1

Днепропетровск

Лира

2012

С первой же строчки новой поэтической книги Ольги

Брагиной читатель становится зависим от имён: Бунин,

Мережковский, Шмелёв... - эти классические цветочки

литературного поля источают интенсивный аромат

интереса: что дальше? За следующей, следующей

страницей.

Дело тут в эффекте узнавания, жажде окунуться с головой

в пространство авторского воображения.

Ольга возвращает страсть к чтению - хочется всё больше,

больше вкушать пряные и пресноватые фамилии, дивиться

фантасмагорическим и реалистическим действиям,

которые вокруг них разворачивает сочинительница.

“Неймдроппинг” - это и есть в переводе с английского:

забрасывание именами. Но не шапкозакидательское,

панибратское. Отнюдь. Здесь игра подобная футболу:

мы находимся в центре увлекательного матча. Только на

воротах стоит читатель и пропускает (отражает редко)

интеллектуальные голы.

Слово издателя А ещё представляется, что имена - бесконечность памяти,

истории, легенд, мифов, анекдотов, действительных и

вымышленных ситуаций.

Имена - ресурс длящийся. И не могут закончиться они,

как число ПИ (“НеймдропПИнг”): ветвятся струящимся

потоком, завораживают чередой любопытных схем и

преодолением их.

2

3

Новые тексты Ольги Брагиной в ЖЖ

http://reine-claude.livejournal.com/

Бунин, Мережковский и Иван Шмелёв нечитанные рядом,

ум во аде, на улице Лизы Чайкиной справжній металобрухт,

старик Державин нас заметил, сколько слоёв под адом,

не пишут в журнале «Знание – сила», из балаклавских бухт

везут тебе твои тульские пряники, чтобы питался плотно,

и на стекле маршрутки бледный масонский знак,

универсальный контекст говорит мне, что я свободна,

но бытие без сознания греет совсем не так,

а за соседний стол приносят еще глинтвейны,

и говорят о музыке, и поправляют шарф,

прячут открытки с утятами, ветрены и кисейны,

вот колокольчик, входишь в город Марий и Марф.

Вот колокольчик самый что ни на есть звенящий,

а что вы не умеете звонко, так это ваша беда,

зверь выходит из моря, зверь выходит из чащи,

зверь выходит из горла – не денешься никуда.

4

Мальчики пишут стихи, чтобы нравиться девочкам,

девочки пишут непонятно зачем –

лучше купить акриловые ногти, дачный тональный крем,

5

лучше любить не Хайдеггера, а карпаччо, внутренний цензор спит,

сыт и доволен, доволен и снова сыт.

Внутренний читатель читает Лену Ленину сгоряча –

в школе его учили вот так не рубить с плеча,

сначала во всем разобраться и вынести приговор,

вот тут в тебе просыпается внутренний прокурор,

все книги на свете немедленно сжечь велит,

сыт и доволен, доволен и снова сыт.

Внутренний цензор дрожит под осиной, скоро за ним придут,

свинина не съест, но от жизненных только пут

никто не избавит и тощих не пощадит,

сыт и доволен, доволен и снова сыт.

Внутренний автор всё бывшее с ним забыл,

помнит лишь море и белый, как лёд, акрил,

пальцами тонкими щебень перебирать

может лишь белая кость, неродная знать,

все остальные просто глядят в себя,

разные версии мышкою теребя.

Розанов пишет в жжшке: «Дружочек совсем больна,

Нет, чтобы ей прописали сырое семечко льна,

ну никуда не годятся в этой стране доктора,

слили бюджетные средства, в коре дыра».

M-me Полина пишет: «Васенька, ты злодей,

если не стыдно себя, то пожалей людей.

Тут, говорят, читает священный синод,

лопнет терпение вышних, гляди, вот-вот.

Кто тебя будет вареньем кормить зимой?

Точно не я, ненаглядный покойник мой».

Дружочек пишет: «Что тут за верхний пост?

Прошлое тянется, словно мышиный хвост.

Лучше уже и, правда, пускаться в блуд,

чем по ночам комментировать этот флуд».

Прячут сердечки со смайлами под замок

и, горемычные, тихо вздыхают «ок».

6

*одному критику*

7

Офисный планктон начала девяностых,

редкие счастливцы, пробуют «Липтон» в пакетиках, ждут Марианну,

«За что вы любите этого графомана Бродского, он же скучный»,

нужно класть больше сахара, нет, вы куда, будет слишком.

Чтобы сжиться с одиночеством, хватит одной жизни,

некоторым нужно несколько, но лучше уложиться в одну.

Через двадцать лет послушать запись, возмутиться – неужели я

так плохо звучу, неужели это мой голос, нет, не может быть,

отпущаеши ныне, можно всё, на что не хватало фантазии

культпросвета,

туфли-лодочки и куриная гузка цугом, у меня есть я, и на это еще

смотреть бы,

хорошие дети, кисельные небоскребы, мобильные чувства,

молочные города,

у тебя есть ты, и от этого всё проходит,

условия человеческого существования (сокращенно «УЧС»)

измеряются в пикселях и равноценны размеру,

у нас есть мы, и это еще верней.

У нас есть такая игра – по утрам тосковать в ноутбуке,

пить растворимый, расходовать слов мегагерцы,

заворачивать бутерброд в развороты «Экспресс-газеты»

и выходить неспроста на морозную слякоть.

Больше не хочу никого любить, буду вежливой и равнодушной,

но как унизительно это прошедшее время –

написано в книге, не изданной в прошлом году,

но то, что написано, сбудется в виде рассылки.

У нас есть такая игра – делать вид, что мы созданы друг для друга,

а все остальные люди вовсе не существуют,

не предлагают котенка купить в переходе

или пакет МТС для звонков трём любимым,

мы – это просто те же другие люди,

только помноженные на ноль без ненужной спешки.

Больше не хочу никому дарить эти битые ссылки,

разлитые мысли и концентрированные бульоны,

ты заслужил покой как никто на свете,

значит, получишь – что же еще осталось.

У нас есть такая игра.

8

*неймдроппинг*

9

Света Поваляева любит Юзефовича, «Самодержец пустыни» -

это просто нет слов,

Издрык говорит: «Посадили с каким-то дедом, находят таких ослов,

я ничего не понял, но посидел просто так».

Поваляева ему: «Это тот, что написал «Самодержца»,

Издрык: «Ёлки, вот я мудак».

«Украинская литература не склонна к объемным формам, –

говорит известный поэт,

- поэтому поэтов тут пруд пруди, а прозаиков толком нет,

хотя вот, например, Забужко

может по телефону надиктовать роман,

а ты ничего не вспомнишь, потому что неделю пьян,

и просто вайнштайнером свой разбавляешь коньяк,

выходишь на воздух и в целом немного размяк,

идешь обратно и слушаешь там про Рейна, который всегда и всем

говорит о Бродском, как будто нет интересных тем».

«Да, мне рассказывала Вера Павлова, - тут говорит Жадан,

- мы вместе выступали в Бремене, там и познакомились, в общем, кран

сломался в номере, в общем, Рейн с кем-то явился

к Бродскому в колпаках,

потом пришел Бродский, сказал – ну что, орлы», в общем, это ах,

а не история, ты вот, Лазуткин, о девяностых пиши,

о становлении государства, нет, какие там барыши,

просто на юности бедной своей сидим,

и накрываемся ею, как Белый Бим,

и никогда не вырастем, не станем чуть-чуть умней,

что мне она, что мне делать всё утро с ней.

***

Поэты не интересуются чужими стихами,

поэты могут такое и сами.

Такое, такое и еще вот так.

В лифте написано «сам дурак».

Поэты не интересуются возможностью роста,

всё гениальное очень просто.

Математический склад ума

здесь пропила бы я и сама.

Поэты не интересуются составом водки,

откуда в квартире берутся сотки,

откуда в холодильнике колбаса,

откуда груша и в ней оса.

Поэты требуют любви и заботы,

за это даже не спросят, кто ты,

вот ты, и ты, и еще вон ты,

гении чистящей красоты.

10

Достаем свое прошлое из корзины –

с ним осторожно никак нельзя,

почему какие-то магазины

11

опять набиваются к нам в друзья.

Пишут - покупайте сумки со скидкой,

сарафаны до пола за полцены,

хочешь казаться себе улиткой,

думать, что ошибки твои ценны.

Пишут – покупайте индийские ткани,

авторскую бижутерию на заказ,

как-то полюбили себя по пьяни,

открестились утром совсем от нас,

и теперь блуждаем по переходам,

изучаем карту небесных вин,

поздравляют вместе нас с Новым Годом,

а спасибо скажешь им ты один.

Более ста пятидесяти лет назад Афанасий Афанасьевич Фет

вступил во владение хутором Степановка. Вскоре запущенный хутор

с недостроенным домом под соломенной крышей превратился

в блестящее имение с образцовым хозяйством. Некоторые полагают,

что здешнее тягостное душевное состояние является следствием

сурового климата в сочетании с каторжной глухоманью и

обилием ссыльных. Дорогие друзья, к сожалению, моя страница

была взломана, поэтому от моего имени приходил спам.

Пожалуйста, не проходите по ссылкам,

я ничего никому не посылала.

12

В тринадцать лет начинаешь читать Кокто,

все говорят – тебе еще это рано.

Упоительны ночи в провинциальных лито –

13

будешь в нашем хоре первым сопрано,

оставайся, девочка, с нами, оставайся и береди

разные язвочки, вызванные неврозом.

Луч света в конце и всё-таки впереди,

увеличение нежности к разным розам,

против себя ничего не попишешь –

нужно расти и расти,

вырасти и написать что-то Кокто не хуже,

горку таблеток прятать под стол в горсти,

долго считать их и запинаться в душе.

У тебя нет подсознания – всё выложено на стол,

оставайся, девочка, с нами в вёдро и в зной, и в стужу.

Какая корысть в том, батюшка, что каждый король наш гол,

и вся его пакля серая выглядывает наружу.

Самые теплые воспоминания, на распродаже унты,

портреты монгольской хунты, с презентации в сумке винцо,

и раз всё равно пришел сегодня на ум ты,

подари мне в приложении «Веселая Усадьба» продукт Яйцо.

Яйцо с иголкой кощеевой с приусадебных территорий,

каждое утро на прополку созывает их муэдзин,

у забора листает Канта парторг Григорий,

каждых ближних своих посылает он в магазин.

В магазине есть чему поучиться – всюду искусство дзена,

полки пустые и в трехлитровой три топора,

сегодня на бирже снова упала иена,

ну а у нас она всё же идет на ура.

Или на месте стоит, производит в мире пустоты,

производит в мире много различных пустот,

право личности на самомнение опровергают боты

и мой виртуальный теплый персидский кот.

14

Кротовьи горы

15

Вольно тебе молчать, но послушай, Ада –

ты, конечно, тоже еще не все,

но мне без тебя вообще ничего не надо.

Пишу тебе в пробке на Можайском шоссе.

А чем занимаешься ты, душа моего тела,

чтобы не было больно мучительно всем об этом сказать?

Ты же меня расстраивать радостью не хотела?

Ведь не хотела Жорочку сладостью наказать?

Пока они говорят, что всюду видна Августа,

если не сама из плоти и крови, то хотя бы ее тень,

на самом деле плоти ее негусто,

кровь ее жидкая. Палевое надень.

***

На выходные ездили с Адой в Овернь,

она захватили с собой конверт – написать золовке.

Я, гений Туманного Альбиона, должен терпеть эту чернь,

не покупающую талончики на остановке.

Говорят, что всюду жизнь, и всюду, где видят, плюют,

чтобы не расстраивать самих себя отсутствием смысла.

