А после этого, так же, как и в прошлые годы, гостям подавали кушанья на серебряных столах, а ловкие и быстрые баверджи в шелковых разноцветных одеждах тут же, на глазах у гостей, острыми ножами резали вареные куски конины и баранины на маленькие кусочки и поливали мясо вкусной дымящейся приправой.
И глядя на все это, многие думали: что же изменилось за это время? Кто хан? Кто эмир? Кто умер? Кто жив? От кого отступилось счастье, чья жизнь подошла к концу, пусть плачет и склоняется перед судьбой, а народ веселится на празднике, ибо повелитель развлекает его едой, вином, скачками, борьбой, песнями и плясками. Кто это может дать народу - тот хан! Честь ему и слава!
Сперва осенние дни стояли тихие, теплые. Особенно были прекрасны ночи под безоблачным небом, блиставшим тысячами мелких ярких звезд. Но в последний день празднества вдруг наплыли темные тучи и скрыли звезды и тонкий серп месяца. На всю ставку пали тяжелые душные сумерки.
Аул Джани располагался в нескольких верстах от главной ставки, вблизи реки.
У Михаила была своя юрта, маленькая, прокопченная, латанная-перелатанная, но в которой вполне можно было спрятаться от непогоды и сильного холодного ветра. Она легко разбиралась и легко собиралась и размещалась на одной повозке, влекомая двумя волами. Кроме этого, Михаил имел три потертых ковра, несколько овечьих шкур, пуховые подушки, заменяющие ему постель, небольшой сундук, в котором хранились хозяйские тарханные грамоты, несколько серебряных слитков - остаток дара хана Кильдибека, медный котел, сковороды, треногу, деревянные пиалы, мешки с одеждой, съестные припасы в корзинах - вот и все, чем он владел и что по-братски делил с Косткой.
Он любил свою юрту, сжился с ней и ни за что не хотел менять её на другую - просторную и чистую, хотя Джани неоднократно предлагала ему.
Юрту он ставил, как правило, на краю аула, даже несколько в стороне от круга больших и маленьких юрт, в которых размещались прислуга и бедные Нагатаевы родственники. В середине этого круга стояли две большие белые господские юрты - для Джани и Лулу.
Возле Михаиловой юрты всегда паслись стреноженный вороной и серый осел, ставшие, как Михаил и Костка, большими друзьями, а у входа лежал крупный, черной масти пес Полкан.
В последнюю ночь празднества Михаил и Костка сидели у костра и ели арбузы. В черном пространстве между аулом Джани и ставкой, не занятом ни пастухами, ни какой-либо стоянкой, мелькали огни. Они то двигались короткой цепочкой, то сливались в яркий дрожащий круг.
Видимо, какая-то группа людей с факелами шла по степи. Костка первый заметил их и указал Михаилу:
- Гляди-ка. Кажись, к нам топают.
Михаил покачал головой, сказал недовольно:
- Несет же нечистая. Спали бы.
Пес Полкан, лежавший возле костра, поднял лохматую голову и глухо заворчал, напряженно уставившись в темноту.
- Что, Полкашка? - обратился к нему Ознобишин. - Чужой?
- Учуял кого-то, - подтвердил Костка.
Ворчание пса стало более угрожающим.
Михаил и Костка переглянулись.
Неожиданно пес вскочил и с громким лаем бросился в темноту Совсем близко послышался человеческий крик и собачье злобное рычание, прерываемое отчаянным лаем. Костка побежал на шум, и скоро из темноты послышалось:
- А ну перестань! Да оставь ты его в покое, собачье мясо!
Полкан яростно лаял, незнакомый испуганный голос вскрикивал, а Костка злобно ругался. Михаил поднялся на ноги и, стоя к костру спиной, глядел в темноту, ничего решительно не видел и кричал:
- Што там у вас? Эй, Костка!
- Ах ты, дьявол лохматый! - бранился Костка. - Да оставь ты его в покое! А ты... как там тебя, дуй к костру!
Из тьмы выскочил невысокий человек, истерзанный, окровавленный, рухнул перед Михаилом на колени и поднял вверх руки.
- Не губи мя... человече, вижу: вы оба русские. И я русский. Купец приезжий. За мной гонятся. Убить хотят.
Лицо синее, опухшее от побоев, губы в крови, борода неопределенного цвета и всклокочена, одежда порвана, а небольшие округлившиеся глаза выражают страх, почти животный ужас. Появился Костка, крепко державший за ошейник разъяренного Полкана.
- Замолчи, тварь подворотная! - прокричал на пса Михаил.
Услышав в голосе хозяина угрозу, Полкан жалобно заскулил. Ознобишин видел: огни факелов стали хорошо различимы, без сомнения, к ним приближались люди, преследовавшие этого несчастного. Собачий лай мог выдать беглеца, поэтому Михаил не сдержался и повысил голос, что с ним случалось довольно редко.
Не долго думая, Михаил опрокинул человека наземь, приказав лежать и не двигаться, набросил на него войлочную попону, затем ковер, принесенный Косткой. Оба уселись на человека, точно на бревно, а возле своих ног уложили Полкана. Однако пса пришлось крепко держать за ошейник, чтобы он снова не бросился навстречу идущим. Уже слышались шаги, возбужденные голоса - и вот целая ватага с факелами быстро поднялась из-за всхолмины и приблизилась к ним.
Переругиваясь друг с другом, пришедшие разбежались по всему аулу и начали заглядывать и шарить в каждой юрте, будя спящих и тревожа собак. Один приземистый широкоплечий воин, в меховой шапке с лисьими хвостами, в теплом, на вате, халате, перехваченном широким ремнем с болтающейся на нем саблей, заглянул в юрту, светя себе факелом. Потом обратился к Михаилу:
- Пробегал кто? Видел кого?
Михаил преспокойно ел арбуз и выплевывал семечки через костер по направлению к воину. Ознобишин даже не пожелал ответить, чем вызвал у пришедшего злость. Тот подошел к костру и, брызгая слюной, закричал:
- Был тут кто? Говори!
- Какое там! Никого не видали, - заговорил Костка, а Полкан от наглости прибывшего пришел в дикое бешенство и с остервенением стал рваться из рук тверичанина. Злобный лай огласил весь аул.
- Уходи, уходи скорее! - замахал в отчаянии Костка, изобразив на своем лице притворный страх и озабоченность от столь скверного нрава своей собаки.
Воин сплюнул от досады и удалился, подняв над головой чадящий факел. Костка схватил деревянную бадью и залил огонь костра водой. Вокруг них мигом распространился ночной мрак. Они откинули ковер, войлок и затащили человека в юрту.
- Кто ты?
- Уж не думайте, не гадайте, отцы родные, - молил, плача, человек. Не тать я, не убивец. Ни в чем не виноватый.
- С чего же это оне за тобой гонятся?
- Не ведаю, отцы мои. Вот те крест! Московский гость я. Никита Полетаев.
Никита рассказал следующее. Приехал он в Орду с московскими купцами, привез много пушного товара. Прослышав про празднество, купцы в Сарай не поехали, а завернули в ставку эмира Мамая. С первых же дней торговля пошла бойко, и скоро они имели большой прибыток и радовались удаче, да, видимо, прогневали чем-то Господа: нежданно-негаданно налетели на них татары, разграбили всех, обобрали до нитки, а купцов побили до смерти. Он же, Никита, уцелел потому, что в это время отлучился до ветру, а как увидел, что купцов, его товарищей, валяют, бежал, да был пойман какими-то нищими и крепко бит. Потеряв от побоев сознание, лежал, будто мертвый, в грязи, а как пришел в себя, снова пустился наутек. Хорошо, что ночь позволила до них добраться и спастись от преследователей.
- Отцы мои! - говорил Никита, плача. - Да я за вас вечно Богу буду молиться. Меня, несчастного, от беды избавили. Уж как мне Митрич говаривал: не езжай в Орду-то, поберегись, мол. Не послушал, окаянный. Сам на себя беду накликал.
- Уж не Большого ли Митрича поминаешь?
- Его. Большого. Только я, грешным делом, подумал, что остерегается он, кабы я его не обошел. А он, кажись, по-христиански советовал поберечься, без корысти. Я, несчастный, зачем не послушал? Увы мне!
- Не блажи. Твои товарищи теперя где?
- Нету моих товарищей. Мертвые мои товарищи! Мертвые!
- А ты - живой! Вот и не блажи! Не гневи Бога напрасными попреками!
- Да что ты, батюшка! Гневить.. да я... да я...
- Сказал - молчи!
- Молчу, молчу, - шепотом согласился Полетаев.
- А о потерянном што тужить? Была бы голова цела.
- Отцы мои, - говорил купец, всхлипывая. - Мне бы живым уйтить.
- Уйдешь, коль тихо сидеть будешь.
- Ежели уйду... Да я, отцы мои... всю жизнь молиться за вас буду. Ей-богу! Вот вам крест!
Глава тридцать шестая
Утром Михаил отправился в ставку разузнать об избиении московских купцов. Всю ночь сеял мелкий нудный дождь, небо с края до края задернуто серыми низкими тучами. Холодно и неприветливо кругом, мокрая поникшая трава нагоняла скуку.
Михаил нахлобучил на самые брови меховую шапку, укрылся попоной. Вернулся он к полудню, когда дождь прекратился. Сойдя с коня, мокрый и хмурый, он подсел к дымящемуся костру греться, пошевелил сучком горевшие головешки - и все молча, ни на кого не глядя, - верный признак его душевной угнетенности, тоски.
На треноге в котле, поставленном над огнем, булькала похлебка, распространяя вкусный запах мясного варева.
Никита Полетаев, одетый в овчинную шубу, поглядывал на Михаила выжидаючи, от волнения покусывал бледные губы.
Костка присел на корточки перед ним, сложив на коленях руки.
- Ну, Михаил, што слыхать-то?
Ознобишин с ответом помедлил, вздохнул, не отводя своих прищуренных глаз от огня.
- Што слыхать-то? - сказал он наконец. - Да размирье у Дмитрия Московского с Мамаем-то. Вот что слыхать. Вражда. Оттого и купцы пострадали.
- Гляди-ка! С чего бы это вражде-то случиться? Кажись, совсем недавно князь в Орде от Мамая ярлык получал.
- Получать-то получал. Да мог ли Мамай ярлык кому другому дать? Не мог. А вражда пошла оттого, што нижегородцы Мамаева Сарайку побили.
- Вона как! - воскликнул Костка, и брови его взметнулись на лоб. - А Мамай-то, вишь... в отместку москвитинов уложил? - Он покачал головой и заметил: - Не ндравится ему князь Дмитрий. Ох как не ндравится!
- Погоди ищо! - сказал Михаил, грозя пальцем. - Заплачут оне вскоре от Дмитрия! Чую - заплачут!
- Москву каменной стеной оградил, - сообщил Костка. - Теперича ему никакой черт не страшен.
Михаил ещё не слышал о каменной стене Кремля и с любопытством покосился на своего приятеля и Полетаева.
- Каменной, говоришь?
Никита подтвердил, кивая головой:
- Точно. Каменной. Из белого камня. С восемью башнями.
Ознобишин помнил Кремль, окруженный дубовой стеной с земляными валами, построенной ещё при князе Иване Даниловиче, поэтому удивился безмерно и обрадовался этой новости, но вообразить себе каменную стену с башнями не смог, как ни старался.
- Камень-то откель взяли?
- Из села Мячкова. Всю зиму на подводах возили. Летом всей Москвой и соорудили.
- Ишь ты! Каменной стеной опоясался князь Дмитрий. Это он хорошо придумал, - сказал Ознобишин и поудобней уселся перед Никитой Полетаевым, приготовясь слушать. - Для защиты камень покрепче дерева буде. Это верно.
- Ишо как крепок-то! Через год, как построили, Ольгерд Литовский приходил, окрест Москвы все пожег, а каменной стене ничего сделать не мог. Так ни с чем и отошед.
- Литва на Русь ходила? - ещё больше удивился Михаил. - Такого прежде не бывало!
- Дважды ужо. Дважды ни с чем и возвращалась. Так-то вот. С каменной стеной нонче князь Дмитрий никого не боится. Каменная стена кое-кому как кость поперек горла! Укусил бы - да зуб неймет!
Никита Полетаев вздохнул, подумал немного и добавил к сказанному:
- Ищо вот что скажу. Сберутся к князю Дмитрию князья - и Мамай не страшен будет. Оно и нонче-то ево Дмитрий не очень жалует, а тогда - и подавно!
- Ежели бы так, - сказал Михаил. - Только знашь, каки князья-то наши? Своевольные!
- Ничего. Некуда им становится податься. Бегут к Москве... Москва ноне посильнее их всех буде. Князь Михайла Кашинский уж какой был Твери товарищ, да и тот к Москве прибивается. Не хочет с тверским заодно быть.
Ознобишин внимательно выслушал его и, вздохнув, сказал:
- Ежели так, то конешно. Только думается, не сберутся оне. Кажный свою корысть блюдет, себя выше всех почитает. А в Москве от энтова истома. Ото всех оборону держать надобно. Да вражины-то вокруг какие! Один другого сильней. Поди набери воев. Снаряди их. Богатство тож большое нужно. Где взять?
- Слыхал от дьяка одного: не буде боле князь Дмитрий Орде дань давать, - сказал Полетаев.
- Побожись.
- Вот те крест! Князю Дмитрию серебро самому нужно. Ты погляди, каки у него вои теперича. Молоды, дерзки, аки львы. Ничего не боятся, с мечом на дьявола пойдут. Ей-бог! Я те вот что скажу. Ноне на Москве не тот человече. Не тот. Храбрые, дерзкие, никого не боятся. И князь Дмитрий, и московски бояре - все за себя постоять готовы. И за Москву-матушку, и за святы церкви.
- Так, - произнес Ознобишин, приятно удивленный. - Дерзкие, говоришь? За Москву постоять готовы?
- Готовы. А как Дмитрий Волынский появись, теперича никому спуску не дают. Рязанцы сунулись - потрепали за милу душу. Тверичане... так те одни с Москвой тягаться не могут... за литвой бегат. Вот какие дела на Москве, отцы мои...
- Ну, Никита, утешил так утешил. Душу мою успокоил. Коль так, как говоришь, то и впрямь князю Дмитрию некого бояться. Уж коль народ с разбоем не мирится, князю не пристало в стороне быть. Дай-ка я тя, мил друг, облобызаю за весть таку.
Три ночи провел в юрте Михаила московский купец Никита Полетаев, а на четвертую, темную да ветреную, отправились они втроем к реке. Там, у крутого спуска, у воды, их ждал немолодой лодочник, худощавый низенький татарин Айдаш, одетый в короткую овчину мехом наружу и тюбетейку. За несколько золотых он согласился перевезти на другой берег русского купца. Все левобережье Волги находилось под властью Кари-хана, непримиримого недруга Мамая. В Сарае Никита надеялся встретить русских купцов и вместе с ними отправиться на Русь. Михаил передал купцу три серебряных слитка, завернутых в тряпицу.
