
Как бы колеблясь, тоже почти бормоча себе под нос, переливая ощущаемый им страх в другую, более необходимую сейчас форму, доктор Даппер указал на раздвоенные отпечатки и еле слышно проговорил:
— …ходит кругом аки лев рыкающий, ища, кого поглотить…
Удивительно, но священник не сразу опознал цитату. Потом он понял, и его лицо залил нездоровый, лихорадочный румянец, после чего оно вновь стало абсолютно бескровным. Он прошептал:
— Я чувствовал… я сердцем чувствовал, как Господь предупреждает меня, ощущал Его беспощадное сострадание… но я отбросил свои страхи…
Он сделал внезапный резкий шаг вперед и схватил доктора Даппера за шейный платок; его сила в этот момент была чудовищной.
— Но я не слышал запаха серы, когда наклонился к следам! Никакой серы, никаких адских ароматов! Как вы объясните это, лекаришка?
«Спокойно, спокойно…»
— Если я правильно помню слова Святого Писания… хотя, конечно, вряд ли это так… — доктор улыбнулся и смущенно склонил голову, — в нем упоминается, что нечистый обладает властью принимать привлекательный облик. Не может ли это распространяться и на… э—э… запахи, помимо внешнего вида? Не может ли адское зловоние также подчиняться воле сатаны?
Преподобный Кертли затрясся всем телом, словно осаждаемый оводами медведь.
— Нет, я не могу поверить… я отказываюсь поверить, что это возможно, что дьявол мог прикоснуться… что она могла… — Не закончив фразу, он повесил голову и надолго замолчал.
— Я читал Писание в голландском переводе, — с благочестивым смирением проговорил доктор Даппер, — что, разумеется, не может сравниться с могучим языком вашей Библии короля Якова; однако разве там не говорится, что сатана не имеет силы над теми, кто чист сердцем? — Он сделал паузу, мысленно отсчитывая секунды, прежде чем договорить до конца: — Но многие ли из нас смогут претендовать на это звание, когда будут до конца подсчитаны все грехи?
«Простите меня, моя оклеветанная миссис Реморс. Замолвите словечко за грешного голландца в том, другом Новом Свете, когда придет время».
Когда священник вновь поднял голову, доктор Даппер испытал внезапное колебание при мысли о том, что может увидеть слезы в этих волчьих глазах. Однако они были столь же сухи, как и прежде, и исполнены все той же безжалостной решимости.
— Следуйте за мной, — вот и все, что произнес преподобный Кертли.
Они продолжили свое медленное продвижение к вершине холма, и доктор Даппер слышал, как священник вполголоса бубнит, ведя сам с собой бесконечный спор:
— Но если бес забрал дикаря сразу же, на месте, для какой дьявольской цели ему понадобилось тащить ее с собой?.. Зачем было оставлять ее в живых? Разве что как приманку для праведных… где смысл?.. где смысл?
Доктор заметил, что следы рабочих башмаков миссис Кертли на мху становятся все менее видны, в то время как раздвоенные копыта врезаются в грунт все глубже, как будто сатана топал ногами или даже плясал, празднуя свой улов. Преподобный Кертли, очевидно, подумал о том же самом, поскольку громко застонал, рассматривая одно место на земле, где было видно изменение следов; однако затем он добавил вслух:
— Но очевидно, что она боролась с ним, как и все мы должны бороться с дьяволом — сама земля свидетельствует о ее битве. Моя бедная грешная жена… — Он снова держал мушкет обеими руками, прижимая его к груди.
На вершине склона отпечатки ног миссис Кертли исчезли внезапно и полностью, пропав в запутанном вихре раздвоенных следов. При виде этого ужасного подтверждения своих страхов священник испустил один—единственный душераздирающий вопль и пал на колени, стискивая руки и хрипло причитая:
— О, моя бедная Реморс, ее вера была недостаточно сильна, чтобы спасти ее! Она боролась со своей женской слабостью, но злой дух схватил ее и пожрал, как рыкающий лев! Мое бедное потерянное дитя! — Одной рукой он рвал на себе длинные седые волосы, другой — рубашку, и его ногти оставляли кровавые следы.
Доктор Даппер ничего не ответил, а принялся исследовать беспорядочные отпечатки на земле. Он с самого начала понял, что следы принадлежат единорогу — у дьявола, как знает любой голландец, одна нога человеческая, а другая, обмана ради, кончается неуклюжим коровьим копытом, — однако единственным объяснением, какое он мог придумать исчезновению следов миссис Кертли, было то, что она, должно быть, взобралась на единорога, хоть уже и не была девственной, и дальше поехала верхом… но куда? Следы были настолько запутаны, что отпечатки копыт, казалось, вели с вершины холма одновременно во все стороны, словно единорог и сам танцевал, радуясь воссоединению с ней.
Краем глаза он заметил нечто, лежащее на земле, и, словно бы охваченный невольным приступом благочестия, положил перед собой мушкет и опустился на колени, чтобы подобрать загадочный предмет. Им оказался почти невидимый на истоптанном мху кусочек темного кружева с корсажа Реморс Кертли, аккуратно отделенный от него — хотя при помощи чего, доктор не мог догадаться. Вместо того, чтобы передать находку преподобному, он сунул ее в свой бумажник.
Преподобный Кертли, стоя на коленях, раскачивался взад и вперед, сопровождая движения нечленораздельными стонами, — Олферту Дапперу приходилось видеть, как старые амстердамские евреи ведут себя так же, когда у них умирает ребенок или один из родителей. Опустившись на корточки возле страдальца, доктор осторожно положил руку на широкое, неподатливое плечо. Инстинктивно переходя на «ты» — второй раз за все время, проведенное им в этой стране, — он проговорил:
— Ты должен быть храбрым. Ты должен молиться за нее и укрепиться духом.
Преподобный рывком повернул голову и воззрился на него: движение было настолько резким, что доктор чуть не упал на спину.
— Молиться за ту, которая настолько забыла о добродетели, что оказалась в когтях сатаны? Ну уж нет! Тот, кто сетует на Господний приговор, рискует сам подвергнуться проклятию; мне ничего подобного не надо. — Скрежещущий голос священника было больно слушать. — Суждения Господа не могут быть неверными, — проговорил он, и в его глазах не было ни капли безумия; напротив, в них сквозило убийственное здравомыслие.
— Разумеется, — отозвался Олферт Даппер, горячо кивая, хотя его голос звучал сдавленным шепотом. — Несомненно. Аминь.
«Если я выберусь живым из этих краев, — думал он, — я больше никогда не покину Нидерланды. Я больше никогда не уеду из Утрехта. Я больше никогда не выйду за порог своего дома».
Словно подслушав его невысказанное желание, преподобный Кертли медленно поднялся на ноги, и все его внимание внезапно оказалось обращено на Олферта Даппера. Он не повернул мушкет так, чтобы дуло уставилось непосредственно в него, но оно показывало не настолько далеко, как предпочел бы Даппер.
— Вам необходимо покинуть Ноу—Поупери прямо сегодня, — сказал преподобный. Его лишенный выражения голос ворочал слова, словно мельничные жернова. — Мне больно это говорить, но я не допущу никаких возражений.
— Сегодня? Почему сегодня? Что делает меня… почему я внезапно оказался столь нежеланной особой за эти несколько минут?
Однако он уже знал ответ, и это сообщало определенную неискренность его протестам. «Ну разумеется. Умница Даппер сам себя одурачил».
— Вы видели то, что видели, и нет смысла делать вид, будто вы не поняли значения увиденного. Нечистый забрал к себе мою жену — точнее, ему было позволено ее забрать, поскольку, очевидно, она оказалась сосудом немощи… — к его чести, он все же запнулся на этих словах, — в нашей семейной общине. Как бы я ни был недостоин, но я остаюсь главой многочисленной общины Ноу—Поупери, и будет нецелесообразно, если людям станет известно… — Он сделал слабое беспомощное движение руками, не закончив фразу.
Учитывая, что страстное желание покинуть Мэн, Территорию Сагадахок и вообще весь этот жалкий форпост невежества и страха зародилось в нем, начиная с первого дня его пребывания в Ноу—Поупери, доктор Даппер был сам изумлен вспышкой неподдельного гнева, охватившего его при словах священника. Он был настолько зол, что почти перезабыл все английские слова.
— Вы о своей жене заботитесь совсем нисколько, лицемер! Только о вашем положении в этом месте, этой… этой… — и здесь он все же употребил голландское слово, — которую вы называете поселком! Ваша жена с Дейвилом лучше живет, чем с вами была…
Но на этом месте преподобный Кертли сильно ударил доктора мушкетом по лицу, сбив его с ног. Доктор лежал, глядя вверх, в воронкообразное дуло, за которым маячило странно сосредоточенное, почти лишенное выражения лицо священника.
— Я скорблю из—за того, что мне пришлось причинить вам боль, друг мой, — проговорил преподобный, — но я не мог позволить вам и дальше оскорблять меня подобным образом.
Он вскинул голову, чтобы лучше разглядеть лицо доктора, и тихо поцокал языком.
— Я вижу, у вас разбита губа. Прошу, позвольте мне… — он протянул руку, чтобы вытереть кровь обшлагом рукава.
Доктор Даппер оттолкнул его руку, хотя первый не рекомендовал бы подобное поведение никому, кто имеет дело с безумцем, вооруженным мушкетом и покровительством Господа впридачу. Пошатываясь, он поднялся на ноги и проговорил тихо, но отчетливо:
— Неудивительно, что ваша жена убежала с герром Дейвилом. Кто бы не убежал на ее месте?
Мушкет дернулся вверх, но преподобный Кертли не выстрелил и не ударил его еще раз. Таким же спокойным голосом он ответил:
— Очевидно, вы сами видите, почему должны покинуть нас и сделать это немедленно. Одно подобное заявление на людях, пусть даже это будет просто слух, родившийся, как всегда бывает, из обычной частной мысли… и смятение овладеет несчастным населением Ноу—Поупери. Вы ведь доктор, значит, должны понимать, как распространяется заражение. Смятение неизбежно приведет к хаосу, сэр, а хаос — это ворота в ад. Я не могу себе представить, что вы, будучи добрым голландским кальвинистом, могли бы мне возразить на этот счет.
Доктор Даппер, не отвечая, смотрел в сторону, стараясь сфокусировать взгляд на окружавшей их путанице следов. Его голова все еще звенела от удара, и когда он потряс ею, чтобы прояснить зрение, у него заболела шея. По меньшей мере одно казалось ясным: Реморс Кертли в самом деле уехала верхом на единороге, и Надвигающийся Дождь (а доктор почему—то был уверен, что это должен быть именно он) следовал вместе с ней. Олферт Даппер представил себе, как он сидит, мягко придерживаясь одной рукой за единорожью гриву, и его черные глаза сияют потерянным светом давно погасших звезд. В своем двуличном, уклончивом, вероломном сердце доктор прошептал: «Счастливой дороги. Да!».
— Исаак да Сильва отправляется с рассветом, — оживленно говорил преподобный Кертли. Насколько знал доктор, этот бродячий торговец, строптивый старый португалец был неприятным спутником, но вполне уважаемым человеком в своей профессии. — Он довезет вас до места, с которого Пенобскот становится судоходным, а оттуда у вас уже не будет сложностей найти себе транспорт вниз до Фалмута, и далее корабль, который увезет вас куда вам только заблагорассудится. Сегодня же вечером, когда вы будете собирать те веши, которые захотите взять с собой… — он пожал плечами, и на его лице показалась чуть ли не улыбка, — я счел бы за любезность с вашей стороны, если бы вы оставили мне некоторые из ваших превосходнейших желудочных препаратов. Мне еще не встречалось лекарство, которое приносило бы столь же немедленное облегчение.
— Это будет честью для меня, — ответил доктор Даппер. — Однако если до меня дойдет известие, что вы обвиняете племя абенаки в исчезновении вашей жены или что им причинен какой—либо вред…
Преподобный Кертли серьезно кивнул.
— Даю вам слово.
Обратно к поселку они шли молча и расстались у околицы. Священник отправился к себе в дом, где больше не было миссис Реморс Кертли; Олферт Даппер же приложил к разбитой губе кусочек медвежьего жира, оставшегося с прошлой зимы, и принялся паковать те немногочисленные пожитки, которые собирался взять с собой в путешествие к тому неведомому, что могло ожидать его в Голландии. Возможно, это была тюрьма; возможно, Маргот Зелдентхейс… Олферт Даппер всегда умел распознать те моменты, когда лучше всего оставить свою судьбу прихотям превыше его собственных.
Сборы заняли больше времени, чем должны были, учитывая, как немного он на самом деле хотел взять с собой. Горстка сушеных трав… маленький, чрезвычайно острый нож… банка с джемом из дикого винограда (плата за лечение сломанной руки ребенка, которую он вправил и закрепил лубками)… пара причудливо обезображенных абсцессом коренных зубов… его ступка и пестик — в неглубокой чаше из сосновой древесины до сих пор оставались пыль от растолченной пижмы и характерный камфарный запах этого цветка… кусочек черных кружев, тоже имеющий свой запах… Каждая из этих вещей несла в себе память об этом нелепом, устрашающем, жутко прекрасном новом мире, где водились единороги. Он покидал его, увозя с собой гораздо больше, чем привез.
Когда все было закончено, он уселся на ступеньках (собственно, ступенька была всего одна) своего маленького дома, выстроенного для него соседями, и во все еще теплой ночи принялся ждать, когда мимо задребезжат колеса фургона Исаака да Сильвы — этот звук всегда напоминал ему усталый, жалующийся голос самого торговца. Он настолько обессилел, что не мог надеяться на сон: день выдался чересчур изматывающим для этого, и доктор чувствовал себя так, словно больше никогда не уснет. Тем не менее его веки время от времени все же смыкались — хотя всегда ненадолго, судя по положению луны, — и, очевидно, поэтому Надвигающийся Дождь возник перед ним словно бы из ниоткуда, такой же молчаливый, внутренне спокойный и бесспорно настоящий, как и всегда. Доктор Даппер не стал подниматься, чтобы поприветствовать индейца, лишь улыбнулся, хотя улыбаться было больно.
— Мне будет тебя не хватать, — проговорил он.
Ему показалось, что Надвигающийся Дождь слегка кивнул, хотя он мог и ошибаться.
— Она с твоим народом? — спросил доктор, и, дождавшись еще одного кивка, мягко упрекнул абенаки: — Видишь, ты все перепутал. Она уже ушла к вам, а я еще только уезжаю. Это ты увел ее отсюда?
На этот раз кивок был совершенно отчетливым. Олферт Даппер спросил:
— Ей будет хорошо с вами?
— Маленькое время, — отозвался Надвигающийся Дождь. — Большое время… — он пожал плечами и слегка качнул головой; потом добавил: — Когда—нибудь. Где—нибудь.
Он сделал жест обеими руками, словно отталкивал от себя горизонт.
— Ты хочешь сказать, что ей предстоят долгие путешествия?
Надвигающийся Дождь не ответил. Доктор Даппер медленно произнес:
— Мне грустно за нее. Передай ей, что я желаю… — однако он не имел понятия, что может пожелать Реморс Кертли, и поэтому сказал просто: — Позаботься о ней, пока она с вами, и передай, что я никогда ее не забуду. Прошу, скажи ей это.
— Для тебя, — сказал абенаки. Он запустил руку в мешочек из оленьей кожи, который всегда висел у него на поясе, и вытащил помятый и слегка истрепавшийся с краю голландский чепец, тот самый, без которого Олферт Даппер никогда не видел миссис Кертли, не считая одного—единственного раза. Доктор нерешительно принял подарок; у него внезапно пересохло в горле настолько, что он не смог даже поблагодарить индейца за доставку. Его хватило лишь на то, чтобы тоже кивнуть в ответ, на короткое мгновение склонив голову над чепцом. Ее запаха не было. Он надеялся, что будет.
Надвигающийся Дождь двинулся прочь еще до того, как доктор услышал дребезжание фургона да Сильвы.
— Единорог, — сказал доктор ему вслед. — Я так и не знаю, как он у вас называется, хотя мне точно известно, что у вас есть такое слово.
Абенаки остановился, но не повернул головы. Доктор Даппер спросил:
— Она… Вы ехали верхом оба? Я так себе и представлял.
Тут Надвигающийся Дождь все же посмотрел на него, но ничего не сказал. Фургон торговца скрипел все ближе; доктор пытался не думать о том, как будут звучать несмазанные оси на протяжении предстоящей долгой поездки. Повышая голос, он проговорил:
— Я видел его дважды, хотя и не имел права, я знаю. Я не должен был… Скажи, он… я имею в виду, единорог, он… как ты думаешь?.. — Однако доктор и сам не знал, о чем хочет спросить, как перед этим не ведал, чего хочет пожелать Реморс Кертли в последующей жизни, и поэтому вопрос снова остался незаконченным.
Еще не рассвело, но в курятнике учителя Праути сонно прокукарекал петух, и уже виднелся грузный силуэт фургона Исаака да Сильвы, приближающегося к докторскому дому. Олферт Даппер поднялся, чтобы принести свои пожитки, но вдруг понял, что Надвигающийся Дождь по—прежнему смотрит на него в упор и глаза индейца изменились — сейчас они были такими же, как в тот миг, когда они вдвоем впервые увидели единорога. Глаза абенаки были широко раскрыты, полны такой сияющей молодостью, какой доктор никогда в них не видел, и так ясны, что было мучительно смотреть в них.
— Больше никогда, — тихо произнес Надвигающийся Дождь, и в его голосе не было печали или чувства утраты, только пронзительная радость. — Никогда не возвращаться, — повторил он звонко, почти нараспев. — Никогда еще раз. Ушел совсем.
А потом он тоже ушел, и вместо него появился Исаак да Сильва, требующий, чтобы доктор вместе со своим барахлом погрузился в фургон немедля, ведь он не думает, что торговец будет стоять тут до утра, рискуя застудить свою прекрасную лошадь.
Весь этот первый день пути Олферт Даппер ехал спиной вперед, беспрестанно крутя в руках потрепанный голландский чепец. Однако уже на следующее утро он аккуратно убрал головной убор миссис Реморс Кертли к себе в карман, уселся рядом с торговцем и обратил взгляд к морю.
Нет, нельзя его убивать, — твердо сказал мистер Люк. — Твоей маме это не понравится, — и, подумав, добавил: — Да и я, наверное, расстроюсь.
— Это еще не все, — возразила Энжи с мелодраматичным нажимом, как в рекламе чудо—швабры. — Далеко не все. Я тебе не рассказала про «начинку» в кексах…
— Нет, рассказала.
— И про то, как он выболтал Дженифер Уильямс о том, что я купила ей на день рождения, а она закатила истерику, потому что у нее уже было два таких…
— Он хотел как лучше, — осторожно вставил отец. — Я почти уверен.
— А потом он наябедничал маме про нас с Орландом Крузом, а мы вообще ничего такого не делали.
— Все равно. Никаких убийств.
Смахнув со лба потные мышино—русые волосы, Энжи зашла с другой стороны:
— А хотя бы чуточку покалечить можно? Честное слово, он это заслужил.
— Не сомневаюсь, — согласился мистер Люк. — Но тебе двенадцать, а Марвину восемь. Восемь с половиной. Ты больше его, поэтому бить его нечестно. Когда тебе будет… ну, скажем, двадцать, а ему шестнадцать с половиной, тогда ладно, можешь попробовать. Но не раньше.
Фырканье Энжи можно было принять или не принять за согласие. Она уже собралась выйти из комнаты, но отец, протянув правую руку, позвал ее:
— Клянись мизинцем, дружок.
Энжи поглядела на него настороженно, но без заминки зацепила своим мизинцем его, что было ошибкой.
— Слишком уж ты легко согласилась, — нахмурился отец. — Клянись Баффи.
— Что? Нельзя клясться телесериалом!
— Где это написано?.. Повторяй за мной. Клянусь Баффи, истребительницей вампиров…
— Ты правда мне не доверяешь?!
— Клянусь Баффи, истребительницей вампиров, что и пальцем не трону младшего брата…
— Младшего брата—монстра. С тех пор как он повелся с этим… как его там… он стал еще хуже.
— …и перестану звать его Гуталаксом…
— Да брось. Я обзываюсь, только когда он совсем меня достает.
— …пока он не достигнет возраста шестнадцати лет и шести месяцев, по истечении…
— По истечении этого срока я сделаю из него котлету. Идет. Могу и подождать.
Она расплылась в улыбке, потом смущенно отвернулась, старательно прикрывая нижней губой новенькую пластинку. У двери она оглянулась и бросила через плечо:
— Слишком ты умный для отца.
— Я и сам часто так думаю, — ответил уже скрывшийся за книгой мистер Люк.
Остаток вечера Энжи провела у себя в комнате, делая по телефону домашнее задание со своей лучшей подругой Мелиссой Фельдмен. Закончив и сочтя, что теперь достойна награды в виде обезжиренного мороженого, она спустилась на кухню. Путь лежал мимо двери в комнату брата. Заглянув туда (не потому что там ждало что—то интересное, а потому что Марвин вечно болтался у ее собственной двери, с увлечением наблюдая, что она делает), она увидела, как он, лежа на полу, играет с Миледи, их старенькой серой кошкой. Тут не было ничего необычного. Марвин и Миледи дружили с тех пор, как он достаточно подрос, чтобы понять: кошек не едят. Но Энжи застыла как вкопанная из—за того, что играли они в «Монополию» и что Миледи как будто выигрывала.
Завороженная и испуганная одновременно, Энжи прислонилась к косяку. Марвину приходилось бросать кости за обоих; и старую кошку слишком мучил артрит, поэтому ей было трудно управляться с мелкими пластмассовыми денежками «Монополии». Но она ждала очереди и передвигала своего игрока (у нее был серебряный цилиндр) очень тщательно, словно обдумывала возможные варианты. Она уже приобрела отель на Парк—плейс.
Едва заметив, что сестра наблюдает за игрой, Марвин тут же вскочил и захлопнул дверь у нее перед носом, а Энжи отправилась конфисковывать большую, чем планировалось, порцию мороженого. Когда в контейнере уже показалось дно, ей удалось затолкать увиденное подальше, в тот уголок мозга, который она называла «забывчивость». Как она однажды сказала подруге Мелиссе: «Иногда информации бывает слишком много, но я не дам себя использовать. Никогда не буду знать больше, чем хочу. Только взгляни, каково президенту».
Следующую неделю или около того Марвин старался не попадаться Энжи на глаза, и уже одно это заставило ее слегка насторожиться.
С Марвином не мешало помнить: если его нигде не видно, держи ухо востро. И тем не менее на поверхности все было довольно мирно. Так продолжалось до того вечера, когда Марвин отправился танцевать с пакетами для мусора.
Поскольку наутро должны были вывозить мусор, миссис Люк дала ему два больших зеленых пластиковых мешка, чтобы он отнес их к бакам у подъездной дорожки. Марвин постоянно хныкал из—за обязанностей по дому, поэтому Энжи осталась у открытого окна: удостовериться, что он не бросит пакеты в траву и не сбежит в какую—нибудь свою тайную «берлогу». Миссис Люк вернулась в гостиную, где по телевизору шли новости, но Энжи еще стояла у окна, когда Марвин, украдкой оглянувшись по сторонам, пробормотал несколько слов, которых она не разобрала, а потом что—то сделал левой рукой, так быстро, что она увидела лишь размытое движение. И два зеленых мешка заплясали.
Колени у Энжи подкосились, и она, сама того не заметив, осела на подоконник. Марвин выпустил мешки из рук, и они закачались подле него — назад, вперед, из стороны в сторону, и проделывали это в унисон, к тому же в точности вторя его шагам, словно он «звезда», а они «подтанцовка». К изумлению Энжи, Марвин прищелкивал пальцами и выдавал степ (ей бы и в голову не пришло, что он такое умеет), и пока троица приближалась к мусорным бакам, у мешков отросли зеленые ручки и ножки. Когда же они достигли цели, танцоры Марвина тут же обмякли и снова превратились в мешки с мусором. Марвин перевалил их через край, отряхнул руки и повернулся к дому.
Тут он встретился взглядом с сестрой, но ни один из них не произнес ни слова.
Энжи поманила его к себе. Столкнувшись у двери, они уставились друг на друга.
— В мою комнату, — только и сказала Энжи.
Марвин потащился за ней, глядя куда угодно, только не на сестру. Усевшись на кровати, Энжи смерила его внимательным взглядом: пухленький и перепачканный, с непокорной гривой ржаво—русых волос и повязкой на глазу, призванной усмирить иногда косящий левый глаз.
— Ну, выкладывай, — велела она.
— Что выкладывать? — В восемь с половиной лет у Марвина был глубокий с хрипотцой голос, вроде глухого кваканья. Мистер Люк упорно повторял, что перед тем как родиться, лягушонок превратился в мальчика. — Я твой кейс для CD—дисков не ломал.
— Нет, сломал, — сказала Энжи. — Но я не о том. Поговорим—ка про мешки с мусором. Поговорим про «Монополию».
Ко лжи Марвин относился крайне практично: в критической ситуации всегда говорил правду, пока в голову не приходило что получше. Сейчас он сообщил:
— Предупреждаю, ты мне не поверишь.
— Никогда и не верила. Валяй, попробуй.
— Ладно. Я ведьма.
Когда Энжи наконец обрела дар речи, то выпалила первое, что пришло ей на ум и чего она позже до скончания века стеснялась:
— Ты не можешь быть ведьмой. Ты мальчик, а значит, маг, или колдун, или еще что.
«Неужели я такое говорю?» — подумала она.
Марвин так сильно затряс головой, что едва не слетела повязка.
— Ха! Это в книжках и в кино. Человек — мужчина—ведьма или женщина—ведьма, вот и все. Я мужчина—ведьма.
— Если вешаешь мне лапшу на уши, ты покойник, — пригрозила Энжи.
Ее братец скалился как пират (дома он часто повязывал на голову бандану и вечно упрашивал мистера Люка купить ему попугая).
— Спроси Лидию, — предложил он. — Это она догадалась. Лидия дель Кармен де Мадеро—и—Гомес была домработницей Люков еще до рождения Энжи. Она приехала из Сьего де Авила на Кубе и утверждала, что, когда девушкой работала в семье Кастро, меняла подгузники маленькому Фиделю. Все эти годы (никто не знал, сколько ей лет, а Люки и подавно) глаза у Лидии оставались ясными, как у ребенка, и временами Энжи плакала, завидуя ее прекрасной морщинистой темной—претемной коже. Лидия хорошо ладила с Энжи, говорила по—испански с ее матерью и учила мистера Люка готовить блюда кубинской кухни. Очевидно и другое: Марвин с пеленок был ее любимчиком. По субботам они ходили в кино на испанские фильмы, а еще за покупками в баррио на Боуэн—стрит.
— Догадалась… — повторила Энжи. — О чем? Лидия тоже ведьма? Во взгляде Марвина читалось, что он никак не возьмет в толк, откуда у его родителей такая дочка.
— Нет, конечно, она не ведьма. Она сантера.
Энжи вздрогнула. О сантерии она знала столько же, сколько любая американка, выросшая в крупном городе со все растущими кварталами африканцев и латиноамериканцев — то есть кое—что. Газетные статьи и документальные фильмы сообщали, что сантерии приносят в жертву козлов и кур и… что—то делают с кровью. Она попыталась представить себе Марвина с окровавленными руками и бройлером, но не смогла.
— Значит, Лидия тебя в это втянула? — спросила она наконец. — Ты тоже сантеро?
— Не—а. Я же тебе сказал, я ведьма. — Раздражение Марвина достигало критической массы.
— Викка? — не унималась Энжи. — Ты поклоняешься Великой Богине? У нас в классе есть одна такая девочка, Делвин Маргелис. Она викка и только об этом и твердит. Шабаты, эшбаты, притянуть Луну на Землю и так далее. Кожа у нее, как терка для сыра.
Марвин недоуменно моргнул, а потом внезапно плюхнулся на ее кровать и схватил ковылявшую мимо Миледи, чтобы шумно выдохнуть в мохнатое брюшко.
— Я уже знал, что кое—что могу. Помнишь резинового утенка и ту игру в баскетбол?
Энжи помнила. Особенно резинового утенка.
— Так вот. Лидия отвела меня к очень—очень старой тете на фермерском рынке, она даже старше Лидии, и ее зовут Йемайя… ну что—то вроде того. Она курит такую смешную трубочку. Ну вот, старуха меня взяла за лицо и посмотрела мне в глаза, а потом свои закрыла и так сидела долго—долго! — Марвин хихикнул. — Я думал, она заснула, и начал пятиться, но Лидия мне не позволила. Так старуха сидела и сидела, а потом открыла глаза и сказала, что я brujo, то есть ведьма по—испански. А Лидия купила мне рожок с двумя шариками мороженого с «М amp;Мs».
— К пятнадцати годам все зубы растеряешь, — уколола Энжи, поскольку не знала, что сказать, какой вопрос задать. — И это все? Старуха дает тебе уроки колдовства или еще чего—нибудь?
— Не—а, я же сказал, она большая сантера, это другое. Я ее только раз и видел. Она все твердила Лидии, что у меня есть el regalo — кажется, это значит дар, она часто это слово повторяла — и что мне надо практиковаться. Как тебе на кларнете.
Энжи поморщилась. Руки у нее были маленькие, с толстыми пальцами, и музыка утекала сквозь них, словно дождь. Родители из сочувствия предложили отменить уроки кларнета, но она отказалась. Как Энжи призналась подруге Мелиссе, она не умеет мириться с поражением.
Сейчас она спросила:
— И как ты практикуешься? Играешь с мешками мусора? Марвин покачал головой.
— Надоело. И «Монополия» с Миледи тоже. Я думаю, может, удастся заставить посуду саму себя помыть, как в «Красавице и чудовище». Готов поспорить, я сумею.
— Можешь заколдовать мои уроки, — предложила Энжи. — Алгебру для начала.
— Я же еще маленький, — фыркнул брат. — Ты про домашнее задание?
— Ага, — кивнула Энжи. — Ладно. Слушай, как насчет того, чтобы наложить крутое заклятие на Тима Хабли? В следующий же раз, когда он придет к нам с Мелиссой? Например, чтобы ноги у него стали совсем плоские и он не мог играть в баскетбол. Это единственное, чем он ее привлекает. Или… — Тут она помешкала и нерешительно продолжила: — Как насчет того, чтобы Джейк Петракис безумно, очертя голову, по уши в меня влюбился? Было бы… забавно.
Марвин был занят Миледи.
— Девчоночьи игры, кому это нужно? Я хочу стать таким волшебником, чтобы все пожелали оказаться на моей стороне. Хочу, чтобы у толстого Джоша Уилсона на обоих глазах были повязки, и тогда он оставит меня в покое. Хочу, чтобы мама каждый вечер заказывала пиццу—пеперони с тонкой корочкой, папа…
— Никаких заклятий на папу с мамой! Никаких! — Вскочив на ноги, Энжи угрожающе нависла над братом. — Слышишь, Гуталакс? Только попробуй что—нибудь с ними учинить, и уж поверь, тебе понадобятся чертовски хорошие чары, чтобы я тебя не задушила. Понял?
Марвин кивнул, а Энжи, успокоившись, сказала:
— Ладно, знаешь что? Как насчет того, чтобы попрактиковаться на тете Каролине, когда она придет на выходные?
Пухленькая пиратская физиономия Марвина расплылась в улыбке. Тетя Каролина приходилась матери старшей сестрой и славилась в семье Люков тем, что знала все обо всем. Она была приятным и порядочным человеком, но вечная мина самодовольного всезнания даже святого превратила бы в убийцу—маньяка. Назови страну, и окажется, что тетя Каролина провела там достаточно времени, чтобы знать о ней больше любого местного жителя; упомяни газетную статью, и тетя Каролина обязательно расскажет что—нибудь на ту же тему (чего в газете не было); подхвати простуду, и тетя Каролина назовет девичью фамилию матери лучшего медэксперта по риновирусам (мистер Люк часто повторял, что девиз тети Каролины: «Только открой рот и, готова поспорить, ошибешься»).
— Только ничего опасного, — предупредила Энжи. — Ничего пугающего. И не ставь ее в неловкое положение, идет?
Марвин насупился:
— А что же тогда осталось?
— Если сделаешь что—то серьезное, они поймут, что это ты, — указала сестра. — Я бы догадалась.
Марвин, любивший переодевания, сдался.
Всю неделю до прибытия тети Каролины Марвин вел себя так примерно, что миссис Люк заволновалась, не заболел ли он. Энжи изо всех сил за ним приглядывала, но так и не сообразила, что он затевает, и вообще, она заподозрила, что Марвин сам этого не знает. Однажды она застала его за переключением каналов без пульта, в другой раз, оставленный на кухне чистить картошку и морковку для супа, он предоставил работать ножу, а сам читал комиксы в воскресной газете. Подобное отсутствие амбиций чуть умерило смутное беспокойство Энжи относительно большого семейного обеда, который традиционно устраивали в первый вечер визита тети Каролины.
Среди прочего тетя Каролина была из тех женщин, которые не способны поехать куда—либо, не попытавшись там скупить полгорода. Ее дом был до отказа набит сувенирами со всего света: детскими игрушками из Словении, статуэтками из Пакистана, кольцами для салфеток в виде львов и жирафов из Кении, мириадами медных браслетов, шкатулок и деревянных божков из Индии и таким количеством русских матрешек, что она раздавала их в качестве подарков каждое Рождество. И приезжая к Люкам, она обязательно прихватывала с собой новое приобретение, чтобы им все полюбовались. Поэтому, говоря словами мистера Люка, обед с тетей Каролиной был всегда «временем похвал и похвальбы».
Самый последний вояж привел ее (уже в третий или четвертый раз) в Западную Африку, откуда она вывезла очередное сокровище: злобного вида куклу — такой злой Энжи в жизни не видела. Кукла возвышалась на два фута возле тарелки тети Каролины, имела уши, как уле—тучей мыши, излишек пальцев и глаза в виде двух зеленых камешков с сеточкой красных прожилок. Тетя Каролина вдохновенно объясняла, что это идол плодородия одного—единственного бенинского племени, во что Энжи было трудно поверить.
— Не выйдет! — громко объявила она. — Мне и в голову бы не пришло рожать детей, пока эта штуковина будет на меня пялиться! Да она даже беременной не выглядит.
Тетя Каролина уже проглотила две смешанные мистером Люком «маргариты» и расправлялась с третьей, а потому не без пыла ответила, что не всех идолов плодородия снабжают шарообразными грудями, круглыми животами и отвислыми задницами — «некоторые так очень худые, даже по западным меркам!». Саму тетю Каролину, вероятно, смоделировали с китайской палочки для еды.
Энжи как раз набирала в грудь воздуха, чтобы ответить, когда услышала, как у нее за спиной отец произнес: «Ох ты, Господи Харрисон Иисусе», а мама тихо ахнула: «Каролина!»
Но тетя Каролина была занята объяснением племяннице, что та решительно ничего не смыслит в плодородии и плодовитости.
— Заткнись, Каролина, дурочка! — сказала миссис Люк значительно громче.
— Что—что? — воскликнула тетя Каролина и только после этого оглянулась. И Энжи тоже. Обе завопили.
Кукла отращивала все то, в чем (по утверждению тети Каролины) решительно не нуждалась, дабы считаться идолом плодородия. Она была вырезана из черного дерева или чего—то еще более твердого, но сейчас у нее выпирали груди, живот и бедра — в точности, как ручки и ножки из мешков с мусором Марвина. Даже выражение лица изменилось: из голодно—хитроватого стало глупо—счастливым, словно она вот—вот кого—то поцелует. Кукла сделала несколько нетвердых шагов по столу и наступила в сальсу.
Тут начали появляться младенчики.
Они падали на обеденный стол, быстро и громко, словно капли деревянного дождя. Один за другим, один за другим — точные маленькие копии, миниатюрки глупо улыбающегося идола. «Так из Миледи падали мне на колени котята», — не к месту подумала Энжи. Один пупсик упал на край ее тарелки и, отскочив, угодил в суп. Парочка скатилась на колени мистеру Люку, и, торопясь убраться куда подальше, он опрокинул стул. Миссис Люк попыталась схватить их всех разом, что ей не удалось. Тетя Каролина сидела и вопила. Акукла все ухмылялась и рожала детей.
Марвин стоял, прислонясь к стене, и выглядел одновременно испуганным, как тетя Каролина, и глупо довольным, как кукла. Поймав его взгляд, Энжи отчаянно замахала руками, мол, хватит, останови ее, выключи, но то ли братец слишком веселился, то ли понятия не имел, как снять заклятие. Одна куколка ударила Энжи по голове, и перед глазами у нее вдруг предстала ужасная картина: вся семья тонет в деревянных младенцах и тянет руки к свободе, пока каждый не уйдет на дно. Еще один младенец отскочил от супницы, угодив девочке в ухо, острый палец из черного дерева оцарапал кожу до крови.
Наконец все стихло (Энжи так и не узнала, как Марвин это провернул), и семья почти успокоилась, не считая тети Каролины. С физиономии божка сползла маска тупого счастья, а сам он снова превратился в стандартный гадкий сувенир из дьюти—фри в аэропорту, деревянные же младенцы растаяли, словно ледяные. Энжи успела разглядеть, как один исчезает прямо перед носом у тети Каролины, которая к этому моменту перестала орать и начала икать и бить по столу ладонями. Мистер Люк похлопал ее по спине, а Энжи вызвалась потренироваться в приеме Хаймлиха, но от ее помощи отказались. Тетя Каролина рано легла спать.