Мы тоже с ней не спасемся, по утрам вместе пьем теплый брют

и говорим друг другу: «Совсем не кисло».

Что ли просто уехать в Грецию, правда, опять война,

проблемы с питанием, чистой водой и хлоркой.

Ну, ты родовые замки взорвать вольна,

но здесь не твоя война. Притворимся Лоркой.

***

И я жил тогда в этой Греции пыльной, всюду бродил народ,

народ безмолвствовал, историки ждали сиртаки.

Я думал, что ты вернешься ко мне вот-вот,

пройдешь мимо вывесок «Соки-Воды» и «Краски-Лаки».

Или хотя бы просто напишешь: «В Стамбуле уже весна,

незачем жизнь разменивать на рефлексию,

жизнь нам и так останется неясна».

На покаяние к старому папе Пию

ездишь. На что нам вёсны твои даны,

чтобы похвастаться вёснами перед всеми,

или под действием новой живой луны

прятать напильники в белом воздушном креме.

Мне себя тоже жалко, но нам себя не спасти,

мы тут совсем ничего отключить не можем,

поздно уже, не учись говорить «прости»

и не встречайся взглядом вон с тем прохожим.

16

Тебе не достать меня больше из вод Амура –

всё бы коту масленица, сладкий бочок для волчка,

умаление злых сердец и макулатура,

17

бабочку газа внесли, солнце каплет с сучка.

А потом всё оказалось поломано без оглядки,

плох тот, кто не мечтает, от глаз твоих

нужно было бежать, мы просто играли в прятки,

но моей любви не хватает на нас двоих.

Это совсем не упрек – не ты тут во всём повинен,

ночи короткие в мареве и в Крыму.

«Самые низкие цены – от нуля гривен.

Бог действительно любит тебя – узнай, почему».

Вырастили на беду себе сердцедера

Желя и Карна, красил поддельный гжель,

в каждом вагоне из-за солений ссора,

в каждой деревне оладушки и метель.

В каждой деревне говоришь себе: «Я не согласна,

что заметает санный путь золотым хвостом.

Если ссылка удвоится, будет ли солнце ясно?

Будет ли нам обед под своим кустом?».

Я тоже хочу быть человеком европейской культуры,

загодя строить замки размером со снежный ком,

и своим локотком предупреждать любые амуры,

делать вид, что никто мне по-дружески не знаком.

Если ссылка удвоится, всё же мне станет скучно,

всё же мне станет холодно и смешно,

ты любил эту землю – она приняла всех кучно,

и в зазор между ними не всунуть веретено.

Вырастили себе на беду дерево денежное в горшочке,

с аппетитом смотрели на него каждый день, готовя обед.

Это пока что ягодки – будут еще цветочки,

будут тире и точки, а запятых здесь нет.

И можно радоваться, что холода в Марокко,

радоновые источники исчерпали потенциал,

вырастили себе на потеху дерево, а от него морока,

и коэффициент прибыли значительно подупал.

18

На самом деле мы с тобой вообще похожи,

у нас могут быть чудесные дети, если не скуримся раньше,

а будем ходить в Василеостровский дом молодежи

19

и каждый день встречать в ректорате рыжую баньши.

А она проводит ластиком по губам и стирает масло,

потому что летом излишни жиры, да и углеводы,

и давно во мне всё назначенное погасло,

и давно не выбить искру тут из породы,

можешь мне приносить чай, наш народец падок на сласти,

иногда придумает что-нибудь и проверит,

и такое целое, в общем, не хуже части,

превышение скорости, общий бесценный merit.

А она проводит ластиком – и всё становится белым,

или совсем никаким, если много проще,

и у каждой двери отдавать свою дань омелам,

приносить незнакомцам недобрым прощенье, тощи

твои тетради, поскольку только инициалы,

один любил свиные ребрышки, другой – баклажаны на гриле,

и зеленый чай какой-нибудь из пиалы,

и кого мы только, в общем, тут ни любили,

и совсем не научены забывать – что с ним делать завтра,

когда потеплеет и недоступна прорубь,

главное просто дождаться начала марта,

выпадет снег и замерзнет в киоске голубь,

а она проводит ластиком и всё обретает цену,

становится удобней в обращении и практичней,

если ты живёшь, куда я всё это дену

с кошачьей душой и скрюченной лапкой птичьей.

Актуальный поэт П. открывает страницу в ворде, пишет про день

чудесный без пробок на кольцевой, они тут сорят, сорят, говорят им: «А

вы не ссорьте», они тут царят, так живи же один живой, утром питайся

халвой, а в полдники – мандарином. Пишет Наталья Андреевна: «Сын

мой опять в острог брошен был, несть ни эллина, и в старинном кресле

вольтеровском молча вдыхаю смог. Строг наш отец, справедлив, выдает

пайками в первопрестольные праздники кузнецам мейсенский хлам,

кашу ложками, смог руками, ты приходи ко мне – свой образок отдам,

письма печатные и китайские безделушки, как выпускница Сорбонны,

натурфилософ-эстет, буду липовый с мёдом пить из любимой кружки,

если придешь, достану еще и плед». Актуальный поэт П. переходит

дальше курсивом, думаешь – вырвать бы разом грешный язык им всем,

а не описывать угги и пледы, вот о красивом нынче никто не думает,

не говорит совсем. Наталья Андреевна пишет: «Сын мой вернулся с

почты, купил там немецких марок на пять рублей серебром, до красоты

нездешней был до чего охоч ты, ну да ступай уж прочь ты, здесь

торговать ребром Богоматерь нам не велит», опускается пыль земная,

опускается пыль небесная до третьего этажа, открываешь зонтик на

Невском, улыбаешься, мир не зная, но от пыли и равноденствия на

поребрик, едва дыша, ставишь лаковый каблучок, сердце девичье

не застрянет, полежит немного на привязи и выходит на божий свет,

и щекочет его травинкою или тянет его потянет, но уже половина

первого и пора говорить ответ. Актуальный поэт П. возвращается с

бала утром, открывает страницу в ворде и пишет: «Печаль светла», в

состоянии просветления хорошо говорить о мудром, после выпить еще

фалернского и под вечер сгореть дотла. Наталья Андреевна пишет:

«Ведь это была мазурка, нужно сгореть стоически или любить свой

сплин, будем его мы потчевать, ждать на земле окурка, так и дождемся

верности разве что до седин». Актуальный поэт П. с ноутбуком не

дремлет в кресле, отпустили его кураторы, ждали третьего петуха,

нет, мы там непременно встретимся, даже если большое «Если», где не

выбросить слов из песни, и особого нет греха. Нет, мы там непременно

встретимся, открывает страницу в ворде, пишет: «Я вас люблю, а что

же мне выше солнышка написать». Александровский сад пустеет, спать

20

ложатся красиві й горді, актуальный поэт смежает веки, ёлку идет

спасать.

Говори-говори-говори, что сложится обязательно всё у них, 21

над

какою бы ямой плотнее кожица – дописать не успеешь стих,

как забудешь все звёзды над переулками, Грибоедова у метро и

порыв кормить каждых уток булками, и на гриле в режиме “raw”

любоваться мясом, но жаждать белую и прекрасную, словно снег,

если вдруг ты подумаешь: «Что я делаю в этот день на устах у всех»,

и на каждом втором проверяй, воистину ли твой предательский

холод нов, а потом пойди напиши единственному еще ворох плохих

стихов. Как он будет читать их, в рабочем времени находя для

убийства брешь, а ты думаешь – ты ну совсем не с теми, ни с какими,

шестой падеж отзывается в каждой странице оловом, одиночества

тут на всех не хватило бы, столько уж расколола вам тех орехов себе

на смех. Говори-говори-говори, заблудитесь, полвторого, проход

закрыт, и, конечно, подумали – обманули весь белый свет, этот

общепит. Посмотреть бы на душу, не разлученную с каждым телом

себе больней, с ней за снегом идти на Большую Бронную, просто так

оказаться с ней просто где-нибудь, непременно сложится эта карта

рубашкой вниз, а была бы просто плотнее кожица и у слив, и у бедных

Лиз. Говори-говори-говори печальное, всё на свете заговорить,

своё сердце глупое безначальное оприходовать и закрыть, чтобы

можно было писать, как ветрено в этом городе и темно, ни в какую

сторону здесь и метра не проходишь, веретено или прялка, выбор

велик, закончится равноденствие и уют, и в кармане моем рыбка-

миллионщица, не положено, не дают.

Белую шаль – сингапурский платок из колодца, синюю шаль –

ложной классики на реферат, где остается и веретеном уколоться, и

говорить, что любому сочувствию рад. Тот, кто любил геометрию пуще

причины, первостатейные мысли свои освежал, мысли линейные,

гложет тебя кручины тень и проекция сотни осиных жал. Не осуждал

жену ближнего, с распродажи нёс только новый адаптер, берег котят,

и не поднимется перышко с пола даже, имя вернуть постороннему

не хотят, носит Другой твое имя и свитер Fendi, носит воробышка,

прячет ситро в карман, память скольжения нужно спасти от смерти и

биографию Пушкина. Двери РАН утром закрыты, и несть ни души, ни

тела, ни отторжения холода от частиц, память воробышком-камнем

вот улетела, ходишь по пристани, не разбирая лиц, ставишь курсор

– исчезают один и прочий, малое множество, плотная кутерьма. Так

не умел обходиться без многоточий, так приходила ночью к нему

сама, ставила чайник, вязала крючком по плоти, чайник снимала, с

утра подбирала плед, не говорила: «Вот вы для чего живете», ставил

курсор, появлялось «Ответа нет». Не говорила: «Тебе вот казаться

мною, мне бы расходовать меньше возможных сил и приносить

посильную помощь Ною, есть подорожник, потом разводить кизил».

Мне бы казаться, а быть, ну положим, сойкой, руку твою удержать

бы над очагом, чтобы другие стояли за неустойкой, чтобы остался

верен и незнаком.

22

Сличения

23

Очаг избранничества, был настоящий гений, за каждой памятью

пятился по пятам, известный автор текстовых сообщений ведет

подругу, несет весло и в «ТамТам» приходит с веслом, и косо смотрит

во всех прохожих, и вспоминает, как было можно им в двадцать

пять, где по безналу всем продавали дрожжи, имя без кожи лелеять

и целовать. Всё раскрывать: тайники-тайники за забором, ники в

буфетной и антибуфетное вещество. То, из чего, оказалось таким же

сором, синей оберткой, прожженной на Рождество.

***

Брось меня здесь и иди целоваться с Зиной, кушай соленое, сладкое,

вот батат очень полезен, молочных котят корзиной утром накрыть,

видеть сладкое не хотят, знать не хотят, кто куда разносил открытки,

напоминания свежести и тепла, без глицерина лилия, без подпитки,

белые нитки для тела не сберегла. Брось меня здесь и иди говорить

о многом невосприимчивым к многому, ясен свет – вот ты стоишь

весь укутанный перед Богом, и ничего до сих пор между вами нет

– памяти, ниток, столов и столбов позорных, или коленок разбитых

и кутерьмы, что-то еще прорастет в запеченных зернах, будем

помешивать без остановок мы по часовой, и останется привкус стали,

на позвоночнике пятен родимых пять. Вы от такой всевозможности

не устали? Милая/милый, скорей выходи гулять.

