Пса я подобрала на рыночной площади.
Зачем?
Не знаю. Не смогла пройти мимо. Нет, я собиралась, я ведь не сумасшедшая с ним связываться, но…
Он стоял у позорного столба. В каждом из городков, которые встречались на моем пути, хотя в последнее время я обходила городки стороной, имелась рыночная площадь. А на ней, помимо торговых рядов, полупустых по нынешнему времени, – обязательный позорный столб или клетка.
Обычно у меня получалось не замечать тех, кому не повезло: имелись дела и поважнее. Да и не видела я особой радости в том, чтобы швыряться в приговоренных грязью. Сочувствия, впрочем, тоже не испытывала. Люди пусть сами с людьми разбираются.
Но пес… как он здесь оказался?
Явно из бойцовых. Высокий. Я и сама не маленькая, но псу едва ли до подбородка буду. А люди рядом с ним и вовсе карликами выглядят, поэтому и держатся на расстоянии, спешат, делая вид, что не видят его.
Пес просто стоял и переминался с ноги на ногу, точно не понимал, где находится. Крутил лобастой башкой, и видно было, как раздуваются ноздри, вбирая смрад рынка. И что запахов слишком много, но среди них – ни одного знакомого. Его глаза гноились, и пес трогал их руками, а потом тер шею, раздирая и без того изъязвленный след от ошейника, касался волос, остриженных накоротко, и могу поклясться – поскуливал. Он был настолько жалок, что люди, прежде не посмевшие бы подойти близко, постепенно осознавали: вот он, слабый, беспомощный и никому не нужный.
Хорошая мишень.
Еще немного, и они осмелеют настолько, чтобы швырнуть в него грязью, благо грязи под ногами хватает. А чуть позже полетят гнилые овощи… и камни.
Кто-то, конечно, попытается остановить произвол, взывая к голосу разума, но его не услышат. Зато возможность отомстить, живая, явная, подтолкнет к единственному, как им кажется, верному решению. Слух о происходящем вытряхнет людей из нор и домов, приведет к площади, объединяя общей ненавистью, которую есть на кого выплеснуть.
Будут вилы. И косы. Возможно – костер, который разложат здесь же. Или не станут возиться с хворостом, плеснут на пса черного земляного масла и факел бросят. Он будет метаться, пока не напорется на вилы или, обессилев, не упадет, позволяя огню завершить то, что начали палачи королевы Мэб. Долгая и мучительная смерть в кругу, очерченном сталью.
Война, длившаяся больше четырех лет, окончена?
Да, здесь тоже слышали об этом.
И еще о том, что альвы оставили этот мир на растерзание детям Камня и Железа.
И что они сдержали клятву, отпустив всех пленных.
Королева Мэб любила шутить.
Что ж, как по мне, этот мир немного потерял с ее уходом. Но люди думали иначе, а быть может, и не думали вовсе, но желали лишь выместить на ком-то накопленные обиды и боль от потерь.
Я не собиралась вмешиваться.
Какое мне дело до пса?
До альвов?
До людей?
До этого места, одного из многих, которые мне пришлось увидеть?
Затерянный городок, опоясанный речушкой, что почти заросла тиной. Остатки стены. Городские ворота и устье центральной улицы, которая за площадью разбивается на ручьи переулков. Дома стоят тесно и порой срастаются водостоками, поверх которых хозяйки вывешивают белье, чем выше, тем лучше.
Мирное местечко, сонное. И война вряд ли что-то переменила в обычном его существовании.
Настоящего голода здесь не знали.
И болезни обошли городок стороной, впрочем, как и дороги, по которым расползались беженцы и крысы. А что до остального, то статуя королевы Мэб, что возвышалась ныне перед дворцом бургомистра, сменится статуей Стального Короля. И этого хватит.
Впрочем, эмиссары еще не скоро доберутся до городка, и к этому времени прах несчастного пса успеет смешаться с грязью. Городская утроба и не такое переваривала. А жители, они забудут о том, что было, благоразумные ведь люди…
Стайка мальчишек, давно крутившаяся неподалеку, замерла в предвкушении, глядя на то, как вожак – самый крупный, самый наглый – приближается к псу. Шажок. Еще шажок… Вот что-то говорит, наверняка ласковое, потому что пес поворачивается к нему.
И получает тычок палкой.
Мальчишка отскакивает. Остальные хохочут.
Нет, Эйо, это не твоего ума дело. Иди куда собиралась и выброси из головы те глупые мысли, которые в ней сейчас появились.