Позже в своей комнате брат спрятался под кровать и возмущенно спросил:
— Ну что еще? Ты просила не пугать. Что страшного в том, что у куклы появляются дети? Я думал, будет забавно.
— Забавно, — повторила Энжи. — Ха—ха.
И задумалась, какой тюремный срок ей дадут, если она в самом деле убьет брата. «Десять лет? Пять при хорошем поведении и посещении психиатра? Выдюжу как—нибудь».
— А как насчет моей просьбы не ставить тетю Каролину в неловкое положение?
— И чем же я ее оконфузил? — Видимый глаз Марвина расширился от возмущения. — Нельзя ей столько пить.
— Рано или поздно они все поймут, — предостерегла брата Энжи. — Если не тетя Каролина, то мама уж точно. Твоим играм конец, приятель.
Но, к ее собственному изумлению, о происшествии ничего не было сказано и на следующий день, и после того — ни наблюдательной матерью, ни сухо проницательным отцом, ни даже тетей Каролиной, от которой следовало бы ожидать хоть какого—то замечания за завтраком. Недоумевающая Энжи сказала дремавшей на ее подушке Миледи:
— Наверное, когда случается что—нибудь слишком уж странное, все делают вид, будто ничего особенного не произошло.
Ее саму это объяснение ни в коей мере не удовлетворило, но за неимением другого… Старая кошка прищурилась в сонном согласии и свернулась еще более уютным клубочком, после чего, не переставая урчать, заснула.
С того дня Энжи наблюдала за Марвином пристальнее, чем тогда, когда он был совсем маленьким и впервые обнаружил пристрастие к играм на проезжей части. Была у нее причина для тревоги или нет, но он вел себя более или менее паинькой, если не считать того раза, когда превратил в цемент воздух в шинах велосипеда парнишки, который украл его комикс про супермена. А еще была история с зачарованным мячом, который то и дело подкатывался к нему, будто не мог снести близости другого человека. И Энжи научилась с особым тщанием готовить себе бутерброды, потому что, если надолго выпустить братца из виду, в приготовленном мог оказаться лишний ингредиент. Однажды — сладкий перец, в другой раз — соус табаско, но особой любовью Марвина пользовались острые мексиканские перцы. Случались и другие добавки — не столь острые, но гораздо более неприятные. Выведенная из себя, она как—то рявкнула сочувствующей Мелиссе Фельдмен, у которой было два собственных брата: «Детей следует запирать в тюрьму только за то, что им восемь с половиной лет».
Ей даже думать не хотелось о выходках Марвина, касающихся Джейка Петракиса.
Джейк учился на класс старше Энжи. Он был наполовину греком, наполовину ирландцем, и его оливковая кожа так красиво оттеняла голубые глаза и густые ярко—рыжие волосы, что с четвертого класса она боялась встречаться с ним взглядом. Он состоял в школьной команде по плаванию, а еще был президентом шахматного клуба и гулял с Эшли Саттон, королевой младших классов, которую верная Мелисса окрестила Бэ—э—э—шли—Эшли. Но с Энжи он неизменно общался весело и по—дружески, всегда говорил: «Привет, Энжи!», и «Как дела, Энжи?», и «Увидимся осенью, Энжи, хороших тебе каникул». Все это она держала в себе, берегла каждую фразу и одновременно не могла этого снести.
Когда дело доходило до Джейка Петракиса, Марвин становился безжалостнее москита. Он подвывал, и охал, и чмокал губами всякий раз, когда ловил Энжи за рассматриванием фотографии Джейка в школьном альбоме, и доводил ее до белого каления, ведя воображаемые разговоры между ними — обязательно так, чтобы сестра слышала. По всей видимости, он поднаторел в магии настолько, что в любой момент ей на кровать могла упасть надушенная и разрисованная любовная записка с орфографическими ошибками, роза на длинном стебле, дешевые ювелирные украшения (Марвину не хватало опыта, и у него был на редкость плохой вкус) и мелкие, смазанные фотографии Джейка и Эшли вместе. Мистеру Люку не раз приходилось напоминать Энжи о данной ею клятве, обещая новый велосипед, если Марвин доживет до конца года целым и невредимым. Энжи потребовала горный велосипед, и отец вздохнул.
— Всегда ходили легенды, что цыгане крадут детей, — тоскливо посетовал он. — Но, по всей видимости, дело обстоит как раз наоборот. Ладно, договорились.
Тем не менее выпадали и вполне мирные мгновения, нередко в комнате Марвина. Там было гораздо опрятнее, чем у Энжи, даже несмотря на разбросанную по полу одежду и торчащие из—под кровати коробки с играми. По стенам Марвин развесил вкладные карты из «Нейшнл Джеографик», причем так аккуратно, что стыки почти не обнаруживались. А особая стена была посвящена фотографиям разных дядек с насупленными бровями и странными взглядами. Энжи опознала Распутина, еще нескольких знала по именам: например, Алистера Кроули и мужчину в ренессансном камзоле по имени доктор Джон Ди. Были и две женщины: плакатик с юной ведьмой Уиллоу из «Баффи — Истребительницы вампиров» и фотография негритянки в тюрбане с рожками. Но никакого Гарри Поттера. Гарри Поттер Марвина не впечатлил.
А однажды после школы Энжи нашла здесь совсем маленького котенка, который неуверенно бродил по заваленной книгами кровати Марвина. Удивленная Энжи подхватила его и поднесла к лицу, чувствуя, как он мурлычет под ее пальцами. Котенок был пепельно—серым, почти как Миледи — правду сказать, Энжи больше не видела кошек именно такого окраса. Ласково почесывая зверьку брюшко, Энжи спросила:
— И кто же ты у нас такой, а? Кто бы это мог быть?
Марвин, кормивший своего морского ангела, не поднимая глаз, ответил:
— Миледи.
Энжи уронила котенка на кровать.
— То есть Миледи, когда была маленькой. Я слетал за ней.
Повернувшись, он расплылся в той невыносимо довольной пиратской ухмылке, которую Энжи терпеть не могла, и явно наслаждался произведенным впечатлением. Ей понадобилась минута, чтобы подобрать слова, и еще больше времени, чтобы их выговорить:
— Ты слетал за ней?..
— Ну да, в прошлое. Проще простого, — отозвался Марвин. — Вот вперед — трудно. Сомневаюсь, что я взаправду могу попасть в будущее. Вероятно, доктор Ди сумел бы.
Взяв котенка, он снова подал его сестре. Это действительно была Миледи — вплоть до искривленного левого ушка и забавно коротенького хвостика с черным пятнышком на конце.
— Ей все время было больно, — продолжал Марвин. — Она была совсем старенькой. И я подумал, а что если бы… ну, понимаешь… она могла начать сначала, когда у нее еще не было артрита…
Он не закончил.
— И где тогда Миледи? — с запинкой спросила Энжи. — Другая? Я хочу сказать, если ты принес эту… как они могут существовать одновременно.
— Не могут, — пожал плечами Марвин. — Старая Миледи исчезла.
У Энжи сжалось горло. Глаза у нее вдруг чем—то забились, и нос тоже, пришлось высморкаться, прежде чем заговорить. Глядя на котенка, она знала, что это Миледи, даже заставила себя подумать, как хорошо будет, когда она снова станет прыгать по дому, а не нелепо ковылять и мяукать от боли. Но она знала и любила старую кошку, не помнила ее котенком, поэтому, когда новая Миледи попыталась забраться к ней на колени, Энжи ее отпихнула.
— Ладно, — сказала она брату. — Как ты попал… назад, в прошлое или куда там еще?
Пожав плечами, Марвин снова занялся рыбкой.
— Пустяки. Нужно только сосредоточиться.
Энжи запустила ему в шею пластмассовым мячиком, и он раздраженно обернулся.
— Отстань наконец! О'кей, есть одно заклинание, если тебе хочется знать. И его надо повторять снова, и снова, и снова, пока совсем тошно не станет, а еще есть кое—какие травы. Их нужно зажечь и подвесить, закрыть глаза, вдохнуть дым и произнести слова…
— Так и знала, что это из твоей комнаты в последнее время чем—то воняет. Я думала, ты опять тайком таскаешь карри в кровать.
— А потом открываешь глаза, и пожалуйста, — закончил Марвин. — Я же сказал, проще простого.
— И где ты оказываешься? Откуда ты знаешь, куда попадешь? Когда вернешься? Трижды щелкаешь каблуками и говоришь: «Дом, дом, милый дом»?
— Нет, дурочка, я просто знаю.
Большего Энжи от него не добилась, и не потому, что он не желал говорить, а просто не мог объяснить. Ведьма или нет, он все—таки был маленьким мальчиком, который, в сущности, понятия не имел, что творит. Он поступал наобум, действовал наугад.
От споров с Марвином у Энжи всегда болела голова, и в сравнении с ними домашняя работа по истории (подъем купечества в Англии) начинала казаться привлекательной. Она ушла к себе и прочла целых две главы, когда в ее комнату, спотыкаясь и мяукая, забралась маленькая Миледи. Энжи позволила ей спать у себя на столе.
— Ну и плевать, — сказала она киске. — Ты—то в чем виновата?
Когда тем вечером мистер и миссис Люк вернулись домой, Энжи сказала, что пока они были на работе, Миледи мирно умерла от болезни и старости и уже похоронена в саду (Марвин хотел превратить все в кошмарный несчастный случай на дороге со зловещим черным джипом и заляпанными номерами, которые начинались на «Г», но Энжи эту идею забраковала). Вкладом Марвина в ее объяснения стал рассказ о том, как он увидел нового котенка в витрине зоомагазина, и «она была так похожа на Миледи, что я все карманные деньги на нее истратил, и я сам буду за ней убирать, честное слово!». Мама, никогда не любившая кошек, историю проглотила, однако в отце девочка не была так уж уверена.
Дальнейших свидетельств того, что Марвин играет со временем, как будто не последовало. И вопреки ожиданиям он не стремился превратиться в лучшего футболиста второго класса, лишь чуть подправил свои оценки, чтобы в одиннадцать лет попасть в колледж, и по мелочам давал кое—кому сдачи (поскольку Марвин ничего не забывал, список обидчиков брал начало в те времена, когда он едва—едва вышел из пеленок). Энжи почти всегда могла определить, когда Марвин с помощью магии стелет кровать или заставляет домашние цветы расти быстрее, но дальше этого он как будто не двигался, и это устраивало сестру. Энжи о магии не заговаривала.
Однажды она застукала Марвина, когда тот ползал по потолку как Человек—Паук: она наорала на брата, Марвин упал на кровать, и его стошнило. И, разумеется, был еще случай (два, если уж точно), когда в отсутствие миссис Люк Марвин выстроил всю обувь в ее шкафу по струнке и заставил притоптывать и выделывать всякие па танцорок из шоу «Рокеттс». Энжи смеялась, когда смотрела, но велела брату перестать, потому что это мамины туфли. Что если и одежда к ним присоединится? О таком даже думать не хотелось.
У Энжи и так забот был полон рот: домашние задания, репетиции маршевого оркестра, мальчики, не говоря уже о бесчисленных часах у стоматолога, который исправлял едва заметный неправильный прикус. Мелисса настаивала, что благодаря ему подруга выглядит сексуальнее, но этот аргумент как—то странно подействовал на маму Энжи.
Как бы то ни было, Марвин лишь забавлялся с новой игрушкой, вроде сложной железной дороги или новенького конструктора. Ей даже казалось, что со временем магия ему наскучила. У Марвина был низкий порог скуки.
Из—за хронической нехватки музыкантов Энжи играла не только в маршевом, но и в большом школьном оркестре, однако первый она любила больше. Играешь на улице, выступаешь на парадах и футбольных матчах, вокруг веселый шум, и вообще это интереснее, чем стоять в темном примолкшем зале и развлекать тех, кого даже не видишь. «Потому что, — как доверительно сообщила она маме, — в маршевом оркестре никто не замечает, как ты играешь. От тебя требуется лишь не сбиться с шага».
Ясным весенним полднем, когда маршевый оркестр в полном составе репетировал марш «Вашингтон Пост», кларнет Энжи вдруг сошел с ума. Из скромной дудки он внезапно превратился в динамитную шашку, зашелся хулиганскими импровизациями, принялся выделывать возмутительные коленца в беззащитной мелодии, — о таком Энжи и помыслить не могла, даже если бы ее способности были под стать вдохновению. Остальные ребята как один обернулись и вытаращились на нее, а ей хотелось завыть: «Эй, это не я, это мой глупый братишка, вы же знаете, я так играть не умею!» Но музыка все бурлила — чрезмерная, нелепая и неостановимая, — в отличие от марша, который наконец споткнулся и нестройно замер. Энжи в жизни так не конфузилась.
Через толпу музыкантов неуклюже протолкался капельмейстер мистер Бишоу, чтобы прочувствованно сказать:
— Энжи, ты фантастически играешь… ошеломительно! Я понятия не имел, что у тебя столько порыва, столько свободы, столько изобретательности! — Он похлопал ее по плечу, даже быстро и осторожно обнял и, почти тут же отступив на шаг, сказал: — Никогда больше так не делай!
— Будто я этого хотела… — пробормотала Энжи.
Но мистер Бишоу уже выстроил оркестр для «Семпер Фиделис» и «Высшего общества», через которые Энжи, как всегда, продралась с грехом пополам, на два такта отставая от остальных духовых. Она уже безутешно брела прочь с поля, когда к ней подбежал Джейк Петракис (темно—золотые волосы еще влажно блестели после тренировки в бассейне) и сказал: «Слушай, Энжи, классно играешь», — после чего хлопнул девчонку по плечу, словно закадычного приятеля, и снова унесся к своим товарищам из команды по эстафете. А Энжи вернулась домой поджидать Марвина под дверью его комнаты.
Стоило брату войти, как она схватила его за волосы, и он пискнул:
— Ладно, отпусти, ладно! Я думал, тебе понравится!
— Понравится? — Энжи основательно его встряхнула. — Понравится?! Ах ты, мелкий злобный тролль, меня из—за тебя едва из оркестра не выгнали! Что ты еще мне приготовил? Что еще мне должно понравиться?
— Ничего, клянусь, ничего! — Но, несмотря на то, что она его трясла, захихикал. — О'кей, я собирался сделать тебя такой красивой, что даже мама не узнает, но решил — не надо. Слишком хлопотно.
Энжи снова потянулась, чтобы цапнуть его за волосы, но Марвин увернулся.
— Поэтому я подумал: а может, и правда, попробую устроить так, чтобы Джейк—как—его—там в тебя втюрился. Для этого есть разные заклинания и штучки…
— Не смей! — вскинулась Энжи, а после повторила спокойно и размеренно: — Не смей.
Марвин еще раз хихикнул.
— Так и думал, что ты на это не клюнешь. Но было бы смешно. Тут он вдруг посерьезнел, уставившись на сестру одним глазом —
просто воплощение взрослости, пусть даже из носа у него текло.
— Это, правда, было весело, Энжи. Я никогда так не хохотал.
— Ну да, конечно, — мрачно отозвалась сестра. — Но отныне меня, пожалуйста, в свои игры не впутывай, иначе третьего класса тебе не видать.
И тяжелым шагом отправилась на кухню в поисках яблочного сока.
Марвин потянулся следом, нервно болтая про школу, игры в мяч, взросление котенка—Миледи и возможный любовный роман в аквариуме.
— Извини, что так вышло с оркестром. Я больше не буду. Просто подумал: классно было бы, если бы ты хоть разок сыграла замечательно. Ты ведь музыку любишь.
Энжи не рискнула открыть рот. Она протянула руку к бутылке сока, когда крышка сама собой отскочила и щелкнула ее по носу. Когда девочка отпрянула, стакан поехал по стойке. Она схватила его, пока он не врезался в холодильник, потом повернулась и заорала на брата:
— Черт побери, Гуталакс, прекрати немедленно! Ты кого—нибудь покалечишь своей дурацкой магией! У тебя приколы на все случаи жизни!
— Ты опять сказала плохое слово! — закричал в ответ Марвин. — Я маме пожалуюсь.
Но не двинулся к двери из кухни, и мгновение спустя из—под повязки сползла маленькая грязная слеза.
— Я не во всех случаях магию использую! Только для скучных дел. Ну, мусор выбросить, ковер пропылесосить и одежду в шкаф убрать. И коробку Миледи, когда моя очередь.
Энжи рассматривала брата, как всегда, изумляясь его способности выглядеть ошеломительно невинным.
— А зачем это делать, когда наполнитель для ее туалета меняю я?.. Ну да ладно… Держись от меня подальше, у меня завтра контрольная по французскому.
Налив себе соку, она убрала бутылку, цапнула печенье с изюмом и направилась к себе. Однако на пороге кухни помедлила, сама не зная почему, если не считать того, что Марвин уже собрался идти за ней, но застыл.
— Что? Нос подотри, ужасно выглядит… В чем дело?
— Ни в чем, — промямлил Марвин и вытер нос рукавом, что нисколько не исправило ситуацию. — Просто мне страшно, Энжи. Страшно делать такое…
— Как страшно? Минуту назад ты веселился.
— Конечно, веселился! — Он придвинулся ближе, но странно помешкав: не ведьма, и не пират, и не ангел, а просто встревоженный, испуганный мальчишка. — Только иногда веселья слишком уж много. Иногда прямо посреди волшебства я думаю, что, наверное, надо остановиться, но не могу. Как тогда, когда я остался совсем один… и просто дурака валял… и я сотворил кое—что интересное, нет, очень интересное, но получилось что—то странное, а потом я никак не мог его исправить или заставить исчезнуть… и испугался, что папа с мамой вернутся…
Мрачно взвешивая в уме прошлые оценки по французскому, Энжи потянулась за вторым печеньем.
— Я тебе говорила: беду накличешь своими выходками! Остановись, пока не поздно, пока не сотворил такого, чего не сможешь исправить. Хочешь совет? Я только что тебе его дала. Пока.
Марвин потерянно плелся за сестрой до двери в ее комнату. Когда Энжи уже собралась уединиться, он пробормотал:
— Ну почему я не взрослый… как ты. Тогда бы я знал, что делать.
— Ха!
Энжи захлопнула дверь.
После чего, забыв про французские неправильные глаголы, села писать письмо Джейку Петракису.
Ни тогда, ни потом Энжи не могла объяснить кому—либо или самой себе, почему его написала. Потому что он хлопнул ее по плечу и сказал, что она — или хотя бы ее музыка — классная? Потому что в тот же день она видела, как он обнимался с Бэ—э—э—шли—Эшли в темному углу за библиотечными полками? Потому что Марвин безжалостно ее дразнил? Или потому, что ей уже исполнилось двенадцать лет и пора было написать кому—то такое письмо? Какова бы ни была причина, Энжи его написала, сложила листок и убрала в ящик стола.
А потом вынула и положила в рюкзак. Там письмо оставалось почти три месяца, пока заканчивалась четверть, начались экзамены и шел чемпионат по футболу, и однажды в роковой вечер пятницы Энжи отправилась гулять с Мелиссой: они рассматривали витрины в центре Ависены и беспечно заходили в каждую кофейню на Парнелл—стрит. Тогда она рассказала подруге о письме, и у Мелиссы тут же случился приступ хихиканья, который превратился в икоту, и чтобы утихомирить ее, потребовался еще капучино. Когда подруга наконец смогла связно говорить, то сообщила:
— Надо его отправить. Обязательно надо его отправить. Поначалу Энжи возмутилась.
— Ни в коем случае! Я для себя его написала, а не для учителя, и уж точно не для Джейка Петракиса. Я что, по—твоему, идиотка?
Но Мелисса улыбнулась, насмешливо блеснув зелеными глазами.
— Такая идиотка, у которой это письмо сей момент в рюкзаке, и готова поспорить, оно в конверте с маркой.
— Нет там никакой марки! А конверт… просто чтобы не помялось! Мне нравится иметь его при себе, вот и все.
— А адрес?
— Просто попрактиковаться! Но я его не подписала, и обратного адреса там нет. Съела?
— Ага. — Мелисса кивнула. — Определенно съела.
— Перестань, — предостерегающе сказала Энжи.
И Мелисса перестала. Но был вечер пятницы, и обеим позволили гулять допоздна, а в Ависене много кофеен. Множество чашек капучино и эспрессо привели их в состояние веселой эйфории, когда все на свете кажется бесконечно смешным. Мелисса не могла наговориться о письме Энжи…
— Да брось, ну что такого может случиться? Парень прочтет и догадается, кто его написал? Самое худшее, если ты станешь старой—престарой и будешь жалеть: почему не рассказала Джейку Петракису о своих чувствах? А он уже женат, уже дедушка и, наверное, даже умер.
— Перестань!
Но Энжи хихикала не меньше Мелиссы, и каким—то образом они очутились на тихой Ловиси—стрит, прошли бензоколонку и заколоченный магазин здорового питания, нашли дом Петракисов и на цыпочках поднялись на веранду. Увидев перед собой входную дверь, Эн—жи засомневалась, но Мелисса сказала:
— Подумай ради бога, старуха в доме престарелых, а он даже не узнает.
И, сделав глубокий вдох, Энжи подсунула письмо под дверь. Всю дорогу назад до Парнелл—стрит они бежали, хохоча так, что едва не задохнулись…
…А утром Энжи проснулась, бормоча: «О боже, о боже, о боже», еще до того, как окончательно вынырнула из сна. Целый час она лежала в кровати, безмолвно и отчаянно молясь, чтобы вчерашний вечер оказался сумасшедшим, кошмарным сном и чтобы, когда она полезет в рюкзак, письмо еще лежало там. Но к ужасу своему знала: надеяться не на что, и в отчаянном броске к телефону даже не потрудилась заглянуть в рюкзак.
— Ну ведь ты его не подписала, — попыталась успокоить ее Мелисса. — Этого не отнимешь.
— Я тебе соврала, — выдавила Энжи. Подруга не ответила. — Пожалуйста, — взмолилась Энжи, — ты должна со мной пойти. Пожалуйста.
— Ладно, — наконец откликнулась Мелисса. — Собирайся. Сейчас же. Встретимся на месте.
Поскольку Энжи жила ближе, то к дому Петракисов она пришла первой, но не намеревалась звонить до появления Мелиссы. Вышагивая взад—вперед по веранде, она проклинала себя, била кулаками по бедрам и размышляла, нельзя ли переселиться к сестре отца, тете Пегги в Гранд—Рейпидс, когда соседка крикнула ей, что Петракисы уехали из города на какое—то семейное сборище.
— Еще вчера днем уехали. Просили присмотреть за домом, потому что до воскресного вечера не вернутся. Вот почему я сейчас здесь.
Она предостерегающе улыбнулась Энжи, а после вернулась к себе в дом.
Но ее очень большая собака осталась на крыльце. Пес, казалось, был размером с машину «виннебаго» и, очевидно, уже проникся неприязнью к Энжи.
— Хорошая собачка, — сказала она, и пес зарычал.
Когда она попробовала: «Эй, золотко» (так ее отец обращался ко всем животным), пес оскалился, и шерсть у него на загривке стала дыбом. Потом он лег, застыв в позе бдительного стража.
— Обычно я умею хорошо ладить с собаками, — грустно заметила Энжи.
— Ну, мы просунули его под дверь, значит, оно не может быть очень далеко, — констатировала появившаяся наконец Мелисса. — Может, подцепить его палкой или проволочной вешалкой?
Но всякий раз, когда они смотрели на соседский дом, то видели, как в окне колышется занавеска, и в конце концов ушли, раздумывая, что бы еще предпринять. Делать было нечего, и вскоре горло у Энжи настолько распухло от стараний не плакать, что стало больно говорить. Она проводила Мелиссу до автобусной остановки, и на прощание подруги обнялись так, словно никогда не увидятся.
— Знаешь, — сказала Мелисса, — мама говорит, что ничего не бывает так страшно, как собственные выдумки. Ведь с ужасами из твоего воображения ничто не сравнится. Поэтому… ну, может… знаешь…
Но она прервалась, так и не закончив. Еще раз обняв Энжи, Мелисса поехала домой.
Оставшись дома одна, Энжи тихонько сидела на кухне и продолжала не плакать. От этого болело все лицо, а веки казались невероятно тяжелыми. В голове было пусто и звонко, за что она мысленно благодарила небеса. Так продолжалось, покуда с баскетбола не вернулся Марвин. Поскольку он был мельче всех остальных, его часто толкали, и домой он приходил весь в синяках и ссадинах. Энжи даже думала, что он прибавит в росте или способности прыгать выше, но пока ни того, ни другого не наблюдалось. Сейчас он посмотрел на сестру, сделал пас невидимым мечом и тихонько спросил:
— Что стряслось?
То ли дело было в неожиданном хрипловато—мягком тоне, то ли в том, что он вообще задал этот вопрос. Какова бы ни была причина, Энжи вдруг разразилась отчаянными слезами, ярость которых обращалась исключительно на нее саму: и за то, что вообще написала Джейку Петракису, и за то, что расплакалась сейчас. Она махнула Марвину: мол, убирайся, но — к величайшему ее изумлению — брат терпеливо ждал, когда она затихнет. Наконец слезы ее иссякли, и он повторил вопрос:
— В чем дело, Энжи?
И Энжи рассказала. Она уже собралась добавить: «Если попробуешь улыбнуться, Гуталакс…», когда вдруг сообразила, что в этом нет нужды. Марвин чесал в затылке, хмурясь так, что повязка ползала по лбу, а потом внезапно сунул руки в карманы, запрокинул голову — прямо—таки образчик веселой беспечности — и почти небрежно сказал:
— Я мог бы вернуть этот конверт.
— Ну да, конечно. — Энжи даже головы не подняла. — Ага.
— Нет, мог бы! — Марвин тут же стал самим собой, и куда только подевались небрежность и беззаботность: — Я много чего могу.
Намочив бумажное полотенце, Энжи попыталась вытереть заплаканное лицо.
— Хотя бы одно назови.
— А вот и назову! Помнишь, в какой почтовый ящик ты его опустила?
— Под дверь подсунула, — пробормотала Энжи. — Я подсунула письмо под дверь.
Марвин хихикнул.
— Ух, как «валентинку»!
У Энжи не нашлось сил дать ему подзатыльник, но все равно она вскинула руку — хотя бы для порядка.
— Я могу заставить бумажку просто вылезти из—под двери. Или, готов поспорить, саму дверь смогу открыть, если никого нет дома. Для нас, ведьм, это проще простого.
— Петракисы только в воскресенье вернутся, — сказала Энжи. — Но там есть соседка, она за их домом следит, как ястреб. А когда не торчит у окошка, огромную собаку выпускает. Даже будь ты самая крутая ведьма на свете, не стоит связываться с этим волком—оборотнем.
Марвин, который, как знала Энжи, побаивался больших собак, снова почесал затылок.
— И вообще, это слишком просто. Никакого веселья, так что забудь. — Он сел рядом с сестрой, совершенно поглощенный проблемой. — А как насчет… Нет, это для малышей, с таким любой справится. Но есть одно заклинание… Могу заставить письмо самоуничтожиться, прямо в доме — как в старом телесериале. Останется только горка пепла, они соберут ее пылесосом и даже не заметят. Как тебе идея?
Не успела Энжи высказаться, как парнишка уже тряхнул головой.
— Все равно слишком просто. Детское заклинание, для начинающих. Терпеть их не могу.
— Чем проще, тем лучше, — серьезно сказала Энжи. — Я люблю, когда просто. К тому же ты и есть новичок.
Марвин тут же возмутился, и его обычный альт превратился в обиженный писк.
— А вот и нет! Никакой я не новичок! — Вскочив, он затопал ногами, чего с двух лет не делал. — Знаешь что… за это… за это… я верну тебе письмо, но не скажу как. Сама увидишь, и все!
Он сердито направился в свою комнату, но Энжи окликнула его. Первый лучик надежды блеснул ей, казалось, впервые за целое столетие.
— Ладно, великий и ужасный король ведьм. Чего ты хочешь? Повернувшись, Марвин уставился на нее недоуменно.
— За просто так ничего не бывает, это ведь твои слова? Ну, какова твоя цена спасения моей жизни?
Если бы голос Марвина стал еще выше, его услышали бы лишь летучие мыши:
— Я тебя спасаю, а ты думаешь, я чего—то хочу взамен? Юлий Санта—Клаус! — Это было единственное ругательство, которое ему позволялось. — Да что с тебя взять—то? Разве что…
Незаконченная фраза повисла в воздухе.
— Разве что? — подстегнула Энжи.
Зацепившись рукой за косяк, Марвин качнулся в кухню, растянув губы в пиратской ухмылке.
— Ненавижу, когда ты зовешь меня Гуталакс. Сама знаешь, что ненавижу, и все равно так делаешь.
— Ладно, больше не буду. Никогда. Честное слово.
— М—м. Мало. — Усмешка стала определенно зловредной. — Думаю, тебе две недели следует звать меня «о Великий».
— Что? — На минуту забыв про свое горе, Энжи вскочила. — Ты всерьез, Гуталакс?.. Две недели? Не выйдет!
Целое мгновение они в ярости мерили друг друга взглядами, но наконец Энжи сказала:
— Не перегибай палку. Неделю. Неделю и не больше. И когда никого рядом не будет.
Марвин скрестил на груди руки.
— Десять дней. С этого момента. Энжи все еще смотрела на него свирепо.
— Тебе нужно это письмо? — спросил Марвин.
— Да.
Марвин ждал.
— Да, о Великий.
Марвин победно протянул ей руку ладонью вверх, и Энжи по ней хлопнула.
— Когда? — спросила она.
— Сегодня вечером. Нет, завтра, сегодня я иду в кино с Сунилом и его родителями. Завтра.
Он неспешно ушел, а Энжи вздохнула с облегчением. Жаль, нельзя сказать Мелиссе, что все, кажется, образовалось. Остаток дня она провела, пытаясь делать вид, будто ничего особенного не происходит — самая обычная суббота и самая обычная, всем довольная Энжи. Когда Марвин вернулся из кино, то весь вечер читал комиксы «Хеллбой» в обществе котенка Миледи. Миледи еще лежала у него на животе, когда Энжи устала за ним подглядывать и пошла спать.
Но утром в воскресенье брата в его комнате не оказалось. Это Энжи почувствовала, едва проснувшись.
Она понятия не имела, куда и почему он мог подеваться. Она—то считала, что он будет творить свое таинственное заклинание у себя в комнате и под строгими взглядами своих наставников—магов. Но его там не было, и завтракать он не спустился. Энжи сказала маме, что вчера вечером они засиделись допоздна у телевизора и лучше оставить Марвина в покое. Когда после завтрака миссис Люк заволновалась, Энжи сама зашла в его комнату и сообщила, что Марвин увлеченно готовит домашнее задание к уроку рисования и не хочет разговаривать. Обычно ей бы такое с рук не сошло, но родители собирались на концерт, а ее оставили с привычными наставлениями покормить и напоить кошку, двадцатку на шкафу употребить на что—нибудь более или менее полезное для здоровья и «время от времени» заглядывать к Марвину, иными словами почаще. («В тот день, когда мы тебя об этом не попросим, — заявил как—то мистер Люк, потому что Энжи восстала против выполнения этой обязанности, — мальчишка, наверное, украдет каяк и отправится на Таити». Энжи не нашла слов возражения.)
Одна в пустом доме (более одинокая, чем когда—либо) Энжи ходила кругами, слонялась из комнаты в комнату, решительно не зная, что теперь делать. Прошли часы, а брат все не возвращался, и она поймала себя на том, что зовет его вслух.
— Марвин! Марвин, если ты меня с ума стараешься свести… О Великий, где ты? Возвращайся немедленно и плевать на дурацкое письмо. Просто вернись!
Некоторое время спустя она и это делать перестала, потому что сама испугалась дрожи в собственном голосе, от которой становилось еще страшнее.
Но как это ни странно, она постоянно чувствовала присутствие брата. Она то и дело оборачивалась, думая, что он вот—вот подкрадется, чтобы ее напугать — любимая игра с тех пор, как малыш научился ходить. Но нет. Никого.
Около полудня в дверь позвонили, и Энжи едва не споткнулась о собственную ногу, так спешила, хотя и не надеялась (почти не надеялась), что это Марвин. На пороге стояла Лидия. Энжи совсем забыла, что в воскресенье после полудня прислуга приходит убираться. Увидев ее, улыбающуюся, на пороге, Энжи бросилась старушке на шею и разрыдалась:
— Лидия, scorro, помоги мне! Ayudame, спаси нас, Лидия! Испанских слов она нахваталась у домработницы, когда была еще слишком маленькой, чтобы понять, что учит чужой язык.
Лидия взяла Энжи за плечи и, чуть отстранившись, заглянула ей в лицо.
— Chuchi, dime que pasa cogito?
Чучей Лидия звала Энжи с раннего детства, так и не объяснив ни происхождения, ни смысла этого слова.
— Марвин, — прошептала Энжи. — Марвин пропал.
Она бросилась объяснять про письмо и обещание Марвина, но Лидия только кивнула и, не задавая вопросов, твердо сказала:
— El Viejo puede ayudar.
Слишком отчаявшаяся, чтобы обращать внимание на грамматику, Энжи решила, что речь идет о Йемайе, старухе с фермерского рынка, которая сказала Марвину: мол, он brujo.
— А, ты про la santera, — сказала она, но Лидия сильно ее встряхнула.
— Нет, нет, El Viejo. Ты к нему сходи, попроси о встрече с El Viejo. Solamente El Viejo. Los otros no pueden ayudarte.
Энжи спросила, где ей искать El Viejo, и Лидия отправила ее в лавочку сантерии на Боуэн—стрит. Она даже набросала ей карту, а потом удостоверилась, что Энжи взяла с собой деньги, поцеловала в щеку и, благословляя, коснулась лба.
— Cuidado, Chuchi, — с веселой серьезностью сказала она.
И вот уже Энжи бежала к автобусной остановке на авеню Гонсалес, чтобы сесть на тот же рейс, каким ездила в школу. На сей раз ехать пришлось гораздо дальше.
Над лавочкой не было ни вывески, ни даже номера дома, и сама она была такой маленькой, что Энжи несколько раз прошла мимо. Наконец ее внимание привлекли предметы в пыльной витринке и на полках справа и слева. Тут было поразительное разнообразие благовоний, свечей в склянках с изображением черных святых, а также коробок с пометкой «Ритуальный набор Быстрые Деньги», бутылей с жидкостью для мытья пола (наклейки на них гласили «Не дает бедам проникнуть в ваш дом»). Когда Энжи переступила порог душной комнаты, у нее закружилась голова, она словно бы вышла из собственного тела — так с ней всегда было, когда начиналась простуда. А еще она услышала, как где—то в задней комнате кукарекал петух.
Старуху Энжи заметила лишь тогда, когда тихонько скрипнул стул: она сидела в углу, наполовину скрытая длинной, свисающей со шкафа хламидой, похожей на облачение для церковного хора, но с символами и рисунками, каких Энжи никогда раньше не видела.
— Йемайя?
Старуха перевела на нее взгляд. Глаза у нее были как две мертвые планеты.
Испанский Энжи совершенно отказал, а вскоре и родной язык тоже.
— Мой брат… Мой младший брат… Мне велели спросить El Viejo. Viejo santero… Старого сантеро… Лидия сказала.
Тут у нее кончились слова на всех языках. Из трубочки старухи выползло облачко дыма, но это был единственный ответ.
За спиной у нее зашуршала отодвигаемая занавеска, и хриплый голос медленно произнес:
— Quieres El Viejo?
— Это я.
Повернувшись, Энжи увидела незнакомца. Он шел к ней по длинному коридору, конца которого она не видела. Он двигался решительно, но чтобы войти в комнату, ему словно бы потребовалась вечность, будто он возвращался из другого мира. Сам он был черный, одет во все черное и на носу поблескивали черные очки — даже в темном, крошечном магазинчике. А волосы такие белые, что у Энжи даже заболели глаза.
— Ты здесь из—за брата, — не спросил, а констатировал он.
— Да, — выдавила Энжи. — Да, он для меня колдует… достает кое—что… и я не знаю, где он, но понимаю, что в беде, и хочу, чтобы он вернулся!
Она не заплакала и не сломалась (Марвин никогда не сможет сказать, что она из—за него плакала), но к этой грани подошла вплотную.
El Viejo сдвинул черные очки на лоб, и Энжи увидела, что он моложе, чем она думала (уж конечно, гораздо моложе Лидии), и что под глазами у него широкие белые полукружия. Она так и не узнала, были ли они естественными или нарисованными, но поняла, что от них его глаза кажутся больше и ярче — сплошь зрачок. Из—за них ему следовало бы хоть чуточку походить на клоуна или, скажем, на енота в негативе, но выходило как раз наоборот.
— Я знаю твоего брата, — сказал El Viejo.
Энжи изо всех сил старалась держать себя в руках, пока он подходил ближе, улыбался ей, показывая зубы.
— Brujito… маленькая, маленькая ведьма, мы знаем. Мы с мамой видели, мы следим.
Он кивнул на старуху, которая с прихода Энжи не шевельнулась и не сказала ни слова. Энжи ощутила влажный, затхлый запах — точно картошка сгнила.
— Скажите, где он. Лидия говорила, вы поможете.
