— Владимир Андреич, как спал? — спросил отец.
Он щурился от табачного дыма.
— Отлично, Андрей Аверьяныч, — в тон ему ответил сын и, зевая, спустил с кровати ноги. — Куришь ты много. Вредно, говорят, натощак.
— Кому как, — сказал отец, вращая в узловатых пальцах худенькую папироску. — Я формовочной землицы надышался за свой век, дым мне вроде развлечения. Умывайся ступай, картошка стынет. Я в нее пяток яичек вбил…
Пока Володя, стуча соском рукомойника, умывался, пока растирал лицо и плечи длинным вафельным полотенцем, отец хлопотал над столом. «Скатерть старый постелил, — рад, значит», — отметил про себя Володя и, подойдя сзади, обнял отца за костистые плечи.
— Чего, чего лижешься? — спросил отец, высвобождаясь из объятий. — Как телок, одно слово, как телок!
Глаза его беспомощно мигали.
— Как, тарелку дать или прямо со сковороды будешь? — пряча смущение, опросил он.
— Давай прямо со сковородки, — улыбнулся Володя и сел на голубой шаткий табурет. — А сам чего стоишь? Так и будем приглашать друг друга?
Володя, обжигаясь, снял со сковороды крышку и шумно втянул в себя воздух:
— Вкуснотища!
— Может, по маленькой? — спросил, помаргивая, отец. — Для поднятия аппетита?
— Давай, — прошамкал Володя, катая во рту ломтик горячей картошки. — Раз для аппетита, значит, можно. Но немножко. В одном кино, папа, сказано, что с утра даже лошади не пьют. А сейчас лето, жара…
Стукнула дверца старого дубового буфета, звякнули стопочки, которые отец тщеславно именовал хрустальными. Вспомнив это, Володя улыбнулся. «Кто разберет? — подумал он. — Может, правда из хрусталя». Две початые бутылки, как часовые, встали по бокам дымящейся сковородки.
— Владимир Андреич, прости, — сказал отец, усаживаясь наконец на место, — прости, коньяк не буду, хоть и твой подарок. Непривычно! Я — водочки. — И он, хмурясь, наполнил стопки. — Чокаться не надо, сынок. Давай маму твою помянем, Клавдию Прохоровну! Женщина хорошая была необыкновенно…
Выпили и помолчали. Володя потянулся было к сковородке, но положил вилку на скатерть. Отец, задумавшись, разглядывал щелястый пол.
— Ну, давай по второй, — внезапно вскинул он голову, — и ешь, а то вкус потеряется. Хотел сбегать колбаски взять полкило, времени не выгадал. А на могиле я был, как же! Ограду поправил, лавочку, цветы посеял, — сходим как-нибудь вечерком. Рядом с мамой твоей Платониду положили. К ней Петруха Шлычкин застройщиком пошел после войны. Ты его знаешь — с Олькой ихней в школу вместе ходил, под окнами их ошивался!
Отец хотел погрозить сыну пальцем, но смутился и спрятал руку под скатерть, стал теребить ее.
— Платонида в феврале отошла, в самые морозы, — продолжил он свой рассказ. — На могиле костры жгли, а потом — ломами. Ну, нашу чуток задели, нарушили. Я потом поправил, не в обиде. Таиска-квартирантка бабку хоронила. В магазине работает, выгадывает, так что средства есть. Ей и полдома бабкина досталось. Петруха в суд подавал, но раз прописанная и завещание на нее, значит, все: «В иске отказать». Олька с Таиской самолучшие подруги теперь, часто их вместе вижу. Петруха Ольке запрещает, а она свое гнет, самостоятельная…
— А как она… вообще? — спросил Володя. — Замужем?
Отец повертел в руках вилку с пластмассовым белым черенком, потом, покосившись на сына, отложил ее и взялся за ложку.
— Олька что? — сказал он. — Разведенная, не получилась у нее семья. А так — живет, бухгалтером сидит в горсовете. Поведения вроде строгого. А там кто ее разберет… Ты мне вот что лучше ответь: со Вьетнамом как? Американцы там что, не вроде репетиции?
— Там, отец, война, а не пьеса в двух действиях, — ответил Володя. — Две системы сражаются — какая тут репетиция?..
— Это мы понимаем, — перебил отец. — Понимаем не хуже прочих. Я о другом затеял разговор. Может, они оружие какое новое испытывают? Пушки какие или, положим, самолеты? Вот газеты: «Фантом», «Фантом»… Мне один говорил, что это, если перевести, — судьба. Честно скажи: у нас такие имеются?
— Имеются, — серьезно ответил Володя. — Не думай, не даром хлеб жуем.
Он пододвинул теплую сковородку поближе к отцу.
— Спасибо, — сказал он, — наелся. Ты у меня мастер-кулинар. Тебя в любой ресторан шефом назначить можно без опаски. Не подведешь!
— Тебе все шутки шутить, — ответил отец. — Э, погоди, сейчас чайку заварю свеженького. После картошки чай наипервейшее дело!
Когда был выпит чай, когда были сполоснуты чашки, пустая сковорода залита теплой водой, а стопки и бутылки заняли свое место в громоздком буфете, отец вдруг сказал, тыча пальцем в Володину рубашку без погон:
— Сними… и другое давай, что грязное. Стирку сегодня заведу. Как управлюсь, к Фросе в гости пойдем. Она тебя ждет, холодец сварила. «На племянника, говорит, глянуть охота; какой стал». Ее надо в повара, тетю твою. Она оправдает!
«Тяжело все-таки ему одному, — подумал Володя, глядя на отца с жалостью и любовью. — Готовить — сам, стирать, полы мыть, пуговицы пришивать, заплаты ставить — все сам». Простая и неожиданная мысль пришла вдруг к нему в голову и заставила его покраснеть. Он открыл чемодан и украдкой, чтобы не заметил отец, переложил в карман легких серых брюк пачечку денег.
Отец во дворе, под навесом, водружал большой цинковый бак на горящий керогаз. Бак погромыхивал, как пустой. В слюдяном окошечке билось оранжевое пламя. Володя, отстранив отца, поставил бак на огонь и попросил:
— Отложил бы ты это дело. Я приду — вместе займемся.
— А ты куда? — обернулся отец.
— Так… пройтись, — запнулся Володя. — Может, и ты со мной? Покажешь, что нового у вас тут. В магазины зайдем…
— Вода греется, — отец кивнул на бак, — а то б пошел, отчего не пойти? А ты погуляй, ничего! — Отец внимательно, как портной в ателье, оглядел сына. — Форму бы надел, что ли? Все-таки капитан, стыдиться нечего. А ты тенниску напялил старую. Никакой, Вовка, в тебе солидности!
— Я, папа, в отпуске, — весело возразил Володя. — Хочешь, чтобы соседи полюбовались, какой я у тебя раззолоченный весь? — лукаво спросил он.
— Они на работе все, — смутился отец. — Может, я сам хочу поглядеть? Имею право? Или нельзя?
— Можно, папа, тебе все можно! — Володя примирительно похлопал отца по костистому плечу. — Вечером наряжусь, доставлю тебе удовольствие.
— И орден чтоб! — потребовал отец.
— К нему парадная форма нужна, — пояснил Володя. — На повседневной только ленточки положены и Звезда Героя, а ее я, папа, пока еще не заработал.
— Жалко, — вздохнул отец. — Разве бабы в ленточках разбираются? Да, забыл тебе сказать! Зимой Олька заходила адрес твой просить. Ну, я дал.
— Знаю, — улыбнулся Володя. — Открытку получил — с Новым годом поздравила. Потом — с Днем Советской Армии. Только зря. У нас один подполковник есть, так он говорит: «Из яйца яичницу любой сделает, а ты попробуй наоборот». Присловье у него такое.
— Переборчивый ты, Владимир Андреич, — нахмурился отец. — Гляди, кабы в девках тебе не засидеться. Сережка, друг твой, прошлым летом красавицу привозил. Я мать видал — не нахвалится! А насчет яичницы — какой это подполковник?
— Пиксанов, я тебе говорил, — ответил Володя. — У которого детей семеро — три пацана, четыре девочки. А места рождения разные у всех. Можно географию изучать. Я к ним заходил перед отпуском. Спрашивали, почему холостой.
— Видишь, — сказал отец, проводив сына до калитки, — даже люди интересуются. Семеро! — покачал он головой. — Цифра по нынешним временам!
— Они сына хотели, — пояснил Володя, — а у них поначалу все девочки получались, три подряд. Сама она в библиотеке работает. Все удивляются: «Как успевает?» И вообще очень хорошие люди… Ну, пошел я!
— Семеро, — повторил отец. — Нет, это же надо…
Семья подполковника Пиксанова считалась достопримечательностью части, в которой служил Володя.
— Мы на Острове начали, — шутил подполковник. — Развлечений особых не было.
«Островом» подполковник называл Сахалин.
Его жена, Маргарита Алексеевна, если была рядом, зажимала ему рот ладонью. Полковник тогда чмокал жену в ладонь и продолжал:
— Секрет, можно сказать, фирмы, а я выбалтываю. Болтун — находка для шпиона…
И тут жена снова зажимала ему рот.
— Беда с вашим мужем, Маргарита Алексеевна, — сказал, зайдя как-то к Пиксановым «на огонек», полковник Гоголюк, командир части, крупный человек с моложавым лицом и седыми, будто посыпанными серой солью, висками. — Вспомню ваш детский сад — хоть в небо его не пускай, честное слово!
— Какой же детский сад, товарищ полковник? — обиделся Пиксанов. — Возьмите Светлану. В седьмой перешла, а в музыкальной в пятый. И всюду, доложу я вам, отличница!
Светлана помогала матери на кухне. Услышав, что речь зашла о ней, она вздохнула и, забросив косички за спину, убежала. Хлопнула дверь.
— Взрослеет девочка, стесняться начала, — с улыбкой сказал Пиксанов. — Знаете, товарищ полковник, в части, где я начинал — еще «ТБ-3» были, вы же помните, — служил старшина. Имел детей тринадцать человек. Так что мы далеко не рекордсмены, и напрасно вы…
— Сдаюсь, — ответил Гоголюк, поднимая огромные ладони. — Простите за неуклюжесть, Маргарита Алексеевна. Не хотел вас обидеть, наоборот… Давай, Василий Сергеевич, показывай свои апартаменты!
В новом пятиэтажном ДОСе[1] Пиксановы занимали четырехкомнатную квартиру. Для того, чтобы комнат было именно четыре, в перегородке между трех- и однокомнатной квартирами проломили дверь. Поэтому Пиксановы имели две кухни и две ванные, две входные двери с одинаковыми замками и два туалета. «Основное удобство, — смеялся подполковник. — Иначе пропали бы у моей гвардии штаны!»
В квартире напротив жили офицеры-холостяки, молодежь, а среди них и Володя, и получилось так, что время вне службы он чаще всего проводил у Пиксановых, на более тихой и маленькой — «родительской» — половине квартиры, отделенной от «детской» двумя кухнями.
Маргариту Алексеевну молодые офицеры за глаза называли «мамашей», хотя были осведомлены, что ей нет еще и сорока. Она знала об этом прозвище, но не обижалась. «Наши мальчики», — ласково говорила она.
Перед отъездом в отпуск Володя зашел к Пиксановым попрощаться и засиделся на «родительской» кухне.
— Партию-другую? — предложил подполковник, расставляя шахматные фигуры. — Потренируйся перед отпуском. Тебе, как гостю, белые. Ходи!
Средний сын Пиксановых, одиннадцатилетний Васька, шмыгая носом, несколько раз ловко обставил отца, за что был раньше времени услан спать, и подполковник жаждал отыграться.
— Играть не с кем будет, — сказал Володя, делая первый ход. — Отец шашки любит. Все удивляется: в календарях дамки двойными шашками нарисованы, а в жизни поставишь одну на одну — падают. Лучше перевернуть. Зачем их тогда двухэтажными рисовать, спрашивается?
Володя переставлял фигуры, мало задумываясь над игрой, подполковник хмурил лоб и мурлыкал что-то неразборчивое, а Маргарита Алексеевна, сидя поодаль, листала какие-то книжечки.
— Оставьте ваши шахматы, — громким шепотом сказал она. — Какую книжку я достала! Потрясающая! Тираж, правда, маловат, один экземпляр на весь коллектор. Еле выпросила. Нет, вы только послушайте!
И, взмахивая, как дирижер, руками, она прочла:
Папа молод. И мать молода.
Конь горяч. И пролетка крылата…
Книжечка была тоненькая, и, заглянув снизу, Володя прочел название — «Дни». Фамилия у автора была незнакомая.
Дочитав стихотворение, Пиксанова обвела мужчин сияющими от восторга глазами.
— Прекрасный поэт, правда? — спросила она.
— Старый, наверное, — нерешительно ответил ей муж. — Извозчик, пролетка… Кстати, я вот родился в Москве, на Преображение, а где Екатерининский, не знаю. — Он сморщил лоб. — Постой, постой, не возле ли Самотеки?..
— Екатерининский — это в Ленинграде, — пояснила Маргарита Алексеевна. — Кажется, канал. Да разве в этом дело? Вы другое послушайте!
И, отложив книгу, она прочла уже наизусть:
Как это было. Как совпало:
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!
Сороковые роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!..
— Это… это хорошо, — сказал Володя, подыскивая точные слова и запинаясь. — Берет за душу. Потому… потому что правильно. Я родился в сорок четвертом, война кончилась, а я ходить еще не умел, но все равно я чувствую себя причастным. Мне кажется, что это и обо мне… вообще о нас.
Он беспомощно махнул рукой и умолк.
— В сорок пятом я окончила семилетку, — прервав молчание сказала Маргарита Алексеевна. — Ночью проснусь и думаю: куда — в восьмой класс или в техникум? В школе — платить, а в техникуме все же стипендия… А потом просто лежу и радуюсь: война кончилась, папа вернется! А он скончался от ран. В сорок седьмом. И я решила, что пойду в медицинский. Не получилось, как видите…
— Ты, Рита, и так эскулап, только без — диплома, — сказал Пиксанов примирительно.
Он стащил с холодильника пачку журналов и газет. Из «Коммуниста Вооруженных Сил» выкатился красный карандаш, скользнул на пол.
— Видишь, Володя, журнал «Здоровье»? — спросил Пиксанов. — Последний, между прочим, номер. А она, — кивнул он в сторону жены, — уже знает его наизусть. Как стихи!
— Не надо шуток, Василий, — устало возразила ему Маргарита Алексеевна. — Ты сам понимаешь, что это все не то. Кстати, Володя, нескромный вопрос: почему вы не женаты? Двадцать восемь — солидный возраст!
— Не знаю, — честно признался Володя. — Так получилось.
Любили девушки и нас,
Но мы, влюбляясь, не любили.
Чего-то ждали каждый раз
И вот теперь одни сейчас…—
дребезжащим тенорком пропел подполковник.
Маргарита Алексеевна с притворным страхом зажала уши. Володя улыбнулся.
— Покойный Бернес когда-то исполнял, — кашлянув в кулак, сказал подполковник. — Вот был певец — нынешним не чета! Все, вся страна его знала. — Подполковник подобрал с полу карандаш и, вертя его в пальцах, повернулся к Володе: — А в то, что у тебя девушки не было, никогда не поверю.
— А я и не говорю, что не было, — покраснел Володя. — Была, конечно, только…
— Поссорились? — участливо спросила Маргарита Алексеевна.
— Нет, — ответил Володя. — Все кончилось проще. И непонятней. И глупей.
«Приспичило им всем меня женить, — думал Володя по дороге к хозяйственному магазину. — Дел других найти не могут. Надо — сам соображу, жениться мне или подождать. Да и на ком? Ох, и чудаки!..»
Вместо хозяйственного магазина в длинном, похожем на склад доме размещался теперь какой-то склад. Вывески не было. Володя обошел дом и потянул на себя обитую радужного цвета жестью дверь — единственную, на которой не было замка. Открыв ее, Володя в полумраке увидел мужиков в одинаковых новых синих халатах. Двое играли в шашки, а третий, сидя за столом, помечал что-то в бумагах, а потом не вставая натыкал эти бумаги на вбитый в стену гвоздь.
Услышав скрип несмазанных петель, все трое лениво оглянулись.
«Надо с папой вечерком пару партий сыграть», — глядя на шашки, решил Володя.
— А хозмаг что, закрыли? — спросил он.
— Почему «закрыли»? — отозвался тот, который возился с бумагами. Он, видимо, был здесь самым главным. — Перевели. Где универмаг был, знаешь? Вот туда и перевели. Дорогу-то найдешь? Откуда прибыл?
— Местный я, дорогу знаю, — ответил Володя. — Спасибо за ценную информацию!
— На здоровье, дорогой, — насмешливо сказал мужик, вглядываясь в Володино лицо. — Местный, говоришь? Что-то я тебя не могу припомнить!
— А я отсутствовал, — сообщил Володя. — Продолжительное время, — добавил он, закрывая за собой тяжелую дверь.
В детстве универмаг казался Володе огромным: чего только нельзя было купить там, были бы деньги… А теперь, подойдя к одноэтажному кубику, Володя только усмехнулся.
«Работает с 8 до 19, перерыв с 13 до 14», — прочел он на двери и глянул на часы. Было девять, несколько минут десятого, однако магазинная дверь оказалась запертой. «Выходной?» — подумал Володя, но на стекле было написано, что выходной день в магазине воскресенье. Рядом с надписью Володя увидел две бумажки, приклеенные к дверному, забранному редкой решеткой стеклу изнутри. «Ушла в торг, буду к 11», — сообщала первая бумажка, а на второй были размашисто написаны таинственные слова: «Нет и неизвестно». Удивленный Володя поскреб в затылке и покачал головой.
— Ну, порядочки! — произнес он вслух.
Двух часов с лихвой хватило бы, чтобы обойти весь город, пройти его из конца в конец — от железнодорожной станции до завода сантехизделий, в литейном цехе которого до пенсии работал отец, — но Володя, потоптавшись, свернул к реке.
Настроенный скептически, он ожидал увидеть реку заброшенной и обмелевшей и обрадовался, когда стало ясно, что это далеко не так.
От старого моста остались одни сваи, едва видневшиеся над водой. На новом, выгнутом дугой мосту ревели автомобили. Прищурившись, Володя вгляделся в дрожащую даль и увидел приземистые и пузатые белые стены знаменитого некогда монастыря, зеленые маковки монастырской церкви. Дальше расстилались желтые поля; они казались покатыми. «Степь», — подумал Володя с любовью и пошел вдоль берега, увязая в сером песке.
Заборы сбегали с крутого берега вниз; они огораживали чахлые деревца и распластанную по земле бурую картофельную ботву. В дальних углах стояли темные скворечни уборных. Обойдя рассохшуюся лодку, Володя увидел длинную белую табличку, приколоченную к самому солидному забору. «Улица Берег Реки», — прочел Володя и удивился: «Какая же это улица? Ну, пляж! А лучше просто — берег».
Впереди на песке, сверкая спицами, лежал велосипед. Какой-то человек ритмично прыгал через посвистывающую скакалку. «Спортсмен, — глядя на него, решил Володя. — Потеет…» Ему вдруг стало неловко за свою праздность, захотелось немедленно чем-нибудь заняться, хотя шел всего второй день его отпуска и его безделье было узаконенным. Володя решил выкупаться, поплавать и огляделся, выбирая местечко поудобней, но вспомнил, что его плавки, шикарные японские плавки с кармашком и пояском, остались дома, в чемодане.
Откуда-то выскочил мальчишка, не замеченный Володей ранее.
— Время-а! — азартно прокричал он и потряс стеклянной трубкой, в которой Володя с удивлением узнал обыкновенные песочные часы на три минуты.
Скакалка перестала свистеть, и спортсмен потрусил вперед, расслабленно помахивая руками. Володя замер, пораженный. «Э-э, да это же девчонка!» — подумал он.
Мальчишка поднял песочные часы, перевернул их и с прежним азартом крикнул:
— Валька, время!
Снова засвистела скакалка, и Володя, стараясь остаться незамеченным, поспешил уйти прочь.
Он долго взбирался вверх по узкой и гулкой деревянной лестнице, рядом с которой, извиваясь, тянулась глубокая белая промоина, пробитая весенними ручьями, а теперь заросшая буйной и пыльной лебедой.
Очутившись в затененном огромными шумящими деревьями переулке, Володя с улыбкой вспомнил серые заборы, рассохшуюся лодку, лежащую вверх килем на песке, девчонку, которая, видно, готовится побить какой-нибудь рекорд, и ее малолетнего азартного ассистента.
Из одного из дворов, долго провозившись с калиткой, выполз мальчишка в жаркой серой школьной форме. Его тонкая шея торчала из огромного белого воротника, нашитого на форменную курточку, — в таких воротниках в старину рисовали вельможных детей. Казалось, желтый ранец мальчишки набит не книгами и тетрадями, а железным ломом или кирпичами, — мальчишка едва волок его и сам плелся еле-еле.
— Ты чего это, брат? — догнав мальчишку, громко удивился Володя. — Лето на дворе, а ты учиться! Или жара подействовала? — он повертел пальцем у виска.
Мальчишка повернул к Володе желтую, как подсолнух, голову и растянул в печальной улыбке щербатый рот; набрал в грудь воздуха и сокрушенно, словно старушка, сообщающая о чужом несчастье, сказал:
— На осень, дядя, оставили!
Маргарита Алексеевна Пиксанова часто жаловалась на сложность новых школьных программ по математике, а ее мнению следовало доверять — пятеро ее детей учились в школе. Вспомнив это и заранее гордясь своей проницательностью, Володя спросил сочувственным тоном:
— По арифметике, наверно, двойки?
Мальчишка прислонил ранец к ноге и шмыгнул носом.
— Не, дядя, — понурив голову, сказал он, — по математике у меня четверки как раз! Во всех четвертях и в году тоже. А вот по русскому… Вот вы, дядя, знаете, что такое предложение, например?
— Предложение? — переспросил Володя, несколько огорченный тем, что провидца из него не получилось. — Как бы тебе сказать, чтобы поясней?.. Предложение — это… ну, ряд слов, выражающих законченную мысль. Так?
Мальчишка растянул рот почти до ушей и затряс головой. Во рту у него не хватало двух зубов. «И не шепелявит, смотри-ка ты», — отметил про себя Володя. Он уже справился с огорчением и был готов прочесть мальчишке лекцию о любви к родному языку, но тот виновато сказал, не поднимая глаз:
— И вовсе не ряд слов. Нужна предикативность, дядя.
Володя оторопел.
— Вон как вас нынче учат! — Он покачал головой. — Предикативность… — Значение этого громоздкого слова скрывалось от него в тумане. — Хм! Ладно, бреди, филолог. Опоздаешь!
Часы показывали без нескольких минут десять.
— Не, я не филолог, дядя, — чему-то обрадовавшись, сказал мальчишка. — Я Петька! А вот наша училка по русскому, учительница то есть, вот она филолог! Ее к нам личные обстоятельства привели. Мы же профаны, дядя! Профаны! — хвастливо повторил он и растопырил пятерню. — Мы профаны, а она хоронит с нами молодость и языков знает вот сколько! А?
Похвалив учительницу, занесенную к ним «личными обстоятельствами», мальчишка толкнул провисшую створку школьных ворот и направился к серому зданию, на фасаде которого чернели большие буквы — «ШКОЛА». По начертанию буквы были такими же, как и в заголовке газеты «Известия», — от них веяло стариной.
— …Предикативность, — ворчал Володя себе под нос, шагая дальше. — Предикативность, а шкету десять лет! Мудрят, мудрят, а чего мудрят?..
Через несколько минут он поймал себя на том, что стоит, прислонясь к шершавому и теплому древесному стволу, и смотрит на домик напротив — на его маленькие и подслеповатые, шесть в ряд, окошки.
Два окошка из шести принадлежали покойной бабке Платониде, похороненной, как рассказал отец, рядом с Володиной матерью, а четыре — шоферу Шлычкину, которого все знакомые, и стар и млад, звали Петрухой. Володя чертыхнулся и быстро, не оглядываясь, пошел от этого дома прочь.
Так же поспешно он уходил от этого дома десять лет назад, после выпускного вечера, который школьная директриса высокопарно нарекла «актом».
В то далекое лето нелепая мода захлестнула город: все мальчишки, как по команде, стали носить красные рубахи, а самые рьяные модники — красные носки и даже красные шнурки в ботинках. Директриса, решительная женщина, запретила являться в школу в красном. Она даже выпускникам грозила исключением.
Учитель истории, низенький ироничный старичок, встречая знакомого «краснорубашечника», обязательно останавливался и спрашивал:
— Мой милый друг, скажите, как поживает старик Джузеппе? Его планы все так же грандиозны?