Что меня остановило? Неловкий полудетский жест – пес пальцами собирал гной с глаз, моргая часто, точно из последних сил сдерживая слезы. А еще его взгляд. И растерянность в нем. И удивление. И глухая животная тоска: пес чувствовал, что скоро его не станет.
И я, проклиная себя за глупость, решилась.
До позорного столба семь шагов. И еще один тычок палкой. Гаденыши примотали к ней нож, и острие взрезало серую хламиду и кожу, пустив кровь.
– Брысь! – сказала я, и мальчишка, осмелевший настолько, чтобы приблизиться к псу на расстояние вытянутой руки, замер. Он собирался ответить, дерзко, вызывающе, но увидел мои глаза.
Нет, я не альва, я только похожа, но вряд ли детям известны различия.
– Но это… – Мальчик опустил палку. – Это же…
– Это моя собака. Дай сюда.
Лезвие оказалось достаточно острым, чтобы перепилить веревку. Благо та была гнилой, а полагающейся по случаю таблички, которая бы разъясняла, за какие провинности положено наказание, поблизости не наблюдалось. Пса просто привязали, чтобы не убрел ненароком. Заботливые…
Он стоял, обнюхивая собственные ладони. И я не слышала в нем железа, ни живого, ни мертвого. Неужели до капли выплавили?
Ну да, иначе вряд ли бы веревка его удержала.
И люди не стали бы связываться.
На нас так старательно не обращали внимания, что я кожей ощущала, как уходит время. Город присматривался. И мне бы хотелось убраться отсюда прежде, чем он решит, что я не представляю опасности.
Взяв пса за руку – определенно бойцовский и очень хорошей крови, если на его ладони три моих уместить можно, – я сказала:
– Пойдем со мной.
Ногти содраны. Кожа в язвах… и отметины от ожогов тут же. Шрамов много, некоторые старые, побелевшие, другие розовые. Есть и открытые, свежие раны. Однако сами пальцы не сломаны. И лицо не изуродовано. Зубы посмотреть вряд ли позволит, но почему-то мне кажется, что и они целы.
Ему причиняли боль, но пытались сохранить более-менее целым?
Ладно, позже разберемся. Сейчас надо его с места сдвинуть.
– Пойдем. Я тебя не обижу.
Вряд ли он понимает смысл, но тон улавливать должен.
– Давай, мой хороший. Меня зовут Эйо. Радость. Это доброе имя, отец сам вырезал его на коре родового дерева…
…и запечатал собственной кровью, но спустя сутки имя исчезло.
Дерево не любило полукровок.
– Ты мне свое имя не скажешь, верно? Ничего страшного, главное, уйти отсюда. Найдем тихое местечко и поговорим. Ты и я.
Он слушал меня внимательно. И шел, слава лозе первозданной. Неловко, так, как ходят калеки или люди, слишком долго лишенные движения. А я думала, что даже сейчас он способен меня убить одним ударом лапы. И будь в здравом уме, убил бы.
Нас не пытались остановить. Шептались. Глядели вслед. И держались поодаль.
Повезло.
Площадь осталась позади. И улица, размытая вчерашним дождем. Стена. Ворота. Стражник, сунувшийся было наперерез. Я повернулась к нему и зашипела.
Отпрянул, свернув пальцы кукишем: наивная попытка защититься от проклятия.
За воротами – разъезженный и скрипучий мост через пересохший овраг. А там и дорога, с которой я благоразумно свернула. И уже на поле, заброшенном, поросшем молодым ивняком и высокой снытью, я позволила псу перевести дух.
– Устал? Это с непривычки. Долго тебя держали взаперти?
Не месяц и не два. Чтобы довести бойцового пса до такого состояния, нужно время и умение. Я слышала, что палачи ее величества весьма искусны, а времени, судя по всему, у них имелось с избытком.
– Хочешь пить?
Конечно, он хотел. Сколько он стоял на привязи? Час? Дольше? Местное солнце палило нещадно, даже у меня по спине струйки пота текли, что уж о нем говорить.
И воду почуял.
Подался вперед, потянулся к фляге, но отобрать не пытался. Поскуливал только.
– Подожди немного.
В последние недели я почти не тратилась, а фляга была невелика. Вода охотно отозвалась на просьбу. Разумеется, в чудо-зелье она не превратится – чудо-зелье вообще из человеческих сказок родом, – но боль приглушит и силенок хоть сколько, да прибавит.