- Это тебе на дорогу и на товар, какой найдешь в Сарае. Глядишь, и поправишь маненько свои дела.
Купец был потрясен такой щедростью, прослезился, пошмыгал носом, прижимая слитки к груди.
- Как благодарить-то тя? Святой человече! А за долг не беспокойси! Жив буду - верну трехкратно!
- Да не мне. Жене отдай. Живет в селе Хвостове с сыном Данилой. Ознобишина Настя. Запомни!
- Запомню. Как есть запомню, - обещал купец приглушенным голосом из темноты.
- С Богом! - сказал Михаил.
Костка оттолкнул лодку от берега, заскрипели уключины, вода заплескалась от весел; ещё три-четыре взмаха - и плывущих поглотил мрак.
Глава тридцать седьмая
В течение целого года Джани со своими людьми, отарами овец и табунами лошадей продолжали кочевать за ставкой Биби-ханум. Они побывали в Крыму, на морском побережье, где Михаил Ознобишин выкупил у генуэзцев большой участок земли с двухэтажным домом в окрестностях города Сурожа.
Там же, в Суроже, он встретил московских купцов, приехавших за итальянскими тканями, и один из них, его хороший знакомый, Иван Большой, сообщил, что жена его, Настасья, померла, сын Данила взят в дружину князя, а дом в селе Хвостове заколочен.
Вначале он принял это известие довольно спокойно, но через некоторое время что-то похожее на обиду охватило его душу. "Не дождалась", - подумал он, и жалость к жене, сострадание к её вдовьей жизни лишили его покоя. Целую неделю он не находил себе места и был замкнуто-молчалив; постепенно душевная боль стала забываться, таять, а потом и совсем прошла - ведь он так долго был с ней в разлуке, что даже забыл черты её лица, звуки голоса, только и помнил, как она его провожала в последнюю поездку, на похороны своей матери, стоя на крыльце, с большим животом, обреченно одинокая. Господи, сколько же ей, бедной, пришлось пережить трудностей, испытать унижений и обид! Теперь утешилась её вдовья душа, нашла навеки себе успокоение. А вот он ещё жив! И это вызвало в нем тягучее ноющее чувство вины перед ней и сыном: ведь он так хотел вернуться, обнять их обоих, да не пришлось.
К весне Михаил и Джани возвратились опять в те места вблизи Волги, где в прошлом году праздновали Байрам.
За это время эмир Мамай ещё более упрочил свое положение. В нескольких стычках он сумел покорить беспокойных эмиров и мурз, подарками, обещаниями привлек на свою сторону несговорчивых прежде ханов и окончательно утвердил свою власть на всем правобережье Волги, начиная от пределов земель рязанского князя и кончая Крымом. На этом огромном степном пространстве кочевали верные ему племена и народы, готовые по одному призыву собраться под его стяги.
На левобережье между тем постоянно вспыхивали кровавые злые сечи. Полуразрушенный, опустевший Сарай стал местом отчаянной борьбы всех враждующих ханов, откуда бы они ни приходили - из Сибири, из Хаджитархана, из ногайских земель или из Хорезма.
Мамай сознательно не вмешивался в эту борьбу, он оставил Сарай, как приманку, царевичам и ханам, которые с остервенением рвали его друг у друга, точно собаки пойманную дичь, и только обескровливали себя и ослабляли, а сила Мамая росла и крепла. Литовский Ольгерд искал с ним союза; рязанский князь Олег заискивал и жил в постоянном страхе перед татарскими набегами; тверской князь Михаил слал к нему послов и подарки, надеясь заручиться его помощью в непримиримой борьбе за великокняжение с московским князем. Один лишь князь Дмитрий выказывал непокорство, перестал платить дань, какую давали московские князья хану Джанибеку, стал собирать под свою десницу мятежных князей и теснить Мамаевых союзников. Это беспокоило и раздражало эмира. Московский князь был молод, строптив, решителен и смел; со всеми соседями он вступал в битву и над всеми одерживал победу. Мамая это настораживало: чего доброго, возомнит Дмитрий себя непобедимым и повернет против него колючее копье! Он не боялся быть разбитым Дмитрием; он так был уверен в своей силе, в её несокрушимости, что не допускал даже мысли о поражении. Он знал: если двинет свою Орду с имеющимися в ней племенами и народами на север, Москва будет уничтожена. Однако Биби-ханум его предостерегала: в этой борьбе он может основательно истрепать свои силы и погубить князя Дмитрия, а это пока ему не выгодно. Мамай был с ней согласен. Он не хотел губить московского князя не потому, что жалел его, а потому, что все ещё надеялся обойтись без этого похода, а при нужде и прибегнуть к его помощи в тяжелой будущей борьбе с Урус-ханом или Тохтамышем, которые вели между собой кровопролитную затяжную войну. И хотя Урус-хан постоянно разбивал войска Тохтамыша, эти битвы ещё не выявили победителя. Но Мамай знал: скоро этой степной войне наступит конец, и тогда уж ему, хочет он того или не хочет, придется с кем-нибудь из них вступить в смертельную схватку за власть в Орде. А когда он станет единственным могучим властелином всего Дешт-и-Кипчака, грозным для всех своих соседей вот тогда и наступит черед покарать гордую, строптивую Москву.
Как-то теплым ясным днем Костка ходил по широкой вытоптанной дороге и собирал в корзину сухой кизяк для растопки очага. С севера по большаку ехало десять всадников. По одежде и внешности Костка сразу определил, что то были свои, русские. Один из них, одетый как боярин, с благородной внешностью, с густой темно-русой бородой и лиловой бородавкой размером с горошину на правой ноздре большого носа, спросил, в какой стороне находится ставка Мамая.
Костка указал рукой на горизонт, над которым вились сизые тонкие дымки, и посоветовал им поезжать прямо, никуда не сворачивая. Всадники, переговариваясь между собой, проехали. Самым последним, в одиночестве, на плохой пегой лошадке, следовал грузный мужчина лет пятидесяти, косматый и неряшливый. Под распахнутой шубой виднелась темно-коричневая засаленная ряса, а к толстому животу спускался на простой растрепанной веревке серебряный крест. Поп ли то был или просто дьякон, Костка допытываться не стал. Он пошел рядом с лошадкой, почтительно смотря на неряшливого толстяка.
- Отче, что это за князь буде? - спросил он смиренно.
- Князь, - криво усмехнулся косматый и несколько презрительно поглядел на Костку сверху. - То не князь, человече, а выше иного князя! Выше! Тысяцкий Вельяминов! Всей Москве - голова! - И, назидательно подняв палец вверх, торжествующе произнес: - Иван Васильевич Вельяминов! Поди, слыхал про такого?
- Как не слыхать, - отвечал Костка, поспешая за лошадью. - Слыхивали много раз.
- То-то, сын мой!
- Это что ж... - допытывался тверичанин, - князь Московский мириться задумал с эмиром-то нашим? Да продлит Господь его годы и сокрушит его врагов!
- Эко куда хватил! Мириться! Дмитрия с Мамаем только могила помирит. Он ужо всех князей под свою десницу поставил. Вот погоди!! И до вас доберется!
- Типун тебе на язык! - притворно испугался Костка и отстал.
Постояв и поглядев вслед уезжающим, он почесал затылок и мелкой рысцой пустился к своему куреню оповестить Михаила об увиденном. Ознобишин лежал в юрте на войлоке и спал. Костка растолкал его и разом выпалил все, что услышал от попа. Михаил спросонья ничего не понял, протер глаза и уставился на Костку затуманенным взором. Тверичанин, сидя перед ним на полу, смотрел на взлохмаченную голову его и ждал, что тот скажет.
- Вельяминов, говоришь? - вяло произнес Михаил и вдруг встрепенулся, волнение изобразилось на сонном, помятом лице его. - Иван? Неушто он здеся, бесов сын? Сам видел?
Костка утвердительно кивнул головой.
- Бородавка тута есть? - Михаил показал на правую свою ноздрю и, дождавшись подтверждения, снова спросил: - Нос большой, вислый?
- Такой и есть.
- Убей меня гром! Да што же я сижу-то?
Он живо поднялся на ноги, затянул потуже пояс на чекмене и отправился в ставку. Михаил знал, что его не допустят до ханских шатров, которые были оцеплены несколькими рядами стражи, да это и не требовалось; стоило только взглянуть на базар, потолкаться среди торговцев и покупателей, послушать их разговоры - и узнаешь многие тайны, так тщательно скрываемые вельможами.
Ознобишин медленно прохаживался мимо лавок, расположенных на арбах, телегах и легких кибитках, приценивался к различным товарам, прислушивался к разговорам, сам вступал в беседы, но так ничего и не услышал из того, что хотел, - видимо, слишком свежа была новость, не дошла ещё до ушей людей, а может быть, она была не столь значительна для жителей ставки, чтобы говорить о ней.
Солнце уже клонилось к вечеру, когда Михаил Ознобишин, потеряв всякую надежду, собрался уходить, как вдруг его окликнул знакомый густой басок, сразу взволновавший его:
- Урус Озноби!
Михаил поворотился, изумленный, и увидел перед собой Аминь-багадура. Они обнялись, как старые приятели. Аминь-багадур был рад встрече, узкие глаза его излучали добрый свет, а белые зубы влажно поблескивали в улыбке. На нем надет темный суконный чекмень, на голове туркменская шапка, с правой руки свисала нагайка - сразу видно, что багадур собрался в дальнюю дорогу.
- Сколько лет! - воскликнул Михаил: ему приятно было видеть живым и здоровым человека, которого он некогда выходил, рискуя собственной жизнью.
Они редко виделись, а увидевшись, всегда радовались, как братья, и всякий раз багадур спрашивал, что он может сделать для него, Озноби, своего лучшего друга. Михаил отказывался, не хотел ни в чем обременять его, а Аминь огорчался, так как не желал оставаться неблагодарным. На этот раз Ознобишин решил прибегнуть к помощи багадура.
Когда после приветствия и поклона багадур, как всегда, спросил, что он может хорошего сделать для Михаила, тот помолчал немного, как бы в раздумье, потом говорит:
- Понимаешь... стало мне известно, что прибыл в ставку мой злейший враг...
Аминь-багадур стал серьезен; он сжал свой крепкий кулак и заявил с присущей ему твердостью:
- Твой враг - мой враг!
- Да неизвестно мне, с какой целью прибыл. Ежели, допустим, послом пожаловал, то его трогать никак нельзя.
- Ежели посол - нельзя, - согласился Аминь с огорчением и цокнул языком, покачивая головой.
- А ежели по своей надобности...
- Я его, шакала, собственными руками придавлю. Кто таков?
Михаил сплюнул, кончиком языка облизнул губы, как бы нехотя ответил:
- Да московский боярин, Иван Вельяминов. Как узнать, с чем пожаловал?
- Погоди, - пообещал Аминь-багадур, - у меня кунак в есаулах у мурзы Бегича. Тот все знает.
Они договорились встретиться через день в ауле Джани, в юрте Михаила, и расстались.
Томительно прошел один день, второй, третий, а багадур так и не появился. Михаила стало мучить беспокойство. Сам бы пошел в ставку - да боялся разминуться. Он верил, что Аминь не обманет, обязательно придет. И багадур не подвел, прибыл на пятый вечер, когда и без того скудный свет непогожего дня уже померк и влажные сумерки окутали притихшую степь. Низкие тучи, предвещавшие дождь, слились с землей; было тихо, как всегда перед ненастьем.
Аминь-багадур присел у костра перед юртой, выпил пиалу вина, отер усы тыльной стороной ладони и, справившись о здоровье Михаила и пожелав ему всех благ, сказал:
- Приехал... как его, Веямин... но не от московского хана, а от тверска.
- Не может быть! Он же боярин московского князя.
- Недовольный московским-то. От него сбег. Плох он, мол, для татар. Смуту сеет.
- Предал, значит, сучий сын!
- Просит ярлык у Мамая для тверска.
- О иуда! Как земля его носит? А Мамай?
- Мамай сердитый на Дмитряй.
- Знаю, что сердит. А Биби-ханум?
Аминь-багадур улыбнулся, сверкнув белизной зубов, - одно имя этой женщины поднимало его настроение; Михаил знал, насколько уважительно и любовно он относился к хатуне, ибо только благодаря её вмешательству ему удалось спастись от преследований эмира Могул-Буги.
- Он не сердит. Он его знает вот с такого, - Аминь показал вершок от земли. - Он всегда был за Дмитряй. Мамай его слушает.
- Слушает-то слушает. Да на этот раз больно глубоко вражда-то у них зашла.
- Не печалься, Озноби! Ну их! Живи как я! Вольный казак.
- Спасибо, Аминь! Ты - молодец! Куда путь держишь?
- Хорезм пойду. Тохтамыш найду. Служить ему буду.
- А Мамай?
- Не хочу Мамай. - Багадур нахмурился, опустив голову, и не сказал, за что обиделся на могущественного эмира.
- Далеко ведь до Тохтамыша-то.
Аминь улыбнулся.
- Аминь хорошо, когда едет, песни поет. Сам себе господин. Ежели не Тохтамыш, Аминь к Тимур пойдет. Тимур много денег дает. А Тимур не хорош... Э! Какая беда? - Аминь-багадур небрежно взмахнул рукой. - Мне до них дела нет. В аул поеду. Халима любить буду. Двух сынов мне растит. Казаки будут!
- Я рад за тебя.
- И я рад, - сказал Аминь, блеснув белизной крепких своих зубов, прижал руку к сердцу, расправил свои широкие плечи и добавил: - Желаю тебе скоро увидеть твой Халима и твой аул.
- Мой аул, - Михаил печально покачал головой. - Спасибо, Аминь!
Глава тридцать восьмая
Оставшись одни, Ознобишин и Костка сели друг против друга. Михаил сказал:
- Недоволен Дмитрием Ворона. Это Аминь верно подметил. А уж коли недоволен, наплетет теперича невесть что. Уж его знаю! На клевету весьма горазд. Вот и озлобится Мамай на князя Дмитрия, лишит его ярлыка, пустит на него свою шальную рать. Горя будет на Руси много.
Подумав немного, Ознобишин добавил:
- Надобно нам все хорошеньче разузнать. Проведать.
- Как проведать-то?
- А ты вот покумекай! Мне, конешно, Вельямину на глаза показываться никак нельзя. Признает. А вот ты повейся вокруг, покрутись.
- Что ж, - согласился Костка, - покрутиться можно.
- Только не уехал бы раньше, чем мы узнаем про сговор. - Михаил сплюнул себе под ноги. - Обидно будет.
- Не уедет. Мамай на думу туг. Совещаться будет с мурзами да хатунью своею. А уж потом что-нибудь и надумает. Время много пройдет. Так что поожидает Вельямин-то.
- Хорошо, ежели так. Подождем и мы.