***

Вот со складских помещений Замоскворечья взял себе суженую,

купил домашний бигборд, какая разница – речь тут птичья иль

человечья, пишет лапой куриной, собою горд, о любви к человечеству,

к милой подруге Свете и к разносолам, к нежинским огурцам. Не

приручай меня – будешь за всех в ответе, будешь платить полтину

за каждый грамм этой бесплотности, будешь на автопилоте сны

оперировать, чтоб зарастало быльем место парковки, давно ли вы

не живете в мире своем, но готовы платить за съем, функционально

вместе менять прошивку, глазом моргнуть не успеешь – моргнул бы

вдруг, киваешь на бурку-сивку и получаешь саечку за испуг. Всех

пережил сивок-бурок и дев прекрасных, и забираешься куклой на

самовар, нужно добавить побольше метафор ясных, нужно добавить

побольше семейных свар.

***

Жила бы в эпоху перемен – подавали к орехам пиво в театральной

кассе, с Кузнецким мостом на «ты», писала друзьям в табакерку

велеречиво, так и смыкаются в теле две пустоты. Тело одно пахнет

только персидской сиренью, изобличая стремление сжиться, как

все, с необратимостью, пять закладных по именью, пятый размер,

мифотворчество, солод в овсе. Тело второе движется по пути

сопротивления материалом, из которого создано, материалам

другим, на предпремьерный показ появляется в алом, очень умело

использует скуку и грим, с братьями Гримм проходит по Невскому,

эталонны куклы с подсвечником, сказочники в кустах, серое зло в

мир глядится из-за колонны, то, что нельзя подделать, всего лишь

страх. То, что нельзя воссоздать, как любви полынью и голод, что

подкрадется с ухвату и обличит, в этом раю никогда не бываешь

молод, Малая Невка невестится и горчит. Малая Невка сжимает твои

колени, хочется быть, только кажешься лучше всех. Ходишь вокруг

иглы своей против тени, а на поребрике знай кровоточит снег.

24

Мудрая китайская обезьяна, кофеин, Элен и ребята,

25

мудрая

китайская обезьяна, перепись райских вин, джин три пенса, солома

бесплатно, ушли куда-то, жить в жакерию, блажен, кто был господин

сам себе, стал никем, за версту скрывал бы цель осветления кончиков,

морок слов, солнце весеннее встало бы из-за дамбы, мать настоятеля

в церковь несла улов, вот отпечаток плотвы на твоей ладони, kiss

me forever в лунку, за столько лет от недостатка кальция мухи-

кони-люди-мосты-скворечники-верхний свет, в общем, смешались,

подробности здесь излишни, от порошка зубного на рукаве или от

косточек нашей тригорской вишни и телеграммы, какая сейчас в

Туве новая искренность самая что нет сладу, платье в горошек,

креветница под фасон, летом купили хотя бы в рассрочку «Ладу»,

жизнь – сквозняки, Кальдерону и Фрейду – сон. Что тебе снится в

час, когда ветер финский, диктор в сиреневом сводки читает в час,

думает, сколько на рынке купить редиски, если отпустят без грима ее

сейчас на Достоевскую, память внедряет форму, память отдушины –

форму твоих ключиц, чашка за чашкой подкожная сложность корму

вес придает, и хочется падать ниц в имя твое, каждый звук забирать

с собою, слышать и видеть, в весенний салат «редис» по расписанию

класть незаметно сою, камень сизифов скатился по горке вниз.

Будем друзьями лучшими в мире, впрочем, шалости тоже позволить

себе слегка можно, но незаметно, заклеить скотчем щели на осень,

и вот вам моя рука, вот вам мое одиночество, сбавить цену, выбрать

задаток и меловый выбить круг, ради страны самому выходить

на сцену, акцентуация наших надбровных дуг, Рижским шоссе

ограничить восторги роста, маленьким девочкам сушки бросать в

кювет, ночью блестят сапожками от «Лакоста», фары бесцветные

ночью роняют свет, пены морской недостало родиться снова, мудрая

обезьяна, парковка здесь, в мире твоем ну совсем ничего не ново,

пеной морской развести витаминов смесь.

С этих ли пор мы с тобой невзаимные френды, так и сживались

со списками платных услуг, «что она вдруг», поделом узнавали

из ленты, и пустоту языком проверяли на слух. С этих ли пор

Бессарабку вдыхаешь, как голем, «нету на трекере» мысли читаешь

с утра, столько гармоний своим поверять алкоголем, столько теорий

под каменной кладкой Петра. Где они все, что теперь поименно

стирать бы, маслено масло и сопки домашний уют, мыслят осколочно,

плоть заживает до свадьбы, выбросить платье себе обещанье дают,

и развевается ночью фата по паркету, и наступает на линию слома

петух, кубик бульонный потух, соблюдаем диету, вынесли всё и

себе не поверили. Вдруг были бы мы и нежны, и прекрасны на фото,

были бы мы в каждой третьей прихожей нужны. Если в тени, то с

Плевицкою общее что-то, если на свет, это профиль великой княжны.

Были бы мы неподвластны соблазнам и соли, думали столбиком и

вызывали восторг, феи смешения всех языков укололи, с пальчика

кровь и письмо на «поэзию. орг». С этих ли пор мы по разные стороны

сада, центростремительной силы погрешность, пенал. Бросили здесь,

где тебе ничего и не надо, садик твой мал, и совсем ничего не продал.

26

Будешь теперь цветоводом и конокрадом, будешь следить 27

за

садом в дверной глазок, милые бранятся – только тешатся адом,

ад проявляет терпение, не жесток, не горяч и не холоден, бьют

посуду и за калашным рядом в базарный день пишут: «Нет, я тебя

не забуду, только дорогой кружной возвращаться лень», Будешь

теперь каноническим текстам верен, Сциллу с Харибдой заменишь

большой юлой, памятных дат заоконный поток размерен, ссылки

с айпадов с призывами «Всех долой». Будешь теперь изувером и

оптимистом, личное счастье попробуешь на зубок, хочется снега и

стружки, и в поле чистом без трансформатора свой непременный

ток. Будешь живым и теплым, и столь прекрасен, так что ни в

сказке сказать, ни чужим пером переписать, и мораль выводить из

басен, мысли о Родине слать на аэродром. Будешь один как перст на

большой картине, где неразборчива подпись, вот жил Брюллов, но не

хватает подлинности отныне, красок, холстов и равно удобных слов,

и удалишься от смысла, с версту Коломна, мысли о Родине, виды на

урожай, пишут на стенах: «Печаль моя так огромна, и непонятно –

как хочешь, так выражай».

***

Не соблюдая здесь подобную Schweinerei (сдобная форточка, из

патефона полька), только себя у меня ты не забирай капля по

капле, иначе куда мне столько. Из субаренды память не выкупай

на междустрочия капельками иланга, падает решкой монета в

сливовый pie, падает в форточку из разговоров танго, только себя у

меня ты держи на вес вместе с орешками белочки, и в примете всё,

что давно проиграли на интерес дети – не дети, но, в общем, еще как

дети, из коробков доставали своих жуков, божьих коровок и пряные

караваны, крылья расправил и был для тебя таков, и молочко текло

на картон из раны, и оставался на пальце белесый след «света плюс

коля равно», оставайтесь с нами, камешек-стеклышко, и ничего

здесь нет, алые буквы весенними вечерами нежно выписывать в

свой дорогой блокнот – шифры бельгийские щелкали с полуслова,

он никогда сюда уже не придет, сад-огород, ты жить за него готова,

стряпать учебники и целовать компот, долготерпеть и маятники

Бернулли (словно есть код, который наоборот) ставить в проход,

лишь бы только его вернули, лишь бы его до заутрени удержать, ну

а потом, если можно, и до вечерни, пальцами рану под крылышками

зажать, изображать любовные муки вчерне. Сколько тебе досталось

таких судеб, тальком присыпанных, больно фотогеничных, холмик

традиции или кукушкин хлеб, записей креп и записок в песочке

личных, выдала просто тебя на потраву их, имя оставила камешком

на пригорке, как далеко ни заводит подобный стих, соки морковные и

выжималки-тёрки, как далеко ни заводит, а ты молчишь, и черепки

остаются от каждой чаши, слов суверенности знает мальчиш-плохиш

цену, и ценники клеят зачем-то наши, знать не приходится, что там

тебе дано, в папке лежит под файлами «Вскрыть пивную», плещется

в ванне украденное руно, я ни к чему эту видимость не ревную. Было

бы горько, да ветрено и светло, было бы больно, да вышито здесь

канвою, в тексте царит одно мировое зло, и Белоснежке не выйти на

свет живою, выйдет в переднике чистить золой фарфор и серебро,

оставленное соседом. Как ты на чтение всех примечаний скор, что не

пойдешь теперь за душою следом.

28

Не прибиться к заветному брегу, не увидеть звезду впереди. 29

Все

влюбленные склонны к побегу, так что встань и куда-то иди. Не

увидеть, что мало и много на письме означают одно - открывается

взору дорога, под копиркой десятое дно. Не увидеть себя среди прочих,

прижиматься горячечным лбом к предпоследнему дну, впрочем,

прочь их – столько тела и книги кругом, отделение тела от книги и

деление четных страниц, и по вторникам носишь вериги, и по средам

вселяешься в «Риц», и спиваешься духоподъемно, и взыскуешь

из ряда их вон, светит сердцем горящим Мадонна с лакировки

советских икон. Так что встань и иди дальше пыли, невозможности

всё повернуть, и никто не напишет: «Мы были», и никто не напишет:

«Здесь путь, ну а там глубина и развилка, переулков последних

не счесть, бесконечная наша бродилка – оправдание наше и есть»,

и узнай по последнему слову, как тебя решено величать, а потом

вызываешь тревогу и несешь свои речи в печать, и пока остаются

зазоры между тем, что возможно, и что существует, и прячут Азоры

имя розы в соседском лито, можешь ждать преспокойно трамвая и

треножник любой колебать, и стоишь на подножке живая, и в косынке

сиреневой мать на крыльцо не выносит резное предначертанный

памятью том, остываешь в любви и в покое, черепахи плывут за

китом, и стоят они все одиноко, удержать себя вместе нет сил, не

находится в поле пророка, чтобы сорные травы скосил. И стоят они

вместе, за сдачу исполняют проверенный трюк, вот сейчас ни за что

не заплачу, кавалер твоей юности Глюк улыбнулся тебе так печально,

что сжимается сердце в груди, в этом есть незаметная тайна, так что

лучше вставай и иди.

Крутится-вертится, будем дружить с тобою, будем резать и бить, и

дружить опять, на подоконник слать вместо соек сою, пёстрые ленты

и белых ворон считать. Крутится, температура плавленья стали,

десять менор для семейного торжества, век золотой рукоделием не

застали, будем дружить с тобой – вот на холме листва, вот подоконник

с фикусами и прялкой, Марта Скавронская вот, поясной портрет, ты

не хотела быть неродной и жалкой, не научилась просто за столько

лет. Крутится-вертится, хочет упасть в объятья, там отлежаться,

скукожиться, замереть, хлебные крошки сметает Волхонка с платья,

всё твое олово горлом выходит – впредь будешь ясна, здесь нельзя

говорить предвзято и на родимую горечь свою гадать. Я тебя спрячу,

так просто войдешь куда-то, Дания спит, горит на подушке прядь.

Вырвать себя из памяти без остатка, тени кровавые шалью бы

утереть, только одна твоя золотая прядка не превращается всё на

ладони в медь.

