2

По случаю кончины императора Петра Алексеевича его любимчик, капитан Ивашка Головин, повергся в глубокое уныние, запил горькую, вскорости был отстранен от службы и отправлен в карцер до полного отрезвления и последующего наказания. По дороге же он растолкал конвойных моряков по сугробам и бежал. Спутав по причине долгого пьянства времена года, он сначала помчался на свой фрегат, дабы в тот час же отчалить и уйти куда глаза глядят. Вскарабкался на борт, встал на мостик и начал командовать:

– Отдать швартовы! Багры в берег – отвалить! Поднять паруса! Носовая пушка – товсь! Отвальный залп, холостым зарядом!..

И тут увидел, что матросов на палубе всего двое и они отчего-то в тулупах и с метлами.

– Где команда?! – сурово спросил Ивашка. – Где боцманмат?!

– А все на берегу, герр капитан! – докладывают матросы.

– Почему вы с метлами?

– Снег с палубы метем!

– Откуда снег?

– Дак зима на дворе, Иван Арсентьевич!

Здесь только капитан Головин огляделся и обнаружил, что корабль стоит у причала, вмороженный в Неву. Паруса и оснастка вовсе были сняты и убраны на хранение в трум, а еще два матроса долбили пешнями сахаристый лед возле кормы.

Охолонувшись слегка, оконфуженный капитан спустился на берег и завернул в ближайший кабак, где его знали и могли налить чарку в долг, ибо денег в карманах не обнаружил. Испил немного вина и, когда в голове прояснилось, посчитал утраченные в загуле дни. И оказалось, их миновало уже двадцать, а еще вспомнил дерзкий побег из-под стражи, что было наказуемо разжалованием, и тут вовсе загоревал, ибо заступиться теперь за него было некому. Однако вина более пить не стал, а зашел к товарищу своему, Василию Прончищеву, капитан-лейтенанту, который также на берегу жил в ожидании весны. И хоть встречен был с радостью, Ивашка, однако же, только кофию попил, поглядел на счастливую семейную пару – у Василия жена была красавица, Мария, и стало вовсе дурно от одиночества, так что даже мечтать не захотелось. А мечтали они каждый о своем: Головин постарше был и потому думал выпроситься у Петра Алексеевича в кругосветное плавание, а Василий вкупе с женою своей мыслили пока что пройти полунощными, северными морями аж до Чукотки.

Теперь обоим не о чем стало мечтать…

От Прончищевых Головин побрел к себе на прошпект, где были у него рубленые хоромы, жалованные государем за находчивость и прилежную службу. Хоть и деревянные, но просторные, дворянские, в узорочье под камень, и окна на воду смотрят. Ивашка все жениться собирался и однажды даже сватов засылал к Некрасовым – дочка у них была, Гликерия, которую обыкновенно звали Ликой. Ему больше нравилось ее имя, чем сама избранница, как и многие девицы, привезенные из Москвы, в два года утратившая зубы на болотистых берегах Невы. Поэтому петербургские невесты на балах уст своих манящих не размыкали, и если смеялись, а вернее, подхихикивали, то заслоняли ладошками рты. Ко всему прочему, Гликерия оказалась еще и строптивой, отказала Ивашке и велела передать через сватов, что, тогда еще лейтенант, Головин хоть и образован в Европе, но, окромя жалованья, ничего не имеет, бездомок, обитает в труме на своем фрегате и к тому же любит в кабаках гулять. И все его мысли не о том, как дом свой завести и семью, а совсем вздорные и безалаберные – купить корабль и отправиться в кругосветное путешествие. Но, дескать, ежели исправит свое положение, обзаведется имением или хотя бы квартирою, то тогда она, Лика, подумает.

Ивашка не очень-то и расстроился, однако сей отказ его несколько образумил: и в самом деле эдак-то можно остаться в холостяках, еще раз отвернут сватов, и на весь стольный град дурная слава пойдет гулять. А добрую обрести можно лишь в сражениях, но тут как на грех все войны государь Петр Алексеевич завершил победами и наступил тягостный для лейтенанта мир. Особенно зимою становилось тоскливо, когда фрегат Головина мерз у причала, а иного дела он делать не умел, кроме как ходить под парусами по морю и брать на абордаж шведские корабли.

И здесь выпала удача и возможность отличиться. Однажды государю вздумалось установить на устье Невы свинкса, коего он увидел где-то на картинках египетских, и так загорелся, что ни быть, ни жить. А взять такой большой камень, чтоб высечь его, поблизости негде – только из-за моря везти, со шведского берега, где граниту полно. Вот он и бросил клич: «Кто доставит морем гранитный камень для свинкса, того всячески облагодетельствую».

На что ему был нужен этот свинкс, никто из морских офицеров не спрашивал, да блажь царскую уважать следует. В Европе Ивашку только навигации выучили, а думать он умел по природе своей, поэтому походил по берегу, подумал, посчитал и взошел на свой фрегат.

– Поднять якоря!