Как договорились, так Костка и поступил. Он легко разыскал юрту, в которой остановились приезжие русские. Два дня покрутился возле них, оказывая им мелкие услуги, подружился с попом Савелием, обжорой и пьяницей, и пригласил его к себе в гости. Поп охотно принял приглашение, потому что любил пображничать.
И вот одним сырым тусклым днем, когда не знаешь, куда деться от тоски и ненастья, и волей-неволей ищешь общения с другими людьми, Костка привел большого косматого попа Савелия к ним в курень и познакомил с Михаилом. Ознобишин представился Григорием Михайловым из Смоленска.
Ознобишин принял его, потому что надеялся: словоохотливый поп за пиалой хмельного поведает им что-нибудь тайное. Так оно и случилось. После выпитого горячительного, сытной баранины поп Савелий осовел, подобрел и замолол языком, как сорока. Человек он, видимо, был недалекий, болтливый и порассказал им такого, чего трезвый бы поостерегся.
Михаил слушал его жадно, сам не пил, только подносил пиалу с красной жидкостью ко рту и мочил губы да взглядом приказывал Костке подливать вина Савелию. Из рассказа попа он узнал: умер московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, благодаря чьим хлопотам он, Михаил Ознобишин, попал в татарскую неволю. Князь Дмитрий отменил должность тысяцкого, не желая оставлять такую большую власть в руках одного человека. Иван Вельяминов, мечтавший занять место отца, оказался не у дел; гордый и высокомерный, Иван Васильевич счел себя униженным, обойденным, не мог удовлетвориться тем, чем довольствовались другие бояре и брат его, окольничий Тимофей, и, наговорив с обиды князю Дмитрию дерзостей, бежал в Тверь с Некоматом-сурожанином, купцом. Тверской князь Михаил Александрович встретил его приветливо, ибо любая смута в Москве была ему на руку; кроме того, вести, привезенные Вельяминовым, тверской князь постарался сообщить всем недругам Москвы. А вести эти были о том, что московский князь подговаривает других князей объединиться против Орды и Литвы.
Князь Тверской, Михаил Александрович, люто ненавидевший Москву и сам желавший занять великокняжеский заветный стол, послал Вельяминова и Некомата в Орду, к Мамаю, чтобы эмир из первых уст услышал все неправды коварного московского князя, а сам, скоро собравшись, отправился в Вильно к зятю своему, князю Ольгерду.
- Так что теперя Дмитрию крышка, - уверенно заявил поп, сыто рыгая. Куды он против такой силы попрет? Ай не веришь? - спросил он, глядя на задумчивого Михаила.
Поп Савелий подогнул под себя правую ногу, обутую в разношенный бурый сапог, расправил толстые плечи и заявил:
- А вот послушай. Рязанский с ним не пойдет, - он загнул на левой руке один палец. - Новгородцы, псковичи тож, - загнул ещё два пальца, суздальцы разобижены им. Не пойдут и оне. - Поп задвигал большим пальцем, торчащим над всеми другими, поджатыми внутрь ладони. - Тверской ему тож не союзник. - Загнул большой палец, и получился крепкий здоровенный кулак, покрытый короткими темными волосами. - Глянь-ка! Вот где все. Никто не поддержит. Останется Дмитрий один. Один как перст! И Москве его конец. Пустота и разоренье.
Ознобишин сдвинул над переносьем брови, устремив на попа жесткий холодный взгляд, и, стараясь унять дрожащие от гнева губы, куснул их до боли.
- А ежели не так? Ежели ничего не выйдет? Ежели новгородцы, да псковичи, да суздальцы за великим князем пойдут?
Поп Савелий набычился, сверкнул пьяными безумными глазами и молвил:
- Ежели не выйдет... - Наклонившись к Михаилу и щекотнув его шею широкой своей бородой, заговорщицки зашептал: - Тута у меня, - он вытащил из-за широкого пояса небольшой кожаный мешочек и показал, - злые коренья припасены. Ежели их истолочь и всыпать в шчи или квас - крышка!
- Да што ты! - разом вскричали Михаил и Костка, выражая крайнее изумление.
- Вот те хрест! Покойничек великий князь... Угощеньице-то... хе-хе!
- Ну и молодец! - похвалил Михаил, улыбаясь одним ртом, а глазами глядя холодно и зло.
- Давай-ка, отче, выпьем! - предложил Костка, косясь в сторону Михаила и стараясь на себя отвлечь внимание попа. Он наполнил вином до краев пиалу и, роняя капли, подал ему.
Поп Савелий оказался по-русски крепок, пил и ел много, обглоданные бараньи кости швырял в чашку, а толстые жирные пальцы облизывал или обтирал о голенища сапог. И говорил:
- Ты вот мне скажи... Ты здеся давно живешь, все знаешь... По базару нынче ходил, невольников смотрел. Девки да молодые бабы наши по высокой цене идут, а мужики - по низкой. Почему так?
- Не хотят брать. Вот и цена низка.
- К одному приценился. Лях, говорят. Какой он лях! Морда рязанская. Смотрит волком. Тронь - разорвет!
- Вот-вот. Это-то их и пугает. Тут нет невольника более строптивого, чем русский. Не желает работать в неволе. А бить его - все равно что бередить осиное гнездо или змею злить. Сколько случаев-то разных бывало...
- Это каких же? - полюбопытствовал поп.
- А вот каких... Бьют, бьют, бывало, кого... А он, малый, притихнет, выждет, а потом хозяина, да жену, да детей их... - Михаил чиркнул ребром ладони по своему горлу. - Так вот!
- Да что ты!
- Или в бега ударится. А за побег у них знаешь што? Либо искалечат, либо шкуру сдерут. Вот и выходит, что купить русича все равно што бросить деньги кобелю под хвост.
- Ты погляди! - восторженно подивился поп Савелий, в его полупьяных маленьких глазах сверкнула слеза. Он пошмыгал носом, перекрестился. Гордые, черти!
- Так что русичей тут знают. И боятся. Вот и сбивают торговцы цену либо выдают за других, а то везут подале. В Сурож, к фрягам, в Хорезм...
- Эх! - вздохнул поп Савелий, растроганный Михаиловым рассказом, опрокинул ещё две пиалы вина, одну за одной, захмелел наконец окончательно и засобирался к своим. Как ни оставляли его Михаил да Костка - не согласился.
- Ну вас к Богу в рай! Совсем меня растревожили. Пойду лучше, - сказал он и, качаясь на нетвердых ногах, вышел из юрты в шумевшую ветром темноту.
Посидели Михаил и Костка в молчании, потом Ознобишин и говорит:
- Вишь, што удумали. Теперича до князя Дмитрия добираются. Мало им горя на Руси. А все Вельяминов, пес. Как Иуда, понимаешь, продал за сребреник. Все оне, князи да бояре, таковы. Лишь бы свою корысть соблюсти.
- Весть бы подать князю Московску.
- Хорошо бы подать. Да чрез кого? Владыка в Сарае, до него не доберешься. Московских купцов нету. И долго не будет. Пока Урус-хан на той стороне и Мамай с ним во вражде - никто с Руси сюда не покажется. Да слышал ищо - Арапшашка в набег на Русь готовится. Пред Мамаем, скотина, отличиться хочет. Чтоб тот ему Казань пожаловал. Чуешь?
Тверичанин глубоко вздохнул и беспомощно развел руками, как бы говоря: ежели так, что же мы тогда сделать можем?
Скоро они лежали, каждый на своей постели, и долго не могли заснуть, думали и прислушивались к тому, как страшно выл ветер за тонкими стенками юрты, сотрясая её и грозя унести неведомо куда.
Глава тридцать девятая
В эту весну из своего долгого паломничества возвратился Нагатай-бек, похудевший, утомленный, но с каким-то удивительно свежим, молодым блеском в глазах.
Совершив хадж, он теперь имел полное право носить шелковую зеленую чалму и называться хаджи. Челядь, дальние родственники, знакомые приходили и приезжали верхом посмотреть на него да послушать его рассказы, а он беспрестанно говорил и говорил о Медине и Мекке, перебирая янтарные четки и устремив свой взор куда-то на юг, где, по его разумению, находилась далекая благостная и священная земля - Аравия, Аравия...
В Мекке он совершил несколько намазов внутри священного храма вблизи Каабы, а в Медине посетил могилы Мухаммеда, Абу-Бакира, Гумара, Гусмана и Али, видел могильные плиты хазретов Габбаса, Хамзы и Фатимы, и великое святое чувство снизошло на него, и был глубоко счастлив и много плакал благодарными легкими слезами. Никогда за всю жизнь ему не удавалось пережить ничего подобного. Он тяжело ехал туда, тяжело возвращался. Но теперь не жалел, что когда-то отправился в столь долгое и трудное путешествие. И чего только с ним не происходило! И чего он только не видел! Он подвергался нападению разбойников, его едва не замела песчаная буря, он дважды тонул, а в Багдаде, тяжелобольной, провалялся в нищей хижине целый месяц; хорошо, что с ним был Юсуф, иначе бы он пропал: разве смог бы он сам достать пищу, одежду, договориться о переезде с купцами или о переправе через реку? Когда у них кончились деньги, Юсуф просил милостыню, и тем кормились. Юсуф был для него опорой и надеждой, да вот жаль - не смог добраться до родного аула: по пути домой под Хаджитарханом, в одном селе, вступился Юсуф за нещадно избиваемого человека, да сам был крепко бит. От побоев Юсуф сильно занемог и скончался. Дальше Нагатай продолжал путь один, и тут с ним произошло, как он считает, самое удивительное, неожиданное происшествие.
В один из таких ненастных дней, изнемогший, замерзший, голодный, встретил он на пути одинокий скит. Там жили два человека: один очень старый и слабый, а другой пожилой и крепкий. То был скит шейха Джелаледдина Асхези, знаменитого проповедника, некогда пользовавшегося в Сарае большой известностью. Теперь ему было почти сто лет, на его веку правили Ордой ханы Берке, Тохта, Узбек, Джанибек, - все давно умерли, а он все ещё был жив.
Этот мудрый, совсем высохший старик с белой узкой бородой когда-то был очень непримирим к человеческим прегрешениям. Особенно он осуждал прелюбодеяние, воровство и убийство. И к какому бы сословию ни принадлежал виновный, шейх в открытую клеймил его, грозил небесными карами, возбуждал против него верующих и требовал от хана справедливого возмездия. Конечно, многим это не нравилось, и ему потихоньку старались мстить - отравляли пищу, пускали стрелы, подсылали убийц, - но всегда что-то спасало шейха, а исполнители несли справедливое наказание... Его сочли святым, заговоренным, но от этого врагов не стало меньше.
После смерти хана Джанибека престарелый шейх Джелаледдин Асхези вынужден был удалиться из Сарая. Все его усилия, все его проповеди, направленные на то, чтобы внушить человеку благостную веру и желание жить в мире, оказались напрасны. Он разочаровался в людях и захотел последние свои годы прожить в одиночестве, на покое. Многие не знали, куда он делся, и даже распространился слух, что он отошел в мир иной, ну а те, кто знал о его местопребывании, хранили это в тайне, так как боялись за его жизнь, ибо оставалось ещё немало недругов, лелеявших подлую надежду расправиться с ним.
Нагатай не раз слушал его очищающие душу проповеди, не раз беседовал с ним, прося совета, и поэтому, найдя его живым, был очень удивлен и обрадован.
Шейх приветливо принял Нагатая, обогрел его, накормил, поздравил с окончанием трудного и нужного путешествия. За долгой беседой Нагатай поведал ему историю дочери, но рассказал это так, будто бы речь шла о посторонней, его знакомой, - и только.
Шейх был строгим приверженцем мусульманства, но то, что его отличало от других фанатичных поклонников ислама и вызывало их ярость, так это оправдание разумного сочетания религии с жизнью.
Во времена хана Тохты северные булгары пришли к нему за советом, как им совершать пятничные молитвы. Они говорили: "Летом ночь у нас три часа. Только мы совершим разговенье, начинается рассвет, и мы не успеваем совершить молитву. Нам нужно совершать что-либо одно: либо разговенье, либо молитву. Но что?" Шейх ответил: "Разговенье". И пояснил: "Религия не должна мешать человеку совершать его естественные потребности". Это вызвало негодование среди других шейхов, но его поддержали хан и сарайский имам, и буря утихла. Был и другой случай, который подавал Нагатаю надежду. В славные времена хана Узбека шейх Джелаледдин Асхези дал свое благословение на брак молоденькой хатуни Кончаки, родной сестры хана Узбека, с московским князем Юрием, разрешив ей при этом перейти из мусульманской веры в православие, сказав, что государыня должна придерживаться той веры, которую исповедует народ.
Нагатай спросил, будет ли считаться большим грехом, если мусульманка родит ребенка от неверного.
Асхези погладил свою узкую белую бороду и спросил:
- А ребенок принят по мусульманскому обычаю?
- По мусульманскому.
Шейх сказал:
- Да будет прославлен Аллах! Все свершилось, как он хотел. От кого женщина понесла - не имеет значения. Важно, чтобы родился мусульманин и верил в единственного и милостивого Творца нашего.
Он замолчал, погрузившись в свои думы, а Нагатай со слезами на глазах схватил его легкую высохшую руку и прижал к губам: слова этого мудрого человека облегчили его сердце и излечили душу.
Шейх промолвил, не раскрывая глаз:
- Вижу, ты богобоязненный человек, хаджи. Если твоя дочь так же убивается от произошедшего, скажи: все ей простилось. Грех ты её замолил у священного камня.
Нагатай был потрясен его проницательностью.
Шейх продолжал:
- Я не спрашиваю тебя, кто родился, но ты очень любишь ребенка, и это, вероятно, мальчик.
- Истинно так, - подтвердил растроганный Нагатай.
- Скажу тебе еще. Этого мальчика ждет удивительная судьба. Но тебе, хаджи, не дано знать её. Скоро ты предстанешь перед пророком нашим. Но ничего не бойся, ты совершил великое дело - побывал в Мекке. Молись и будь спокоен. Смерть есть дверь, и все люди войдут в нее.
- Великий шейх, неужели я скоро умру?
- Да, хаджи. Но сперва умру я, - сказал он так просто и спокойно, что Нагатай не испугался, а только заплакал от жалости к шейху и жалости к самому себе И слезы Нагатая были так же легки и так же чисты, как воды Замзам.
После этого Нагатай распрощался с шейхом и продолжал свой путь на восток, к Волге. Придя к своим, Нагатай рад был увидеть всех в добром здравии. Особенно его порадовал Лулу; мальчик очень подрос и окреп, он говорил срывающимся грубоватым голосом, что свидетельствовало о наступлении поры возмужания. Лулу не расставался с луком и стрелами и целыми днями носился со своими сверстниками по степи, выслеживая лисиц или волков.