Вблизи Энжи увидела голубой отсвет на белой коже El Viejo и V—образный шрам на каждой щеке. На шее у него был узкий черный галстук, которого девочка поначалу не заметила. И почему—то мысль о том, что он каждое утро завязывает его перед зеркалом, напугала ее больше, чем что—либо другое. Теперь он улыбнулся во весь рот, показывая зубы. Она—то ожидала, что они будут желтые и от них будет вонять, но нет — все как один белые, ровные и настолько большие, словно плохо помещаются во рту.
— Tu hermano esta perdido, — сказал он. — Пропал в четверге.
— В четверге?
Целая оглушительная минута ушла у нее, чтобы понять, и еще больше, чтобы выдавить слова:
— О Господи, он же вернулся вспять! Как с Миледи… он вернулся туда… когда письмо было еще у меня в рюкзаке. Показушник мелкий… Он застрял! Идиот, идиот, идиот несчастный!
El Viejo негромко хмыкнул и кивнул, но ничего не сказал.
— Вы должны за ним сходить, вернуть его оттуда, прямо сейчас… у меня есть деньги. — Она отчаянно стала рыться в карманах.
— Нет, деньги мне не нужны, — отмахнулся от предложения El Viejo, рассматривая девочку глазами цвета спелых слив. Белые круги под ними выглядели реальными, а вот сами глаза — нет. — Я тебя отведу, — добавил он. — Мы вместе найдем твоего брата.
Колени у Энжи задрожали так, что стало больно. Ей хотелось согласиться, но это было просто невозможно.
— Нет. Я не могу. Не могу. Вы за ним сходите.
Тут El Viejo рассмеялся: раскатистым, поразительным рокотом Санта—Клауса, таким сочным и успокаивающим, что Энжи улыбнулась. И улыбалась, даже когда он подхватил ее и взял под мышку. К тому времени, когда она оправилась достаточно, чтобы начать отбиваться, он уже нес ее по длинному туннелю, по которому пришел несколько минут назад. Энжи вопила, пока у нее не запершило в горле, но все равно себя не слышала: с того момента, как El Viejo ступил в темноту коридора, все звуки замерли. Она не слышала ни его шагов, ни его смеха (хотя и чувствовала, как сотрясается его тело) и тем более собственных панических воплей. Что если они в космосе? Да они могут оказаться где угодно.
Сквозь оглушенность и растерянность она понимала, что коридор словно бы тянется в никуда и что это место (если это какое—то место) никак не может находиться позади маленькой лавочки сантерии, куда она вошла — когда? — десять минут назад. Здесь было холодно и пахло, как в старом подвале, в темноте Энжи чувствовала, что вокруг нее много всего происходит. В точности она ничего не разобрала, но везде кружили и вспыхивали искорки.
А потом они вдруг очутились в комнате Марвина.
Это была, несомненно, его комната: тут были носатые и бородатые оккультисты по стенам, тут были фланелевые зимние простыни, на которых он спал круглый год, потому что на них красовались физиономии игроков «Нью—Йорк метс», тут в полном составе стояли на полке пластмассовые герои «Стар трека», которых Энжи подарила ему на прошлое Рождество. И тут сидел на краю кровати Марвин и выглядел таким потерянным и одиноким, каким Энжи в жизни его не видела.
Он даже головы не поднял, пока El Viejo не бросил Энжи на ковер перед ним и не отступил на шаг, открывая в усмешке зубы, огромные, как зубья в медвежьем капкане. Тогда Марвин соскочил с кровати, расплакался и, шмыгая носом, стал карабкаться на сестру, повторяя: «Энжи, Энжи, Энжи». Энжи обняла его, пытаясь одновременно уберечь шею, волосы и спину, и все бормотала:
— Все нормально, все в порядке, я здесь. Все хорошо, Марвин. А у нее за спиной хмыкнул El Viejo:
— Ведьма—плакса… маленький, маленький brujito—плакса.
Энжи взвалила своего ревущего братишку на бедро, словно пакет с продуктами, как делала это, когда он был маленьким, и повернулась к старику:
— Спасибо, — сказала она. — Теперь можете отвести нас домой. El Viejo улыбнулся — на сей раз не усмехнулся, а медленно растянул губы.
— Может, предоставим это ему?
А после повернулся и ушел, исчез, словно проскользнул меж молекулами воздуха. Энжи осталась в комнате, пытаясь оторвать от себя Марвина, прилипшего, точно пластырь, а он льнул, больно упираясь подбородком ей в макушку. Наконец Энжи удалось сбросить его на кровать, и, уперев руки в бока, она спросила:
— Что случилось? И о чем только ты думал? Марвин еще слишком горько плакал, чтобы ответить.
— Обязательно было так поступать, да? Никаких дурацких заклинаний для новичков, ты теперь с большими ребятами играешь, да, о Великий? Ну и что произошло? Как получилось, что ты не можешь вернуться?
— Не знаю!
Мордочка Марвина распухла от слез, которые лились без перерыва, пока Энжи пыталась поправить ему повязку. Трудно было вытянуть из парня хоть сколько—нибудь внятные слова. Он только жалобно завывал:
— Не знаю, что не так! Я сделал все, как полагается, но оно не работает! Не знаю… может, я забыл…
Он не смог закончить фразу.
— Травы, — мягко и спокойно сказала Энжи. — Ты оставил свои волшебные травы… — Она уже собиралась добавить «дома», как сообразила, что они и есть дома: сидят на кровати Марвина в его комнате. Такая путаница уж точно была ей не по зубам. — Ты забыл свои глупые травы.
Марвин протестующее затряс головой, так что во все стороны полетели слезы.
— Нет, не забыл, не забыл… смотри!
Он ткнул пальцем в рассыпанные по кровати грязные засохшие сорняки — едва увидев их, Лидия тут же бы все выкинула. Марвин с трудом сглотнул, вытер нос рукавом и попытался унять слезы.
— Их, правда, трудно найти. Не знаю, может, они уже старые… Но они всегда так выглядят. Атеперь не работают…
И он снова завыл. Энжи сказала, что и доктору Джону Ди, и Уиллоу было бы за него стыдно, но и это не помогло.
Она села рядышком, обняла его и, пригладив растрепанные вихры, сказала:
— Ладно, давай подумаем. Может, трава силу потеряла, может, загвоздка в чем—то другом. Ты все делал, как в тот раз, когда ходил за Миледи?
— Кажется, да, — голос у Марвина был тоненький и жалобный, совсем не похожий на его обычный низкий рокот. — Но я совсем запутался, Энжи. Я ничего уже не понимаю. Все так перемешалось, я ничего не помню.
— Хорошо, — сказала Энжи, — хорошо. Давай начнем с самого начала? Я помогу тебе. Ты попытаешься сделать все, что помнишь, что знаешь, про то, как двигаться во времени, а я буду за тобой повторять. Сделаю в точности как ты скажешь.
Кивнув, Марвин снова вытер нос. Они сели по—турецки на полу, и Марвин добыл откуда—то грязный коробок спичек, который всегда носил с собой — на случай фейерверков. Следуя его указаниям, Энжи сложила крошащиеся сорняки в блюдечко Миледи, а брат их поджег. Или попытался, потому что они не вспыхнули, а задымились и запахли затхлой пылью, так что Энжи с Марвином тут же расчихались. Прокашлявшись, Энжи сказала:
— В прошлый раз тоже так было? Марвин не ответил.
Был один момент, когда Энжи показалось, что заклинание вот—вот сработает. Комната вокруг расплылась (ладно, чуть—чуть расплылась), и Энжи услышала далекие неясные звуки. Но когда клубы дыма развеялись, они все еще были в четверге… Оба сразу это поняли.
— Ладно, попытка не пытка, — сказала Энжи. — А как насчет сосредоточенности, про которую ты говорил? Может, у тебя мысли скачут? Может, ты какие—то слова не так произнес? Подумай, Марвин.
— Я думаю! — Марвин уже готов был опять расплакаться, но не сделал этого, а медленно сказал: — Что—то не так, но дело не во мне. Нет, не во мне. Что—то не пускает… — Он внезапно повеселел. — Может, нам за руки взяться? Ведь теперь нас двое. Надо попробовать.
Они попытались, держась за руки, а потом еще раз, сидя в пентаграмме, которую выложили скотчем на полу, — Энжи видела такое в «Баффи — Истребительнице вампиров» (хотя Марвин сказал, что это ничего не даст), — а затем еще раз с травами в особом порядке, который, как показалось Марвину, он вспомнил. И еще раз, когда заклинание произносила Энжи, после того как Марвин ее натаскал, — на маловероятный случай, что его собственный голос сел или что он неверно произнес какое—то слово. Ничего не помогало.
Марвин сдался раньше Энжи. И внезапно, пока она на свой страх и риск пробовала заклинание (самый последний раз, и некоторые слова словно бы нагрели ей рот, когда она их произносила), он несчастным клубочком свернулся на полу, постанывая:
— Нам конец, нам конец, нам никогда из четверга не выбраться! Энжи понимала, что перед ней просто перепуганный мальчишка,
но ей самой было страшно, и каким облегчением было бы дать ему пару затрещин и наорать на него. Но вместо этого она попыталась, как могла, утешить брата:
— Он за нами вернется. Не может не вернуться. Тут Марвин сел, протирая кулачками глаза.
— А вот и нет. Ему не обязательно за нами возвращаться. Разве ты не поняла? Он знает, что я ведьма, как и он, и просто оставит меня здесь, чтобы я ему не мешал. Извини, Энжи, прости меня!
Энжи почти никогда не слышала этих слов от Марвина, и уж точно в одном предложении.
— Для этого еще будет время, — сказала она. — Просто интересно… как, по—твоему, удастся нам привлечь папино или мамино внимание, когда они вернутся домой? Как, по—твоему, они сообразят, что с нами случилось?
Марвин затряс головой.
— Ты меня не видела, а ведь я все это время был там. Я тебя видел и вопил изо всех сил, но ты даже не заметила. И они тоже не заметят. Мы ведь не в нашем доме, мы просто здесь. И всегда тут будем.
Энжи собиралась уверенно рассмеяться, чтобы подбодрить и себя, и брата, но вышла у нее, скорее, икота.
— Нет. Ну уж, нет! Не собираюсь я всю жизнь провести в твоей дурацкой комнате. Попробуем это нелепое колдовство еще разок… а потом я… я еще что—нибудь сделаю.
Марвин, казалось, хотел спросить, что еще она может, но осекся, и это было к лучшему.
Они испытали заклинание еще разок, и еще разок, и еще. Проделали всеми возможными способами, какие только пришли им на ум, разве только на голову не вставали, впрочем, им и это, наверное, не помогло бы. То ли травы Марвина потеряли свою силу, то ли Мар—вин просто забыл ключевую фразу — они не могли даже уловить хрупкое ощущение перемены, какое пришло в первый раз. Снова и снова они открывали глаза и оказывались в прошлом четверге.
— Ладно, — сказала наконец Энжи.
Встав, она размяла затекшие ноги и начала вышагивать по комнате, теребя в пальцах парочку бесполезных сорняков.
— Ладно, — повторила она, остановившись на полпути между дверью и окном, лицом к маленькому комоду Марвина. Из одного ящика торчала штанина пижамы.
— Ладно, — сказала она в третий раз. — Пошли домой. Марвин сидел, подтянув к груди коленки, обхватив их руками
и прижавшись к ним лбом. На ее слова он даже головы не поднял.
— Пошли, Марвин, — сказала Энжи чуть громче. — Тот коридор, проход, туннель… ну, не важно… он закончился ровно там, где я сейчас стою. Вот сюда El Viejo меня притащил, отсюда он исчез. Здесь проход.
— Какая разница, — заскулил Марвин. — El Viejo… Так то он! Так то он!
Вот теперь Энжи утратила остатки терпения. Решительно подойдя к брату, она рывком поставила его на ноги и потащила к нужному месту, словно к картине в музее.
— А ты Марвин Люк, великий и ужасный, самый могущественный колдун в городе! Ты сам так говорил. А если бы ты не был таким, тебе и в голову бы не пришло здесь застрять. Тебе только девять лет, а ты его за пояс заткнешь, и он это знает! Поправь повязку и отведи нас домой, братишка! — Она игриво его подтолкнула. — О, прости меня! Я хотела сказать, о Великий!
— Вовсе не обязательно так меня называть. — У Марвина подкосились ноги, и он буквально повис на ней мертвым грузом отчаяния. — Я не могу, Энжи! Не могу вернуть нас домой. Извини…
Правильно было бы (и Энжи сама это знала) броситься его утешать: взять в ладони его холодную мокрую мордашку и сказать, что все уладится, что скоро они будут есть промасленный попкорн в его настоящей комнате в их настоящем доме. Но она тоже была на пределе, а попытки разыгрывать ради него храбрость лишь подталкивали ее к грани отчаяния. И не глядя на брата, она рявкнула:
— Не собираюсь я помирать в прошлом четверге! Я уйду отсюда так же, как он сюда пришел. Хочешь — иди со мной, не хочешь — твое дело. Но одно тебе скажу, Гуталакс, оглядываться я не стану.
Она шагнула вперед и решительно пошла к красной пижамной штанине…
…И в густую сладко пахнущую серость, которая тут же забила ей рот и нос, глаза и уши так плотно, что она отчаянно замахала руками, потеряв всяческую ориентировку в пространстве, понятия не имея, куда направляется, тонула в сером сиропе, как бабочка или пчела. Однажды ей показалось, что она слышит голос Марвина, и позвала его:
— Здесь! Я здесь!
Но больше она его не слышала.
А после, между одним шагом и другим, серость вдруг пропала, оставив по себе лишь легкую влагу на коже; исчез даже тошнотворно сладкий привкус во рту. Энжи опять очутилась в туннеле времени, узнала его особый затхлый запах: чуть похожий на аромат от пепла давно погасшего костра или от луны, если бы луна чем—нибудь пахла. Эта мысль ее рассмешила, хотя сейчас она не видела ничего, как и тогда, когда ее тащил под мышкой El Viejo. Она даже не могла разглядеть землю или пол под ногами, знала только, что это, наверное, скользкий камень, и, упорно двигаясь вперед, старалась ступать осторожнее.
Тьма была абсолютной (что немного ее утешило, ведь так она могла делать вид, будто Марвин идет за ней следом, хотя он ни разу ей не ответил, сколь бы отчаянно она ни звала его по имени). Шла она медленно, пробиваясь сквозь липкую тьму, как и раньше, смутно улавливая далекие вибрирующие призраки звуков и движения вокруг. Если у туннеля времени были стены, она не могла их коснуться, если был потолок, никакой ток воздуха не выдавал его существования, если тут кто—то был, то никаких признаков жизни она не заметила. И существовало ли здесь время, Энжи тоже не могла сказать. Она шла, закрыв глаза, в голове у нее было пусто, если не считать бесформенного страха, что она вообще не двигается, только поднимает и опускает ноги на одном месте. Интересно, голодна ли она?
Апотом вдруг ее глаза открылись в иной темноте, где—то кукарекал петух, ее обволакивали ароматы благовоний, и тогда она поняла, что идет по коридору, ведущему из лавочки сантерии в… Ну, где она уже побывала и где все еще сидел заплаканный Марвин, ведь он за ней не последовал. Повернувшись, она всмотрелась назад, в прошлый четверг, и вдруг услышала у себя за спиной низкий, хрипловатый смешок. Не решаясь обернуться, Энжи застыла на месте.
El Viejo медленно обошел вокруг и остановился перед ней, усмехаясь во весь рот, точно лунный человек. Черные очки пропали, и шрамы на щеках у него воспаленно пылали, будто совсем свежие.
— Я знал, — сказал он. — Еще не видя тебя, знал.
Энжи изо всех сил ударила его в живот. Ощущение было такое, словно ее кулак наткнулся на кусок замороженного мяса, и она охнула от боли, тут же уверившись, что сломала пальцы. Но все равно била его снова и снова, завывая во все горло:
— Верни моего брата! Если ты сейчас же его не вернешь, я тебя убью! Ей—богу, убью!
Все еще посмеиваясь себе под нос, El Viejo неожиданно мягко поймал ее руки.
— Слушай, деточка, слушай, Ninita. Никто на свете, вообще никто не умеет того, что сделала ты. Понимаешь? Никто, кроме меня, не приходит тем же путем оттуда, где я тебя оставил, понимаешь?
Белые круги у него под глазами растягивались и извивались, словно живые.
Собравшись с духом, Энжи вырвалась.
— Нет. Это все Марвин, он ведьма, brujo, и не смей говорить, что это я. У Марвина есть дар.
— У него?
Энжи впервые слышала, чтобы столько оглушительного презрения вкладывали в два слова.
Твой брат никто, пустышка. Кто станет из—за него трудиться? Забудь о нем. El Regalo у тебя, просто ты об этом не знаешь.
Пространство у нее перед глазами заполнили белые зубы, заслоняя темную лавочку.
— Ты такая же, как я, девочка. Я, El Viejo, тебе покажу… Я тебе покажу, кто ты есть.
Это было превыше простых похвал, выше обычной лести. Да, она ужасно боялась и ненавидела El Viejo, но от самой мысли о том, что кто—то, обладающий столь огромным и опасным знанием, считает, что она ему ровня, Энжи до глубины души пробрала дрожь. Больше всего на свете (даже больше свидания с Джейком Петракисом) ей хотелось отвернуться, но преодолеть долгий путь домой в воскресенье оказалось проще, чем вырваться из злобных пут этого беловолосого колдуна. Часто чувствуя (и почти так же часто отметая обидное подозрение), что Марвин в семье особенный только потому, что он маленький и мальчик (а теперь еще и могущественная ведьма), она сейчас упивалась мыслью, что настоящий дар не у него, а у нее, и что достаточно протянуть руку, и все будет принадлежать ей. Это было самое пугающее и самое чистое, самое полное удовлетворение, какое Энжи довелось испытать.
Но не искушение. Энжи знала, в чем разница.
— Забудь, — сказала она, — забудь, мерзавец. Тебе мне показывать нечего.
El Viejo не ответил. Старые—престарые глаза, состоявшие из сплошного зрачка, все шарили по ней, как руки, а Энжи все смотрела в ответ своими голубыми, которые презирала, потому что они никогда не будут такими большими и такими темно—зелеными, как у мамы. Так они и стояли (Энжи не знала, сколько это продолжалось), пока El Viejo не повернулся и не открыл рот, словно хотел обратиться к безмолвной старухе, чьи каменные глаза будто и не моргнули с тех пор, как Энжи вошла в лавочку сантерии — целое детство назад. Что бы он ни собирался сказать, ничего у него не вышло, потому что в это мгновение вернулся Марвин.
Он шел по длинному черному коридору из дальнего далека, как El Viejo, когда Энжи его впервые увидела, как сама она брела без всякой надежды всего несколько минут назад. Однако Марвин совершил более долгий путь. Энжи безошибочно видела это: он спотыкался, походил на тень и сгибался под тяжестью какой—то ноши, но Энжи не могла разобрать какой.
И эта ноша казалась слишком тяжелой для маленького мальчика, постоянно грозила выскользнуть у него из рук; он все перекладывал ее с одного плеча на другое. Не успела Энжи ее хорошенько разглядеть, как El Viejo заорал, и в это мгновение девочка поняла, что никогда в жизни не услышит более ужасного звука. С El Viejo словно заживо сдирали кожу или вырывали из тела душу — она даже вообразить себе никогда не пыталась, что же он вопил, ведь слов там не было. При первых звуках этого дикого голоса она упала на четвереньки и закачалась, заскулила. Так она стояла, пока вопль не оборвался. А тянулся он долго.
Но когда наконец прекратился, El Viejo исчез, а подле нее стоял Марвин с младенцем на руках. Ребенок был чернокожим, истинным очаровашкой с огромными, ясными и на удивление наблюдательными глазками. И, заглянув в них, Энжи поспешно отвела взгляд.
Вид у Марвина был усталый и измученный. Повязка исчезла; левый глаз, которого Энжи не видела уже несколько месяцев, был налит кровью, будто после трехдневного запоя, хотя, насколько она могла заметить, ничуть не косил.
— Мне пришлось зайти далеко—далеко назад, Энжи, — сказал Марвин подавленно и слабо. — Совсем далеко.
Энжи хотелось его обнять, но она боялась ребенка. Глянув на старуху в углу, Марвин вздохнул, потом поддернул свою ношу в последний раз и заковылял к ней.
— Кажется, это ваше, мэм? — сказал он. Взрослые постоянно хвалили его за воспитанность.
Тут старуха впервые шевельнулась. Энжи почудилось, что она движется подобно волне. Подобно волне, когда смотришь на нее со скалы или из самолета, видишь, как она ползет медленно—медленно, и кажется, что невозможно, чтобы она разбилась, накатила на берег. Но в том движении было море, вмещенное в одну волну море, и, когда старуха положила трубку, взяла у Марвина младенца и улыбнулась ему — в этом тоже была волна. Она посмотрела на младенца и произнесла одно слово, которого Энжи не разобрала. Ведь в тот момент она схватила брата за руку и потащила его прочь из лавочки. Марвин ни разу не оглянулся, но Энжи успела заметить, как старуха обнажила голубоватые десны в беззвучном смехе.
Всю дорогу домой в такси Энжи безмолвно молилась: лишь бы родители еще не вернулись, лишь бы родители еще не вернулись! Лидия ждала их, и вместе они потащили Марвина наверх в кровать, впрочем он и не протестовал. Лидия вытерла ему лицо тряпицей, а после надавала затрещин и накричала на испанском (Энжи узнала пару—тройку слов, которые пообещала себе в дальнейшем непременно использовать), поцеловала его и ушла, а девочка, сходив на кухню за кувшином апельсинового сока и целой тарелкой имбирных пряников, села на кровать и спросила:
— Что произошло?
Марвин уминал пряники, словно несколько дней голодал, что в каком—то смысле соответствовало действительности, и спросил с полным ртом:
— Что значит слово malcriado?
— Что? Ах, это! Невежливый, невоспитанный мальчишка, от которого одни беды. Это, наверное, единственное слово, которого Лидия не произнесла… А что?
— Так… так старуха его назвала. Ребеночка.
— Ага, — отозвалась Энжи. — Оставь мне пару пряников и объясни, как это он превратился в ребенка. Ты с ним поступил, как с Миледи?
— Ну да. Только мне пришлось зайти очень далеко, я же тебе сказал. — Голос у Марвина стал отстраненным, как в лавочке сантерии. — Он был такой старый, Энжи.
Энжи промолчала, а Марвин прошептал:
— Я не мог за тобой пойти. Мне было слишком страшно.
— Забудь.
Энжи хотела сказать что—нибудь успокаивающее, но следующие слова у нее вырвались сами собой:
— И зачем тебе понадобилось показушничать? Если бы ты сделал все попроще, пообычнее и добыл письмо… — На последнем слове у нее сжалась грудь. — Письмо! Мы совсем забыли про мое дурацкое письмо! — Подавшись вперед, она выхватила у Марвина тарелку с пряниками. — Ты забыл! Ты забыл, да? — Она тряслась, как не дрожала, даже когда ее схватил El Viejo. — О Господи, столько мучений — и все зря!
Но Марвин улыбнулся, впервые за очень долгое время.
— Успокойся, все в порядке… Оно у меня. — Выудив из заднего кармана штанов письмо Джейку Петракису (более грязное, чем было), он протянул его Энжи. — Вот оно. И не говори, что я ничего для тебя не делаю.
Это была его коронная фраза, украденная из телесериала и употребляемая, как правило, когда надо было кормить Миледи, мыть за собой тарелку после завтрака или складывать собственную одежду.
— Возьми, открой, — говорил он теперь. — Убедись, что это то самое.
— Мне и не надо, — раздраженно запротестовала Энжи. — Это мое письмо, уж поверь мне, я его сразу узнала.
Но она все равно вскрыла конверт и вынула оттуда один сложенный листок, на который взглянула… и застыла, не веря своим глазам. А после протянула листок Марвину. С обеих сторон он был пуст.
— Да уж, ты свою работу основательно проделал, — мягко сказала она совершенно пораженному брату, который уставился на нее, разинув рот. — Тут и сомнений быть не может. Я просто пытаюсь понять, зачем нам понадобилась такая невероятная ерунда ради пустого листка бумаги.
А вот Марвин отполз от нее подальше на кровати.
— Это не я, Энжи! Клянусь! — Марвин нетвердо поднялся на ноги и теперь стоял, подняв руки, словно приготовившись защищаться на случай, если она набросится. — Я просто вытащил его у тебя из рюкзака. Даже не смотрел на него, честное слово.
— Что? Я написала его грейпфрутовым соком, чтобы никто не прочел, если только не подержит над лампой? Ладно, уже не важно. Сойди с подушки и садись.
Марвин настороженно повиновался и скорее прикорнул, чем сел рядом с ней на краю кровати. Они немного помолчали, а потом он сказал:
— Это ты. Это ты с письмом сделала. Тебе так хотелось, чтобы оно не было написано, что его просто не стало. Вот что произошло.
— Ну да, конечно, — отозвалась сестра. — Я тут могучая ведьма… Сказала же, не важно.
— Нет, важно.
Она так отвыкла видеть Марвина с обоими глазами, что его лицо показалось ей вдвойне серьезным, а он очень тихо добавил:
— Ты у нас самая крутая ведьма, Энжи. Ему нужна была ты, а не я. На сей раз она не ответила, и Марвин продолжал:
— Я был приманкой. Да, я играю с мешками для мусора и кларнетами и заставляю ходить гадких кукол. Ему—то что с того? Но он знал, что ты за мой придешь, поэтому и запер меня в прошлом четверге, чтобы легче было тебя зацапать. Только он просчитался, не сообразил, что ты сама сможешь одолеть весь путь назад. Без заклинаний и прочей ерунды. Именно так все и было, Энжи! Именно поэтому я знаю, кто из нас двоих настоящая ведьма.
— Нет! — почти закричала Энжи. — Нет, я просто была очень зла, это совсем другое дело. Никогда нельзя недооценивать разозленную женщину, о Великий. Но ты… Ты прошел всю дорогу назад совершенно один, и ты схватил его. Ты будешь гораздо сильнее, и он это знает. Он просто решил избавиться от конкурента, пока у него есть такой шанс. Не слишком великодушный старик этот El Viejo.
Пухлая мордашка Марвина вдруг посерела.
— Я не такой! Не хочу быть, как он!
Оба глаза у него вдруг наполнились слезами, и он повис на сестре, как того не делал со своего возвращения.
— Это было ужасно, Энжи, это было так ужасно. Ты ушла, я остался совсем один и не знал, что делать, только понимал: делать что—то надо. А потом вспомнил про Миледи и решил, что если он не пускает меня, то я пойду другой дорогой, мне было так страшно и я был так зол, что просто шел и шел в темноте, пока не… — Он плакал так горько, что Энжи едва разбирала слова. — Я больше не хочу быть ведьмой. Не хочу!!! И чтобы ты была ведьмой, тоже не хочу!
Энжи обняла его и укачивала, как любила это делать, когда ему было три или четыре года, и пряники рассыпались по всей кровати.
— Все хорошо, — говорила она, прислушиваясь, не раздастся ли в гараже шум родительской машины. — Ш—ш…. ш—ш… все хорошо, все кончилось, мы в безопасности, все хорошо… Все нормально, мы с тобой не ведьмы. — Она уложила его головой на подушку и накрыла одеялом. — Поспи.
Марвин поглядел на нее, потом на стену магов у нее за спиной.
— Сниму—ка я их, — пробормотал он. — Может, повешу парочку футболистов. Бразильцы клево играют. — Он уже начал дремать, как вдруг рывком сел: — Энжи! Ребеночек!
— А что с ним такое? Из El Viejo получился вполне симпатичный младенец. Сердитый, но миленький.
— Когда я уходил, он был больше, — сказал Марвин. Энжи непонимающе уставилась на него во все глаза. — Я оглянулся, когда он лежал у старушки на коленях, и он уже был больше, чем когда я его нес. Он начинает сначала, Энжи! Как Миледи.
— Лучше он, чем я, — отозвалась Энжи. — Надеюсь, на сей раз у него будет младший брат, он это заслужил.
Она услышала шум машины в гараже, потом звяканье поворачиваемого в замке ключа.
— Засыпай, — сказала она. — И ни о чем не волнуйся. После сегодняшнего мы с чем угодно справимся. Вдвоем справимся. И безо всякого колдовства. Кто бы из нас ни был ведьмой, обойдемся без сорняков и волшебных палочек.
Марвин сонно улыбнулся.
— Если только они нам очень—очень не понадобятся.
Энжи протянула руку ладонью вверх, и брат хлопнул по ней, скрепляя соглашение. Глянув на свои пальцы, Энжи вдруг охнула:
— Фи! Высморкался бы! Но Марвин уже спал.
Поступая на службу, полицейский клянется служить и защищать. Однако, когда речь заходит о мифических существах, «защитная» составляющая становится, мягко говоря, проблематичной…
Питер С. Бигл родился в Нью—Йорке в 1939 году. Если судить по стандартам жанра, плодовитым его не назовешь, но все же он напечатал некоторое количество хорошо принятых произведений, по крайней мере два из которых, «Тихий уголок» («А Fine and Private Place») и «Последний единорог» («The Last Unicorn»), считаются теперь классикой жанра. В самом деле, Бигла можно считать самым успешным автором лиричной и будоражащей смутные воспоминания фэнтези со времен Брэдбери. Он удостаивался премий журнала «Локус» и Мифопоэтической премии фэнтези. Среди других книг Бигла следует назвать «Архаические развлечения» («The Folk of the Air»), «Песню трактирщика» («The Innkeeper's Song»), «Tamsin», а также автобиографический дневник путешественника, «I See By My Outfit».
Его короткие рассказы появлялись в столь различных изданиях, как «Magazine of Fantasy & Science Fiction», «Atlantic Monthly» и «Seventeen». Они составили сборники «Giant Bones», «The Rhinoceros Who Quoted Nietzsche and Other Odd Acquaintances», «The Line Between», «Strange Roads», «We Never Talk about My Brother» и «Mirror Kingdoms». В 2006 году он был удостоен премии «Хьюго», а в 2007—м — «Небьюла» за рассказ «Два сердца» («Two Hearts»). Бигл писал сценарии для анимационных версий «Властелина колец» и «Последнего единорога». В ближайшее время у него должны выйти два новых романа, «Summerlong» и «I'm Afraid You've Got Dragons», а также несколько сборников и книг документального жанра.
— Счастлив доложить, — сказал офицер Левински офицеру Гуэрре, указывая на дракона, разлегшегося на перекрестке Телеграфной и Пятьдесят первой, — что этот — целиком твой. Моя смена кончилась ровно семь минут назад, пока я ждал, чтобы ты притащил сюда свою задницу. Пока, приятного дня!
Гуэрра присмотрелся, и его смуглое лицо явственно побледнело. Уличное движение со всех четырех сторон перекрестка было наглухо заблокировано. Рев автомобильных гудков, возмущенные вопли водителей (правда, Гуэрра сразу отметил про себя, что из машин они не очень—то вылезали), и это не считая бригады дорожных ремонтников, которых дракон смахнул легким движением хвоста. Заградительные барьеры, предупредительные знаки, отбойные молотки и пятеро здоровых мужиков — все полетело в разные стороны, и к вселенскому гаму добавились отборные матюги. Дракон вел себя так, будто всеобщий переполох его никоим образом не касался. Лежал себе, опустив голову на передние лапы, вооруженные внушительными когтями. Тем не менее он явно следил за двумя полисменами из—под полуопущенных век. И то и дело отрыгивал легкие язычки пламени.
Короче, выглядело все это не очень вдохновляюще.
— И давно он тут?.. — обреченно осведомился Гуэрра.
Левински снова посмотрел на часы.
— Тридцать одну минуту. Шлепнулся, паршивец, прямо с небес. Чудо, блин, что ничью машину не прихлопнул при этом и ни одного пешехода не раздавил! И с тех пор с места не двигается.
— Ну и что ты? Права ему зачитал? — спросил Гуэрра, гадая про себя, чем следовало руководствоваться полисмену в такой вот ситуации с драконом на перекрестке.
Левински посмотрел на него так, словно Гуэрра предложил ему поиграть в чехарду у открытого люка.
— Ты точно спятил, — сказал он. — Я всегда знал, что ты псих. Нет, я прав ему не зачитывал. И ты не станешь, если мозгов у тебя хотя бы чуть больше, чем у клопа! Просто избавься от него… а я, короче, пошел. Наслаждайся, Гуэрра!
Патрульная машина Левински была припаркована на дальней стороне перекрестка. Он опасливо обошел хвост дракона, забрался в автомобиль, включил сирену — для эмоциональной разрядки, как понял Гуэрра, — и был таков. Гуэрра остался в одиночестве почесывать затылок, который уже ломило от невыносимого шума. Предстояло разбираться с растущей уличной пробкой и сказочным чудовищем. Красные глаза этого последнего, испещренные бледно—желтыми прожилками, какие бывают у глубоких стариков, почти сонно наблюдали за полицейским. В них не было и намека на интерес к чему—либо, что Гуэрра мог сделать. И тем не менее глаза наблюдали.
Истошный рев клаксонов травмировал обычно невозмутимую психику Гуэрры, в общем, сильней, чем факт существования драконов. Он подошел к чудищу и с почтительного расстояния обратился к нему:
— Сэр, вы нам все движение перекрыли! Вынужден просить вас передвинуться. В случае неповиновения вас может ждать официальный вызов в суд!
Дракон никак не отреагировал, и Гуэрра повторил свое обращение по—испански. Потом набрал полную грудь воздуха и выдал то же самое по—русски, благо минувшей зимой прошел специальный курс, приноравливаясь к новой волне иммигрантов.
Стоило ему начать, как дракон перебил его, коротко икнув маслянистым пламенем, пахнущим серой. Голос у него был скрипучий, какой—то ржавый, а акцент — слабый, но такой, какого Гуэрра никогда еще не слыхал.
— Не начинай, — сказал дракон.
Рука Гуэрры чуть коснулась рукояти пистолета. Он гордился тем, что за восемь лет службы в полиции Окленда ни разу из него не стрелял, будучи при исполнении. Только на стрельбище и во время ежегодных переаттестаций в округе Дэвис—стрит.
— Сэр, — сказал он. — Я по отношению к вам ничего начинать и не собираюсь. Мне, знаете, поверить в ваше существование и то уже нелегко! Мне просто хотелось бы убедить вас покинуть этот перекресток, пока кто—нибудь не пострадал. Посмотрите, сколько народу столпилось, как автомобили сигналят! — У него в самом деле голова уже раскалывалась от шума. — Не могли бы вы, скажем, перейти вот сюда, за поребрик? Тут нам и разговаривать было бы удобней, и вообще для всех будет проще, вам так не кажется?
Дракон повернул голову и наградил его долгим задумчивым взглядом.
— Не знаю, — проговорил он. — Мне это место нравится не больше и не меньше, чем любое другое место этого мира, — то есть не слишком. С какой стати я должен тебе что—либо облегчать? До сих пор никто особо не заботился, чтобы что—то облегчить для меня.
Заветной мечтой Гуэрры как работника силовых структур было стать переговорщиком по освобождению заложников. Он изучал все соответствующие техники и на службе, и в свободное время. Как в теории, так и на практике. На специальных лекциях — и непосредственно во время спецопераций. Ну и конечно, читая все, что только можно было найти по интересовавшей его теме. Так вот: и преподаватели, и авторы книг уделяли немало внимания склонности лиц, берущих заложников, испытывать большую жалость к себе, любимым. И Гуэрра терпеливо проговорил, обращаясь к дракону:
— Так ведь именно это я и хочу сделать! Давайте, кстати, познакомимся для начала. Я — офицер Гуэрра, Майкл Гуэрра, но люди прозвали меня Майк—О, не знаю уж почему. А вас как зовут?
«Всегда надо начать звать друг друга по имени, — внушали наставники, — и чем раньше, тем лучше. Этим подчеркивается ваша общность как человеческих существ. Результат бывает изумительным».
Ага, вот бы заставить кого—нибудь из авторов пособий вести переговоры с огнедышащим хищником, явившимся прямым ходом из мифологии.
— Ты не смог бы произнести мое имя, — ответил дракон. — Даже попытка его выговорить изувечила бы тебя.
Тем не менее дракон поднялся на лапы, причем Гуэрре показалось, что для этого ему понадобилось немалое и даже мучительное усилие. Внутренне трепеща, полицейский повел сказочного монстра подальше от перекрестка, в боковую улицу, где стоял его сине—белый патрульный автомобиль. Движение немедленно возобновилось, и, хотя иные по—прежнему давили на гудки и ругались, многие высовывались из машин и аплодировали Гуэрре.
— Наручники на него надень! — жизнерадостно крикнул какой—то водитель.
— Оштрафуй за неправильную парковку! — посоветовал другой.
Дракон же наполовину шел, наполовину полз рядом с Гуэррой — послушно, как собака на поводке. И только красные, как у злой птицы, глаза время от времени косились в сторону полицейского, и тогда Гуэрра вздрагивал от чего—то, подозрительно напоминавшего наследную память.
«Эти ребята на нас когда—то охотились, как на кроликов. Охотились, я точно знаю».
Висевший на поясе телефон издал раздраженный звук и завибрировал, стукаясь в пряжку ремня. Гуэрра кивнул дракону и сказал извиняющимся тоном:
— Мой босс звонит, лучше снять трубку.