Пришел он к шведскому берегу и теперь по нему походил, подумал, посчитал, выбрал подходящую скалу, что у самой воды стояла, созвал прибрежных шведов и нанял их сухостойный лес рубить да к морю возить. А те после поражения смирные были, податливые, валят сосны в два обхвата, тащут их лошадями на берег и молча дивятся: на что русским сухостой, лишь на дрова годный? Неужто в России весь лес вырубили и печи топить стало нечем?

Моряки же тем часом начали вязать плот размером двадцать на сорок сажен, да не в одну деревину, а многоярусный, в двенадцать венцов: лес железными скобами сбивают, гвоздями и для прочности смолеными канатами переплетают. И форму плоту придают корабельную – форштевень, высокий нос, корма, все как полагается. Связали из сухостоя эдакое чудовище первобытное, подчалили кормой к скале и стали в той скале дыры пробивать и порохом заряжать. Тут молчаливые шведы и вовсе затылки зачесали: должно быть, эти варварского вида люди или с ума сошли, или совсем глупые, или же что-то небывалое замыслили, а то и вовсе для них, шведов, опасное и вредное – так в Европе всегда думали о русских, дабы не вдаваться в подробности их нрава. А лейтенант Головин велел с берега всем удалиться и махнул флажком. Побежал дымок по берегу, достал скалы, и тут так громыхнуло, что у любопытных шведов шапки сдуло. Скала же качнулась и медленно завалилась на плот, погрузив его в глубину до самого верхнего венца, так что издалека кажется, будто камень сам на воде плавает. А моряки на него еще и мачты поставили и снасти заготовили. Позрев на это, шведы доложили своему королю Карлу: дескать, моряки царя Петра не только дрова, но и скалы воруют. Король не поленился, приехал лично посмотреть, но Ивашка ему царскую грамоту показал, где было сказано, что лейтенант Головин послан к шведским берегам, дабы взять граниту для свинкса в зачет возложенной по договору контрибуции.

– А на что Петру сфинкс? – изумился Карл.

– Кто его знает? – ответствовал лейтенант. – Может, хочет, чтоб у нас как в Египте было. И не желает больше быть императором, а мыслит назваться фараоном. Цари, они же как малые ребята, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

Король так ничего и не понял, однако же махнул рукой.

– Ну, добро, идите теперь домой! – позволил, и поскольку зол еще был на русского императора, то добавил: – Пускай Петр этот камень себе на могилу поставит!

Ивашка дождался попутного ветра, впряг свой фрегат в постромки, закрепленные на носу плота, поднял все паруса и пошел через море. Кто тогда встречь или вкрест проплывал, глаза себе протирали – блазнится ли, или уж в самом деле скала под парусами идет? Плота-то не видать, он весь в воду погрузился.

Приплавил лейтенант камень в устье Невы, причалил плот к берегу, а его весь стольный град встречать вышел. В толпе и Гликерия стоит, пуще всех радуется, руками машет и, забывшись, уста-то свои сахарные отворила. Ивашка как глянул на ее рот старушечий, так его от женитьбы сразу и отвратило. Государь на этот камень взошел, обнял там Ивашку, поцеловал и на радостях всячески облагодетельствовал: своею шпагой одарил, из лейтенантов в капитаны третьего ранга произвел, золотом воздал и хоромы пожаловал на прошпекте. А еще с камня же крикнул Меншикову:

– Алексашка! У тебя дочери который год?

Александр Данилович испугался, руками замахал:

– Мала еще! Мала!

– Как подрастет, за этого капитана отдашь!

Гликерия такое услышала и тотчас из толпы убежала.

Столько Ивашка за войну наград не получал, когда живота своего не жалел! Вот как Петру Алексеевичу свинкса хотелось поставить в Петербурге. Теперь или жди, когда Мария Меншикова подрастет, или не дожидаясь заходи в любой дом, сватайся, но на Головина опять тоска напала и нехотенье. Лика же нравом дерзкая была – не стыдилась того, что когда-то отказала Ивашке, а теперь передумала; она вознамерилась добиться своего и отважилась пойти к немцу, который новую моду завел в Петербурге – золотые зубы вставлять. Прежде он только отважных мужей пользовал, которые адские пытки готовы выдержать, когда живые зубы точат подпилком и сверлят коловоротом, а тут приходит девица и говорит, мол, вставляй, все вытерплю. И ведь вытерпела, слезы не пролила, до чего умела сердце скреплять. Является она на ассамблею, куда и Головин зван был, встречает его и улыбается во весь рот. Он же опять как глянул, так и вовсе потерял охоту к супружеству.

А с камнем гранитным вот какая недолга вышла: оказалось, его легче из-за моря приплавить, чем на берег поднять и там уже свинкса из него вырубить. Народу и лошадей согнали не только из Петербурга, но и со всей округи, опутали скалу, обвязали канатами и давай тянуть. С плота еще кое-как на отмель стащили, а уж когда он припал к земле – так к ней присосался, что ни с места. Сам государь впрягался и тянул – не помогло; сколько веревок и гужей порвали – не считано. Немцы всяческие прожекты предлагали: дождаться зимы и по льду вытащить камень, наморозив ледяную дорогу, или вовсе высечь свинкса там, где лежит скала, и пусть его омывают волны речные. Ну и прочие всякие глупости. Но Петр Алексеевич уже сумрачный стал, какие-то, видно, тайные надежды его рухнули, и скорее всего, надорвался он, пытаясь сволочь камень, простудился в холодной воде и с того начал часто хворать. Потом и вовсе махнул рукой и позволил пилить гранит на плиты, чтоб полы во дворцах настилать, фасады обделывать, ставить всяческие балюстрады, изваяния или вовсе пускать на надгробия богатых, но усопших граждан Петербурга. За один год всего так и не высеченного свинкса искололи, испилили и растащили – немцы едва успевали пилы из Германии возить.