Зато дочь Джани огорчила его: она похудела, осунулась, потемнела лицом, заметно постарела - ходила в темном платке и имела какой-то уж безнадежно вдовий вид. Ему стало жаль дочь. Он, Нагатай, - старый, больной человек; настанет час, когда он покинет этот мир. Что тогда станет с ней, с Лулу? Он тужил, что некогда послушался дочь и отверг немало женихов, а ведь её хотели взять в жены достойные люди. Тогда он не понимал её отказов, соглашался с ней, потому что сам не хотел расставаться с дочерью и внуком, но скоро понял, почему она не могла согласиться на брак - она была в любовной связи с векилем. В душе он упрекал дочь за столь неосторожный поступок: нельзя любить раба, да ещё неверного. Пусть он достойный человек, но всему есть предел... Да таковы все женщины. За свою долгую жизнь Нагатай достаточно изучил их и знал, что ради любви женщина пойдет на многое, даже на большой грех. И тут уж ничего не исправишь, такими женщин сделала природа.
Однако нужно было что-то делать, как-то помочь дочери, и вот однажды ночью ему пришла в голову мысль: не женить ли ему Озноби на Джани? Конечно, в этом случае векилю нужно быть свободным и принять ислам. Согласится ли Озноби на это? Русские так упрямы! Они будут заблуждаться, а от своего не отступятся. Уж такой это твердый, непреклонный народ. У Нагатая не было надежды сделать из Озноби мусульманина, но он все-таки решил поговорить с ним.
Раз Нагатай призвал его к себе и сказал:
- Вот что, Озноби, решил я дать тебе свободу!
- Ты хорошо решил, бек.
- Но скажи мне, что ты будешь делать?
- Пойду на Русь. В Москву.
- У тебя что там... Жена? Богатство?
- Нет у меня богатства, бек. Я беден. И жена моя умерла. Есть сын, только я его ни разу не видел. Что у меня будет с ним за встреча, не знаю...
- Вот видишь... Не знаешь, что у тебя будет там, на Руси, а хочешь туда идти. А может, там тебе хуже будет, чем здесь? Никому не дано знать наперед, что с ним будет завтра.
- Это так, бек.
- Так зачем же тогда идти? Не пойму. Оставайся здесь. Богатый человек будешь. Жена, дети будут. Что тебе ещё нужно?
- Жена, дети, богатство - это где угодно нажить можно. А вот отчину... родину свою вторично нажить нельзя.
Нагатай нахмурился, считая, что Озноби не понял его, покачал большой головой и, прикрывая глаза тяжелыми веками, посидел молча, раздумывая. Спустя некоторое время он проговорил:
- Ты уже не молодой человек, вон сколько седых волос-то... Жену и детей-то заново заводить какая польза?
- Да, это верно, пользы тут особой нет...
- Я не об этом... не об этом, - резко вдруг сказал Нагатай.
Раздражение бека удивило Михаила, а тот продолжал:
- Не об этом я... Не так ты меня понял.
Бек не мог сказать прямо, что, мол, у него уже есть ребенок, Лулу, и жена есть, его дочь, но хотел, чтобы об этом Озноби сам догадался, а тот молчал.
- Ты давно с нами живешь. Татарином стал. В Аллаха станешь верить, свободу получишь, денег, скот... Большим хозяином будешь.
Михаил Ознобишин грустно поглядел на господина своего и тихо ответил:
- Вот ты о чем, бек. Много благодарен. Только мне изменять Христу никак нельзя. Как же! Кто я тогда буду? Иуда? За тридцать сребреников. Этого я не могу. Нельзя мне.
- Да ты постой! - воскликнул Нагатай. - Подумай! Иса разве Бог? Как Сын может быть выше Отца? Бог, он ведь один - милостивый, милосердный, всеблагой. Сын не может заменить Отца своего. Эх, не мулла я... Не могу втолковать тебе, заблудшему, правду истинной веры. Но пойми ты... Истина она истина и есть. Пойми и подумай! Потом скажешь.
Нагатай-бек ещё дважды говорил с Озноби о принятии мусульманской веры, но тот не соглашался и всякий раз говорил об Отце и Сыне и Святом Духе, о Богородице, чего хаджи не понимал и не хотел понимать. Нагатай решил прибегнуть к помощи шейха Джелаледдина Асхези, надеясь, что тот раскроет перед этим упрямцем весь смысл их веры. Шейх - великий проповедник, он не только одного человека - целые племена склонял к мусульманству.
Нагатай сообщил дочери о своем намерении, рассказал, как найти шейха, и под конец попросил:
- Сделай так, чтобы они поговорили с глазу на глаз. Я бы хотел, чтобы он вернулся мусульманином.
Джани все поняла.
- Хорошо, отец.
На следующее утро Джани и Михаил уехали. Три дня они пробыли в дороге. По приметам, сообщенным отцом, Джани разыскала скит прославленного шейха. Но в этом скиту они застали только одного человека - среднего роста, крепкого на вид мужчину, очень печального, одетого в черную одежду.
На её вопрос, где шейх, он молча указал на плоский торчащий камень над небольшим холмиком.
- Шейха нет в живых? - догадалась Джани.
Мужчина, не произнося ни слова, отошел от них прочь.
И они ни с чем вернулись в становище.
Когда Нагатай узнал о смерти шейха Джелаледдина Асхези, он сказал:
- Теперь мой черед.
Он вытянулся на кошме в своей юрте и приготовился умирать.
Многие решили, что это очередная причуда, и не слишком серьезно отнеслись к его выходке. Однако с каждым днем беку становилось все хуже и хуже. Он таял на глазах, отказывался принимать пищу и кумыс, пил только воду и был тих и нем, как рыба, выброшенная на берег.
За день до смерти Нагатай призвал дочь и сказал ей шепотом:
- Векиля отпусти. Пусть идет на свою Русь. Вольную выправи у хатуни. Хази-бий мне обещал.
Она заплакала, а он проговорил:
- Себя береги, одна остаешься. Лулу передай мой меч, что с красным камнем. Скажешь - от дедушки. А со всем остальным как поступить, знаешь сама. А теперь оставь меня. Конец мой близок.
К утру он умер, и по всему аулу поднялся громкий женский и детский плач.
Глава сороковая
После смерти отца Джани выхлопотала в кочевой ханской канцелярии вольную для Михаила.
В этой грамоте, свернутой в трубку, по-арабски было написано, что раб Нагатай-бека, Урус Озноби, волею Неба и господина своего считается свободным такого-то года, такого-то месяца, что и заверяет своей красной печатью всемилостивая и справедливая ханша Биби-ханум.
Двадцать лет Михаил ждал этого часа. Унижения, мучения, голод, непосильный труд - первое, что выпало на его долю, - были перенесены им с великим мужеством. Любовь, успех, уважение и кажущееся благополучие второе, чего он добился благодаря уму, своим душевным качествам и удачливости, - увенчали, как терновым венком, его последние годы в Орде. Но все это вместе взятое, хорошее и плохое, легло на него тяжким бременем, и он постоянно жаждал его сбросить... Как ни холь и ни корми животное, ярмо для него всегда остается ярмом; как ни хвали и ни ласкай человека - неволя для него всегда будет неволей. Как Михаилу ни было хорошо, он никогда не забывал, что он всего лишь невольник, и терпеливо сносил свое рабство, хотя, случалось, его охватывало отчаяние и становился не мил белый свет. Но всякий раз природное здравомыслие спасало его и возрождало хоть слабую, но все-таки настоящую надежду на освобождение. Да, он верил в свободу. Это и помогло ему выстоять. Он только не знал, когда это будет, и, подбадривая себя, чисто по-русски замечал: не сегодня - так завтра, не завтра - так немного погодя.
И вот наконец этот день настал. Но странно! - он не испытывал радости. Получив то, чего он так долго ждал, - гладкий холодный пергамент с непонятными для него письменами - свидетельство его свободы, - он остался удивительно спокоен, ибо свое освобождение воспринял как нечто само собой разумеющееся. Так бы он принял и смерть, если бы той пришлось случиться.
Однако потом в нем стало все же что-то происходить. Сперва он не мог понять, что именно, но та легкость расставания, которую он вдруг ощутил в себе, расставания со степью, с Джани и даже с этим мальчиком, Лулу, подсказала: в нем стало расти и крепнуть сознание того, что он вольная птица, что теперь никто не имеет на него прав, как когда-то, что он такой же свободный, как и Джани, и теперь уж без всяких препятствий доберется до Руси возвратится в свою желанную Москву.
С этим, конечно, нужно было свыкнуться, как свыкаются с новой одеждой или новыми сапогами, - постепенно и основательно. Поэтому первое время он был тих и задумчив, чему Костка не находил объяснений. Казалось, тверичанин больше радовался, чем он сам.
- Ну что же ты молчишь, Михал? - скажет, бывало, Костка. - Улыбнися. Теперича увидишь свою Москву. И я увижу. - И, открывая свой беззубый рот, смеялся и советовал: - Подарков надо прихватить. Тканей. Меч для сына, железный щит. Да мало ли ищо. Ну, оживай, московска сила!
Словами и толчками заставил он наконец Михаила стряхнуть с себя оцепенение, улыбнуться и деятельно взяться за подготовку к отъезду. Да, действительно, что это он сник, что же он растревожился? Ведь он теперь свободен, свободен! И сердце его забилось в трепетной радости: в Москву! в Москву!
Однако не всегда все складывается так, как хотелось бы. Отправившись раз на базар за меховыми шапками и кожаными сапогами, они узнали, что на Русь в разбойничий набег ушло войско с царевичем Араб-шахом.
- Ишь, разбойник! - говорил Ознобишин. - Всю степь перекроет. Ни проехать, ни пройти.
- А може, смогем?
- Не-е, брат. Зачем пытать судьбу? Ежели этому ироду попадешься в лапы, пой отходную. Больно лют Арапшашка. Придется нам, Костка, дожидаться, пока там его не угостят как следует.
Костка повздыхал, поскреб под шапкой лысину и смачно выругался. Опять ждать, опять надеяться. Обидно стало от такого невезения. В это время он увидел двух русских, идущих вдоль торговых лавок. Оба высокие, грузные, бородатые, одетые в темно-зеленые кафтаны и островерхие шапки. Тверичанин указал:
- Гляди-ка - Вельямин! Твой недруг!
- И вправду, - пробормотал Михаил, вглядываясь и щурясь. - Иван Вельяминов, бесов сын!
Костка положил руку на костяной черенок кривого ножа, висевшего на поясе в кожаных ножнах. Михаил грустно покачал головой: мол, не нужно, оставь.
- Как же, - удивился Костка, - он ведь тебе такую свинью, помнишь... а ты - миловать!
- Теперича што говорить. Ты погляди на него. Ссутулился, ноги волочит, седой, дряблый... как паршивый пес. Не сладко, видать, на чужбине-то. Похлебает горькой кашки! Как я когда-то. А смерти его предадим - только услужим. Не-е. Пусть живет, скотина!
И, развернувшись, они пошли прочь.
По дороге Михаил думал: он, Ознобишин, испытавший весь ужас неволи и тоску по отчизне, теперь свободен и скоро покинет Орду, а его недруг, Иван Вельяминов, сам вынужден бежать сюда и укрываться, как побитая собака, выпрашивать милости и защиты у Мамая, не смея носа сунуть в пределы Московского княжества. Вот судьба! Кто знал, что такое может случиться?
Потянулись долгие томительные дни.
В одну поездку по степи он разыскал отару Ашота, при которой чабаном был Тереха. Они встречались трижды до этого, но в сей раз Михаил был опечален его нездоровым видом - Тереха много кашлял, жаловался на грудь и общее недомогание. Михаил заменил Тереху другим рабом, надеясь подлечить его и увести с собой на Русь
В августе месяце стало известно, что Мамаевы темники, которые пошли следом за царевичем Араб-шахом, сыном Менгу-Тимура, на реке Пьяне разбили русское ополчение. Этому не хотелось верить, и Михаил долго сомневался, пока сам не увидел, как посланники темников перед шатром Мамая метали из кожаных мешков отрубленные головы русских воинов. По случаю этой победы по всей ставке до темноты не утихало всеобщее ликование.
Михаил вернулся в свой курень хмурый и подавленный, сел возле костра и, смотря на огонь, ломая сухой прутик на мелкие части, стал бросать в тихое пламя. Костке и Терехе сказал, горько кривя рот:
- Силу-то каку понабрали, да ничего не смогли. А все наша беспечность. Што нам, мол, тот-то, што этот! Шапками закидаем. Вот те и закидали.
Не поняв ничего из услышанного, Костка воскликнул:
- Да што произошло-то?
Ознобишин зло усмехнулся, сердито сверкнул глазами.
- Как робят малых, понимаешь... На реку Пьяную съехались, перепились все, как зюзи... растелешились, купаться удумали. А те - тут как тут. Подкрались и давай колоть да резать.
- Осподи! - разом воскликнули Тереха и Костка, крестясь.
- Вот откуда головы те, - Михаил зашмыгал носом, утер с глаз набежавшую слезу. - Рази так победишь бесью силу? Вином, брат, да беспечностью никого не сокрушишь. Не-е. Эдак лучше совсем не выходить. Как же князь Дмитрий это допустил? Не могу понять.
Костка вздохнул, не отвечая, заморгал бесцветными ресницами. Тереха зашелся кашлем, схватясь за грудь.
- Обидно, - продолжал Михаил. - Силу таку припасли - и все напрасно.
Тверичанин безнадежно развел руки, тихо молвил:
- Не повезло.
- Понимаю, што не повезло. Да боюсь, как бы эта беда не испугала их, не зарезала вовсе. Вот о чем тревожусь.
- Неужто князь Дмитрий уступит Мамаю? На поклон пойдет?
- Не хочу об этом думать. Ни-ни. Вот как в лицо ево в тот раз глядел помнишь? - так вот и подумал: дерзкий он, упрямый, смелый, непокорный. Губы поджаты, смотрит строго, и своя дума есть. Такой князь себя в обиду не даст и другого не позволит обижать. Дай Бог ему много лет жизни и здоровья... Князь Дмитрий - Руси защита. Так-то вот. Богу за него надо молиться.
Костка, слушая Михаила, кивал лысой головой, поддакивал, зная, что Михаилову веру в московского князя ничем нельзя сокрушить и возражать только попусту молоть языком, хотя ему так и хотелось вставить словцо и про силу тверского князя, и про дерзость рязанского.
- А тех што жалеть, - говорил Михаил, как бы рассуждая сам с собой. Сами виноваты... Разумей в другой раз. Не плошай. Каждый должен знать: взялся за меч - воюй осмотрительно. Знай, когда спать, когда караул держать, когда в бой исполчаться. Уж сколько раз трепали нас за самонадеянность эту, за распри, за бестолковщину. А кажись, и людей добрых много, и князями добрыми Господь не обидел. Да вот не могем пока...
- Не могем, - подтвердил слабым голосом Тереха и как бы подлил масла в огонь.