– Возьми. – Я вложила флягу в руки, помогла сжать пальцы и поднести к губам. – Осторожно. Не спеши. Я не буду забирать. Это все – тебе.
Он пил жадно, но все же сдерживая себя. Не давился. Не расплескивал воду. Знает цену?
Ну да, пытки бывают разными. Это я на своей шкуре усвоила.
Осушив флягу, пес перевернул ее и вытряхнул последние капли на язык. О том, когда он в последний раз ел, можно было и не спрашивать.
– Больше нет? Ничего. Сейчас мы пойдем в одно место, там воды много. Целый ручей. И еще заводь есть. Напьешься вдосталь.
А я заодно попробую тебя отмыть и посмотрю, что еще сделать можно.
Лес встретил меня прохладой и дружелюбным шелестом.
– Я вернулась, – сказала я ему, касаясь шершавого листа.
И молодой вяз затрепетал, делясь новостью с остальными: Эйо вернулась.
Это ненадолго.
Лес знал, что скоро я уйду, и печалился, роняя сухие серьги берез. Но у деревьев короткая память, и грустить подолгу они не умеют. Зато любопытны сверх меры. Тонкие ветки бересклета потянулись к моему спутнику, скользнули влажноватыми молодыми листочками по щеке и убрались.
…чужой… мертвый…
– Живой, – возразила я, покрепче сжимая руку, хотя вырваться пес не пытался. Он шел по узкой тропе, почти след в след, и черная мошкара спешила на запах крови.
…мертвый.
Возможно, лес видел больше, чем я с моим осколком истинного дара, а быть может, ему просто хотелось, чтобы пес умер. Желательно здесь, в ложбине, укрытой прошлогодней листвой. Сквозь полог ее пробивалась трава, и серебристые стволы осин подымались колоннами к самому небу. Ветер дразнил деревья, и осины дрожали, перешептываясь.
…отдай. Здесь его не найдут.
Лес укроет тело надежно, опутает коконом корней, спрячет до весны и даже дольше. Пес большой, его надолго хватит. И старые деревья вновь наедятся досыта, чтобы через год или два пустить молодые побеги. Поросль схлестнется в схватке за место, солнце и остатки еды, и кто-то опять погибнет, чтобы стать пищей остальным.
Тот человек, который восторженно писал об альвах, называя источником их силы «чудесную магию самой жизни», явно предпочитал смотреть на листья. А корни, они ведь в земле, легко и не заметить.
…так надо.
Лес не оправдывается. И я знаю, что так надо, но пса не отдам.
…ему не будет больно.
– Отстань! – Я раздраженно хлопнула по кольчужному панцирю сосны. – Он просто измучен до крайности. Это же не повод, чтобы убивать.
И опять, зачем я спорила?
Оставить пса здесь, попросить прилечь и усыпить. Это я умею. А дальше лес и сам справится. Псу и вправду не будет больно, он умрет совершенно счастливым и… и, быть может, это наилучший вариант?
Милосердный в чем-то.
…слабый.
У леса своя логика. Слабые существуют для того, чтобы накормить сильных. И неважно, временная ли это слабость или врожденная, но в некоторые леса такой, как я, лучше не заглядывать. Нынешний же был слишком далеко от Холмов, и потому я чувствовала себя в полной безопасности.
И пса он не тронет. Тот брел за мной, отчетливо подволакивая левую ногу.
– Уже недалеко. Пришли почти.
Я устроилась в овраге с пологими склонами. Здесь было красиво: красная глина в решетке корней. Зеленая моховая грива. И толстое одеяло прошлогодней листвы. Деревья клонились друг к другу, почти соприкасаясь кронами, но не настолько, чтобы вовсе заслонить солнце. А по дну оврага пробирался ручей. Чуть ниже по течению вода собиралась в старой яме и была темной, кисловатой на вкус, но главное – в ней еще звучали отголоски силы. Я легко соскользнула, цепляясь за торчавшие из склона корни. Пес же попробовал пойти по моим следам, но оказалось, что он слишком тяжел и неуклюж.
Или слеп!
Как я сразу не поняла, что его чересчур долго держали в темноте. Он чуял овраг, воду, меня и поспешил. Споткнулся, полетел кувырком, по листве, по камням, под нею скрытым, а лес, пытаясь поймать законную добычу, торопился вытолкнуть острые ребра корней.
– Прекрати! – крикнула я лесу, который и не вздумал подчиниться.
На листьях остался кровяной след.
А пес, упав, лежал.