Ни один из «краснорубашечников» не имел знакомых, носящих итальянские имена, и поэтому все помалкивали. А историк, часто моргая, задавал следующий вопрос:
— Ну, когда же, мой юный друг, когда вы поколотите этих австрияков? Мне кажется, что вам пора брать Рим. Кланяйтесь старику Джузеппе. Душой я с вами!
Десятиклассники знали, что «стариком Джузеппе» историк называет великого Гарибальди, а те, кто оставил школу, не дойдя до новой истории Европы, — таких среди «краснорубашечников» было большинство, — только пожимали плечами и вертели пальцами у висков. Репутация «чокнутого» прочно утверждалась за старым историком.
Красной рубахи Володя не имел. Не было у него и белой, чтобы перекрасить. Отец купил ему в подарок тенниску с замочком «молния» — выбрал на свой вкус, — а о большем не хотел и слышать.
— Еще чего! — говорил он, отвечая на Володины просьбы. — Это дурак всегда красному рад, а ты все ж у меня десятиклассник. Иди лучше книги читай!
На выпускной вечер все мальчишки решили явиться в красном, чтобы досадить директрисе, которую недолюбливали. Алик Окладников, Володин одноклассник, произнес по этому поводу пылкую речь. Тех, кто отказался вступить в заговор, назвали штрейкбрехерами и трусами.
Сразу же после совещания заговорщиков, происходившего в школьном дворе, Володя отправился к тете Фросе — просить денег взаймы. Щедрый Алик Окладников дал ему пакетик с краской. Нужно было купить белую рубашку и перекрасить ее. Тетка, однако, оказалась скуповатой. Предложила: «Если тебе так уж эту рубаху надо, — хочешь, с отцом поговорю?» — но Володя отказался.
На выпускной вечер он решил не ходить совсем и забрался с книгой на плоскую крышу дровяного сарая — загорать. «Ладно, обойдусь. Аттестат завтра получу», — хмуро думал он, отковыривая от толя, которым был крыт сарай, кусочки смолы и скатывая их в шарики. Смола липла к пальцам и застревала под ногтями.
Книга попалась скучная, солнце не грело, вокруг вились какие-то назойливые мошки-комашки, садились на голое тело, и Володя, очень недовольный собой, захлопнул книгу, спустился на землю, оделся, избегая смотреть на себя в зеркало, и отправился в школу, по дороге придумывая причину, — зачем он туда идет, если твердо решил не ходить.
У школьных ворот неподвижно, словно памятник самой себе, стояла директриса, а рядом топтался старик историк в суконном галстуке и полотняном пиджаке. Он то и дело снимал с галстука белые нитки.
— Опаздываешь, товарищей не уважаешь, — строго сказала директриса, не ответив на Володино тихое «здравствуйте». — Хоть один не в красном! Моровое поветрие, — возмущенно всплеснула она руками, — какая-то эпидемия! Сплошь стиляги! И этим людям мы сегодня будем вручать документы о зрелости!
— Здравствуйте, — вежливо поклонился историк. — А ваш приятель Лускарев явился в ковбойке. Скажите, тяжко быть белыми воронами? Только откровенно!
— Просто у нас нет таких рубах, — буркнул Володя и, заложив руки в карманы, чего директриса терпеть не могла, подозревая самое худшее, вошел в школу.
По коридору, наигрывая что-то на своем кларнете, расхаживал Алик Окладников.
— Привет, чувак, — сказал он, на минуту отрываясь от своего занятия. — Вечер называется — кирнуть нечего! Детский сад! — фыркнул он. — Но ничего! Мы бабке одну хохму приготовили. Вот попрыгает…
И Алик, подмигнув, проследовал своей дорогой.
Олю Шлычкину Володя отыскал в уставленном запертыми шкафами физическом кабинете. На тот случай, если нужно показать диапозитивы или кино, на окнах кабинета имелись шторы из плотной черной бумаги; сейчас они были приспущены, и в кабинете царил таинственный полумрак.
Оля о чем-то шушукалась с Анютой, своей закадычной подружкой. Анюта в детстве переболела полиомиелитом и с тех пор немного прихрамывала — почти незаметно для глаза припадала на левую ногу. От уроков физкультуры она была освобождена. Мальчишки из класса относились к ней свысока и называли ее Нюрочкой, что обижало ее до слез, а Володя втайне жалел ее и втайне же гордился этим своим гуманизмом, полагая, что другим ребятам он недоступен.
Когда Володя сунул голову в кабинет, девушки оглянулись на стук двери и замолчали. Анюта поднялась и, понимающе улыбаясь, пошла к двери, похожая в полутьме на уточку.
— Чего это вы тут? — спросил Володя, уступая ей дорогу.
Анюта не ответила и вышла за дверь, продолжая улыбаться.
— Так… — неопределенно сказала Оля и вдруг призналась: — Туфли жду. Таиска, что у Платониды живет, обещала. У нее такие лодочки! А мои, — она заглянула под стол, — моим совсем конец пришел! Уж я их и зубной пастой мазала, — вздохнула она. — Не помогает!
Володя представил себе, как Оля чистит туфли пастой, как паста, извиваясь, лезет из тюбика, и засмеялся.
— Чего ржешь? — обиделась Оля. — Что смешного нашел? Сам-то вырядился? Пугало, на грузчика похож, а туда же, насмехается! Включи свет.
Володя, чувствуя себя виноватым, подчинился без слов. Потом сел, но не рядом с Олей, как намеревался ранее, а напротив, и стал совать палец в розетку, привинченную к столу.
— Что ты делаешь? — всполошилась Оля. — Вот стукнет тебя электричеством, будешь знать!
— А его тут и не было никогда, электричества, — небрежно ответил Володя. — Так, видимость одна! Ни одного опыта за всю учебу не поставили. Ты думаешь, в шкафах приборы? Декорация, как в театре, вот и все!
Оля наморщила лоб, вспоминая, ставились ли какие-нибудь опыты самими учениками, но, видимо, не смогла вспомнить и потому неожиданно сказала:
— А у тебя ногти грязные!
— В смоле, — ответил Володя и спрятал руки под стол.
Тут, заставив их вздрогнуть, неожиданно и где-то совсем рядом грянул духовой оркестр Алика Окладникова, — грянул и тут же смолк.
— Репетируют, — сказала Оля, вставая. — Пойду к Таиске сама, а то дождешься ее, как же!
— Я тут посижу, — ответил Володя.
— Сиди!
Оля дернула плечиком и ушла.
Оставшись один, Володя положил голову на руки и задумался. Десять лет он, сидя за партой, ждал этого вечера, десять лет шел к нему, пришел, — а радости не чувствовалось почему-то. Наоборот, предчувствие позора мучило его. «Ведь из-за красной рубахи все, — с горькой откровенностью думал он. — Фактически тряпка, нету — и хрен с ней, — а вот… Нет, далеко мне до настоящего мужика! Пустяками голову себе забиваю!» Он со злостью рванул «молнию», но она была вшита крепко, отец любил добротные вещи, их красота была для него на втором плане, а моды он не признавал вообще: «Бабьи выдумки».
— Моркве почтение! — весело сказал кто-то. — Сидит, печален, недвижим… или как там? Удалился от мирских забот, мирских соблазнов! Ольку ждешь? Я видел, она улицу перебегала…
Сережа Лускарев, одноклассник, улыбаясь во весь рот, похлопал Володю по спине, но почувствовал неладное, посерьезнел и присел рядом.
— Ты чего, Володь? В трансе?
— Да нет… — Володя поднял голову и отвернулся. — А я и не заметил, как ты сюда проник.
— Как всегда: через окошко, в зубах финский ножик, а под мышкой мешок для барахла, — подмигнув, ответил Лускарев и пододвинулся ближе. — Ты куда решил податься?
— Не знаю пока, — ответил Володя. — Везде стаж нужен, а куда зря не хочется, нечестно как-то! И смотря какую характеристику еще дадут. Не знаю. А ты?
— А я в летное, — мечтательно заявил Сергей. — В военкомате объявление висит, я ходил, видел. Небо, а, Володь? Летишь на ястребке, а звук, — оттопыренным большим пальцем он указал себе за спину, — звук где-то там. Отстал!
— Гагариным хочешь стать? — прищурившись, спросил Володя. — В космонавты метишь?
Сергей слегка порозовел, но спокойно ответил:
— Это сложно — в космонавты. Хотя… А что Гагарин? Простой парень. Учился, был настойчив. Я в газете читал: он в баскет играть любил, а сам невысокий. Значит, упорный, умеет добиваться цели! Слушай, Володь, а давай вместе?
— Что — «вместе»? — не понял Володя.
— В училище вместе пойдем, а там посмотрим… — Закрыв глаза, Сергей наизусть процитировал отрывок из какой-то статьи: — «Профессия космонавта уже в недалеком будущем станет массовой. Наше поколение будет свидетелем того, как сбудется вековая мечта человечества. «Нельзя вечно оставаться в колыбели», — сказал Циолковский. Слова скромного учителя из Калуги оказались пророческими…» Фу, устал, — шумно выдохнул он. — Вот так, Володь! Массовой, понял? Ну, решай!
— Я подумаю, — пообещал Володя.
— Думай, только побыстрей, а то документы принимать перестанут. — Сергей поднялся из-за стола. — Это тебе, братец, не сельхозинститут, там знаешь какие комиссии? Но у нас-то здоровье есть! — Сергей выпятил грудь и напыжился. — Здоровье у нас отменное! Мозг, — он постучал себя по голове, — тоже имеется! Ну, я побежал. Думай!
И он умчался.
А Ольга все не шла. Володя попытался представить себе, где она и что делает, но не смог. Он никогда не был у Шлычкиных в доме: Петруха раз и навсегда запретил дочери водить гостей. Оля даже с подругами шушукалась у калитки.
Главной прелестью школьных «дружб» были долгие провожания, но Володя был лишен и этого удовольствия: дом, где жили Шлычкины и бабка Платонида, стоял наискосок от школы, и Оля даже в морозы иногда прибегала в школу без пальто. Лицо ее тогда краснело и вздымалась едва успевшая оформиться грудь. В эти минуты она всего больше нравилась Володе.
Долго стоять у калитки было опасно: хлопала, ударяясь о наличник, форточка, и Шлычкин грозно приказывал дочери идти домой. Кроме того, их могла заметить тетя Фрося, которая жила неподалеку, и, заметив, доложить отцу.
Правда, их пускала к себе бабка Платонида, но это случалось редко — когда старые жильцы уезжали от бабки, а новые еще не находились. К бабке можно было заходить без стука, как к себе домой, неожиданные визиты ее не удивляли, но в комнате и Оля, и Володя чувствовали себя совсем иначе, чем на улице. Они опасались глядеть друг на друга, молчали, краснели, а потом торопливо расходились по домам.
Последней школьной весной их отношения в чем-то неуловимо изменились, и Володя почувствовал это немедленно. Оля все чаще рассеянно улыбалась и отвечала невпопад, шла рядом и была где-то далеко. Володя порывался объясниться, но в решительный момент робел и откладывал объяснение. Последний срок был после экзаменов, и он настал, но Оля убежала выпрашивать у бабкиной квартирантки туфли, а Володя, ожидая ее, сидел в физическом кабинете и злился.
Он распахнул дверь, чтобы видеть длинный коридор и полутемный вход на лестницу. Много времени прошло, пока Оля наконец появилась.
Володю ужасно возмутило то, что двигалась Оля медленно, как по льду. Она все глядела вниз, на туфли, которые, казалось, даже светились в полумраке — до того они были белые. В руке Оля вращала что-то похожее на хлыстик.
— Там начальство прибыло какое-то, — сообщила она, прислонясь к двери физического кабинета. — Машина — голубая «Волга». Заглядение! Как, нравится? — притопнула она каблучком. — Еле выпросила! Таиска меня до самой школы проводила. Идет и шепчет: «Каблук гляди не сломай, каблук гляди не сломай…» Так уж ей туфель жалко!
— Поговорить надо, — хмурясь, сказал Володя.
Оля широко раскрыла глаза. Они у нее были зеленые, почти кошачьи, только зрачок круглый.
— О чем? — спросила она. — А-а… — протянула она, разом поскучнев. — Потом, Вовка, хорошо?
— Ладно, — глядя в пол, буркнул Володя.
— А я тебе галстук принесла, — оживилась Оля. — Папин. Он его даже по праздникам не надевает! — Оля тронула себя за горло и тихо засмеялась. — «Давит», — говорит. Ну-ка повернись! Хоть «молнию» прикроем. Рукав короткий — не беда…
Этот черный, с вечным узлом, галстук показался Володе ошейником, но снять его он не посмел, только покраснел угрюмо. Галстук качался на его шее, как маятник.
— И все-таки не то, — с досадой сказала Оля.
По лестнице, тяжело дыша, поднялась директриса.
— Это что еще за амуры? — произнесла она сквозь поджатые губы. — В зал, немедленно в зал!
Володя и Оля молча подчинились.
Начальство, прибывшее в голубой «Волге», куда-то торопилось, и церемонию решили свернуть. Аттестат вручили только Анюте — она окончила школу с золотой медалью; остальным объявили, что и аттестаты, и характеристики вручат потом, в любой день, в учительской.
Пока Анюта, багровая от смущения, переваливаясь, шла к столу, за которым сидело начальство, директриса и какая-то тетя из родительского комитета, оркестр Алика Окладникова несколько раз сыграл туш, а Володя успел подумать: «Молодец, Нюрочка! Конечно, все бы могли, почти все, а она сделала! И я бы мог…»
— Хоть здесь отличилась, — прошептала Оля.
Володя покосился на нее.
— Завидуешь? — спросил он.
Оля обиженно фыркнула и пересела вперед, на единственное свободное место. Володя усмехнулся и, путаясь в застежке, стащил с шеи галстук, сунул его в карман.
Начальство, директриса, а потом тетя из родительского комитета произнесли подходящие к случаю речи, и торжественная часть окончилась.
Директриса проводила начальство до голубой машины. Родительницы-активистки хлопотали над столами, расставляя между редкими бутылками кагора принесенную из дому посуду. Любопытные мальчишки, не допущенные в школу, прилипли к окнам снаружи. Алик Окладников подмигнул друзьям и сунул в рот трость кларнета. Грянула музыка, начались танцы.
Володя слонялся по безлюдному второму этажу и размышлял, засунув руки в карманы. Снизу неслись музыка и топот. «А что я ей скажу? — подумал Володя. — «Выходи за меня замуж»? Смешно ведь… Кто я такой? Восемнадцать лет, полком не командовал — не то сейчас время, да и все равно бы не сумел. Специальности нет. Какой я муж?.. В институт поступить? Опять-таки стаж нужен — два года. Учеником к отцу на завод? И в армию мне скоро. Три года все-таки, заскучает моя Оля…»
Ему вдруг страстно захотелось совершить что-то невероятное, чтобы все ходили, качая от удивления головами, и говорили друг другу: «Это же наш Володька, вот дает парень! А мы и не подозревали, что он такой. Мы думали, что обыкновенный…»
Что именно нужно совершить для этого: открыть новую планету, написать книгу, такую же, как «Война и мир» или «Тихий Дон», закрыть грудью амбразуру дота, совершить воздушный таран, изобрести что-то похожее на описанный Александром Беляевым «вечный хлеб», — Володя не знал. «Детские стишки «Кем быть?», — думал он, — а попробуй реши — кем. Задача! Анюта в науку двинет — настырная, Серега — в небо… А я? А Олька?..» Ничего еще не было ясно.
А выпускной вечер шел своим чередом. Смолкли музыканты. Выпускники и учителя кое-как уселись за столы. Историк, держа в руке щербатую кофейную чашечку с вином, произнес напутственный тост. Ему похлопали.
— Ну, что смотришь? — спросила Оля, перехватив ищущий Володин взгляд.
— Галстук забери!
— Потом. У меня карманов нет. И должна тебе сказать, что ты… — Оля замялась, выбирая подходящее слово. — Грубиян ты Володька, а больше никто! Хорошего отношения не понимаешь, вот. Невежа!
— А откуда у нас вежливость, Оленька? — громко удивился Алик Окладников, который сидел рядом с Володей. — Откуда тонкость? Папа с мамой вечно на работе, а няня с пожарными гуляла — мы с Володькой жили возле пожарной каланчи!..
Алик и Володя действительно жили по соседству. А вот пожарной каланчи в городе не было, ее разрушил в войну артиллерийский снаряд, но Оля все равно обиделась: Петруха, ее отец, шоферил именно в пожарной части, — подтверждая свой первый класс, носился в большой красной машине по городу, пугал кур и старушек.
А Володя растерялся. Он не знал, обидеться ли на Алика за неожиданное и непрошеное вмешательство или благодарить его. Алик похлопал Володю по спине, сказал:
— Не робей, чувак, все они одинаковые, — и, вытирая губы, ушел к музыкантам, взял в руки потертый черный кларнет.
Вальс «Школьные годы» загремел под низкими потолками школы. Застучали отодвигаемые стулья, закружились первые пары. Мясной салат, разложенный по тарелкам, остался нетронутым. Володя поднялся и решительно ушагал прочь из школы.
Он бродил по улицам, пока совсем не стемнело. Едва не попал под мотоцикл. Мотоциклист сдвинул с потного лба белый шлем и, одной ногой упираясь в землю, долго ругал Володю. Потом постукал себя по лбу, надвинул шлем и укатил с оглушительным треском, подняв пыль. Володя двинулся в другую сторону, держась теперь поближе к заборам, которые казались бесконечными.
Несколько раз он подходил к школе и видел мелькающие в окнах красные рубахи.
Незаметно стемнело, когда Володя, выйдя на крутой берег реки, вдруг, не раздумывая, ринулся вниз, цепляясь за кусты и стебли каких-то трав. Будто осуждая, шуршали сзади камешки и песок. Володя быстро разделся и, заранее содрогаясь, ступил в воду. То, что она оказалась теплой, удивило Володю. Он долго плавал, изредка поглядывая на темную кучку на берегу — свою одежду. Вода успокоила его. «А ведь это трусость, — внезапно подумал он, — точно, трусость! Надо жить начинать, принимать решения, а я испугался. На Ольку обиделся, нашел виноватую. Эх!»
Володя заставил себя несколько раз нырнуть. Скользя по дну руками, наткнулся на какую-то липкую корягу. Оторвать ее от дна не удалось, сколько Володя ни старался.
Он быстро выбрался из воды, оделся и, вскарабкавшись на берег, решительно пошел к школе. Но опоздал, вечер кончился. Родительницы собирали посуду — каждая свою. Одна причитала над разбитой тарелкой.
— Салату хочешь? — предложила Володе другая.
— Спасибо, сыт, — отказался он.
— Одного мяса два килограмма вбухали, — пожаловалась родительница, — майонеза сколько банок, а все пропадает. Жаль! Только по тарелкам размазали, едоки!
Володя сочувственно развел руками.
Нужно было срочно разыскать Олю, поговорить с ней. Подойдя к дому Шлычкиных, Володя решительно постучал в стекло, за которым было непроницаемо темно. Там, в комнате, открылась дверь, на мгновение в комнату ворвалась полоса желтого света, блеснула никелированная спинка кровати. Хлопнула форточка, и густой голос недовольно спросил:
— Чего стучишь, чего надо?
Володя узнал Петруху.
— Оля дома? — храбро спросил он.
— А, это ты, жених, — сказал Петруха. — Нету ее. В школе на вечере — документ получает. Таиска два раза прибегала, туфли спрашивала. Сколько внушал: «Чужого не бери, не побирайся!» Ремнем вас мало стегали, образованных! А ты, жених, тоже у меня гляди, испортишь девку — руки-ноги обломаю! И с твоим отцом поговорю, это само собой!
Володя молча вытащил из сырого кармана галстук, повесил его на форточку, мельком удивившись, насколько она низка, и молча зашагал прочь.
— Гляди, говорю! — крикнул ему вслед Петруха. — В случае чего…
Володя не обернулся.
Анюта, у которой он надеялся застать Олю, жила довольно далеко. «Ну, Олька! Или лицемерит, или просто дура, — думал Володя по дороге. — Лучшей подруге позавидовала, нашла кому!» Он вспомнил, что до сих пор не удосужился вернуть Анюте том фантастических романов Александра Беляева, и ему вдруг стало жаль Анюту. Он чувствовал себя виноватым перед нею, сам толком не понимая, в чем заключается эта его вина. «Не в том же, — думал он, — что книжку задержал. Не сегодня, так завтра отдам! И книжка-то детское развлечение».
Володя знал дом, в котором жила Анюта, — длинный двухэтажный дом, заселенный железнодорожниками, — но не знал ни номера квартиры, ни куда выходят ее окна. Пришлось для верности обогнуть дом. Все окна, кроме одного, были темны. Отойдя подальше, под деревья, к врытым в землю столам для домино, Володя заглянул в освещенное окно.
Это была кухня. На стене висела полка, заставленная банками и алюминиевой посудой. Поперек, под самым потолком, под тяжестью белья провисала веревка. Дядька в майке сидел за столом. Он держал в руке ложку и, оглядываясь, что-то говорил полной женщине. Та отвечала, кивая, — видимо, соглашалась.
И, глядя на эту мирную сценку из чужой жизни, Володя вдруг отчетливо понял, что быть взрослым человеком не такое уж простое дело. Ему захотелось немедленно поделиться с кем-нибудь своим открытием. «Но не с Олькой же, — подумал он с превосходством взрослого человека. — Ее и не найти сейчас. К Сереге пойду, он серьезный. Поговорим… если не спит».
Во дворике Лускаревых горела лампочка. В электрическом свете листва деревьев казалась черной. Володя лбом прикоснулся к холодной металлической табличке «Для писем и газет».
— Серега! — громким шепотом позвал он.
Из калитки выглянул Сергей — в одних трусах и ботинках на босу ногу. Щурясь, он вгляделся в темноту, узнал:
— A-а, это ты, Володь. Ты чего?
— Я… — Володя неожиданно смутился. — Когда там документы подавать?
— Какие? Куда?.. А, в училище? Хоть завтра. — Сергей подтянул длинные трусы и улыбнулся. — Значит, решил? Молодец! Да ты заходи, я на улице сплю, кровать поставил… Поболтаем! Алик Окладников про директоршу песню сочинил. Ребята под конец в радиоузел пробрались и пропели!
«Десять лет прошло, — думал Володя, торопясь подальше уйти от дома Шлычкиных. — Немалый срок, можно праздновать юбилей! Смешные мы были ребятишки… И чего это я к дому ее притащился? Ведь не хотел. Условный рефлекс проснулся, что ли? Вот встретил бы ее, а что сказать? Неудобно!..»
Второпях Володя и не заметил, как вышел на главную улицу. Она была покрыта потрескавшимся асфальтом, и прохожих на ней было значительно больше, чем на остальных улицах города. Военная форма одного прохожего привлекла внимание Володи. Он вгляделся пристальней в широкую, обтянутую мундиром спину, узнал и окликнул:
— Севастьян Евменович!
Военный оглянулся. Володя не ошибся — это был подполковник Сафелкин, городской военный комиссар.
— Здравия желаю, товарищ подполковник! — весело сказал Володя.
Военный комиссар улыбнулся и протянул руку.
— Здравствуй, Еровченков, здравствуй! Поздравляю тебя!
— С чем, Севастьян Евменович?
— Как это с чем? — удивился подполковник. — С очередным воинским! Ты капитан?
— Так точно, капитан, — признался Володя.
— Ну вот, а скромничаешь, — довольно прокряхтел подполковник. — Я о вас о всех подробные сведения имею! Зайдем ко мне, побеседуем.
Военкомат размещался тут же, на главной улице, в старом доме. В дверях произошла маленькая заминка: подполковник на правах хозяина хотел пропустить вперед Володю, а Володя, как младший и по возрасту, и по званию, — подполковника. Кончилось это тем, что они почти одновременно, вежливо подталкивая друг друга, втиснулись в узкую дверь.
— Как Чичиков с Маниловым у Николая Гоголя, так и мы с тобой, — сказал подполковник, вытаскивая из кармана большой платок. — Я после войны в Когизе его сочинения купил, до сих пор читаю. Хар-роший, я тебе скажу, писатель, хоть и жил давно! Очень умный!
В кабинете подполковник усадил Володю у окна, а сам поместился за огромным, как луг, старым столом, стал двигать мраморный письменный прибор, переставлять пепельницу.
— А у вас все по-прежнему, — осмотревшись, сказал Володя. — Будто я в училище проситься пришел. Помните, с Сережкой Лускаревым?