Освобожденный плот же к берегу подчалили, разобрали, изрубили на дрова, и почитай всю зиму топился стольный град шведской кондовой сосной.

И вот после кончины императора Ивашка Головин отбражничал двадцать дней, оплакал былые веселые времена и, бежав из-под конвоя, засел в своих хоромах на прошпекте, чтобы с мыслями собраться и подумать, чем же скрасить далее свою жизнь. Из прислуги у него были лишь старая кухарка да камердинер, исполняющий обязанности истопника, сторожа и стекольщика: кто-то повадился каждую ночь бить стекла в окнах. Посоветоваться даже было не с кем. Ивашка наказал холопам, чтоб говорили, будто его дома нет, поскольку опасался, что вновь пришлют конвой, а сам залег, как медведь в берлогу, и разве что не лапу сосал, а отпивался капустным рассолом с брусникой. Похмельные мысли и так невеселы были, а тут еще ночью услышал он, как возок к дому подъехал и встал. Полагая, что это комендантский конвой, капитан от досады и расстройства шпаги хватился, да вспомнил, что отняли ее при аресте. И тогда взял от печи старую секиру, которую камердинер давно приспособил головни в топке толочь, и сунулся к окошку. В сей миг из повозки вышла женщина – лица не рассмотреть, стекла заиндевелые, да и фонари на облучке тусклые, направилась было к подъезду, но вдруг взмахнула рукой, и капитан едва отскочить успел. Стекло брызнуло в разные стороны, зазвенело, а по полу забрякал увесистый булыжник. Ивашка снова к окну, и на устах уже вызрел пузырь корабельного ругательства, но не лопнул, ибо в следующий миг узрел он сквозь пробитый глазок сверкнувшую золотом улыбку – не было подобной во всем Петербурге!

А Лика села в возок, захлопнула дверцу, и лошади с места взяли в рысь.

Более изумленный, чем возмущенный, капитан долго не мог найти покоя, велел камердинеру до утра заткнуть дыру в окне подушкой, но в комнате все одно выстыло, и он отправился в гостиную. Неугомонная Гликерия вернула его к прошлым мыслям о женитьбе – куда ни кинь, все указывает, что пора обзаводиться семьей, тогда, может, и тоска отойдет. Только вот к кому отправлять сватов? К самому Меншикову – у него дочь подросла, а государь прилюдно обещал отдать ее за Головина? Так ныне Александр Данилович Екатерине одним из первых присягнул, угодил в фавориты и капитана ко дворцу своему на милю не подпустит. И слышно, рвется он к трону через свою Марию, ибо вздумал выдать ее за наследника, малолетнего Петра Алексеевича. К Румянцевым ли направить стопы, или еще раз попытать счастья у Некрасовых? Лика-то неспроста зубы вставила и окна хлещет – должно, есть у нее любовь страстная, а то, что рот у нее сияет, как открытая табакерка, так к этому привыкнуть можно, а потом ночью-то, в постели, не видать. Днем же миловаться с ней будет недосуг – служба да походы морские…

Так размышляя и уговаривая себя, Ивашка уж было решился наутро заслать к Гликерии сватов, однако вспомнил: император Петр Алексеевич-то до сей поры в леднике лежит, не похороненный! Какие уж тут сватовство и свадьба, когда в стольном граде скорбь, по-новому «траур», и сам он еще под арестом и угрозой разжалования?..

Уже под утро, когда немецкие часы отбили четверть пятого, капитан вконец увяз в невеселых топких мыслях и уже кликнул кухарку, чтоб принесла вместо рассолу вина, опять под окнами запели на морозе кованые полозья. Он занавеску отвел, рукавом иней со стекла счистил – вот теперь уж точно конвой пожаловал: на паре приехали, санный возок оленьим мехом крыт и фонари яркие. Тут из него вышел офицер и два нижних чина с саблями спрыгнули с задков, да сразу все на крыльцо.

– Открывай, господин капитан! – застучали в двери. – Мы знаем, ты дома, коли в кабаках нету!

При подобной диспозиции следовало или затаиться, ровно мышь, или оказать возможное сопротивление, но Головин выбрал третье – сдаться, велел впустить конвой, ибо в тот момент не было желания ни прятаться, ни драться. Камердинер снял дверь с запоров, офицер и нижние чины вошли, однако встали у порога, сабель не вынимают из ножен и в караул не становятся.

– Доброго здоровья, Иван Арсентьевич, – сказал офицер и башлык скинул.