И точно, из динамика требовательно загнусавил голос лейтенанта Канкеля.
— Гуэрра, ты? Слушай, что за чертовщина у тебя там в вашей маленькой Эфиопии происходит?..
Лейтенант на полном серьезе ждал, что эритрейские повстанцы где—то в течение недели устроят в Окленде выступления со стрельбой.
— Просто здесь была ужасная пробка, лейтенант, — ответил Гуэрра, следя, чтобы голос звучал по возможности беззаботно, и одновременно присматривая за драконом, который презрительно обнюхивал его патрульный автомобиль. — Теперь все под контролем. Больше никаких проблем.
— Ну ладно, — отозвался лейтенант. — А то нас тут забомбили звонками: не то какой—то психованный дракон, не то НЛО, не то вообще неизвестно что. Можешь что—нибудь сказать по поводу всего этого дерьма?
— Ну… — начал Гуэрра. — Вообще—то нет, лейтенант, наверное, просто время такое, час пик, ну вы знаете. Пробки, народ психует, вот кое—кому и начинает мерещиться. Массовая истерия, общие галлюцинации, об этом в книжках написано.
Что касается общих галлюцинаций, мнение лейтенанта Канкеля по этому поводу сперва расслышать не удалось. Потом удалось, но довольно невнятно. Когда же речь лейтенанта обрела стопроцентную ясность, на Гуэрру обрушились столь несравненные по диапазону и выразительности языковые богатства, что он прижал телефон ухом к плечу, выхватил из кармана блокнот — и все равно не поспел записать даже доли отборнейших слов и речевых оборотов.
Гуэрра, надо отдать ему должное, считал необходимым совершенствоваться во множестве областей. Однако все имеет пределы.
Иссякнув наконец, лейтенант дал отбой. Гуэрра убрал блокнот, повесил на место телефон и сказал дракону:
— Хорошо, хорошо. Крутой мужик, уж что говорить! В общем, ты теперь отправляйся себе дальше, или домой, или куда ты там путь держал… и забудем, что тут вообще было. Всего тебе доброго… договорились?
Дракон не ответил. Прислонился к патрульной машине и задумчиво уставился на Гуэрру странными красно—желтыми глазами. Он был очень велик — Гуэрре для сравнения приходила на ум исключительно армейская бронетехника — и казался полицейскому очень старым. Чешуи на его теле были тусклого зелено—черного цвета, когти передних лап выглядели сточенными и тупыми, словно у черепахи. Невысокий пурпурный гребень, тянувшийся по спине дракона от ушей до кончика хвоста, был в нескольких местах порван и, вместо того чтобы гордо стоять дыбом, безвольно лежал на спине. Даже шипы на конце хвоста были обломаны.
И в промежутках между огненными выхлопами дыхание дракона хрипело и застревало, словно у него заржавели легкие. Что касается громадных пурпурных крыльев — оставалось предполагать, что они еще работали. В сложенном виде их состояние оценить было нелегко, но и они выглядели изрядно потрепанными. Вот именно, потрепанными. Лучшего словесного определения состоянию дракона дать было нельзя.
— А тебе, я вижу, последнее время нелегко приходилось, — помимо осознанной мысли выговорил Гуэрра.
— Видишь? — переспросил дракон. Его черные губы дернулись, и Гуэрре на миг показалось, что чудовище готово было заплакать. — В самом деле видишь, Майк—О? Ты хоть отдаленно можешь представить, как у меня спина болит? Все время, без передышки, вон там, за горбом. Как она устала от черных, жестких железных дорог этого мира! Можешь ты вообразить, с каким трудом я переношу смрад ваших улиц, да что там, ваших рек и ручьев, вашего побережья? Твои соплеменники на вкус точно часы, смазанные угольным маслом, а дети — горькие, как серебро. Дети когда—то были лучшим лакомством, куда вкуснее антилоп и диких гусей, а теперь я себя заставить не могу к ним прикоснуться! Я годами был вынужден ловить кошек, собак и гадостных белок! Я, привыкший обедать рыцарями… ах, этот рыцарь на половинке его скорлупы, обжаренный прямо в доспехах… в собственном соку, ах… извини, извини меня, просто я до ручки дошел.
И к полному и окончательному ужасу Гуэрры, дракон в самом деле заплакал! Плакал он тихо, зажмурив глаза и опустив голову, изумрудно—зеленые слезы едва уловимо пахли порохом.
— Эй, погоди, не плачь, — сказал Гуэрра. — Только не плачь, пожалуйста, хорошо?
Дракон шмыгнул носом, но все—таки поднял взгляд и с немым изумлением уставился на Гуэрру. После чего проговорил неожиданно сурово:
— Ты только что стал свидетелем редчайшего зрелища на этой земле. Ты увидел слезы дракона. И все, что ты имеешь по этому поводу сказать, — это «только не плачь, пожалуйста»?.. Не понимаю я вас, людей. — Тем не менее плакать он прекратил и даже издал звук, какой получается, когда ворошат головни. Гуэрра решил, что это мог быть смешок. Дракон же сказал ему: — Я, должно быть, смутил тебя, Майк—О?
— Послушай, — заново начал Гуэрра. — Тебе лучше всего убраться отсюда, и чем скорее, тем лучше. И так уже слухов будет невпроворот. Обещаю, что с лейтенантом я все улажу. Или с кем там еще, без разницы. Просто улетай, хорошо? — И, выждав секунду, добавил: — Пожалуйста.
Вид у дракона сделался несчастный, покинутый и одинокий. Раздвоенным языком он утер морду от слез и сказал:
— Я так устал, Майк—О. Ты себе даже отдаленно представить не можешь, как я устал! А ведь мне осталось в вашем долбаном мире исполнить всего одно дело, после чего я навеки мог бы с ним развязаться. Но мне уже никогда, никогда не отыскать пути обратно в мой собственный мир… так что какая, в сущности, разница? Вот потом — потом! — ты и твой босс можете меня стрелять, сажать в тюрьму или в зоопарк, делайте что хотите, мне безразлично. На все наплевать.
— Нет, — сказал Гуэрра. — Послушай меня, я тебе правду скажу. Я совершенно не хочу оказаться тем, кто засадит тебя. Хотя бы потому, что… ты знаешь, какая меня ждала бы по этому поводу писанина? По гроб жизни не кончить, а я ее, писанину эту, в обычных—то размерах не выношу. А кроме того… ну да, я после твоего ареста, наверное, прославился бы. На некоторое время. Минут на пятнадцать, как у нас говорят. «Коп, который дракона поймал»! Так и вижу газетные заголовки, всякие шоу по телевизору. Может, даже с парой—тройкой девушек познакомился бы. Но очень скоро все это уляжется, и я до конца своих дней останусь «тем парнем, у которого что—то там было с драконом на улице». Как тебе подобное резюме для человека, который хочет стать переговорщиком по заложникам? Да после этого меня точно никуда не возьмут.
Дракон слушал его очень внимательно, хотя и с несколько озадаченным видом. Гуэрра спросил:
— А что ты такое говорил насчет дороги в свой мир, которую тебе никогда не найти? Ты сюда—то, вообще, как угодил?
— Как угодил?.. — К изумлению и некоторой тревоге Гуэрры, Дракон одышливо зарокотал, изодранный гребень как мог развернулся, а голова вскинулась на шее, точно взведенный курок. Клыкастая пасть коротко дохнула огнем, и Гуэрра поспешно отскочил в сторону. — Как попал? — повторил дракон, и его когти пробороздили асфальт. — Очень просто! Меня здесь написали!
Гуэрра сперва решил, что ослышался.
— Тебя здесь… что? Написали?
— Да еще и стерли вдобавок, — с горечью проскрежетало чудовище. — Один писака поместил меня в свою книжку, в самое начало. А потом взял да и передумал. Вернулся к первой главе, все переделал… и — пшшшшш! — Из пасти вырвался новый сноп огня, от которого Гуэрра едва успел увернуться. — Был — и нету! Ни строчки! А они там неплохие попадались. Даже целые абзацы. Все стерто.
— Погоди, дай соображу, — сказал Гуэрра. — Значит, ты в книге?
— Был. Раньше я был в книге.
— А теперь нет. Но ты все равно вещественный. Движение перегораживаешь, огнем плюешься.
— Искусство — одна из знаменательных сил творения, — сказал дракон. — Я существую, потому что один тип придумал историю. — Дракон назвал фамилию автора, но Гуэрре она ничего не говорила. — А потом застрял в этом мире, потому что тот человек передумал и не стал писать про меня! — Чудовище обнажило двойной ряд сточенных, но все еще вполне готовых к бою зубов. Улыбка получилась не из самых приятных. — Но я реален, я здесь, и я его разыскиваю. Я годами за ним следовал, поскольку этот тип то и дело переезжает, и вот наконец выследил его здесь, в Окленде. Мне неизвестно в точности, где он обитает, но я его найду. И когда найду — будет на свете одним жареным писателем больше. — Он предвкушающее фыркнул, но Гуэрра заблаговременно спрятался за патрульной машиной. — Я уже говорил тебе, — продолжал дракон, — мне плевать, что со мной после этого будет. Я все равно не попаду домой, так какая разница?
На последних словах его голос задрожал, и Гуэрра слегка испугался, решив, что дракон вновь был близок к слезам. Он осторожно высунулся из—за машины и сказал ему:
— Ты точно не доберешься домой, если изжаришь единственного человека, который, возможно, способен тебе помочь. Ты об этом не думал?
Длинная шея проворно изогнулась, и на Гуэрру уставились два красно—желтых фонаря.
— Твой писатель живет в Окленде? — сказал полицейский. — Ладно, адрес раздобыть не проблема. Это у нас, полицейских, хорошо получается.
— И ты мне расскажешь?! — Громадное тело дракона сотрясла дрожь. — В самом деле расскажешь? Ты сделаешь это?!
— Нет, — отрезал Гуэрра. — Ни под каким видом. Потому что еще не успеет кончиться моя смена, а ты уже будешь сидеть там и ковыряться в зубах. Нет уж, подожди, пока я тут со всем разберусь, и мы пойдем к нему вместе. Договорились? — Дракона явно одолевали сомнения, и Гуэрра сказал ему: — Либо договорились, либо я не дам тебе его адреса, а вот ему сообщу, что ты здесь и его ищешь. И вот тогда он точно снова сбежит. Я на его месте сбежал бы. Так что подумай.
Дракон подумал. После чего глубоко вздохнул, выдав тучу смоченной слезами золы, и пророкотал:
— Очень хорошо. Я тебя подожду вон на том знаке.
Гуэрра завороженно следил, как развернулись потрепанные пурпурные крылья. Тупые когти проскребли по тротуару, чудовище взяло короткий разбег и поднялось в воздух. Еще несколько секунд — и оно уселось наверху большого рекламного щита, призывавшего идти смотреть новый фильм. Среди персонажей картины были русалка, вампир и гигантский осьминог. Дракон и просидел там до самого конца смены Гуэрры, удивительно органично вписываясь в рекламу. Он не двигался, а если и двигался, то так и тогда, что Гуэрра ни разу этого не заметил.
Дорожные ремонтники успели заново приступить к делу, и на перекрестке было не обойтись без регулировщика. Яма тянулась во все стороны, светофор не работал, и Гуэрра вертелся волчком, пропуская одни машины и придерживая другие, не допуская, чтобы кто—то угодил в тупик или оказался в незамеченной яме. Лихорадочная работа, как никакая другая, почти совершенно отвлекла его от дракона.
Тем не менее, выждав момент поспокойней, он пробил нынешний адрес писателя, столь безответственно создавшего живое существо — и забывшего про него.
«Прямо как Господь», — подумал Гуэрра и решил, что, пожалуй, не станет упоминать эту мысль, исповедуясь перед отцом Фабросом в воскресенье.
Его смена закончилась уже в сумерки. Поток машин к тому времени поредел, и он смог без особых угрызений совести оставить перекресток офицеру Коласанто, который едва успел отработать в полиции год. Возвращаясь к машине, Гуэрра махнул рукой дракону, и тот без промедления снялся с рекламного щита — чтобы взвиться в вечерние облака, явив изящество и мощь, которых не заподозрить было в облезлых крыльях и потускневшем от старости теле. И вновь откуда—то из спинного мозга наплыло видение таких вот созданий, падавших с небес со стремительностью, которой первобытные предки не могли постичь — а потом делалось слишком поздно.
Гуэрра содрогнулся и поспешно забрался в автомобиль.
Он заехал в участок, где обменялся с ребятами парой дружеских шуток насчет утреннего переполоха с драконом — благо ни лейтенанта Канкеля, ни офицера Левински не было видно, — после чего переоделся в цивильное и поспешил наружу, беспокоясь, не разволновался бы дракон. Того, однако, не было ни слуху ни духу, и Гуэрра решил, что дракон следит за ним, сам оставаясь невидимым. Он слишком жаждал отмщения, чтобы потерять Гуэрру из виду.
Подумав об этом, полицейский в который раз спросил себя, какого хрена ему понадобилось вставать на чью—то сторону в этой дурацкой истории. И если на то пошло, на чьей стороне он в итоге оказался?
Драконий автор обитал в Северном Беркли, за шикарными ресторанами «Гетто гурмэ», там, где стояли старые дома классической архитектуры. Сантехника в них была, как говорили, не очень, зато, по выражению торговцев недвижимостью, каждый дом обладал собственным неповторимым характером. Нужный дом Гуэрра нашел без труда. Два этажа, лысоватая лужайка, запущенный садик.
Сворачивая на подъездную дорожку, Гуэрра ждал, что разъяренный дракон, плюясь пламенем, приземлится подле него еще прежде, чем он вылезет из машины. Но нет — чудовище едва удалось разглядеть. Дракон с леденящим терпением кружил высоко в облаках.
Сработал датчик движения, и над головой полицейского вспыхнул прожектор. Гуэрра подошел к крыльцу и позвонил в дверь.
Писатель отозвался на удивление быстро. Это был человек среднего роста с ничем не выдающейся внешностью. Бородатый, в очках, одетый в джинсы, старый свитер и кроссовки, пережившие, судя по их виду, две—три гражданские войны.
— Привет, — удивленно моргая, сказал он Гуэрре. — Я могу вам чем—то помочь?
Тот показал ему полицейский значок.
— Сэр, я офицер Майкл Гуэрра, оклендская полиция. Мне необходимо с вами переговорить.
Он сам почувствовал, что необъяснимо краснеет. Спасибо и на том, что успел выключиться прожектор.
Писатель внимательно изучил его значок и опасливо проговорил:
— Но я уже оплатил тот штраф за парковку на площади Джека Лондона.
Гуэрра только хотел сказать ему: «Понимаете, это не вполне полицейское дело…», когда посреди несчастного садика пугающе беззвучно — единственным звуком был мягкий шорох ветра в складываемых крыльях — приземлился дракон. И прошипел:
— Помнишь меня, писака? Писец, писун, писатель несчастный — помнишь меня?!
Автор окаменел на пороге, будучи не в состоянии ни двинуться вперед, ни удрать в дом.
— Нет, — прошептал он. — Тебя не может здесь быть… тебя просто не может быть.
И, не в силах даже закрыть рот, обхватил себя руками, словно это могло его защитить.
Дракон ядовито усмехнулся, дохнув вонючим огнем.
— Подойди—ка поближе, колбаса волосатая, — сказал он. — Сейчас я тебя испепелю, но такой славный дом жечь что—то не хочется.
— Погоди минутку, — вмешался Гуэрра. — Всего минутку. Насчет испепелений у нас никакого уговора не было! Никаких испепелений мне тут!
Дракон обратил на него взгляд — в самый первый раз после своего приземления.
— А ты меня останови, — сказал он.
Пистолет Гуэрры остался в машине, но это не имело значения. Пуля дракону была все равно что шарик жеваной бумаги. У Гуэрры пересохло во рту, горло так и горело.
Что удивительно, писатель отважился сам за себя постоять. Он проговорил, обращаясь к дракону:
— Я не вымарывал тебя из книги. Я вообще тот замысел бросил, поняв, что получается чепуха, а как привести ее в порядок — не знаю. Там еще куча народа зависла, не ты один. Как же вышло, что только ты выслеживаешь меня и покушаешься на мою жизнь? Почему все оказалось завязано на тебя?
Дракон наклонил голову, так что их глаза оказались почти на одном уровне. Его дыхание даже опалило кончик писательской бороды. Тон дракона, в противоположность дыханию, был очень холодным.
— Потому, что ты успел дать мне достаточно жизни и остановился, когда останавливаться было нельзя, — сказал он. — Я заслуживаю завершения! Даже если бы ты меня в итоге ухлопал, это было бы хоть что—то! Когда же этого не последовало, я остался с ошметками жизни, но без мира, где мог бы ее прожить. Твой мир стал для меня западней. Это не мир, а сплошная куча дерьма, но другого—то у меня нет! И никаких чувств, которые я, может статься, испытал бы, — только жажда отмщения!
Тут он начал отводить голову назад, в точности как тогда, на перекрестке, и Гуэрра со всех ног бросился к машине, за бесполезным пистолетом. Но под ноги ему попался кирпич, выпавший из ветхой садовой ограды, и, споткнувшись, он растянулся во весь рост. Еще не успев встать, он услышал голос писателя, произносившего повелительным тоном:
— А ну стой! Стой, тебе говорят, и выслушай, прежде чем бросаться жаркое из людей делать! Ты, значит, сердишься, что я подходящим миром тебя не снабдил? Я правильно понимаю?
Дракон ответил не сразу. Гуэрра кое—как поднялся, в нерешительности оглядываясь то на дом, то на машину. По ту сторону улицы из дома вышла целая семья — поглазеть на дракона. Мужчина в банном халате, его жена — миниатюрная уроженка Индии, облаченная в сари, и малолетний сынишка в пижаме, имитировавшей костюм Человека—паука. Мужчина не очень решительно, но довольно громко окликнул:
— Эй, что там у вас?
Гуэрра задумался над ответом, но тут дракон заговорил опять, причем совсем другим тоном.
— Нет, — сказал он писателю. — Все наоборот. Я злюсь потому, что ты снабдил. Ты начал создавать волшебную сказку, в которой я был на своем месте. А потом все уничтожил и бросил меня в этом кошмарном месте, и я не могу выбраться из него. И не смогу. Только смерть станет для меня избавлением, но век у нас, драконов, до того долгий!.. Но если я отомщу за себя, воздав тебе по заслугам, — тут он коротко покосился на Гуэрру, — вот тогда полицейские вроде него меня рано или поздно убьют и придет желанный конец.
— Спецназ, — кивнул Гуэрра, стараясь, чтобы голос прозвучал как можно более сурово и зловеще. — Целыми взводами. А еще подрывники, ФБР, военная авиация.
— Да постойте же! — Писатель почти кричал. — Вот, значит, что? Вот чего вам от меня надо? — Он вскинул руки, посмотрел на ладони и потер их одну о другую. — Дайте мне пять минут… нет, даже трех хватит… и я вернусь. Захвачу кое—что — и сразу назад.
И он двинулся было к дому, но небольшой огненный шар, метко выпущенный драконом, аккуратно опалил траву прямо у его ног.
— Ты останешься здесь, — сказал дракон. — Пускай сходит он!
Несколько мгновений писатель смотрел, как рассыпаются угольки, только что бывшие зеленой травой. Потом повернулся к Гуэрре.
— За дверью свернете сразу налево, потом направо и в дверь. Там мой кабинет. Возле компьютера лежит блокнот, на обложке написано «Бетти Грэбл», вы его сразу увидите. Хватайте его, хватайте пару шариковых ручек — и скорее обратно сюда, пока он весь пейзаж не испаскудил! Знали бы вы, сколько я выложил за дерн на этой лужайке.
Гуэрра уже мчался по направлению к кабинету. Схватил, как было велено, блокнот и несколько ручек, улучил мгновение полюбоваться книжными полками и электроникой, коробками с бумагой и картриджами для принтера, расставленными в алфавитном порядке папками с рукописями («Вот, значит, как они живут, писатели. Вот где они работают») и опрометью кинулся назад, на лужайку, где автор и его творение не сводили друг с дружки настороженных взглядов. С облегчением убедившись, что дракон оставил боевую стойку и держал шею расслабленной, Гуэрра тотчас испытал ужас, заметив, что соседская семья, к которой присоединился младший мальчик в пижамке, стилизованной под костюм Бэтмена, успела переместиться на самый край лужайки, а по подъездной дорожке уже ехала девушка на роликах и через дорогу решительно топал рослый мужчина с трубкой во рту, похожий на киношного полковника в отставке. Старший мальчишка с ученым видом объяснял младшему брату:
— Это дракон. Я точно такого видел по каналу «Дискавери».
«И что я не поменялся сменами с Левински, ведь был вчера разговор».
— Спасибо, — сказал писатель, забирая у Гуэрры блокнот и ручки. И, не обращая внимания ни на растущую вокруг толпу, ни на беспрестанное щелканье камер сотовых телефонов, уселся прямо на порог своего дома и разложил на коленях блокнот. — Как—то я занимался этим прямо на подоконнике Мэйси, — заметил он невозмутимо. — Не помню даже, для какого журнала писал.
Он потер подбородок, что—то пробормотал и начал писать, по ходу дела читая написанное вслух.
— «Жил—был в далекой стране король, чья дочь полюбила обыкновенного садовника. Король был так разгневан, что заточил принцессу в высокую башню и приставил лютого дракона ее сторожить…»
Дракон скользнул вперед, устраиваясь поближе, и выгнул шею, заглядывая писателю через плечо. А тот продолжал:
— «Но оказалось, что у свирепого дракона было любящее и нежное сердце — редкое исключение, если знать эту породу…»
— Не нравится мне это, — вмешался дракон. — Звучит как—то снисходительно. Почему обязательно «порода»? Почему не «семья», не «народ»? Так было бы куда лучше.
— Вот ведь критиков развелось, — буркнул писатель. — Ну ладно, пускай будет «народ».
Он внес в текст поправку.
Человек, похожий на отставного полковника, стоял рядом с мужчиной, напоминавшим похмельного Санта—Клауса. Мать—индианка держала своих мальчишек за плечи, чтобы они не лезли вперед.
Писатель продолжал строчить.
«Дракон не мог ослушаться короля и выпустить принцессу на свободу, но он делал для нее, что мог. Он был ей добрым товарищем, развлекая узницу разумной и веселой беседой, утешал ее, когда она грустила, а когда она впадала в отчаяние — даже песни ей пел. Она от этого всегда принималась смеяться, ведь драконы не лучшие из певцов…»
Написав это, он помедлил, словно ожидая от дракона новых поправок или раздраженного замечания, но тот лишь согласно кивнул.
— Верно подмечено. Музыку мы любим, но сами пением не увлекаемся. Продолжай.
Говорил он на удивление медленно и задумчиво и — по крайней мере, Гуэрре так показалось — отчасти даже мечтательно.
«Но из всех добрых дел, что творил для нее дракон, заточенная принцесса всего более ценила одно. Когда ее возлюбленному садовнику удавалось передать для нее письмо, дракон тотчас подлетал к ее забранному решеткой окошку и висел там, трепеща крыльями, словно бабочка или колибри. Передав ей письмо, он ждал, когда она в восторге напишет ответ, и без промедления нес его юноше…»
Тут писатель немного помедлил и обратился к дракону:
— Не возражаешь, если я сделаю тебя немножко поменьше? Чтобы ты мог действительно зависать?
Дракон ответил с учтивостью, которой Гуэрра нипочем в нем не заподозрил бы:
— Ты художник, тебе и решать. — Помолчал и немного застенчиво добавил: — Если ты не против, можно бы сделать что—нибудь с гребнем…
— Легко, — кивнул автор. — Еще я, пожалуй, тебе чуть—чуть чешую подправлю. Все мы не молодеем.
И он продолжал работать, временами вполголоса читая написанное. Не то для себя, не то для слушателей. Что больше всего поразило Гуэрру, так это царившая кругом тишина. В сгустившейся темноте раздавался лишь голос писателя. Только пискнул маленький мальчик:
— Драконы людей едят! Он сейчас тех дядей ам—ам!
И еще вздохнула девушка на роликовых коньках, обращаясь к своему парню:
— Во клево…
Сперва Гуэрра жестами пытался отодвинуть толпу хоть чуть подальше, но на него никто не обращал внимания. Люди, наоборот, потихоньку перемещались все ближе, завороженные темным силуэтом величественного и грозного существа, нависшего над человеком, который, все так же сидя в позе портного, рассказывал ему сказку о нем самом.
«А еще, когда король приходил проведать свою дочь, сидевшую под замком, — а делал он это, отдадим ему справедливость, достаточно часто, — дракон неизменно напускал на себя самый что ни есть устрашающий вид и принимался разгуливать кругом башни, показывая королю, сколь ревностно он исполняет свой долг…»
К полному изумлению Гуэрры, дракон теперь выглядел не только чуть меньше прежнего, но и заметно моложе. Прямо на глазах у полисмена его выцветшие зеленовато—черные чешуи медленно, но верно наливались темно—зеленым блеском, к изодранному гребню и тусклым, обтрепанным крыльям возвращалась гордая красота. Пробуя силы, дракон низко зарокотал — и пламя заплясало кругом его клыков (вернувших, как и когти, былую бритвенную остроту) темно—алыми языками, отороченными золотой бахромой. Налюбовавшись этой чудесной красотой, Гуэрра вновь обратил взгляд на шариковую ручку, бежавшую по странице блокнота. Он уже не жалел, что они так и не поменялись сменами с офицером Левински.
Однако, как выяснилось, главное чудо было еще впереди. Дракон начал утрачивать материальность. Его силуэт по краям стал утрачивать четкость, а потом начал делаться все более прозрачным — пока Гуэрра не смог рассмотреть сквозь него свой автомобиль, и огни в окнах домов на той стороне улицы, и восходившую луну. Тут он понял свою ошибку. Дома на самом деле были кучкой домишек с низко нахлобученными крышами, лепившихся в тени радужно—светлого замка, а то, что он принял за свой автомобиль, оказалось всего лишь раздолбанной телегой для сена. Иллюзия простиралась во всех направлениях. Куда бы ни повернулся Гуэрра, единственной реальностью оставались убогие домики, замок и темные леса за околицей. А в одной из замковых башен имелось единственное окошко, забранное решеткой, и там маячило бледное, словно светящееся лицо.
— Да, — сказал дракон. Его уже трудно было рассмотреть, но голос обрел силу и звучность горного водопада. — Да—да, именно так все и было. Так все и есть.
Гуэрра ощутил, как множество людей одновременно вдохнули — и выдохнули. Очарование мгновения нарушил тихий плачущий вскрик.
— Дракон ушел! — Маленький мальчик в пижаме Бэтмена вырвался у матери и побежал через дорогу, направляясь к писательской лужайке. — Дракон ушел.
Гуэрра попытался было перехватить его, но не успел и едва не попал под ноги его папаше. Следом уже несся Санта—Клаус, багровый от выпитого.
С решимостью и упорством кролика, удирающего в свою норку, мальчишка нырнул у кого—то под ногами, стремясь к величественной тени, быстро пропадавшей из виду. Споткнувшись наконец, он плюхнулся на пятую точку, глядя снизу вверх на гребнистую голову и могучие крылья, за которыми еще угадывались замки, звезды и лунные небеса.
— Дракон ушел?.. — спросил мальчишка в отчаянии.
Гордая голова медленно наклонилась к ребенку, смотревшему на дракона без всякого страха. Гуэрра — тень там или не тень — тотчас припомнил недавно услышанное о вкусовых качествах детей. Но тут подоспел папаша и, подхватив малыша, потащил его прочь, намекая на порку, которая кое—кого ждет.
А дракон тем временем и правда ушел.
Замка тоже не стало.
И соседи писательские спустя время тоже в основном разошлись — притихшие и недоумевающие. Некоторые, правда, задержались, сами не зная почему. Они подходили к дому, просто чтобы постоять немного на том самом месте, где только что был дракон. Иные из них застенчиво обращались к писателю. От Гуэрры не укрылось, как кто—то тайком срывал стебельки травы, и зеленые, и обугленные. На сувениры, наверное.
Когда наконец ушел последний сосед, писатель закрыл свой блокнот, надел на ручку колпачок, поднялся, со вкусом потянулся и сказал:
— Ну что, пойдем кофе пить?
Гуэрра потер пульсировавший болью лоб. Чувствовал он себя так, словно уснул и проснулся от ощущения падения, ступив во сне мимо ступеньки.
— Куда он подевался? — спросил он беспомощно.
— В свою сказку, — спокойно ответил писатель. — Которую я для него сочинил.
— Но ты же не закончил ее, — удивился Гуэрра.
— Он закончит. Это же его собственный сказочный мир, который он знает куда лучше меня. Я ему просто путь домой показал. — И к некоторой досаде Гуэрры, писатель сочувствующе улыбнулся. — Это очень трудно объяснить, если ты не… ну… никогда особо не задумывался о магии.
— Я вообще—то много о чем задумываюсь, — довольно резко ответил Гуэрра. — И вот прямо сейчас я думаю, кстати, о том, что сказка была на самом деле ненастоящая. Ни в какой книге ее нет, ты ее на ходу выдумывая. Черт возьми, спорю на что угодно, что ты ее и повторить—то не сможешь! Как ребенок, который забыл, что именно он врал и кому!
Писатель расхохотался, но заметил выражение лица Гуэрры и вновь стал серьезен.
— Извини, — сказал он. — Я смеялся вовсе не над тобой. Ты совершенно прав: мы, писатели, все точно маленькие врунишки — знай надеемся, что сумеем складно соврать и нам это сойдет с рук. Тот, кому не удается с помощью вранья вывернуться из неприятностей, не продержится долго в этой игре. Так что ты правильно угадал. — Он посмотрел на обугленный участок лужайки и покривился, словно от боли. — Но ты, офицер Гуэрра, делаешь ту же ошибку, что и большинство людей. Магия — она не в книгах. Ее не напечатаешь. Она в самом процессе рассказа. И так это происходит с древних, очень древних времен. — Он покосился на часы и зевнул. — Если на то пошло, из этой сказочки и книжка может произойти. Не знаю пока, надо будет подумать. Ну так что, кофе хлебнем?
— Я сейчас не при исполнении, — сказал Гуэрра. — Пивка не найдется?
— Я тоже не при исполнении, — рассмеялся писатель. — Заходи!
Финдрос только—только начал всхлипывать, а Морра все еще упорно не желала признавать растущий в ней страх, когда высокий человек в поношенном плаще и забавной остроконечной шляпе упал с дерева на дорогу прямо перед ними. Дети вскрикнули и отпрыгнули назад, но испугались они только на секунду: попросту, человек, каким бы большим он ни был, не может вселить тревогу, или даже произвести впечатление, если шляпа у него на голове выглядит как помесь шутовского колпака и короны. И хотя Финдрос и Морра были приучены не пялиться в открытую на незнакомых людей, они все же не могли не таращиться совершенно неприличным образом на этого человека, который тем временем кое—как встал на колени, а затем и поднялся на ноги. Несомненно, он был самым высоких из всех, кого они когда либо видели, но он не был большимв эдаком угрожающем смысле, вроде гиганта или великана—людоеда. Если говорить вежливо, он был стройным, может быть — худым; чуть менее вежливо — долговязым; совсем грубо — тощим, изнуренным, костлявым. Из—за его худобы, руки и ноги казались больше, чем были на самом деле, как у щенка, чьи лапы рано или поздно вырастут и станут большими и мягкими, а добрый, выпуклый нос определенно предназначен для куда более взрослой и свирепой морды. И если взгляд его зеленых глаз был одновременно глубоким и словно бы обращенным вдаль, то в голосе слышалась мягкая теплота, — такой голос старается не обращать на себя излишнего внимания. Человек спросил:
— Дети, что—то случилось? Вы потерялись?
Из—за слова «потерялись» — а еще из—за искреннего участия, прозвучавшего в голосе высокого человека — все и случилось. Финдрос немедленно залился слезами, и Морра ткнула его твердым маленьким кулачком, прошипев:
— А ну прекрати вести себя как младенец! Не смей плакать!
Сама она скорее умерла бы безмолвным мучеником, чем призналась бы, что испытывает страх или боль; однако откуда в ней взялась такая черта ни Сейри, ее мать, ни кто—либо еще из родственников никогда не смог бы сказать. Сама Морра давным—давно решила, что этот особый подарок достался ей от отца, которого она едва помнила — он умер, когда ей не было еще и четырех, — и подарок этот она очень ценила. У Финдроса же не было такого обычая.
— Нет, — громко сказала она незнакомцу. — Мы не потерялись, просто мы идем домой другой дорогой. Я все повторяю и повторяю ему.
Высокий человек почесал затылок, покачал головой и сказал:
— Мальчик, послушай, я тоже всю жизнь теряю дорогу. Поверь мне, это вовсе не конец света.
Но Фидрос зарыдал еще сильнее, чем прежде, тыча грязным указательным пальцем в сестру. Человек молча приподнял тяжелые брови.
— Он все твердит, что это япошла не туда, — устала сказала Морра. — Но это не так, я так никогда не делаю. Мы были на пикнике, а на обратном пути именно ему захотелось непременно насобирать ежевики, и мы зашли довольно далеко, но я все равно знала, где мы, а потом... — здесь она впервые запнулась, — … потом нам пришлось обойти через Крейгли Вуд, потому что старый мистер Уиллаби выпустил своего быка на северный луг, а потом мы...
— А потом ты нас заблудила! — Воспользовался ее неуверенностью Финдрос, торжествуя в своем страхе. — Ты заблудила нас, и ты не знаешь как идти домой, и уже темнеет...
— Ах ты лжец, я очень даже знаю, как идти домой! — Из—за высокого незнакомца Морра чувствовала себя гораздо младше своих одиннадцати лет, и это ужасно ее сердило. — Но я шагу отсюда не сделаю, пока ты не прекратишь свои детские вопли! Вот смотри, я сажусь на землю прямо здесь, ты, младенец!
Она немедленно плюхнулась на клочок сухой травы на обочине, сложила руки на груди и с издевкой уставилась на Финдроса.
— И если ты немедленно не прекратишь плакать, я буду сидеть здесь пока не станет совсем темно, и тогда придут ночные летуны и сожрут тебя, и не оставят ничего, кроме косточек из твоих ножек и твоих мерзких, грязных пальчиков...
— Хватит. — Высокий человек поднял вверх руки, призывая их обоих к молчанию. Он вздохнул, как может вздыхать только усталый, рассерженный взрослый, и сказал: — Что ж, у меня были свои планы, ну да ладно. Я провожу вас домой.
Финдрос уставился на него, прекратив плакать, и опять начав хлюпать носом. Он подозрительно осмотрел незнакомца:
— Ты не отсюда. Ты не знаешь, где мы живем. Ты вообще ничего не знаешь.
От какого—нибудь другого взрослого, знакомого или нет, Морра ожидала бы вспышки гнева в ответ на такое нахальство, и даже приготовилась было защищать Финдроса от скорой и заслуженной кары, но незнакомец только улыбнулся и сказал:
— Это совершеннейшая правда. Я пришел очень издалека, и никогда в жизни не бывал в вашей стране. Но я все равно отведу вас домой, потому что я волшебник, а волшебники умеют делать такие штуки. Пойдемте.
Не сказав более ни слова, он повернулся и пошел прочь по узкой дорожке, по—прежнему грязной после прошедшего день или два назад дождя. К изумлению Морры, Финдрос, который, как дикий зверек, с рождения относился ко всякому незнакомцу настороженно, теперь первым побежал за высоким человеком и схватил его за левую руку точно так же, как он делал, когда они втроем с матерью выходили куда—нибудь погулять. Морра, зачарованная, но в то же время смутно раздосадованная тем, что ее брат отнесся к чужаку с большим доверием, чем относился к ней, поколебавшись, вскочила на ноги и поспешила за ними, решительно пристраиваясь справа от незнакомца, но избегая даже смотреть на его приглашающе—незанятую, легкодоступную руку. Она тут же решила, что уже слишком взрослая, чтобы нуждаться в таких детских подтверждениях защиты, и дала себе клятву помнить об этом до конца дня.
— А зачем ты сидел на дереве? — услышала она, как Финдрос спрашивает незнакомца. — Ты делал фокус? Волшебники делают фокусы.
— Да ладно? — Высокий человек выглядел слегка удивленным, как если бы никогда не слышал ничего подобного. — Как думаешь, вот это будет считаться?
Он сделал руками несколько пассов, попутно слегка взъерошив Финдросу волосы, выдал целую горсть морских раковин каури, черепашье яйцо, несколько старых монет и малюсенький колокольчик, и протянул все это мальчику.
Финдрос зажал свое новое сокровище в ладонях, от изумления слегка приоткрыв рот. Морра сказала пренебрежительно:
— Ты сам все эти штуки положил ему в волосы. Ты прятал их в рукаве. Я видела.
Высокий человек посмотрел на нее внимательным взглядом зеленых глаз и медленно кивнул:
— Да, ты права. Это был всего лишь фокус, не более. Я ведь этим и занимаюсь — фокусами. — Его голос показался Морре напряженным, словно он задумался над чем—то тяжелым. — Но вот опять же, я знаю ваши имена — Финдрос и Морра, дети Сейри. Тоже неплохой фокус, правда?