— Ну, не скажи, — оживился подполковник. — Перемен много. Наглядную агитацию обновили полностью — видел в коридоре? Нового помещения добиваемся. Теперь у нас два призыва в год, работы прибавилось, да… А училища — что ж? Сколько я вас, таких, направил, поставил, так сказать, на жизненный путь? Пятерых полковников призвал. Такими, как вы, пацанами пришли. А теперь? Академии покончали, частями командуют. Один в самом Генштабе. Голова! Книжки мне прислал — Жукова, Штеменко. Очень внимательный человек!
— Вам, Севастьян Евменович, — улыбнулся Володя, — только генерала не хватает, чтобы именно вы его призвали!
— А что? — приосанился подполковник. — Дай срок, будет и генерал! А как будет, на пенсию попрошусь.
— Рано вам, Севастьян Евменович, — сказал Володя, продолжая улыбаться.
Подполковник обернулся и посмотрел на большой, в красках, портрет министра обороны, который висел у него над головой.
— Где же, Еровченков, рано? — со вздохом спросил он. — При четырех министрах здесь служил — четыре портрета в кабинете поменялись! Пора, брат! Уже в облвоенкомате начальник политотдела намекал! А ты — рано! Да ты как, холостой еще?
Володя встал и прошелся по кабинету.
— Вы словно сговорились все, — сказал он. — Отец меня сегодня уже допросил по этому поводу, теперь вы! Уезжал — один наш офицер, тоже подполковник, интересовался с женой вместе. Почему да почему… У них детей, между прочим, семеро, представляете, Севастьян Евменович?
— А что особенного? — пожал плечами подполковник. — Я сам у матери шестой. Хотя… — Он на мгновение задумался. — Теперь, конечно, другая мода: один, от силы двое — и стоп, машина! Жилищный вопрос не решен, материальное, с другой стороны, положение…
Володя рассеянно поглядывал в окно.
Обнимая кипу газет, прошла высокая пожилая почтальонша. Ее худые ноги, несмотря на жару, были обтянуты чулками. Поклевывая носом, прокатил новенький микроавтобус. Мужчина в соломенной шляпе, наклонясь, пробирался по салону вперед, к шоферу, и что-то говорил, взмахивая рукой, — видимо, объяснял дорогу. Проехала на велосипеде девушка в ярко-голубых спортивных штанах. Володя узнал и ее, и мальчишку, который, крепко вцепившись в руль, сидел на раме.
Девушка неожиданно соскочила с велосипеда и, оставив его в руках мальчишки, решительно ступила на дорожку, ведущую к дверям военкомата. «Дочка кого-нибудь из здешних, — решил Володя. — Смело шагает. Как домой».
— …дружок твой Лускарев, — продолжал свои рассуждения подполковник, — в прошлом году приезжал. С женой. Строит семью, это я одобряю! Он, правда, лейтенант еще: в погранвойсках со званиями не спешат. А семья, скажу я тебе, в любом случае опора человеку…
— Сережка — старший лейтенант, заставой командует, — сказал Володя. — Он мне писал. А жена у него из консерватории, это я тоже знаю.
— Не забываете друг друга, — похвалил подполковник. — Молодцы! Друг, как и жена, большое дело в жизни…
В дверь постучали — сначала негромко, потом настойчивей.
— Да! — сказал подполковник.
Неловко прикрыв за собой дверь, в кабинет вошла девушка в голубых тренировочных штанах, подпоясанная скакалкой. Она откинула волосы со лба и с опозданием спросила:
— К вам можно?
— Да уж можно, раз вошла, — лукаво щурясь, ответил подполковник. — Садись, — кивнул он на ряд стульев, стоявших вдоль стены. — Слушаю тебя.
«Парень, наверное, писать перестал, — подумал Володя, разглядывая девушку. — Заленился, а она думает — катастрофа! Пришла справки наводить. А ничего… миленькая».
Девушка, помявшись, сказала:
— Спасибо, я постою, — и решительно вскинула голову: — Я к вам узнать… училище летное, как туда поступают?
— В установленном порядке, — сказал подполковник. — Военнослужащие — рапорт командиру части, гражданская молодежь — через нас. А тебе-то зачем? Брат в училище хочет? Или это… товарищ?
— Нет, я сама, — помедлив и преодолев нерешительность, ответила девушка.
Подполковник даже привстал от неожиданности, навалился грудью на стол.
— То есть как сама? Ты что, смеешься?
Девушка посмотрела на него большими, полными слез глазами.
— Я серьезно… я официально пришла, — заторопилась она, боясь, что ее перебьют, не дадут ей высказаться. — Я хотела заявление написать, потом подумала, что сначала лучше так, устно…
Военный комиссар неудачно, без звука, прищелкнул пальцами и, ища поддержки, повернулся к Володе.
— Ну и ну! — сказал он, качая головой. — Официально, заявление, — видал, какой подход к делам теперь у молодежи? Да ты сядь, сядь, — обратился он к девушке. — Назовись и доложи все обстоятельно!
Девушка оглянулась и присела на край стула, тесно сдвинув колени. Обута она была в старенькие кеды. Из дырки в одном из них на пол просочилась жидкая струйка песка. «С пляжа, — отметил про себя Володя, — с улицы Берег Реки», — и, вспомнив длинную белую табличку, улыбнулся.
— Меня Валей зовут, — сообщила девушка и тут же поправилась, снова заспешила: — Я Евтеева Валентина Сергеевна, пятьдесят четвертого года рождения. Комсомолка. Что еще? Школу окончила в этом году.
— И хочешь в училище? — спросил подполковник.
— Да, хочу, — подтвердила девушка.
— В военное?
— Да.
— В летное?
— Да…
Девушка потупилась, увидела на полу горку песка и, вспыхнув, наступила на нее — спрятала.
— В военные училища, дорогая моя товарищ Евтеева, принимаются только мужчины, — сказал подполковник. — И то не все, а подготовленные. Женщина в училище — неслыханное дело! Ну, когда еще преподаватель из гражданских… Историю там, литературу…
Девушка упрямо сжала губы.
— Севастьян Евменович, — вмешался Володя, — здесь какое-то недоразумение. Зачем вам училище? — повернулся он к девушке. — Вы летчицей хотите стать?
— Нет, — ответила девушка.
— Н-ничего не понимаю, — затряс головой подполковник. — Весь сыр-бор тогда-то к чему? Ты что, — нахмурился он, — разыгрывать нас пришла, головы нам морочить? Мы тебе не дети, товарищ Евтеева, ты это учти!
— Кем я хочу стать? — Девушка подняла голову. — Космонавтом, вот кем!
— Ого! — выдохнул подполковник. — Это ты замахнулась! Будь мы в Москве, хотя бы в городе покрупнее, я бы тебя в аэроклуб направил, по линии ДОСААФ. А в наших условиях, — он развел руками, — радио, авто-мото… В Доме пионеров ребятня модельки всякие лепит. Чем я могу тебе помочь?
— А в летное училище, значит, нельзя? — спросила девушка, поднимаясь.
— Даже думать нечего, — ответил подполковник.
— Тогда извините, — сказала девушка и неожиданно быстро бросилась к двери.
— Видал? — растерянно спросил подполковник, когда дверь за девушкой затворилась. — Такие, брат, дела! Ай да Евтеева пятьдесят четвертого года образца!
Володя вскочил и прошелся по тесному кабинету, остановился у окна, ковырнул белую замазку.
— Я ее на берегу видел, — сказал он, — работала со скакалкой. Настойчивая, видно, девушка! Севастьян Евменович, что, и ничем нельзя помочь?
— Абсолютно ничем, — вздохнул подполковник. — Сам посуди, возможности у нас… Аэроклуба нет… А ее тоже Валентиной зовут, заметил? Вот, скажу я тебе, незадача!
В окно Володя видел, как нахохлившаяся девушка подошла к велосипеду. Мальчишка о чем-то спросил ее, и она безнадежно махнула рукой. Володе вспомнился вдруг заставленный кроватями огромный спортивный зал училища, бледный Сережка Лускарев… Он решительно шагнул к двери.
— Надо поговорить с ней! Надеялся человек, планы строил, а тут такое разочарование! Пойду, Севастьян Евменович, догоню ее.
Подполковник кивнул, соглашаясь.
— Завтра обязательно загляни ко мне, — сказал он, напутствуя Володю. — Хочу, чтобы ты с кандидатами в училище беседу провел. Срок уточним, время. Буду ждать…
Володя вышел из кабинета.
Володя явился к Сережке Лускареву среди ночи и сообщил, что готов ехать поступать в училище. Обрадованный Сергей нарушил свой «железный» режим, и они проболтали до рассвета.
Через несколько дней они вдвоем отправились в военкомат, где год назад получали приписные свидетельства, и, смущаясь, объявили о своем желании. Их смущения никто не заметил. Нужные бумаги были оформлены быстро и деловито.
Радужного настроения друзей не испортила даже беседа с мужчиной неопределенных лет, которого они встретили в военкомате. Мужчина был одет в офицерскую форму, но вместо погон темнели полоски невыцветшей ткани.
— Напрасно, напрасно, птенчики, радуетесь, — горько усмехаясь, сказал он. — Ничего, лет двадцать хрип погнете по частям, поскучнеете! Узнаете, чего они, погоны, стоят! А там, может, и вас в соответствии с законом о новом и значительном… Вот тогда головку поломаете: ни квартиры, ни профессии!
Друзья с рассеянной вежливостью выслушали его.
— Неудачник, — шепнул Сергей, и Володя кивнул, соглашаясь с ним.
На следующий день они уезжали. Их провожала Людмила Михайловна, мать Сережи. Володин отец работал во вторую смену и потому не пришел. Медленно подкатил поезд. Из-за спин равнодушных проводниц в черных форменных беретах выглядывали пассажиры.
— Стоянка пять минут, — объявил диктор.
Пассажиры кинулись к киоскам. Людмила Михайловна расцеловала обоих мальчиков и прослезилась.
— Что ты, мама? — смущенно сказал Сергей, потирая стриженую голову. — Все ведь в порядке. И неудобно, люди кругом. Перестань, пожалуйста! Вон он, наш вагон!
Володя подхватил два легких чемоданчика и вдруг остановился. Из высоких вокзальных дверей, сторонясь спешащих и припадая на больную ногу больше, чем обычно, вышла Анюта. К груди она прижимала какой-то сверток.
— Гляди, Серега, Нюрочка пришла, — сказал Володя, толкая друга локтем. — Эй, Анюта, — крикнул он, — сюда!
— Анюта, мы тута! — в рифму поддакнул Сергей.
Анюта вытянула шею, увидела друзей, расцвела и неуклюже заспешила к ним. Людмила Михайловна смахнула со щеки слезинку и покосилась на большие вокзальные часы. Володя и Сергей переглянулись.
— Ой, мальчишки, — сказала Анюта, задыхаясь от смущения и быстрой ходьбы, — я так спешила, боялась опоздать! Счастливого вам пути! Ни пуха ни пера!
— К черту, — неуверенно ответил Володя. — Я тебе книжку не вернул, Беляева. Извини! Знаешь, где я живу? К отцу зайди, он отдаст.
— Господи, какие пустяки! — отмахнулась Анюта.
— Сама-то ты куда, Аня? — спросил Сергей. — В Москву? В университет?
— Да, на биологический, — ответила она. — Тоже скоро поеду: там экзамены раньше, чем везде.
Она оглядела друзей, решая, кому отдать сверток, и протянула его Володе. Он взял чемоданы в одну руку и сунул сверток под мышку.
На вокзальных часах дрогнула стрелка.
— Мальчики, опоздаете! — заторопила друзей Людмила Михайловна. — Мальчики, заходите в вагон!
Когда Володя и Сергей вошли в тамбур, она вдруг засуетилась, все оглядываясь на неумолимые часы, и стала совать в карман сыну сложенные в квадратик деньги.
— Никак к ним привыкнуть не могу, — шептала она трясущимися губами, — маленькие, вроде ненастоящие…
Сергей покраснел.
— Что ты, мама? — отталкивая ее руки, сказал он. — Мы же куда едем? Там государственное обеспечение…
Проводница, услышав слово «государственное», оглядела друзей, но тут же потеряла к ним всякий интерес.
Вагон дрогнул и тихо поплыл вперед. Проводница втащила в тамбур замешкавшегося пассажира и, ворча, с силой захлопнула вагонную дверь, заперла ее трехгранным ключом. Друзья, мешая друг другу, приникли к пыльным стеклам. Анюта махала рукой. Людмила Михайловна подносила к глазам платочек.
Эх, дороги, пыль да туман…—
пропел Сергей, стараясь казаться веселым.
Володя развернул сверток, который всучила ему Анюта, и улыбнулся: два металлических футляра с выдавленными на крышках богатырями лежали в нем и два почтовых набора. В каждом записка: «Не забывайте наши адреса».
— Ничего себе презент для некурящих, — сказал Володя, подергав портсигарные резинки. — Гляди, Серега! Что она, нас с Аликом Окладниковым спутала?
— Да-а, — рассеянно ответил Сергей. — Пойдем поспим. Приедем в три часа ночи. Надо силы беречь, форму…
Матрацев в общем вагоне не полагалось, а те, что были, проводница раздала пассажирам с детьми. Она по-прежнему ворчала на каждого.
Володя и Сергей растянулись на верхних полках. Закинув за голову руки, Володя думал о будущем: рев моторов и свист пурги, тяжелые унты из волчьего меха, планшет с картой, бьющий сзади по бедру, в наушниках — слова команд, а где-то далеко внизу — дома, как спичечные коробки, и желтые прямоугольники полей…
В училище все оказалось не таким, как это представлялось в дороге, не было ни планшетов, ни унт.
Поступающих ожидало две комиссии — мандатная и медицинская, — а потом экзамены. Ребята, приехавшие поступать повторно, — а их было несколько человек, — распускали слухи о придирчивости и дотошности комиссий и о сверхсвирепых экзаменаторах. Володя понимал, что этими преувеличениями они хотели оправдать свои прошлогодние неудачи, но робость все равно потихоньку овладевала им. Сергей бодрился и, помня о своей роли опекуна, старался, как мог, передать часть своей чуточку наигранной бодрости другу.
— Крепись, Морковка, — говорил он, хлопая Володю по спине. — Надо сделать так, чтобы мы попали в одно отделение и спали рядом. Четыре года вместе, представляешь? А потом попросимся в одну часть. Так можно, я знаю!
И пел, подмигивая, как заговорщик:
Служили два друга в одном полку.
Пой песню, пой…
Послужить в одном полку им, однако, не довелось.
Все произошло быстро и нелепо.
В тот день выносила свои приговоры медицинская комиссия. Непривычно и странно было видеть врачей, одетых в военную форму, которая виднелась из-под халатов. В медицинской комиссии была всего одна женщина. Она каждый день приходила в новом платье. Шепотом сообщали, что она доцент и «светило».
Володя, признанный здоровым и годным, сидел на своей кровати. Кровати стояли в спортивном зале — одинаковые, впритык к друг другу. Сидеть на них запрещалось, но дело уже было под вечер, и Володя запретом пренебрег. «Мы же еще не военные, — рассудил он, — а столов все равно нет».
Он написал отцу коротенькое письмо и заклеил конверт, взяв его из почтового набора, подаренного Анютой. Конверты из набора были длиннее обычных и праздничнее — с яркими большими марками. Они больше подходили для длинных, с лирикой, любовных посланий, чем для коротеньких вестей: «Прошел комиссию, все в порядке», — и Володя задумался, не написать ли Оле.
От размышлений его оторвал Сергей. Он тихо проскользнул в двойные двери спортзала, стукнул кулаком по гимнастическому «козлу», обитому новой кожей, который стоял у дверей, и, глядя вверх, на подтянутые к самому потолку желтые кольца, прошел к своей кровати.
— Ну как, Серега? — спросил Володя. — А я тут письма пишу. Смотри, Анютин конверт, — симпатичный, правда?
Сергей не ответил и плюхнулся на кровать, лицом в тощую подушку. Володя вскочил и наклонился над ним:
— Что случилось, Серега?
— Ничего, — глухо ответил тот. — Ничего, — повторил он и внезапно сел на кровати. — Плевать я хотел на вашу авиацию, вот что! А больше ничего! Ничего особенного! Подумаешь! Все равно вас ракетами заменят, не радуйтесь!
— Да кто радуется, чудак? — растерянно спросил Володя.
Сергей закрыл глаза кулаками и заплакал. Плечи его затряслись. Что-то тонко, как зубная боль, задребезжало под кроватью. Володя едва удержался, чтобы не заглянуть туда, хотя знал, что ничего нет, не должно быть.
«Забраковали Серегу, — подумал он. — Не пропустили. Меня вот пропустили, а его нет. Но ведь неправильно! Несправедливо! Он мечтал, а я… я сбоку припека». В том, что он давно свыкся с мыслью стать летчиком, что не представляет теперь своего будущего иначе, Володя в эту минуту постеснялся признаться даже самому себе.
— Хочешь, я тоже откажусь поступать? — спросил он. — Вот пойду завтра и скажу, что раздумал. Отпустят, обязаны отпустить! И вместе поедем домой.
Сережкиного ответа он ждал со страхом, не зная, что станет делать, если Сергей вдруг скажет: «Правильно, откажись», — но Сергей, отворачиваясь, пробурчал:
— Не надо жертв, обойдусь как-нибудь! И пойди погуляй, что ли. Хочу один побыть, извини!
Володя послушно вышел. «Пойду на почту», — решил он, но вспомнил, что забыл письмо на подушке.
Девушка, понурив голову, вела похожий на рогатое животное велосипед. Ее паж шагал поодаль, загребая ногами дорожную пыль. Володя помахал рукой приникшему к стеклу подполковнику и пустился вдогонку.
— Погодите! — крикнул он.
Девушка обернулась не сразу.
— Да?.. — хмуро спросила она.
Глаза у нее были заплаканные, но держалась она хорошо, Володя это сразу отметил.
— Понимаете, — сказал он, поравнявшись с девушкой, — я ведь военный летчик. Сейчас в отпуске. Хочу поговорить с вами о вашей меч… о ваших планах.
Девушка с недоверием оглядела Володин штатский костюм, потом улыбнулась — поверила. Отдала мальчишке велосипед и что-то шепотом приказала ему. Мальчишка ловко перекинул ногу через велосипедную раму и поехал, виляя. Его ноги едва доставали до педалей.
— Они несбыточны, мои планы, — вздохнула девушка, глядя вслед мальчишке. — Угораздило же меня родиться не мужчиной!
Володя улыбнулся.
— А вы не очень унывайте, — посоветовал он. — Есть ведь и иные пути. Терешкова, по-моему, тоже в курсантах не ходила.
— Я знаю, — сказала девушка. — Я про нее почти все прочла. Мы же тезки!
— Я думаю, — продолжал Володя, — вам следует поступить в гражданский вуз — в авиационный институт или в московский Бауманский. Я согласен с вами — космосу нужны герои. Но ему нужны и работники. Это ваш брат? — спросил он, показывая на мальчишку, который выписывал на велосипеде лихие кренделя.
— Племянник, — ответила девушка и, сложив руки трубочкой, крикнула: — Вовка, домой поезжай! Я — на автобусе!
— А меня тоже Владимиром зовут, — с улыбкой сообщил Володя. — Морковкой в детстве дразнили: «Вовка-морковка!» И мы, выходит, тезки. Так вот, о работниках. Небо надо осваивать. Спутники связи — только первый шаг. Значит, нужны инженеры, ученые. Это же очевидная вещь! Чтобы один спутник запустить, о-го-го сколько всего надо — и людей, и средств!
— Я вот тоже все думаю: Гагарин и Королев, — ответила девушка, поколебавшись. — Конечно, Королев ученый, академик. Но Гагарин — он ведь первый! И Сам, понимаете, сам все увидел и испытал! Своими глазами — вот что важно! В кабинете все-таки безопасней, чем там, — она подняла глаза, — в космосе.
— А разве ученые трусы? — спросил Володя. — Неувязка у вас получается! Вы говорите про кабинет ученого, а Феоктистов, Рукавишников, Волков? Борис Егоров — врач. А генерал Береговой? Он же умница, и знаний как у доктора наук! Нет, обязательно поезжайте в Москву. Будете учиться. Там аэроклубы есть — парашютисты, планеристы. Если захотите, все у вас получится. А военные училища оставьте парням. Без них пока никак нельзя, без училищ. И не вешайте носа.
Девушка искоса глянула на Володю, и он вдруг почувствовал себя долго жившим, много видевшим и мудрым человеком. Стариком. Странное это было чувство. «А мне всего-то двадцать восемь, — подумал он. — Десять лет разницы, и все — другое поколение». Он взглянул на часы и сказал:
— Видите, заговорился я с вами, а мне в магазин. Это тут, неподалеку. Можем вместе пойти, если вы не возражаете. Кстати, — он улыбнулся, — может понадобиться женская консультация, совет.
— Да-да, пойдемте, — согласилась девушка. — А можно у вас спросить? Почему вы вдруг решили, что меня… нужно утешать?
— Не знаю, — признался Володя. — Утешитель из меня, конечно, никакой. Слез я вытирать не умею. Мы ведь в училище, куда вы так рветесь, вместе с другом поступали. Меня-то приняли, а его нет. Что-то со здоровьем. Такое, знаете, микроскопическое. А уж как он мечтал о небе! Его я тоже не смог утешить.
— И где же он сейчас, ваш друг? — спросила девушка.
— Решил, что возвращаться домой ни с чем стыдно, и подался в другое училище. Тут еще одна штука была. Знаете, что такое государственное обеспечение? А у него только мать, и жили они скудновато. Теперь служит в погранвойсках. Женился.
— А вы? — требовательно спросила девушка. — Почему вы стали летчиком? Вы тоже мечтали?
Володя развел руками. После слов «А вы?..» он ожидал, что девушка спросит, женат ли он, и теперь почувствовал облегчение. «Как барышня, нервный стал, — с иронией подумал он о себе. — Допекли меня». И, не выдержав, улыбнулся.
— Я о многом мечтал, — сказал он. — Ухитрялся сразу как-то обо всем — и ни о чем конкретно. Так, розовые слюни. Сегодня то, а завтра это. Вот если скажу, что летчиком стал потому, что у меня красной рубахи не было, все равно не поверите! Но это так, хотя имелись, конечно, и другие причины…
Девушка глянула на Володю с любопытством и недоверием, однако расспрашивать ни о чем не стала.
На этот раз хозяйственный магазин был открыт. Бумажка «Ушла в торг» исчезла, но вторая, загадочная, продолжала висеть. «Нет и неизвестно», — про себя повторил Володя и покрутил головой.
— Раскройте тайну: чего у вас нет и что вам неизвестно? — весело спросил он, войдя в темный зальчик, заставленный громоздкими товарами — ведрами с крышками и без, соко- и кофеварками, настольными лампами разных фасонов, подставками для глажки белья, шаткими торшерами и вешалками для шляп.
Полная продавщица и ее пожилая помощница в синем мужском халате испуганно обернулись. Володя менее уверенно и весело повторил свой вопрос.
— Ах, да! — с облегчением засмеялась продавщица, и ее голые руки затряслись. — Это вы на двери прочитали! Крышек у нас для банок нет — для консервирования. Все варенье варят, разве напасешься?
— Вон оно что, — сказал Володя. — Ну, нам крышек не надо, нам нужна стиральная машина. Но хорошая!
— Наличными будете платить, в кредит? — деловито осведомилась продавщица. — В какую цену?
Ее помощница, покачивая головой, разглядывала Валю. Ее, видимо, шокировали Валины брюки. Валя, чувствуя на себе недоброжелательный взгляд и смущаясь, старалась держаться поближе к Володе.
— Наличными, — сказал он. — Какой кредит? Цена не играет роли. Но хорошую! Какую посоветуете?
— Сами выбирайте, — ответила продавщица. — Вот берите «Сибирь»: раз дороже всех, значит, лучше!
— Давайте лучше «Ригу», — шепнула Валя. — У сестры такая же. Очень хвалит! И дешевле.
— Вот видите, — улыбнулся Володя, — в таких делах нельзя без женской консультации. А «Рига» у вас есть? — громко спросил он. — Мы «Ригу» купить решили!
Продавщица, широко расставив локти, вышла из-за прилавка. Полнота не позволяла ей прижать локти к бокам. Володя внимательно вгляделся в ее лицо, но не смог вспомнить, где видел его раньше. Подумал: «Где-нибудь…». Сказал:
— Без кассира обходитесь? — полез в карман за деньгами.
— Обходимся, ничего, — подтвердила продавщица. — Испытывать будете?
Володя нерешительно дернул плечом.
— Обязательно, — неожиданно вмешалась Валя. — А вдруг мотор не тянет?
— А у них гарантия есть, — лениво отозвалась продавщица. — Не тянет — в мастерскую!