Ба! Да это же Данила Лефорт, подручный Брюса, человек хоть и давно знакомый, но поскольку с отрочества воспитан был графом, обучен им всяческим наукам и хитростям и при нем же служил, то дружбу ни с кем не водил и обыкновенно спесив был с Ивашкой и высокомерен. Один раз только и снизошел, когда Головин камень из-за моря приплавил по воде: все расспрашивал, как сие удалось да какими расчетами он пользовался, и самолично гранитную скалу обмерил веревочкой, нарисовал и грузность ее вычислил в пудах и фунтах, дабы потом графу доложить.

– Виноваты, ночью потревожили тебя, – между тем продолжает Данила, а в голосе неслыханное заискивание, – да дело у нас неотложное. Отряжены мы генерал-фельдцейхмейстером Брюсом с нижайшей его просьбой немедля прибыть к нему для разговора важного. Меня Яков Вилимович еще днем послал, да я тебя только к утру сумел отыскать.

Капитан изумился даже более, чем когда увидел улыбку Гликерии за разбитым окном: граф никогда к нему не обращался, тем паче с просьбой нижайшей. Напротив, гордый шотландец всегда держался с ним заносчиво, а когда Головин камень из-за моря приплавил, и вовсе пренебрежительно, ибо, как все иноземцы, преданные русскому государю, Брюс отличался страстной, почти женской ревнивостью и презирал всех, кто приближался к объекту его поклонения. Яков Вилимович не мог забыть отеческих объятий и поцелуя Петра Алексеевича, когда тот с капитаном вместе забрался на гранитную скалу и оттуда взирал на собравшийся народ. В свою очередь Ивашка к графу относился презрительно, дерзко и порою насмешливо, не почитал ни его чинов, ни званий и заслуг, отчего Брюса кривило, да поделать с императорским любимчиком сей вельможа ничего не мог.

– А скажи-ка, Данила, чем обязан я столь редким вниманием графа? – сдержанно спросил Ивашка, не давая лопнуть пузырю возмущения.

– По велению покойного государя императора, тебе, Иван Арсентьевич, надлежит исполнить некое поручение государственной важности, – доложил тот. – Можно сказать, это его последний наказ тебе, ибо Петр Алексеевич вскоре после того преставился.

– А при чем здесь генерал-фельдцейхмейстер? – Похмельная голова капитана еще не образумилась в полную силу, мысли плавали и шуршали, ровно шуга[1] на реке, однако упоминание о воле государя взбодрило его.

– При том, господин капитан, что император передал веление свое посредством Якова Вилимовича. А подробности мне не известны, ибо дело тайное. Ты уж не губи меня, Иван Арсентьевич, граф и так во гневе, что скоро не сыскал. Поезжай к нему, а он уж сам тебе скажет.

И тут еще капитан вспомнил, отчего ударился в запой – из-за Меншикова, который привел Екатерину на престол, того же генерал-фельдцейхмейстера Брюса и прочих им подобных! Можно сказать, предали они государя: когда тот в леднике лежал непохороненным, все его сподвижники тем часом кинулись присягать императрице. Должно быть, граф с Меншиковым давно сговорились, кто сядет на трон, ведь Брюс ранее чести удостоился великой – корону нес во время коронации Екатерины!

Как тут горькую не запить?

– Знал бы Петр Алексеевич, каковым граф оказался, – тяжко вздохнул Головин. – Стыд и срам… Не поеду к Брюсу!

– Помилуй, Иван Арсентьевич! – взмолился Лефорт, догадавшись, куда клонит Головин. – Генерал-фельдцейхмейстер в сем позоре не участвовал. Он тем временем в Двинском остроге находился. И недавно лишь вернулся.

– Все одно ехать не желаю!

– Граф без тебя не велел на глаза являться! Придется силой тебя взять и свезти.

– Попробуй!

Капитан огляделся в поисках шпаги и, вспомнив, где сейчас его личное оружие – дар императора, – несколько увял.

– Не вынуждай нас брать тебя помимо воли, – снова принялся умолять Данила. – Не станем ссориться, Иван Арсентьевич! Добром тебя прошу!

И тогда Ивашка схитрить вздумал.

– Поехал бы, – говорит, – да без шпаги никак не могу, по достоинству не положено.

– Где же твоя шпага? – спрашивает Данила.

– Должно, у коменданта. Привезете, так поеду.

– В сей час привезем!

Сели в возок и с места в галоп – умчались. И полчаса не проходит, как являются со шпагой и отпиской коменданта, что арест снят без всяческих последствий. И сие обстоятельство было уху капитана убедительнее слов Лефорта: коли он добился этого, знать дело у Брюса и впрямь важное.