Дети уставились на него: Финдрос — широко раскрыв глаза от восторга, Морра — внезапно встревожившись. Никто за пределами семьи не должен знать имя человека, данное ему при рождении — никогда ведь не знаешь, что можно с этим именем сделать, имея дурные намерения. Незнакомец сказал:
— Меня зовут Шмендрик.
Финдрос покачал головой.
— Какое забавное имя.
Незнакомец с удовольствием согласился:
— Да—да, весьма забавное, но я к нему уже привык. Вот у тебя имя красивое, сильное — Фидрос! Я бы хотел иметь такое имя.
— Финдрос это я сейчас. — Мальчик сделал жест двумя пальцами, как будто выбрасывая что—то в траву. — Когда я вырасту, я буду говорить людям, что меня зовут Джорис, потому что так звали моего отца. Нашего отца, — поправился он, делая уступку своей хмурой сестре. — Он умер.
Незнакомец сочувственно кивнул, но ничего не сказал.
Низко висящая ветка задела волосы Морры, и ей на руку упал маленький паучок. Она невольно вскрикнула, смахнула его на землю и подняла ногу, намереваясь его раздавить. Шмедрик быстро сказал:
— Нет, не делай этого, — и хотя он не повысил голос, и даже не попытался ей помешать, она передумала и не стала наступать на паука.
Из—за этого она еще сильнее разозлилась на высокого человека, но почему, — сама не могла понять. Она пнула камень, и угрюмо двинулась следом за ними.
Волшебник сказал:
— Однажды я знал женщину, которая собирала пауков. — Морру передернуло от отвращения, и хотя она не издала ни звука, Шмендрик повернул к ней голову и посмотрел на нее своими зелеными глазами. — Он относилась к ним с такой добротой, — продолжал он, — а они в ответ так ее полюбили, что уже через некоторое время ткали для нее всю одежду, все, что она носила. Что ты об этом думаешь, Морра?
Откуда он знает наши имена?Морра ответила голосом тонким, но твердым и ясным:
— В жизни не прикоснулась бы к грязной старой паутине. Ненавижу пауков.
— Хмм, — задумчиво кивнул незнакомец. — Но если бы ты видела мою подругу во всех этих платьях и накидках, и одеяниях, которые ткали для нее пауки. Говорю тебе, Морра, когда она выходила на улицу, и лунный свет освещал ее, когда она кружилась на каблуках, вытянув руки, точно также, как ты кружишься и танцуешь, когда никто не видит, — Морра сердито вспыхнула, — о, ты бы решила, что она носит внутри себя луну, и та просвечивает изнутри. Видишь ли, так она выглядела именно из—за паучьей одежды, и это одна из многих причин, почему ты должна всегда хорошо относиться к паукам. — Он потянулся, чтобы взять ее за руку, но она сдвинулась в сторону, и он не стал настаивать. Он сказал: — Ты всегда должна хорошо относиться к любому человеку — любому существу — которое может творить такую красоту. Ты понимаешь меня, Морра?
— Нет, — только и сказал она.
Волшебник шел, подстраиваясь под короткие шаги Финдроса, и даже немного замедлился, чтобы приспособиться к шаркающе—унылой Морриной походке. Девочке стало казаться, что он немного встревоженно глядит по сторонам. Время от времени он делал странный волнообразный жест свободной правой рукой, или бормотал что—то себе под нос, чего она не могла разобрать. Потом он сказал:
— Мне очень жаль, что ваш отец умер. Как это случилось?
Фидрос посмотрел на Морру, в кои—то веки ожидая, что говорить будет она. Она пробормотала:
— Дракон.
— Дракон? — Шмендрик наморщил лоб. — В этой стране вроде бы не водятся драконы. Слишком низинно и влажно. Драконы не любят влажность.
— Это да — он заблудился, — сказал Морра. — Он был здесь лишним. — Она прикусила язык, почти добавив – как и ты— но вместо этого просто продолжила: — Он собирался нас съесть, но папа сражался с ним. Папа убил его.
— Дикий дракон, — пробормотал волшебник как будто сам себе. — Думаю, это возможно.
Он не высказывал никаких сомнений в ее рассказе, но Морра все равно рассердилась:
— Я была там! Я была маленькой, но я была там! Папа убил его, убил своими руками, но дракон тоже убил его. Я помню!
— Я тоже, — сказал Финдрос, ни к кому конкретно не обращаясь. — Я тоже, я помню.
Морра презрительно повернулась к нему:
— Нет, не помнишь! Ты был младенцем, лежал себе в люльке — ты даже не видел дракона! — Она видела, как его широко раскрытые глаза наполняются слезами, но уже не могла остановиться: — Ты даже папу не помнишь!
Финдрос издал звук, который возможно начинался как «возьми свои слова назад», но превратился в бессловесный вопль ярости уже после первого слова. Шмендрик перехватил рванувшегося к сестре мальчика уже в воздухе, обхватив его за пояс. Внимательно глядя на нее поверх его извивающегося тела, он сказал довольно спокойно:
— Жестокие слова.
Морра знала это еще до того, как они вылетели у нее изо рта, но она скорей бы вышла в одиночку на быка Уиллаби, чем извинилась бы перед братом в присутствии этого человека. Волшебник осторожно поставил Финдроса на землю и сказал:
— Пойдемте, нам надо идти быстрее, если мы хотим попасть домой до темноты.
Финдрос без лишних вопросов взял его за руку.
Погрузившаяся в свои мысли Морра, которая шла чуть позади, услышала, как мальчик заявил:
— А ты мог бы убить дракона. Волшебники же могут убивать драконов, да?
— Некоторые могут, — рассеянно отозвался высокий человек. — Что касается меня, я обычно стараюсь поговорить с ними. Так можно больше узнать. — Он помолчал секунду и спросил: — А что это был за дракон?
Финдрос на секунду озадачился:
— Он был черный. Весь такой черный и огромный, с громадными оранжевыми глазами. С рогами, и весь покрытый такими штуками. Шишаками.
Морра сказала невыразительно:
— Он был серый. Такой, пепельно—серый, навроде грозовой тучи. Как гром. А глаза у него были серебристые, и не было у него никаких рогов, ничего — просто огонь. Огонь и зубы, и когти.
Волшебник сказал:
— Ваш отец был, должно быть, очень смелым человеком. Я никогда не встречал ни рыцаря, ни даже солдата, который осмелился бы встретиться с драконом один на один.
Он не смотрел на Морру, но даже сейчас она чувствовала его взгляд. Она ответила:
— Он был самым смелым человеком на свете. — Когда Шмендрик никак на это не отреагировал, она сердито продолжила: — В городе ему поставят статую, — в парке. Как он сражается с драконом. Ее скоро уже закончат.
— Как мне хотелось бы быть здесь и убедиться, что церемония будет достойной, — искренне отозвался волшебник. — Но я должен отвести вас к матери и сразу отправляться в путь, ведь мне еще очень далеко идти. Да...
Последнее слово он произнес другим, более мягким голосом, почти шепотом, как если бы не собирался его говорить, или не хотел, чтобы дети услышали. Морра по—прежнему не желала брать его за руку, но придвинулась чуть—чуть ближе.
Финдрос упрямо повторил:
— Дракон был черный. Я был там. — Морра не ответила ему. Финдрос внимательно посмотрел в свою левую ладонь, сжатую в кулак. — Мне нравятся черепашьи яйца. Они умеют отскакивать.
Шмендрик вдруг остановился. Он неуверенно оглядывался по сторонам и не пытался больше маскировать загадочные, нервные движения своих длинных рук. Морра сказала:
— Ты заблудился.
Это был не вопрос.
Волшебник выглядел пристыженным. Помолчав, он сказал:
— Да. Я завел вас еще дальше от правильной дороги, чем вы были, и я ни малейшего понятия не имею, как отвести вас домой. Мне очень жаль.
Морра ждала, что ее младший брат во второй раз разразится паническими рыданиями — горизонт определенно становился прозрачней; приближался закат, — но Финдрос только сказал уверенно:
— Но ты же волшебник. Ты можешь сделать фокус.
И прижался к ноге Шмендрика.
Обращаясь как будто сам к себе, Шмендрик сказал:
— Я думал, во мне хотя бы на это найдется достаточно магии. Хотя бы... хотя бы на это. Но я ошибался.
Финдрос смотрел на него снизу вверх; он снова начал всхлипывать. Морра сказала:
— Может, если мы пойдем налево, вон туда, может быть...
Но ее голос сошел на нет, и ее хватило только на то, чтобы неуверенно указать на тропу чуть дальше впереди. Волшебник покачал головой.
— Есть еще один... фокус, который я могу попробовать, но мне понадобится ваша помощь. Я не смогу сделать этого без вас.
Он вытянул руки вперед, молча приглашая детей взяться за них. Удивительно, но именно Морра — спустя долгое мгновение — первой крепко сжала его левую руку, Финдрос же колебался до тех пор, пока сестра его не пнула. Мальчик сжал руку Шмендрика совсем слабо, едва—едва прижимая к его ладони пять кончиков своих пальцев. Но высокий человек улыбнулся ему и сказал:
— Очень хорошо, спасибо. Теперь закройте глаза, и повторяйте все — в точности все, — что я скажу. Мы попадем домой все вместе.
Он закрыл глаза и заговорил нараспев тихо и мелодично. Слова, которые он произносил, ничего не значили для детей, но их звучание, как это ни удивительно, успокаивало, хотя Морра понятия не имела, почему так происходит. Ее глаза были плотно закрыты, и она повторяла слова насколько могла внятно, стараясь произносить их размеренно, словно это была песня, полностью копируя волшебника. Когда я открою глаза, я буду дома. Я буду дома, с мамой.
Но когда их глаза все—таки раскрылись, они не увидели никаких перемен вообще. Сельский пейзаж вокруг них был так же неизменен, как и камни у них под ногами или бледно—золотистые облака над холмами вдалеке, или дубовые рощи, покрывающие склоны этих холмов. Шмендрик отпустил руки Морры и ее брата, и на лице его было такое отчаянье, что Морра даже пожалела бы его, если не была столь озабочена необходимостью предотвратить повторный приступ паники с рыданиями у Финдроса. Она сказала:
— Я думаю, нам надо вернуться назад. Там есть коровья тропа, по которой мы всегда ходим, наверное мы ее пропустили.
Волшебник промолчал, даже не взглянув на нее.
Они стали разворачиваться назад — Шмендрик не пытался руководить, но и не сопротивлялся — когда увидели телегу фермера, только что выехавшую с узкой тропы, которую чуть ранее заметила Морра, и направлявшуюся, раскачиваясь, в их сторону. Лошадь узнала детей раньше чем возница, и остановилась, не успел тот даже прикоснуться к вожжам. Телегой правил крупный человек с седыми волосами и красным дружелюбным лицом; дополняли портрет широкие плечи и веселый напористый живот. Он проворчал:
— Да я же вас знаю — вы Сейрино племя. Что вы делаете так далеко от дома, в обеденное—то время?
Морра быстро ответила:
— Мы возвращались с пикника и заблудились. — Она кивнула в сторону Шмендрика. — Это наш друг. Он пытался нам помочь.
Фермер смерил Шмендрика взглядом сверху донизу, повернул голову и сплюнул на обочину.
— Плоховато у него получается, надо сказать. Давайте, забирайтесь назад. — Он еще раз внимательно оглядел волшебника и кивнул. — Этот тоже.
Морре пришлось оторвать брата от увлекательного занятия кормления лошади пучками вырванной тут же на месте травы, и они вместе взобрались на телегу. Шмендрик колебался, — на лице у него было написано, что он предпочел бы пойти пешком, и совсем не обязательно в том же направлении. Но, помедлив несколько секунд, он коротко вздохнул, пожал плечами и тоже взобрался на телегу сзади, сложив свои длинные ноги пополам, словно кузнечик, экономя таким образом место. Возница коротко что—то рявкнул, и телега тронулась.
Следуя за Шмендриком, дети и правда забрели довольно далеко от правильной дороги, потому что к тому времени, когда лошадь самопроизвольно остановилась, и фермер показал жестом на уютную низину меж двумя холмами, где прятался маленький, симпатичный домик, отделенный от дороги лужайкой с полевыми цветами, уже вовсю царили сумерки. В дверном проеме стояла женщина и, прикрыв глаза ладонью, неуверенно махала им рукой.
Финдрос соскочил с телеги и бросился бежать, уже не услышав, как фермер проворчал, дернув подбородком в сторону Шмендрика:
— Дальше он, думаю, справится. Маме привет.
Женщина заторопилась им навстречу, подбирая на ходу юбки, а телега двинулась своей дорогой. Волшебник тихо произнес:
— Не много же от них пользы, когда ищешь дорогу домой, правда? От фокусов этих.
Морра стояла неподвижно, и смотрела в зеленые глаза волшебника, неожиданно оказавшиеся так высоко над ней. Она сказала:
— Но мы ведь добрались домой. Может быть, телега... может, это и была магия. Это ведь возможно.
Шмендрик уставился на нее, но ничего не ответил. Морра отвела взгляд в сторону, потом снова посмотрела на волшебника, встала на одну ногу, шаркнув другой по мягкой земле, и, наконец, спросила:
— Я знаю, что все эти штуки были у тебя в рукаве — я знаю это — но... но может быть, и у меня в волосах есть что—нибудь такое? Как у Финдроса.
Волшебник задумался на пару секунд, и легонько прикоснулся к ее голове.
— Хмм... ну что ж, яиц тут точно никаких нет... денег тоже, этого жальче... красивых раковин тоже нет... ну—ка, ну—ка — и что же это у нас здесь?
Морра вдруг поняла, что замерла, затаив дыхание. Нечто гладкое и прохладное пошевелилось у нее в волосах – только бы не змея, я закричу, если это змея— и волшебник крякнул от напряжения, словно ему пришлось тянуть якорь из глубин океана. Потом прохлада превратилась в каплю росы на щеке, а гладкость обернулась бархатно—мягким лепестком. Волшебник держал в руке цветок, один—единственный цветок, — бледно—алый, словно неотвратимо надвигающийся закат, и золотой, словно пчела. Больше у него в руке ничего не было.
Морра медленно, не говоря ни слова, взяла у него цветок. Сейри приближалась, и на лице ее гнев соседствовал с безмерным облегчением; правая рука была занята цепляющимся за нее Финдросом, а левая тянулась к дочери. Морра вложила в эту руку цветок, и сказала:
— Вот, я нашла его для тебя. Он волшебный.
Девочка зажмурилась и прижалась к матери.
Сейри была невысокой темноволосой, плотного телосложения женщиной с проницательными глазами, которые сейчас смотрели пристально и тревожно. Она окинула волшебника, быстрым, но внимательным взглядом, вежливо кивнула ему в знак признательности, и, сразу же повернувшись к детям, требовательно спросила:
— Почему вы так поздно? Где вы были?
— Я ж тебе говорю — она нас заблудила, — пробурчал Финдрос, базируясь в районе материного плеча. — Нас спас волшебник. Его зовут Шмундрейк.
Морра слишком устала, чтобы спорить, и сказала только:
— Прости пожалуйста. Я думала, что знаю дорогу домой с пикника.
Сейри прижала к себе дочку свободной рукой, не успела та договорить.
— А я вас под ивой все ищу и ищу. — Волшебник слышал, как дрожит ее голос. Она махнула рукой в сторону громадного старого дерева, которое росло перед домом. — Подумала, что вы снова устроили там чаепитие и не заметили, что уже смеркается. Вы так делаете иногда.
Крепко обхватив детей руками, прижимая сына к правому боку, а дочку — к левому, она перевела взгляд на волшебника и светло улыбнулась ему:
— Спасибо вам, что вернули домой эту парочку ходячих несчастий. Хотя наверное это вам теперь впору благодарить меня за то, что избавляю вас от них.
Шмендрик поклонился ей несколько официальнее, чем она ему.
— Человек с телегой куда больше моего заслуживает вашей благодарности, ведь я, сам сбившись с дороги, только и сделал, что завел их еще дальше, чем они успели забрести. Я и сейчас немного потерян.
— Я вас не понимаю, — медленно сказала она, и тут же добавила: — Но где же мои манеры? Не хотите ли вы зайти и отужинать с нами? Несомненно, это самое малое, что я могу вам предложить. — Она оглядела его еще раз, на этот раз пристальнее, и не смогла удержаться: — Не говоря уже о том, что хороший обед вам явно не повредит.
Волшебник колебался — казалось, еще чуть—чуть, и он откажется, но вместо этого он вдруг улыбнулся и кивнул:
— Благодарствую. Иногда я и вправду забываю, что голоден.
— Я — нет, никогда, — сказала Сейри и быстро добавила, усмехнувшись: — Как видите, они мне не дают. — Морра и Финдрос уже тянули ее в направлении дома. — Когда я готовлю для них, у меня всякий раз возникает желание перекусить самой, так что, не сомневаюсь — рано или поздно я раздобрею до размеров амбара. — Она отпустила детей вперед, оживленно сказав им: — На обед чечевичный суп, но если вы не вымоете лица и руки, можете ни на что не рассчитывать.
Они убежали, издавая ликующие вопли, а Сейри повела волшебника в дом, крикнув им вслед:
— Кстати, Финдрос — даже не думай брать с собой за стол это черепашье яйцо!
Помимо супа обед также включал овощное рагу и холодную, сладкую колодезную воду. Если верить Сейри, трапеза проходила тише обычного, — дети слишком устали, чтобы ссориться. Финдрос в буквальном смысле заснул за столом, а вот Морра медлила — даже засыпая, она упрямо выискивала причины не идти в кровать. Она по—прежнему не хотела садиться рядом с волшебником, и старалась не встречаться с ним взглядом слишком часто. Но цветок, извлеченный им из ее волос, стоял рядом с ней в кривобокой глиняной питьевой кружке, держась там на честном слове, и Морра время от времени ласково проводила его бутоном по своему лицу, как будто хотела почувствовать его цвета, не раскрывая глаз.
Где—то недалеко залаяла собака, и Сейри от неожиданности привстала на стуле, а усаживаясь обратно, сказала извиняющимся тоном:
— Не знаю почему, но этот пес меня все время пугает. Вреда от него никакого нет — просто старая овчарка, лающая на луну.
— Он спит весь день, — презрительно пробормотала Морра. — Овцы над ним потешаются.
Шмендрик спросил:
— Кстати, а вы знаете, почему собаки так делают?
Мать с дочерью уставились на него.
— Дело в том, что когда—то луна была частью Земли, — той самой частью, откуда родом все собаки. Но луна хотела свободы, и вот она боролась и боролась, пока однажды ночью не оторвалась от Земли и не уплыла прямо в небо, туда, где она сейчас и находится. Только у собак остались там семьи, их матери и отцы, их дети, их дома и все их закопанные кости, и книги...
Морра хихикнула:
— Только не книги. Собаки не читают книг...
— Конечно не читают; это оттого, что все их книги теперь высоко—высоко в небе. И каждую ночь, когда луна выходит, все собаки на свете видят ее, вспоминают о своих семьях, и оплакивают их. Именно поэтому их лай всегда кажется таким ужасно грустным.
Сейри заново наполнила его чашку из запотевшего кувшина с колодезной водой и сказала:
— По—моему, я никогда раньше не слышала этой истории.
— Там, откуда я родом, она известна очень широко. — Лицо волшебника было совершенно серьезно.
— А это... где именно?
Но он с таким наслаждением смаковал ледяную воду, что как будто не услышал вопроса. Сейри сказала:
— Дочь. Ты же вот—вот заснешь прямо в тарелке. Иди в постель.
Морра не стала протестовать. Кое—как поднимаясь из—за стола, она спросила:
— Можно я возьму с собой мой цветок? Только на сегодняшнюю ночь.
— А я—то думала, это мой цветок, — подразнила ее мама. — Ну ладно, я одолжу его тебе на ночь. — Она встала, быстро, но крепко обняла дочку и мягко подтолкнула ее в сторону лестницы. — Но ты должна понимать, что через день или два он умрет, и расстраиваться из—за этого не стоит. Цветы всегда умирают.
С трудом преодолевая путь на чердак, который она делила с братом, Морра услышала, как Шмендрик ответил:
— Возможно с этим будет иначе.
Она оглянулась через плечо и увидела, как молча удивилась Сейри. Волшебник сказал:
— Как—никак, вырос он не из земли, а из волос девочки — то есть, из ее головы. Цветы, растущие у нас в головах... они живут долго.
Мама Морры ничего не ответила; и молчала до тех пор, пока ее дочка не надела свою ночную рубашку и не забралась под одеяло с синими и зелеными птицами, сотканное Сейри специально для нее. Девочка лежала в кровати, прижимая к щеке хрупкий стебель своего цветка. Через некоторое время в отдалении раздался отчетливо слышный тихий, ровный голос Сейри:
— Кто вы?
Морра заснула, не успев услышать ответ, а потом взошла полная луна, залив своим светом открытое чердачное окно, и девочка проснулась, и смотрела, как та, полыхая, освобождается из объятий ивы, из почти наверняка задетых ею ветвей. Как светлячок в паутине,подумала она и вспомнила историю о женщине, чью одежду ткали пауки. Морра села на кровати, положила локти на подоконник, и увидела, что ее мама и Шмендрик стоят возле старого дерева. Ранние звездочки просыпались одна за другой глубоко—глубоко в небе, а волшебник рассказывал историю.
— Нет, когда—то они были прямые—прямые, словно устремленные в небо. Это непреложный факт — можете спросить у любой ивы, и она подтвердит. Слушайте дальше. У бога дождя была дочь, и однажды она полюбила смертного, — человека — и они сбежали вдвоем, испугавшись гнева ее отца. Дождевому богу никак не удавалось их поймать, потому что они бежали очень быстро, но и влюбленные не могли отыскать пристанища для отдыха, потому что где бы на белом свете они не спрятались, бог дождя всегда бы их нашел. Ведь его боялись все деревья на свете, и никто из них не осмеливался приютить несчастных. Никто, кроме ивы.
Сейри мягко рассмеялась:
— Ну конечно. Кто же кроме ивы.
— Ива сказала молодой паре, что она им глубоко сочувствует, и согласна их спрятать, но, конечно, пользы от ее сочувствия было немного, потому что ее ветви были очень широко расставлены. Ива старалась, старалась изо всех сил — медленно, преодолевая боль, — ох как же ей было больно, — всю ночь напролет...
Как в тот раз, когда мы с Финдросом играли в мяч, и я согнула палец не в ту сторону...
— … и в конце—концов ей удалось опустить все свои ветви вниз, до самой земли, и тогда она спрятала молодых, и бог дождя не сумел их найти. Так они оказались в безопасности.
— Бог дождя должно быть очень разозлился. Боги такие вещи не очень хорошо воспринимают. Насколько мне известно.
— Конечно же он был в ярости! Именно поэтому он велел иве оставаться в таком положении вечно, — с ветвями, поникшими до самой земли, — как предостережение всем прочим деревьям. — Морра услышала, как волшебник усмехнулся какой—то своей мысли. — И бог дождя продолжает насылать постоянные, бесконечные ливни всюду, где бы ни росли ивы. Просто он забыл, что ивам на самом деле нравится дождь — они его очень любят, по правде говоря, — поэтому он своей местью вполне доволен, его дочь с мужем — счастливы, а корни ивовых деревьев глубоко в земле всегда увлажнены и тоже счастливы...
— А у моих детей есть место для проведения чаепитий. Спасибо. — Они вошли в тень, которую отбрасывало дерево в свете луны, и Морра на некоторое время потеряла их из виду, но услышала, когда ее мама снова заговорила: — Мне нравится эта история. Я расскажу ее детям.
Шмендрик ответил что—то, чего Морра не расслышала полностью, но заканчивалась фраза так:
— … грустная история, которую они мне рассказали. Про дракона.
— Про дракона? — Тень Сейри замерла, повернувшись лицом к тени волшебника. — Какого еще дракона?
— Того, который убил их отца. Соболезную.
Под сенью ивы повисла озадаченная пауза.
— Они сказали — дракон?..
Вместе со словами из нее вырвался звук, который мог бы быть смехом, но не был им.
— Он был либо черный, с рогами и шишками по всему телу, либо цвета грозы и с серебристыми глазами. Смотря кого спрашивать. — Голос волшебника был тих, как легкий ночной ветерок в ветвях ивы. — Или все было иначе?
Сейри вздохнула.
— Моего мужа звали Джорис. Он погиб, когда вспахивал луг, и под его ногами неожиданно открылся колодец, куда он и упал. В колодце были камни, об один из них разбилась его голова. — Сейчас в ее голосе действительно слышались смешливые нотки, и Морре это было больно и неприятно. — Вот и вся его смерть, да и жизнь по большей части тоже. Неудивительно, что дети придумали для него такой отважный финал.
Нет. Нет, все было не так. Тамбыл дракон — был!Морра боролась с желанием захлопнуть окно и зажать уши ладонями. Она облокотилась об оконную раму, низко наклонив голову, обхватив себя руками и раскачиваясь взад—вперед.
Голос Шмендрика был как и прежде лишен эмоций.
— Смерть есть смерть — потеря есть потеря. Скорбь есть скорбь. Какая разница?
— Никакой, кроме как для детей — их отец очень любил рассказывать им истории, они буквально выросли на них. Финдрос был слишком мал, но Морра... Морра знает.
Я ничего не придумала!Морра с силой вжала костяшки пальцев в закрытые глаза, надеясь остановить слезы. Где—то далеко—далеко волшебник сказал:
— Вы когда—нибудь пробовали обсудить с ней, как это было на самом деле? Я редко такое рекомендую, но иногда...
— Однажды пробовала. Больше никогда.
— Да. Это мудро.
Сейри издала какой—то звук, который Морра не поняла. Взрослые разговоры, взрослые звуки.Они с волшебником вышли из тени дерева, и Сейри села в деревянное кресло, которое ее муж смастерил для нее незадолго до смерти. Морра по собственному опыту знала, что плотник из Джориса был не слишком хороший: кресло, сколько ни меняй в нем положение, было чудовищно неудобным; у него не было нормального подголовника; и после него всегда приходилось иметь дело со сразу не замеченными занозами. Морра решительно не понимала, как матери может удобно сидеться на этих жестких досках, но время от времени Сейри упрямо садилась в него, и сидела сколько могла вынести.
Сейри говорила:
— Простите, но другого кресла у нас нет.
— Не беда. Передо мной долгая дорога, а стоит мне присесть, и подняться я могу очень и очень не скоро. Спасибо вам за гостеприимство. Я этого не забуду.
Мама Морры медленно ответила:
— Тропинка, что ведет к дороге, ночью бывает изменчива и заводит людей не туда. Вы рискуете потерять ориентиры.
— У меня вообще нет ориентиров в том смысле, что вы имеете в виду, а дорога моя изменчива при любом свете. Как я уже говорил, я натолкнулся на ваших детей, когда они немного заблудились, да, — но сам я заплутал гораздо сильнее. Я был потерян и бесконечно устал, у меня закончились истории, которыми я себя развлекал, закончились все известные мне игры, с помощью которых мне удавалось уверить себя, что я действительно тот, за кого себя выдаю. Встреча с детьми... она помогла мне.
Ей хочется, чтобы он остался, я знаю, что хочется. Моя мама хочет, чтобы он остался.
— Да, вы — мастер рассказывать истории, это несомненно. — Сейри сидела в старом деревянном кресле, откинувшись на спинку и скрестив руки на груди, и смотрела на волшебника. — И если вам необходимо доказательство того, что вы волшебник, спросите детей. Финдрос взял бы это дурацкое черепашье яйцо с собой в постель, если бы я разрешила, точно так же как, — вы видели, — Морра просила цветок. Они признают вас, эти двое.
—Как фокусника, но не более. То, что я делал для их развлечения — и чтобы заставить их забыть о страхе — это по силам любому салонному артисту—недоучке. По правде говоря, я поражен, что эти маленькие глупости удались мне так хорошо. Не всегда так выходит.
В свете луны Морра видела, как ее мама легонько прикоснулась к руке Шмендрика, но тут же отдернула пальцы.
— Но они говорили, что вы знали их имена, даже не спрашивая — и мое имя тоже. Это правда?
— Хмм. Ну, в общем, да. Очень мелкое заклинание, вовсе не такое сложное, как многие думают. Тренировочное заклинание для новичка, на самом деле; у меня оно получается в половине случаев. Может, чуть меньше.
— И что же? А как же цветок Морры? — Он не ответил, и она продолжила: — Цветок Морры, который, как вы сказали, никогда не завянет. Уверена, — любой, кто способен на такое... — она замолчала, и слова повисли в воздухе.
— А—а, — сказал волшебник. — Морра. Да. — Он сухо усмехнулся. — Ну, если этот чертов цветок все—таки умрет, я ведь об этом не узнаю, правда?
— Думаю, узнаете, — сказала мать Морры. — А еще я думаю, что этот цветок очень даже может выжить.
— Тогда это будет ее заслуга, это будет магия ее собственной воли, а вовсе не мое волшебство, — голос Шмендрика вдруг резко усилился. — Нет, конечно, я не клал цветок ей в волосы... но и в ее голове я его не находил. Или, может быть, нашел, но сам этого не знаю. Я никогда не знаю, почему каждая отдельно взятая попытка сотворить что—нибудь волшебное получается успешной или оборачивается пшиком. Я ищу структуры, знаки, указания, я ищу мастеров, все что угодно, если это может помочь мне понять, кто я есть — что я есть: маг или карнавальный обманщик—фокусник, ведь третьего не дано. Я мог бы жить, если б знал!
Сидя на подоконнике, Морра сжимала в руках цветок, ничего не понимая из его речей, но чувствуя скрывающиеся в них скорбь и одиночество. Волшебник вдруг усмехнулся и немного передразнил сам себя:
— «Я мог бы жить...» А ведь это забавно. Действительно забавно. — Он повернулся к Сейри и поклонился ей, без всякой издевки, но с долей тягучей, официальной учтивости. — Что же. Спасибо за этот превосходный обед и за... за то, что одолжили детей. Доброй вам ночи.
Все время, пока длилась их беседа, он вертел в руках свою нелепую шляпу с множеством остроконечных вершин. Сейчас он надел ее на голову, поклонился еще раз — в этот раз энергичней — и отвернулся в сторону. Даже со своего места, даже в полутьме Морра увидела, как волшебник расправил свои худые плечи под старым плащом, словно вскидывая на спину мешок с уличными товарами. А потом он тронулся в путь, мгновенно потерявшись среди лунных теней.
Сейри сказал ему вдогонку:
— Я тоже расскажу одну историю.
Она говорила тихо, но в тишине ночи ее голос был слышен совершенно отчетливо.
То, что Шмендрик остановился, наполовину развернувшись к ее матери, Морра поняла только по наклону, который приняла его нелепая шляпа. Сейри сказала:
— Ты — волшебник, не способный поверить в собственный дар. Я — вдова с двумя детьми. Я не думаю, что когда—либо выйду замуж еще раз, — у меня нет намерения вверять кого—нибудь еще тому небу, которое способно отобрать любовь так случайно, так нелепо, так бесповоротно. Поэтому я не верю ни во что — ни во что — кроме возможности смотреть на мою спящую Морру, на моего Финдроса, который всегда сворачивается в эдакий маленький плотный клубочек, два или даже три раза за ночь. — Ее голос вдруг стал тугим и тонким — такими же становились ее губы, когда она бывала по—настоящему рассержена. Морра зажала рот ладонью и с силой прикусила пальцы.
Шмендрик молчал. Сейри продолжила:
— Поэтому я рассказываю себе сказки, также как и ты, чтобы утешить себя, чтобы выдержать, проще говоря — чтобы дотянуть до следующего утра. И есть одна история, которая всегда для меня кое—что значила. В разное время — разные вещи, по всей видимости, но всегда — что—то. Садись, где стоишь, волшебник, прямо в эту мягкую траву, и слушай.
Темнота сгустилась настолько, что Морра не была уверена даже, там ли еще Шмендрик, пока, спустя мгновение, не увидела, как его остроконечная шляпа медленно опускается. Сейри приступила к рассказу:
— Жила однажды женщина, которая влюбилась в Человека—Луну — да—да, у меня есть своя собственная лунная история. Эта женщина влюбилась в лицо, которое, как ей казалось, она видит на поверхности луны — а ведь каждый видит там что—то свое — и она нисколько не скрывала, что стоит этому человеку когда—нибудь ступить на Землю, как она тут же выйдет за него замуж. Захочет ли он сам взять ее в жены — это она сомнению никогда не подвергала, и неважно, что была она женщиной вполне обыкновенной, и я бы даже сказала, невзрачной, и не было в ней ничего особенно красивого. Она ни секунды не сомневалась в том, что Человек—Луна когда—нибудь придет за ней.
— И он пришел, — произнес высокий человек бесцветным голосом.
— Ну, кто—то точно пришел. Потому что однажды вечером, к ней в дверь постучался незнакомец.
Остроконечная шляпа кивнула:
— И конечно же рассказал ей, что пришел с луны.
— Не обязательно. Стоило ей самой бросить на него один—единственный взгляд, как она сразу же сама все поняла — так иногда бывает. Скептикам она твердила, что вот сейчас на луне не видно никакого лица — и это было действительно так, потому что наступил сезон облаков и туманов, которые мешали рассмотреть лунную поверхность, и там не было видно ничего, кроме нескольких темных кратеров. Всем было ясно, что Человек—Луна наконец—то пришел заявить на нее свое право.
— Чего, разумеется, он вовсе и не собирался делать — а просто воспользовался глупой фантазией одинокой женщины. Вам с детьми я рассказываю истории поинтереснее.
— Они, наверное, кажутся такими потому, что мы не перебивали тебя постоянно, склоняя историю туда и обратно. Расплатись за обед — дослушай меня до конца. Как и сама эта женщина, ее возлюбленный не был таким уж красавцем, — по—крайней мере, по земным меркам: росту он был довольно низкого, цвет лица имел болезненно—бледный, и кроме того был совершенно лишен какого бы то ни было изящества, которое могли бы заметить в нем друзья. Как бы то ни было, все говорили, что он относится к ней по—доброму, и рядом с ним она казалась счастливой. Она восторгалась, слушая истории о его лунном дворце, и изумленно вздыхала, когда он описывал красоту падающих звезд, комет и созвездий, которые можно увидеть только с обратной стороны луны, и которые поэтому ни один человек никогда не видел. В конце—концов, кто что может знать о чужом счастье?
— Ну давай же, продолжай, — сказал волшебник, когда она замолчала. — Что с ними сталось?
— Конечно же, он приходил к ней только по—ночам, в точности как луна, и ей казалось совершенно нормальным, что в каждом месяце была ночь или две, когда он не появлялся вовсе. И надо еще сказать, что его ухаживания стали причиной удивительных перемен в ее внешности, — ее волосы и кожа, манера держать себя, — вокруг всего этого как будто возник некий мерцающий ореол, очень напоминающий лунный, и со временем люди стали говорить, что ее окружает лунное сияние, — настолько она стала счастлива. Так бывает иногда, даже с глупыми фантазиями.
Сцепив руки замком и положив на них подбородок, Морра думала, да, именно так мама выглядела, когда папа был с нами — мерцающей. Я помню. Помню.
Словно услышав ее, Сейри стала рассказывать дальше:
— Этот мужчина — с луны он пришел или еще откуда—нибудь — очень подходил ей, и так она жила, довольная всем, довольно долгое время. А мир между тем существовал вполне себе уверенно и без Человека—Луны — тем более, что многие люди вообще не видят на лунной поверхности мужского лица, но скорее женское, а кое—кто и вовсе склонен видеть там лисью морду. И так же как мир продолжал существовать, эти двое продолжали встречаться.
Шмендрик сказал:
— Чую, близится беда. Слышу в ветре ее запах. Эта история закончится плохо.
— На самом деле, истории никогда не заканчиваются. Это мы заканчиваемся. Если бы мы только смогли прожить достаточно долго, мы увидели бы, что все сказки продолжаются и продолжаются без конца, далеко за рамки повествования. Так вот, — в одну из последующих ночей эта женщина почувствовала, что ее возлюбленный никак не может мирно заснуть в ее объятиях, как это всегда происходило раньше, бессчетное количество раз, несмотря даже на то, что покидал он ее всегда перед самым рассветом. Она спросила его: «Любимый, что тревожит тебя? Скажи мне, и я помогу тебе, если смогу». Потому что любовь сделала ее чувствительной к чужим страхам и горестям — такое тоже случается, я думаю, ты знаешь.
— Мне... рассказывали об этом. Продолжай.
— И Человек—Луна — если этот мужчина действительно был им — ответил ей: «Дорогая моя Земная женщина, единственная любовь моей бесконечной лунной жизни, пришло время мне вернуться в мой пустынный дом. Он не дом мне больше — здесь, в нашей постели, здесь мой настоящий дом — но луна это моя судьба, луна — это место, где мне предназначено быть. Если я останусь вдали от нее еще хотя бы на один день, она упадет с небес, вероятно уничтожив таким образом мир. Сегодняшняя ночь должна стать нашей последней, ради самой планеты».
— Какая чушь! — Воскликнул волшебник неожиданно возмущенно. — Подлец попросту захотел избавиться от этой бедной женщины!
— Захотел ли? — Сейри говорила так медленно, так неуверенно, как будто подбирая слова, словно рассказывала эту историю впервые. — И тем не менее, когда она сказала ему: «Как же могу я не отправиться с тобой, ведь я была готова к этому с той самой ночи, когда мы встретились?», он ответил: «Я не осмеливался просить тебя. Я и теперь этого не прошу. Ты будешь тосковать по Земле, но вернуться будет нельзя. Я не могу поступить с тобой так жестоко».