Но Валя настояла, и мотор машины пару минут погудел вхолостую. Володя, сколько ни вслушивался, ничего предосудительного в его гуле не нашел, а Валя осталась недовольной. Включили вторую машину, третью, потом вернулись ко второй. На ней Валя решила остановиться. «Ишь ты, деловитая какая, — с удивлением подумал Володя. — Кажется, витает, не от мира сего, а гляди-ка!..» Он отсчитал деньги и получил сдачу.
Продавщица спрятала деньги в большой потертый кошель, похожий на кондукторскую сумку.
— Тут ходит один с тележкой, — небрежно сообщила она, — может подвезти.
Володя сунул в карман паспорт машины, в котором продавщица оттиснула лиловый штамп.
— Обойдемся, — сказал он и, кряхтя, взвалил на плечо картонный короб с машиной. — Откройте кто-нибудь дверь!
Выходя, он услышал, как тетка в синем халате, не проронившая до сих пор ни слова, сказала шелестящим шепотом:
— В штанах, срам-то какой! Сестра она ему? Для жены молодая! Командует…
— Он военный, я его знаю, — ответила продавщица. — У него сестер нет. А насчет жены… Из молодых тоже ранние бывают!
Что она говорила потом, Володя не услышал. «А что? — косясь на тонкую девичью фигурку, стоящую в дверном проеме, как в раме, подумал он, — хорошая девочка, милая и — с мечтой! — И тут же, устыдившись того, о чем и подумать-то не успел, одернул себя: — Ей же учиться надо! Вдруг добьется чего-нибудь? Та, в аэропорту, тоже в брюках была». И вздохнул.
Володя летел тогда в свой первый отпуск.
В гражданском самолете он чувствовал себя шофером начала века, которого усадили в извозчичью пролетку, да не к лихачу, а к ломовому, и повезли шагом, на потеху зевакам. Даже внушительная орденская колодка на груди командира экипажа не избавила Володю от скептицизма. Ему казалось, что самолет едва плетется. Он зевал, — впрочем, наполовину притворно.
Посадка в промежуточном аэропорту затянулась. Наступил долгий летний вечер. Хотя погода стояла великолепная и на бледном небе не было и намека на облачность, в полутемное чрево сто четвертого «ТУ» заглянула женщина в аэрофлотовской форме. Покачивалась ее высокая прическа.
— Рейс откладывается из-за метеоусловий, — громко объявила она. — Граждане пассажиры, прошу покинуть борт самолета!
Граждане пассажиры, недовольно ворча, стали подниматься со своих мест. Кого-то пришлось расталкивать.
— А? Что? Уже Домодедово? — всполошился дядька в клетчатом пиджаке, которого разбудили. Узнав, что до Домодедова еще очень и очень далеко, он пал духом и пожаловался: — Терпеть не могу все эти взлеты, посадки…
Володя потянулся за фуражкой. Чтобы пропустить красивую молодую женщину, ему пришлось снова сесть — стоять мешали спинки кресел. Красавица копалась в сумке. Володя, успевший привыкнуть к тому, что женщин вокруг мало и все они чужие жены, внимательно поглядел ей вслед и увидел, что она в брюках.
— Штучка, а, лейтенант? — спросил разбуженный дядька, одергивая свой клетчатый пиджачок, и подмигнул Володе. — Штучка в брючках!
«Да, хороша, нет слов, — подумал Володя. — С такой бы дома появиться! Олька бы ахнула, мужняя жена».
Володя любил военную форму.
Когда случалось стоять перед зеркалом, он обязательно представлял себе, как на его погонах с одним голубым просветом появляется третья звездочка, затем четвертая, а потом просветов становится два: он — майор, подполковник, полковник… И светлый генеральский китель представлялся ему, и золотые зигзаги на погонах. Он знал поговорку насчет этих зигзагов, но не мог произнести ее вслух — никак не подворачивался подходящий случай.
Он понимал, конечно, что все это просто мальчишество, но… но все-таки неплохо было бы нарочито медленно пройтись мимо окон дома Шлычкиных в генеральской или, на худой конец, в полковничьей форме — показать Ольке, кого она потеряла.
Все четыре училищных года Володя посылал Оле коротенькие открытки — поздравлял ее с каждым праздником, — но когда приезжал домой, встреч с ней избегал, не хотел показываться ей в курсантской форме, которая отличалась от обычной солдатской только погонами. А оказалось, что не в форме дело.
Тетя Фрося написала Володе, что Ольга неожиданно для всех вышла замуж за приезжего парня, мастера с завода, на котором работал отец. Тетка подробно описала свадьбу и то, как Петруха, выпив, хвастался, какой молодец у него зять…
Пассажиров тем временем усадили в автопоезд — в открытые и какие-то игрушечные вагончики, а пилоты отправились через все поле пешком, и у всех у них были одинаковые черные портфели. Володе вдруг ужасно захотелось идти с ними вместе, лениво перебрасываясь словами, и чтобы эта, в брюках, смотрела им вслед.
«Эта, в брюках» внимательно смотрела на свои ногти. Автопоезд катил мимо строящегося здания аэропорта. «Ну, вагончики! Как в зоопарке, — с обидой думал Володя. — Еще бы пони запрягли для полного сходства». Непредвиденная задержка его заметно расстроила, хотя спешить ему особенно было некуда.
— Где-то гроза сейчас, не иначе, — сообщил клетчатый пиджачок и, будто умываясь, ладонями потер заспанное, помятое лицо. — Вы в ВВС тоже грозы боитесь? А, лейтенант?
— У нас другие порядки, — буркнул Володя. — А откуда вам известно, что гроза? Вы же спали!
— У него с господом богом прямой провод, — невесело пошутил кто-то из пассажиров.
«Эта, в брюках» подняла голову и улыбнулась.
Здание аэропорта только строилось, и пассажиров отвезли прямо в гостиницу. Полная, русая и неторопливая женщина, похожая на тетю Фросю, развела их по комнатам. Замешкавшимся пришлось занимать расставленные в коридоре раскладушки.
Володя положил фуражку на подушку, но тут же снял ее: увидел, как «эта, в брюках» с обреченным видом топчется возле раскладушки и кусает губы.
Воспользовавшись минутным замешательством Володи, дядька в клетчатом пиджаке плюхнулся на кровать, сминая белые простыни, и сразу же потянулся к ботинкам — развязывать шнурки.
— Э, нет, папаша, — опомнившись, сказал Володя, — номер не пройдет! Это место для девушки!
Володя ожидал, что завяжется спор, может быть, даже ссора, но дядька покорно поднялся, одернул пиджак и, сопя, вышел в коридор.
— Тоже мне рыцари, — сказал он уже за дверью и почему-то во множественном числе.
Володю это развеселило.
— Девушка, — окликнул он «эту, в брюках» и указал на кровать, — ваше место!
«Эта, в брюках» долго отнекивалась, но Володя все-таки сумел уговорить ее, и они поменялись местами. Девушка сразу же сбросила туфли, прошептала:
— Господи, какие все-таки неудобные кресла в этих самолетах, — и легла.
И было странно видеть ее маленькие, узкие ступни, обтянутые прозрачными чулками. Володя, застыдившись чего-то, отправился бродить по длинному, заставленному раскладушками коридору. Фуражку он оставил на подушке.
В холле, где на хрупких черных ножках стоял неработающий, прикрытый салфеткой телевизор, за круглым столом уже сидели любители преферанса. Посреди стола уже лежали небрежно расчерченный лист писчей бумаги и многоцветная шариковая ручка. Человек, пытавшийся захватить кровать, сосредоточенно глядел в свои карты и бормотал:
— Раз — пас, два паса, в прикупе — чудеса…
«И зачем ему была кровать? Он же в самолете выспался», — глядя на него, подумал Володя. Немного помаячив за спинами игроков, Володя вышел на лестницу, в сизые облака табачного дыма.
Сумасбродный план зрел у него в голове. Больше всего Володе нравилось именно то, что план сумасбродный. «Вот подойду к ней, — думал он, — расскажу все, как на духу, и попрошу поехать со мной хоть на пару дней. Посмеется, конечно, но вдруг согласится? А что? — Он тронул карман. — Деньги есть! Не съедят же ее у нас. А папа обалдеет — это точно!»
И потом, осторожно заглянув в номер и увидев, что девушка в брюках спит, прикрыв лицо газовой зеленой косынкой, Володя еще раз представил себе, как удивится отец, когда увидит нежданную гостью, и улыбнулся.
Посадку на рейс объявили неожиданно, в два часа ночи по местному времени. Преферансисты принялись торопливо дописывать пульку. Женщина, похожая на тетю Фросю, прошла по коридору, задевая лица спящих полами халата, и всюду, где можно, зажгла свет.
— Па-адъем! — на армейский манер гаркнул какой-то озорник.
Кто-то ради потехи кукарекнул — получилось очень похоже, — кто-то выругался в полный голос.
Через полчаса недовольные и молчаливые пассажиры толпились возле темного самолета. Помахивая портфелями, подошли гражданские летчики, встали отдельно, под крылом. Долго ждали трап. Светили холодные звезды. Далеко за взлетными полосами мигали робкие огни спящего города. Посверкивая, как елочная игрушка, бортовыми огнями, прошел на посадку пузатый самолет. «Десятый «АН», — мельком подумал Володя. — Брюхо красное — северный».
К Володе приблизился дядька-преферансист. Он, очевидно, остался в выигрыше и потому не помнил зла и был весел.
— Как успехи, товарищ лейтенант? — дружелюбно спросил он.
— Как генеральские погоны… — ответил Володя.
Возможность произнести поговорку, давно вертевшуюся на языке, нисколько его не порадовала.
— …одни зигзаги, и ни одного просвета, — закончил за него преферансист.
«Точно, в выигрыше», — решил Володя.
Трап наконец подкатил, но началась канитель с проверкой билетов. Володя отошел в сторону. Он не сводил глаз с девушки в брюках. И, почувствовав на себе его взгляд, она сама вдруг подошла к нему и сказала:
— Вы все время смотрите на меня. У меня что, костюм не в порядке? Или вы что-нибудь хотели спросить?
Володя растерялся.
— Н-нет, ничего… — сказал он. — Извините!
Девушка кивнула и отошла. Косынка, которой она прикрывала лицо, когда спала, была теперь, как пионерский галстук, завязана у нее на шее.
«Ну, авантюрист из меня… Оробел, не спросил даже, как зовут, олух царя небесного», — подумал Володя, когда взглянул на нее в последний раз.
Это было уже в Домодедове, ранним-ранним синим утром. Девушка разговаривала с пожилой и представительной женщиной. Она взмахивала завернутыми в целлофан цветами и смеялась. У ее ног стоял красивый кожаный чемодан.
— А я думала, что вы сильней, — сказала Валя.
— Я тоже так думал, — тяжело дыша, ответил Володя. — Неудобная, черт! Вроде круглая, а ребра какие-то торчат! Придержите-ка калитку!
Он поставил тяжелый короб на землю и потер натруженное плечо. «И ко всему, кажется, опоздал, — подумал он, увидев белье, развешанное на веревках. — Неугомонный у меня старик!..»
Из-за угла, легок на помине, выглянул отец. Его руки до локтей были покрыты серой мыльной пеной. Во рту тлела папироска. Увидев Валю, отец растерянно мигнул и спрятал руки за спину.
— Я же просил тебя подождать, — с укором сказал Володя. — Получается, что зря старался!
— А в чем дело? — спросил отец, двигая во рту папироску. — Здравствуйте, — кивнул он Вале.
— Добрый день, — почти неслышно ответила она.
— А мы механизацию тебе притащили, — сообщил Володя. — Это Валя, она мне помогала. Консультировала, так сказать. А это Андрей Аверьяныч, мой отец. Весьма сложный и упрямый дяденька, надо сказать!
Отец, удивив Володю, отвесил Вале церемонный поклон и не забыл вынуть изо рта папироску, которая тут же намокла, погасла и пожелтела. Валя в ответ присела — сделала то ли книксен, то ли реверанс, Володя плохо разбирался в этих тонкостях. Ему осталось только развести руками.
— А что за механизация такая? — заинтересованно спросил отец, обходя вокруг коробки.
— Стиральная машина, — беспечно ответил Володя. — Это, знаешь, не дело — белье в корыте квасить!
— Пойду я, — тихо сказала Валя.
— Ни в коем случае! — живо обернулся Володя. — Надо провести испытания. Вы, как специалист, будете подавать советы. Папа, осталось, что стирать?
— Вроде нет, — виновато покашляв, сказал отец.
— А горячая вода?
— Воды много!
— Тогда это все, — Володя показал на белье, висевшее на веревке, — заново перестираем. Чище будет. Идет? Тогда за работу, товарищи!
И все взялись за работу.
Валя поначалу стеснялась, а потом потихоньку вошла во вкус, стала командовать мужчинами. Отец и сын, перемигиваясь, с готовностью выполняли ее приказы. Машина, которой отец отвел постоянное место, уютно гудела. Володя, сунув в карман плоскогубцы и белый лейкопластырь, который использовал вместо изоляционной ленты, вертел ручку отжимного устройства и забавлялся, как маленький. Отжатое белье плюхалось в большой таз с отколовшейся местами эмалью. В машине, как метроном, постукивало реле времени. Валя, вставая на цыпочки, развешивала дважды выстиранное белье.
— Хороша веревочка? — прокричал Володя. — От списанного парашюта, между прочим! Вот бы вам на скакалку! Кстати, а к чему вам песочные часы?
— Часы? Откуда вам известно про часы?
— А я вас с Володей вашим видел на берегу. Решил, что вы готовитесь бить рекорд. Ну и ушел, чтобы не мешать. Так часы-то вам зачем?
Выяснилось, что Валя искала в книжных магазинах какое-нибудь пособие по физической подготовке. Нашла брошюру о городошном спорте, правила игры в ручной мяч одиннадцать на одиннадцать и «Бокс» — учебник для институтов физической культуры. Он-то, как это ни странно, и оказался самым подходящим.
— А перчаток у вас случаем нет? — притворяясь испуганным, спросил Володя.
— Случаем нет, — ответила Валя, смеясь. — Перчатки — это техническая подготовка и тактика, а я общефизической занимаюсь. Вы зря насчет часов — они чувство времени вырабатывают. А это знаете, как важно?
— Ну, а другие книжки вы читаете? Художественные? Стихи, например?
— К сочинению по литературе готовилась — читала, — ответила Валя. — Маяковского, Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». А писала на свободную тему: «Я знаю, город будет, я знаю, саду цвесть», — на свободную все-таки легче! А так — нет. Я техническими книгами больше интересуюсь. Только трудно… — вздохнула она.
— И напрасно, — сказал Володя. — Вот есть один поэт, забыл его фамилию. Книжка называется «Дни», тоненькая. Очень хорошие стихи: про Пушкина, про детство — всякие. Найдите, почитайте.
— Хорошо, поищу, — согласилась Валя. — А вы не очень-то на офицера похожи, — сказала она, расправляя мокрый рукав зеленой форменной рубашки.
— Почему? — удивился Володя.
— Голос у вас тихий. И вообще…
— Что «вообще»? Усов нет, да? А голос… — Вдруг выкатил грудь и рявкнул, багровея: — Р-рота, р-равняйсь! Р-рота, смир-рна! P-равнение напр-рау!
И тут, как по заказу, из двери выглянул отец. Валя захлопала в ладоши и расхохоталась. Отец, не понимая еще, в чем дело, нерешительно улыбнулся. В руках он держал белую платяную щетку, а на плече Володин китель.
«Чистый же кителек», — удивился Володя, когда отец деловито взмахнул щеткой. Потом Володя увидел орден, привинченный не на месте, и покраснел. Валя тоже заметила вишневую звездочку и посерьезнела, глянула на Володю с почтением.
— Скажите, а как там, в небе, когда летишь? — шепотом спросила она и вдруг, преодолев смущение, призналась: — Я о космосе все время думаю, а сама ни разу даже на «кукурузнике» не летала. Даже близко не видела его!
— Я же вам советую: езжайте в Москву, — сказал Володя. — Ну, не езжайте, а летите, — улыбнулся он. — Получите боевое крещение. Поступите учиться, запишитесь в аэроклуб, а там дело пойдет! Будете еще, как Марина Попович, мировые рекорды бить, удивлять джентльменов из ФАИ. А когда летишь… как описать? — Володя беспомощно развел руками. — Тут надо быть поэтом. А я скажу только, что хорошо… Нет, не хорошо, а здорово!
— Скажите, — неожиданно спросила Валя, — зависть — это стыдно или нет?
— Я песню одну слышал, — ответил Володя. — В ней говорится, что зависть бывает разноцветная. Как карандаши. А мне завидовать нечего: у вас, Валя, еще все-все впереди. Правда!
Отец, продолжая помахивать щеткой, прислушивался к разговору. Он все время поворачивался так, чтобы Валя могла видеть орден, а Володя, наоборот, старался заслонить его спиной и украдкой взмахивал рукой: уходи, мол, зачем ты меня конфузишь? Отец делал вид, что не замечает этих жестов отчаяния.
— Валечка, — откашлявшись, спросил он, — а вы пойдете с нами? Мы обеда не готовили, в гости собрались. Вас и угостить нечем. Мы — к Володиной тете, сестре моей. Уж как она своего племянника дожидается!..
— Ой, нет, что вы, Андрей Аверьянович! — испугалась Валя. — Я, пожалуй, лучше домой! У меня там мальчишка без присмотра. Тоже, кстати, племянник…
И, сколько ее ни уговаривали, она действительно ушла, пообещав заглянуть как-нибудь на днях — о чем-то посоветоваться с Володей.
— Хорошая девушка, — похвалил ее отец, закуривая очередную папиросу. — Имя-отчество мое с первого разу запомнила, молодец! Где ты ее нашел?
— В военкомате встретились, — сказал Володя. — А ты хорош! Китель вынес, орден нацепил. Нацепил, да не на ту сторону! Оконфузил меня совсем!
— Знаю, что не на ту, — начал оправдываться смущенный отец. — Дырку лишнюю не хотел прорывать, а на левой стороне она уже была, дырка-то…
— Хвастунишка ты у меня, — ласково сказал Володя. — А знаешь, эта Валя в космонавты метит, между прочим!
Против ожидания, отец нисколько не удивился.
— А почему нет? — рассудил он. — Умная, за все берется! Достигнет! Я вот весной с завода шел — звали одну форму поглядеть, стержней в ней было много, — так одну из твоего класса встретил. Забыл, как зовут. Хроменькая…
— Анюта, — обрадованно подсказал Володя. — Портсигар-то цел, с богатырями? Ее подарок.
— Цел, — ответил отец. — Он под «Беломор», для «Севера» великоватый. Так вот, встретил я ее, поздоровкались. О тебе спросила, я рассказал. «А как, говорю, твои-то дела? Чем занимаешься?» — «Учусь, отвечает, в аспирантуре». — «И кем будешь?» А она смеется: «Не важно, кем, важно — что! Только объяснять долго». Ну, мне спешить некуда было, со стержнями я разобрался. «Рассказывай», — говорю.
— И что тебе наша Нюрочка поведала? — улыбаясь, спросил Володя.
— А то! Про технический прогресс. Если, скажем, твою родную прабабку воскресить и к нам привести, она бы тут же второй раз померла, перекреститься бы не успела. От удивления. По улицам телеги шастают без лошадей. Вода прямо из стенки течет. Электричество, радио, телевизор — это я уж не говорю! Правнук по небу летает. Как ангел, скажем, или яга в ступе! Как тут не удивиться, сам рассуди?
— Гм… Действительно, — пробормотал Володя.
Он попытался представить себе эту невероятную картину, и вдруг внезапная догадка поразила его.
— Слушай, — воскликнул он, — она, ну, прабабка, при крепостном праве жила!
— Как? — переспросил отец. — Стой. Точно. Ага. Я с четырнадцатого, мать моя, значит, с… с… А с какого она? — растерянно огляделся он. — Паспорта у нее не было никогда, дня рождения не справляла. Может, Фрося знает? Ну, положим, с восемьдесят четвертого она — родила меня в тридцать лет, — а мать ее, моя бабка, с пятьдесят четвертого тогда. Жила не жила, а родилась точно крепостная!
— Ста двадцати лет не прошло, — сказал Володя. — Чудеса! А чем тебя Нюрочка наша удивила?
Отец от старой папироски прикурил новую, а старую метким щелчком отправил в помойное ведро. Володя, глядя на это, промолчал, но осуждающе покачал головой.
— Хромоножка меня на такие мысли и натолкнула, — ответил отец. — Ты слушай! Техника вперед скакнула, сделала гигантский шаг. Удобства всякие появились, — одним словом, прогресс! А хлеб? Какой деды наши ели, такой и мы едим. Дождик вовремя забрызгал — слава тебе, господи! А засуха случилась — что ж, молебен служить, идти крестным ходом? А град, к примеру? Пахали, сеяли, а он — р-раз!..
— Ну, по граду теперь стреляют, рассеивают, — возразил Володя. — На Кубани, например.
— А твоя подружка другой путь ищет, — сказал отец, сияя так, будто именно он ищет и нашел этот другой путь. — Химия и эта… биология. Все будет и сколько пожелаешь! Уже икру делают! Нет, ты подумай! Говорила: «Землю цветами засеем, дадим ей отдохнуть за многие тысячи лет. Маками засеем». Понял? Да за такое дело памятник поставят, как Пушкину в Москве!
«Она и в школе такая же была… восторженная, — вспоминая Анюту, думал Володя. — Маки… Они же и цветут-то всего ничего. А потом что, опиум из них делать? Хотя… красиво бы, конечно, было! Романтики! Анюта теперь и других зажигать научилась. Ишь распалился дед! Памятники готов ставить, монументы! Нет, «вечный хлеб» — это даже в книжках не так просто».
— Ах, чтоб его!.. — воскликнул вдруг отец и безнадежно махнул рукой. — Заговорил ты меня, Володька! Перегорел, наверно, утюжок… Бегу!
Володя вытащил из кармана плоскогубцы и, пощелкивая ими, крикнул в спину отцу:
— Починим, инструмент под рукой!
Двор был полит соленой водой — от пыли. В детстве Володя очень любил растворять соль в ведре. Помешивая детской лопаткой воду, он со сладким ужасом представлял себе, что готовит питье для великана, который выше дома, и решал, добр этот великан или не очень. И сейчас он думал об этом нехитром и распространенном способе спасаться от летней пыли, как о таинстве.
Узкая темная дорожка с неровными, расплывчатыми краями протянулась как раз под веревкой с бельем.
— Кап-кап… — рассеянно сказал Володя и, открыв дверь, вошел в дом, в прохладный полумрак.
В комнате вкусно пахло горячим утюгом. На спинке стула висели выглаженные отцовы брюки. Сам отец стоял перед раскрытой дверцей шкафа. На стук двери он не обернулся. Под его серой рубашкой двигались большие, как крылья, лопатки. Подойдя поближе, Володя увидел, что отец глядит на темно-синее женское пальто без воротника и что на ресницах у отца слезы.
— Ты что, папа? — осипшим голосом спросил Володя.
Отец взглянул на него через плечо.
— Не увидела она тебя, — сказал он, — не порадовалась!
Это пальто принадлежало Володиной маме.
Она умерла, когда Володя был еще очень мал, и он не запомнил ее мертвую, в пробу. Изо всего долгого дня похорон он помнил только, что откуда-то сильно дуло и кто-то, может быть, тетя Фрося, заставляла его есть рис со сморщенным изюмом. Рис был холодный и какой-то липкий, и Володя, крепко сжав губы, вырывался — не хотел.
Потом, став взрослым, он не раз сталкивался со смертью — в прошлом году нес с друзьями пустой, легкий гроб с голубой фуражкой на желтой крышке и все время косился на нее, и все время хотел ее придержать, и сдерживался, чтобы не сделать этот неуместный, как ему казалось, жест, — но все равно слово «смерть» оказалось для него навсегда связанным с детством, с детскими смутными, легко, казалось бы, излечимыми, но незабвенными страхами.
Отец много выпил на поминках и плакал в голос, не утирая слез. Испуганного Володю забрала к себе тетя Фрося. Шел мелкий, мерзкий осенний дождь, и она завернула племянника в мамино новое пальто без воротника. Она торопилась, несколько раз едва не шлепнулась в грязь. В кармане пальто что-то брякало — это тетя Фрося предусмотрительно унесла с собой все острое — ножи, ножницы и бритву.
Она уложила племянника на широкую, как стол, лавку и накрыла его тем же самым сыроватым и потому явственно пахнущим мамой пальто.
— Спи, Вовочка, — пробормотала она, — спи, родненький! Не лисы — какая лиса? — воротника собачьего не нажила твоя мамочка, не успела. — И, протяжно всхлипнув, убежала успокаивать отца.
Володя остался один. Уснуть он не мог мешала лампочка, которую намеренно на выключила тетка. Он не боялся — яркий свет отгонял страхи.