Привезли Головина во дворец графа, а тот, несмотря на час ранний, сам у порога встречает, и видно, за ночь глаз не сомкнул. И речь заводит душевную либо весьма прехитрую – его же сразу не поймешь:

– Осиротели мы с тобой, Иван Арсентьевич, без благодетеля нашего и отца, государя Петра Алексеевича. И лежит он в леднике, доныне не преданный земле, поелику сподвижники его ворами оказались. Теперь наследство делят да возле Скавронской Марты увиваются, клянясь в преданности. И я в сей грязи замарался, корону ее нес…

Капитан слушает гордого ученого шотландца и ушам не верит своим – что же такое могло случиться, ежели граф так резко поменял диспозицию? Неужто его, мудрого книгочея и философа, витающего в звездных небесах астролога, эдак потрясло явление земное – кончина хоть и императора, но человека смертного? И от того ревность и ненависть к Головину так нежданно перевоплотились в любовь, да еще и с покаянием? Или уж похмелье выходит из мутной головы Ивашки, а посему и мир встает перед взором и слухом, ровно перевернутый?

– Твой посланец Данила Лефорт сказывал, у тебя дело есть, – набравшись дерзости, перебил его капитан, – порученное мне самим Петром Алексеичем. Так говори, не стесняйся.

– Ступай за мной, – скомандовал генерал-фельдцейхмейстер.

Приводит его в покои, а там на хозяйской кровати спит бородатый, долгогривый детина. Брюс зашептал:

– Видишь сего человека? Это тайный затворник Двинского острога, с Индигирки-реки, именем Тренка. А про себя говорит, будто он из племени Юга-Гир, что значит «огненная гора», с коей некогда спустился великий и могучий народ. Будто прежде населяли они пространство по обе стороны от Уральского камня во всех землях полунощных. А стольный град их стоял на месте, где ныне город Великий Устюг, на реке Юг. Пришел сей Тренка в Петербург семь лет тому, но был отправлен подальше и заточен в означенную крепостицу. Привез я его намедни, дабы исполнить завещание государя императора.

– И что же завещал Петр Алексеевич?

– Высватать невесту именитого рода и сопроводить на Индигирку-реку. Там выдать замуж за их князя, именем Оскол Распута.

Капитан головой потряс, полагая, что все увиденное и услышанное – не что иное, как чертовщина, блажные картинки из тех, что, по рассказам, мерещатся с перепоя. К тому же граф говорил гнусавым полушепотом, зачем-то щурил один глаз и в полумраке походил на совращающего беса. Но сколько ни тряс – ни спящий затворник, ни граф не исчезли. Мало того, Яков Вилимович вывел его из покоев, притворил дверь и тут уже заговорил громче:

– Последняя воля Петра Алексеевича могла бы показаться странною. Ему ли хлопотать о некоем диком племени варваров сибирских, когда он обратил Россию в Европу? Но мы с тобою, Иван Арсентьевич, лишь вдвоем остались ему верные, и след нам исполнить завещание в точности. Не наше это дело – обсуждать и предавать сомнениям волю императора.

Увел Ивашку в гостиную, приказал челяди подать на стол и тут уж в подробностях пересказал суть последней встречи с государем, поведал, как съездил в Двинский острог. А для пущей убедительности вынул из шкатулки и показал две грамоты: в одной писано, что отныне и навеки югагиры освобождаются от уплаты ясака и переводятся в разряд подданных российских людей, то есть уравниваются в правах с сибирскими переселенцами, а вторая – удостоверительная дорожная, отписанная ему, Ивану Головину, сыну Арсентьеву, с людьми, которая обязывает всех воевод, начальников на заставах и комендантов крепостей никаких препятствий не чинить, пропускать во все землицы и оказывать всяческую безвозмездную помощь, как то: воинскую, ружейным и хлебным припасом, верховыми и вьючными лошадьми, оленями и ладьями.

Капитан руку государя знал, ибо с любовью хранил его жалованную грамоту, и при виде этих двух в голове как-то сразу прояснилось и даже образ графа приобрел прежнюю его благородность. У Ивашки в тот час не возникло вопроса, отчего Петр Алексеевич поручил столь необычное дело Брюсу, поскольку знал, что этот шотландец начал служить государю еще в Потешном полку и за столь долгие годы был единственным приближенным, кто ни разу не получал от него наказаний и взысканий.

– Одного в толк не возьму, – прочитав грамоты, сказал капитан. – А чего это государь озаботился судьбою некоего ясачного племени?

И тут Брюс начал хитрить и увиливать.

– Покойный государь император о многих племенах и народах отеческую заботу проявлял. Не мне судить о замыслах помазанника Божьего, но полагаю, настал черед и югагиров. Верно, проникся он их нынешним положением. Да и они, сии югагиры, на иные сибирские народы не похожи. Ни обликом, ни нравом. И речь их весьма сходна со старой российской. Правда, они также хорошо владеют якутским, чукотским и прочими варварскими языками и много слов ихних употребляют. По пути из Двинского острога Тренка обучил меня словам, и должен сказать, языки сии напоминают грубые монгольские наречия. А в племени Юга-Гир говорят мягко, певуче, и речь их не лишена некоего благородства. Петр Алексеевич пытлив был и любознателен, должно, послушал сего Тренку и проникся…

У Головина на хитрости слух был тонкий, но сам он, будучи нрава грубоватого и прямого, не умел так же тонко выпытывать скрытую суть, поэтому спросил откровенно:

– Так проникся, что отправил в Двинский острог, заковал, словно государева преступника, и в темницу заключил? Ты, Яков Вилимович, не мудри и скажи, как есть. А то ведь мне недосуг невест выбирать да отводить их невесть куда – на Индигирку! Самому жениться пора. Раз Петр Алексеевич на меня перстом указал, я все должен знать.