Шмендрик презрительно фыркнул.
— Старый как мир способ избавиться от женщины. Даже твою Морру не получилось бы так легко провести.
— Вполне возможно. Она очень проницательная девочка. Но эта женщина ответила ему: «Я была исполнена тоски, пока ты не пришел ко мне. Ты может и сошел с луны, но ты и есть моя планета — ты моя Земля. Я знаю это так же, как зверь знает, где его дом, даже если не знает больше ничего. Возьми меня с собой.
«Мой дворец несколько прохладен», сказал ее возлюбленный. «Красив, но прохладен. Я должен предупредить тебя об этом.
«Значит, мы согреем его вместе», ответила женщина. «Где я положила свои хорошие туфли?»
— И в каком же городе, в какой убогой гостинице, в каком сарае он в конце—концов ее бросил? — Шмендрик вскочил на ноги. — Или ее тело потом нашли в реке? В какой—нибудь навозной куче? — Он покачал головой, преисполненный гнева и изумления. — Давай — поведай мне этот ужасный финал.
— Единственное, что я могу тебе сказать, — тихо раздалось в ответ, — это то, что в ту самую ночь случилось полное лунное затмение, и когда оно закончилось, оба они — и мужчина, и женщина — исчезли, и никто их больше не видел. И никаких следов их тоже не удалось отыскать.
Пока волшебник набирал в легкие воздух для ответа, Сейри успела добавить:
— Мне жаль, если история тебе не нравится. Я рассказала ее не просто так.
— Ну конечно же не просто так. Это такая иллюстрация идеи, что независимо от того, был он на самом деле Человеком—Луной или нет, настоящее волшебство заключалось в ее вере — ведь именно благодаря вере она была такой сияющей и мерцающей, и в конце—концов, что может быть важнее? Это все понятно, но моя сказка немного отличается, и к тому же я знаю слишком много таких, которые процветают, пользуясь чужой верой. Спасибо еще раз за еду и очаровательных детей. Доброй ночи и прощайте, госпожа.
Он отвернулся, плотнее закутываясь в свой старый плащ. Морра не видела ясно лица своей матери, но услышала как она начала было говорить, остановилась, — и все же сказала:
— Ты глупец.
Обернувшись через плечо, волшебник ответил:
— О, это мне известно.
Сейри сказала:
— Я рассказала эту историю не для того, чтобы восславить слепую веру. Я хотела, чтобы ты понял: это ее вера в себя — не в него, ни в коем случае — но именно в себя, это она сделала возможным то волшебство, которое у них было. Я не имею ни малейшего понятия, верила она или нет хотя бы одному слову этого человека, но вот в чем я уверена, так это в том, что она знала — не верила, но знала, всегда — что она, именно она и есть та женщина, ради которой Человек—Луна сойдет на Землю. — Ее голос показался Морре странно запыхавшимся, словно она только что бежала. — Волшебство — это совсем не то, что ты думаешь, волшебник.
Она тоже поднялась на ноги, и стояла теперь, жестко выпрямив спину и уперев руки в бока. Шмендрик остановился, но поворачиваться к ней лицом не желал.
— Я знаю только то, — сказал он, — я всегда знал только то, что во мне волшебства ровно настолько, чтобы испортить себе жизнь. — Он глубоко вздохнул и тоже выпрямился, как Сейри. — Твои дети нашли меня на дереве, я искал там одну определенную ветку, достаточно крепкую, чтобы выдержать мой вес. Я думал, что наконец нашел подходящую, но она сломалась, и я свалился им под ноги. Теперь ты меня понимаешь?
Морра услышала, как в горле ее матери что—то глухо щелкнуло, — с таким звуком мог бы захлопнуться хороший замок.
— Я ищу ее уже какое—то время. — Сказал волшебник. — Не такое уж это и простое дело, как может показаться. Не всякое дерево и не всякая ветка подойдет для человека с моим... счастьем.
Со своего места на подоконнике Морра видела, что губы ее мамы шевелятся, но слышно ничего не было.
— Ну а потом, — продолжал Шмендрик, — я конечно же обязан был проследить, чтобы Морра с Финдросом благополучно добрались домой — и эту задачу мне удалось решить точно так же плохо. Не самое удачное мое представление, в общем говоря.
Сейри прошептала:
— Почему? — на этот раз гораздо отчетливей, и лицо Морры вдруг стало таким холодным, что она даже не почувствовала, с какой силой прижимает цветок к своей щеке, надламывая его стебель. Ей ужасно хотелось пить, но она даже на секунду, необходимую, чтобы дотянуться до кувшина с водой возле кровати Финдроса, не смела оторваться от окна. И снова Сейри спросила: — Почему?
— Как сказал твой сын — волшебники занимаются фокусами. А я устал от фокусов задолго до его рождения. — Смех волшебника был исполнен такой боли, как будто в горло ему натолкали битого стекла. — Задолго даже до твоего.
Тем же мягким голосом, каким она говорила о созерцании своих спящих детей, Сейри сказала волшебнику:
— Послушай. Послушай меня. Ты же не знаешь. Та ветка, сломавшаяся, когда ты... что если это и было волшебство, которое защищает и себя, и тебя? Фермерская телега, появившаяся именно в тот момент, когда вы с детьми заблудились и все вместе звали на помощь...
— Морра тоже об этом говорила. — Сказал волшебник как будто сам себе. — Но это просто проявление ее детской доброты.
— Женщина из моей сказки никогда не задумывалась о том, творит ли она волшебство. — Сказала Сейри. — Она понятия никакого не имела о магии, она просто раскрылась навстречу тому, что могло быть внутри нее. Тебе надо сделать то же, что и она, – позволитьсебе то, чего ты так жаждешь.
Шмендрик упрямо не желал поворачиваться к ней лицом.
— Желания сами по себе не имеют никакой силы. Поверь мне — я бы знал.
Морра слышала, как ее мама снова затаила дыхание на секунду, и ответила:
— Я тоже.
Волшебник наконец повернулся к ней. Он очень долго ничего не говорил, лицо его было скрыто тенью, и бледная луна освещала только его плечи .
— Я думаю, я и дальше останусь глупцом. Я решил, что тебе стоит об этом знать.
— Ты жив. Это, в принципе, то же самое.
— Значит, думаешь, не стоит мне продолжать искать свою идеальную ветку? Даже не знаю, ничего не могу обещать, — говорил Шмендрик, медленно приближаясь к Сейри.
— Ты сделаешь то, что считаешь должным. Люди всегда так делают.
— Но ты не оставишь надежду.
Она задумчиво покачала головой:
— Нет.
— Ну что же. — Волшебник наклонился к ней и протянул свои раскрытые ладони к ее рукам, лежащим на бедрах. — Еще один подарок. Дай мне свои руки.
Со своего подоконника Морра видела, как ее мама медленно, почти застенчиво подняла руки. Как бы она хотела видеть сейчас ее лицо.
Волшебник осторожно взял ладони Сейри в свои, и ее маленькие, огрубевшие руки почти полностью утонули в его — больших и мягких. Он очень—очень долго стоял не двигаясь, бормотал что—то, наклонив голову так, что шляпа держалась на ней только чудом, потом, наконец, отступил на шаг назад и сказал просто:
— Вот.
Сейри посмотрела на свои ладони.
— Но я ничего не вижу.
— Я тоже не вижу. Но мне кажется, я и не должен. — Его голос, от которого можно было ждать интонаций грусти или разочарования, прозвучал как—то даже удовлетворенно. — Спроси утром Финдроса или Морру.
Спросить меня о чем?сонно подумала Морра.
— Ты очень странный человек... и здесь ты всегда желанный гость. Прощай, друг. Приходи к нам снова.
Морре, чьи глаза уже закрывались, а подбородок цеплялся за самый край подоконника, показалось, что волшебник ответил едва слышно:
— Я приду.
Позднее она решила, что эту часть возможно выдумала.
Он ни разу не оглянулся; последний связанный с ним образ, который она запомнила: его глупая шляпа, решительно и беззаботно скачущая из стороны в сторону на фоне восходящей луны. В каком бы она ни была возрасте, и совершенно не важно, что твердили ей взрослые, Морра никогда не могла убедить себя, что видит на луне нечто большее, чем некий смутный, неясный силуэт: но в этот момент ей показалось, что она разглядела почти целиком фигуру человека, который склонился над чем—то, что вполне могло быть рыболовной леской. А дальше, за его плечом...
Может быть, это папа. Может быть, это папа теперь на луне.
Сейри долго смотрела волшебнику вслед, потом наконец похлопала старое кресло по ручке.
— Что ж, а ты всегда был Землей для меня, — сказала она вслух, выпуская слова в теплый ночной воздух. — И я бы с радостью отправилась с тобой на луну, или еще куда—нибудь. Если б только не дети, обязательно отправилась бы.
Но Морра уже не слышала этих последних слов, а новый цветок — звездно—белый, с багряно—красной сердцевиной — который лежал на подоконнике рядом с ее цветком, она увидела только утром, когда солнце окрасило ее подушку золотом и пробудило ее ото сна.
Красное.
Мокрое, красное.
Все ноги в красном.
Вон. Наклоняется к красному. В руке у него блестит — другая рука рвет, трясет что—то в красном.
Шевелится.
В красном шевелится.
Не хочет, чтобы шевелилось. Пинает, снова вскидывает блестящее.
Меня не видит.
Из красного — звук.
Мне больно от звука.
Тоже не хочет звука. Издает звук, опускает красное.
Остановить его.
Зачем?
Не знаю.
Его рука— в моей. Глаза расширены. Вырывается, машет блестящим.
Отобрать.
Махнуть блестящим поперек лица. Распускается. Цветок. Красные зубы. Снова махнуть блестящим, в другую сторону.
Красное. Красное.
Другой звук— пронзительный, неприятный. Вдалеке, но приближается. Белые глаза на красном—красном лице. Поворачивается, ноги скользят на красном. Можно поймать.
Звук все ближе. Под ногами шевелится в красном. Больно. Больно!
Звук слишком близко. Уйти.
Тьма.
Тьма.
ТЬМА!
«Я...»
Что? Кто? Как?
Кто это — «я»? Думай, думай!
Что значит думай?
Громко. Больно. Громко.
Забор. Мальчишки. Громко! Мне от этого больно.
Один мальчишка скорчился на земле.
Другие мальчишки.
Ноги. Как много ног!
Больно!
Я иду к мим. «Я...»
В каждой руке по мальчишке. Я отшвыриваю их прочь. «Я...» Еще мальчишки, еще ноги. Оторвать от земли, ударить друг
о друга. Отшвырнуть прочь.
Вот так! Мне это нравится!
Мальчишки исчезают.
Скорчившийся мальчишка. Одежда порвана, лицо в красных потеках. Это кровь. Я — знаю. Откуда я это знаю?
Мальчишка встает. Падает.
Лицо мокрое. Это не кровь. Вода из глаз. Это что?
Снова встает. Говорит со мной, словами. Уходит. Едва не падает, но не падает. Вытирает лицо, идет дальше.
Оборачиваюсь, на меня смотрят лица. Я смотрю на них. Они отворачиваются. Я тут одна.
«Тут. Где — тут?»
Двери. Окна. Шум. Люди. В темном окне — фигура.
Я двигаюсь — она двигается. «Я» подхожу поближе, чтобы взглянуть — она тоже подходит, тянется ко мне.
«Это — я?»
Тьма. Тьма. ТЬМА!
...тот, с ножом, вне пределов досягаемости. Отступает, подходит вплотную, снова шарахается прочь. Ждет, ждет, я его вижу краем левого глаза. Старуха все вопит и вопит. Еще один вскакивает мне на спину, пытается меня задушить, хохочет, кряхтит. Резко откидываю голову назад, чувствую, как ломается нос, он падает, пинаю его между ног. На меня бросается человек с ножом, хватаю его за запястье, ломаю его — да! Третий, с пистолетом, пугается, стреляет, «хлоп!», мусорный бачок шатается и опрокидывается. Он бросает пистолет, бежит, и я теряю его в переулке.
Когда я возвращаюсь, тот, которого я пнула, извиваясь на боку, ползет к пистолету. Увидев меня, замирает. Старуха наконец исчезла, человек с ножом привалился к стене склада.
— С—сука, ты мне руку сломала, бля!
Он снова и снова повторяет «сука». И другие слова. Я подбираю нож и пистолет и ухожу, ищу, куда их выкинуть. Со стороны реки небо светлеет, красиво.
Тьма...
...перекатываюсь по земле, пытаюсь отобрать автомат у плачущего человека. Он дерется, кусается, лягается, пытается ударить меня автоматом. Кругом толпа, люди: ноги, туфли, слишком близко, сумки, пакеты, слишком близко, кто—то наступает мне на руку. Тела на земле, некоторые шевелятся, большинство нет. Он бьется и воет у меня в руках, его бросила жена, он потерял работу, у него забрали детей, «голоса, голоса!». Внезапно сдается: глаза закатываются, он обмякает, он безопасен. Я отбиваюсь от разъяренного человека, на руках у него неподвижная девочка, он хочет автомат: «Дай мне этот автомат, дай его сюда!» Я встаю на ноги, стою над стрелком, меня окружают со всех сторон, теперь я защищаю его. Полиция.
Вращающиеся огни, красный, синий, белый, окружают нас со всех сторон, человека поднимают на ноги и уводят, почти уносят, его ноги почти не касаются земли. Он по—прежнему плачет, голова у него запрокинута, как будто шея сломана. Повсюду тела, большинство из них мертвые. Я умею отличать мертвых.
Один полицейский подходит ко мне, благодарит за то, что я предотвратила новые смерти. Я отдаю ему автомат, он достает блокнотик. Он хочет знать, как все было: что произошло, что я видела, что я сделала потом. Доброе лицо, веселые глаза. Я начинаю рассказывать.
...и потом тьма.
«Куда я деваюсь?»
Вот когда меня окутывает тьма — сразу после того, как меня выхватывают из одного сражения и переносят в другое, — где я нахожусь в это время? Этих промежутков времени просто не существует, никаких воспоминаний, кроме смазанных битв. Ни имени, ни потребностей, ни желаний, никакой связи ни с чем — только мое собственное отражение в витрине или в луже... Где я живу? Кто я такая, когда я там, а не тут?
И живу ли я вообще?
Кто я?
Нет, я не «кто». Я не могу быть кем—то. Я — нечто. Ходячее оружие, орудие, слепая сила, которую использует кто—то или что—то, мне неизвестное, с целью, которой я не понимаю.
Но...
Если я изначально задумана как оружие, сознательно создана с одной определенной щелью, для чего тогда я задаю вопросы? Автомат того бедолаги не интересовался ни собственной сущностью,
ни сущностью своего хозяина, ни тем, куда его вешают, когда он не нужен. Нет, я явно нечто большее, чем просто оружие: я способна...
...размышлять. Размышлять в тот самый момент, как отбираю у хихикающей парочки канистру с бензином. Парочка склонилась над оборванной теткой, которая сонно моргает, сидя на тротуаре. Парень уже открыл зажигалку, уже готовится чиркнуть колесиком. Я бью их канистрой, пока они не падают на асфальт и не остаются лежать неподвижно. Я поливаю их бензином и швыряю зажигалку в канаву. Оборванная тетка принюхивается, фыркает — ей не нравится запах. Она встает и бредет прочь. Проходя мимо, она кивает мне.
И на миг, прежде чем меня снова окутывает тьма, я остаюсь стоять на пустынной улице, глядя ей вслед: оружие, которое пока не находится ни в чьих руках, ни на кого не нацелено, оружие, пытающееся осознать себя. Всего на миг...
И снова тьма. «Думай о тьме!»
...на этот раз вокруг светло, наступает вечер. Я вижу ее впереди, слишком далеко впереди, спокойную, хорошо одетую женщину, невозмутимо роняющую второго ребенка в реку, вьющуюся через город. Я вижу головку первого ребенка, его уже почти не видно, его несло течением. Третий ребенок отбивается и плачет, когда она поднимает его и выносит за парапет. Другие люди тоже бегут туда, но я пробираюсь сквозь толпу, я обгоняю всех, я уже там, и я изо всех сил бью ее, так, что она взлетает в воздух и врезается в вывеску, которую я не могу прочесть. Но ребенок уже в воздухе, он падает...
...И япадаю следом, я вхожу в воду всего через несколько секунд после него. С этим проблем не будет — я мгновенно подхватываю его — ее, это девочка, она плачет и захлебывается, но с ней все в порядке. Я оставляю ее на узком берегу — там, впереди, лестница, кто—нибудь спустится сюда и достанет ее, — и устремляюсь следом за остальными, сбрасывая обувь, чтобы не мешала плыть. «Я плыву...»
Где, как я научилась плавать? Это что, входит в обязанности оружия? Я рассекаю поду без малейших усилий, передвигаясь быстрее, чем люди, бегущие по дороге, — как я научилась работать руками и ногами именно так? Течение помогает мне, но оно же несет и детей все дальше и дальше. Впереди мелькает обращенное к небу личико, ребенок еще держится на плаву, но это ненадолго. Я плыву еще быстрее.
Это мальчик, он постарше той, первой девочки. Я подхватываю его, кладу себе на плечо, его рвет водой мне на спину — такое ощущение, что он успел проглотить половину реки. Но он все пытается показать вперед, вниз по течению, вслед третьему ребенку, тому, которого нигде не видно. С берега кричат люди, но на это нет времени, времени нет. Я запихиваю его под мышку левой руки и плыву дальше, гребя правой, используя ноги и спину как один большой плавник. Голову я держу над водой, смотрю вперед. Никого. Ни следа.
Умненький мальчик: он разворачивается и хватает меня за плечи, так что теперь я снова могу грести обеими руками. Но я не могу найти третьего... не могу...
Нет, могу. Вон он плывет, лицом вниз, совершенно безжизненно, вращаясь в потоке воды. Вторая девочка. Еще мгновение — и я хватаю ее, но теперь река рвет у меня из рук их обоих и вытащить их на берег, борясь с течением, не так—то просто. Но у нас все получится. Все получится.
Руки, лица, детей вырывают у меня из рук. С мальчиком и малышкой все будет в порядке, со старшей девочкой не знаю. Приехала полиция, двое полицейских склоняются над ней, двух других детей кутают в одеяла. Мне на плечи тоже набросили одеяло, а я и не заметила. Люди теснятся вокруг, хвалят меня, голоса у ниx далекие—далекие... Надо позаботиться о девочке.
Мать уже арестовали, двое полицейских крепко держат ее за руки, хотя она и не сопротивляется, послушно идет с ними. Лицо у нее абсолютно спокойное, никакого выражения; она смотрит на детей, не узнавая их. Мальчик смотрит на нее... Не буду думать об этом взгляде. Раз я оружие, мне не обязательно думать о таких вещах. Я направляюсь к неподвижной девочке.
Один из полицейских, делающих ей искусственное дыхание, поднимает голову — потом узнает меня. Я тоже его знаю. Это он задавал мне вопросы про плачущего человека с автоматом, и он видел, как я провалилась во тьму. Я отступаю, роняю одеяло, я готова прыгнуть обратно в реку, хотя я устала и промокла насквозь. Он указывает на меня, начинает вставать...
И меня снова окутывает тьма. Теперь я ей даже благодарна. Вот только... только...
«Только теперь я никогда не узнаю, что стало с той девочкой, выжила она или умерла. И что произошло с матерью...»
Когда—то я бы не стала думать о таких вещах. Даже и в голову бы не пришло. У меня не было для этого ни слов, ни места, где должны находиться слова. Я бы не сумела отделить себя от тьмы — остаться собой, даже сейчас, во тьме, в ожидании. Способно ли на такое оружие? Способно ли оружие запомнить лицо мальчика над водой и то, как он пытался помочь мне спасти сестру?
Значит, я все—таки не просто оружие, как я и надеялась. «Но кто же я?»
Если я человек, у меня должно быть имя. У людей есть имена. Как мое имя?
«Как меня зовут?»
Где я живу?
Может, я сумасшедшая? Как тот бедолага с автоматом?
Я просыпаюсь. Это должно означать, что я сплю. Разве не так? Тогда где я... Нет—нет, не отвлекаться. Я уверена в одном: я внезапно прихожу и себя на улице, каждый раз — на улице, где—то в городе. Я прихожу в себя мгновенно... Я всегда одета: прилично, практично и совершенно неприметно, и всегда стою на ногах — нет, я уже двигаюсь, я либо нахожусь в самой гуще заварухи, либо направляюсь прямо туда. И я знаю, что делать, когда я там окажусь, потому что... потому что знаю, вот и все! Всегда знаю.
Значит, ни имени... ни дома... ни места, где я могла бы находиться, за исключением тех случаев, когда я уже спешу туда. И даже среди бела дня тьма всегда где—то рядом... безмолвная пустота. Прежде я просто исчезала в ней, но теперь вот появилось это новое место во тьме, когда я могу чувствовать присутствие «теперь», и это «теперь» отличается от «потом». А если это действительно так, значит, «потом» я смогу остановиться и оглянуться назад...
...стою под мигающим уличным фонарем и смотрю на двух девочек—негритянок, которые идут под ручку. Им, судя по всему, не больше пятнадцати, а го и лет по тринадцать всего, и они только что вышли из кинотеатра. «Откуда я знаю, что такое кинотеатр, а?» Кино, видимо, было смешное, девчонки хихикают, цитируют реплики, передразнивают актеров. Но идут они быстро, почти бегут, и смеху них какой—то натянутый — это заставляет меня предположить, что они знают: им тут находиться опасно. Я иду следом и ними по противоположной стороне улицы.
Из темноты беззвучно возникают пятеро белых парней: трое перегораживают девочкам дорогу, еще двое появляются сзади,отрезая путь к бегству. Все происходит в абсолютной тишине: все знают, что они делают и зачем. Девочки беспомощно озираются, медленно отступают к стене, держась за руки, как дети — да они и есть дети. Один из парней уже расстегивает ремень.
Я нарушаю молчание первой. Я медленно подхожу к ним, пересекая пустынную улицу, и говорю:
— Нет. Этого не должно произойти.
Это звучит странно, я понимаю это, хотя я так и не успеваю попять, что же я делаю не так. Парни поворачиваются ко мне, и у девчонок появляется шанс благополучно сбежать. Но они слишком напуганы, им сейчас и пальцем не шевельнуть. Я подхожу ближе. И говорю:
— Думаю, вам всем пора по домам.
Самый здоровенный расплывается в ухмылке. «Главарь, значит. Хорошо». Он громко говорит остальным:
— Ладно, я себе возьму эту. Мне черное мясцо вредно для желудка.
Остальные ржут, снова поворачиваются к негритянкам.
Я иду прямо на него, не колеблясь. Широкая белобрысая физиономия продолжает ухмыляться, но в глазах возникает озадаченность: мне не полагается так себя вести. Я говорю:
— Тебе следовало послушаться! — и пинаю его в пах.
Но этот понял, чем пахнет, и просто развернулся боком, блокируя удар. Огромный, ухмыляющийся — мелкие зубки, как белые кукурузные зернышки, — он бросается на меня, мы сцепляемся, какое—то мгновение боремся стоя, потом падаем на землю. Его ладонь закрывает мне все лицо. Он без труда мог бы удушить меня таким образом, но мне хватает ума не кусать руку — это приведет к совершенно ненужным последствиям. Вместо этого я хватаю свободную руку и начинаю ломать ему пальцы. Он ревет от боли, отводит руку от моего лица, сжимает ее в кулак. Этот кулак сломает мне шею, если попадет в цель. Но он не попадает. Я уворачиваюсь. Затем моя собственная рука, с жесткими, вытянутыми пальцами, бьет его под сердце и снова бьет в бок, по почкам, раз, два — он ахает и оседает. Я торопливо сваливаю его с себя и встаю.
Парни не заметили, что произошло с их главарем — они полностью заняты чернокожими девчушками, те теперь визжат, зовут меня на помощь. Я хватаю двоих за глотку и стукаю их головами друг об друга — действительно сильно, льется кровь. Я роняю их на землю, хватаю за рубашку еще одного, тыкаю его лицом в припаркованную машину и бью его до тех пор, пока он не садится посреди улицы. Когда я наконец оставляю его в покое, последний уже улепетывает — он успел пробежать полквартала и то и дело оборачивается на бегу. Он толстый и медлительный, поймать его было бы нетрудно — но я лучше позабочусь
о девочках.
— Это нехорошее место, — говорю я. — Идемте, я отведу вас домой.
Поначалу они парализованы страхом, они просто не могут поверить, что их не изнасиловали и не избили, — а могли бы и убить, наверное. Потом они начинают истерично забрасывать меня вопросами — вопросами, на которые я не в силах ответить. Кто я?
Как меня зовут? Откуда я взялась — я тут живу, да? Как я оказалась рядом именно в тот момент, когда им нужна была помощь?
Просто шла мимо и увидела, говорю я. Им повезло.
— А где вы, вообще, научились вот этой всей фигне, боевым искусствам?
Я отвечаю, что это никакие не боевые искусства, никаких экзотических восточных единоборств, я просто ужасно рассердилась. Они нервно хихикают, и это снимает напряжение. После этого я стараюсь говорить с ними как можно меньше, я еще не привыкла разговаривать, и голос мой звучит как—то странно, неправильно как—то. Впрочем, они сами говорят не умолкая, они ужасно рады, что остались живы.
Я провожаю их до их многоквартирного дома — они двоюродные сестры и живут с бабушкой, — и на прощание они обе изо всех сил обнимают меня. Старшая из девочек с серьезным видом говорит:
— Я буду каждый вечер молиться за вас!
Я благодарю ее. Девочки машут мне и вбегают в подъезд.
Хорошо, что тьма не окутала меня, пока я была с ними: если бы я исчезла у них на глазах, они бы наверняка перепугались, а им и так уже хватило на сегодня. И хорошо, что я могу хотя бы несколько мгновений побыть «кем—то», кем—то растерянным и неуверенным в себе, прежде чем снова превратиться в непобедимое «нечто», которое скоро снимут со стены и наведут на новую цель.
На этот раз, когда тьма охватывает меня... на этот раз мои воспоминания остаются неприкосновенными, отчетливыми, незамутненными. Все по—прежнему на месте: ничто не спуталось, не размылось, не исчезло. Две девчушки—негритянки остаются со мной. Я помню их, помню даже то, что они говорили друг другу про кино, которое только что посмотрели, и то, что их бабушка работает в школьном буфете. Оказывается, я помню еще больше, хотя и не могу наверняка сказать, когда именно что произошло. Пьяный старик, вывалившийся под колеса автобуса... двое малышей, играющих на ржавой, прогибающейся пожарной лестнице в жаркую душную ночь... дети, которые медленно—медленно едут на машине по широкой, заваленной мусором улице, и целятся из пистолета сквозь правое окно в другого ребенка, который только что вышел из винного магазина... женщина, которая оглядывается через плечо в темную подворотню, где кто—то возится, и ускоряет шаг...
И каждый раз — я. Спасительница. Спасительница. Гнев Господень... Каким—то чудом я каждый раз оказываюсь в нужное время в нужном месте, именно там, где я нужна. Но где это — там?
Я начинаю понимать. Это город. Насколько он большой — я определить не могу. В нем есть река, я почти помню, как плыла... ах да, дети («Но что же все—таки стало с девочкой, а?»). Пара улиц, которые я уже узнаю. Несколько зданий, которые помогают мне сориентироваться, когда я пробегаю мимо. Ряд перенаселенных развалюх, которые мне уже почти как родные, кое—какие магазины, кое—какие перекрестки, несколько рынков — и даже отдельные лица, там и сям...
Значит, в этом городе я и живу.
Нет. Я здесь присутствую.
Они живут, а я только существую. Разница есть, я только не могу сказать, в чем она...
...у двери квартиры с блестящими латунными цифрами на ней — 4, 2 и 9, — впервые они обозначают для меня нечто большее, чем просто непонятные значки, — моя нога занесена в воздух, я резко бью пяткой в дверь, чуть ниже замка, дешевая деревяшка ломается, сломанный замок вылетает из пазов, впуская меня внутрь. Вот они, их двое, они сидят рядом на диване, глаза — сплошные зрачки, руки у нее покрыты глубокими порезами. Я уже видела такое раньше.
На этот раз мне плевать. Я пришла за ребенком.
Коридор, дверь направо. Закрыто, но я слышу детский плач, хотя мужчина вскочил на ноги и издает возмущенные возгласы, а женщина — когда—то она была хорошенькой — требует, чтобы он позвонил девять—один—один. Я не обращаю на них внимания, пока рано. Времени нет, нет времени.
Я чувствую запах мочи еще прежде, чем открываю дверь. Он весь мокрый, и матрасик мокрый, и одеяло, но у меня перехватывает дыхание не от этого. Я хватаю его на руки, он издает слабый писк — писк, который должен был бы быть воплем: он весь в синяках, и левая ручка неестественно болтается, — но у него уже нет сил кричать. Я не могу даже определить, не делаю ли я ему больно. Я поднимаю его, заглядываю ему в глаза. И вижу там то, чего никогда прежде не видела.
И тут я совершенно схожу с ума.
Где—то далеко—далеко женщина дергает меня, что—то вопит. Мужчина лежит на полу, он не шевелится, лицо у него в крови. Мало крови. Но это нетрудно исправить. Я направляюсь к нему, но она все лезеm мне под ноги и издает эти звуки. Чего она так шумит? У нее то рука не сломана, ее—mo тело не превратилось в сплошной синяк, у нее на теле нет этих следов — и не дай Бог это окажутся ожоги от сигареты! Она тянет меня за руку, в которой я держу
ребенка— я же так его уроню! Нет, вот теперь перестала, она уже лежит на полу, тихая, как и мужчина. Оба в красном. Мокрое, красное. Это хорошо.
Снова шум. Как шумно! Люди кричат. Квартира полна народу. Когда это они успели? Полицейские, много полицейских, и один из них — тот самый. Он смотрит на меня. И говорит сквозь гам:
— Что вы здесь делаете? Кто вы?
— Я — никто, — отвечаю я. И протягиваю ему ребенка. Он смотрит на ребенка, и его молодое лицо становится ужасного цвета. Прежде чем он успевает поднять голову, тьма...
...но нет. На этот раз все иначе. Я возвращаюсь почти сразу, вокруг обычная ночь, я стою на улице рядом с многоквартирным домом, которого никогда не видела, и две полицейских машины стоят у обочины, моргая красными огнями. Ночь теплая, ноя дрожу, дрожу и никак не могу унять дрожь. Что—то течет у меня по лицу, я раздраженно смахиваю это. Похоже, я... я плакала.
Оставаться здесь смысла нет, я это знаю. Я ухожу прочь по улице. Идти, идти, не останавливаться, может быть, это поможет. Пока что нет места, где мне следует быть, нет беспомощных, взывающих
о спасении. Некого спасать, только бежать, скрываться. Есть время подумать... спросить себя: убила ли я тех двоих? Я старалась, я действительно хотела их убить.
На костяшках пальцев запекается кровь — их кровь и моя тоже. Спина ноет в том месте, где мужчина ударил меня какой—то кухонной утварью, прежде чем я вышибла им дверь. У меня никогда прежде не было времени обращать внимание на боль и удерживать ее в памяти — это новое ощущение. Однако ничто сегодня не ранило меня так сильно, как тот взгляд вымокшего в моче ребенка с болтающейся ручкой. Вот тогда—то я заплакала и начала убивать, а не просто защищать. Значит, я могу плакать — вот еще кое—что, что я о себе знаю.
Может быть, зря я научилась думать. В голове теперь теснятся мысли, мысли, лица, голоса, моменты... старик лупит еще более дряхлого старика тяжелым ведром с краской, держа его на ручку... ухмыляющиеся мальчишки подступают к бродяге с безумными глазами, бродяга наконец бросается на одного из мальчишек, который то и дело подскакивает к нему, пытаясь стянуть что то из его убогого имущества с тележки из супермаркета, на которой бродяга возит свое барахло, бродяга валит мальчишку на землю и принимается его душить, остальные мальчишки кучей наваливаются на него... мужчина с монтировкой и окровавленная полуобнаженная женщина, которая так яростно набросилась на меня, когда я отобрала у него монтировку...
И тем не менее, тем не менее я чувствую, как он приближается, мимолетный промежуток между чужими лицами, между спасениями, когда нечто проступает все яснее, будто за миг до рассвета: проблеск светлеющего неба, первые лучи, отражающиеся в окнах, голоса птиц, пробуждающихся на крышах. В эти мгновения я чувствую, что где—то существует источник меня, цель и смысл моего существования — место, воспоминания и имя, и даже мой собственный рассвет, которому я принадлежу.
...прихожу в себя не на улице, а в странной комнате, откуда видно небо: небо, залитое мягким утренним светом, еще не разгоревшимся в полную силу, мир еще окутан сном. Небо видно сквозь высокие узкие окна.
В комнате восемь кроватей, на трех из них под одеялами выступают тела, но не слышно ни звука, только негромкое гудение и жужжание техники. Больница. Женщина на ближайшей кровати лежит на спине, но вывернувшись вправо. Если бы ей не мешали трубка, пропущенная сквозь отверстие в ее горле, и монитор позади нее, она бы повернулась на бок и свернулась клубком. Дыханиe у нее неглубокое, беззвучное и слишком частое, и от нее пахнет плесенью. Женщина довольно крупная, но сейчас кажется усох
шей и более старой, чем на самом деле. На табличке в ногах кровати написано имя: ДЖЕЙН ДОУ. Я сажусь на стул рядом с ней.
Она ужасно уродлива. Руки у нее толстые, массивные, с крошечными кистями, пальцы все примерно одной длины, даже большой палец почти не отличается от других. Черные волосы — жидкие и спутанные, лицо такое бледное, что все прыщи и рябины на нем выделяются отчетливо, как шрамы от удара бичом. Нос и лицевые кости у нее когда—то были сломаны, довольно сильно. Их не вправили как следует, и теперь ее лицо уже никогда не будет прежним. Но выражение ее лица абсолютно спокойное, безмятежная пустота.
Я знаю ее.
Красное. В красном шевелится. Не хочет, чтобы шевелилось. Мне больно от звука.
Я говорю вслух:
— Я тебя знаю.
Это ты шевелилась в кратом. Он пнул тебя. Блестящее. Я отобрала блестящее.
Зачем я здесь?
Джейн Доу ничего не отвечает. Я и не думала, что она ответит. Но в следующую секунду в комнату вихрем врывается молодая медсестра, она спрашивает, кто я такая. Я могла бы ответить, что сама постоянно задаю себе тот же вопрос, но вместо этого отвечаю, что я — знакомая Джейн Доу. Она тут же тянется к телефону, говоря, что Джейн Доу — это просто условное имя, что так называют женщин, чьего настоящего имени никто не знает, и я, очевидно, эту женщину тоже не знаю. Я могла бы вырвать телефон у нее из рук, выдрать шнур из стены, но вместо этого сижу и жду. Она поворачивается ко мне спиной, некоторое время разговаривает по телефону, вид у нее становится все более и более раздраженный и озадаченный. Наконец она вешает трубку и оборачивается ко мне.
— Как вы сюда проникли, черт возьми? Охрана говорит, что ни кого, похожего на вас, они не видели!
Это негритянка, высокая и стройная, с маленькой точеной головкой и очень темной кожей. Довольно хорошенькая, но сейчас растеряна и оттого всерьез рассержена.
Я говорю:
— У дверей никого не было. Я просто вошла.
— Ну, я кого—то точно убью! — бормочет она. Смотрит на часы, делает пометку на листке бумаги. — Головы полетят, я об этом позабочусь!
Она понемногу успокаивается.
— Пожалуйста, уходите, или мне придется вызвать охрану. Вам нельзя здесь находиться.
Я смотрю на Джейн Доу.
— Что с ней?
Медсестра качает головой.
— По—моему, вас это не касается.
Я встаю. Я говорю:
— Скажите, что с ней?
Медсестра пристально смотрит на меня. Интересно, что она видит?
— Если я отвечу, вы уйдете?
— Да.
— На нее напали. Десять—одиннадцать месяцев тому назад. Напали на улице и сильно избили — она едва не умерла. Того мужика, который это сделал, так и не поймали. Когда она падала, она, должно быть, ударилась обо что—то головой — возможно, об угол здания. Был травмирован мозг, произошло кровоизлияние. И с тех пор она находится ирастительном состоянии, — медсестра указывает на другие безмолвные кровати. — Как и остальные присутствующие.
— И вы не знаете, кто она.
— Этого никто не знает. А вы что, знаете? Вы что—то недоговариваете, да?
«О да! Недоговариваю».
— Она навсегда останется такой?
Медсестра — на груди у нее бело—голубой бейдж, на котором написано, что ее зовут Фелисия, — хмурится и медленно отступает к дверям.
— Знаете что, я передумала. Может быть, вам не стоит уходить. Может быть, вам лучше остаться здесь. Я сейчас приведу человека, который сможет ответить на ваши вопросы.
Она вернется с охраной.
Я сажусь. Смотрю в большое, невидящее, уродливое лицо из моего самого первого воспоминания, пытаюсь понять, отчего тьма занесла меня сюда. Я смотрю на моргающие мониторы, и к голове у меня теснится множество вещей сразу, о которых я даже подумать толком не могу, не то что выразить их словами. Их больше, чем я могу охватить, и я так ничего и не успеваю понять к тому времени, как мир снова проваливается во тьму.