Теткина избенка, «времянка», как говорили в те послевоенные времена, была тесно заставлена старыми вещами. На постели, почти достигая потолка, лежали подушки — одна другой больше. Из-под прибитого к стене плаката с плотинами, домнами и красными комбайнами, ползущими по желтым полям, выглядывал край затейливого сырого пятна. Игрушек или того, что смогло бы их заменить, у тетки не было.
Впрочем, не было их и у Володи.
Однажды, правда, отец купил ему коня на маленьких деревянных колесах, но жил этот серый, в больших белых яблоках конь очень недолго.
Гривы и хвоста конь лишился сразу, но Володя был в этом не повинен — они вылезли сами по себе. Володя сделал другое: когда мать, опираясь на коромысло, стояла в очереди к водоразборной колонке, он притащился к ней, прижимая к груди лоскуты коричневого картона, поднял на нее свои светлые невинные глазенки, сказал:
— Клава, мясо, — и сложил все, что осталось от коня, у маминых ног.
Подражая отцу, маленький Володя часто называл свою маму просто по имени — Клава.
Мать, стесняясь соседок, погладила его по голове…
— Добытчик, — прошептала она.
Больше игрушек Володе не покупали, и он привык обходиться подручными предметами: гильзами — их в достатке разбросала по улицам города война, — зелеными и коричневыми осколками бутылочного стекла и перьями, которые теряли пестрые и тощие соседские куры, — перья, если их подбросить и дуть под них изо всех сил, летали, они заменяли Володе и его сверстникам настоящих голубей.
…Лавка была широкая, но скользкая, и Володя, потащив за собой пальто, сполз на пол, на коврик, сшитый из ярких лоскутков, — мамино рукоделье. Тетя Фрося все не шла, и Володя заскучал.
Почувствовав под боком что-то твердое, он сунул руку в карман пальто и, к радости своей, нащупал ножницы. Он очень любил кромсать старые газеты, а однажды в лапшу изрезал новенькую облигацию Государственного займа. Мама стала прятать ножницы. И не облигации ей было жалко, а Володиных глаз. Ножницы превратились в запретный и потому всегда желанный предмет. И вдруг они попали к Володе в руки. Это была нежданная удача. Применение ножницам следовало немедленно. Володя огляделся.
Его окружали теткины вещи.
Изучая плакат, прикрывавший пятно сырости на стене, Володя долго соображал, чужая вещь плакат, если он принадлежит тетке, или своя. Мама строго-настрого запретила трогать чужие вещи, и Володя помнил о запрете. Но тетка была все-таки не чужая, а родственница. Володя помнил и это, однако пробовать остроту ножниц на плакате он так и не посмел.
Единственной своей вещью было мамино пальто.
А у пальто не было воротника. И, удивляясь недогадливости взрослых, Володя решил исправить этот недостаток: ведь если отстричь снизу полоску, то будет совсем не заметно, а на воротник как раз хватит. Останется только пришить его — и все.
Осуществить, однако, это благое намерение оказалось нелегко: драп, хоть и был он невысокого сорта, резать куда труднее, чем газету или даже облигацию. У Володи не хватало силенок, но он старался, пыхтел…
Тетя Фрося вернулась не одна, она привела с собой присмиревшего брата. Она не решилась оставить его одного: ей пришло в голову, что в доме слишком много веревок, а унести их с собой немыслимое дело.
Войдя тихонько, брат и сестра застали Володю спящим. Рядом, поблескивая, валялись раскоряченные ножницы.
— Сыночек мой родной! — рыдал отец, смахивая с лица капли дождя и пьяные слезы.
— Не буди, — прошипела тетка. — Ох, Андрюха, и погоревать-то ты как следует не умеешь! Нажрался, сопли распустил — от людей совестно! А еще фронтовик!
Отец, не отвечая на упреки, сел на лавку, с которой час назад сполз Володя, и закрыл руками лицо. Его сапоги были заляпаны желтой грязью. Тетка присела, чтобы выдернуть из-под них коврик, и замерла в изумлении.
— Глянь, Андрюшенька, — растерянно сказала она и подняла с полу ножницы, — что ж он наделал, сиротинушка моя! Пальто мамочкино изрезал — ни продать теперь, ни носить!
— А? — Отец отнял от лица руки и бессмысленно уставился в пространство.
— Вот тебе и «а»! — передразнила тетка. — Сапожищи бы скинул! Раздевайся давай. На пол вас положу!
Отец понял наконец, в чем дело, поднял и подержал на весу наполовину откромсанную полу, а потом запустил руку в карман пальто. Володя чмокнул и заворочался во сне. Отец, покосившись на него, осторожно выложил на ладонь ножи и бритву.
— Догадалась ты, Ефросинья, — медленно сказал он. — Как Вова бритву не схватил?..
— У меня другая забота была, — огрызнулась тетка. — Я думала, как бы ты ее не схватил! Меня нечего укорять. — Она вздохнула. — Петруха, застройщик Платонидин, когда тестя своего хоронил, костюмчик весь на нем бритовкой — чик-чик! — изрезал. Чтоб не отрыли и не раздели…
— Замолчи! — простонал отец. — Замолчи, Фрося!
Когда погасили свет и отец прижал к себе мирно сопящего Володю, тетя Фрося спросила сверху, с постели:
— С Вовкой как думаешь решить? В деревню его отправить? В очагах-то детских мест нет, я чай? А с пальтом-то что делать? Так бы я на толпу снесла, все рублей семьсот дали бы, хоть и без воротника…
— Повесим, — сказал отец. — Повесим, и пусть висит! Будет память.
Навстречу им шел человек. Он нес на плече большое стекло, в котором отражалось солнце. Володя улыбнулся.
— Может, в магазин зайдем? — спросил он, оборачиваясь к отцу. — Торт купим или еще что-нибудь в этом роде?
— Нет, ни в коем случае! — будто бы даже испугался отец. — Фрося обидится. Она сама по пирогам мастерица, а мы ей покупное принесем! Получится вроде оскорбления. Намек! Подарок есть, и хорошо…
— Ладно, смотри сам, — сказал Володя. — Командуй. Давай в переулок свернем.
— Зачем? — удивился отец.
От него крепко пахло одеколоном.
— А переулками дальше, — улыбнулся Володя. — Ты же сам хотел со мной пройтись, покрасоваться. Или раздумал? А я теперь потей в форме, — пошутил он.
Идти к тетке переулками Володя решил потому, что не хотел проходить мимо дома Шлычкиных. «Утром постоял, хватит, — думал он. — Сейчас она дома уже. Решит еще, что неспроста я под ее окошками гуляю».
Отец здоровался почти с каждым встречным — гордо приподнимал над головой твердую шляпу с прямыми полями. Володя тоже кивал, узнавая почти всех отцовых знакомых. От взглядов, которые эти знакомые бросали им вслед, чесалась спина.
— Вовочка! — обрадовалась тетка. — Владимир Андреич! Орел ты у нас стал, орел!
Володя сунул фуражку под локоть и протянул тетке подарок — кожаные перчатки. Пока тетка примеряла их, ахала и благодарила, он огляделся.
Круглый стол, накрытый скатертью с бахромой, стоял посередине комнаты, а на нем, тоже точно посередине, — фаянсовая кошечка. За стеклами книжного шкафа Володя увидел голубые чайные чашечки. Вместо прежней кровати с никелированными шишками у стены стоял ядовито-зеленый и громоздкий диван-кровать.
— А где же твои подушки, теть Фрось? — удивился Володя.
Тетка быстро взглянула на него, подставила под отцову папиросу стеклянную пепельницу и улыбнулась.
— Вечно натрусит пеплу, не вымести потом, — сказала она, будто извиняясь. — А подушки я, Вовочка, в деревню отвезла, продала там. Себе, конечно, одну оставила, а остальные продала, да… Мода на них, Вовочка, кончилась. А в деревне ничего, даже спасибо сказали!.. Ох, да чего же это я? — вдруг всполошилась она. — Угощать же вас надо, гости дорогие! Только вот выпить у меня… Винца есть бутылочка, а хорошее, плохое — не разбираюсь я в этом!
Отец хмыкнул и выставил на стол недопитую бутылку коньяку, которую тайком от Володи принес с собой.
— Видишь, свое принесли, — сказал он гордо. — Сосуды, между прочим, расширяет!
«Вон почему ты его утром пить не захотел, — подумал, улыбаясь, Володя. — Отнекивался: «Непривычно!» Похвастаться, значит, решил! Тщеславный ты у меня старичок, ох, тщеславный!..»
Тетка унеслась в кухню, загремела там посудой.
— Слышь, Фрось, — разглядывая коньячную этикетку, прокричал отец, — а племянничек-то твой мне подарок преподнес! Это… стирал я, гляжу — тащит! Что такое? Машину стиральную приволок! Холодильник хотел, да я отказался. У меня погреб имеется, холодильник мне ни к чему!
— Будет врать-то, — заглядывая в дверь, возразила тетка. — Холодильники — в очередь, по открыткам!
Отец, нисколько не сконфуженный, помахал указательным пальцем.
— Кому в очередь, а кому… — сказал он. — Вовка с Таискиной подругой гулял, ему б она не отказала!
«Вот это кто был, — подумал Володя, вспоминая полную не по годам продавщицу. — Как это я не узнал ее? Непонятно!»
— Молодец, Вовочка, — похвалила тетка, — облегчил папе своему жизнь! Стирать — мужское разве дело? А я не могу, у меня, Вовочка, сердце. — Она осторожно приложила к пухлой груди ладонь. — И так иной раз зайдется, так зайдется…
— Сейчас коньячку хлебнешь и забудешь, — перебил ее брат. — Черчилль вон по бутылке в день пил, потому и жил сто лет! А если б политикой не занимался, не нервничал, все двести бы прожил! А то он все на Советский Союз зло копил…
— А ты у нас политик, папа, — сказал Володя, вставая. — Тетя Фрося, я тебе помогу!
Когда тетка и племянник накрыли на стол, когда тетка, недовольно ворча, унесла пепельницу и выбросила из нее окурки, когда Володя снял китель и повесил его на спинку стула, когда отец наполнил стопки, — а они больше походили на хрустальные, чем те, которые он хранил в своем буфете, — в кухонное окно вдруг постучали.
Тетка сорвалась с места, побежала открывать.
Отец подмигнул сыну, прошептал:
— Давай, сынок, пока начальства в юбке нету… — и потянул стопку ко рту.
Володя выпил и прислушался.
— Ефросинья Аверьяновна, — торопливо говорил знакомый женский голос, — Тая насчет крышек узнать просила — нужны вам они или нет?
— Так ведь как сказать, Оленька? — громко и певуче отвечала тетка. — Варить если, мороки много. А что мне надо, одной-то? Гости ко мне редко ходят, угощать некого. С другой стороны, скучно без варенья. Малинки-т я уж наварю — лекарственная штука! Нужны, передай, милая, нужны!
Володя вскочил и вышел в кухню. «А память все-таки приукрашивает всегда», — успел подумать он, увидев Олю, и сказал:
— Здравствуй, Ольга Петровна! Давно тебя не видел. Зайди посиди с нами!
— А и правда, Оленька, зайди, — засуетилась тетка. — Учились вместе, есть о чем поговорить. Посидите, друзей вспомните. А мы порадуемся на вас, старики!
Оля, поломавшись для виду, согласилась.
Володя уступил ей свой стул, а себе принес из кухни голубую табуретку — точно такие же стояли у них дома. Оля села на стул осторожно, боясь помять висевший на спинке китель, а сверток, с которым пришла, положила на колени. Тем, что она не заметила привинченный к кителю орден, Володя остался и доволен, и недоволен.
Отец многозначительно переглянулся с теткой, потом поманил ее пальцем и что-то зашептал. «Про Валю докладывает», — догадался Володя и громко сказал, постучав вилкой по стопочке:
— Что у вас там за секреты? В обществе секретов нет. Ты лучше, папа, налей!
— Ты не сердись, — наклонившись к нему, шепнула Оля, — я ведь случайно зашла, не ожидала…
— Непознанная необходимость, — усмехнулся Володя.
— Что ты говоришь? — не поняла Оля.
— Случайность — это непознанная необходимость, — повторил Володя. — Энгельс так утверждал.
На Олиной щеке вспыхнуло красное пятно.
— Мне Таиска сказала, что ты в городе, — шепотом призналась она. — Вот я и зашла узнать, как ты, что. Не думала, что ты здесь!
— Я понимаю, — кивнул Володя. — Как ребята наши? Как ты сама?
— Я?.. — замялась Оля. — Живу… А ребята… Алик Окладников на танцах играет, вроде руководителя. Трезвым редко увидишь! Сережка в армии, как и ты. Женился. Ашота диссертацию защитила. Очень Вака какого-то опасалась. Но ничего, видно, обошлось.
— ВАК — это комиссия такая, аттестационная, — пояснил Володя. — Я слышал, — он покосился на отца, — Анюта землю маками засеять хочет. Правда?
— Замуж она хочет, — сказала Оля, не поднимая глаз. — Семью хочет, детей своих. Плачет — так хочет! А кто ее возьмет, хоть и ученая она теперь?
— М-да, жалко, — ответил Володя. — Я одну такую встречал. В командировке мы были, в другом округе. С тем самым подполковником, папа, у которого семеро, — повысил он голос. — В гостинице номеров нет, комиссия какая-то прибыла — сплошь полковники. Но раскладушки нам пообещали. Пошли мы в ресторан перекусить. Поздно уже было…
Отец покосился на тетку.
— Слыхала? — спросил он. — В люди твой племянник вышел. Есть захотел — в ресторан!
И непонятно было, гордится он сыном или осуждает его.
— Поздно уже было, — повторил Володя, — все закрыто. Еле место себе нашли — стол длинный, на шестерых, — сели с краю, заказали по горячему, ждем. А за столом девушка сидит. Красивая, глазищи — о! Как блюдца. Лейтенанты к ней со всего зала — танцевать приглашают. Всем отказывает, хотя и видно, что пришла одна. Ну, мы покушали и ушли. Боялись, что и раскладушек нам не достанется.
— И что? — спросил, закуривая, отец. — Смысл где?
— А то, — рассердился Володя. — За шинелями очередь была, и мы пошли к дежурной без шинелей. Ресторан-то при гостинице, на втором этаже. А когда вернулись, она по лестнице спускалась нам навстречу.
— Ну? — продолжал настаивать отец.
— Баранки гну! — распалился Володя. — Хромая она была, как наша Анюта. Даже больше, одна нога тонкая совсем! Швейцар сказал, что она к ним почти каждый вечер ходит, придет раньше всех и сидит до закрытия. Они уж привыкли. Ног-то не видно под столом. А уходит последняя, чтобы никто ее не видел. Вот тебе, папа, и «ну!»!
Отец вынул папироску изо рта и покрутил головой.
— Это тут действительно есть… психология, — сказал он. — Личная жизнь вещество топкое! А тут особенно. Таким людям и помочь не можешь, и отворачиваться нельзя. Всюду клин, как говорится!
— Я тебе давно передать хотела, — сказала Ольга, трогая сверток, который лежал у нее на коленях. — Вот через Ефросинью Аверьяновну. Возьми!
Володя нерешительно принял легкий и мягкий сверток.
— А что тут? — спросил он.
— Сам погляди, — ответила Оля.
Володя отодрал клок бумаги и увидел красное. «Рубаха», — тут же догадался он.
— Я тебе еще тогда ее подарить хотела, — сказала Оля. — Я купила белую, а Таиска перекрасить помогла. Только б ты не взял! Ты гордый был, — усмехнулась она. — Потом и не зашел ни разу. Задавался!
— Нет, стеснялся скорей, — признался Володя. — Хотелось достичь чего-нибудь сначала, а потом уж приходить!
— С девчонками молодыми по городу шататься не стесняешься, — вздохнула Оля. — Зачем она тебе? Что у вас общего?.
«Таиска насплетничала, — пронеслось у Володи в голове. — И я хорош — не узнал ее. Женский телеграф — немыслимая скорость! Крышечки, вареньице… Ну и ну!..»
— Общего?.. — переспросил он. — Как тебе сказать? Небо. — Он на мгновение задумался. — Да, пожалуй, что так и есть. Хотя и чересчур высокопарно. Именно небо.
— Вовочка, Оля, вы ничего не едите, — раздался заботливый голос тети Фроси. — Попробуйте холодца. А то растает!
Итак, пусть никто не ожидает, что мы будем что-либо говорить об ангелах.
Из кабины крана было видно, как трое не торопясь шли вдоль длинного штабеля синих бетонных шпал, покрытых серым, слежавшимся снегом. Митрофан Капитонович вздохнул, натянул рукавицы и, поднатужившись, открыл примерзшую дверцу. Холодный воздух клубами полез в кабину.
— Что — дают? — прокричал он вслед уходившим.
Один из троицы, — кто именно, Митрофан Капитонович не рассмотрел, — в оранжевом жилете, обернулся, невероятно яркий на фоне серого снега, и прокричал в ответ, сложив большие черные варежки рупором:
— Вроде — дают! Петрусенко-т уж с час как приехал!
Митрофан Капитонович тут же, без долгих раздумий, спустился с крана и, разминая длинные ноги, зашагал за троими к конторе — крайнему в длинном ряду других вагону, единственному с решетками на окнах.
На ходу Митрофан Капитонович прикинул, сколько ему причитается получить на сей раз. «Ничего, нормальный ход», — довольно подумал он, сложив сдельные, колесные, коэффициент, прочие надбавки и вычтя из полученной суммы аванс и подоходный налог. Алиментов он не платил уже года полтора, но привычно сосчитал, сколько бы это было.
Потом он вспомнил письмо, полученное накануне. Верный друг Виталька писал, что дома́ все дорожают и дорожают. Возвращение на родину опять откладывалось на потом. Довольство улетучилось. Митрофан Капитонович засопел. «Безобразие, — подумал он, глядя на инструменты, беспечно разбросанные вдоль монтажной дорожки. — Покидали все! Чуть снежку — и хана́! Раскапывай потом! Работнички!..» Угрюмое небо давило на притихшую землю, обещая скорый и обильный снегопад. Митрофан Капитонович пошел дальше, огорченно махнув рукой.
Очередь у конторы была невелика — почти все разместились в узком тамбуре, куда выходило окошко кассы. Оттаивали там в тесноте, — оттаивали и балагурили, топча ногами сухо потрескивающий шлак. Пятеро, совсем мальчишки, воинственно вопя и промокая замерзшие носы рукавами, налетали на стайку румяных, приземистых девиц, одетых в неуклюжие ватные штаны с отвисшими задами, — толкались, пыхтели, выдыхая пар, и хохотали ненатуральными голосами.
Митрофан Капитонович знал, что стоит только тесному, как бойница, окошку кассы раствориться толстенькой дверцей вовнутрь, как неведомо откуда набегут люди. Начнут кричать, что занимали или кто-то за них занимал, втиснутся вперед… Придется битых два часа утаптывать и без того твердый снежный наст и мерзнуть, онемевшим носом втягивая угарный запашок теплого еще шлака, кучи которого робко дымят под каждым почти вагоном. Запах будет позывать на рвоту и надолго задержится в ноздрях, не позволяя забыть о себе.
А когда наконец очередь подойдет, непослушные пальцы не смогут вывести в платежной ведомости, правее птички, поставленной красным карандашом, собственную подпись, и кассир, толстый Петрусенко, недовольно заворчит, выдвигая из узкой амбразуры стопку денег, присыпанную сверху горсткой блестящих, будто только что начеканенных, монет: «Расписываться разучились, грамотеи! А мне ведомость сдавать! Нет, хоть крестики заставляй ставить!..» Внятность ворчания кассир будет соизмерять с фамилией получающего и тем, сколько он получает.
Однако, зная все это наперед, Митрофан Капитонович помялся и остался в очереди — самым почти последним. «Мало ли что, — думал он. — Петрусенко завтра возьмет и заболеет. Он хоть и пузатый, а больной. Жалуется: «Камни!..» Или сбежит с казенными суммами, и камни в требухе не помешают. Ищи тогда свищи! А то найдутся лихие молодцы — мало ли их на белом свете! — найдутся и «сделают» кассу. Плакала тогда наша копейка…» Митрофан Капитонович знал, что «сделать» кассу молодцам помешают кованая решетка и листовая сталь три, которой обиты дверь и стены, но все равно учитывал такую возможность.
Все вышло, как он и предполагал: и народ, до поры до времени гревшийся по вагонам, набежал, и крик поднялся, и очередь мигом выросла, стала тугой и беспокойной, и померзнуть пришлось, и подышать угаром… Одного Митрофан Капитонович не сумел предусмотреть — нахальства Сени-коменданта.
Раньше Сеня был обыкновенным путевым рабочим — третьего, кажется, разряда. Вместе с запойными личностями неопределенных лет и пестрых биографий, вместе с мальчишками, ожидавшими призыва в армию, вместе с деревенскими девчатами, которые погнались за паспортами и последующим городским счастьем, Сеня трудился на путях: таскал пропитанные креозотом шпалы, тужился, кантуя неожиданно гибкий, как металлическая линейка, синий старогодный рельс, подбивал балласт, а зимой, как в армии по тревоге, в любое время суток выезжал на снегоборьбу… Во время снегоборьбы это и случилось — в суматохе.
Пьян ли Сеня был, что остался на рельсах, когда все уехали, или трезв, установить потом не было никакой возможности, — мороз, он из человека любой хмель выбивает и любую дурь. Когда Сеню хватились и вернулись, он успел поморозить три пальца на левой руке, потому что потерял рукавицу, и обе щеки — забывал их тереть.
Пальцы ему отняли в дорожной больнице — отрезали, бросили в таз и даже не показали, — а щеки начали шелушиться. Потом полгода почти наезжали ревизии — проверяли технику безопасности, грозили судом, раздавали выговоры и лишали премий. Сеня получил инвалидность, и его, как инвалида третьей группы, поставили начальником над простынями, наволочками и одеялами солдатского образца. Присвоили ему громкий титул коменданта и выдали три амбарные книги, в которых рабочие расписывались за матрацы, одеяла, простыни, подушки, наволочки и полотенца. За кровати, тумбочки и трехгранные ключи от вагонов расписываться не полагалось.
Случилось это три зимы назад, и со временем Сеня приобрел важность и даже растолстел. Платили ему столько же, сколько и раньше, до происшествия, сохранив все те немалые довески, которые положены за тяжкий труд на рельсах.
Митрофан Капитонович на Сеню был в обиде. Когда сосед его и приятель — шесть лет прожили вместе, в одной половине вагона, спали голова к голове и, пока не пригнали новый вагон-столовую, по очереди готовили и питались вместе, — когда сварщик Шатохин решил поставить крест на неприкаянной холостой жизни и на правах мужа ушел жить к вдове из ближайшего совхоза, устроился там на вполне приличный для сельской местности оклад в мехмастерские, — Сеня-комендант не дал Митрофану Капитоновичу пожить в половине вагона одному, а подселил к нему Славку, неуважительного, несамостоятельного бывшего студента, изгнанного из вуза за грехи.
Митрофан Капитонович, правду говоря, сильно сомневался в том, что Славка студент, хотя и бывший. Студентов он представлял себе тихими и умными ребятами, с непременными очками на носу и толстыми книгами в руках. Славка же разговаривал всегда громко, был нахален, особым умом, по мнению Митрофана Капитоновича, не отличался, очков не носил, а из книг читал только «Двенадцать стульев» и глупо ржал, читая. Шатохин, переезжая к вдове, не вместил эту книгу в чемодан и забросил ее обратно в тумбочку. Там-то Славка и разыскал ее.
Каждый вечер Славка где-то шлялся и домой, в вагон, возвращался поздно. Воротившись, шумел, мешая Митрофану Капитоновичу спать, и таскал у него сахар — пить чай. Своего-то он и не покупал никогда. А сахар в магазинчик привозили дорогой — быстрорастворимый рафинад в больших и красивых пачках. «Кубинский», — говорили про него, а Митрофан Капитонович считал его несладким. В каждой пачке помещалось восемьдесят четыре кусочка. Стащив три, студент Славка наносил Митрофану Капитоновичу ущерб в тридцать семь копеек старыми ежевечерне. Подсчитав как-то эти убытки, Митрофан Капитонович сахар стал прятать, предварительно сочтя кусочки, и затаил обиду.
Не на Славку, которого считал «недоделанным», а на Сеню-коменданта. «Нарочно недоделанного подселил, — думал он, содрогаясь от гнева и обиды. — Никакой жизни не дает, гад помороженный!..»
И вот этот Сеня, вместо того чтобы встать в очередь, как это сделали все порядочные люди, или подождать день и получить деньги завтра, как это практиковалось путевыми мастерами и аристократией из конторы, — вместо всего этого Сеня полез к кассе без очереди, ругаясь в голос и распихивая безответную молодежь, которая его боялась.