30

Nacht Musik

31

Сено-вода, лечиться решил кумысом, был на портретах законник

и полиглот, за смещение гласных платили Рейнеке-лисом, к

деконструкторам и актрисам, и оболами полон рот. Смотришь, когда

клюет, изумрудный твой рыбий Молох выпьет уху демьянову,

требует весь банкет, кофе и плед, и отчаянья век недолог, сотня

конфет, ничего здесь другого нет, всё же возьми с собою меня куда-то

без подстановок «Сочи, осёл Иа, маркер, нуга, на прилавках чабрец

и мята», все ударения падают, и трава утром желтеет, ненужные

перспективы, море сужается, маленький nacht Musik, все безударные

– крик, мы почти красивы – голос от мальборо, челка от Лили Брик,

ты мне нужна такой – осень стала морем, стала прозрачной кожа

на волосок, наше знакомство, наверное, мы ускорим и расставание,

снова свалялся клок, держишь себя в руках и велишь собраться,

смысл нивелировать проще, когда одна, некуда деть, ниоткуда себе

не взяться, бездна без ручек открылась, стакан без дна, смотришь

на дно и видишь себя такую – лето поребриков, орбита и шмелей,

больше ничем я без памяти не рискую и прохожу под небом твоим

смелей. Если посмотришь вниз и увидишь поле, белых киосков

консервные банки в ряд, белым платком помаши на прощанье Оле,

те, что узнали, больше не говорят.

***

Глупая, я же с тобой, ну куда я денусь, вынут из Яндекса, буковками

разъят, здесь графология предполагает леность, встреча в

провинции предполагает чат. Глупая, я же с тобой и пишу без скобок

(тип холерический, шишка всеобщих благ), перед собой никогда не

бываю робок, перед душой мировой клофелинов маг, водишь Елену

на ниточке, пьешь текилу, выпадет решка – любить бы ее сильней,

сила инерции предполагает силу, точка тире – результат разговора

с ней. Что тебе снилось? Тебе не скажу, так тепл ты, холод и горечь

останутся после нас, сфинкса поребрики и медальонов копты, корень

из тысячи, табель десятый класс. Что тебе снилось? Стояли мы тут

песочно, свежие финики к горлышку поднесли, память о медленном

теплится тут заочно, и на паркете штемпель «Ступай в Касли,

будет вам счастье, коль праведна жизнь форматом», на расстоянии

выстрела, ровен час, имя монады приклеило каждый атом, темя

истории движется мимо нас. Что тебе снится всё-таки, что с приветом

солнце встает и садится, и сроков нет. Водишь Елену с собой всё равно

при этом, чтобы при случае свой дописать сонет, за руки взявшись

(светило не движет нами, морю потворствует или карельским мхам),

видится мир, проступающий за домами, но за тебя души я на вес не

дам. Глупая, я же с тобой и никто не страшен – змей искусительный,

злаки и протеин, город в огне, проступающий из-за башен, тело

души из-за пепельниц и седин. Я же пишу тебе, скобки опять теряя

– больше нам нечего, кажется, потерять, как возвращение вспять на

подмостки рая, кожу змеиную нам примерять опять. Что вы едите?

И что вам, совсем не больно душу живую поранить своим ребром?

Детская прелесть и тайнопись своевольна, титры весны предваряет

минутный гром, крестятся, выход ищут и жгут хлопушки, крестятся

снова и платят за свой табльдот, душу живую и чучелко вместо

тушки больше никто за милую не берет. Даждь тебе днесь румянец

и лик прекрасен, волю писать гекзаметром о былом, и в полнолуние

стать героиней басен, и подписать признание – был бы взлом, так бы

держал твою руку над тем каштаном, были в округе высоковольтные

провода, и в возвращении вечном от роду пьяном сердце с изъяном

и кровушка как вода. Зрение выдало всё, что хранится между, что

шепотками и знаками у крыльца, ты попросила: «Нет, принеси

одежду», жало змеиное прятала у лица.

32

***

33

Пить березовый сок, наушничать и креститься, в сорок рифм

нарядиться у зеркала, не дыша, у соленого колобка птица-оборотень-

синица Марьиванна принцесса уездного чардаша отгрызает бочок,

берет в кулачок солому, положишь семечко в почву – вырастет

куст, электричество в каждый дом, только ближе к дому, много

крови и почвы на наше ведерко. Пруст отгрызает второй бочок,

достает фонему, факультет психологии, бабушка и Бергсон, только

в памяти место для капитана Немо, закрываются двери, берет свой

вчерашний сон, не тебя ли я холил здесь и лелеял верно, а ты руку

держала над каждой чужой свечой, да минует нас невозможности

тверди скверна, забирай свое имя, души утвержденный крой, правой

кромки держись, по поребрику до рассвета, туда-сюда, сказки

сказывая, ходи, отроки с пивом горящим узнают Фета, что позади, то,

как милость, и впереди, посередине пустоты и горганцола, красота

мироздания и лебединый стан, больше тебя не заботят проблемы

пола, роман о Розе, лис Рейнард и сын Тристан, морские купания,

веточки сливы и соли, сигналы точного времени, перерыв, все те,

что тебя на осколочки раскололи, склеить после прочтения позабыв.

Ходи туда-сюда, рассказывай миру, куда язык твой грешный тебя

довёл, держали себя в руках, разбивали лиру, потом на себя пеняли

за произвол. Ходи туда-сюда, волос наш так долог, что вечность

можно за пением скоротать, потом тебя достает из коробки Молох

героев спасать, экран закрывает гладь.

***

Не соответствуешь теме разговора, не садишься за стол, куда ни

попросят, посещаешь курсы тарологов, курсы лора, дома с химерами

снегом совсем заносит по самые окна, памяти нет на диске, а от

ненужной здесь не освободиться, и без конца составляешь любые

списки, жизнь коротка – бесполезно взирать на лица помимо себя

и загадывать, кто здесь точно принесет тебе кусок ленинградского

льда, а из нашего окна, где вода проточна, где пейзанская башня

склоняется к нам, тверда и насыщенна смыслами, горек наш хлеб

насущный, в «Баскин-Робинсе» темень египетская и грог, и приходит

телец в мониторе к травинке тучный, но попасть в него бластером

ты всё равно не смог, но заклеить пластырем все опечатки плоти и

склонять в тетрадке Орля на Орли-Орлю, мой последний том остается

всегда в работе, а из нашей форточки… клавишами пылю, и проходит

время, достаточное для сметы, и тебе вручают законную карту вин,

не хотелось верить предчувствиям и в приметы, но остался в поле

всё же одним один, говоришь с собой по-французски и прячешь

корни, что довольно излишне в этом дыму, и хны покупаешь на

фунт, неприкаянны до сих пор – ни хорошей души, ни веры, что все

равны, что равно всё то, что кладешь мне сегодня в темя, забираешь

завтра, растерянное за год, и число, и род, и любви приказное бремя

с карнавальной плотью твоею не отберет, слишком много «мы» на

квадратную сопку, сыра Бог послал тебе разглядывать в микроскоп,

неуместен торг, роман получался сыро, засыхал бурьян и колосом

рос укроп, и такое оно, это чувство для «Метростроя», что, Гертруда,

вина не пей и воды не пей, как я лето провел, на костях свое счастье

строя, от своей тишины избавляясь, как от цепей, и такое оно, это

первое блюдо в кляре, от себя не избавишься, сколько себя ни ешь,

обещали тебе вернуться и всем по паре, вот в ремарке указано в

сторону «тут всё те ж», а какие не те, то куда им с калашным ядом,

чистота восприятия тащится от нуля, оставайся со мной, посиди со

мной просто рядом, если хочешь, склоняй корешки, что твоя Орля,

что они тебе все, хочешь городу или миру невозможную шаль на

морозный февраль связать, и вороне послал демиург килограммчик

сыру, специальный паёк, чтобы ветреность обязать к благодарности,

иже тебе ничего не надо, ты на ветке сидишь и кланяешься в уме,

и подсчеты ведешь, сколько есть коробков от яда в магазине

«Сельхозтовары», что в Костроме. Он полюбит тебя, он придет к тебе,

чтоб остаться, чтобы надвое всё в мире сущее разделить, никогда в

бытие собою не наиграться, коробки опустевшие оптом не закупить.

Сколько клялись до нас в любви на этой скамейке, сколько липовый

чай под этим вот одеялом, сколько в траченной молью весной цигейке

мечтали о счастье большом и крушеньи малом – переучет к лицу тебе,

34

станешь старше, станешь рачительней, ногти не красить черным,

будешь читать, что сказал Мендельсон о марше, и своевременно

прятать ведро с попкорном, будешь читать, что в “Pedigree”

витамины и не пристало сном заполнять пустоты, глина-ребро,

35

ребро

из продажной глины, некому здесь свои показать работы. Пусть меня

любят все, что печальна повесть, выданная сокурсником за обедом,

город мечты твоей теперь замело весь, и никто не молчит за тобою

следом, пишут: «Надежды нет», собирают мелочь в шапку, поют: «Я

буду с тобою всё же». Это легко и город безбожно бел, ночь, в Русском

музее было вот так похоже. Сколько клялись вернуться сюда через

год всё те же, не изменив предложение ни на йоту, ходишь по городу

в белоцерковском беже, все тебе машут, бросают в водицу соду,

просят за здравие пить и ругать порядки, предотвращение сложного

инцидента нашей любви, помидоры берите, с грядки, дом в Сен-

Дени и хорошая, впрочем, рента. Пуще огня бояться и пуще пепла,

пуще в ночи не тлеющего металла только того, что наша любовь

окрепла и никуда надолго не отпускала, разве что в ближний киоск,

где дешевле «Орбит», и станционный смотритель девице Ксенье

гладит плечо, и девицу слегка коробит, но марципаны слишком

сладки, варенье капает с ложечки в чай. Сколько ждали зиму, чтобы

зарыться покрепче под одеяло, и на подушки капать отныне гриму,

время, что есть, отличается слишком мало и от того, что не видимо

глазом чутким из-под земли какой-нибудь землеройки (было тепло,

научились смеяться шуткам и записались на курсы шитья и кройки,

выбрали место, где быть сему граду полну и приходить с верблюдами

караванам, и под копиркой скрываться Большому Мольну), некие

тексты, что греют своим изъяном, столь же ценны, как и память твоя

дверная, к камню привязаны, с плеском на дно морское, входишь в

девятый круг, никого не зная, и закрывают на ночь депо тверское.

Неймдроппинг-2

Привозил ей шелка и пряности, говорил: «Спи, душа моя»,

невесомости, невозбранности, невозможности бытия ни к чему

теперь (любишь серенькой без попыток сойти за быт), заговором

на юность, керенкой всё на свете переболит. На земле только сны и

мельницы, только лесенки и мосты, лавром венчаны рукодельницы, а

тебе невдомек, что ты без печали изюма булочной будто горше еще к

весне, на пыли написала уличной mene tekel in vino ve…. Проходные

проходят, прочие и на прочерки не глядят, носят прочь кирпичи

рабочие, разливают по бочкам яд. У тебя есть душа и кончики

иссеченных душой волос, и кладут на бумагу пончик, и что еще

детям ты принес. Смерти нет, это всё из ряда ли выходящее кто куда,

ничему для себя не рада ли, красным красная борода, и детишкам

морошку красную, полдень близится на часах, приходи на поляну

ясную, пальцем в небо, лицом во прах.

***

Нам некуда больше стремиться, две жизни не виделся с ней, любовь

– перелетная птица, ямщик, нажимай на replay. Две жизни мечтаю о

малом, и песни, что пела нам мать, укрой нас своим одеялом, в большое

себя не собрать. Лелеял и холил, по холке давление сфер измерял, из

сена торчали иголки, не слишком ли бисер наш мал. Она и горда, и

прекрасна, и в тереме светлом живет, и жарит форель ежечасно, и

капает с веточки лёд. Пишу я вам, боле чего же, от боли, подобной

моей, какой-нибудь холод по коже, конверт, говорили, заклей, а я

не послушался, вышел на самый трескучий мороз, и пение птичье

услышал с капелью весеннею слёз, и из лесу вышел на стрежень,

качая седой бородой, наш батюшка, луг его Бежин, опять повышают

надой. Нам некуда больше стремиться, сидим, распиваем в лесу, и

море февральское снится, и птицу в конверте несу, и в терем тот нет

ему ходу, и даже совсем никому – мы зря узнавали погоду на тихую

36

зиму в Крыму.