– Помилуй, Иван Арсентьевич, я ничего от тебя не таю! – нарочито взмолился граф. – Ты по молодой прыти выслушать меня не желаешь, торопишь. А дело сие требует обстоятельности и терпения. И денег потребует, ибо из казны не было отпущено. Я вот уже более полутора тысяч рублев серебром потратил, чтоб припасы закупить, добрых лошадей, амуницию, ружья аглицкие, скорострельные. Только войлоку мягкого и твердого купил полтораста аршин! И еще надо бывалых людей нанять, жалованье им положить. Дорога-то дальняя, нелегкая, где-то придется ладьи строить и по рекам ходить, опять же расходы требуются на оснастку, паруса и скобяные…

– А войлоку-то на что столько?

– Не знаю!.. Тренка велел.

– До Индигирки, поди, за целое лето не дойдешь, – тоскливо протянул Ивашка. – Ни сушей, ни морем. А еще обратный путь… Что же, мне еще на два года женитьбу откладывать?

Тут Брюс даже ладонью по столу пристукнул, ибо право имел:

– Предсмертная воля государя! Он обязал нас. Долг чести – исполнить!

– Яков Вилимович, а что бы самому эту невесту не отвести к югагирам? Тебе путешествия по нраву, тем паче потратился…

– Я бы с великой охотой, да на тебя грамота выправлена, – не сразу и с прежней хитрецой признался граф. – К тому же Тренка сказал, на обратном пути меня беда ждет…

– Откуда он знает? – изумился капитан. – Он что, провидец?

– Не хотел раньше времени говорить тебе. Да ты вынуждаешь… Сей югагир знает все наперед, что случится. Мне государь говорил, а я, ко греху своему, не поверил… Как увидел его в Двинском остроге, так убедился. Тренка говорит, меня же оторопь берет. И покуда ехали мы в Петербург, много подтверждений получил. Вот скоро встанет, глянет на тебя, Иван Арсентьевич, и все скажет, что будет.

– Как же он глянет, ежели слепой?

– Ему и глаза не нужны…

Ивашка встал.

– Благодарствую за угощение, господин генерал-фельдцейхмейстер. Да некогда мне сказки твои слушать. А за освобождение из-под ареста низкий тебе поклон.

– Постой-ка, Иван Арсентьевич! Куда же ты?

– Отосплюсь в своих хоромах, себя в порядок приведу. В столь непотребном виде как невесте на глаза являться?

– Какой невесте?

– Своей, Гликерии Некрасовой. Вздумал я в сей час с ней сговориться, а как погребут государя императора да сороковины справят, посватаюсь. Не знаешь ли ты, Яков Вилимович, когда похороны состоятся? Слышал я, тебя главным распорядителем назначили?

Всегда невозмутимый Брюс тут подскочил, потряс руками, не находя слов:

– Отрок неблагодарный! Кто б ты был, ежели не отеческое к тебе отношение государя? А ты пренебрегаешь завещанием его?!

– Волю Петра Алексеевича исполнить готов, – испытывая прежнюю неприязнь, однако сдерживаясь от ругательств, проговорил капитан. – Да ты позвал дело государственной важности сделать, а сам сказками потчуешь! Невесту избрать, отвести за тридевять земель некоему князю. Провидцы там всяческие, предсказатели… Стал бы ты свои денежки на сие предприятие тратить!

Граф неожиданно ссутулился и загоревал:

– Полагал, я один в России реалист и в чудеса не верю… Ты еще пуще меня прагматами напитан. И откуда в тебе сии черты?

– В Европе обучался…

– А какое у тебя в жизни главное хотенье?

– В сей же час мне жениться след. И чтоб за невестой доброе приданое.

– Разбогатеть хочешь?

– Кто же сего не хочет?

– На что?

– Чтоб свой корабль построить и землю вокруг обойти, – признался Ивашка. – Я просился у Петра Алексеевича в плавание кругосветное. Он посулил отпустить… Да теперь уж сему не бывать. И корабля не построить…

– Отчего же?

– Жалованье не позволяет. А иного прибытка нет.

Брюс встряхнулся.

– Добро, Иван Арсентьевич, теперь скажу тебе правду.

– Сразу-то нельзя было? – проворчал капитан. – Какую ночь не сплю, глаза смыкаются, а ты манежить меня вздумал.

– Испытывал я тебя, – признался граф и, сняв парик, обрел вид домашний и доверчивый. – Без испытания в тайных делах неможно, ибо я знать должен, как ты в том или ином случае себя поведешь. Прежде я ведь к тебе с ревностью относился из-за расположения и любви государя. И истинного лица твоего видеть не мог.

Это походило на внезапную откровенность, чего у горделивого и могущественного генерал-фельдцейхмейстера ранее не замечалось вовсе. Капитан сел на свое место, однако же подумал, что и подобное перевоплощение хитростью может быть, только более скрытой.