— Нет, ты куда это? — спросил Митрофан Капитонович, закипая от воспоминаний о давних обидах.
Сеня не ответил, только не оборачиваясь досадливо дернул плечом.
— Не пойдешь, гад! — вскричал Митрофан Капитонович голосом, сиплым от мороза и возмущения.
— Мне акт подписать, — объяснил Сеня, обращаясь не к Митрофану Капитоновичу, а к очереди.
— Это какой такой еще акт? — пробиваясь вперед, взвизгнул Митрофан Капитонович.
Сеня-комендант показал очереди какую-то несолидную бумажку, зажатую в беспалой руке, и втиснулся в дверь конторы, придавив ею двух робких толстушек в завязанных под горлом треухах.
— Акт?! — взревел Митрофан Капитонович вернувшимся голосом. — Очередь соблюдай! — И кинулся за Сеней следом.
Очередь непонятно загудела. Кассир Петрусенко, заслышав шум, немедленно прекратил выдачу денег и захлопнул свою бойницу — он работал на Севере давно и видал виды. Очередь зашумела громче, недовольные начали браниться в голос.
В тепле и духоте конторы Митрофан Капитонович немедленно растерял весь пыл и уверенность в собственной правоте.
— Соблюдай… — тихо повторил он и притянул дверь поплотнее.
Сеня-комендант, нагло улыбаясь, остановился и почесал шелушащуюся щеку углом бумажки, той самой несолидной, которую показывал очереди. «Змей! — подумал Митрофан Капитонович, с ненавистью глядя на эту похожую на ободранный рыбий бок щеку. — Вот змей! Короста на нашу голову…»
Кассир Петрусенко приоткрыл дверь своего отсека, бронированного холодной сталью три, и предусмотрительно выставил вперед свою объемистую ногу в роскошной белой бурке, отделанной коричневой кожей. Он, многоопытный, быстро сообразил, в чем дело, и с веселой укоризной покачал головой.
— Что такое стряслось? Чем это вы, товарищ Кортунов, так возмущаетесь? — спросил он, улыбаясь и показывая влажные золотые коронки. — Я на вас, честно сказать, всегда удивляюсь: такой солидный человек, а мерзнете там с сопляками…
Митрофан Капитонович с великими трудами отодрал взгляд от ненавистного Сени.
— Я — как все, — сутулясь от смущения, ответил он.
— Как кто? — улыбнувшись еще лучезарнее, удивился толстый Петрусенко и кивнул в сторону двери, из-за которой доносился глухой ропот: — Там же сплошь пацанва, а вы наш заслуженный, наш уважаемый работник!
Лесть кассира заставила Митрофана Капитоновича окончательно смутиться. А Петрусенко, скрипнув бурками, развернулся в тесном своем отсеке, пошелестел бумагами и протянул Митрофану Капитоновичу платежную ведомость, заполненную, как дневник школьника, фиолетовыми чернилами.
— Распишитесь, дорогой товарищ Кортунов, — сказал он, отвинчивая колпачок авторучки. — Сейчас я выдам вам ваше заработанное…
Растерянный Митрофан Капитонович взял ведомость, косо приложил ее к шершавой стене и неуверенно, потому что не было возле его фамилии привычной красной птички, расписался. Все это он проделал медленно и молча, как во сне. Петрусенко же, пока Митрофан Капитонович выводил дрожащие буквы собственной подписи, подмигнул Сене-коменданту, и тот принял деловой, озабоченный вид, отошел к бухгалтерским столам и тронул висевшие на стене большие темные счеты.
— Посчитайте, дорогой Митрофан Константинович, — заботливо сказал Петрусенко, протягивая деньги. — Копеечка, она счет любит! Особенно трудовая. Да… — Он озабоченно поморщился. — Вам семнадцать копеечек причитается, а я вам двадцать дал. Совсем меди не стало, вся на провода идет. Электростанций понаделали, а нам с медью прямо беда!
— Я отдам, я обязательно отдам, — уверил его Митрофан Капитонович, пряча в карман непересчитанные деньги. — Сегодня к вечеру занесу или завтра с утра… как разменяю.
— Сочтемся, люди-то свои, — блеснул золотом зубов Петрусенко. — И прошу вас всегда без очереди, уважаемый Митрофан Константинович, дорогой наш товарищ Кортунов! Вам — первому, так и знайте!
Кассир во второй раз исказил его отчество, но поправить его Митрофан Капитонович так и не решился. За дверь конторы он выбрался красный и вспотевший — от смущения и удушливого вагонного тепла. Получилось, что он, сам того не желая, обманул мерзнущих в очереди ребят: сам-то денежки получил, а их заставил лишние минуты торчать на морозе. Поняв это, Митрофан Капитонович ужасно расстроился. Он хотел было встать на свое место в очереди, чтобы вторым обманом покрыть первый, но, подумав, только махнул рукой и, ссутулившись больше обычного, побрел вдоль длинного ряда вагонов — домой, домой.
— От жердь, черт долгий! — крикнули ему вслед. — Он права качает, а тут сопли к носу примерзли! Не июль!
— Ты что, Сеня, сдурел? — опросил Петрусенко, когда Митрофан Капитонович, красный, как из бани, покинул контору. — Он же псих, срок имел, а ты с ним конфликтуешь! — Кассир укоризненно качнул головой и протянул коменданту ведомость. — Распишись против своей фамилии!
Сеня расписался, тщательно пересчитал деньги, и Петрусенко, из осторожности понизив голос, поведал ему историю о том, как перед праздниками выдвигали кандидатов на Доску почета.
Главный инженер, молодой еще, неопытный в работе с людьми товарищ, среди немногих других назвал и фамилию крановщика Кортунова, нашлись и другие несознательные, которые поддержали эту кандидатуру, но Бочкарева, которую все называли «отдел кадров», возразила и поставила товарищей на надлежащее место: поскольку Кортунов имел судимость, да судим был за хищение социалистической собственности, было бы политически неверно… пример для молодежи… В общем, фотография Митрофана Капитоновича на Доске почета не появилась. А вот премию к празднику ему все-таки дали, и приличную, — главный инженер настоял.
— Так-то, Сеня! — Петрусенко закончил свой рассказ и, распахнув окошко кассы, стал продолжать выдачу.
— А мы уж думали, что вы померли там, — довольно вежливо сказал тот, кто стоял перед окошечком кассы первым, и, наклонясь, назвал свою фамилию.
— «Померли»!.. — передразнили его из середины очереди. — Он еще тебя переживет, боров гладкий! Ему не дует…
«А он ничего, оказывается, мужик, Петрусенко, — думал Митрофан Капитонович, медленно бредя домой. — Зря я про него… Он чужую копеечку не зажмет, знает, как она достается. А вот Сеня, змей, тот рабочую копеечку сосет, паразит! И никто его, скорпиона, не остановит…»
Нет, Сеня-комендант не брал взяток. Да ему их и не предлагали — не за что. Разве что поднесут иногда стаканчик, чтобы потом выпросить лишнее одеяло, но какая же это взятка? А лишнее одеяло можно было взять и так, стоило только поорать погромче, как студент Славка, например: с горластыми комендант Сеня был трусоват, трусоват и уступчив.
Однажды сварщик Шатохин объяснил, что лишние деньги Сеня получает законно — есть будто бы такой закон, по которому инвалидам, переведенным на легкую работу, положено платить старую среднесдельную зарплату плюс все довески к ней, ежели травму или болезнь человек получил на производстве. Митрофан Капитонович Шатохину тогда не поверил.
— Не может быть, — сказал он тогда. — Нету такого закона, чтоб пьяницам за ихнее пьянство деньги платить… На что Цапленков пьет, шофер наш, но на работу пьяный — ни-ни, не выходит! А Сене кто виноват?
Шатохин, тонко улыбнувшись, пожал плечами.
— Жизнь, Митроша, — ответил он. — Она по-разному поворачивается, наша жизнь! Вот Сеню обидела, наказала, а потом обратно приголубила, пожалела… Э, да ты завидуешь ему, что ль?
— Кому? Сене-то? — обиделся Митрофан Капитонович. — Тут налицо расхищение соцсобственности, а никто не пресекает, конца этому делу не кладет! Вот что обидно, друг Шатохин!
О священной и неприкосновенной социалистической собственности, волнуясь и от волнения сильно бледнея, говорил одетый в коричневую форму прокурор, когда судили Митрофана Капитоновича. Прокурор был худ и длинноволос, как писатель Максим Горький в молодые годы. А судили Митрофана Капитоновича за краску.
Больше всего на свете теща любила рассказывать о людях, которые «умеют жить». Митрофан Капитонович к их числу, конечно, не относился. Рассказывая, теща всегда поглядывала на зятя со значением и вздыхала, потому что слова ее не доходили до цели и не давали желанного результата. Однажды ей приспичило покрасить в палисаднике забор к Первомаю, а в магазинах в те годы краски не было и в помине.
— Не у людей же, Митроша, покупать, — разумно и ласково сказала она и вручила зятю фляжку.
Трофейная эта фляжка с широким горлом вмещала в свое нутро никак не меньше полутора литров, а то и все два, и была плоской, спрятать ее Митрофану Капитоновичу при его росте и худобе было очень даже просто. Но спрятать, однако, не удалось.
Пожилой стрелок ВОХР, ретиво относившийся к своим обязанностям, задержал его на проходной. Он поднял невообразимый шум, хотя бежать Митрофан Капитонович даже и не пытался. Пойманного с поличным, его арестовали, остригли наголо и через две недели судили в старом и тесном заводском клубе.
Суд был показательный. За хищение социалистической собственности Митрофану Капитоновичу дали «полную катушку». Чтоб другим неповадно было. Хотя защитник, выделенный городской коллегией адвокатов, тоже говорил красиво. И волновался он гораздо меньше своего противника — прокурора, поскольку был старше годами и опытней. До суда он научил Митрофана Капитоновича говорить, что краска понадобилась не для забора, будь он сорок раз проклят, этот забор, а для крыши, которая текла… Митрофан Капитонович так и сказал, хотя их дом был крыт шифером, красить который надобности нет.
Судили Митрофана Капитоновича три женщины, и после того, как одна из них провозгласила приговор, у него было много времени, чтобы подсчитать, сколько та краска стоила. Получалось, что никак не больше четвертного теми деньгами, а теперешними — два пятьдесят. А Сеня-комендант каждый месяц получает лишние сорок — пятьдесят рублей новыми, и никто этого безобразия прекратить не в силах, а Шатохин еще вздыхает: «Жизнь!..»
«Вот тебе и жизнь!..» — вздохнул Митрофан Капитонович, нашаривая в кармане трехгранный ключ. Экс-студента Славки в вагоне не было. Митрофан Капитонович у порога стащил подшитые валенки со своих длинных и худых ног, а с валенок глубокие самодельные галоши.
Половина вагона, в которой он жил вместе со Славкой, походила на обыкновенную комнату. Только множество маленьких окошек — на каждом отдельная казенная занавеска, — карта железных дорог страны и иногда легкое покачивание на промерзших рессорах напоминали, что это не крепко вросший в землю дом, а вагон, в любую минуту готовый — только вытащи из-под колесных пар тяжелые башмаки и прицепи локомотив — вздрогнуть, скрипнуть и покатить по заржавевшим от лени рельсам в неизвестность, цепляясь днищем за высокие стебли высохших прошлогодних трав.
На тумбочке тарахтел маленький, но громкий, как и его хозяин, будильник студента. Спать он Митрофану Капитоновичу не мешал, а вот заснуть иногда не давал — особенно когда мучили раздумья. Стрелки будильника светились, и это было удобно. А вот в звоне Митрофан Капитонович не нуждался совсем: он всегда просыпался в шесть, надо ему, не надо, — привык.
Митрофан Капитонович прошлепал по вагону в одних сбившихся носках и огляделся. Днем приходила уборщица, она небрежно протерла пол шваброй и застелила Славкину постель — сам студент застилал ее редко, поскольку всегда опаздывал на работу. Под койкой у Митрофана Капитоновича уборщица не мыла никогда — ленилась отодвигать чемоданы.
А они были совсем легкими, эти чемоданы. В том, который поновее, Митрофан Капитонович хранил свой парадный наряд. Кроме широкоплечего пиджака и прожженных выше колена и тщательно заштукованных брюк в чемодане хранились разные бумаги:
ветхая справка из госпиталя;
удостоверения к трем медалям; сами медали потерялись давно,
копия судебного приговора, с ошибками, убористо и слепо перепечатанная на курительной бумаге: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической…»
Были и фотографии:
родители покойные — отец сидит на гнутом стуле, а мать стоит сзади, обнимая отца за плечи;
Митроша мальчишкой, в чужой матроске;
Митрофан постарше, с сестрами;
военных времен фотография, сделанная в городе Пилау через неделю после конца войны, — Митрофан Капитонович сидит на валуне в сияющих сапогах, и вид у него хоть и худой, но гвардейский, бравый…
Единственную фотографию сына Леньки Митрофан Капитонович хранил отдельно, в конверте от старого письма. Три года Леньке, Леониду Митрофановичу, на этой фотографии. Восседает себе на трехколесном велосипеде, и сам черт ему не брат.
Митрофан Капитонович помнил, что фотограф велосипед специально держал — мальчиков снимать. Для девочек у него кукла была — рослая, умеющая выпискивать «мама» и с закрывающимися глазами. Сколько слез пролили маленькие девочки, не желая расставаться с роскошной куклой, но фотограф не желал продавать ее ни за какие деньги.
— Нельзя, средство производства, — отвечал он готовым на все родителям, грустно усмехаясь.
Его дети, Митрофан Капитонович слыхал об этом, как-то нелепо погибли в конце войны. Две девочки… Еще у фотографа имелась телефонная трубка. С ней детишки на снимках получались очень умными: маленький еще, а вот поди ж ты, уже и по телефону разговаривает…
Во втором чемодане, поплоше, и вовсе посуда порожняя сложена была. И переложена старыми газетами, чтобы не гремела. Наезжая на станцию, Митрофан Капитонович менял ее на сигареты «Прима», и получалось, что курит он вроде бы бесплатно.
Митрофан Капитонович задвинул чемоданы на место и встал с колен. Он тронул трубу отопления и тотчас отдернул руку, потому что труба обжигала.
— Теплынь, хорошо! Сейчас чайку — и порядок! — сказал он сам себе, включая электрический чайник, подаренный ему сварщиком Шатохиным ко дню рождения.
Начало этому обычаю положил сам Митрофан Капитонович. У «отдела кадров» Бочкаревой он узнал, когда сварщик родился, в какой день, и купил ему чехословацкий бритвенный прибор в кожаном футляре Растроганный Шатохин, тоже подгадав под день рождения, преподнес ему электрочайник. Митрофан Капитонович стал подумывать, что дарить Шатохину в следующий раз, чтобы получилось на те же деньги, но Шатохин рассчитался с работы и переехал жить к вдове в совхоз.
Репродуктор передавал лекцию о том, как нужно правильно воспитывать детей, и Митрофан Капитонович его выключил, хотя по инструкции этого делать не полагалось. Инструкция требовала, чтобы репродуктор был включен постоянно — и днем, и ночью. По нему, прерывая передачи, зачитывали всякие объявления и вызывали бригады на снегоборьбу. Но Митрофан Капитонович вызова в контору не ждал и на снегоборьбу вот уже несколько лет не ездил.
Чайник легонько засвистал, закипая. Митрофан Капитонович снова встал перед кроватью на колени и, царапая руки о кроватную сетку, вытащил из нового чемодана пачку сахара, пачку чая и предохранитель от радиоприемника «Урал», завернутый в клочок газеты. Живя вместе с Шатохиным, Митрофан Капитонович предохранитель из приемника не вынимал никогда. Он начал вынимать его после того, как Сеня-комендант подселил к нему студента Славку. Ища джазовую музыку по всем доступным диапазонам, Славка без жалости крутил ручки приемника, и Митрофан Капитонович, наблюдая за этим грубым насилием над хрупкой техникой, испугался: «Сломает!..»
«Маяк» передавал русские песни. Митрофан Капитонович прихлебывал из кружки чай, со стуком помешивая в кружке перевернутой вилкой. Все ложечки, — а их при жизни с Шатохиным было штук шесть, если не десять, — куда-то подевал студент. «Надо из столовой принести одну», — подумал Митрофан Капитонович, когда женщина густым и усталым, хватающим за душу голосом запела эту песню:
То-о не ве-етер ве-етку кло-онит,
Нее дубра-авушка шуми-ит…—
пела она, а Митрофану Капитоновичу вдруг стало так грустно, так неприкаянно, так захотелось пожалеть себя, старого, что он закрыл глаза и едва не расплакался.
И-извела-а ме-еня кручина-а,
По-одколодная-а змея-а…
Закрыв глаза, Митрофан Капитонович попытался вспомнить детство, справедливо полагая, что счастливее поры в его жизни не было. Однако, кроме темной, запыленной иконы с богородицей, склонившей кроткую голову к плечу, портрета маршала Буденного верхом и нагретого солнцем зеленоватого стекла в маленьком оконце — стекла, о которое с томительной настойчивостью бились большие синие мухи, бились и ныли басами, не вспомнилось почему-то ничего.
До-огорай, го-ори, моя лучина…
Да и какое у него было детство? Размахивая самодельным кнутом, он гонял по пыльным буграм полосы отчуждения тощую корову Майку. Происходило это на городской окраине, за железнодорожными пакгаузами и складами. Майка отличалась прямо-таки фантастической бестолковостью, а кнут не стрелял. Но и это было уже не детством: чувствуя себя привязанным к глупой и строптивой корове и потому ничтожным, маленький Митроша мечтал тогда о недоступной женщине.
Звали ее Асей. Из разговоров старух Митроша знал, что ей уже двадцать девять и она «старая дева». Ася служила машинисткой в каком-то тресте, одевалась «по-городскому» — для городской окраины необычно, красила губы и флаконами изводила одеколон. Замуж ее, несмотря на довоенную легкость заключения и расторжения брачных союзов, не звали — очевидно, из-за сухих, совсем без икр, ног и того унылого недоверия, которое она питала ко всем существам мужского пола, без различия возраста. А вот маленький Митроша считал ее красавицей и млел, завидя ее, — любил бескорыстно и безответно.
До-огорю с тобой и-и я-а…
Митрофан Капитонович вспомнил слепого гармониста Яшу. Не ведая конкуренции радиол и магнитофонов, презирая слабосильные патефончики, Яша был непременным и желанным гостем на всех крестинах, свадьбах, проводах и встречах. Сам он ходил налегке, закинув назад горбоносую голову. Издали он казался очень высокомерным. Кормилицу-гармонь, завязанную в чистый белый платок, благоговейно нес кто-нибудь из ребят постарше и посолидней. Остальные, почтительно притихнув, бежали следом, чтобы потом липнуть к окнам. Яша всегда играл что-нибудь печальное, бередящее душу — такое же, как эта песня, которую передавал «Маяк». Потом Яша стаканами пил прозрачную казенную или мутноватую, подкрашенную вареньем «свою». Он тихо пьянел и лил из своих незрячих глаз слезы. Его любили и жалели — артист…
А вот детство Леньки, сына своего, Митрофан Капитонович помнил отчетливо и подробно. Жена Маруся дни напролет шила, стрекотала на швейной машинке, теща, беспрерывно ворча, топталась у плиты, сам Митрофан Капитонович работал слесарем на заводе — все были заняты, все при деле, Ленька рос нетребовательным, тихим. Рано пошел, рано заговорил…
Теща приучала Леньку к вежливости, и он вслед за ней покорно повторял всякие косноязычные «сипися» и «поляля», лишь отдаленно похожие на требуемые «спасибо» и «пожалуйста». Однажды вечером, когда все были дома, в сборе, Ленька неожиданно сказал: «Гописи!» — подражая бабке, за что и был звонко и больно отшлепан: «Не поминай имени господнего всуе!» Ленька открыл ротик с едва заметными зернышками коренных зубов, которые у него только пробивались, и горько-горько заплакал. Эти белые намеки на зубы, тонущие в беззащитной розовости десен, напомнили Митрофану Капитоновичу мякоть недозрелого арбуза. А на дворе стоял вьюжный декабрь, прошел День Конституции, а там и — Новый год, и из даров лета в семье ели только соленые помидоры, вынимая их из едкого, как щелочь, раствора и смывая с них плесень теплой водой. Тяжелая, как свекольный самогон, злоба ударила Митрофану Капитоновичу в голову, но он не изругал тещу последними словами, как хотелось, не треснул наотмашь по отечному усатому лицу. Он просто вышел вон, на мороз, без шапки и долго матерился про себя, поминая бога и его мать, глядя на далекие, дрожащие от холода звезды и тоскуя по иной — более правильной и счастливой — жизни.
Сына Митрофан Капитонович тогда не любил и стеснялся этой нелюбви, как порока. Полюбил он его позже, внезапно и сильно, будто прозрел и увидел свет и все краски мира. Позволив себе после получки его пятьдесят и пару пива, он возвращался домой. Он боялся, что обе женщины начнут ворчать, и придумывал оправдания. Сын Ленька встретил его у порога. Он стоял на нетвердых еще ножках, длинненький и худой, и слегка покачивался — как папа. Он молча наблюдал за тем, как отец отдает матери длинные сотенные, а когда тот загремел мелочью, извлекая ее из кармана, сказал, подражая звону монет и ключей:
— Гын-гын! — и счастливо засмеялся.
Услышав этот смех, Митрофан Капитонович вдруг и себя почувствовал несказанно счастливым, подхватил Леньку на руки, но поскольку потолки в доме были низки, а сам он высок, не подбросил сына вверх, как того неудержимо хотелось, а закружил его по комнате в порыве исступленной отцовской любви.
— Уронишь, Митроша, — прошептала жена Маруся, прикладывая к груди кулачок, в котором зажаты были сотенные бумажки и мелочь — получка мужа.
— …зальют зенки-то, — на секунду покинув свой пост у плиты, осуждающе пробормотала теща.
А Ленька весело хохотал, обняв отца ручонками за шею. С того вечера они как-то по-особенному полюбили друг друга, отец и сын. Провожая отца на работу, Ленька говорил:
— Иди, гын-диди! — и долго махал ручонкой на прощанье, стоя перед закрытой дверью.
Если отец задерживался, Ленька начинал волноваться и даже плакал, но Митрофан Капитонович опаздывал домой чрезвычайно редко. Он всегда приносил сыну гостинец — конфетку, пряник, блестящую никелированную гайку или книжонку, купленную в газетном киоске. Вскоре Ленькино «гын-диди» превратилось в совсем отчетливое «гостинчика неси». А еще через некоторое время забору в палисадничке понадобилась краска.
Концерт русской песни закончился, его сменил краткий комментарий доктора наук по поводу положения в Индокитае.
Чай был выпит, на дне кружки, медленно описывая круги, плавали распаренные, пухлые чаинки. Митрофан Капитонович, кряхтя, выдвинул чемодан и спрятал сахар и заварку. «Насчет бы ложечки не забыть», — подумал он, небрежно вытирая стол тряпкой.
Доктор наук мерным голосом говорил об ужасах войны — о напалме и деревушке Сонгми, о непроходимых джунглях и сожженных на корню урожаях риса. «Тепло у них там, в Индокитае этом, — подумал Митрофан Капитонович, укладываясь поверх одеяла на кровать. — И земля ведь какая богатая! А нет там людям покою! Делегацию какую в кино покажут — худые все, кожа да кости, в чем душа…»
Митрофану Капитоновичу почему-то вспомнились бананы, светло-зеленые и изогнутые, как парниковые огурцы…
Он вдруг с удивлением обнаружил, что ни разу в жизни не отведал бананов. Ни бананов, ни ананасов. Видел их однажды мельком в областном центре, проходя по главной улице, мимо шикарного магазина «Овощи — фрукты», а отведать — отведать не довелось.
Или то муляжи были в магазине-то? Настоящие-то на витрину не положат — испортятся.
Потом ему показалось, что в крайнее окошко кто-то постучал. Он прислушался. Стук повторился, осторожный и неуверенный. «Прутиком, — догадался Митрофан Капитонович, свешивая с кровати длинные ноги. — Маленький, рукой не достал…» Он выключил радиоприемник и в одних носках побежал открывать.
— Але, кто там? Заходи! — крикнул он в клубящуюся тьму, распахнув дверь и по очереди поджимая мигом озябшие ноги. — Скорей давай! Холодно! — И убежал, шлепая по полу замерзшими ступнями.
Вошла молоденькая девушка. Веником смахнув с валенок снег, она притянула потуже дверь и остановилась у порога. Как ее зовут, Митрофан Капитонович не помнил, а вот лицо ее было ему знакомо.