***

37

Свой органайзер выкупил, четверг ли, один корвет отправлен на

Ямал, мой старший брат учился в Гейдельберге и на латыни шибко

понимал. Теперь ему из захолустий прочих о превращениях отчеты

шлют, он нанимает нянек и рабочих, гудочников – надежду на уют

не потерял еще, влачит покуда любовь, как замусоленный шлафрок,

мануфактурных черепков посуда в век просвещения идет не впрок,

и смс придет «Чудит наш барин, сегодня школа, завтра verbatim,

выносят пепел из господских спален, забвения процесс необратим».

Свой органайзер выкупил, в закладе лежал три года и четыре дня,

три луидора получил от дяди по завещанию, в стране ценя всего лишь

быт налаженный и реку, что мимо карт и ценностей течет, и ничего

не нужно человеку, а то, что нужно, здесь наперечет. И то, что яблоко

ценней Ньютона, известно всем со школьного двора, и зеленеет наших

знаний крона, теория прекрасна и сыра. Не удержать себя, побег за

благом закончится в начальной точке здесь, не перешло поместье по

бумагам, и не прошила плоть благая весть, что всё само куда-нибудь

прибудет и там себя баюкать будет всласть, кто в молоке утоп, и воду

студит, чтоб в молоко еще раз не упасть.

***

Вернули тебя спозаранку в любовные сети живой, предательски

вертят шарманку, и катишься вниз головой. Катиться ну что за

наука (катись и катись без труда), зависеть от скорости звука,

ночами играть в города, ночами для мягкого знака свой город опять

вспоминать, но все проиграли, однако, на что под подушкою прядь, на

что в медальоне щепотка, на что в мармеладе кольцо, и волны играют

нечетко, в косые проборы лицо. Не помню-не помню-не помню, а кто

вы такие теперь, построили здесь колокольню, забыли приделать

к ней дверь, стучишься, обрящешь по полной и в каждые двери

войдешь, доедешь до первопрестольной родной головою под ёж, и

все тебе прочат простое, бытийственных пряностей ряд, просторное

счастье в простое, огни никуда не горят. Простишь ли меня, чудо-юдо,

любимое чудо страны, за реки прозрачного флуда, где все запятые

равны. Простишь ли меня не за дело, всю ленту назад прокрутив, и

память тебя не задела, гостиничный аперитив.

***

Поля немотствуют, и пока затекут колени от черной весны, чадящей

до декабря, о чем еще спросить у любимой тени, десятую за день под

козырьком куря. Любимая тень, мы берем до получки трешку, любой

карусели верить обречены – такая любовь случается понарошку,

обходят сомнения, почести и чины. А что тебе видно там из полей Аида,

на все подлокотники кресел не напастись – за столько лет не смогла

отпустить обида, но кажется, кажется… лучше перекрестись. Тебе бы

себя порадовать чем-то, впрочем, для мира живых исключительный

интерес имеет лишь то, что согреем и обесточим, стремительно

вырос и сам по себе воскрес, и выбрал сомнения, что и почетно было,

и будет всегда цениться как ремесло, на станции «Войковской»

было дешевле мыло, куда тебя там, дурашка мой, занесло, сидел

бы себе на этом суку до лета, читал смски, пущенные вразброс, но

здесь говорить – такая теперь примета, что всё остальное, кажется,

перерос, и люди хотят пускать пузыри, как рыбы, и молча на душу

ближнего не глядеть, такую столицу выстроить не могли бы и спички

в кармане носить, и спускаться впредь всего лишь в метро, в такие

еще глубины, сидел бы себе на суку и смотрел на лес, растает весною

домик из цельной льдины, и фунт эскимо потеряет свой прежний

вес. И жил бы один, как сказано, передачи по местным каналам в

двенадцать часов смотрел, и не было тел выстраивать сверхзадачи,

и вовсе каких-нибудь нерасторопных тел, а было бы всё заманчиво

и красиво, табак для курения, терция, интервал – двенадцатый год,

журнал для семейства «Нива», проси, что захочешь, раз душу мою

позвал.

38

***

39

Писали об акушерке и брадобрее, заказывали к лимону мартини

бьянко, алмазный мой венец нельзя ли скорее, в мире весна, а в

подполе такая пьянка, мертв твой Димитрий, куда же мертвее

сроду, а разве мне любить другого по чину, за краденый поцелуй

покупать свободу, нетронутой красоты надевать личину. Мертв твой

Димитрий, приходит к тебе с юлою, вертит ее под окнами до рассвета,

нет, ни за что я всё-таки не открою, я не причесана и не совсем одета,

а полевые цветы, что охапкой носит, вянут охапками там, где весной

сморило. Что перед Богом никто за нас не попросит, я еще днем все

пули заговорила. Так и идет, не помня родства и плоти, каждый

поребрик свинцовыми начиняя, на сообщение «Ваш фельетон в

работе» смотрит забывчиво, и не ведет кривая в город родимый, спит

без последней мысли, в городе спят акмеисты и ничевоки, на пироге

немецкие сливки скисли, всё же, Мари, не будьте ко мне жестоки,

рати святой ответил – останусь с вами, винные ягоды, спирта запасы

ночью, счастье давно пора выгрызать зубами, ягоду тоже пробовать

только волчью. Всё же не будем мы посвящать сонеты разным другим

вещам не в пример друг другу. Бойся данайцев, Мари, не узнаешь, где

ты, так вот хотелось видеть в тебе подругу, что ничего не срослось, аз

и буки-веди – други мои последние до петлицы, гул балалаечный и

под окном медведи, море спокойствия, клюв закрывают птицы.

***

Отвечать за родные пенаты этой ночью никто не хотел, отпускали

лягушек юннаты по особой сыпучести тел, отпускала Юдифь

Олоферна, подарив на прощанье кушак, хоть печаль моя будет

безмерна, что расстались мы как-то вот так – ни кровинки на старом

паркете, ни помады на левом плече, приручили мы тех, что в ответе, и

ходили за ними, в т.ч. чтобы им и тепло, и уютно, и подарки на праздник

труда, все они предают вас и пьют, но к ним еще прикоснешься когда,

чтобы так вот за руку держали и шептали на ушко секрет, здесь

такие откроются дали, никакого секрета здесь нет, чтобы так вот ни

в рифму, ни в строчку, отпущение горше греха, а потом отпусти мою

дочку, что и к рифмам за кровью глуха, и по капле она из бювета,

чтобы все приходили с веслом, есть же милые вотчины где-то и

какой-то особенный дом. Так проходишь вприглядку-вприкуску за

нетонущей тенью мяча, никогда не давай себе спуску, потому что

вода горяча, пар идет, за родные пенаты никому отвечать не дано,

потому остаешься одна ты и ногами не щупаешь дно.

***

Замерзаете в пути вы или пьете ночью клей (эти хеттские мотивы

бедной родины моей), сердцу станет безразлично – Бармаглот

и китоврас, переменчиво-двулична память, греющая вас. И по

зернышку от плоти, и по сердцу без души, никуда вы не уйдете, и

«Ступай и не пиши» не услышите вы, в общем, ни гудка не услыхать,

только ветер в доме отчем будет штору колыхать.

***

Двенадцать пробьет, о тебе каждой клеточкой тела, в твиттер писать,

лазанью свою соля, потом вспоминать, почем здесь была бы “Stella” и

разменять ли в подъезде сто три рубля. Самый сладкий кишмиш мы

не ели с тобою, не выезжали литерным на юга, мало ли в мире Миш –

я тебе открою, ни для кого дорога не дорога. Здесь на обочине ловишь

«Маяк» с обеда, девушка, что вы пьете, а как вас зовут, ласточки

гнёзд навьют, у меня диета, новый магнитик профиль богини Нут на

холодильнике будет смотреться рядом с этим зеленым, где море и

виноград. Ум свой держи и делай подручным адом – так не чужой,

а знакомый с рожденья ад на козырьках и на вяленой черепице,

из-за которой солнце встает к утру, память о нас разбрасывать по

крупице сразу начну – только адрес в строке сотру. Браузер не

выдает круговой порукой, куда мы ходили два года назад ферзем,

перья замерзшие не отдирали с мукой, чтобы лететь им обратно в

свой водоем. Так набираешь «мы», а на google.com’е технические

работы невпроворот, и растекается морем холодным в роме, как на

ладони, твой обреченный лёд.

40

Больше тебе не будет около двадцати, платные танцы,

41

гостиничные

карнизы, всё относительно с виду, как ни крути, как ни свети на

подрамники Моны-Лизы. Мужчины, для которых ты красишь

ресницы, к десерту глядят в пол, вертят кольцо с гравировкой на

безымянном, замечают, что имя твое прячет корень “Ol”, что означает

«хмель», и звенят кальяном. Ближе всего мне конечно женщина-оса,

мёд на губах и пальчики в марганцовке, слышит за ужином разные

голоса, судя по шорохам, средняя полоса, в общем, легко поверить

такой уловке. Больше всего меня удручает женщина-плот, всю эту

воду пьет, заведет куда-то, и маникюрной пилочкой мельницу из

литот превращает в ромбики спелого рафинада. Легче всего в строку

ложится женщина-грог, фиалки в руке из серого дамаскина, ценишь

ее за самый бесследный слог, самые белые плещутся в сердце

вина. Что с тобой делать, ведь нужно идти вперед, многим вещам

по привычке не удивиться, на полпути форель разбивает лёд, и

оставляет перья в руках синица.

Они едят канапе, говорят разные речи, за щекою цветочек

аленький, на самом деле сорбит. Не будем резать лук в день Иоанна

Предтечи, что-то сломалось и больше уже не болит. Там, где была

душа, в твоем анамнезе прочерк, самый алый цветочек, потом “no

more blood to bleed”, на всех, кто тебя любил, теперь не хватает

точек, теперь не хватает мочек для гвоздиков, только стыд держал

тебя здесь так долго, доказывать, что не лузер – увлекательное

занятие, достойное мудреца, что-то опять сломалось, в каждой

корзине мусор, и невозможно воду больше не пить с лица. И на себя

смотреть с удивлением невозможно, где начинается философия,

заканчивается опять, пишешь мелком сиреневым: «Истинно всё, что

ложно, истинно односложно, я выхожу гулять». Будет священный

Байкал твои омывать ботинки, будет в 9:15 в гостинице шведский

стол, будут песни о родине, апельсины без половинки, тебя вернули

на место и мятный свой стиморол оставили там, где хочется сойти

им и за прораба, и за любого жителя, и за консьержку их, музыки

человеческой нам не хватает, слабо мы представляем оттиски нотных

листов для книг. На первой странице была ты, а дальше как Бог на

души, как тунцовые суши для каждого бубенца, и не хватает месяца,

чтобы извлечь из суши разного одиночества или еще свинца. Когда

она оформится, обретет силуэт безбедный (как то: и рыцарь бедный,

всадник медный и холокост как средство сличения рифмы), поток

бесследный и фотографии с гением в полный рост. Вот он качает

тебя с половником на колене, в азбуке только «аська» на букву «А»,

и говорит тебе об Оке и Лене, мертвое царство, с горошину в дуле

страна. Снятся тебе кошмарные сны и дали, где нас не будет, мы

под обложкой одной всё невозможное вместе перестрадали вместе

с открытками БАМа и целиной. Всё, что теперь – неизменно виски

с эфиром, карты дисконтные, выбитые в “Brocard”, только для нас,

заменяющих город миром и продавцов пеленок – колодой карт, только

для нас пурим, магазин и дача, сырные палочки в каждый базарный

день, и леденцом растекается в пепел сдача, выдаст нас каждому

даже лесной олень. И для того ли я за тебя держалась и испариться

кровушкой не могла, чтоб вызывать у женщин печальных жалость,

юношей бледных туда, где густая мгла, снова вести, магазинную

ветошь мерить и никогда на вопросы не отвечать, если отвечу, самой

42

себе не поверить, если отвечу, самой себе промолчать. Грош тебе всё

же цена, да и тот зажали, по бухгалтерии толком не провели, так он

минует нас пуще любой печали, так он минует нас якорем на мели.