Живой. Я ведь чувствую, что живой, но сердце все равно колотится… Было бы кого жалеть, Эйо. Они-то небось тебя не пожалели бы. И не пожалеют, если найдут с этим.
Пес не шевелился. Замер, подтянув колени к груди, обняв руками. И голову в плечи вжал. Характерная поза. В лагере быстро учились принимать такую. Иногда помогало.
– Это я. Извини, что так получилось. Я не подумала, что ты не видишь. Ты цел?
Подходила я медленно, нарочно вороша сухие листья, чтобы он слышал голос. И сама же не спускала с него глаз. Если нападет, успею убраться.
Наверное.
– Ну, все хорошо? – Я положила руку на загривок. – Упал. Это бывает. Это не страшно. А лес, он не злой…
Бурые листья прилипли к хламиде, к рукам, к шее, к волосам, впитывая драгоценный дар свежей крови. Она останется в лесу платой за ласку. Я же гладила своего пса по спине, пытаясь понять, что с ним происходит.
Глупая Эйо снова переоценивает свои способности? Но паутинка аркана легла на плечи, и пес дернулся.
– Спокойно. Я просто посмотрю. Вдруг ты себе что-нибудь сломал?
Это вряд ли, конечно. Раны… и снова раны. И под ними тоже. Но это мелочи. Истощение? Странно было бы ждать иного. Мне не нравилось то, что я видела внутри пса: грузное, черное. Гной под пленкой молодой кожицы, та самая язва, что уходит в самую душу, и чем дальше, тем сильнее ее разъедает. А пес держится из последних сил, себя же калеча.
Он уже на грани. И я могу подтолкнуть.
Станет легче.
Вцепившись в его волосы, я дернула сколько сил было, запрокидывая голову.
А глаза не светло-серые, как показалось вначале, – бледно-голубые, того особого оттенка, который лишь у чистокровных встречается. И зубы стиснул, давит всхлип.
Прости, но то, что я сделаю, нельзя сделать иным способом. Я провела по щеке, стирая грязь и кровь. Родинки… Точно, чистокровный, высших родов. И целым созвездием. Потом сосчитаю.
Я водила мизинцем от родинки к родинке, и пес успокаивался, чернота внутри оседала. Нет, нельзя ее оставлять.
– Дурак ты, – сказала я и ударила по губам. С размаху. Хлестко. Чтобы разбить, чтобы причинить боль той рукой, которая только что гладила.
И глаза его сделались почти белыми. Гной рванул и… вырвался. Он выходил со слезами, с судорожными всхлипами, с воем, который рвал мне душу.
– Плачь. – Я притянула его к себе, обняла как умела. Прижала тяжелую голову к плечу. – Прости меня… ну прости, пожалуйста. Я больше не буду так делать. Честно. Но надо было, чтобы ты заплакал.
Я раскачивалась, как делала мама, когда хотела меня убаюкать. Правда, я была маленькой, а пес – огромным, но он раскачивался вместе со мной, не делая попыток вырваться.
– Ты же давно не плакал? Что бы они ни творили… Мама мне говорила, что высшие – все гордецы… и упрямцы… и слезы иногда нужны, чтобы легче стало. Здесь тебя никто не увидит, а я никому не скажу. Я и сама забуду. Да и ты вряд ли вспомнишь, но это тоже не страшно. Я кое-чего не помню и не буду пытаться вспомнить, потому что если забыла, то оно и к лучшему.
Я гладила его по жестким волосам, уговаривая отдать слезам все – боль, которую ему пришлось вынести, страх, стыд… мало ли что накопится в душе у того, кто вышел живым из-под Холмов.
Плачь, пес, плачь.
Я не знаю, что именно тебе пришлось пережить, но сама я научилась дышать заново, только отдав долг сердца слезами. Долго ли мы так сидели? Да и какая разница. В конце концов пес затих – внутри не осталось черноты. Душа выеденная, но без гноя, и если повезет – если очень-очень повезет, – то потихоньку зарубцуется.
– Прости, – еще раз попросила я, отпуская его. Сама же стерла слезы со щек и провела ладонью по лопнувшей губе. Здорово же я ее разбила…
– У меня… – Голос у пса оказался глухим, надтреснутым. – У меня есть невеста. Во всем мире не отыскать девушки прекраснее ее… Ее волосы мягки и душисты. Ее очи – бездонные озера, забравшие душу мою. Рот ее – россыпь жемчуга на лепестках розы. Стан ее тонок, а бедра круты…
Он улыбнулся счастливой улыбкой безумца. А я позавидовала псу: его хотя бы ждут.