— Студента нету, — неприветливо пробурчал он, заворачивая ноги в одеяло. — Где — не знаю, — добавил он, кряхтя.
— А я не к Славе, я к вам, — девушка застенчиво улыбнулась. — Насчет подписки на газеты и журналы, — пояснила она, красными, как мясо, замерзшими пальчиками извлекая из кармана синего пальтишка маленький блокнотик, и начала его листать, озабоченно хмуря светлые бровки.
— Ишь ты, под получку подгадала, — сказал Митрофан Капитонович, добрея. — Ты как, деньги за это получаешь или бесплатная нагрузка тебе такая? — спросил он, подтянув худые колени к подбородку и обнимая их руками.
— Поручение, от комсомола… — ответила девушка, сделав шаг вперед, и оглянулась, не наследила ли. — У нас «Правда», «Известия», — начала она привычной скороговоркой, — «Гудок», как железнодорожная газета… А хотите если, то на «Комсомольскую правду» можно, с февраля, — улыбнулась она. — Некоторые пожилые интересуются…
— Вот и пускай себе интересуются, — перебил ее Митрофан Капитонович. — Мне газет не надо, — опаздывают, и вот есть, — он указал на свой «Урал», потом на черный репродуктор. — Они все новости расскажут, без задержки!
— Тогда журналы… — предложила девушка.
— Это другое дело, — отозвался он. — Я б «Науку и религию» выписал, интересный журнальчик! — И тоном строгого экзаменатора спросил: — Сама-то читала его когда?
— Нет, — смутилась девушка, — не читала.
— И зря, — отрезал Митрофан Капитонович.
Несколько номеров «Науки и религии» попались в руки в дорожной больнице, где ему вырезали аппендицит. Шов долго мокнул почему-то, врачи озабоченно переговаривались, а Митрофан Капитонович скучал. Журналы оказались спасением. В них Митрофану Капитоновичу нравилось все: и про сектантов, которых судили громким судом, и про то, как мракобесы делают «святую воду», которая не протухает, — обманывают народ, и про древние рукописи, которые найдены где-то кем-то и пролили долгожданный ясный свет на то-то и то-то, и про то, как один мужик, пожилой уж, седой и с нерусской фамилией, запросто читает чужие мысли и угадывает, что у кого из зрителей в карманах. Журналы были иллюстрированы, на фотографиях тощие богомолки в белых платочках или с лицами, спрятанными за паранджой. Все они напоминали Митрофану Капитоновичу его тещу, и он, читая надписи под снимками, клеймящие и разоблачающие этих богомолок, их кликушество, ханжество и скрытую хитрость, мстительно радовался, хотя теща никогда не была тощей и особенной религиозностью не отличалась…
Девушка полистала свой блокнотик.
— Такого журнала у нас нету, — виновато сказала она. — Вот, — поднесла она список к глазам, — вот «Наука и жизнь» имеется, а «Науки и религии» нет почему-то…
— «Науку и жизнь» не хочу! Дураком себя чувствовать… — отказался Митрофан Капитонович, выпрямил длинные ноги, лег и заложил руки за голову.
— Тогда извините, — поникла девушка. — До свидания.
— Пока, — ответил Митрофан Капитонович. — Трехгранник есть? Закрой там…
Оставшись один, он закрыл глаза и попытался задремать, но ничего из этого не получилось. Он вскочил и в одних носках прошелся по вагону. «Или выпить?» — подумал он, начиная тосковать и позевывать. А тут явился сосед-студент, явился — не запылился, ввалился в вагон с шумом и грохотом, с посылочным ящиком под мышкой и с песней на устах.
Мы получку получили,
И у всех глаза горят…—
пропел он и подмигнул Митрофану Капитоновичу.
— От предков, заботятся о непутевом чаде! — Он швырнул посылочный ящик на постель, прямо на одеяло. — Не забывают. Пропал бы я без них! — Следом за ящиком полетела шапка. — Работаешь, можно сказать, как Карла, а получать — меньше Буратины! А, Капитан? Ты со мной согласен?
— Что, дрезина пришла? — спросил Митрофан Капитонович, снимая валенки с трубы отопления.
— Ну, — ответил студент, — с почтой.
Кроме почты дрезина привезла с узловой станции шофера Цапленкова, молодого слесарька Мишку Крамаренко и Зою Плаксину, путевую рабочую четвертого разряда. С ними вместе прибыли и слухи.
В мешке с почтой, помимо серых казенных пакетов, тощей связки личных писем, газет за всю неделю — для подписчиков и вагон-клуба, лежали журналы «Путь и путевое хозяйство» и «Вокруг света» — для главного инженера. Главным, кстати, его никто не называл: во-первых, он был здесь единственным инженером вообще, а во-вторых, больно уж молодо выглядел, совсем мальчишка. По имени его тоже никто не звал, а по отчеству и подавно. «Инженер» — в глаза и за глаза. А Зоя Плаксина окрестила его монахом. Что ж, на то у нее нашлись свои веские основания.
Зоя ездила в дорожную больницу, где пролежала три дня. Пребыванием в больнице она осталась очень недовольна. Врач, молодой и обходительный мужчина, не теряя своей обходительности, дать Зое больничный лист отказался наотрез. Выдал справку на простой бумаге, бухгалтерия такую не оплатит, да и показывать такую не совсем ловко… С горя Зоя закатилась к двоюродной сестре и прогостила у той десять дней, пережидая метели.
Шофер Цапленков был мрачен и сразу отправился к себе в вагон. Даже получку не пошел получать. Его к себе вызывал районный прокурор — для беседы. Когда Цапленков, потея от страха, переступил порог прокурорского кабинета, прокурор усадил его на стул и тихим голосом, вежливо разъяснил, что по существующему законодательству родители несут ответственность за своих несовершеннолетних детей, а если не хотят или не могут воспитывать, кормить, поить, обувать и одевать их лично, то обязаны оказывать им постоянную материальную поддержку, а называется это «алименты». Еще прокурор что-то говорил о каком-то «регрессивном акте», и Цапленков понял, что от алиментов ему не отвертеться, против него закон. Он притих, задумался и, против обычая, даже не выпил на станции.
Мишку Крамаренко вызывал военкомат. Там его в очередной раз обмерили, обстукали и заставили вместе с другими допризывниками пробежать на лыжах десять километров — кросс. Лично сам военный комиссар поинтересовался, почему это Мишка до сих пор не комсомолец, посоветовал вступить и сказал, что тогда, возможно, Мишку призовут на флот. Потом Мишке выдали повестку на расчет и велели готовиться к призыву, а как это делается, позабыли объяснить. Возвращался Мишка гордый и довольный. Он в сотый, может быть, раз мысленно примерял на себе полосатый тельник, фланельку, брюки-клеш и радовался своему замечательному морскому будущему.
Из слухов ни один впоследствии не подтвердился.
Месяц назад Митрофан Капитонович послал сыну своему Леньке, Кортунову Леониду Митрофановичу, почтовый перевод на тридцать пять рублей с припиской: «В собственные руки». Теперь он ждал ответной весточки, но ее все не было и не было. Не привезли ее и на этот раз. Митрофан Капитонович очень огорчился.
— Эй, Долгий! — позвал кто-то.
Митрофан Капитонович, поморщившись, оглянулся.
— Долга-ай! Митрофан! — снова прокричал шофер Цапленков, сложив ладони дудочкой. — Эй, слышь? Дело есть! — Придерживая шапку, он подошел ближе. — Поговорить надо, слышь? Об важном! Пошли ко мне!
Митрофан Капитонович пошел, — как откажешь? В двух вещах нельзя отказывать человеку — в разговоре и в табаке. Эту истину Митрофан Капитонович очень хорошо усвоил. В своем вагоне Цапленков, сильно наследив валенками, нашел бутылку с мутноватым содержимым и выдернул затычку, сложенную из газеты.
— Садись, Митрофан, — пригласил он. — Чего стоишь? Сейчас врежем с тобой, побеседуем…
Самогон пахнул жженой резиной, перегоревшим трансформатором он пахнул, но пошел хорошо и сразу же согрел. Закусили консервами «Котлеты рыбные в томате», тридцать шесть копеек банка. «Дешево и сердито», — отметил про себя Митрофан Капитонович, закусив холодной котлетой и прочтя на банке название и цену.
— Слышь, Митрофан, ты алименты платил? — спросил Цапленков, сняв шапку и наливая еще по одной.
— А ты как думал? — Митрофан Капитонович вонзил вилку в последнюю котлету. — Платил…
Всего котлет в банке было три, и, подумав, Митрофан Капитонович разделил эту последнюю, третью, пополам.
— И сколько ж это получалось? — понюхав собственный, пахнущий бензином рукав, спросил Цапленков.
— А двадцать пять процентов — у меня один, — ответил Митрофан Капитонович, пережевывая котлетку. — Сын у меня, большой уже парнишка! Друг Виталька писал, что в педагогический институт поступил. Тренер будет, как выучится. По баскетболу. Высокий вырос, — переполненный отцовской гордостью, улыбнулся Митрофан Капитонович. — Как я!
— Да-да, как ты, по баскетболу, мячик в корзинку кидать… — рассеянно согласился Цапленков. — А вот если двое, тогда сколько? Ползарплаты?
— Нет, ползарплаты — это много, — ответил Митрофан Капитонович, продолжая улыбаться. — Тридцать три процента — вот сколько, если двое! Одну треть. У тебя разве двое?
— Двое. Девки обе, — глядя в стол, ответил Цапленков. — Младшую родила, когда мы уж разошлись. Я вербовался как раз, комиссию проходил, а они из роддома приехали, деверь привез. Посмотреть, стерва, не пустила! — Цапленков звучно и страшно скрипнул зубами.
— Будешь платить. — Митрофан Капитонович, чтобы успокоить, положил Цапленкову руку на плечо. — Вырастут — тогда все расскажешь. Что почем. Письмо напишешь или еще как…
— Нет, тебе легче, — перебил, не дослушав, Цапленков. — Пацану еще можно объяснить, а девкам… С себя копий понаделает! — Он кулаком стукнул по столу так, что закачались стаканы и бутылка. — И волнует меня, Митрофан, что не мои это девки! И я вроде белый, и сама она с рыжинкой, и родня ее… А девки темненькие обе. Брюнетки, значит.
— Может, в бабушку там, в деда?.. — осторожно предположил Митрофан Капитонович.
— В чью бабушку? В чертову? — со злой слезой в голосе заорал Цапленков. — Когда я детдомовский с войны, своих не помню! Знаю, что с Кубани я, а больше ни хрена не знаю… А ихняя порода все рыжие, как один!
— Потому и ушел? — спросил Митрофан Капитонович.
— Жизнь заставила, вот и ушел, — хмуро ответил Цапленков.
А Митрофан Капитонович от своих не ушел. Его, если правду говорить, выгнали. А это совсем другое дело.
Отбывая срок, Митрофан Капитонович работал прилежно, ни в актив не лез, ни к блатным не прислонялся — держался в стороне, насколько позволял рост, незаметно. Ждал свободы — светлого часа. Сдружился он только с одним эстонцем — Энделем того звали. Тоже высокий был и молчаливый, иногда казалось — немой. Вечерами, перед отбоем, Митрофан Капитонович байки ему рассказывал — те, что для Леньки, сына своего, сочинял. Эндель вслушивался и кивал, хотя вообще-то по-русски понимал с трудом, с пятого на десятое.
Дождавшись наконец светлого часа — свободы, Митрофан Капитонович полетел домой, как на крыльях. И сам не помнил, как доехал, дошел, постучал в знакомую, обитую мешковиной дверь. Жены Маруси не было дома. А вот теща дома сидела — нянчилась с Ленькой и стряпала обед. Сын за эти годы вытянулся — длинненький стоял, худенький. Увидев отца, испугался. Посмотрел диковатыми глазами и приготовился то ли бежать, то ли плакать. Теща, глядя мимо зятя, сердито стучала чугунами.
— Леня, сыночек, я же папка твой! — Митрофан Капитонович сипло произнес давным-давно приготовленные слова и сам едва не заплакал. Присел перед сыном на корточки и протянул ему кулек с конфетами, самыми дорогими, что нашлись в магазине. — Я ж гостинчик тебе привез!
Ленька шагнул вперед, и ножки его неуверенно дрогнули. Сам ли он шагнул, бабка ли его подтолкнула — этого Митрофан Капитонович не заметил. И долго потом себя казнил, что не заметил. Шагнув вперед, Ленька не взял протянутого кулечка.
— Уходи! — тоненьким голоском сказал он и оглянулся на бабку, ища поддержки. — Уходи! — повторил он, получив ее. — Ты нам не нужен! — И, совсем как взрослый, махнул рукой в сторону двери.
Теща как-то зловеще, безгубо улыбнулась. Поощряя, будто за хорошо вытверженный урок, она погладила внука по голубой стриженой головенке, потеребила его коротенький чубчик. Ленька отступил на шаг, прижался к бабкиным ногам и исподлобья посмотрел на отца. «Забыл, — подумал Митрофан Капитонович, выпрямляясь. — Отца родного забыл!..»
— Иди, рвань несчастная! — бесстрашно зашипела теща. — Уголовник чертов! Ишь приперся чужую жизнь заедать! Иди, куда краденое носил! И дитё вон отказывается!
Ленька испуганно глядел на нее снизу вверх. И Митрофан Капитонович, поколебавшись, ушел, как того единодушно требовали сын и теща. Тихо ушел, без скандала. Выйдя за дверь, вытер лицо, забрызганное тещиной ядовитой слюною, постоял, ошеломленный случившимся, и захватил со столика в сенях «вечную» иглу для примуса, которую сам в свое время и сделал на заводе, — захватил, сам плохо соображая, зачем. На место иглы положил кулек с ненужными теперь конфетами. А иглу бережно сунул в карман. Так она там эти годы и лежала, завернутая в прозрачную бумагу.
К вечеру того несчастного дня Митрофан Капитонович узнал, что Маруся, пока он сидел, отбывал наказание, сошлась и живет с продавцом из магазина «Промтовары». Василием того продавца зовут.
— Не то любовь у них с твоей Маруськой, не то артель, — сказал ему за пивом верный друг Виталька, с которым он и в ремесленном вместе до войны обучался, и на фронт ушел в сорок втором. — Васька этот тканями торгует. Ну, натягивает… А Маруська твоя на дому фуражки-восьмиклинки шьет и всякое такое. Теща продукцию на толчок по выходным носит. Полное разделение труда. И нужен ты им, выходит, друг Митроша, как собачке Жучке пятая нога!
Митрофан Капитонович слушал, молча хмурясь, и не хотел верить в то, что все рассказанное другом — правда. Утром, переночевав у Витальки, он отправился к своему бывшему дому. Таил надежду встретиться с Марусей, а повстречал соседку.
— Тещенька-то твоя, Митроша, — поведала та, озираясь по сторонам, — она не говорит теперь: «Вася купил». Говорит: «Вася отрезал», — соседка с завистью вздохнула, — по-другому никак! Я теперь подсвинка держу, разрешили, так Маруся объедки в ведре приносит — хоть снова на стол вынимай! А Леньку твоего не обижают. Одевают чисто, во все в новое, и не бьют — не слышно. На эту зиму во второй класс пошел… — Она помолчала, ожидая, что Митрофан Капитонович о чем-нибудь ее спросит, но он не спросил, и она спросила сама, причем, соболезнуя, понизила голос до шепота: — А ты, Митроша, куда ж теперь?
Он не ответил. Не потому, что не хотел или решил держать свои дальнейшие планы в секрете. Просто сам не знал, что будет делать, куда денется. Не решил еще. Дни шли за днями, а он все ходил, потерянный, не зная, что предпринять. Выяснил, что теща всем рассказала, будто краску ту он с завода чуть ли не цистернами угонял, уж флягами — точно, куда сбывал — неизвестно, а денежки или прятал, или относил бабе какой на стороне. Не могли же за стакан краски ему столько лет дать?! Все, даже и те, кто был на показательном суде, вздыхали и соглашались. Забыли, что «показательный» — это другим пример, вперед наука. Сходил в «Промтовары» — на Васю того глянуть.
Вася стоял за прилавком без пиджака, по-домашнему, в желтой, как канарейка, шелковой сорочке. Он с профессиональным изяществом помахивал темным деревянным метром и крепко пахнул дорогим одеколоном. На рукавах сорочки Вася носил металлические пружинки и все время сдвигал их кверху, а в манжетах — запонки из янтаря. И был в годах. Митрофан Капитонович молча постоял в дверях магазина, загораживая покупателям дорогу, и ушел.
И еще несколько дней провел в недоумении. Ночевал то у Витальки, то где-нибудь еще — где придется, у Витальки стеснялся на каждую ночь оставаться. И задумал он поломать этот треугольник, но на улице повстречался ему знакомый участковый.
— Прописываться, работать думаешь, Кортунов? — спросил тот, разглядывая Митрофана Капитоновича, словно диво. — Гляди, а то мы за тебя подумаем!
И Митрофан Капитонович завербовался. Коротая время до поезда, который должен был снова увезти его в далекие края, он сидел в скверике у вокзала. Бездумно глядел на стального цвета барышню с веслом, стоявшую посреди сухого фонтана. Вокруг его облупленных кирпичных бортов носились юные велосипедисты. Младший на новеньком, сияющем подростковом велосипеде никак не мог догнать старшего и обиженно кричал:
— Да-a, ты быстро!..
— И ничего я не быстро! — отвечал, оглядываясь, старший. Еще раз обогнув сухой фонтан на своем стареньком взрослом, дребезжащем велосипеде, он ликующе закричал: — Это моя самая маленькая скорость!
«Эх, надо было Леньке велосипед купить, — глядя на них, думал Митрофан Капитонович. — А что? Деньги есть. — Он тронул карман. — Под дверь поставить или Витальке поручить… Нет, выбросили б или продали. А то радость бы парнишке была. Второй класс!»
Алименты же он сам вызвался платить, как только устроился на новом месте и огляделся. Сходил к судье на прием, выбрал время. Судья, мужчина, выслушав его, сочувственно поцокал языком, а потом быстренько оформил все в самом лучшем виде. И Митрофан Капитонович платил, столько лет платил. И не жаловался, никто не слышал.
— Пойми ты, Митрофан, мать ее, жизнь эту! — Цапленков, тужась, пытался отодвинуть от себя привинченный к полу стол. — Мне ж не денег жалко, мне себя жалко! Она, стерва рыжая, ворует у себя в столовой — никто ее, суку, не поймал! — Он грохнул по столу сразу двумя кулаками. — «Какой ты мужик, кричит, какой добытчик!» А я на автобусе работал, народ возил, машина без кондуктора — где мне взять?! Телевизоров одних три штуки сменила, — умерив голос, пожаловался он. — Изо всей улицы у нас у первых был «КВН» с линзой, по двадцать человек глядеть сходилось. Потом «Рекорд» купили… и этот надоел! Еще какой-то привезла — экран как в сельском клубе. Копейки ей мои нужны! — снова закипел он. — Унижение мое, вот что ей надо… Выпьем, Митрофан! — Цапленков пошарил под столом, вытащил четвертинку и уронил на пол шапку. — Ты, Митрофан, — «являющий свою мать». Эт-та мы по литературе в школе изучали… Я по-омню! — И погрозил пальцем.
Митрофан Капитонович, позвякивая стеклом о стекло, безошибочно разлил водку. Цапленков тем временем долго поднимал с полу шапку. Потом от полноты чувств хотел разбить порожнюю поллитровку о дверь вагона, но Митрофан Капитонович не позволил, не допустил безобразия. Он отстранил руки Цапленкова и осмотрел горлышко бутылки. Оно, к сожалению, оказалось щербатым, и Митрофан Капитонович, наклонясь, катнул бутылку под кровать, где она еще долго и недовольно громыхала.
— Эт-та, пошли на воздух, Митрофан, — предложил Цапленков, ладонью набивая на голову непокорную шапку. — Все выпили, чего сидеть? Кино сегодня, а?..
— Пошли, — согласился Митрофан Капитонович.
Ему вдруг стало как-то муторно, не по себе. И самогон был в этом повинен, и мысли. В желудке, не желая перевариваться, холодным комом лежали полторы рыбных котлеты. Митрофан Капитонович осторожно поставил на стол пустую четвертинку. Просить ее у Цапленкова он раздумал.
Вышли. Мороз, напоминая о себе, обжег щеки. Судя по афише, намалеванной на листе фанеры, в вагон-клубе показывали старый фильм «Разные судьбы». Слышно было, как стрекочет киноаппарат, как неразборчиво переговариваются экранные герои. Долетали обрывки музыки. Молодежь, томясь в ожидании танцев, бродила в ущелье между жилыми вагонами — парами, поодиночке и гурьбой. Прожектор излишне ярко освещал междувагонную улицу, и Митрофан Капитонович издали заметил, что у волнистого фанерного стенда, на котором Сеня-комендант вывешивал на гвоздиках газету «Гудок», а прочий люд — записочки о том, что и где продается, толпятся взволнованные люди. Увидел студента Славку, который выбирался из толпы со словами:
— Везет же людям! А дуракам особенно!
— Эт-та что тут? — Цапленков с ходу врезался в толпу, придерживая шапку, чтоб не упала.
Никто ему не ответил. Все жадно тянулись вперед, толкаясь и далеко вытягивая шеи. С высоты своего роста Митрофан Капитонович увидел половинку газеты с лотерейной таблицей, неизвестно чем приклеенную к стенду, а уж потом заметил скомканные, похожие на рубли бумажки, разбросанные всюду.
Вокруг говорили о том, что из проверивших свои билеты выиграли пока лишь двое: какая-то не то Даша, не то Клаша, Митрофан Капитонович не разобрал толком, выиграла рубль, а слесарек Мишка Крамаренко — мопед. Ему завидовали вслух.
Лотерее Митрофан Капитонович не доверял и удивлялся, как это люди могут в погоне за сомнительной удачей выкладывать свои кровные — кто тридцать копеек, кто трояк, а кто и все тридцать рубликов.
Сварщик Шатохин мечтал о мотоцикле с коляской. Однажды он отправился за ним на узловую станцию, в магазин, но мечту прямо из-под его носа увел какой-то полуответственный товарищ из дистанции сооружений. Потом-то выяснилось, что у товарища в ОРСе работал родственник — зять или, может, тесть. Или брат двоюродный. Шатохин с горя выпил и, случайно забредя в маленькую пристанционную сберкассу, взял да и скупил все лотерейные билеты, что там были, — сто семь штук.
— Не купил я себе мотоцикл, — вернувшись домой, заявил он Митрофану Капитоновичу, — значит, выиграю. Или «москвича», еще лучше! Билетов-то сколько, видал? — Он потряс толстенькой пачкой. — Тут не выиграть грех… Хочешь, подарю один? Или десяток? А, Митрош?
От такого немыслимо щедрого дара Митрофан Капитонович, конечно, отказался. Да Шатохин и не настаивал особо. Порыв внезапного великодушия прошел, и Шатохин едва и предложить-то успел, как тут же засомневался и пожалел об этом: вдруг подаренный билет выиграет? Именно он и выиграет, а остальные сто шесть — нет? Писали же в «Известиях»…
— Нет, ты не говори, Митроша — человек! — доказывал после этого Шатохин всем встречным и поперечным. — Он душевный, копейки твоей не возьмет! У эстонца научился, — глубокомысленно добавлял он, — был у него друг эстонец. Чужого — ни-ни, но и свое, конечно, извините… Да нет, ты не спорь, Митроша у нас душа золотая!
Подошел наконец и прошел день тиража. Шатохин ждал его с суеверным страхом. После розыгрыша ему пришлось помаяться еще с недельку, пока не привезли газету с таблицей. Оказалось, что выиграл Шатохин три раза по рублю и набор — автокарандаш и авторучку. Ругался он месяца два подряд, постепенно затихая, а потом, конечно, забыл — занялся вдовою.
Нет, не доверял Митрофан Капитонович лотерее, считал ее пустой забавой, но сейчас, как и все вокруг, остро позавидовал чужой удаче.
— А мопед… что такое? — спросил он, поскольку сегодня расслышал это слово впервые.
Ему наперебой объяснили, что мопед — это подобие простого велосипеда, но с моторчиком, и потому лучше. Из сбивчивых и невразумительных объяснений Митрофан Капитонович понял, что мопед штука неплохая. Для городских или по крайней мере оседлых жителей. И тут в голову Митрофана Капитоновича пришло то, что студент Славка назвал бы «идеей».
— «Идея», — сказали дети, — пробормотал он Славкино присловье. — А где он живет, этот ваш Крамаренко?
Ему с услужливой готовностью указали на нужный вагон. Митрофан Капитонович хотел захватить с собой Цапленкова, но тот, утешившись на морозе, занялся важным делом: спрятавшись за вагон, он украдкой выглядывал оттуда, а заметив проходящую мимо девушку, выскакивал и обнимал ее. Девчата визжали, скорей игриво, чем испуганно, а Цапленков, вдохновленный успехом, снова прятался, схватившись за шапку. Все начиналось сначала.