Жили в своем небесном Иерусалиме мыслящим мячиком cogito 43

ergo

sum, были надежными, были совсем другими, Чехов приказчику

веточку шлет из Сум и говорит: «Я любил эту Лику сдуру и семиотики

ради себя блюсти всё же велел, как отсутствующую структуру,

стали ненужными, в общем, меня прости». В общем, прости меня,

плоть достает из лампы, вырастил всё же в лампе свою рабу, была-не

была и любит-не любит, сам бы написал рассказ, но к берегу догребу.

Прочность традиции, крестик и нолик вместе, нолик и крестик,

стыковка произошла, сорок своих сороков напишу из мести, чтобы

хоть строчка всё же к тебе дошла, чтобы хоть строчка эпиграфом

оказалась, Мертвое море плещется за окном, я никогда песка бы и

не касалась, нет избавления, чтобы тонуть вдвоем, просто тебя потом

всё тянут-потянут, репа зеленая кошкой липовою скрипит, и никогда

с экрана жить не устанут, и не растратят детский свой аппетит, и не

напишут, что был ты безумно скучен, да и с годами скуку не растерял,

и забывать как будто бы не научен, и пропивать символический

капитал. Горько по улице хоть бы Викентия Хвойки (Мертвое

море всегда по колено) брести, быть октябренком и гордо платить

неустойки, и за щекою те камни, что были в горсти, долго нести. Я

тебя никогда не забуду, будто бы мне ничего не хранить за душой. На

холодильнике надпись «Помойте посуду», за холодильником мячик

«Растите большой».

Кто-то проведет до метро, представится «Эргали», спросит: «А вас

в Москве, наверное, кто-то бросил? Тут всё время кого-то бросают,

такая память земли», никому ничего не вели, за такие угрозы ль то ли

нервного срыва, то ли стечения сигарет в одном кармане до оглашения

приговора, потом ты поймешь, что времени вовсе нет, пока тебе

повторяют: «Терпите, скоро». Пока тебя держат за руку и молчат, и

нужно молчание просто ценить за это, как домик призрения, где ты

на Сретенье был зачат, и все понимали, насколько дурна примета.

44

Мы вчера постелили паркет, и на башне у Брюса доставали 45

три

карты из шляпы, и кроличий хвост, и в двенадцать часов проходила

под окнами муза, золотые часы отдавали за деверя в рост. Хочешь

чуда – смотри на экран, хочешь правды – на руки, нарисуй меня

заново, мыльную пену стерев, так она его долго любила хотя бы за

муки, кошкин дом загорелся, в ответе за свой «Гомельдрев», так она

его долго честила на всех перекрестках, что привыкли соседи и юные

девы в метро, а во вторник закончился наш сериал о подростках,

сыроватая искренность, снова a little bit raw. Он сидит по часам

за столом и жует свое слово, и соседи привыкли, и девы в метро

доросли, говорят «о%ительно», что мы заменим на «клёво». За такие

народы, которые вы тут пасли, получить бы двугривенный, новый

народец привычно начинать форматировать после двенадцати

строк, потому что тебя полюбила я нежно и лично, а потом отпустила

в ближайший ко мне водосток, и плыви, мой кораблик, куда-нибудь

в список названий кораблиных, кораблевых, в общем, чужих

кораблей, очевидности мюслей, структуры тюремности Даний – я

тебе не препятствую ночью на лавочке с ней. Ей пиши горячительно

или горячечно строфы, воссоздание Нарнии ей финансируй в уме, и

соседи твои, что не ходят по краю Голгофы, не услышат в приемнике

белого шума j’aime, не услышат совсем ничего, что тебе тут не

мило, и того, что так мило, тем более не услыхать. Для того ли тебя

из фальшивого снега лепила, чтоб тебя запретить, как в календы

февральские «ять» - это было потом, но хотелось бы точно и сразу,

чтобы все понимали, что дело имеют с другим, и тотчас исчезала бы

каждая очередь в кассу, и не знали бы мы, для кого это всё говорим.

А пока Третий Рим оставляет пробоины в тире, и пока заливает здесь

мыльной водой пенопласт, и тебе говорят, что пора уже мыслить

бы шире, а по крупным счетам он тебя никогда не предаст. И тебе

говорят-говорят-говорят до предела, чистоту говорения речью своей

воплотив, - а чего ты еще, говори, в этой жизни хотела, настоящую

искренность купят за твой “Palmolive”.

Я сегодня оставлю тебя, в это Черное лаги, и магнитики с видами Праги

до самого дна, и «Салаты», и «Мясо», и ворохи серой бумаги, и ни сиры,

ни наги, а я ни на что не годна. Что вы в девять сегодня, букетами

полного роста и закрытого цикла создания тыкв из карет, у тебя, на

тебя, про тебя, для спряжения просто лошадей не хватает, и упряжи

правильной нет. Что тебе хорошо, не прельщает сознание прочих, три

орешка на блюдечке лучше десятка друзей, потому предлагается здесь

в порошок растолочь их, а потом отнести, скорлупу отрицая, в музей. Я

сегодня оставлю тебя, там, где было просторно, станет ветрено, станет

простужено, мятно, темно, а потом разыщу, напишу всё, что было,

повторно, потому что мой почерк меня выдает всё равно, потому что

меня для тебя не осталось ни капли, закрываются двери и гаснет любой

светофор, ни полей и ни гор, а одни вездесущие грабли за собою ношу,

чтоб себя оправдать, до сих пор. Там не будет «тогда», там не будет

«теперь» и «навеки», и магнитиков с видами Праги, сыров или мяс, и тебе

до утра остается проигрывать треки, с исключением нас из платежки за

свет и за газ наша участь изменится к лучшему, это известно, это стоит

того, чтобы жить и прощения ждать, и тебя отправляют за тридевять

в горы и в лес, но кто поймет, что за кнопку в итоге нам надо нажать.

Героический эпос закончился, слог наш амурный исчерпал себя прежде,

чем кликнул иконку Тартюф, чудеса восприятия, век скольканадцатый,

урны, кровь и плоть доказуемы, кто тут ни требует proof, кто тебя ни

пощупает, ни отведет за колонну, ни заставит Державина с легкой

душой прочитать, распечатки по общему весу превысили тонну, и

красна моя девица – эта цветная печать (ничего бы им не отвечать, не

писать им записки, дескать, были мы с вами когда-то вот даже на «ты»,

и вот с вами, дай памяти Бог, невзначай были близки – ну а что они

после возьмут со святой простоты). Написать бы им всем непременно

вот что-то такое, середину златую совсем безмятежно презрев, дорогие

мои тень и свет, ну оставьте в покое, здесь растут одуванчики, может,

еще львиный зев, здесь растут они долго, потом вырастают до башни и

свое безъязычие за медяки продают, и свое междуречие, милые детские

шашни, и прокуренных пальцев заслуженный смертью уют, ничего

не куют и не сеют, не жнут, не проходят, долготерпят, потворствуют

46

в норах на Малой Сенной, и большие снега на тебя в равноденствие

сходят, и большие снега, и большой равноденственный зной.

А&К

47

Кровью-травой-муравой вырезали-клеили-шили, на каждую

стандартную плоскость есть вертикальный крот, и оставляет свои

отпечатки на каждом шиле, и показания с радостью раздает, какое-

нибудь «Откуда я знаю, где он, где-нибудь овчинку да с выделкой по

котлам, ходит всегда в таком белоснежно белом, волосы вьются тоже

не по годам. Я ничего не дам за такое счастье – быть на его месте,

верить в его овец, всё говорит, что целого тоже часть я, и за началом

следует не конец, а начало новое, и так без конца по кругу, пою, что

вижу, что не вижу – прочту. Разве мог бы я – мы ведь нужны друг

другу, может, он там прощается на мосту с каждою встречной, а я тут

по горло в хине, по подбородок в оливковом, косая сажень в плечах,

ныне тебе отпущаеши, всё вот прощаю ныне. Не до скончания века

на помочах водить за собою, раскладывать копипасты, собирать их

заново и отвечать за всех. Можешь себя навсегда забирать у нас ты,

всё первородный грех, на Волхонке снег. Я фиговый критик и даже

фиговый брат, но в том, что происходит, как бы не виноват».

***

«Разве я сторож ему – точит лезвие где-нибудь за кормой, говорит – ты

к десяти приходи домой, на лестничных клетках опасно, в подъездах

всегда темно, приходят какие-то, требуют золото и руно, конечно, всё

это отмазки, чтобы закрыть глазок, чтоб затянуть потуже бухарский

свой поясок. Разве я сторож тем, кто ходит здесь по лесам, принимает

снотворное строго не по часам, принимает нательное, выжатое в

лимон, только он что-то знает особое, да и он, если его хорошенечко

поскрести, окажется лавочник. Или вот угости девушку сигаретой в

парке, сплошной уют, пьют нефильтрованный, курят и снова пьют,

предположительно мог оказаться им, иногда мы тоже о чем-нибудь

говорим, обсуждаем негодный климат, паводки и овец, на DVD куда-

то идет «Властелин колец», никогда не доходит до края пропасти,

чтоб повернуть назад. Я возвращаюсь в десять, ни жив и ни виноват.

Он говорит: «Разве сторож тебе я, что ль, от таких треволнений на

старости лет уволь, от порывов ветра, скачков давления и морщин,

от корней деревьев, женщин или мужчин». Говорит: «Я любил вас,

люди, бдительность потеряв, как водитель без свойств и человек

без прав, изучая психосоматику по главам и по значкам, определяя

возраст по скуке и по очкам, по тому, что когда ты приходишь, я уже

сплю, на роль очевидца рисую судью свою, говорю ей: «Откуда мне

знать, куда он пошел сейчас, разве тут что-то зависит еще от нас.

Может быть, заблудился среди каменных стен, садов без яблок или

святых Елен, и больше не хочет делить эту роль со мной, красить

волосы пеплом, а пальцы – хной, старые сказки об оловянных псах

выбрасывать вон из памяти. Даже крах предполагает возможность

возврата в исходную точку, а у меня выбора нет, в игольном ушке

коня свои полцарства не для себя храню, только нет пользы в этом

теперь коню». Откуда мне знать, что мы здесь прочитали с ним,

может быть, через несколько лет всё и уясним, и посмеемся над

тем, как сидели в этом кругу под нарядною ёлкой. Разве я что могу,

разве я что-то чувствую, кроме набора строк, когда пройдет по тебе

переменный ток, выйдет под левой лопаткой – ни показать друзьям,

ни в сказке сказать, ни пером написать, морям, сушам каким-нибудь

все мы обречены, фунт шоколаду и ямочку ветчины мы получаем,

пришествие «премиум-класс», и наконец-то тебя отрекаю от нас».