- А все потому не могем, што не держимся за одного князя, - завел Михаил свой обычный разговор. - Ты думаешь, я один такой умный оказался? Про одного князя-то говорю? Не-е, брат. Каждый русский те об энтом скажет. Когда Орда сильна была? Когда в ней один царь Жанибек сидел. Всех держал вот так, - Михаил показал туго сжатый кулак. - И никто, брат, пикнуть не смел. А умер - все наискосок лопнуло. Кажный хан себе власть тянуть начал. Вот и оскудела Орда, ослабилась. Самое время бить её да не давать опомниться. А мы, понимашь, на рати едем, винища да брагу с собой везем да женок вдовых. Эх, што тут говорить!
Замолчал он, не с силах больше произнести ни слова от обиды и жалости к погибшим. Долго и тихо потом сидели трое у костра, смотрели на огонь недвижными взорами, пока совсем не стемнело и не пришлось ложиться спать.
Глава сорок первая
Рано наступила осень. Студеные шальные ветры нагнали пепельные тяжелые тучи, которые так плотно и надолго закрыли доступ к земле солнечного тепла, что люди вынуждены были облачиться в меховые одежды.
Ставка ханши, как большой беспокойный улей, снялась со своего насиженного места и откочевала на привольные зимние пастбища, к Крыму. Как всегда, за ставкой откочевал и аул Джани.
Михаил с Косткой и Терехой рассудили так: раз им путь на Русь пока заказан, лучше перезимовать в Орде, а весной, по теплому солнышку и молодой травке, отправиться на отчизну. Как ни хотелось им ехать в Московию, как ни болело сердце и душа по родным местам, а все же пришлось последовать вместе со всеми в Крымские степи.
Несколько месяцев прожили без происшествий: не хорошо и не плохо, но в феврале, когда снег уже стаял, а небо выгнулось высоким ярко-голубым куполом, с Михаилом случилась беда. Купил он себе рослого молодого жеребца вороной масти, настоящего карабаира, и решил сам объездить его, чтобы тот скорее привык к хозяину. Однако жеребец оказался дик и своенравен, не желал подчиняться чужой воле. Сколько бы Михаил ни забирался ему на спину, непременно сбрасывал его наземь. Такого ещё с Ознобишиным никогда не бывало. Он считал себя хорошим наездником и от этой неудачи совсем растерялся и не мог найти себе покоя от стыда и злости.
Несколько дней человек и зверь боролись друг с другом, и никто из них не хотел уступать. Оба горячились и злились одновременно. Вместе с тем Михаил не мог не восхищаться силой и красотой молодого коня, гордился им и был доволен, что не пожалел денег за такого скакуна. Ему, конечно, следовало бы потерпеть, дать карабаиру время привыкнуть к узде и людям, а он торопился и допускал одну оплошность за другой.
Костка советовал быть осторожным, ибо этот черный дьявол пугал его не на шутку. Михаил только посмеивался, его захватила эта азартная игра, и он не думал прекращать её. Ему казалось, что все идет как надо, что жеребец, прозванный Вороном, уже начинает понимать, чего хотят от него. Карабаир подпускал к себе Михаила, позволял трепать по шее и не сторонился, как прежде. Ознобишина это сбило с толку, он утратил бдительность и жестоко был наказан.
Однажды, не дичась и не храпя, как обычно, жеребец позволил Михаилу накинуть на спину седло, но затем, изловчившись, неожиданно так ударил его задним копытом в бок, что сразу сшиб с ног. Удар был настолько силен, что Михаил на какое-то время потерял дар речи и лежал на земле с открытым ртом, как рыба.
Такого невезенья нельзя было и предположить. Начиналась весна, наступило время перекочевки, а Михаил, совершенно разбитый, не имел сил двигаться, так что переезжать в придонские степи ему пришлось не сидя на черном карабаире, а лежа на арбе. Но несчастье, как известно, никогда не случается одно. При переправе через неширокую степную речонку арба сначала увязла в илистом дне, а потом перевернулась, и Михаил вместе с постелью, тюфяками и кошмами упал в ледяную воду. Его ослабленному организму этого оказалось вполне достаточно, чтобы схватить жестокую простуду.
И дня не прошло, как у него поднялся жар. Все тело горело нестерпимо; он ловил воздух сухими бескровными губами и постоянно просил пить. Его поили, как он желал, холодной водой, но от этого у него вскоре сделался озноб. Сжавшись в комок, постукивая зубами, он молил, чтобы его накрыли ещё чем-нибудь, и мерз так, как не замерзал зимой в самую дикую стужу.
Тем временем аул прибыл на прежнее место, покинутое прошлой осенью, собрали закопченные серые юрты, развели отощавшие отары и табуны по степи, покрытой сочной зеленой травкой. Поставили юрту и для Михаила. но только в стороне от аула. По степному обычаю, рядом со входом вбили шест с черным собачьим хвостом в знак того, что в юрте находится умирающий человек. Это говорило о том, что Михаил был серьезно болен и никто не верил в его выздоровление. В темноте, под тяжелым слоем кошм, он впал в беспамятство. Для него настала сплошная ночь с кошмарами, рвущим нутро кашлем, с хрипом, стоном, ознобом и жаром. Он осознал, что ему наступает конец, и прошептал:
- Отхожу... попа зовите.
Красно-черные лица в бликах огня - то Джани, то Костки, то Терехи наклонялись над ним, и кто-то из них отвечал:
- На все воля Господня. Терпи!
Смутные видения возникали перед его глазами, наплывали одно на другое, подобно волнам бушующей реки, и пропадали в сизой мгле. Особенно часто табун скакавших лошадей. Вначале он слышал топот копыт, который приближался к нему, затем появлялись белые кобылицы с длинными развевающимися гривами и, как лавина, обрушивались на него сверху. Он начинал метаться, стеная: "Коней уберите! Коней! Все ледяное". Через некоторое время озноб сменялся жаром, а белых как снег лошадей заменяли красные быки с разведенными в стороны острыми рогами. Быки с таким же топотом неслись на него и, пожалуй, были страшнее, чем стремительные кобылицы. От быков, от их невыносимо пронзительных огненных глаз и дымящихся ноздрей жар тек по телу, как вар, и жег горло до тошноты. С его воспаленных шершавых губ струйкой сползала ржавая слюна; он задыхался, сплевывал, и беспрестанный кашель сотрясал и терзал его. Он терял последние силы.
Однажды кто-то коснулся его пылающих тяжелых век; от этого прикосновения он почувствовал прохладу, точно от дуновения свежего ветерка, и сейчас же в горячечном мозгу родилось отрадное видение - быстрый журчащий ручей побежал по склону оврага, и он окунул в него свои ладони и там, в холодной, прозрачной воде с наслаждением пошевелил пальцами и потрогал песчаное упругое дно. Он решил, что это все с ним происходит на самом деле, попробовал разлепить свои влажные ресницы, приподнял их совсем немного и различил: кто-то в белом наклонился над ним, чужой, но приятный; пальцы гладкие, по-видимому женские, коснулись его щек, лба, глаз... Затем на пылающую голову, на темя, лег комок спасительного холода, влажная прохлада потекла по вискам на шею. Мысли тотчас же пришли в порядок, видения исчезли, дыхание выровнялось. Он прошептал:
- Хорошо... пусть так.
Он снова впал в беспамятство, но уже спокойное, ровное как сон, а когда пришел в себя и приоткрыл глаза, увидел яснее, хотя и в слабой дымке, чье-то круглое лицо, участливые черные глаза, улыбающиеся красные губы; где-то раньше видел... знакомое очень, и прошептал, скорее догадавшись, чем признав:
- Кокечин...
- Да. Это я, милый, - проговорила женщина возле его уха.
- Откуда ты?
- Лежи тихо. Не разговаривай. Пей!
Деревянная чашка ударилась о зубы, и в рот полилось вяжущее горьковатое питье. Михаил поморщился, отворачиваясь, но все-таки проглотил; его потное бледное лицо перекосилось болезненной гримасой.
- Што за отрава? Разве можно это пить?
- Не отрава, Мишука. Не отрава.
Он пил через силу и чувствовал, как травяная теплая горечь течет и течет ему внутрь, стекает до самого живота. Потом под спину и голову Михаилу подложили какой-то мягкий валик, от этого грудь приподнялась, и ему стало свободно и легко дышать. Однако он так был обессилен, что не мог долго бодрствовать, закрыл глаза и погрузился в сон.
Пробудился он от холода и увидел, что раздет до пояса, а Кокечин мажет его каким-то белым жиром, который достает пальцем из круглой деревянной чашки, и с силой втирает в грудь, в бока, в плечи. Потом накрывает его тканью, белым войлоком, овечьей шкурой и опять поит чем-то теплым, безвкусным, или так ему показалось вначале, ибо во рту ещё остался вкус горечи от прошлого питья. Скоро он почувствовал сильный, нестерпимый жар; все тело с ног до головы покрылось обильным потом. У него было ощущение, будто бы его запихнули в горячую печь и поджаривают живьем. Вынести этого он не мог и забился со стоном, пытаясь сбросить все, что накрывало его, но женщина не дала ему раскрыть даже кусочек плеча. Она навалилась на него всей своей тяжестью, крепко обхватила руками.
- Милый Мишука, потерпи! - заговорила она. - Не раскрывайся. Болезнь уйдет из тебя. Спи лучше, спи. Закрой глаза. Вот так. Спи, Мишука!
Ее воркование подействовало на него, словно заклинание. Он затих и забылся в глубоком беспамятстве. Так продолжалось несколько дней и ночей питье, натирание, жир, уговоры Кокечин. Когда же он окончательно пришел в себя, то почувствовал, каким легким и сухим стало его тело. Глазам предстал мир без дымки, ясно, четко, каким видел его до болезни, со всеми радужными красками и ярким дневным светом.
Он лежал в юрте, на кошмах; серый полог у входа был завернут, верхний круг открыт, и юрта полна чистого и прохладного воздуха: от этого и дышалось легко и свободно. Светился теплый мартовский день. Желтый солнечный луч, проникая сквозь верх юрты и скользя по решетчатой стене, показывал, что время перешло за полдень. Он почувствовал первые приступы голода и попросил есть. Его накормили нежирной шурпой, после чего он опять заснул и пробудился только в сумерках.
Подле постели сидела Кокечин в натянутом на плечи красном мурсаке, слегка освещенная отблесками костра, проникающими в юрту через открытый дверной проем. Михаил потянулся и сказал, обращаясь к Кокечин:
- Ты бы отдохнула.
Его голос вывел её из полудремы.
- А? Что? - проговорила Кокечин, вытерла пальцами рот и беспомощно заморгала ресницами.
- Ты устала? Давно сидишь?
- Давно, Мишука, - призналась женщина, поправляя на нем кошму.
Он закашлялся и заметил, что кашель стал непродолжителен и не разрывает грудь, как прежде. Это его порадовало, и он спросил женщину, силясь улыбнуться:
- Как ты сюда попала? Откуда?
Кокечин рассказала, что теперь она живет при ханше, учит её дочек золотому шитью. А о болезни узнала от Костки. Встретила случайно на базаре, и тверичанин со слезами поведал ей, что Михаил умирает от горячки.
- И вот видишь, милый, - я здесь.
Михаил нашел её легкую руку, поднес к своим губам и жадно припал к душистой нежной ладони.
- А ты все ещё болен. Вон какой горячий, - сказала Кокечин, гладя его по волосам. - Тебе надо лежать в тепле.
- Я мог умереть?
- Ты был совсем-совсем плох, Мишука. Ты все о Москве говорил. Собрался уезжать?
- Я теперь свободный, Кокечин. Совсем свободный. Как ты. В Москву хочу. Если не поеду - пропаду!
- Подожди немного. Ты ещё слабый. Траву мою пей. Окрепнешь, тогда и поезжай. - Кокечин костяным гребешком стала расчесывать его жесткие, совсем седые волосы. - Все будет хорошо, потерпи. И не думай, что болен. Просто лежишь и отдыхаешь. Ты гораздо лучше стал, чем был. Выздоровеешь и поедешь.
- Да, поеду, - сказал Михаил и прижал её голову к своей груди.
Когда женщина распрямилась и поправила волосы, выбившиеся из прически от неловких Михаиловых движений, он спросил:
- Говоришь, при ханше живешь? Дочек её шитью научаешь?
- При ханше, Мишука. Но в своей юрте.
- А скажи, нет ли среди них урусуток?
- Среди дочек ханши есть урусутки, маленькие и большие.
- Да теперь она не маленькая буде. Годков шестнадцать-семнадцать, пожалуй, стукнуло, - сказал он, представляя маленькую Маняшу.
- О ком ты?
- Да девонька одна была. К ханше её отвел. Совсем маленькой. Светленькая такая, глазки серы.
- Погляжу светленькую.
- Маняшей кличут, - добавил он и облизнул сохнувшие губы.
- Маняша? Постой, постой, Мишука. Есть светленькая, но не Маняша, а Маняня. Так ханша её зовет. Козленочка её любимого пасет. Маняня. Да. Светленькая, высокая. Я припоминаю.
- Мож, она и есть. Посмотреть бы на нее.
- Хорошо, Мишука, - согласилась Кокечин. - Если удастся - приведу.
Глава сорок вторая
Прошло несколько дней. Здоровье Михаила заметно улучшалось. Теперь Кокечин не нужно было сидеть с ним ночами, и она поручала это Костке и Терехе, а сама появлялась только днем, чтобы узнать о его самочувствии и поглядеть, как Михаил пьет приготовленный ею травяной отвар. Он стал веселее и встречал её шутками. Это ей нравилось.
Однажды она привела с собой высокую светловолосую девушку. Михаил сразу догадался, что это и есть та Маняня, о которой Кокечин упоминала в прошлый раз. Обе подошли к самой постели и присели на ковер подле него.
Михаил приподнялся, уперевшись локтем в подушку, и стал вглядываться в молодое румяное лицо, ища в нем знакомые черточки.
- Ты ли это, Маняша? - спросил он дрогнувшим голосом, сомневаясь, действительно ли эта милая девушка - та, которую он несколько лет назад девочкой отвел к ханше.
- Я. Конешно, я, - проговорила Маняша по-русски и, кивая, улыбалась и глядела на него блестевшими от радости глазами. - Не признаешь, што ли, дядя Миша?
- Как не признать. Признаю, вишь, - сказал он спокойно и осторожно, боясь причинить себе боль, лег на спину. Казалось, эта встреча не взволновала его, оставила равнодушным, на самом же деле он был потрясен. Он ожидал, что она будет свежа и хороша собой, что она будет одета как татарка, что она его узнает; но одного он не мог предположить, а именно того, что она напомнит собой его жену. Это было самое удивительное. Будто бы юная Настасья предстала перед ним; может быть, малость выше ростом, чем та была в её годы; может быть, краше, стройнее; однако в улыбке, в овале лица, в разрезе глаз и цвете волос было такое поразительное сходство, что впору признать это за сон или колдовство. А может, ему показалось? Конечно, где там! Настасья была не такая. Тоже молодая, милая, но по-другому. Просто эта девушка - настоящая русичка, белокожая, сероглазая, как и его жена. Это и делало их такими похожими.