Митрофан Капитонович поглядел на это, поглядел, плюнул и один отправился к обладателю счастливого билета. В вагоне, на который ему указали, в каждой его половине, жили по трое, — так Сеня-комендант расселял молодежь. Митрофан Капитонович вошел в ту, окошки которой были освещены.
Двое молодцов, сидя на противоположных кроватях, кидали старую соломенную шляпу, норовя надеть ее друг другу на голову. Они ревели от восторга, валились на истерзанные постели и высоко задирали ноги. Ох, и весело же им было! Митрофан Капитонович вошел к ним не постучав. Ребята, не отвыкшие еще от деревенских обычаев, когда все приходят ко всем и никто не стучится, не обратили на него внимания. Шляпа под богатырский хохот продолжала летать по вагону.
— Крамаренко кто? — спросил Митрофан Капитонович, потопав валенками для порядка. — Ты, да?.. Слушай, ну на что тебе мопед? — Митрофан Капитонович взял быка за рога. — Все равно, я слышал, в армию идешь. Солдатам личный транспорт по штату не положен. — И, присев на край измятой постели, он искательно усмехнулся.
— Меня в моряки берут, не в солдаты, — отсмеявшись, гордо поправил счастливчик Крамаренко.
— Тем более, — обрадовался Митрофан Капитонович. — По воде будешь на нем кататься или как? По морю аки посуху? Продай ты лучше этот билет. Мне продай!
Со стен ему улыбались разнообразные красотки. Это были журнальные иллюстрации и обложки. «Ишь ты, на всяк вкус!..» — подумал Митрофан Капитонович и заволновался, потому что Мишка Крамаренко медлил с ответом. Даже в горле пересохло.
— Ладно, продам, — махнув рукой, выговорил тот наконец.
Он, видно, чувствовал себя морским волком, суровым, но добродушным. Вагон бороздил поверхность океана. Надвигался шторм. Имела место как бортовая, так и килевая качка. Соленые брызги обжигали лица экипажа. Митрофан Капитонович переступил валенками и с облегчением перевел дух.
— Вот и хорошо, — обрадовался он, — вот и договорились! Денежки солдату всегда пригодятся. Конфеток себе когда купишь или еще что. По молодости надо…
Исчезла качка, исчез океан. Морской волк Михаил Крамаренко обиделся на этого длинного за конфеты и решил было билет ему не продавать, но данное слово удержало его от отказа. Ведь моряки, как известно, слов на ветер не бросают, они не какие-нибудь там сухопутные! Да и деньги были нужны… Поэтому Мишка лишь нахмурился.
Отправились к вагон-клубу — проверять все сначала. Измятый билет, который вытащил Мишка Крамаренко, действительно выиграл мопед. Митрофан Капитонович лично убедился в этом, склонясь над газетой. Сопровождаемые толпой любопытных, продавец и покупатель вернулись в вагон. Митрофан Капитонович самолично запер дверь, кряхтя, полез за пазуху и вытащил деньги. Отсчитал, сколько надо, дождался сдачи и, радостный и окрыленный, пошел к себе, то и дело трогая карман со счастливым билетом.
Любопытные немного проводили его, но он лишь хмурился и молчал, и они отстали. Тем более что в вагон-клубе кончилось наконец кино, и все ринулись туда — на танцы. Но студент Славка, к великому огорчению Митрофана Капитоновича, был дома. Лежал, одетый, на своей кровати, курил не затягиваясь и ронял серый пепел прямо на пол.
— Привет! Попробуй, Капитан Митрофанович, настоящих, — предложил он, кинув Митрофану Капитоновичу картонный коробок, разрисованный, как подарочная шкатулка. — Попробуй, попробуй, не все тебе «Примой» баловаться! Аромат-то какой!..
«Российские», — прочел Митрофан Капитонович на коробке и про себя быстро подсчитал, что одна сигарета стоит две копейки новыми. «Дороговато», — подумал он, качая головой. А сигареты оказались трава травой на его вкус, хоть с фильтром, хоть — когда Митрофан Капитонович оторвал его — без фильтра.
Славка приподнялся на локте и спросил:
— Ну как, Капитан, впечатление?
— Ничего… — неопределенно ответил Митрофан Капитонович, помнивший, что дареному коню в зубы не глядят. Своя тетрадка лежала у него в новом чемодане, лезть в который при Славке не хотелось — там сахар, заварка, предохранитель, — и он скрепя сердце попросил: — Дай… бумажки листок!
— Всегда ножа, Капитан! — с готовностью отозвался Славка. Он изогнулся и, не вставая с постели, выудил из своей тумбочки большую тетрадь, похожую на амбарные книги ненавистного Сени-коменданта, только в обложке из коричневого коленкора. — Рвите на здоровье!
— Ты вот что… ты мне не говори больше «Капитан», — вместо благодарности сказал Митрофан Капитонович мрачно. — У меня имя с отчеством есть, понял?
— Так точно, Капитан, будет исполнено! — с насмешливой готовностью ответил Славка. — Ой, виноват! Опять… Но больше не буду, честное пионерское! Вот вам мое стило, можете сочинять. Гонорар — фифти-фифти, э?
Он вскочил с кровати и убежал куда-то, забросив на плечо когда-то бывшее модным, а теперь потрепанное пальто. «По девкам поскакал, — глядя на дверь, со вздохом подумал Митрофан Капитонович. — А ведь любят его, болтуна… И где глаза только девки держат?»
Письмо сыну он составлял долго, задумываясь и вздыхая над каждым словом. Никого не винил и сам не оправдывался. Как получилось, так получилось. Вспомнил старуху почтальоншу, которая с кирзовой огромной сумкой на животе неторопливо обходила домики пригорода, присаживаясь на каждой скамейке и пересказывая устные новости другим старухам. «Сейчас там небось другая ходит, — подумал он. — Эта померла уж — пора!»
Когда он, вложив в конверт драгоценный билет, пошел опускать письмо в почтовый ящик, прибитый к столбу возле вагон-клуба, оттуда неслась музыка — там уже танцевали. Кто-то невидимый уныло бранился — обиженный или пьяный.
Опустив письмо и отойдя от почтового ящика шагов на двадцать, Митрофан Капитонович вдруг спохватился и бросился назад. Переносицей он больно стукнулся о провисшую веревку, на которой в потеках синьки висело чье-то белье, замерзшее так, что казалось деревянным. «Заказным было надо, дурак! — корил себя Митрофан Капитонович, потирая ушибленный нос. — Пропадет письмо, улыбнутся денежки!..» Добежав до почтового ящика и прикоснувшись к холодному неприступному металлу, он с ужасом убедился в том, что сделанного не воротишь. Расстроенный, он поплелся домой, уныло понурив голову. Будто насмехаясь, ревела музыка, в вагон-клубе гулко топотали. Из его частых окон на снег падали неопределенные, дергающиеся тени. У газеты с лотерейной таблицей уже не было никого.
Безумная надежда остановила Митрофана Капитоновича. Он воровато оглянулся и, сломавшись в спине, торопливо подобрал с серого, затоптанного снега несколько скомканных билетов. Но чуда, на которое он вдруг понадеялся, не случилось, все билеты оказались несчастливыми, правильно их выбросили прежние владельцы. Еще каких-нибудь два часа назад эти билеты были бережно хранимыми удостоверениями удачи, а теперь превратились в ненужные, бесполезные бумажки, в мусор, в хлам. Митрофан Капитонович перевел дух и зачем-то сунул в карман подобранные билеты. Это было нечто большее, чем разочарование. «Эх, надо бы заказным!..» — снова угрюмо подумал он. Хорошо, что никто не видел, как он тут сгибался и разгибался.
— Митроша! — позвали его откуда-то сверху. — Ты что тут делаешь, Митрош?
Неужели кто-то все-таки видел? Митрофан Капитонович затравленно оглянулся. На ступеньках вагон-клуба, пошатываясь, стояла Зойка Плаксина, путевая рабочая четвертого разряда, запихивала выбившиеся волосы под платок.
— Так, стою… — хмуро ответил он.
— Поговорил бы ты со мной, Митроша, — попросила Зойка. Голос у нее был хриплый и усталый.
Митрофан Капитонович хотел было послать ее куда подальше, да и настроение было хуже некуда, но она, опустившись со ступенек, так близко стала к нему, такими жалкими глазами на него посмотрела, что он сдержался и промолчал. Зойка и не пьяная вовсе была, а какая-то суетливая и угодливая, будто обидел ее кто-то или побил. «Женихов-то хватает, есть кому», — подумал Митрофан Капитонович, прислушиваясь к гулкому топоту в вагон-клубе.
Зойка взяла его под руку.
— Пошли, Митроша. У меня выпить, закусить — все есть! Скучно очень мне одной, Митроша…
«Уж тебе-то скучно!» — раздраженно думал Митрофан Капитонович, однако шел.
Зойка-то вообще бабенка веселая была, разбитная. Работала она на сборке звеньев. Губы подкрашивала даже на работе — одна из всех. И одевалась чисто.
— Зачем нам кран?! — кричала она, когда кран, погромыхивая, словно дальний гром, проплывал над ее бригадой. — Нам и без крана хорошо. Митроша нам и так все подаст, он у нас каланча, долгий! Митрош, Митрош, достань воробушка! — дразнила она его снизу. — Птичку достань, слышь?
— А… не хочешь? Тоже птичка, — бурчал Митрофан Капитонович себе под нос, но не выдерживал и улыбался.
С Зойкиной легкой руки его и прозвали «Долгим».
Митрофан Капитонович и Зойка, цеплявшаяся за его руку, прошли мимо вагона, в котором жил главный инженер. Окна в этом вагоне были почему-то голые, без занавесок. С высоты своего роста Митрофан Капитонович увидел самого главного инженера. Тот стоял у стола, спиной к окнам, и задумчиво чесал затылок белой логарифмической линейкой. На столе в беспорядке лежали открытые книги и свернутые в трубы чертежи.
Увидев все это, Митрофан Капитонович проникся к молодому инженеру еще большим почтением и вспомнил, что пока начальник «балует» на грязях свой ревматизм, его обязанности исполняет главный инженер. Ходил еще слух, будто начальника вообще скоро сменят — из-за возраста, здоровья и отсутствия инженерского диплома, — а на его место поставят главного инженера. «И правильно, — подумал Митрофан Капитонович. — Очень даже верно! Он парень умный, не как некоторые… студенты».
— Ребеночка я хочу, Митрош, — неожиданно сообщила Зойка.
— От… от кого? — изумился Митрофан Капитонович.
— «А хоть бы и от тебя! — зло ответила Зойка, отпирая дверь своего вагона. — Заходи, Варвара любопытная! — пригласила она, распахивая дверь.
— Захожу, не ори! — Митрофан Капитонович отряхнул с валенок снег и вошел. Запах духов, пудры, кремов и прочего плотным облаком окружил его. — Ишь, ребеночка ей захотелось!
— А что? — спросила Зойка, стягивая с головы платок. Губы ее вытянулись в горькую нить. — От кого, от кого… А хоть от тебя, хоть от Сеньки красномордого — один черт! Мне бы человека встретить, а вы тут собрались сволочи одни!
Самогон у нее был лучше, чем у Цапленкова, — чище и светлей. «Это кто ж его гонит? — задумался Митрофан Капитонович. — Как не поймают?» И закуска лучше: сало, голубцы болгарские и покупное варенье из кислых слив — семьдесят три копейки банка. Выпив немного, Зойка повеселела и раскраснелась. Потом она долго жаловалась на врачей:
— Боюсь я их, Митроша! Вежливые они, а боюсь. Отравят не тем лекарством или зарежут. На операцию положат и зарежут. Очень просто! А потом обратно зашьют.
— «Нет, это еще не страх, — закусив салом, перебил ее Митрофан Капитонович. — Ты вот, чуть прыщ какой вскочил, сразу в дорбольницу летишь бюллетень оформлять. А вот моя Маруська, — даже сердце не ёкнуло, когда он имя бывшей жены своей произнес, а раньше бывало, как только он его услышит, так и обомрет, даже дышать, слыша это имя, не хотелось, — моя Маруська дома рожала, вот как тогда врачей боялись! Ничего, теща, — ненависть лениво, как масло в большом резервуаре, всколыхнулась в нем, — теща бабку позвала, специалистку. Окна, двери, сундуки, комод — все пораскрывали! Ничего, обошлось. Леньку родила, сына, — девять фунтов три золотника! На безмене взвесили. Вот тогда врачей боялись, это действительно! И били их. Зубного техника одного еле милиция отняла. Говорили, что мышьяк дает, чем крыс морят. Крыс! А он людям совал, вредитель!
В дверь настойчиво поскреблись. Зойка со вздохом накинула на плечи платок и крикнула:
— Кто там? Заходите!
— Позвольте? — возник в дверях студент Славка. Митрофан Капитонович едва не поперхнулся. Принесла нелегкая! Он недовольно крякнул и положил обратно в тарелку кусок сала, который было облюбовал, наколол на вилку и понес ко рту.
— Заходи, раз пришел, — милостиво разрешила Зойка. — Садись, — пригласила она, показывая на стол. — Закусывай!
— Спасибо, сяду. — Славка швырнул шапку на Зойкину постель. — Спасибо, закушу… Ой, мамочки, умру! — вдруг заголосил он и сам, как подкошенный, упал на кровать, без жалости подминая под себя шапку. — Пульс сто сорок в две минуты! — Он схватил себя за запястье. — Давление! Гипертония! Больничный мне, путевку в санаторий!
Митрофан Капитонович мрачно уставился на клеенку. Упорно разглядывая рисунок на ней — мелкие зеленоватые цветочки, он думал: украдут письмо с лотерейным билетом в дороге или оно все-таки дойдет до адресата? «Эх, надо бы заказным, — горько сокрушался он. — Денек бы подождать, на пятак дороже, зато гарантия!»
А Зойка, наблюдая за кривляющимся Славкой, улыбалась — она любила легких, веселых людей.
— А вы, значит, выпили, закусили, ведете застольные беседы? — осведомился студент. — Интим у вас, граждане, интим!.. Покупочку обмываете? — Он лукаво покосился на своего мрачного соседа. — Слыхали, как же, слыхали!
— Какую еще покупку? — полюбопытствовала Зойка.
— Митрофан Капитонович мопед приобрели! Теперь они на нем кататься будут! — Славка жестами изобразил, как Митрофан Капитонович с его длинными руками и ногами будет ездить на маленьком, почти игрушечном мопедике.
— Правда, Митрош? — спросила Зойка. — Или врет он все? У Петрусенко был с люлькой мотоцикл, так его Шатохин купил, вдова денег одолжила. А ты у кого?
Она оказалась на удивление непонятливой, эта Зойка, все ей мерещились какие-то вдовы, и студент Славка долго, с шутками и прибаутками, втолковывал ей, что куплен, собственно, не сам мопед, а только право на него, мопед должны прислать позже с базы Посылторга, а вдовы и сироты здесь будто бы ни при чем.
— Ну, а зачем он тебе, Митрош? — спросила Зойка, с великими трудами уяснив все это. — Ты ж за день на кране на своем досыта накатаешься! Или мало тебе?
— Я не себе купил, — ответил Митрофан Капитонович неохотно. — Сыну. Восемнадцать лет, ну, и купил — в подарок ко дню рождения. Пускай катается, дело молодое!
— Его же в армию заберут, — непрошено вмешался Славка, — на кой ему тогда эта механизация?
— Не возьмут его, — Митрофан Капитонович с презрением покосился на Славку, — он у меня студент. На тренера учится по баскетболу!
— Ага, — безошибочно определил Славка, — на физвосе, значит, в пединституте! Все равно заберут, — засмеялся он. — В педагогических военных кафедр нет!
— Физвос… Сам ты… Много ты понимаешь! — обиделся Митрофан Капитонович. Он завозился и встал. — Ладно, пошел я. Спасибо за угощение. Счастливо оставаться! Ишь ты, — он покрутил головой, — физвос…
Зойка его задерживать не стала, только проводила до двери, поправила платок и молча, не глядя, погладила его по руке. Митрофан Капитонович оглянулся с порога. Славка глотал сало. На том и распрощались.
«Знаток нашелся! — по пути домой ругался про себя Митрофан Капитонович. — Как самого выгнали, так и другие, думает, такие же… Тоже мне, физвос!» Но сколько Митрофан Капитонович ни ругался, сколько ни отплевывался, какое-то беспокойство в его душу студент Славка все-таки внес. И, погруженный в невеселые думы, Митрофан Капитонович снова стукнулся о веревку с деревянным бельем. Тут уж пришлось ругаться в голос, поминать святителей и угодников.
Громко и неутомимо стучал будильник студента. Стрелки показывали одиннадцать местного. Вечер прошел. Чаю Митрофан Капитонович пить не стал — не захотел возиться. Да и болтать в кружке вилкой было противно. «Нет, завтра ложечкой надо обязательно разжиться», — решил Митрофан Капитонович, укладываясь спать. Но сразу заснуть ему, однако, не удалось. Сосало внутри от мысли, что письмо со счастливым билетом может потеряться, что пропадут денежки, что сына Леньку возьмут в армию, не дадут доучиться в институте, — взяли бы лучше потом, после окончания института. А то демобилизуется, повзрослевший, и учиться дальше не захочет — жениться задумает или деньги зашибать… Болела дважды ушибленная переносица.
А время шло. Когда домой вернулся Славка-студент, Митрофан Капитонович закрыл глаза, спасая их от яркого света лампочки, которую неизбежно должен был включить студент, и от надоевших разговоров, которые ничего ни уму ни сердцу не давали. Славка во тьме наткнулся на табуретку. Она застучала.
— Я не могу дормир в потемках, — сказал Славка вслух, однако света не зажег. Раздевался он в темноте, глухо стукаясь о спинку своей кровати. — Ну вот, майку забыл, — пробормотал он, кровать заныла, и студент наконец утих.
Однако через несколько минут задремавший было Митрофан Капитонович услыхал необычное: студент Славка лаял, уткнув лицо в подушку. Звук был какой-то древний, страшный и глухой. Митрофан Капитонович привстал, опираясь на локоть. «Ну, нажрался, щенок, — с отвращением подумал он. — Пить не умеет, а туда же!..» И тут же уснул, будто провалился в безмолвие и тьму, в которых — ни звука, ни просвета.
А Славка кусал подушку. Он мочил ее слезами и слюной, бил в нее, податливую, кулаками. Ему вспомнилось неожиданно хрупкое белое, как туман, тело, худенькие руки с будто нарочно, в насмешку, приставленными к ним большими, темными и шершавыми рабочими кистями, сипловатый голос и беспомощное косноязычие произносимых этим голосом слов… Славке было плохо. Он содрогался, давясь рыданиями и тоской.
Митрофан Капитонович спал. Он тихонько и мирно посвистывал ушибленным дважды носом.
Утром, проснувшись, Митрофан Капитонович вспомнил, что должен кассиру Петрусенко, а следовательно, и казне. Собирая по карманам копейки, он вытянул оттуда помятые лотерейные билеты, подобранные вчера на снегу. Ему стало стыдно, очень стыдно. Потерев припухший за ночь нос, он с опаской оглянулся на измученное, зареванное лицо спящего студента и поджег билеты. Он держал их над банкой, которая заменяла им пепельницу, пока они не сгорели. Перед тем, как уйти, Митрофан Капитонович завел будильник студента. «На работу проспит, щенок!» — брезгливо подумал он.
Время до обеда Митрофан Капитонович просидел на кране, ни разу не спустившись вниз. Ночью выпал снег, бригады уехали на снегоборьбу, работы было не много, и Митрофан Капитонович курил «Приму». Он переламывал сигареты пополам и вставлял половинку в старый сделанный «под янтарь» мундштучок. Потом ему показалось, что мундштучок горчит, и он почистил его медной проволочкой.
Мимо крана пробежал шофер Цапленков, нахохленный, с поднятым воротником потертой кожаной тужурки.
— Митрофан! — позвал он, остановись под самой кабиной крана и задрав голову так, что едва не уронил с головы свою злополучную шапку. — Эй, Долгий, пошли!.. — И звучно пощелкал себя по натянутому горлу.
Митрофан Капитонович высунулся из кабины и, отказываясь от приглашения, молча покачал головой. Он никогда не пил в рабочее время. Цапленков дернул плечами, спрятал под мышками озябшие руки и побежал дальше.
Шевеля губами, на клочке газеты Митрофан Капитонович подсчитал свои вчерашние расходы. Пил он вчера бесплатно — угощали, на газеты не подписался, а бойкая женщина — страховой агент — наведывалась к ним только летом… Расходов не было, вот только мопед. Но о нем не хотелось и думать. Митрофан Капитонович устал волноваться за судьбу счастливого билета. И вообще — устал. Ныла переносица.
Незаметно подошло время перерыва. Митрофан Капитонович медленно, как больной, сполз с крана и, глядя себе под ноги, побрел к вагону-столовой. Завернув в проход между высокими штабелями бетонных шпал, он увидел зеленое горлышко, торчавшее из-под свежего снега. Сняв рукавицу с указательным пальцем, Митрофан Капитонович выдернул бутылку из снега. «Вермут розовый», дешевле не бывает. Прочтя этикетку, он сунул бутылку в карман телогрейки: двенадцать копеек, еще две — и пачка «Примы». Куда лучше, чем те, из коробочки, разукрашенной, словно деревянная ложка. Две копейки штука. Вспомнил, что вчера вечером у Зойки Плаксиной видел бутылку тоже из-под вермута, но не отечественную, а иностранную, такую не сдать, не примут, импортную, литровую, с желтой завинчивающейся пробкой. Зойка хранила в ней подсолнечное масло. Пожалел непутевую Зойку.
У синего вагона-столовой студент Славка, дергая свою шапку за завязки и приплясывая, будто ему кое-куда надо, что-то рассказывал главному инженеру. Очевидно, потешное: инженер рукой в кожаной перчатке трогал себя за лицо и весело похохатывал. Носком ботинка он отодвинул от себя клок газеты. Кто-то, значит, сорвал ее, ненужную, со щита.
Митрофан Капитонович посмотрел на коричневые, с «молниями» вместо шнурков ботинки инженера. «Рублей пятьдесят, модельные, — отметил он про себя, безо всякой, впрочем, зависти. — А этот-то, этот всю ночь слюни пускал! Мамку вспомнил, сиськи захотел… Теперь обратно веселый, птичка божия! В житницы не собирает, что ему?» Инженер стоял к нему спиной, а со студентом Митрофан Капитонович не поздоровался — то ли как с врагом, то ли как с домашним.
Пообедал Митрофан Капитонович торопливо, без аппетита, за пятьдесят копеек: «компот из сухофруктов» два стакана — двенадцать копеек, «шницель мясной с гречкой» — двадцать три копейки, «суп рыбный из натотении» — семнадцать копеек и хлеба серого по копеечке кусок — три куска. Можно было, конечно, и один компот взять, но уж очень мучила Митрофана Капитоновича жажда, да и гречка сухая была, рассыпалась.
Захватить с собой чайную ложечку Митрофан Капитонович не то что забыл, а постеснялся. «Бог с ней, — решил, — с ложечкой. Потом стыда не оберешься! И вилкой обойдусь…» Подняв брошенную на пол телогрейку, обнаружил, что снег, набившийся в горлышко бутылки, растаял и вода пролилась в карман. Пощупав мокрое, Митрофан Капитонович покряхтел, оделся и пошел в контору возвращать долг — три копейки.
Между вагонами ему встретился Цапленков. Он уже, видно, опохмелился и был весел.
— Головка бо-бо, денежки тю-тю, настроение бяка! — весело оповестил он и обнял Митрофана Капитоновича за талию. — Вот люблю я тебя, Митрофан, а за что — не ведаю. Игра природы!
— Все мы игра природы, — ответил Митрофан Капитонович, высвобождаясь из объятий.
— Машина на яме, отдыхаю! — похвастался Цапленков.
Митрофан Капитонович продолжил свой путь к конторе. Петрусенко выдавал зарплату путевым мастерам и аристократии из конторы. Очереди к кассе не было совсем. Вежливо кашлянув, Митрофан Капитонович постучал в бронированное окошко.
— Кто? — донесся до него голос кассира.
— Это я, Кортунов, — ответил он. — Долг вчерашний принес!..
А в это время в почтовом вагоне нескорого поезда ловкие руки повертели простое письмо, не догадываясь о недозволенном вложении, привыкшие разбирать самые заковыристые почерки глаза прочли адрес, и письмо, порхнув, как вспугнутый голубь, отправилось в ячейку — «такой-то тракт».