– Невеста для князя сибирских варваров – это лишь предлог, – продолжал граф. – Веская причина явиться на Индигирку, к югагирам, и быть с честью ими принятым. Они к себе никого не впускают и даже ясак привозят в условленное место и оставляют сборщикам. Никто еще не бывал в логове сих туземцев, не разведал ни нравов, ни обычаев и ни того, какие они тешат мысли, запрашивая у государей российских невест из именитых родов. И вот тебе государь велел проникнуть в сие племя и выведать истинные намерения. Коль они не опасны для престола, оженишь их князя, погуляешь на свадьбе, про обычаи прознаешь и с дарами ихними домой. Но ежели узришь крамолу супротив царствующей семьи, всяческие претензии на трон, что были у Литвы и есть еще у поляков, либо прочие угрозы, указ Петра Алексеевича вручишь князю с торжеством соответствующим. На минуту царем себя почуешь! Чувонцы тебя на руках станут носить, ублажать всячески и почести оказывать. К примеру, женок своих давать. Говорят, обычай у них такой! Да гляди, не женись там!

– На что мне дикая туземка, когда невеста есть, – отмахнулся Ивашка. – Я уж сразу в Петербург поспешу.

Но тут же был осажен генерал-фельдцейхмейстером, словно вспомнившим, кто он есть и кто перед ним.

– Умей выслушать начальника! – сделал внушение. – И нрав свой след сдерживать.

– Прости великодушно, – обронил капитан.

А Брюс продолжал:

– В Петербург не поспешай. Расстанешься с югагирами и сам с людьми своими сядешь в остроге, который укажет воевода, уподобишься купцу и станешь торговать. Выменивать у югагиров, саха, чукчей и прочих тунгусов мягкую рухлядь на ружья, припас к ним и крепкое вино. Да не скупись, будь щедрым, и кому в тягость дать соболей и лисиц за товар, в дар его подноси. В первую очередь, воду огненную – так туземцы вино называют.

– Не с руки мне торг вести, – воспротивился Головин. – Я старого боярского рода, мои деды стольниками были. А купечество – дело хитрое и подлое!..

– Так государь император велел! – оборвал граф. – Твое дело – исполнить, невзирая на свое к сему отношение.

– Погоди-ка, Яков Вилимович, – встрепенулся Иван. – А я сим указом раздора не посею? Зависти не пробужу? Не сотворим ли мы худого?

– Петру Алексеевичу виднее было, что сотворится. Полагаю, даруя слободу югагирам, он хотел опору себе найти в полунощных землицах.

– Ежели так, то еще ничего… И все одно подумать след, прикинуть, как да что. Но ты уволь уж меня, граф, торговать я не стану. Тем паче ружьями, порохом и вином.

– Как же так – не станешь?

– Да туземцы сии, испив водицы огненной, в тот час обиды вспоминают старые. Мне прадед много чего порассказывал про нравы ихние… А вспомнив, друг в друга стрелять начнут!

– Ну и постреляют, так что же? Друг с друга спесь собьют и угомонятся, как протрезвеют. А нет, так воевода ленский казаков пошлет и усмирит.

Капитан распрямился.

– Не пристало мне, морскому офицеру, столь мерзкими делами заниматься.

– А мне, генерал-фельдцейхмейстеру? – Голос графа тихо зазвенел. – Как ты еще мыслишь управлять варварскими народцами? Коль обычаи и нравы таковые имеют?.. И посредством чего оборонить престол от самозванцев? Мы же приставлены его стеречь!

– Подумать след. – Ивашка был себе на уме, даже страдая от похмелья. – Неужто они и впрямь способны престолу навредить?

– Ты станешь исполнять, что государь велел. А ежели югагиры смуту затевают, подобно полякам? Отчего сей Тренка пожаловал в год, когда казнили царевича Алексея?.. – Брюс потупился, набычился и продолжил с горечью: – Я говорил Петру Алексеевичу: не след лишаться истинного наследника, прости его, помилуй. И царевич бы внял отцовскому благородству… Ан нет, не остановил своей руки государь. Я же приговор не подписал, один из всех прочих… И эти прочие сейчас Скавронской присягают… – Он вскинул голову. – Впрочем, отвлекся… Тренка с товарищами пришел вскоре после казни и невесту для князька своего попросил. Родовитую ему подавай, поскольку князь варваров себя причислил к древлему роду царей!.. Спроста ли?

Капитан встряхнулся, сгоняя оцепенение, навлеченное голосом Брюса.

– Как дикие туземцы с Индигирки могли узнать, что сотворится с царевичем?

– В том и суть, Иван Арсентьевич, – подобрел граф. – Умом сего постигнуть невозможно… Однако Тренка свидетельствует: есть у югагиров некий календарь, где все прописано наперед. Сию книгу они вещей называют. Чему быть в грядущем, когда и отчего войны сотворятся, кто править станет, от чего умрет и прочие откровения. И будто счастливец, сей книгой овладевший, становится прозорлив. Ему довольно взглянуть на человека, и в тот час предсказать всю жизнь последующую.