48

В наши края не привозят синие гузки, и голубых кров49

ей

неразбавленных самых меня зовут Мари, я пишу по-

старофранцузски, например, о Роланде и/или прекрасных

дамах. Мне говорят: «У вас такая белая кожа», не зная, по чем

фунт соли, по чем фунт лиха, я на себя вчерашнюю так похожа,

переформатирование осуществляется очень тихо. «А я лечу колит

деревенским маслом, боюсь подойти к женщине, из-за замочных

скважин у меня насыщенный день, о рассудке ясном помышлять мне

глупо, зато я почти отважен, с этим умом и талантом родиться здесь,

где земля по двести, и за отвод в казну, у любимой гланды», с наших

полей приходят дурные вести, милые бранятся, тешатся, скоро кран

ты этот заменишь? Вышние справедливы и не дают растратить себя

до срока, в столбик записывать разные креативы, ворует фольгу

из дома сорока-воровка. Может, я тоже старофранцузский выучу

и по блату буду стихи зачитывать в Artefaq’е, дорожка тянется к

озеру, плоть к булату, воруют кости с дворцовых столов собаки.

Знает Мари, чью снова сметану съела, но обобщения делать в

рамках данного текста не будем, лучше раз пострадать за дело или

лепить свой век голубков из теста, цитировать маргиналии книги

здоровой пищи, после обеда снова закусывать плотно. Меня зовут

Мари, мы довольно нищи, но по Европе ездим вполне свободно.

Стыдно известным быть, неизвестным тоже, стыдно быть вообще,

в мыслях совпадая, чипом своим, зашитым поглубже в коже,

милых шокировать в первой декаде мая, плотные графики скотчем

соленым клея, чтобы забыть о планах на вечер вместе (у безыдейного

творчества есть идея, у безнадежности есть черви, пики, крести).

Скука нисходит на рядом лежащий город, на пешеходов и белые

паланкины, всё перемелется – будет мука, ты молод и не читают

сказки тебе Арины, по вечерам не ищешь Ковчег Завета, не для

себя, а так, совпаденье точно. Синяя шаль всегда на тебе надета, в

кране вода мучительна, но проточна.

Откуда такие фантазии, что плоть должна быть любима, что душа

должна быть любима, каждый волос и каждый грамм, балерина

рифмуется с пантомимой, пантомима рифмуется с «мимо», и все

твои искажения расписаны по годам. Вот здесь ты идешь в первый

класс с белым бантом и важным видом, усаживаешься за парту,

кто-то крадет твой пенал, а здесь вот тебе положено зачитываться

Майн Ридом, но мир для твоей погибели и то будет слишком мал.

Здесь кто-то берет тебя за руку и говорит о высоком, подразумевая

противоположное, что неясно пока, и здесь, как тебе положено,

зачитываешься Блоком, конечно, иронизируя над ним, но еще слегка.

А здесь ты иронизируешь над любым и над всеми скопом, над тем, кто

зовет на ужин и предлагает тост, над увитым плющом подоконником

и над сухим укропом, здесь ничего не кажется, мир запредельно

прост. Балерина рифмуется с тем фарфором, что стоял на буфете,

воплощая недостижимое прошлое, застигнутое врасплох, здесь тебе

говорят: «Ну будь, наконец, как дети, как все нормальные дети, кто

не мечтает, плох». Ты соглашаешься внешне, а про себя говоришь,

куда отправляться им бы, на какие площади в этот квадратный круг,

у всех твоих знакомых мало ли что не нимбы, и кто не мечтает –

твой незнакомый друг. А здесь тебе двадцать пять и думаешь: «Всех

скрутил бы (именно в роде мужском) ну просто в бараний рог, но

только при темпе таком откуда набраться сил бы, а всё остальное,

ну кто не мечтает – Бог», но где причина, где следствие, здесь не

совсем и ясно, кто не действует – не ошибается, осознает под конец,

что на коробке спичек надпись «Огнеопасно», и не венчает дело здесь

ни один венец. А здесь тебя берут за руку и ведут туда, где теплее,

где особенно сочные персики и особо красивый вид, и ты слушаешь

воспоминания о первом премудром змее, и у тебя, наверное, уже

ничего не болит.

50

По печерским скверикам лихонько ели-пили, и смотрели с

51

нежностью

тоже всегда не те. «А они еще пожалеют, что не любили, только будет

поздно», - злорадствуешь в темноте. А они еще протянут кагор из

крана, и хлебами белыми будут кормить в обед, ну куда же ты, время

детское, слишком рано, только крошек белых уже на дороге нет. По

печерским скверикам голуби их клевали, и куда теперь податься

бы по следам, а тебе оставили песенник тети Гали, хорошо забытый

здесь под столом «Агдам», а они еще и вернутся за ним куда-то и тебя

предложат вежливо провести, и зачем-то представят тебе вон того

мулата, и протянут конфеты, растаявшие в горсти, и такое счастье

будет во всём разлито, и такая будет всюду сплошная гладь, что

совсем не к месту треснувшее корыто, что совсем не к месту жить или

умирать, по печерским скверикам долго гулять с тобою, где склевали

голуби крошки от кулича, и себе казаться, в общем, почти живою,

если капнет воск, совсем оплывет свеча.

Ты не можешь знать, где Северная Пальмира – вот пробел в

картографии, стеклышки на пути, и потом ведь тоже будет довольно

сыро, если всё же хватит завода до тридцати. И потом ведь тоже будет

хотя бы что-то – скрипи-скрипи, нога липовая, в лесу. Принцесса

Ламбаль выходит замуж за санкюлота, посмотрите, какую голову

вам несу. Она штопает передники, вываривает полотенца, просит

городничего проводить дознания без лишнего шума, носит в корзине

для пряностей тень младенца – криминогенная обстановка, бунтует

Дума. Муж забирает у нее медяки, отложенные в корсете, травит

байки о милых ночных расправах, в корзинах для пряностей всё

копошатся дети, рассказы о левых-левых и правых-правых. Отправит

ее на правёж, потом всплакнет за стаканом – кто же будет Мари

носить передачи, спутается в камере с герцогом – у них там мораль

с изъяном, каждый день усложнение сверхзадачи. Золотая твоя

голова скатилась на мостовую прямо к ногам Станиславского, правда

выше, и говорит: «Любите меня живую – мертвую все полюбят, и с

ними иже». Золотая твоя голова лежит в просторной витрине – вот

как опасно девицам по Невскому без присмотра, смотришь на всех

одинаково зло отныне, не различая плоть категорий сорта.

52

Весною тепло, я почти режиссер парадов, через границу

53

провозят

китовый ус, то мать и сестра приедут, а то умрет Мармеладов,

судьба безопасные лезвия хранит под столом, Папюс вызывает в

престольные праздники Марию-Антуанетту, и проклятому поэту в

упор на нее смотреть, закалка подкожной совести, кефир, соблюдать

диету, китайским своим фонариком пылать, и земную твердь

впитать, тонешь-тонешь медленно, всплываешь неартистично,

судьба безопасные лезвия от рук твоих сохранит, измажешь кровью

обои – все скажут, что ты вторична, диета твоя двулична – расплата

за аппетит. Весною тепло, я почти дошел до финала, осталось в

одной подворотне начертить свой меловый круг, чтобы ты уходила

медленно и совсем меня не узнала, чтобы пусто нам было, мало, чтобы

место исчезло вдруг. Чтобы месту сему быть пусту почти до края,

переливаться медленно через край, чтобы тебе покупать сарафан

из фая, только в себя такую здесь не играй, никто не поверит, что

это на самом деле – на то, что посмели, теперь вот обречены, свечи

горят и дальше метут метели, и на снегу пунктирные от луны. И

если бы я научилась читать по снегу и выдала в целом какой-нибудь

связный текст (но тексты теперь, как и прочее всё, не к спеху, никто

их не слушает и с холодцом не ест), то мне удалось бы себя оправдать

собою, что, дескать, берите меня – хороша как есть, и каждое утро

себя приучаю к сбою, и каждое утро себе сочиняю месть.

Буквы твои разноцветны и разнополы, душные школы, морковки

пятьсот за фунт, сначала вы начнете забывать существительные,

после – глаголы, а после море расступится, преподнесет свой грунт.

Бессмыслен и беспощаден бунт их молекулярный, детство рифмуется

с отрочеством, юность – с таким горбом, а если ты жить разучишься,

отправлен за круг полярный, без брома свою историю забудешь, как

милый омм. А если писать разучишься и станешь обычной Ривой,

и голубь своей оливой разгонит как помелом любые воспоминания,

была ведь почти красивой, забудешь свой дом игрушечный, и съеден

он поделом. Приняты меры открытости, взрастила в себе шлемазла,

кисейные реки мудрости, бетонные берега, не дальше реки забвения

сошлют ведь, потом погасла, не дальше реки забвения, из трещин течет

нуга. Сорока-воровка тянется и в клюве несет айподы, проснешься

за эти годы впервые и так вздохнешь, какие еще сомнения, порядок,

состав породы, тоска и сосредоточенность, и, в общем, он всем хорош,

но если ты не уложишься в десяток строк о концепте, тебя забанят

немедленно, повесят на ворота, и каждый, кто мимо катится, в

смятенье внесет по лепте, и будешь себя оправдывать, что ты там

уже не та, и будешь себя доказывать почти что как теорему, ключей

и замков не водится, закончен былой завод, и нам задавали, кажется,

дочитывать эту «Эмму», на что уж умна вот матушка, а за душу не

берет.

54

Олимпийские мишки в «Фарфоре-Фаянсе» на каждой

55

кружке,

говоришь подружке, что у Эми был новый спортзал, и лучшие сушки,

и самые девичьи ушки, и такой душой зачем ее наказал. Невозможно

себя по утрам оторвать от подушки, разбросать все игрушки, собрать

их в один присест. Я не волк, а бабушка – вот почему без дужки, кто-

то другой тебя пусть в этом соре съест. Будете вместе в песочнице

рыть каналы, и на другом берегу, словно тут Суэц, ёлочки-ёлочки,

шпалы и шпалы-шпалы, сорок веков умиления злых сердец.

Бросишь ему под незыблемый столп краюху и постового попросишь

следить за ним, мелкий приморский бокал он приложит к уху, сядем

на камушки, может, поговорим. Что ты там видишь такого, что нам

негоже, что-то другое, может, еще увидь. Всё хорошо, потому что

опять всё то же, у разговора такого не рвется нить. С камушка встанем

и дальше пойдем уж розно, и газировки живой бы еще испить. Нет,

ну ты правда искал меня тут, серьезно? И разговора такого не рвется

нить. Лучше платить по счетам, пока воздух ворован, выброшен к

мусору под опаленным кустом, в семь обручальных колец на седмицу

закован, предначертания спрятаны в матушкин том. Кто тебя здесь

так полюбит чернее чернила до возвращения в белое из бытия, мало

ли что там бывает и сердцу не мило, но почему-то лежит в этой книге,

как я.

Водил на казни, водил в найт-клабы, хвалил за наивность и аппетит,

сказал бы: будь моей собачонкой – была бы, да только не говорит.

Держал за руку до полвторого, времени мало – чего уж там. На

тебе осталось чего живого? К таким нерасставленным по местам

применяются особо изощренные пытки, чтобы научить их себя

жалеть, отворять тихонько тебе калитки, чтобы не звенела латунь и

медь, и от полвторого тобой лучиться, полагая тоже, что всем тепло.

Говорят, что в памяти всё случится, говорят, что это твое трепло

ни одной слезинки не заслужило, а не то что лужи отборных слёз.