«Ее имя! Ее зовут...»
...снова незнакомая, тускло освещенная улица, и я выношу плачущую, безнадежно отбивающуюся девочку из дверей, рядом с которыми в чумазой витрине висит табличка «АЗИАТСКИ МАСАЖ». Девочке лет тринадцать—четырнадцать на вид. Она что—то мне говорит, но я не понимаю ни слова.
Но смотрит она назад, мне за спину, и, обернувшись, я вижу позади небольшую толпу. Пара средних лет, с суровыми, жесткими лицами, двое парней помоложе, приземистых, но с массивными плечами, и мальчишка, похоже, ненамного старше девочки. У мальчишки в руках «розочка» из разбитой бутылки.
Я ставлю девочку на ноги, придерживая ее за плечи. У нее круглое, приятное личико, но глаза безумные от ужаса. Я указываю на тротуар, несколько раз громко повторяю: «Стой здесь!», пока до нее наконец не доходит. Она покорно кивает. Я начинаю догадываться, сколько раз ей приходилось повторять этот самый жест испуганного подчинения силе. Я пытаюсь похлопать ее по плечу, ноона съеживается и уклоняется. Я оставляю ее в покое и поворачиваюсь навстречу своим новым врагам.
Они все разъярены и выкрикивают угрозы в мой адрес, но мальчишка, похоже, единственный, кто говорит по—английски. Он надвигается на меня, помахивая «розочкой» как можно более угрожающе, и говорит:
— Отдай ее, уходи! Моя сестра!
— Она тебе такая же сестра, как и я, — отвечаю я ему. — Она ребенок, я ее отсюда забираю.
Соседи, такие же сомнительные предприниматели, и любопытные ночные зеваки уже собираются вокруг, безмолвные, недружелюбные. Я говорю:
— Скажи остальным: если они будут путаться у меня под ногами, я для начала распишу тебе рожу этой «розочкой», а потом изобью тех двух толстых парней до смерти, и тебя тоже. Скажи им, что я в очень дурном настроении.
На самом доле мне хочется, чтобы поскорей приехала полиция, пока дело по зашло слишком далеко. Настроение у меня не такое уж дурное отстраненный гнев, ничего общего с тем безумием, которое охватило меня, когда я увидела сломанную ручку младенца. В тот момент действительно что—то изменилось. И даже если я для этого и создана — если я создана только для этого, — мне сейчас все равно не хочется ни с кем драться. Я хочу уйти куда—нибудь, посидеть в одиночестве и подумать. Я хочу вернуться в больницу, сидеть у кровати Джейн Доу, смотреть на нее и думать, думать.
Но коренастые парни медленно обходят меня справа и слева, а глупый мальчишка подступает все ближе мелкими танцующими шажками. Девочка стоит там, где я ее оставила. Глаза у нее расширены, она сунула палец в рот. За спиной у нее виднеется женщина средних лет, с тяжелым лицом и добрыми глазами. Я взглядом прошу ее позаботиться о девочке, пока я разберусь с ее бывшими хозяевами, и женщина чуть заметно кивает.
Мальчишка, видя, что я как будто отвлеклась, в этот самый момент бросается вперед, вытянув руку и издав некое подобие боевого клича, который эхом разносится среди приземистых витрин. Я разворачиваюсь, ставлю подножку — его «розочка» летит в канаву, — хватаю его за грудки и швыряю навстречу громиле слева. Они оба падают на мостовую, а я разворачиваюсь ко второму, бью его под нос основанием правой ладони и левым кулаком в солнечное сплетение. Падая, он изо всех сил вцепляется в меня, но все—таки падает.
Из массажного салона выбегает толпа девушек, все очень юные, все в шортиках, укороченных по самое не могу, и в куцых футболочках, обнажающих плоские ребячьи животы. Большинство просто пялятся. Некоторые снова прячутся в салоне. Две или три украдкой ныряют в темный проулок. Мальчишка не без труда поднимается на ноги и снова бросается на меня, размахивая в воздухе зазубренным осколком своей «розочки». Осколок острый, он сам же порезался об него. Я стараюсь не причинять ему вреда сверх необходимого, но это не так—то просто. Я пинком выбиваю у него из руки осколок стекла, чтобы он не упал на него. Следующим пинком я подбиваю ему ноги, бросаясь на парочку старших. Те поспешно отступают — может быть, от меня, но, скорее, от мигалок и сирен, несущихся в нашу сторону. Я сама отступаю и вздыхаю с облегчением.
Девочка стоит там, где я ее оставила, рука женщины лежит на ее трясущемся плечике. Я перехватываю взгляд женщины, киваю в знак благодарности, указываю в сторону патрульной машины и начинаю медленно пробираться прочь, опустив глаза.
Один из полицейских, сам азиат, допрашивает владельцев массажного салона на их родном языке. Но второй, гораздо моложе, видит меня... смотрит мимо... снова смотрит на меня и устремляется прямиком ко мне. Сквозь крики и шум я слышу его голос:
— Опять вы! Стойте! Оставайтесь на месте!
Я могла бы шмыгнуть в переулок, следом за сбежавшими девушками, но я остаюсь стоять. Он останавливается напротив, тыкает мне в грудь указательным пальцем. Как ни странно, он улыбается, но это напряженная, решительная улыбка, отнюдь не любезная. Он говорит:
— Довольно уже встречаться таким образом. Кто вы такая, черт побери?
— Не знаю.
— Ага, понятно. Могу поручиться, что документов у вас тоже нет.
Он слишком возбужден, чтобы дождаться ответа. Он продолжает:
— Черт, впервые я увидел вас во время той стрельбы в торговом центре, но вы просто исчезли, понятия не имею, каким образом. Потом когда та сумасшедшая тетка побросала своих детишек в реку: вы пырнули следом за ними, как какой—нибудь супергерой из телесериала...
Я перебиваю его и спрашиваю:
— Та девочка, старшая. Она... с ней все в порядке?
Лицо у него меняется. Он уже не тычет в меня пальцем. Некоторое время он молчит, а когда он снова открывает рог, то говорит уже куда тише:
— Мы сделали все возможное. Если бы вы потрудились задержаться, вы бы знали. Но нет — вы снова испарились, как в каком—то дурацком кино со спецэффектами! Потом та парочка с младенцем, двое отпетых наркоманов...
Он снова улыбается, но уже иначе.
— Ладно, они сами напросились, но по этом поводу вам придется поехать с нами в участок! Ваше счастье, что об убийстве речи не идет. Но оба до сих пор в больнице, вы в курсе?
Мне хочется знать, та ли это больница, где лежит Джейн Доу. Мне хочется знать, где теперь малыш, и я собираюсь спросить о нем, но полицейский продолжает:
— А теперь еще и это! Да кто вы, в самом деле? Бэтмен, что ли? Врываетесь в массажные салоны, даете жару насильникам? Вы начинаете оставлять следы, мадам, и нам с вами надо серьезно поговорить. Так все—таки нельзя!
Он тянется к наручникам, висящим у него на поясе. Я машинально вскидываю руки, он отступает назад, выхватывает из кобуры пистолет. Я принимаюсь было объяснять, почему не могу допустить, чтобы он меня арестовал...
...но вокруг уже ясный день, я стою на улице напротив школы и вижу, как мальчишка сильно толкает мальчика поменьше и с хохотом убегает прочь. Малыш хнычет, сидя на мостовой, он то ли порвал новые джинсы, то ли ободрал коленки и не видит надвигающейся машины. Другие дети и прохожие ее видят, но они слишком далеко и их крики тонут в визге тормозов. Никто не успеет его спасти.
Нo, разумеется, рядом оказываюсь я. Я всегда оказываюсь рядом.
У меня нет лишней доли секунды на то, чтобы его подхватить — я просто врезаюсь в него сбоку, и мы оба летим на обочину, машина проносится мимо, описывает полукруг и останавливается на противоположной стороне улицы, развернувшись лицом к нам. Мальчишка оказывается у меня на руках, глаза у него круглые и испуганные, но он уже не плачет, он не может набрать воздуха в грудь. Со всех сторон сбегаются дети, из школы выбегают взрослые, водитель уже стоит на коленях рядом с нами, он почти так же перепуган, как и сам мальчуган. Но все уже в порядке. Все кончилось хорошо. Я успела вовремя.
Левое плечо ноет в том месте, где я проехалась по асфальту, и еще я ударилась обо что—то головой, возможно, о бордюр. Совсем как Джейн Доу. Я осторожно поднимаюсь на ноги и, как всегда, осторожно отстраняюсь от толпы и от похвал. Малыш наконец—то разревелся — и слава Богу.
Джейн Доу не плачет. Она уже очень давно не плакала.
Мысли о ней сбивают меня с толку. Она каким—то образом постоянно присутствует рядом со мной, вмешивается во все, не дает покоя даже во тьме. Это потому, что мне прямо сейчас никого не нужно спасать. Почему? Я же сама как призрак, все время исчезаю. Как меня могут преследовать призраки?
Ее зовут...
Ох! Я...
«Я знаю ее имя».
Я иду, пока не выхожу на мост через молочно—мутную реку, которая делит пополам этот город, придавая ему его особый облик. Я сажусь на каменный парапет и жду тьмы. Я чувствую внутри себя усталость, куда более пугающую, чем любой мальчишка с «розочкой». Я достаточно реальна, чтобы сломать кому—то челюсть или ребро, защищая девочку—проститутку, но недостаточно реальна, чтобы когда—нибудь понять жизнь этой девочки, ее ужас, ее боль. Я, как и любой человек, могу озвереть от ярости, увидев избитого до полусмерти младенца, и сделать все, что в моих силах, чтобы уничтожить его мучителей и испытывать жуткое удовлетворение по этому поводу, но теперь я думаю... теперь я думаю, что это не мой гнев и душераздирающая жалость. Это все происходит в той больничной палате, под закрытыми веками, в глазах, цвета которых я не знаю.
Я смотрю с моста вниз, провожаю взглядом пару барж, которые бесшумно проходят прямо подо мной. «А вот если прыгнуть отсюда па них, прямо сейчас, убьюсь я или нет? Может ли чье—то видение совершить самоубийство?»
Тьма...
...этот полицейский активно меня разыскивает. Мы больше не встречались, но я пару раз видела его издалека, во время того или иного спасения — или «присутствия» там.
Верная тьма каждый раз возвращается за мной, отправляет меня и бой с новыми и новыми эксплуататорами, мучителями, грабителями, насильниками, бандитами, киллерами. Вот она я: ловкая, проворная, бесстрашная, голыми руками в одиночку расправляющаяся с ними — и всегда одерживающая победу... и никогда от меня ничего не зависит, все предопределено заранее, мне не дано совершить никакого выбора. Выбор совершает она. Теперь я в этом уверена.
Мои деяния — ее деяния — всегда были связаны в первую очередь с детьми, но в последнее время я имею дело вообще исключительно с ними, и только с ними. Я все чаще и чаще прихожу в себя в массажных салонах — им несть числа, этим салонам, — в грузовиках, битком набитых десятилетними гастарбайтерами, упакованными в картонные коробки. На нелегальных швейных фабриках в подвалах заброшенных предприятий. На кухнях сомнительных забегаловок. На овощных плантациях за городом. В аэропорту я перехватываю двух девочек, которых привезли из родной деревни, чтобы отдать на потребу богатому старику. В каком—то подвале я ломаю мужчине руку и ногу и выпускаю на волю его беременную дочь и беременную внучку, которых он годами держал взаперти в соседних комнатах. Я становлюсь все
более агрессивной, все более склонной к насилию. Теперь я редко вступаю в переговоры. Времени нет. У нас есть дело, общее дело у нас с Джейн Доу, а времени так мало...
Слепая сила во тьме становится все яростней, все злее, она куда—то торопится. Временами я даже не успеваю толком покончить с одним делом, как меня перебрасывают в другое место — буквально за шкирку, точно котенка, — а там новая беда, новые ужасы, новая жертва, нуждающаяся в спасении. И я делаю то, что делаю, то, ради чего я существую, то, для чего Джейн Доу породила меня: хранительницу, защитницу, непобедимую воительницу, заступницу слабых и обиженных. Но все это истончается, чем дальше, тем больше — настолько, что частенько я уже вижу следующее предстоящее мне дело сквозь редкую ткань настоящего, вижу рассвет сквозь все более прозрачную тьму. «Истончается...»
...это случается, когда я спасаю хозяина круглосуточного магазинчика и его жену от троих громил в лыжных шапочках, натянутых на лицо. Все трое пьяны, все трое вооружены, а хозяин только что сделал глупость, вытащив из—под прилавка дробовик. Уйма шума, уйма стрельбы, но пока что все живы, и мне удается благополучно убрать стариков в безопасное место. Но на улице слышится вой приближающихся сирен.
Бандиты тоже слышат вой сирен, и те двое, что еще способны передвигаться, отпихивают меня в сторону, чтобы выбежать из магазинчика. Я почти не замечаю их, потому что начинаю испытывать смутную, тошнотворную тревогу — вплоть до физической тошноты, которая подкатывает к горлу и захлестывает меня волной растерянности. Выскочив наружу, я сгибаюсь пополам, привалившись к стене, задыхаюсь, хватаю воздух ртом, не в силах выпрямиться, а патрульные машины тем временем завывают уже на соседней улице. Каким—то чудом мне все же удается убраться в безопасное место, подальше от посторонних глаз, за пару огромных мусоровозов, и отсидеться там, пока спазмы не прекращаются.
Нет — пока они не ослабевают. Что бы это ни было, до конца оно не проходит.
Солнце только—только поднялось над горизонтом. Я чувствую, как тьма вслепую нашаривает меня, слабо цепляется за меня, но она уже не в силах унести меня прочь. Я осталась одна. Я озираюсь, чтобы понять, где я очутилась, потом отрываюсь от мусоровозов и, пошатываясь, бреду прочь.
Рядом гудит машина, почти мне в самое ухо. Я чувствую, кто это, еще до того как поворачиваю голову и вижу бело—голубую полицейскую машину. Он один за рулем, останавливается у обочины, смотрит на меня исподлобья.
— Садись, суперменша, — говорит он, — не заставляй меня за тобой гоняться!
Я слишком слаба, слишком устала, чтобы бежать. Я открываю переднюю правую дверь, сажусь рядом с ним. Он вскидывает брови.
— Сбежавших циркачей мы обычно сажаем назад, там и ручек на дверях нету... А, ну его к черту!
Он не спешит трогаться, с любопытством разглядывает меня, легонько барабанит пальцами по рулю. Он говорит:
— Вы ужасно выглядите. Вы не больны?
Я молчу.
— Вы не заблюете мне всю машину?
Я бормочу:
— Нет... Не знаю... Не думаю.
— Потому что на этой неделе у нас как на подбор сплошные жучки —блевунцы: каждого, буквально каждого выворачивает наизнанку! Так что я был бы вам крайне признателен, если бы вы...
Он не заканчивает фразы, но смотрит на меня с опаской.
— Господи, ну и видок у вас! Вы что, несвежих устриц наелись?
Внезапно он принимает решение.
— Знаете что, прежде чем ехать куда—то еще, свожу—ка я вас в больницу! Пристегните ремень.
Я накидываю ремень, но не пристегиваю его. Когда он трогается с места, врубается сигнал тревоги. Он протягивает руку, застегивает ремень как следует. Я торможу и не успеваю ему помешать. Сигнал умолкает. Он, покосившись в мою сторону, спрашивает:
— Послушайте, вы ведь не кажетесь сумасшедшей — на вид вполне нормальная, милая девушка. Чего вас в герои—то понесло?
У меня кружится голова, я обливаюсь холодным потом, похоже, меня и впрямь вот—вот стошнит. Я коротко отвечаю:
— Не знаю. Я пытаюсь помочь, только и всего.
— Угу. Круто, конечно. Ну, в смысле, вытащить из реки целую семью и все такое, вам за это медаль положена из рук мэра. Спасать детей, подвергающихся дурному обращению, останавливать психов, открывших стрельбу в супермаркете, — это ж наша работа, и мы вроде как нехорошо выглядим в такой ситуации.
Он хлопает ладонью по рулю, старается выглядеть сурово — у него это плохо выходит.
— Но вот избивать плохих парней — это вообще никуда не годится! Какие бы плохие они ни были, все равно вы оказываетесь в дерьме по уши. Они подают в суд. И тогда кому—нибудь вроде меня приходится пойти и арестовать вас... не говоря уже о том, чтобы шестнадцать миллионов раз объяснить моему боссу, а потом и боссу моего босса, почему я этого до сих пор не сделал, раз вы все еще в городе и вас только что видели то тут, то там. Каждый божий день, черт побери!
Голова кружится просто ужасно, я с трудом улавливаю смысл его слов. Происходит что—то очень плохое, то ли со мной, то ли с Джейн Доу, не могу понять. «Может быть, больница, куда он
меня везет, — это та самая больница, где она?» Полицейский говорит снова, лицо и голос у него серьезные, даже встревоженные. Откуда—то издалека доносится:
— Что меня действительно беспокоит, так это эти наши исчезновения. Потому что, если вы не сумасшедшая, значит, вы действительно что—то вроде супермена, или это я сумасшедшим. А мне что—то не хочется сходить с ума, знаете ли.
Я почти теряю сознание, но все же мне, как ни странно, становится его жаль. Мне удается выдавить:
— Может быть, есть другой выбор... другой вариант...
«Даже если больница та самая, если тьма не вернется, мне никогда не добраться до тихой палаты Джейн Доу — особенно в наручниках, которые он наверняка на меня наденет. Что же мне делать?»
— Другой вариант? — он снова вскидывает брови. — Ну и задали вы мне задачу! Какой же еще вариант тут возможен?
Я не отвечаю.
Машина останавливается перед приземистым серовато—белым зданием. То и дело подъезжают и отъезжают другие машины: люди на костылях, люди, которых везут на инвалидных колясках, одна «скорая» у входа, еще одна на парковке... Он выключает мотор, .....поворачивается, смотрит на меня в упор.
— Понимаете, не имеет значения, хочу я или нет расследовать ваше дело, где полно обвинений в причинении телесных повреждений различной тяжести. Я просто обязан это сделать, вот и все. Но на самом деле мне куда больше хочется просто поговорить с вами, потому что другой вариант... другой вариант состоит в том, что я вообще неправильно представляю себе, как устроен мир. И я думаю, что готов в этом убедиться, понимаете, да?
Да, это та больница, где лежит Джейн Доу. Она здесь, я чувствую. На таком близком расстоянии притяжение тьмы все еще ненадежно, но куда сильнее, чем прежде. Она тянется ко мне, я чувствую...
Одной рукой я тянусь к дверной ручке, медленно—медленно, удерживая его взгляд. Второй начинаю отстегивать ремень.
— Не надо...
Я хотела было сказать: «У меня, в отличие от вас, никогда не было выбора». Но договорить я так и не успеваю, точно так же, как не успеваю выскочить из машины и броситься к больнице. В самом начале фразы тьма накрывает меня с головы до пят, и я исчезаю...
...и снова оказываюсь в палате Джейн Доу, в ногах ее кровати.
И Фелисия видит мое появление.
Ее молчание — часть молчания, царящего в палате. Ее дыхание вырывается из груди с таким же хрипом, как дыхание пациентов, дышащих через трубочки. Безмолвный страх в расширенных темных глазах делает меня такой же немой. Все, что я могу для нее сделать — это отступить в сторону, освободив проход к двери. Я хрипло произношу ее имя, когда она пробегает мимо, но в ответ только щелкает замок: она выскакивает из палаты и запирает дверь снаружи. Кажется, я слышу, как она плачет, но могу и ошибаться.
Справа от двери — небольшой санузел, с унитазом и раковиной, для посетителей. Я вхожу туда и умываюсь — лицо у меня все еще чумазое и помятое после битвы в круглосуточном магазинчике.
Умываюсь впервые за все время. Потом на миг задерживаюсь, чтобы изучить маску, которую создала для меня Джейн Доу. У женщины в зеркале — черные волосы, как и у нее, но подлиннее — почти до плеч, и более густые. Глаза, которые смотрят на меня из зеркала, — темно—серые. Кожа — гладкая, светло—оливковая. Это лицо спокойно и невыразительно, черты правильные, но какие—то неинтересные: такое лицо нетрудно забыть, проглядеть, пропустить в толпе. Ну а почему бы и нет, раз это явно соответствовало целям Джейн Доу? Какой бы перепуганный инстинкт ни одел меня впервые плотью, он сделал это совсем неплохо.
Хорошее лицо. Полезное. Интересно, увижу ли я его еще когда—нибудь?
Я возвращаюсь к кровати Джейн Доу. Странная тошнота никуда не делась: она накатывает приступами в такт дыханию Джейн Доу, а дышит она совсем тяжело. Ее тело под простыней судорожно подергивается, глаза по—прежнему закрыты, лицо потное и белое. Некоторые из машин, подсоединенных к ее телу, издают ровные, монотонные звуки, но другие заходятся отрывистым сигналом тревоги: в сознании она или нет, очевидно, что с ее телом что—то не так. И я знаю почему — так же, как знаю теперь многое другое. Дар, вырвавшийся на волю благодаря пережитой ею травме — способность создать меня из ничего, дать мне жизнь, способность издалека чуять опасность, страх, жестокость и посылать на помощь своего собственного невероятного ангела—хранителя, — все это сделалось слишком сильным для тела, в котором оно находилось.
Я сажусь рядом, беру ее тяжелую, безвольно обмякшую руку, и тьма касается меня.
«Их слишком много».
Губы у меня совсем застыли, я даже не пытаюсь говорить. Все, что я могу, — это только смотреть.
«Их слишком много, она не способна успеть везде».
Образы обрушиваются на меня, летят перед глазами, точно падающие листья.
Красное.
Мокрое, красное.
Все ноги в красном.
Она создала меня, чтобы спастись самой, но я опоздала. И мы принялись спасать других, вдвоем, она и я. Мы спасли многих, очень многих!
Я смотрю на дверь. С каждым звуком я жду, что сейчас сюда ворвутся с грохотом, может, даже с пальбой и с собаками. Приведет ли сюда Фелисия того славного молодого полицейского? Я хотела бы ему объяснить...
Во тьме — тепло. Я ощущаю его у себя в голове, я ощущаю его на своей коже. Это боль... но и что—то большее, чем боль.
На стене, рядом с телефоном, висит белая доска, на которой что—то написано, и рядом лежит маркер. Писать — непривычное для меня занятие, мне никогда раньше не приходилось этого делать, так что получается у меня не сразу, но в конце концов я справляюсь с этим делом. Детскими крупными буквами я вывожу на доске имя, которое нашла во тьме, и два слова: «СПАСИБО ВАМ».
Потом возвращаюсь к ее кровати.
В коридоре слышатся голоса: Фелисия, еще одна женщина и двое или трое мужчин. Есть ли среди них тот молодой полицейский — этого я сказать не могу. Ключа в замке пока не слышно. Наверно, они боятся женщины, которая появляется и исчезает как по волшебству.
Наверно, мне хотелось бы иметь свое собственное имя, но ладно, неважно. Я наклоняюсь и выдергиваю проводочки, потом трубочки. Как же их много! Некоторые машины умолкают, другие, наоборот, разражаются воем.
Кто—то возится с замком... вот, наконец—то вставили ключ. Сомкнуть руки у нее на горле оказывается совсем нетрудно. Я чувствую ее дыхание между пальцами.
Питер С. Бигл родился в Нью—Йорке в 1939 году. Он не очень плодовитый автор, если мерить по стандартам жанра, тем не менее у него вышло несколько хорошо встреченных публикой фантастических романов. По меньшей мере два из них, «A Fine and Private Place» (в русском издании «Тихий уголок») и «The Last Unicorn» («Последний единорог»), приобрели широкую известность и считаются классикой жанра. Бигла, пожалуй, можно назвать самым успешным автором лирически—философской фэнтези после Брэдбери. Он не раз получал Мифопоэтическую премию фэнтези и премию «Локус», часто бывал финалистом Всемирной премии фэнтези. За рассказ «Two Hearts» («Два сердца») Бигл был удостоен премии «Хьюго».
В число прочих романов Бигла входят «The Folk of the Air», «The Innkeeper’s Song» («Песня трактирщика»), «The Unicorn Sonata» («Соната единорога») и «Tamsin». Питер Бигл написал также сценарии для нескольких фильмов, включая мультипликационные версии «Властелина колец» и «Последнего единорога», и либретто для оперы «The Midnight Angel», созданной по мотивам его рассказа «Милости просим, леди Смерть».
В напряженной, захватывающей истории, вошедшей в этот сборник, Бигл уводит нас далеко в зимние Пустоши и делает свидетелями запутанного танца любви и похоти, одержимости и верности, магии добра и магии зла, и преданности, не зависящей от облика…
Наши отношения — любопытная штука, если вдуматься. Вот мы снова едем по этим зеленым холмам вашего приветливого западного края — как всегда, я благодарю вас, молодых, за то, что составили компанию мне, старику. Мы беседуем и рассуждаем, как водится, и смеемся, и пересказываем друг другу разные случаи. А все, что вы на самом деле обо мне узнали с момента нашего знакомства, — это то, что я с Северных Пустошей. Нет, вы поразмыслите над этим, прежде чем отвечать. Разве не так? Поразмыслите хорошенько.
Помните старую поговорку: «Странно, как история с пустошью»? Отлично. Вот вам такая история, а вы уж сами решайте, стоит ли ей верить. Я верю, но у меня на то есть основания.
Начинается она с одного волшебника по имени Карчарос. Что бы вам ни говорили, большинство волшебников — и не хорошие, и не плохие. Они — то, что они есть, и делают они то, что делают, и подобные слова для них значат не больше, чем для какого—нибудь шекната. Лишь волшебник может хоть чуть—чуть понять другого волшебника. Что касается меня, я не могу назвать никого, кто был бы неизменно милосерден, — даже саму Кирисинью. Но вероятно, по той же причине почти не встречается такого явления, как абсолютно злой волшебник. Почти.
Карчарос. Одни склонны думать, что волшебники бывают либо бородатыми и строгими, либо бородатыми и неуклюже дружелюбными, либо бородатыми, угрюмыми и неопределенно зловещими. У Карчароса ничего этого не было. А было у него широкое, открытое, добродушное лицо, его голубые глаза были несколько маловаты, зато излучали предельную искренность. Волосы Карчароса при любом освещении отливали золотисто—рыжим, как будто над его головой всегда сияло солнце. Когда он говорил, в голосе его звучало низкое мурлыканье, смахивающее на пение великанской цикады. Во всех Пустошах не нашлось бы ни единой живой души, которая не боялась бы Карчароса.
Нет, одна все—таки нашлась. Но об этом позже.
Если Карчаросу случалось забрести в крестьянскую хижину и вежливо — исключительно вежливо! — попросить последний кусок хлеба в доме, или последнюю бутылку вина, или даже поросенка, которого откармливали к Дню воров, как вся семья опрометью кидалась исполнять его распоряжение. Несомненно, вы можете это представить, но что бы вы подумали, увидев, как потом, когда Карчарос уходил, все спешили на красный земляной порог и принимались рассматривать жалкий садик перед домом, проверяя, не сложились ли отпечатки ног волшебника в причудливый узор, как от танца? И если да… о, если вдруг сложились! Что бы вы подумали, увидев, как все эти крестьяне тут же изо всех сил кидаются прочь, не беря с собой ничего — ничегошеньки! — и никогда больше не возвращаясь? Полагаю, вы бы тоже присмотрелись к этим следам, верно?
Сколько я знавал волшебников и слышал о них, единственным, чья сила выражала себя исключительно через танец, был Карчарос. Люди в основном думают, что волшебники воплощают свою волю посредством магических жестов, заклинаний или даже песен, как Ам—Немил или сам Сэвису, речь которого с младенчества была настолько искажена, что он иным образом не мог себя выразить. Но танец… насколько мне удалось выяснить, Карчарос был единственным, но, возможно, я ошибаюсь. Я вовсе не настолько искушен в этих делах, как может показаться. Ланак, волшебник из Каракоска, которого я и по сей день навещаю ради его общества и черного пива, всегда считал, что Карчарос открыл способ каким—то образом настраивать тело на мировые энергетические потоки, тем самым выкачивая бесконечные силы путем движения. На этот счет у меня нет своего мнения, однако мне кажется, что дело обстоит именно так.
Северные Пустоши подобны лоскутному одеялу: холмистая красная пустыня перемежается клочками пахотной земли, которую обрабатывают крестьянские семьи, редко встречающиеся друг с другом. И все же каким—то образом слухи путешествуют — иногда кажется, что почти мгновенно — от каменистого восточного края, который я знаю лучше всего, до нескончаемых глинистых холмов, по которым ходят лишь сумасбродные путники, упорно верящие в существование драстового рудника. Когда я еще бывал в тех местах, их жители вспоминали о Карчаросе, уверен, что вспоминают и поныне. В Пустошах истории живут долго.
Я слышал, например, о нескольких пожарах или о том, как Карчарос уничтожил целую семью и их ферму исключительно потому, что ему не понравился вкус воды из колодца, которую ему поспешили предложить, едва он появился на пороге. Повествование гласит, что волшебник наколдовал неких чудищ, с которыми никто и никогда прежде не сталкивался. Карчарос натравил их на несчастных. Выжившие, которых осталось немного, молили небо, чтобы в будущем не столкнуться с этими существами ни во сне, ни наяву. Еще был один человек, сборщик налогов какого—то незначительного лорда, отказавшийся отдать волшебнику великолепного черного жеребца, который тому приглянулся. По правде сказать, Карчарос попросил его дважды — спокойно и вежливо, по общему мнению, — прежде чем высечь молнию на ясном небе. От нее силуэт бейлифа очертило огнем; его подкинуло в воздух и стало швырять из стороны в сторону, словно сухой лист, подхваченный ветром. Когда же вызванной силе надоело играть с ним, на землю просыпалась пригоршня черно—серого пепла. И все.
Я вижу в ваших глазах обычные вопросы: почему Карчарос был таким? Что из себя представлял его танец? По какой причине волшебник его уровня сидел в такой глухомани, как Северные Пустоши, где не было простора для его желаний? Начну с самого простого: Карчарос не постоянно находился в Северных Пустошах. На самом деле он много путешествовал — его видели и далеко на юге, в Битаве, и на западе, в Грэннех—Харборе, и Лейшайе — аж на побережье. Однако он неизменно возвращался в эту глушь, из которой со дня ее сотворения удрало бесчисленное количество народа. Рано или поздно, но Карчарос прибывал обратно в Пустоши.
Сейчас я полагаю, что причина этого крылась в его натуре. В отличие от некоторых волшебников Карчарос не был особо честолюбив. Он не мечтал о господстве и не грезил о завоевании мира. Можно сказать, он скорее походил на невероятно сильного и жестокого разбойника с большой дороги, что едет по высоким красным холмам, только вместо рапиры на поясе он обладал магической силой. Карчарос брал, что ему приглянется, и по большей части наслаждался скорее процессом, чем самой вещью. Но проявлять свою власть над каким—нибудь семейством или просто отдельно взятым бедолагой… его это устраивало не меньше, чем господство над дюжиной королевств. В своем роде умеренные запросы, если так подумать.
Хоть я ничего не знаю о воспитании и обучении Карчароса, тот факт, что он был однозначно злым волшебником, до сих пор скорее удивляет, чем возмущает меня. Я всегда верил, что магия обладает собственной непреложной природой и, так или иначе, сопротивляется использованию в другом направлении. Но Карчарос оказался способен отринуть сам дух и суть магии… что ж, в конечном итоге он довольно дорого за это заплатил.
Так вот, многое из того, что будет изложено дальше, неуклюже скроено из общеизвестных вещей — из чего совершенно не следует, что они хотя бы наполовину истина, — и вороха дурацких слухов, из которых, однако, умный слушатель сделает правильные выводы. Для меня эта история отличается от других еще и тем, что когда кошмарный и бессердечный Карчарос влюбился в жену дрессировщика шукри, я находился рядом.
Уверен, вы бы это любовью не назвали, как и всякий, полагающий, что понимает истинное значение этого слова. Поскольку я никогда не считал себя знатоком этого вопроса, скажу лишь, что Джесси Белнарак, дочь одного потомственного дрессировщика шукри и жена другого — молодого здоровяка Риджо Белнарака, — была достаточно хороша собой и имела доброе сердце. Но почему волшебник Карчарос с первого взгляда потерял от нее голову — этого я вам объяснить не в силах. Однако так оно и было.
Вы с юга, так что, скорее всего, толком не слышали ни про шукри, ни про тех, кто с ними связан. Верно? Первое, что следует запомнить: пускай шукри кажутся сколь угодно послушными и ручными, спят на вашей кровати и едят из ваших рук — сердцем и душою они всегда остаются дикими. Второе: когда они соединены узами с каким—то человеком — далеко не все шукри имеют подобную привязанность, — эти узы не просто на всю жизнь, они дольше и глубже. Шукри не принадлежит никому и никогда, но если вы связаны с ним, значит, вы его собственность, вот и все. Это идет не из сердца — какими бы шукри ни были, никто не назовет их милыми и непосредственными, — а из души.
Люди, работающие с шукри, обычно очень похожи на своих питомцев: они быстрые, поджарые, гибкие и яростные, до тех пор, пока не решат, что вы им нравитесь. Если же они решат обратное… в общем, замнем. В целом дрессировщики шукри достаточно благожелательны, но на самом деле их интересуют только свои дела, в чужие они не лезут. Они могут сколько угодно говорить о шукри, с радостью хвастаясь умом одного и ловкостью другого, могут даже коснуться богатейшего фольклора, рассказать что—нибудь о невероятных травяных добавках к питанию, о наилучших лекарствах для животных, которые отравились яндаком, о правильной интонации при обращении с самкой во время течки. Но узы, узы… нет, вряд ли они даже друг с другом это обсуждают.
Риджо Белнарак был нетипичным представителем своего ремесла. Не поджарый и не быстрый, но здоровяк, как я уже говорил. Двигался он тяжело, но с изяществом, а вместо отстраненности и настороженности в нем была мягкость. Риджо считал это качество неуместным для мужчины и тщательно его скрывал. Но дюжина шукри, которых он вырастил, выходил, научил играть во всякие игры, носить послания, ходить по канату и плясать по нему, словно вспышки черного пламени, — так вот, его шукри знали, каков он. Шукри — кровожадные маленькие убийцы, никогда об этом не забывайте! — видели Риджо Белнарака насквозь.
Знала это и Джесси Грод — так ее звали, когда ей было семнадцать и когда она явилась из своего края красных холмов в наши пыльные места. Джесси стала жить с Риджо. С того самого мига, как она впервые увидела его, она других вариантов и не рассматривала, не только из—за семейных и ремесленных традиций, но и благодаря притяжению, что возникло между их душами: ее — живой и смышленой и его — степенной и доброй. Свадьба, когда она все—таки состоялась, стала для этой пары событием формальным и малозначительным.
Впервые Риджо и Джесси столкнулись с волшебником Карчаросом на ярмарке, что развернулась на холме. Мало кому придет в голову, что в Пустошах существуют рынки, не говоря уж о ярмарках, но на самом деле их там довольно много. Как еще выжить местным жителям, если не за счет торговли между собой? Риджо, Джесси и их шукри (с ней из ее семьи перешло восемь зверьков — приданое, если угодно) можно было встретить на любой из ярмарок. На скорую руку сколачивались специальные дощатые помосты, на которых они выступали по нескольку раз в день, неизменно собирая вокруг себя больше зрителей, чем кто—либо еще из артистов, включая и других дрессировщиков шукри. Несомненно, привлекательность представления отчасти заключалась в их внешности: медлительный здоровяк и худощавая, гибкая женщина с белыми волосами, сама двигающаяся подобно шукри. (Джесси родилась беловолосой — легенда насчет того, что ее локоны сделались белыми в день их свадьбы, врет. Я присутствовал на бракосочетании.)
Наблюдал я и то, как Риджо Белнарак во время представления поднял голову (в тот момент Шас, его самый любимый шукри, демонстрировал свое умение бегать от него к Джесси и обратно и прыгать словно акробат) и встретился взглядом с голубыми глазами Карчароса. Волшебник, восседающий на лошади, остановился позади толпы, по большей части скрытый в тени дерева. Но Риджо осознал, что волшебник смотрит на них двоих, а не на шукри, и понимал, что более пристально Карчарос изучает его жену. Риджо не знал — тогда еще не знал, — что Карчарос — великий волшебник, ему это было ни к чему. Риджо размышлял почти так же медленно, как двигался, но постигал вещи глубже многих.
А как по—вашему, что Карчарос почувствовал или подумал, когда впервые увидел Джесси Белнарак? До сих пор для меня это загадка, правда, я сильно сомневаюсь, чтобы Карчарос, при его злокозненности, тратил время, пытаясь подобрать точные слова для выражения своих эмоций. В тот момент он просто захотел Джесси, и он позвал ее, что было самым простым способом и завладеть желаемым, и одновременно объявить об этом миру. Вышло так, что я был на некотором расстоянии, но я видел, как он резко соскользнул с седла, и толпа тут же заволновалась: зрители поспешно расчищали ему путь. Карчарос дружелюбно огляделся, чуть заметно улыбнулся и принялся танцевать.