- А я тебя сразу признала, - сказала Маняша простодушно. - И совсем ты не изменился. Худой только стал.
- Как же не изменился, - кротко возразил он. - Совсем старик сделался.
Женщины поглядели друг на друга и улыбнулись; его наговор на самого себя они приняли за шутку. Михаил не обиделся на них, подумал: "Молодые ищо. Все бы смеяться". И сказал:
- Расхворался вот. Не могу вас принять как хотел бы. Костка! - повысил он голос и сразу закашлялся, поднося кулак ко рту; хмурое лицо Костки показалось в дверном проеме. - Тащи орехи, миндаль, сладости!
- Не беспокойся. Не надо ничего, - промолвила Кокечин. - Пьешь ли мою траву?
- А то как же. Только её и пью.
Китаянка в знак одобрения закивала головой, а Михаил перевел взгляд на Маняшу и проговорил:
- А ты, гляжу, не забыла нашей-то речи.
- Да нас там четверо, русских-то. Да ищо тетка Евдокия. Что при ханше. Как соберемся, так все по-нашему и гутарим.
- Вона што! Кто така тетка Евдокия? Не знаю штой-то. А ты-то кака стала! Встретил - не признал бы.
- Ну что ты! - смутилась девушка, потому что в его голосе услышала восхищение. - А я все о тебе вспоминала. Думала: придется ли свидеться? И вот... У меня тут никого роднее нет.
- Родного нашла! - признался он горько. - Спровадил ведь. А потом жалел. Надобно бы оставить. Заместо дочки. Бес попутал. Испугались мы. Ты уж прости. Время-то какое было!
- Да разве я виню? Мож, и к лучшему, что так вышло-то?
- Мож, и к лучшему, - вздохнул он и тихо добавил: - Ты уж не забывай. Заходи. Скоро встану. Кокечин выходила. Без неё бы помре.
Он взял смуглую легонькую руку китаянки в две свои и тихонечко пожал. На черных ресницах растроганной Кокечин сверкнули слезинки.
- Ты, Мишука, уже здоров. Слабый только очень. Побольше ешь мяса.
- Барана уже съел.
- Еще четырех баранов. Тогда встанешь.
Все трое засмеялись.
Когда женщины ушли, Михаил с удовольствием потянулся. Странно: после их посещения он уже не чувствовал себя больным; ему приятно было ощущать свои ноги, легко вздымающуюся дыханием грудь; жар и кашель не донимали больше; мысли стали отрадней и веселей, и будущее уже грезилось не в мрачном свете, как прежде, и появилась надежда на скорое и окончательное выздоровление.
С этого дня он действительно стал поправляться. Потихоньку подымался на ноги и ходил вокруг юрты. Весна набрала силу, покрыла степь высокой густой травой, разлила в воздухе бодрящую свежесть и высветила небосвод сочной голубизной. И это тоже благоприятно повлияло на него.
Кокечин приходила ещё дважды, а вот Маняша, несмотря на свое обещание, так и не появилась, хотя он ждал её, очень ждал и волновался при воспоминании о ней.
Ханская ставка располагалась верстах в пяти от их становища. Между ними - никем не занятое степное пространство, все в зелени и цветах. Издали Михаил видел юрты, сливающиеся в узкую серую полосу, да дымки костров, тонкими синими струйками подымающиеся вверх.
Как-то он пошел по направлению к ставке, да быстро притомился, вынужден был сесть и отереть лоб, покрывшийся легкой испариной; сердце его учащенно билось. "Слабость", - сказал он вслух, тяжело дыша, и поворотил назад. Однако гулять по степи не прекратил. Через дня два он дошел до глубокой лощины, заросшей кустарником, что была в версте от ставки, и спустился в нее. По дну лощины протекал быстрый журчащий ручей. Михаил присел на гладкий большой камень передохнуть, затем, склонившись, попил с ладони немного прохладной воды. Неожиданно до него донеслось тоненькое звонкое бряканье. Михаил вскинул голову. По склону, продираясь сквозь траву и кустарник, прямо к нему бежал маленький беленький козленок с голубой шелковой ленточкой на шее, на которой болтался блестящий колокольчик, а за ним - две девушки, одна повыше, другая пониже. Сразу видно, что козленок удирает от них, а они его догоняют. Эта погоня доставляла девушкам удовольствие, и они громко смеялись. Козленок приблизился к Михаилу. Желтые глаза с изумлением уставились на незнакомого человека - внезапное замешательство, затем резкий прыжок вверх и стремительное бегство по склону оврага, однако густые заросли кустов встали на его пути, и, врезавшись в них, беленький перепуганный малыш запутался в колючих ветвях, как в сетке. Раздалось жалобное блеянье.
Михаил поднялся к нему и взял на руки. Одна из девушек стала спускаться, но другая, испугавшись, осталась на месте. Первая была Маняша. Она сразу узнала Михаила и смело пошла к нему. Она приветствовала его улыбкой и произнесла:
- Мишука.
Ему стало приятно от её ласкового тихого голоса и оттого, что она назвала его так, как звала Кокечин. Ознобишин передал дрожащее животное. Они поглядели друг на друга просто и открыто, точно давно ждали этой встречи. Собственно, так оно и было. И поэтому оба и обрадовались, и немного растерялись.
- Уже ходишь?
- Хожу маленько.
- А я не могла прийти. - Она обернулась и поглядела на подругу. Нельзя, чтобы нас видели. Ночью сюда приду. Когда луна взойдет. - И, больше не произнеся ни слова, стала подниматься по склону, держа на руках козленочка.
Михаил даже не успел сказать, придет ли. Он только смотрел на неё и дивился легкости и изяществу её движений. Вот она поравнялась со своей подругой, обернулась как бы ненароком и махнула рукой. Затем все трое Маняша, девушка и козленок - скрылись из вида.
Ознобишин присел на камень и стал бросать в ручей кусочки сухой земли - совершенно бессознательные движения, которые не мешали ему думать. Все складывалось не так, как он хотел. И это вызывало тревогу. Устроить свидание с девушкой хатуни, да ещё вблизи самой ставки, было более чем неразумно. Это было глупо, потому что теперь легко можно проститься не только со свободой, но и с головой. А он, конечно, рисковать не станет. Да и ради чего? Что может дать эта простодушная молоденькая девушка? Что сообщит важное? Если бы она что и знала, то и тогда нужно было бы хорошенько подумать: стоит ли? Впрочем, здравый смысл подсказывал: "Где уж ей знать важное! И откуда?"
"Все это баловство", - твердо решил он и до самого становища шел с этим убеждением; затем, сам не зная почему, нетерпеливо стал ждать вечера, а когда стемнело, заткнул за пояс нож, взял длинную палку с копьевым наконечником, кликнул Полкана и двинулся в путь.
Степь не затихала, а, казалось, стала ещё оживленней, чем светлым днем. Все в ней пело, трещало, свистело, хотя мрак давно объял ее; воздух, напитавшись травяными и цветочными запахами с ночной росой, сделался тонок и душист. Михаил шел быстро, подминая податливую мокрую траву, и ничего уже не могло испугать его и поворотить назад. Из-за дальних холмов всплыл яркий серп молодого месяца, ровно и бледно покрыв все пространство голубоватым светом.
Михаил спустился в лощину. Собака насторожилась и заворчала. Он крепко взял её за вздыбленную шерсть на загривке и, поглаживая по твердому широкому лбу, заставил замолчать. Позвал почти шепотом:
- Маняша!
И в ответ прозвучал её тихий испуганный голосок:
- Я тут.
Выходя из юрты и в душе кляня себя старым дураком, Михаил решил, что пускается на такое в первый и последний раз; тогда он не мог предположить, что встречи с Маняшей затянут его, как омут, и что он придет сюда и во второй, и в третий, и в четвертый раз; что он будет ходить сюда, не рассуждая, нужно ли это делать или нет, добром ли кончится все или погибелью.
В первую же встречу Михаил, к своей радости, установил, что девушка сведуща в ордынских делах. Постоянно находясь при ханше, она оказывалась невольной свидетельницей разговоров ханум с чиновниками, мурзами и даже самим Мамаем. По старому монгольскому обычаю, грозный эмир не предпринимал ни одного важного дела без совета с Биби-ханум. Ознобишин, последние годы не имевший никакой связи ни со ставкой, ни с Русью, приободрился в надежде узнать от Маняши что-нибудь новое.
И девушка скоро поведала, что прошедшей зимой русское ополчение разорило мордовские земли, чьи князья были верными союзниками Орды. Так они отомстили за поражение на реке Пьяне. Мамай счел это проявлением чрезвычайной дерзости и оскорблением для себя. Русские его ни во что не ставят, не боятся его и проявляют непослушание. Он поклялся перед своими мурзами, что жестоко накажет московского князя и пошлет на него большое войско.
- Сам поведет или кто другой?
- Все называют мурзу Бегича.
- И я так думал. Бегич для Мамая надежа великая. Ну што ж. Теперича выведать надобно, когда он выступать собрался.
Маняша пообещала узнать, но через несколько дней с огорчением сказала, что у хатуни она уже не бывает, потому что днюет и ночует в юрте китаянки. Кокечин получила очень важный заказ от Биби-ханум - вышить войсковое знамя для Бегича, да боится, одна к сроку не управится, вот и выпросила у хатуни, чтобы её отдали в помощницы как хорошую вышивальщицу.
- Вот не знал, што вышивать-то мастерица.
- Да плохо ищо, Мишука... Навыка нету...
- Придет навык-то, - сказал он с улыбкой. - Это неплохо, што Кокечин тебя выхлопотала. Когда бы ищо свидеться смогли? А знамя-то когда должно быть готово?
- Велено за двадцать дней.
Ознобишин задумался, теребя бороду, потом стал рассуждать вслух:
- Стало быть, дней двадцать. Да ещё месяц-другой прособираются. И глядишь, к середине лета окажутся на Руси. Ладно.
Он осторожно взял девушку за руку, погладил её тонкие пальчики и ласково сказал:
- Хорошу весть мне доставила. Маня. Спасибо, милая. Теперича знаю, когда и мне отъезжать надобно.
Михаил перевел взгляд на звездное небо, темной светящейся занавесью раскинувшееся над ними.
- Вона звездов-то сколь. Бывало, поп наш слободской говаривал: ангелы огоньки свои засветили. И право - как огоньки. Мигают. - И, вздохнувши, добавил: - В сей час кто-либо на Москве смотрит на них и не догадается, милый, што и мы, горемычны, тут, в Орде, тож глядим на небо-то. Так-то вот всегда. Одни в радостях глядят, други в печалях, а о друг дружке и не подумат. Чудно.
Девушка неожиданно спросила:
- Мишук, а кака она - Москва-то? Большая?
Он засмеялся.
- Большая-пребольшая. Домов в ней как в лесу деревов, и все за заборами.
- Ну уж, - возразила она, блеснув в темноте влажной белизной своих зубов, поняв, что он шутит. - Расскажи!
- Об чем рассказать-то? Лет двадцать, поди, Москвы-то не видывал... Позабыл, чай, все...
- Врешь, Мишук. Не все позабыл-то. Столечко-то вот помнишь, - показала она кончик своего пальца.
- Столечко, конешно, помню, - засмеялся он, обнимая её. - Помню, как заблаговестят на престольный праздник-то, звон такой стоит... Так радостно станет! Али на Пасху... Народ разодетый в церкву идет. Куличи, яички крашены... Все цалуются... как братья. Любовь и доброта меж людей. Хорошо. Так бы и жил на белом свете без конца. А вот как начнется вражда, да несогласье, да смута - всем беда!
Однажды поведал ей Михаил, как молодые девки да парни гуляют в летнюю ночь на Ивана Купалу на Васильевском лугу, жгут костры, прыгают через них да купаются в реке. В такую ночь Михаил познакомился со своей Настасьей, тоненькой скромной девушкой, приехавшей из Коломны погостить к тетке.
Маняша, слушавшая с большим вниманием, спросила:
- Скажи, Мишук, я как твоя жена али краше?
- Краше, - проговорил он, дивясь её простодушию, и вдруг подумал, что Маняша спросила об этом неспроста: заметил он, как она по-женски пытливо и ревниво смотрела на него, как при этом сверкали её глаза, и, точно спохватившись, отрывисто добавил: - Потому что молода.
- Счастливый ты, Мишук. Поедешь вскорь домой. А там жена, поди, ждет, сынишка...
У неё поникла голова, и легкая тень от ресниц легла на освещенные луной щеки, придавая лицу выражение томной нежности, растрогавшее его.
Он тихо молвил:
- Никто меня не ждет, Маня. Жена моя помре. Сын у князя служит.
Девушка встрепенулась - и печали как не бывало; обдав его чистым, свежим своим дыханием, быстро заговорила:
- Бедный, бедный Мишука. Как же ты будешь один?
- Што ты, Маня! Не один я. Костка да Тереха со мной едут, - весело начал он и перешел на шутку: - Да тебя ищо заберу. Будешь у меня заместо хозяйки.
- Ой! А я и не поеду! - воскликнула радостно девушка, а потом, погасив улыбку, добавила с легкой досадой: - Как же... отпустят меня.
- А я тебя украду.
На это точно колокольчик прозвучал тихий звонкий смех:
- Ой, Мишук! Удумал тож... дочку хатуни красть.
Он ничего не добавил к сказанному, промолчал, а она, став серьезной, проговорила:
- Просватана я. За мурзу Челеби. Хатуня ждет от него большой калым.
Это была новость, хотя Михаил мог бы и предвидеть, ибо Маняша находилась в возрасте невесты. Он знал, что хатуня сама устраивала судьбу своих красавиц, что евнух Саид выискивал женихов из хороших семей, с достатком, да и эмиры были не прочь посватать иную приглянувшуюся молоденькую ханскую дочку, не скупясь при этом на требуемый калым. Нашелся такой жених и для Маняши. То был мурза Челеби, не старый, богатый человек. Маняша его ни разу не видела, но слышала, что наружностью он приятен, не злой, щедрый со своими женами и всегда путешествующий в чужих странах по поручению царствующих особ, где скупал дорогие наряды, редкие драгоценности, красивых невольников и диковинных зверей, таких, как маленькая полосатая дикая лошадь или птица страус, которых он привез хатуне в деревянных клетках. Теперь он находился в Египте и должен возвратиться в Орду этой осенью. А так как до этой поры ещё было долго, то Маняша беспечно продолжала свою девичью жизнь, нимало не заботясь о замужестве.
Сейчас она неожиданно встревожилась, да и он разволновался почему-то и немного погодя, с осторожностью, как бы все ещё сомневаясь, спросил:
- А ежели предложил бы... бежала?
- С тобой? - Девушка сложила перед грудью руки. - Ой, Мишука! Бежала бы... Хоть сичас.
Михаил приблизил к ней свое лицо - в душе его вдруг произошла разительная перемена: нерешительность, сомнения, страх уступили место готовности действовать - глаза его засверкали яснее, голос стал тверже, хотя он снизил его до шепота.