– Не сказки ль это? – почти с отчаянием воскликнул Ивашка. – Я слышал множество небывальщин и прочие россказни на зуб пробовал… Все пустое!

– Поверить тотчас трудно, – согласился граф. – Я много лет корпел над книгами отреченными, всяческими календарями и даже свой издал. Гадания народные изучал, тайные магические ритуалы, астрономией увлекался, положением звезд и светил… Но и на йоту не приблизился к разгадке, что будет в следующий миг. И при сем веры не утратил. Должен быть подобный календарь! У югагиров и название ему есть – Колодар.

– Уволь, Яков Вилимович, но как возможно изведать, чему быть суждено?

– А ты спроси югагира!

– Нет, прежде тебя спрошу, – вспомнил Ивашка. – Давненько уж мыслил тебя попытать, Яков Вилимович, как человека ученого. Да ты ранее-то не допускал к себе эдак близко…

– Спрашивай, Иван Арсентьевич, – позволил граф.

– На что Петру Алексеевичу был нужен свинкс?

Брюс на минуту задумался, ибо сего вопроса не ожидал.

– Должно быть, чтоб Россию возвеличить.

– Как же возможно возвеличить ее неким изваянием каменным?

– Изваяние-то велико было бы, – предположил граф, – и зримо издалёка. Да и сотворить его способно только государям великим, дабы прочих изумить.

Головин тоскливо на него взглянул:

– Не верится мне в сие… Не в величине суть. Горы вон в тридесять выше, да что?

– Сфинкс-то рукотворен!

– Ты мне скажи, Яков Вилимович, а на что египтяны его поставили? По блажи своей, чтоб других изумлять? Опять не верится… Когда я камень пригнал от шведов, в книгах читать принялся, а нигде не писано, на что. Они в старине глубокой свинкса воздвигли по какой-то нужде великой, не иначе. А то стали бы столь громадный камень волочь да тесать! И образом-то человек, а телом – зверь лютый, суть лев… Сказать, столь глупы были, тоже нельзя: от глупости люди рушат, а не сотворяют. Мы же ныне живем и не ведаем, на что?..

Сказал так Ивашка и вдруг узрел, что Брюс встрепенулся и уставился куда-то мимо, за его спину, и в глазах на миг возник испуг, чего не бывало да и быть не могло у самоуверенного генерал-фельдцейхмейстера. Почудилось, даже привстать хотел, как если бы сейчас сюда вошел император, единственный человек, перед которым он вставал.

Капитан помимо воли оглянулся…

В сводчатом проеме двери стоял тот самый детина, коему было позволено почивать на хозяйской кровати. Всклокоченный со сна, в вольной длиннополой рубахе и освещенный тусклой свечою, он напоминал привидение, роняющее зыбкую тень.

Видимо, он услышал последнюю фразу, сказанную Головиным, ибо, шаря пространство рукою, приблизился к нему и, склонившись, заглянул в лицо.

– А что, боярин, хочется изведать? – спросил, блуждая взором. – Да вижу, душа-то нетерпением трепещет…

– Напротив, не хочу, – наперекор ему сказал Ивашка, хотя в тот час подумал: а неплохо бы узнать, как образуется его жизнь после смерти Петра Алексеевича. – У меня душа от иного трепещет…

– От чего же? Все токмо и жаждут изведать, что завтра станется. Ты же противишься…

– И так тоскливо наше существование, – вздохнул Головин. – А узнай грядущее, так и вовсе от печали удавиться только.

– И то правда, боярин, – как-то неопределенно согласился югагир.

– Однако же хотел бы знать, каким путем поведем невесту? Сушей или морем?

– Тебе что более по нраву?

– Я морскому делу обучен, и мне сия стихия милей.

– Который нагадаю, тем и пойдем, – заявил Тренка. – Рано думать о пути, еще и невеста не высватана.

– А вот в сватах я не хаживал, – признался капитан. – И ремеслом сим не владею. Тут уж увольте…

– Сватовство – дело важное. Тебе и поручу, боярин.

– Да я и речей-то подобных заводить не умею!

– Речи немец говорить станет, а ты глаз свой навостри и взирай.

– Куда взирать-то?

– На невест, боярин. Царь ослепил меня в темнице – ты моими глазами станешь. На которую взор твой упадет, той и быть. Вот тебе покров! Как узришь деву, достойную Оскола, так покроешь ее главу, чтоб никто порчи не навел…

Ивашка ткань взял, сложил ее вчетверо и за пазуху спрятал.

– Про грядущее спрашивать тебя не стану, – сказал. – А про старинное спрошу. Есть такие люди, египтяны. У них еще Спаситель наш, Иисус Христос, скрывался… Слыхал про них?

– Слыхал…

– Они каменное изваяние воздвигли, свинкс называется. На тело позришь – зверь лютый, а лицо человеческое… Ты не знаешь, на что?

Тренка интерес потерял.

– Сам в книге прочтешь, коль пожелаешь.

– Да я читал… Нигде не сказано, на что!

– В вещей книге писано: время сторожить на чеп посажен…

Загрузка...