Как мне понятно описать танец Карчароса? В нем не было ничего акробатического или яркого, даже близко. Это скорее напоминало скользящий шаг, ритмичное раскачивание — говорят, так делают змеи, когда гипнотизируют добычу. Время от времени волшебник вдруг начинал описывать круг. Иногда быстро делал шаг вперед или назад, или разводил руки, или вскидывал их над головой, или протягивал вперед, маня при этом к себе. Таков был танец Карчароса — ни убавить, ни прибавить.
Он часто закладывал руки за спину. И всегда, расхаживая туда—сюда, смотрел исключительно себе под ноги, походя не на волшебника и не на танцора, а на философа, погрузившегося в размышления о каком—то сложном вопросе. Ни разу он не поднял взгляда, чтоб посмотреть на красивую пару, выступавшую со своими питомцами. Я помню. Я был там.
А Джесси Белнарак… Джесси поймала Шаса посреди прыжка — шукри гневно шипел и чирикал на нее, оскорбленный вмешательством, — и вручила его озадаченному мужу. Она сошла с грязного, шатающегося помоста и двинулась через безмолвную толпу, что расступалась перед ней, как вода перед носом лодки. Джесси едва заметно улыбалась, ее смуглая кожа словно светилась изнутри.
Волшебник Карчарос продолжал танцевать, по—прежнему не глядя на идущую Джесси, пока та не остановилась перед ним, ожидая его повеления. Сзади, на помосте, Риджо испустил ошеломленный вопль, выронил Шаса, стряхнул с себя прочих шукри и ринулся следом за женой. Зрители преграждали ему путь так же ревностно, как перед этим уступали его Джесси, но Риджо был сильным человеком, к тому же охваченным гневом, поэтому он раскидал всех и прорвался.
Длинные, изящные руки Карчароса сомкнулись на талии околдованной Джесси Белнарак. Волшебник собрался посадить ее в седло — и тут подоспел Риджо. Здоровяк оторвал волшебника от своей жены и занес руку для удара, от которого и наковальня бы треснула, — но Карчарос повернулся к нему, и ноги волшебника затанцевали по—другому, более быстро и резко, шаги его были подобны ударам ножа. И действительно, Риджо согнулся, словно его ударили ножом, и захлебнулся беззвучным криком. Джесси моргнула, замотала головой и завопила за двоих. Зрители пятились — так могучий отлив дочиста вылизывает берег, — а волшебник Карчарос танцевал.
Что произошло бы, какую месть он исполнил бы… могу себе представить, хорошо еще, что у меня под старость стало плоховато с воображением. Однако с остальным у меня все в порядке — потому—то, столько лет спустя, я по—прежнему помню, какое лицо было у Карчароса, когда из широкой горжетки Джесси, наброшенной поверх платья, выпрыгнул шукри и вцепился ему в нос.
А, вот вы хохочете, представив себе эту картину — знаменитый волшебник прямо во время ужасного проклятия спотыкается, и на носу его виснет разъяренный маленький зверек, — но в тот момент вы бы не смеялись. Никто даже не улыбнулся, я вас уверяю. Карчарос же заворчал, но и только. Он ухватил шукри обеими руками и безжалостно скрутил, словно кухонную тряпку. Бесстрашное создание (это была Килли, подруга Шаса) разомкнуло челюсти, зашипев от боли, и тут же сомкнуло их снова, на этот раз впившись зубами в нижнюю губу волшебника. Карчарос оторвал Килли, сплюнул кровь и швырнул зверька вслед отступающей толпе, в которую к тому моменту влились Риджо Белнарак и его жена. Здоровяк схватил Джесси в охапку и припустил прочь — никто и не заподозрил бы, что он способен так бегать; следом за ними неслась прыжками Килли. Может, соображал Риджо и вправду медленно, но его инстинкты работали отменно.
Карчарос остался стоять. Его гордость пострадала, ему хватало забот с пострадавшими носом и губой, но, что самое главное, он уже начал задумываться о мести. Понятия «хотеть» и «иметь» были для него равнозначны в течение всей жизни. Это было для него естественным, поскольку уже очень давно никто не отказывал Карчаросу в исполнении его желаний. Кроме того, по причине, которую он и сам не смог бы выразить словами, Карчарос твердо решил, что Джесси должна возжелать его и прийти к нему по собственному решению, без всякой магии. Так лучше, чем просто уничтожить ее мужа, что было бы… нет, так куда лучше! Карчарос уже чувствовал на окровавленных губах вкус стыда и позора Риджо Белнарака.
Сама Джесси далеко не сразу поняла, что именно произошло. Когда же она в конце концов избавилась от чар, наложенных Карчаросом, то одновременно и перепугалась, и пришла в ярость. Думаю, она больше разбиралась в волшебниках, чем Риджо; судя по всему, она лучше мужа понимала, насколько их пара близка к гибели. С этого момента Джесси преисполнилась решимости любой ценой держать свою семью, включая шукри, как можно дальше от Карчароса. Она готова была по первому же знаку бросить выступления или даже покинуть дом. Джесси твердо решила, что ни она, ни Риджо никогда больше не посмотрят в эти дружелюбные голубые глаза. А Риджо, хоть они были женаты не очень долго, понял то, что я знал всю свою жизнь: Джесси Белнарак — чрезвычайно решительная женщина.
Но какой бы смелой и предприимчивой ни была Джесси, Карчарос намного превосходил ее в хитрости, к тому же злобный старый ум обычно одолевает упрямое мужество. Волшебник был слишком расчетлив, чтобы, желая заполучить Джесси, преследовать ее по пятам и не давать покоя, как она боялась. Вместо этого он употреблял все свои лукавые умения и нечестное мастерство, одаривая Джесси всевозможными благами — если это слою вообще можно увязать с Карчаросом — и при этом не показываясь ей на глаза. Будучи волшебником, Карчарос не стал натанцовывать ей ни денег, ни драгоценностей, ни нарядов — ничего такого, что она могла бы швырнуть ему в лицо. Нет, он подносил свет луны и звезд — Карчарос всегда мастерски управлялся с погодой, — чудные дни, безукоризненное здоровье шукри и их блестящие выступления, восхищение толпы, которая охотно выкладывала деньги за их представления. Карчароса раздражало — я в том уверен, — что Риджо разделяет с женой эти щедрые дары. Но несомненно, волшебник утешал себя тем, что хотя неотесанный муж Джесси ни сном ни духом не ведает об истоках их процветания, она сама все понимает. И конечно, Карчарос был совершенно прав.
Проснувшись, Джесси каждое утро наблюдала за пасущимися на ее участке легендарными существами, благодаря которым садик, когда—то невзрачный и чахнущий от недостатка ухода, каждый день сиял новыми красками, словно витражное стекло. Джесси отдавала себе отчет в том, кто прислал этих животных. При виде бессмертных кайпашей, что, восседая на ее яблоне, раскрывают грозные крылья, приветствуя ее, Джесси охватывало изумление и восхищение — а кого они не охватили бы? — но не радость. Не больше радости, чем она испытала как—то среди ночи, когда голубовато—серый лирамайя посмотрел ей в глаза и склонил свой рог и его невероятно мягкая морда коснулась ее руки. Не было в этом положительных эмоций, как бы Джесси ни жаждала, потому что она все понимала.
Карчарос был плохим с ног до головы, злым до кончиков волос, но дураком он не был. Даже сквозь время нетрудно проследить за ходом его рассуждений: если великолепные чудеса не приводят к нему Джесси Белнарак — значит, нужно найти другой способ. И действительно, некоторое время спустя у Карчароса созрел новый замысел. Он знал женщин даже меньше, чем это обычно бывает с мужчинами, но подметил, что женщинам часто бывает на удивление трудно отвергнуть неприкрытое уродство (иначе откуда взялись все эти сказки о принцессах и лягушках?) и отказать жалкой уязвимости. Отлично! Он приблизится к Джесси, но не как всепобеждающий господин, каким он столь явно представал, а как нищий, как жалкий проситель, беспомощный и погибающий без ее любви. Возможно, мудрый друг отговорил бы его от этого шага, но у Карчароса таковых не имелось.
Потому он стал регулярно взывать к Джесси Белнарак, чаще всего в лесу, когда она отправлялась искать синие цветы далда (не белые — те часто бывают ядовиты), отвар которых творит чудеса с шерстью и пищеварением шукри. Одетый в свой самый непритязательный и поношенный наряд, не поднимая взгляда и потому постоянно спотыкаясь, Карчарос бормотал, что страдает без нее, при этом ни в коем случае не смотрел на Джесси и не делал ни жеста, который мог бы показаться угрожающим или напоминал бы танец. Это было редкое и странно трогательное зрелище.
Или было бы трогательным, будь оно хоть каплю менее деланым. В гамме человеческих чувств есть одно, которое наиболее трудно подделать — во всяком случае, так говорит мой опыт, — и чувство это — смиренность, а Карчаросу оно вовсе не было знакомо. Джесси Белнарак изо всех сил, ради своей жизни и жизни мужа, старалась удержаться от смеха. Во время пятого подобного визита Карчарос сбивчиво вещал о том, что уйдет в горы, если она не достанется ему, и сделается там салехом — святым отшельником. Для Джесси это оказалось чересчур — страх и осторожность рухнули, и она расхохоталась.
У Джесси всегда был очень заразительный смех. В нем не было ни капли насмешливости, только восторг и приглашение этот восторг разделить.
О, вот мы снова у моей двери, вечно она разбухает в сырую погоду. Входите, я поставлю чайник… Что? Терпение, мы до этого дойдем.
Никто и никогда не потешался над волшебником Карчаросом. Он был поражен этим весельем, которое было вызвано не столько его лицемерием, сколько неуклюжестью. Несколько мгновений Карчарос в ярости смотрел на молодую женщину, и его голубые глаза делались все ярче и ярче, пока не стали белыми, словно пепел. Однако он не поднял на Джесси руки, не сказал ей ни слова и не сделал ни одного шага в ужасном танце, чтобы уничтожить ее. Он просто развернулся и ушел.
Когда вы всю жизнь только и делаете, что отбираете, к чему учиться ухаживать? Страсть Карчароса к Джесси Белнарак становилась все сильнее и мрачнее с каждой бессонной ночью, но это не помешало ему понять, что благодеяния и кроткая тоска не помогут и честным образом он ее не завоюет. Значит, придется в конце концов применить силу. Думаю, единственный раз за всю свою скверную жизнь Карчарос и вправду пожалел, что ему необходимо навязать свою волю другому человеку. Сдается мне, что именно в этот момент он подошел к пониманию любви настолько близко, насколько вообще мог.
Думаю, вы догадываетесь, что он обернул свое чувство в сторону зла. К тому времени Джесси Белнарак уже перестала бояться волшебника — во всяком случае, бояться за себя. А за того, кто для нее важнее собственной жизни? Раз ради мужа Джесси готова по доброй воле сделать то, чего никогда не сделает для нового господина… что ж, значит, так тому и быть, пусть даже это и добавит горечи победе Карчароса. Гордость, неизменно заменяющая ему честь, так давно покинула волшебника, что он уже толком не мог припомнить ее вкус и окончательно махнул на нее рукой.
Я знавал нескольких волшебников, которые смогли бы сделать то, что Карчарос сделал с Риджо Белнараком. И ни одного, который поступил бы подобным образом. Накануне ночью Джесси с Риджо долго, неспешно любили друг друга. Когда наутро Джесси, которой хотелось поспать подольше, окончательно проснулась, приветствуя новый день, и обняла мужа, то тут же осознала, что за ночь его душу похитили. Думаю, мужчине потребовалось бы больше времени, чтобы заметить подобную перемену, но, возможно, я ошибаюсь. И хотя Риджо в ответ на ласки Джесси заулыбался и томно выгнулся, Джесси мгновенно поняла, что с тем же успехом она могла бы ласкать или холить шукри. Глаза мужа были безмятежно пусты, в точности как у шукри, которому чешут пузико; на любящем некрасивом лице мужа не отразилось ни намека на то, что он заметил присутствие жены. Ни в едином волоске, ни в ногте, ни в шраме на знакомом большом теле, что лежало рядом, не было и следа Риджо.
Не могу вам точно сказать, как долго пролежала Джесси, сжимая в объятиях любимую оболочку мужа. Однако в итоге она встала и быстро оделась — не в поношенные штаны и блузу, которые носила по будням, ухаживая за шукри, а в темно—зеленое платье из ткани хедау, что Риджо заказывал для нее аж в Чане, в подарок на последний день рождения. Это был единственный такой наряд у Джесси. В пару к нему она обулась в свои лучшие туфли — серебряные, чешуйчатые, те самые, которые Риджо, посмеиваясь, называл «королевскими, для званого ужина», — и лучшую шаль цвета бурного моря за мысом Дайли, прежде принадлежащую ее матери. Потом она поцеловала Риджо на прощание — тот снова улыбнулся от удовольствия — и пошла к шукри. Джесси назвала каждое животное по имени и по очереди сказала несколько приятных слов на память. Потом она покинула дом и, ни разу не обернувшись, направилась по мощенной камнем дорожке в лес, где, как она знала, ее ждет волшебник Карчарос, восседая на своем черном коне.
Никто из людей не был там и не слышал, как они поприветствовали друг друга, а те существа, что присутствовали при разговоре, улавливают только свой язык. Но встреча наверняка была впечатляющей, поскольку, как я уже говорил, Карчарос имел красивый и внушительный вид и был хорошо сложен, а маленькая Джесси Белнарак с ее белыми волосами и серьезным, ясным взглядом серых глаз держалась царственнее любой королевы. Некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом Джесси обратилась к нему:
— Верни моему мужу душу.
— Верни мне мою, — сказал волшебник и стал спокойно ждать.
Несомненно, ответ последовал не скоро, хотя и был единственно возможным.
— Когда ты излечишь моего мужа, я пойду с тобой.
Карчарос знал о Джесси Белнарак все, кроме тех моментов, что всегда ускользают от одержимых своими чувствами, — и он, конечно же, был в курсе, что Джесси держит свое слово. И все же в победе он был ничуть не милосерднее, чем в поражении, и принялся торговаться с нею даже в такой момент. Он произнес:
— Что ж, давай садись позади меня. Лишь тогда я поверю в твою покорность и отпущу душу твоего мужа.
И я точно знаю, что Джесси согласилась.
Она направилась к черному скакуну, не колеблясь и не оглядываясь на милую ее сердцу жизнь, которую покидала навсегда. А если бы бросила украдкой последний взгляд через плечо, когда садилась на коня Карчароса, то увидела бы на краю прогалины своих шукри, всех до единого. Они сидели в ряд и наблюдали за происходящим, обвив лапы хвостом — шукри всегда так делают, если что—то их интересует. Маленькие блестящие глазки зверьков горели красным, словно блуждающие звезды. Самый ручной шукри в душе остается диким, как я уже говорил, а группа шукри может нагнать страху, особенно когда они не издают ни звука, не шипят и не чирикают…
…потому что вместе, когда их воля объединена, шукри могут кое—что сделать.
Это не имеет отношения к клыкам, крови и разорванным глоткам. Об этом чаще говорят как о мифе, легенде или сказке. Вряд ли на свете наберется больше трех—четырех человек, которым довелось быть свидетелем этого.
Я один из них.
И точно знаю, что произошло, когда шукри Джасси и Риджо Белнараков поняли, что их хозяйку вот—вот увезет волшебник Карчарос. Я видел — так же ясно, как вас сейчас, — как они сбились в такую тесную кучу, что в не развеявшемся до конца утреннем тумане их можно было принять за какое—то крупное животное, припавшее к земле перед прыжком. Можно было вообразить, будто этот зверь яростно твердит что—то — некое слово, пробирающее до костей, так, что сама плоть не выдерживает и начинает бунтовать, отчаянно стремясь избавиться от этого вмешательства. Так оно и случилось…
Я это помню. Я — один из шукри, что скандировали то слово.
Нет—нет, пейте свой чай дальше. Он, конечно, паршивый, но уж извините. Никогда не умел заваривать этот напиток. Нет, я не сошел с ума. И в глотку вам не вцеплюсь, обещаю. Если уж превращение произошло — то произошло. Я никогда больше не вернусь в обличье шукри. Понимаете, за все приходится платить.
Думаю, для Карчароса то был момент наивысшего торжества — насладиться наконец—то капитуляцией Джесси, ощутить ее руки на своей талии и почувствовать запах ее странных белых волос. Поскольку он дал слою — а все волшебники обязаны исполнять свои обещания, к добру или к худу, — Карчарос произнес заклинание, которое освободило душу Риджо Белнарака и позволило ей устремиться домой, в свое тело. Один миг, один вздох, один удар сердца — и за спиной у Карчароса на крупе коня очутился зверек с густым белым мехом, коротким прямым хвостом, красными глазами, круглыми ушами, овальной мордочкой и блестящими, острыми клыками. Клыки эти проехались по запястью волшебника, когда тот в неистовстве схватил существо, мгновение назад бывшее Джесси Белнарак. После этого белая шукри соскочила наземь и помчалась к деревьям. Товарищи сомкнулись вокруг нее, словно для того, чтобы ее спрятать. Карчарос закрыл глаза, но все равно видел Джесси — крохотный мчащийся факел, сияющий сквозь темноту леса и мрак его собственной души, — пока она окончательно не скрылась из виду. Тогда волшебник запрокинул голову и завыл, и вокруг начали валиться деревья.
Если когда—нибудь вы отправитесь в путешествие по Пустошам, вы встретите там достаточно много людей, которые с радостью вам покажут — за пару монеток, естественно, — то самое место в лесу, где все это произошло, которое, впрочем, вы и сами легко найдете, его сложно пропустить даже чужаку. На смену упавшим деревьям не пришло ни единого нового побега. Стволы так и лежат там, где упали, угольного цвета, будто по ним пронесся огонь, черные, как сама земля. На добрую милю вокруг отсутствует всякая жизнь. Я сам однажды осторожно измерял шагами это расстояние, пойдя оттуда, где все началось, и лишь через милю увидел растущие сорняки и нескольких кроликов в редком молодом подлеске. Целый участок леса был опустошен, стерт с лица планеты, изувечен. Люди поговаривают, что в тех краях сумасшествие Карчароса до сих пор отдается эхом. А в том, что он тогда обезумел, нет никаких сомнений — иначе он не сделал бы того, что сделал, когда белая шукри располосовала ему запястье и умчалась прочь. Не сомневайтесь — он стал ненормальным.
Оставшиеся отпечатки его ног подтвердят вам это.
В конечном итоге страшнее всего не разоренный лес, не холодный свет, лежащий там, где нет деревьев, не ошеломляюшее ощущение того, что прикоснуться тут можно только к безжизненности. Страшнее всего отпечатки ног, так глубоко вошедшие в твердую землю, что их не смыть наводнением и не сбить землетрясением. Они такие четкие, словно кто—то прошелся здесь накануне, но это Карчарос оставил их в те давние дни, когда пустился в свой ужасный танец. По смазанным следам видно, где он вертелся и кружился, по бороздам — где он скользил одним длинным шагом вперед или назад, по треугольным отметинам — где он поднимался на носки, воздевая руки к небу. И можно без затруднений проследить за ходом этого танца, неудержимого, как шквал, направленного туда, где располагалось сердце тогда еще не уничтоженного леса. Посмотрите сами, сядьте вон там, подальше от меня, — и посмотрите…
Вот так он прыгнул на одной ноге — представляете себе? — выбрасывая в этот момент другую вперед и презрительно отшвыривая ею землю, словно лестницу палача. Но даже нога волшебника рано или поздно должна приземлиться, и вот, когда нога Карчароса коснулась почвы, она оставила уже четырехпалый маленький отпечаток со следами когтей. За ним идет другой такой же, и еще, и еще, сперва близко друг к дружке — пока он приспосабливался держать равновесие в новом теле, — а потом все дальше и дальше: это уже широкие, летящие прыжки шукри, завидевшего добычу. Карчарос получился серым, темновато—серым; от его былого белокурого великолепия не осталось и следа. Уж не знаю, отчего так вышло.
В тот день там были оставлены и другие следы — мои.
Они были едва заметны, и я уверен, что вскоре исчезли, поскольку волшебник, приведенный в исступление тем, что у него прямо из рук выскользнуло уже почти сбывшееся желание злого сердца, не впечатал их своим танцем в плоть земли. Пожалуй, даже опытный следопыт с трудом прочел бы мои следы, поскольку после того, как я всю жизнь ходил на четырех ногах, мне потребовалось намного больше времени, чем Карчаросу, чтобы освоить искусство удержания равновесия на двух. Я до сих пор немного прихрамываю и не скрываю этого. Вы обычно столь тактичны и любезны, что подлаживаетесь к моей походке, никогда не задаете вопросов по этому поводу и не поддерживаете меня под руку. Но эта хромота ни в какое сравнение не идет с тем, как я, еле передвигаясь, шатаясь, спотыкаясь, выбирался из истерзанного леса — я, кувыркавшийся прежде в воздухе, плясавший в полете между двумя людьми, что были моими — моими! — так же верно и неизменно, как было моим все стремительное семейство шукри. Ради Джесси и Риджо Белнараков я стал ковылять и ковыляю поныне.
Нет, пока всего этого не произошло, я и понятия не имел, что именно мне будет суждено превращение. Мы — ох, до сих пор говорю «мы», даже сейчас — понятия не имели, как происходит подобный выбор. Мы знали лишь, что это наше общее дело, которое всегда делается сообща. Делается силой… любви? У нас нет такого слова — у нас, у шукри, — но мы знаем, что без жертвы достичь чего—либо невозможно. Одним шукри меньше — одним человеком больше, и наоборот. Сделка. Равновесие. Так должно быть. Так действует магия. Наша магия.
Если какой—либо волшебник, помимо Карчароса, превращал таким вот образом сам себя, то мне об этом ничего не известно. Пока Карчарос видоизменялся — я наблюдал за ним, в это время мое новое обличье формировалось вокруг меня. Я и на смертном ложе поклянусь, что волшебник ни на миг не задумался, обратимо ли его перевоплощение или нет. Ни на миг.
Больше Карчароса не видели и ничего о нем не слышали — во всяком случае, в Пустошах, за это я могу поручиться. Нет, слухи о его появлении ходили — как ходят и поныне, — но всегда оказывались ложными. Я в каком—то смысле скучаю по нему. Он был человеком злым и черпал в этом удовольствие и силу, но он был нашим, с Пустошей. Вы меня понимаете? Старая поговорка гласит, что Северные Пустоши никогда не рождали ничего, кроме слабого скота и еще более слабого эля. Карчарос был исключением. Гордиться тут особо нечем, но все—таки.
Что же до Джесси Белнарак… это, возможно, уже другая история. Видите ли, Риджо еще жив и по—прежнему выступает со своими прославленными шукри, невзирая на свой почтенный возраст. Он так больше и не женился. И хотя он, несомненно, горевал о пропавшей жене, все эти годы в лице его было нечто… какое—то ощущение тайной улыбки, словно он хранит глубоко в душе что—то такое, что вас заинтересовало бы, узнай вы об этом.
И потому неизбежно возникли и стали шириться слухи. Люди, еще не родившиеся, когда все это произошло, твердят повсюду, что Джесси Белнарак до сих пор приходит к мужу раз в месяц, каким—то образом получая возможность — или дозволение? — ненадолго вернуться в человеческий облик. И еще люди верят, будто серый шукри, волшебник Карчарос, по—прежнему ночью и днем преследует в лесу белую шукри, но не может настичь ее, не может даже приблизиться и увидеть, при этом он следа не теряет и не сдается.
Верю ли я собственному рассказу? Нет, что вы! Конечно же нет.
Да. О, да! Всем сердцем. И если вы не понимаете, как во мне одновременно уживаются мечта и сомнение… что ж, в конце концов, это свойственно человеку. Но я хочу, чтобы было именно так. Я находился на месте событий и считаю, что впоследствии все сложилось именно таким образом. Я присутствовал там — это абсолютная правда, как и то, что скоро наступит день, когда меня не станет. Я видел моих героев и знал их. Все, что я имел, я отдал по доброй воле, потому что так было нужно. Так должно было случиться.
Специально дляЕженедельника «Грозовые облака»,
Записано миссис Юнис, великаншей,
Улица Отличной Погоды, 12, что на востоке от бобового стебля над Суссексом
Он выглядел таким милым мальчиком.
И таковым и являлся, истинная правда, даже несмотря на все то беспокойство, которое он причинял. Они всегда такие славные: я никогда не пробовала на вкус дурного мальчишку. О, я знаю, некоторым все равно, насколько хрустящей получается у них корочка, я знаю это, а еще некоторые жалуются на солоноватое послевкусие. Но вы всегда можете заполировать ужин парой бочонков эля, и никакого вреда от этого не будет, я вам скажу. Нет, мне очень нравятся мальчики. Всегда нравились.
Самое смешное, что бедный Харви их не любил, никогда особенно не любил. О, он мог съесть одного там, одного тут, если нас приглашали к кому—нибудь на ужин; я хочу сказать, мы же должны быть вежливыми, ведь так? Но на самом деле нет, он их не жаловал… он был совершенно счастлив, если ему на ужин перепадала пара коров, пара лошадей да овечка по рецепту моей матушки — вот что ему нравилось. Но все это приготовить было не так—то просто, потому что, в конце концов, коровы и лошади не забредают сами к вам на кухню, не правда ли? Я хочу сказать, что вам нужно выйти и поймать их, а потом принести домой. С людьми все совсем не так — вы чувствуете, к чему я веду?
Смешно, но почти все думали, что мальчик — Джек, так его звали, у меня в голове все их имена перепутались, — так вот, почти все они думали, что Джек был первым, кто забрался к нам. По правде говоря, нам вряд ли бы удалось от них отделаться. Завидев бобовый стебель, они просто начинали карабкаться по нему. Мне кажется, это у них в крови, как у кошек — забираться по шторам. На деле они оказывались здесь в любое время года, и что вы могли с ними еще сделать, как не съесть? Я говорила Харви, я не знаю, сколько раз я предупреждала его, что надо подрезать бобовый стебель, чтобы он не был так уж заметен. Но вы знаете этих мужчин, они откладывают и откладывают, а потом говорят, что ты их пилишь. Сейчас я думаю, а что было бы, если бы я не бросила на него ворчать? Ах, нет, мне не стоит жаловаться.
Там, внизу, они рассказывают историю о волшебных бобах и о том, как хитрый коробейник выменял корову, или что—то в этом роде. Но это все чепуха. На самом деле корова бродила непривязанная — и чья это была вина, я вас спрашиваю? — и Харви привел ее домой, чтобы подать мне на завтрак в постель. Конечно же этот мальчишка прошел по ее следам прямо до бобового стебля и, может, увидел, как ее ноги или что другое исчезают в небе. Как бы то ни было, он последовал прямо за ней и попал ко мне на кухню, потому что Харви именно туда направил рост бобового стебля. Это было умно, вы так не считаете?
Тогда я, как обычно, разбросала разные приправы вроде розмарина, тмина, соли с перцем и базилика вокруг этой дыры в полу — так они появляются уже сразу подготовленными, и вы можете просто подхватить их и бросить на гриль. Но этот Джек, господи помилуй, он был таким шустрым! Чтобы загнать его в угол, мне пришлось бегать за ним с метлой по всей кухне, можете вы поверить? И тогда — вот теперь я уверена, что вы не поверите — милый мальчик взглянул на меня, так же спокойно, как вы на меня смотрите, упер свои маленькие ручки в бока и заявил:
— Где моя корова, великанша—воровка? Верни мне корову назад!
Ну, не нахал? Я вас спрашиваю!
— Я съела твою корову на завтрак, — ответила я, — и она была довольно жесткой, надо сказать. А тебя мы съедим на обед в качестве закуски, так что веди себя как полагается!
Но ему все было как с гуся вода. Впрочем, кто бы захотел есть такую нахальную и вредную птицу?
В общем, этот Джек, он обратился ко мне, упрямый, как баран:
— Как насчет курицы? Той, что несет золотые яйца? Думаю, это будет честный обмен, раз ты забрала мою корову.
— Золотые яйца? — переспросила я. — Золотые яйца? Кто сказал тебе такую чепуху? — Во что они там, внизу, только не верят! И я продолжила: — Зачем нам с Харви яйца, которые нельзя разбить? А теперь прыгай на решетку и не спорь со мной!
У меня уже начала болеть голова — вы знаете, что я имею в виду. Думаю, все дело в их голосах. Таких пронзительных, что просто звенит в ушах, но им—то что за дело? Вам остается только надеяться, что они замолчат.
— Ну, тогда что насчет арфы? — все так же нахально стал торговаться Джек. — Я все знаю про поющую арфу и про то, что она разговаривает и может предсказывать будущее. Отдай ее мне, и я уйду, и мы забудем обо всем этом.
Вот вы могли бы не восхититься такой наглостью, а? Про себя скажу, что я не могла удержаться. Но.
— Ни арфы, ни курицы, — ответила я, — и ты не станешь раздражать меня больше, или тебе придется худо. Мне никогда раньше не приходилось иметь дела с такой надоедливой закуской.
Вы уж меня простите, но иногда мы просто обязаны быть с ними построже.
Все это время, позвольте вам напомнить, я придвигалась к нему все ближе и ближе, шажок за шажком — и каждый был таким маленьким, какой только мне удавалось сделать, не то чтобы, к слову, я была создана для подобного. Но он оказался слишком увертливым: он шнырял по кухне, как муха. Ненавижу, когда они так делают. Они на вкус гораздо хуже, когда переутомятся. И если вы по случайности на них наступите или потеряете терпение и пристукнете их… ну, вы можете забыть о закуске из мальчиков, вы сами это прекрасно понимаете. Из раздавленного человечка ничего путного не приготовишь.
Я бы позвала Харви помочь мне, но я знала, где он сейчас — у своего лучшего друга Клода, помогает ему разобраться с отстойным колодцем или осушить поле, что—нибудь в этом духе. Что касается меня, я никогда не выносила Клода. Он шумный, невероятно пошлый, он никогда не моется, что бы вы под этим ни подразумевали, и мне всегда казалось, что он плохо влияет на Харви. Но вы попробуйте сказать об этом мужчине, и увидите, к чему это приведет. Чем больше я говорила, что думаю о Клоде, тем крепче становилась их дружба. Мне стоило знать, что не надо говорить ни слова, но моя честность когда—нибудь меня погубит. Как бы то ни было, я не тратила времени на поиски Харви. От него было бы мало проку, учитывая, сколько они с Клодом выпивали, когда встречались. Но этот Джек! Я приближалась к нему, отрезая все пути к бегству — есть у меня в запасе трюк, я вам покажу, — но мне все равно никак не удавалось схватить его. И он никак не мог пробраться мимо меня к дыре в полу; так что мы так и кружили друг вокруг друга, и вы можете решить, что было смешно, но только вот я становилась все голоднее. Думаю, тут все дело в уровне сахара в крови.
— Ради всего святого, так не может продолжаться до скончания века, — сказала я ему. Я немного задыхалась, не буду отрицать, но он к тому времени тоже растерял свое проворство. — Почему бы нам просто не присесть на минутку, отдышаться и не поговорить, как обычные люди?
— Потому что ты не человек, тетушка, — ответил он, не поддаваясь мне ни на дюйм. — Ты чудовище, и ты тут же зажаришь меня, если я хоть на мгновение глаз отведу. Попробуй поспорить, чудище.
— Я не чудище! — прямо ответила я. Я хочу сказать, что он действительно задел меня за живое своими словами, и я уверена, что вы бы на моем месте чувствовали себя так же. — Да, я большая, и мне нужно соблюдать диету, как и тебе и многим другим. Но это не делает меня чудовищем!
— Нет, делает, тетушка, — уперся Джек.
Он так и не дал подобраться к нему поближе и, совершенно точно, ничуть мне не доверял. Так что я сделала единственное, что мне оставалось, — я села на пол, не важно, собирался он последовать моему примеру или нет. О, я села достаточно близко к той дыре, так я могла ногой перегородить ему дорогу, если бы не успела его схватить. Просто на всякий случай, если бы он подумал, что мы так же глупы, как рассказывают сказки.
А тем временем… ну, я бы не сказала, что он действительно сел, но он присел на корточки — ох, милый, как здорово иметь молодые ноги, — и мы начали своего рода разговор. Я спросила про его матушку, как сейчас помню, и про его братьев и сестер — их у людей хоть ложками ешь, вы знаете, — и часто ли он куда—нибудь забирается или дело тут исключительно в бобовом стебле? Мы просто разговаривали, вот и все.
И он на самом деле отвечал на мои вопросы, на большую их часть, и даже сам о чем—то меня спросил пару раз, в своей наглой манере: вы не поверите, его интересовало, где мы достаем нижнее белье таких размеров, и тогда кто, как вы думаете, притащился — Харви! Харви и Клод вместе с ним. Хохочущие и гогочущие Харви и Клод в грязных башмаках, если только это была грязь, наследили на чистом полу в моей милой кухне. Я готова была расплакаться. Я просто готова была расплакаться.
Но я сдержалась. Я кричала, чтобы они убирались с моей кухни, и конечно же Клод скрылся из виду, стоило мне открыть рот. Харви был слишком пьян, так что даже не заметил бы Джека, если бы тот не пошевелился, но конечно же он уже поднялся на ноги и крался вдоль стенки, пытаясь слиться с тенью.
Харви заорал:
— Я его поймаю! Я поймал его!
И попытался его схватить, а Джек пробежал у него между ног, и я не могла сдержаться и порадовалась за него. Я никому кроме вас никогда в этом не признаюсь, но я болела за него! Мне, правда, правда, хотелось ему поаплодировать.
Ну а Харви продолжал орать:
— Я поймаю его для тебя! Я поймаю его!
Он свои вонючие носки снять бы не смог, так он надрался; он спотыкался и запинался на каждом шагу, и у него из—под башмаков летела грязь. И этот Джек видел, что я отвлеклась, и быстрее, чем угорь, нырнул к дыре в полу. Не вспоминая больше о коровах, курицах, арфах и чем бы то ни было еще, мальчишка уже был на полпути домой.
И он был бы таков, если бы Харви не извернулся и не преградил ему дорогу, и как—то так получилось, что Джек потерял равновесие и вроде как заскользил по линолеуму. Он не то чтобы упал, но он взмахивал руками, пытаясь удержаться на ногах, и тут Харви мог бы его схватить. В ту минуту даже Харви мог бы с этим справиться.
Сейчас я не собираюсь вам клясться, что то, что я сделала, я сделала из дурных побуждений. И я даже не буду вам говорить, что я сделала это нарочно, потому что я сама до сих пор не уверена в этом. Я не знаю. Я просто хочу вам рассказать, как так случилось, что Харви снова повалился на пол и… в общем, он как—то споткнулся о мою ногу и полетел прямо в дыру. Харви всегда смотрел на все свысока.
Вниз лететь далеко, но мы слышали, как он упал. Мы стояли у дыры, я и Джек — вы знаете, я так и не спросила его фамилию, — мы стояли и смотрели друг на друга… минуты? Часы? Понятия не имею.
В конце концов, мальчик сказал:
— Ну, думаю, мне пора идти.
— И это все? — спросила я. — Это все? Ты вломился в дом невинной женщины, назвал ее воровкой и чудовищем, убил ее мужа, а теперь ты думаешь, что тебе пора куда—то идти? Я была лучшего мнения о твоих манерах, сама уж не знаю почему. Ну что ж, иди, поторапливайся, как знаешь. Мне уж точно все равно.
Джек покраснел — он так не разрумянивался, даже когда я гоняла его по кухне своей метлой.
— Ну, тетушка, — протянул он, — что вы хотите, чтобы я сделал? Я сделаю все, что в моих силах, чтобы вернуть долг.
— Ты мог бы остаться на чашку чая, — ответила я ему прямо. — Воспитанные люди так поступают, если убивают чьих—то мужей.
Так что он остался на чай, сидел на краю дыры, свесив ноги вниз; немного невежливо, должна вам сказать, а я к тому же была под впечатлением от своей потери и растеряла весь аппетит. Мы поговорили еще немного, он извинился, что назвал меня воровкой, тем более что это не я украла корову, а я попросила его передать наилучшие пожелания своей матушке, и он даже помог мне немного прибраться, насколько у него хватило силенок. Он сказал, что соберет всю деревню, чтобы похоронить Харви, и я попросила его сказать несколько слов о том, каким замечательным колдуном был мой муж и как он умел вести себя в обществе, и Джек дал мне слово. Я хочу сказать, что у Харви были свои недостатки, чего уж тут отрицать, но честность — прежде всего. Нет, снова замуж я не вышла, и вряд ли выйду. Я довольна тем, как сейчас идут дела, благодарю вас, и мне едва хватает времени на вышивку и чтение. К тому же люди продолжают забираться по бобовому стеблю, не важно, что бы там ни делал Джек, как бы ни предупреждал их, так что я не обхожусь без компании и крайне редко выхожу куда—нибудь пообедать. В основном заглядывают принцы — они на вкус не лучше, чем все остальные, что бы вам ни говорили, а однажды ко мне поднялась целая компания гномов, жирненьких и вкусных. Как раз вовремя, потому что в тот день ко мне должны были прийти гости — мы собирались поиграть в бридж. Так что я довольна жизнью, и что более важно — мной довольны другие.
Но порой, смею признаться, я скучаю по Харви. Он всегда был так добр — разжигал печь холодными утрами.