- Погоди маленько, Маняша. Обдумаем, што да как. Больно опасно дело-то. А наперед знай: расшибусь, а тебя из неволи избавлю.
Девушка вскрикнула и бросилась ему на грудь, обнимая, плача и говоря:
- Мишука, милый! Правда, возьмешь? Не обманешь? Не обманешь?
- Врать мне какая нужда? Ну, а ты, Маняша, ужо не отступись. На свято дело идем. Ничего не выйдет - плохо нам придется. Убегем - вместе радоваться. Гляди!
- Согласная, согласная, - твердила она и все плакала и плакала и не могла остановиться.
А наутро Михаил сказал Терехе и Костке, пытливо смотря на обоих:
- Задумал я, мужики, девку с собой забрать... Маняшу то есть.
- Как забрать? - удивился Костка и нервно задергал головой. - Увести, что ли? Дочку хатуни? Да ты, чай, Михал, не белены ли объелся? Рази не знаешь, что у них за такое бывает? Голову снимут и не перекрестятся! И собя погубишь, и ее... и нас тож.
Тереха зло усмехнулся, беззубый рот его скривился, а куцая бороденка затопорщилась, как щетина, и стал он похож на задиристого маленького петушка.
- Вот-вот! О себе беспокойсь, - заговорил он. - Ты, Михал, ево не слухай. Не оставляй им девку. Тож русска душа. Нельзя её бросать. Мы те помогнем. А ежели этот щербатый ишо заикнется... Ты гляди, Коска, не больно вякай-то...
- Не-е, - стоял на своем Костка, несмотря на угрозу непримиримого и дерзкого Терехи. - Да рази доедем мы с ею до Руси-то? Подумайте! - он постучал согнутым пальцем по своему лбу. - Ни за что не доедем. Пропадем зазря!
Костка в сердцах махнул рукой и даже всхлипнул от досады, утер скомканной шапкой вздернутый носик.
- Ты послушай, Коск. Нам только отсель уехать, а там... в пути-то... как-нибудь перебьемся. У меня байса-то на што? Грамотка тож. Кто вернет-то? А ежели лазутчик я ханов? Уразумел? Поверят. Разъезды минуем, а на Руси помехи нам не будет.
- Не-е, Михал. Тронулся ты, видать... Ну на што она тебе... Не гляди, што телом баба, умом-то - чисто дитя. Сболтнет ишо... право, сболтнет.
- Ты послушай, дурачок! - начал злиться Михаил. - Не така она девка, штоб болтать. Да и зачем ей болтать-то? Нешто враг собе? Ты этого не бойся. Лучше давай покумекаем, как нам отсель её увесть.
- Очумел! Ей-богу, очумел! - твердил Костка и как помешанный тряс головой, не поддаваясь никаким уговорам.
- Да не слухай ты ево, Михал! - сердито заявил Тереха. - Со страху это он несет. Одумается, небось. А ежели не одумается, я ево так тресну! Света невзвидит.
- Ты погоди, - сказал Михаил Терехе и снова обратился к Костке: - Ты вспомни. Девочкой мне её указал кто? А когда ханше её отвел, кто попрекал меня? Ты же и попрекал. Сам посуди, как я могу её оставить? Какая у меня после будет жисть? Да исказнюсь я весь. Замучает меня совесть. Потом, не по-христиански это. А мы могем щас-то. Присмотру за ей нету. Живет у Кокечин. Сам Бог велит. Не бойся, Костка. Очень верю я, што увезем мы Маняшку. Да и Кокечин ищо поможет.
- Поможет ли? - засомневался Костка, примиряясь.
- А то как же! Мне да не поможет! Баба она добрая, сама в неволе жила. Завтра с ею поговорю.
- Ну, ежели поможет, - проговорил Костка, а Михаил, засмеявшись, обнял его за плечи и прижал к себе, радуясь, что мир восстановлен и что он наконец добился согласия обоих своих товарищей на трудное и опасное дело.
- Ладно, - сказал Костка, окончательно сдаваясь, - пойду Ушастика покормлю. Тож, блаженный, с утра не жравши.
Костка ушел. Михаил, глядя на его удаляющуюся сгорбленную фигурку, молвил:
- Боится, што до Руси не доедет. Я его понимаю. Ждал-то, поди, сколь годов! А тут... вполне может, што и конец нам всем придет...
Тереха продолжительно закашлялся, давясь и краснея от натуги, затем, сплюнув с раздражением, отер грязной ладонью с губ кровавую слюну и заявил без упрека:
- Он-то доедет, а я вот - нет. Плох я стал, Михал, все в грудях изорвалось. Чую: смерть моя близка.
- Болтай! - не поверил Михаил, с беспокойством смотря на его изжелта-бледное лицо, покрытое мелкой испариной. - Как так? Не могет того быть!
- Болтай не болтай, а все! Боженька к собе зовет. Вчерась приснилось, будто меня хороните. - Он печально опустил голову и, вздохнувши, изрек: Скорее бы.
- Ну это ты брось! Зря ты так! Рано собрался помирать. Поживи ищо.
Тереха кротко улыбнулся, пошевелил взлохмаченными седыми бровями и горько молвил:
- Жалко, что так скопытюсь, а не на рати. Эх, Михал, саблю бы востру да коня... показал бы я! А то... яко жалка собачонка... не хочу так-то вот...
Глава сорок третья
На другой день, после полудня, прискакал из ставки работник Мустафа и сообщил, что с ханшей произошла беда. Не зная толком подробностей, пересказывая слухи, Мустафа так напугал женщин и детей, что они подняли громкий плач на все становище. Джани не поверила во внезапную кончину хатуни и попросила Михаила разузнать о случившемся. Ознобишин оседлал своего скакуна и отправился в ставку: он надеялся услышать обо всем от Кокечин или Маняши.
У Кокечин Михаил бывал только однажды. Чтобы не вызывать подозрений и любопытства соседей, он старался не встречаться с ней на людях, но у него была договоренность: при нужде он мог и заглянуть, предварительно подав какой-нибудь сигнал - кинуть камешком в стенку юрты или посвистеть. Так он и поступил. Когда третий камешек ударился в юрту, Кокечин показалась на пороге и поманила Ознобишина рукой.
Угощая Михаила только что приготовленным пловом, Кокечин подтвердила, что с Биби-ханум, старшей женой Мамая, дочерью хана Бердибека, действительно случилось несчастье, но она не умерла, как решили многие, просто у неё сделался удар, который обычно валит с ног старых тучных людей и оставляет их недвижимыми, с меркнущим сознанием, дожидаться своего конца. То, безусловно, наказание свыше за какие-то тяжкие грехи, которых не дано знать обычным смертным.
- В ставке суета, - добавила она со вздохом. - Лекари едут со всех сторон. Но, думаю, и они ей не помогут. Если кровь прилила к голове - долго она не проживет.
- Коли суета, говоришь, - нам то на руку. Самое время бежать отсюда, сказал Михаил, вытирая пальцы о рушник. - Знаешь, что Маняшку хочу взять с собой?
- Опасно это. Да тебе лучше знать. Отговаривать не стану. Мы с ней обсудили, как ехать. Одежу мужскую надо да лошадь.
- Одежу я достану, коня приведу.
- Да вот что еще, Мишука, - проговорила она с тревогой, подвигаясь ближе. - Неспокойно подле нас. Еще давно приметила я человека. То идет за мною следом, то вертится вокруг юрты. А третьего дня разглядела. Это оказался сын купца, у которого я покупаю нитки и ткань. Совсем молодой человек. Уж не приглянулась ли ему Маняша? Он может по глупости натворить бед. А если он человек евнуха Саида, то ещё хуже. Прямо не знаю, что и думать.
- А Маняша? Замечала ли она чего?
- Маняша! Да Маняша ходит как святая. Не чует земли и не видит никого. Ее головка занята тобой и Рус. Ах, Мишука! Ты, словно дэв, околдовал девку. Я её не узнаю. За короткое время она так переменилась! Уж молю ее: ты смотри не проговорись. Ни слова, даже подружкам.
- А там... в большой юрте... евнух Саид неволит ли её в чем?
- Про это ничего не говорила. Как всегда, поутру сбегает, покажется и опять ко мне.
Михаил подумал немного и сказал:
- Скажи ей: пусть больше в овраг не приходит. Незачем. А ты уж приглядывай. Нам нужно быть настороже, чтобы как перепелов в силки-то не заманили.
- Тревожно у меня на сердце, Мишука. Боюсь я. Спать спокойно не могу. Что, если Саид прознает?
- Если бы Саид прознал, мы с тобой тут не сидели. Какой ему сейчас догляд! Сама говорила - суета у них из-за ханши-то.
Женщина глубоко вздохнула и, веря и не веря Мишукиным словам, вышла его провожать и, пока он садился на коня, все посматривала вокруг - смутное беспокойство продолжало терзать её сердце. И как оказалось впоследствии, тревога её была не напрасной. После отъезда Ознобишина Кокечин услышала за стенками юрты мужское покашливание, выглянула трусливо наружу и обмерла: перед ней стоял высокий худощавый человек в опрятном чекмене и лохматой туркменской шапке. Он попросился войти. Она пустила, заранее дрожа и пугаясь. Что ему было нужно? И зачем он? Она знала его. То был купец, продававший седла, уздечки и другие кожевенные товары на базаре. Звали его Салехом. Он спросил, не сможет ли она красиво расшить дорогой чепрак, он в оплате не поскупится, даст, сколько она скажет; спросил её ещё кое о чем, на что она отвечала тихим срывающимся голосом, потому что предугадывала, что появился он у неё неспроста и не ради чепрака. Что-то в его недобрых темных глазах, в бледной коже, резких движениях настораживало и пугало её.
Салех без приглашения сел на ковер, возле блюда с пловом, и несколько щепоток отправил в рот; пожевал, подмигивая ей и улыбаясь. Вытерев пальцы о голенища сапог, он развалился как хозяин на ковре, дерзко оглядел её и наконец проговорил:
- Ладно, хватит о чепраке, - и погрозил пальцем, украшенным дорогим перстнем. - А ты сводня, голубушка! Дочка хатуни в степь к кому бегает? За это знаешь что бывает?
"Я пропала!" - с ужасом подумала Кокечин, чувствуя, как неприятный холодок пробрал её с ног и до плеч.
- Но я молчу. Небольшой подарок - и никому ни слова. Мы всегда договоримся.
Однако, заметив, что она никак не может прийти в себя, Салех поспешил все обратить в шутку, стал уверять, что свидание в степи молодой женщины и мужчины его не касается, что ему нужно совсем другое, для неё - сущий пустяк, привычное дело, настолько привычное, что она даже не сочтет его за труд.
Он приблизил к ней свое лицо, подмигнул ей правым глазом и заговорщически зашептал:
- Слушай. Есть у меня молодой приятель. Сын моего друга, купца. Ты его знаешь, не раз видала в лавке, где покупаешь нитки. Звать его Азиз. Вспомнила? Вот и хорошо. Влюбился он в тебя без памяти. Сам не свой стал. Как Меджнун помешанный. Не ест, тоскует. Потерял покой. По мне, конешно, ты ничего из себя не представляешь. Так себе. Было бы в тебе побольше дородности. А то... - он небрежно отмахнулся. - Однако чем-то ты ему приглянулась. И вот, чтобы окончательно не рехнулся, решили мы с его отцом вас свести. Он человек состоятельный, за твою услугу хорошо заплатит. На этом все, я думаю, и кончится. В юности всегда дорога та женщина, которая недоступна, а в случае победы над ней страсти утихают.
"Значит, все из-за меня. Это уже лучше. Только откуда про Маняшу стало известно?" - подумала она, постепенно оживая. Страх её поубавился, и она решила отозваться на предложение Салеха. Вначале она стала кокетливо улыбаться, показав этим, что ей приятен разговор с ним, что она не прочь включиться в любовную игру, а потом и сама начала задавать вопросы.
- Что же это он сам не сказал мне об этом? Неужели он так застенчив?
Салех засмеялся и со всей своей грубой прямотой заявил:
- И я ему это говорил, дураку. Робеет. С бабами никак не может найти языка. Если бы это коснулось меня, я бы живо договорился. Не так ли?
Кокечин хитро прищурилась, улыбнулась и, явно подзадоривая, произнесла:
- Ой ли?
- Да что тут много говорить, голубушка! С бабами я всегда так, по-простому.
- Видно, что вы мужчина бывалый. С женщинами ладить можете. - Она пригрозила тоненьким пальчиком: - Опасный вы человек! Ох какой опасный!
Салех, польщенный её замечанием, захохотал во все горло. Человек он был самолюбивый, тщеславный, не упускающий случая похвастаться своими победами над женщинами. И Кокечин это сразу поняла.
- Да, я такой, - признался он. - Но сейчас не обо мне разговор. Об Азизе. Когда придешь?
От такой настойчивости ей стало немного не по себе, и она в смущении пожала плечами.
- Видишь ли. Я - женщина. И у меня есть привязанности. Со старыми нужно покончить, прежде чем новые заводить.
Салех возразил:
- Старые привязанности не помеха. У кого их нет?
Он тронул рукой её колено, дерзко, требовательно заглянул в глаза.
- Эх, какая нежная кожа! Через ткань чую. Плюнь на старое. В пятницу приходи.
Его жесткие крепкие пальцы до боли впились в её ногу. Она собрала все свое мужество, чтобы не вскрикнуть, а сдержанно улыбнуться, затем отвела его руку, не грубо, но с такой твердостью, которая не могла его обидеть, и кротко молвила:
- Я подумаю.
Ее слова он истолковал за согласие, и это было так - деваться ей было некуда.
- Приходи к лавке. Там юрта есть. Я провожу.
Он подмигнул ей как заговорщик и ушел, оставив её одну, встревоженную, в смятении. Через два дня, когда Михаил заглянул к ней, она поведала ему о неожиданном приходе Салеха и разговоре с ним. Ознобишин подумал: "Ну вот! Не одно, так другое. Навязался на нашу голову, окаянный".
- Кто он такой, этот Салех? - спросил он, хмурясь.
Кокечин сказала, что Салех - купец, торгует уздечками и седлами. Товар его не так хорош, как у других купцов, но дешевый, так что прибыль он от своей торговли имеет небольшую. Однако богат, и даже очень, говорят, что все свое богатство он добыл при помощи благодатной анаши, которую достает через дервишей и продает любителям этого сладостного дурмана.
- И ты пойдешь? - спросил Михаил с беспокойством.
Она горько улыбнулась и сказала:
- Придется. Там я смогу узнать, откуда Салех слышал про Маняшу и чем все это может нам грозить. Понимаешь, Мишука, если все станет известно евнуху Саиду - не миновать беды. Этого я и боюсь.
- От меня что-нибудь нужно?
- Не надо. Доверь все мне.
Она слабо пожала его пальцы, пытаясь приободрить, но он по грустному выражению её глаз понял, что она сама нуждается в поддержке.
Глава сорок четвертая
Кокечин пришла в пятницу, как условилась с Салехом. Он провел её в небольшую юрту, незаметно стоявшую среди других за торговыми рядами. Кокечин хорошо выглядела и сознавала это; её прическа и одежда отличались изяществом и простотой, ничего броского. И эта простота её очень молодила. Салех и тот не удержался и, пропустив её вперед, игриво ущипнул за бок.
Оставшись одна, Кокечин осмотрелась. Убранство юрты ей понравилось: ковры на полу, ковры на стенах; разбросанные по углам маленькие и большие подушки; посредине, на круглом подносе, - сладости, фрукты, орехи, металлический узкогорлый кувшин с вином, - все предусмотрено для приятного времяпрепровождения.
Вошел Азиз, взволнованный, бледный. В руке он держал длинную трубку.
- Салех прислал, - сказал он негромко, пряча от её насмешливого взора свои глаза.
- Анаша? - догадалась она, стоя на коленях. - Давай сюда!
Юноша несмело присел подле неё на ковер, красный, как девица. "Совсем молодой, - подумала она, - смешной и неловкий". Она взяла на себя роль хозяйки, стала угощать его сладостями, орехами. И болтала не переставая, время от времени звонко, обворожительно смеясь. Она была опытна в любви, и его смущение, незнание, с чего начать разговор и как вести себя, её забавляло. Они выпили по чарке вина, поели фруктов, раскурили чилим, по очереди беря в рот костяной мундштук и по глотку вдыхая в себя дурманящий дым. Головы у них закружились. Скоро они свободно разговаривали обо всем, точно знали друг друга всю жизнь. И тут Азиз признался ей в своем чувстве. Он влюбился в нее, как можно влюбиться только в юности, с первого взгляда. Это польстило её женскому самолюбию: она нравится молодым людям, значит, её обаяние имеет силу и она ещё не так стара, как считала. Лучшего доказательства, чем страстная влюбленность Азиза, и не могло быть. Однако дурман обольщения не завладел ею окончательно; она все время была настороже и, лаская Азиза, старалась выведать, что ему и Салеху известно про Маняшу.
- Салех сказал, что у тебя шьет одна из дочек хатуни, урусутка. Она и бегает на свидание.
Она притворно изобразила на своем лице испуг.
- Мы теперь пропали. Салех выдаст нас.
Ей хотелось вызвать у Азиза сочувствие и склонить его на свою сторону. Он тотчас же откликнулся:
- Не посмеет.
- Господи, да откуда ты знаешь? Ведь Саид дружен с ним.
Она сказала это наобум, просто так, чтобы испытать Азиза, и, на свою беду, услышала:
- Саид берет у него только анашу.
Кокечин всплеснула руками.
- Значит, все-таки они знакомы! - И затвердила в подлинном испуге: Вот видишь! Выдаст, выдаст! Нам конец.
- Да не посмеет. Клянусь тебе, - стал уверять её Азиз и благородно пообещал: - Я тебя в обиду не дам.
"Он теперь мой! - подумала Кокечин удовлетворенно. - Через него я заманю Салеха..."
Анаша действовала. Колыхались стены, колыхался пол, потолок, перед глазами поплыли белые пышные облака, она и сама почувствовала себя таким облаком, и легкое ощущение полета начало кружить её. Они лежали рядом, голова к голове, и в то время как он, пылая от любви, горячо шептал, что она красива, лучшая из женщин, в её угасающем сознании билась мысль: "С Салехом покончить, покончить, покончить..."
Михаил и Тереха прибыли в ставку. Они решили купить седло у Салеха, хотя по соседству были и другие лавки купцов, торгующих кожевенным товаром.
Ознобишин подошел к открытому прилавку под навесом, а Тереха сел на землю в сторонке, как нищий, чтобы не привлекать внимание и получше разглядеть пожилого бородатого человека в туркменской шапке. То был Салех, очевидно на время заменивший своего работника. Михаил недолго выбирал нужное седло. Ему приглянулось маленькое, удобное, сшитое из хорошей твердой кожи. Михаил убедился в этом, прощупав его пальцем, сказал, что седло ему подходит, и стал торговаться. Салех почти сразу согласился на цену, предложенную Михаилом, а потом, получая деньги и подобострастно улыбаясь щербатым ртом, спросил по-русски:
- Ты русский, земляк?
Михаил невозмутимо направил свой взгляд в темные глаза Салеха и по-татарски ответил:
- Не понял.
Салех повторил по-татарски:
- Не урусут ли ты?
- Франк я. Из Сурожа.
- По какой надобности в Орде?
- По торговой. Коней покупаем.
Взвалив седло на плечо, Михаил по-приятельски подмигнул ему и пошел прочь, думая про себя: "Догадлив, черт!" Он не оборачивался, знал, что Салех наблюдает за ним, и шел твердо и спокойно, стараясь даже походкой показать свою невозмутимость.
Тереха нагнал его, когда Михаил уже отошел от базара.
- Он это! Клянусь Исусом! Чтобы мне провалиться на месте - он это! Он!
Михаил остановился и, развернувшись, держа седло на плече, огляделся. Никто из посторонних не обращал на них внимания, все проходили мимо, но все-таки он шикнул:
- Тихо ты - Исуса-то поминать. - А вздохнувши, молвил: - Никогда не думал, что меня сведет судьба с этим нехристем.
- Помнишь, как все наши поклялись отомстить ему за басурманство? спросил Тереха. - Мы только двое остались живы: ты и я.
- И што же нам с ним делать? - настороженно спросил Михаил, продолжая посматривать по сторонам.
- Заколем - и все тут! - заявил решительный Тереха.
Михаилу не хотелось приниматься за это богомерзкое дело, да понимал другого выхода не было. Салех знал о Маняше, преследовал Кокечин, над всеми ними висела угроза большой беды, может быть, даже смерти. Он сказал:
- Это всегда успеется. Тут надобно придумать што-то еще. Более надежное.
Тереха поплелся в становище, а Михаил зашагал в ставку к Кокечин. "Нечего тут делать. Ну их всех. Убегем - и все! - думал он, возбужденно размахивая руками. - Пускай гонятся, ежели пожелают. Мы тож не лыком шиты".
Глава сорок пятая
Быстрая ходьба отвлекла Ознобишина от мрачных мыслей, разгладила на лбу морщины и придала лицу прежнее серьезное выражение. Подойдя к юрте Кокечин, он не стал предупреждать о своем приходе, а сразу растворил дверь и вошел. В круге света, падавшего сверху на ковер, сидели Кокечин и Маняша. При виде его девушка вскрикнула и бросилась к нему, сияя радостной улыбкой.
Смутившись от столь внезапного порыва, Михаил прижал её легонько и отстранил.
- Извелась она без тебя, Мишука, - сказала китаянка.
Горькая улыбка тронула её припухшие яркие губы: откровенно выраженное чувство девушки радовало и печалило её одновременно. С тех пор как Маняша поселилась у неё в юрте, Кокечин полюбила её, как младшую сестру, и совсем не ревновала её к Мишуке, наоборот, учила тому, чего та не могла знать по молодости лет. Кокечин хотела сделать Мишуке приятное и поэтому не препятствовала Маняше ходить в степь. Эта молоденькая хорошенькая девушка, созревшая для любви, была его соплеменница, а на чужбине - Кокечин знала по себе - это вдвойне приятно, поэтому она и радовалась тому, что двое близких ей людей могли быть счастливы. А огорчалась оттого, что Мишука, её Мишука, становится другим, уходит от нее, вот и сейчас, хоть и рядом стоял, а был уже далеко, и она это очень тонко чувствовала.
Он сказал, хмурясь, не смотря ни на кого из них:
- Все. Уезжаем мы.
- А как же Салех? - напомнила Кокечин.
- Ну его... этого Салеха. Не желаю из-за такой гниды грех на душу брать. - И, бросив короткий взгляд на Кокечин, сказал: - Тебе тута оставаться тож никак нельзя. Едем с нами. Чего уж там. Как-нибудь доберемся.
Черные глаза Кокечин блеснули счастливой слезой, ей было приятно слышать Михаиловы слова и сознавать, что о ней он тоже подумал, но благородное чувство взяло верх - всегда, даже за маленькое добро она платила добром большим, и тут, мягко возражая, она не поступилась своим правилом:
- Что ты, Мишука! Ты хочешь нас всех погубить. Наоборот, мне нужно остаться. Как только вы отъедете, я тоже сбегу. Пусть они за мной гонятся. Но им Кокечин не поймать. Переберусь в Сарай. Туда Саид, надеюсь, не сунется. А вы тем временем далеко будете.
Михаил взял её левую руку в свою и сжал теплые тонкие пальцы.
- Не боишься?
Она засмеялась смущенно и небрежно махнула свободной рукой.
- Ничего не боюсь. Пройдет.
Михаил обратился к Маняше:
- Слушай хорошенче. Может, перед отъездом свидеться не придется. Стало быть, надобно договориться наперед. Отъезжать будем поразно. Мы - рано поутру, ты - днем. Поскачешь за нами по большаку. Все время на север. Запомни: у холма, на котором баба каменна стоит, ждать будем. Ночь, день. Не тронемся с места, покуда не приедешь. Так што постарайся.
- Я утром покажусь Саиду и сразу назад. А пополудню поскачу за вами.
- Хорошо. Бог даст, все сладится. Когда отъезжать, дам знать. Терпи, Маняша. Недолго осталось.
На этом они расстались, но ушел Михаил с тяжелым сердцем. Ночь провел без сна, поднялся поздно, с головной болью, в унылом расположении духа. На весь окружающий мир смотрел без радости, да и чему было радоваться? День тусклый, тихий, наводящий тоску. Тяжелые, сплошного серого цвета тучи так низко висели над землей, что казалось, давили на плечи, мешали вздохнуть полной грудью. Обхватив голову руками и поставив локти на колени, Михаил смотрел мимо своих ног, на траву. Вдруг под подошвами сапог он рассмотрел свежие пятна крови, отодвинул правую ногу и увидел ещё несколько пятен, с подозрением покосился на Костку. Тот, на корточках, мешал деревянной ложкой в котле, в котором булькала мясная похлебка.
- Барашка, што ли, заколол?
- Не-е, - отвечал тот, облизывая ложку и причмокивая от удовольствия губами.
- Откель крови столь?
Костка склонился и тоже стал смотреть на землю, указал рукой:
- Вот еще!
Они удивленно поглядели друг на друга, и у Михаила сжалось сердце от нехороших предчувствий. Он огляделся.
- Где Тереха?
Костка пожал плечами; светлые, как льдинки, глаза его выражали недоумение.
- Тут все вертелся, да нож о камень точил, да пробовал на палец. Плюнет и опять точит.
- С пальца столь не натечет. Тут што-то другое.
Мимо проходил босоногий, в одном халате, мальчик-пастушок Ибрай, погоняя двух безрогих коз прутом.
- Эй, Ибрайка! Тереху не видал ли?
- Давно видал. - Мальчик махнул в степь прутом: - Туда пошел. Быстро пошел. Все оглядывался.
Михаил мигом вскочил на неоседланного коня, который пощипывал травку поблизости, Костка на другого, и они стремглав поскакали по степи. Проехав некоторое расстояние, они перевели своих коней на шаг.
Терехи нигде не было видно.
- Куда же он подевался, черт?
И, ругаясь, сплевывая, грозил:
- Ну, морда, попадись только!
Костка спрашивал:
- Да што ты волнуешься так?
- Да знаешь ли, што он удумал-то? Салеха убить - вот што.
Прибыв в ставку, они долго ездили взад-вперед по окраине, поджидая Тереху, раза два проехали по базарной площади. День был торговый, народу набралось много, со всех сторон скота нагнали - не счесть. Теснота, шум, крики. Как в этой толчее разглядеть худенького, маленького Тереху в сером чекмене и меховой шапчонке? Таких, как он, много сновало туда-сюда, мелькало перед глазами. Просмотреть было не мудрено.
Солнце склонилось к закату; и, притомившись, проголодавшись, они решили покинуть ставку. Они поехали по одной грязной широкой улочке. К их удивлению, она вдруг оказалась запружена возбужденным пешим и конным народом. Михаил спросил бородатого пастуха в высоком суконном колпаке: что случилось, почему собралось столько людей?
- Убийцу дервиши растерзали.
- Какого убийцу?
- Что купца-мусульманина зарезал.
"Неужто Тереха? Господи Боже, спаси и защити!" - подумал Михаил в отчаянии, соскочил с коня, передал повод Костке, а сам стал пробиваться вперед, к тому месту, где над толпой колыхались острия копий ханской стражи. На открытой площадке, вокруг которой струился ручеек идущих друг за другом мужчин, лежал навзничь, раскинувшись, мертвый человек. Стражники подпускали желающих взглянуть на убитого, спрашивали:
- Знаешь ли? Кто таков? Чей раб? Проходи, не задерживайся!
То был Тереха, истерзанный, забитый, изуродованный. Михаил признал его по полоске шишковатого лба - единственное место на лице, оказавшееся нетронутым, - по сапогу, оставшемуся на правой ноге, и по куцей бороденке, торчащей кверху, - все остальное было превращено в красно-серое месиво. Бросилась в глаза красная запекшаяся рана на ладони левой руки, которую и маленький сгорбленный старичок-мулла, стоявший рядом с Михаилом, заметил:
- Этот раб - хитрей шайтана. Тамгу-то с ладони срезал. Не узнаешь теперь, чей он.
Михаил предугадывал смерть Терехи, но не ожидал, что она будет так внезапна и жестока.
В степи тихо и грустно молвил:
- Надобно его похоронить. Нельзя оставлять на поругание. Христианская душа все-таки. Наш товарищ. Господь нам этого не простит.
Глава сорок шестая
В сумерках Костка и Михаил отправились в ставку, на ту улочку, где днем лежал их товарищ. Теперь она была пуста: ни стражи, ни дервишей, ни тела Терехи.
Они проехали до торговой площади, освещенной множеством костров, возле которых грелись люди.
Подойдя к одной группе, Михаил увидел сидевшего в середине седобородого старца, рассказывавшего сказку о злополучном сыне купца, который попал на остров чудовищ. Все с большим вниманием слушали его. Михаил обошел их кругом. В стороне, у столба, прямо на земле лежал нищий мальчишка. Ознобишин легонько тронул его за плечо. Мальчишка пробудился и, мигая, уставился на незнакомца. Тот показал ему монету, желто сверкнувшую в свете луны.
- Заработать хочешь?
Сказав это, Михаил не стал дожидаться ответа, потому что по быстрому взгляду отрока понял, что монета пробудила в нем алчность, и не спеша стал удаляться от костра в темноту переулка, где черными плоскими силуэтами проступали головы двух скакунов. Мальчишка как привязанный потащился за ним, одной рукой поддерживая спадающие штаны.
Ознобишин сел в седло своего коня. Мальчишка остановился перед ним.
- Покажешь, куда бросили растерзанного раба, - получишь монету.