Говорят, что есть долото и шило, освежитель воздуха и Делёз, в

осознании этого легко и уютно, те, кто любит – те вообще молчат,

ну а те, кто пишет здесь, обоюдно нелюбимы, от любящих и зайчат

каждый раз услышишь – ну нет, не верю, он ведь так, вот так на

меня смотрел, вот тогда и надо бы хлопнуть дверью, чтобы помнить

хорошее, не у дел остаются пускай уж всегда другие, мы по всем

приметам надежнее их – батарейки японские дорогие и почти

классический в целом стих. Неужели можно вот так обмануться – а

ведь так осторожно с тобой молчал, да у нас ведь и чашки с вином не

бьются, да у нас аллергия тут от зеркал, и от пепельниц этих, пустых

покуда, чтобы их наполнить, нужна рука твоя, и просто остатки чуда,

и просто намеки издалека. Напрасны наши любовные всхлипы, по

изжитию текста напрасен труд, а нам все пишут: а вы могли бы? А

нам всё пишут, что не умрут. И с этим трудно не согласиться, на это

трудно не наплевать, а больше мне ничего не снится, ну может быть

– заменю кровать.

56

Чуши прекрасной, слезинки ребенка в блюдце, молоды были

57

когда-

то, потом не так, из поминальных списков к себе вернуться и на окно

повесить сушиться мак. Что тебе снится? Помалкивать Эвридика

в целом научена, так иногда, всплакнет, смотрится дико, тогда

полюбила фрика, в девятом кругу опять головой об лёд. Ей приносили

тогда шоколад и крупы, рижские шпроты на Сретенье, так везло,

и колокольчики медные от Гекубы, стыли уключины, билось о лёд

весло. Было почти вот так, как тогда в Мисхоре, когда оглянуться

можно бы, но нет сил, он уезжает, она выживает вскоре, каждый

простил, но только забыть просил. Кто они все, что за каждым идти

бы следом, потом возвращаться в свой мертвый пансионат, Томаса М.

пересказывать за обедом – в девятом круге каждый послушать рад

себя, самого себя кромсая, лелея, оставляя ножницы в самых видных

местах, себе сестра милосердия и Лорелея, Горгона с зеркальцем,

постпубертатный крах. Всё человеческое слишком – Богу, кесарю,

Крыму, ликероводочному спасению на воде. Он обернется – тебе

разыгрывать пантомиму о нежелании вернуться в свое «Нигде»,

чтобы мучительно стало зрителям и прохожим, звезде Лучезарной

и лечащему врачу, которому ты говоришь: «Я рожден хорошим, но

оставаться таким не совсем хочу». А каким мне быть еще, выясню, вот

полдела, некалорийное тело, оскоромленная душа, я тебе снюсь по

праздникам, я тебя не хотела, но всё равно истлела, на приговор спеша.

Можешь теперь оборачиваться, сколько душе угодно, читать стихи

кустарникам, девушкам или мхам, я теперь, может быть, от всего

свободна, чуши прекрасной своей никому не дам, чаши прекрасной

своей со своим крюшоном, свои нейролептики и колокольчик глухой,

а могли бы мы встретиться где-то во времени оном, и была бы я

максимум только твоей снохой, и сидели бы мы за столом и читали

Делиля, и, отчизну свою без труда в сорок дней полюбив (остается

ее нам теперь вот зеленая миля, корешок восприятия, солнечный

Маунтолив). Можешь теперь оглядываться, каждый раз узнавать,

внове все эти изгибы печени, перечницы в руках, или вот мне не

откажут в еде и крове, и уголки загибаются в уголках. Или вот мне не

откажут во мне лишней, или оставят себя обихаживать, контур свой

каждый день проявлять твоей лавровишней, чтобы опять казаться

себе живой.

Она сказала: «Все вас знают, а мне вас видеть не приходилось,

а мне такого за жизнь наснилось, что вам и не рассказать, а мне

такого наобещалось, а мне такого не обломилось, как не завидовать

аккуратно, словно бездомный тать». Она сказала: «Ну, все вас знают,

а мне, по правде, неинтересным всегда казалось таким вот парнем с

походкою волевой родиться, может быть, это зависть и вам всё это

должно быть лестно, но в роде своем я и так прелестна и выдана с

головой». Она сказала: «Все вас знают, а мне вас знать и не нужно,

право, никто не спросит меня: «Куда вы», когда я иду домой, а мне

там нужно скучать о важном, потом дописать кой-какие главы, и

наши лужи без переправы, и пряничный домик мой». Она сказала:

«Да, я чудачка, и это, в общем, для вас задачка, которую, если б не

лень родная, сподобились разгадать. Но вам за это никто не платит,

а мне писать надоело, хватит, пусть кто-то душу твою лохматит –

такая вот благодать».

58

В английском языке нет грамматической категории рода,

59

табличек

«Не сорить на газонах» и «Догмы 65», во рту закипает олово, в воде

растворилась сода, и всё, что еще не выпито, пора отнести в печать.

В волшебных картинках сердце Богоматери Ченстохова раскрашено

алым фломастером, чтоб доходчивей объяснить, что всё, что здесь

интересного, уже для тебя не ново, а всё, что ново, какое-то… но

тянется эта нить туда, где всё настоящее. Принимали вы на ночь

что-то, чтобы сны не снились бездомные, совсем никто не достал?

Нет Европы и Азии, и парового флота, и букваря с березками, и

опустел пенал. Светят в глаза фонариком эти придонные рыбы;

«Как бы чего не вышло», - каждый себе твердит, или придешь

на Васильевский, или внутри Карибы, волос твоей Алёнушки из

шаурмы. Аппетит – это физиологическая реакция на особо сдобную

массу, расползающуюся медленно по Кольцевой, заменяя собой

кровь, почву и расу. Нет, слишком много вы приняли, и как до сих

пор живой. Столько лет разговариваешь дольником – не пообвыкся,

что ли, к мятным улыбкам в комисcионках еще не привык. Человек

не оценит ничтожность собственной доли участия в рисках, ну

вырван его язык, ну лежит под стеклом в качестве яркого экспоната,

«принадлежит предположительно Чаадаеву», кролики и удав,

маленькая ночная выправлена соната нам для особой радости – жить

бы, не пострадав, жить на солнечной стороне улицы Карла Маркса

возле коричной булочной с маленьким бубенцом, на безымянном

пальчике всё остается клякса, и безмятежно хочется здесь торговать

лицом.

Память о них переключаешь в ручном режиме, а лучше бы сразу

поставить на автомат, стали же мы как-то сразу себе чужими, больше

друг другу не светят и не болят. Выросли мы как-то вдруг, а теперь

отменим годы взросления, странствий по колесу, будем носить свой

старый советский деним, до половины квеста в таком лесу, или в

другом лесу, или даже в роще, узкоколейка приходит опять в Елец

– это намек, что пора становиться проще, съездить в Гурзуф, на все

накупить колец. Это намек, что ты отутюжен гладко, даже на ноль

помножен за столько лет, из карамели на пол течет помадка, на

подоконник капает верхний свет. Словишь себя и засунешь в карман,

как муху, чтоб не остаться снаружи одним одна, на одиночество нет,

не хватает духу, и подстаканникам нет, не хватает дна. Сложишь себя

в четыре угла и спрячешь, чтобы никто не додумался развернуть, и

для отвода глаз никогда не плачешь, и коготками нежно щекочешь

суть, чтобы она привыкла к тебе, уснула, стала податливой, словно

лавровый лист – это другие пусть приставляют дуло, только дурак

перед каждым бывает чист. Память о них предоставлена им в

купюрах мелким достоинством, чтобы считать весь день, и на границе

не помнишь о тучах хмурых, и вспоминать что-либо совсем уж лень.

Вспомнишь о них, а они тут как тут уж, гордой хочешь казаться

Гердою восковой, зверь ли морской приснится с печальной мордой,

на берегу отпечатался, как живой.

60

Когда ни окон, ни дверей, никаких людей, надеваешь

61

красное,

думаешь, где здесь перед, есть чем занять свои мысли ближайшие

пять минут, когда говоришь: «Нет, совсем его не люблю», а никто не

верит, доказательством профпригодности женщинам тащат кнут, а

мне мучительно хочется спать, колобок катился по свету, и бочок его

мягкий серый волчок кусал, потому что волчкам не должно блюсти

диету, вырыл яму в Котовске, неделю ходил на вокзал, насмехался

над чувством стадности и способностью к мимикрии, а из бочка

надкушенного в траву сочился крахмал, приказчики фунты сахара

носили ему такие, но всё-таки для брожения не вышел годами, мал.

Я теперь избегаю броскости, лежу на дне в мутном иле, иногда ловлю

кувшинки, их с аппетитом ем, ах, зачем вы меня через двадцать минут

забыли, и попала в разряд доказанных теорем. Я теперь говорю, что

мне вовсе никто не нужен, что, как видите, я достаточна и сама, и не

нужно сквозь разума сон вам готовить ужин, и в спокойствии тихом

можно сходить с ума, исписать молескин и почитывать Алигьери,

никого не бояться (мало ли кто на дне подползает к тебе) – говорить:

«Господа, вы звери, мы такие хорошие в мире таком одне», мы

питаем эстетику кровью своей компотной, и рентгеновский снимок

закладкою к Бертрис Смолл – это скука в метро, и потом – не

родись свободной, все свои падежи вот так не клади на стол. Когда

ни окон, ни дверей, ты не будешь простужен, не окажешься всех

отверженных ненужней, словно овод из этих авгиевых конюшен,

словно мхи и кустарники в царстве мясных зверей. Если б знать, куда

нам идти за своим подвидом, наша горница семечек в этом слепом

раю, сосчитаешь их все – детским места здесь нет обидам, только я

слишком поздно, чтоб их сосчитать, встаю.

Тебе остается только бутылка Клейна – все остальные просто

опустошены, только для нас двоих, так совсем келейно, что не

годишься на роль хорошей жены, что не годишься на роль девочки

с мелом, гражданина родины, человека без свойств, делаешь вид,

что занята нужным делом, очень спокойно и лучше бы без геройств.

Только для нас двоих говорю всё это, лучшие дети сами себе смешны,

и ничего не рождается из поэта, кроме какой-нибудь самой сплошной

вины, кроме какой-нибудь самой невинной сплетни, в рифму

озвученной, в общем-то, сгоряча, каждый решает – петь ли ему, не

петь ли, выбраны петли и чтобы рубить с плеча. Тебе остается только

она, загладит всякие вины, тоже сравняет счет, в чужом пиру не

сказать – надоело, хватит, ну что за мёд по нашим усам течет. Тебе

остается только она, и с нею ты будешь тем, кем должен, не обессудь.

И я совсем о жизни не пожалею, и тоже здесь останусь когда-нибудь.

62

Алина Петровна работает в театре лошадью Алкивиада,

63

вернее –

правой задней, коли быть точным. Там говорить друг с другом совсем не

надо, надо плыть по течению, кран с проточным спиртосодержащим,

дышащим огнедышно (надо же как-то ведь расширять сосуды), в

общем, молчите громче – в задних рядах не слышно, пусто у нас в

графе «Получатель ссуды». Прекрасна ты и прекрасно твое одеянье,

щеки и губы, родинка на плече и тонкие ляжки. Лучше сейчас же

занавес против такой пагубы, или читать как небывшее без бумажки.

Ссуду свою потратить на новые трубы, от режиссера скрывать

гусиные лапки под глазом, сушить апельсинные корки солнечной

Кубы, всех композиторов для викторины разом вспомнить. Поэтому

больше не сочиняю, сочинишь тут что-то, а оно висит над душою, а

тебе в коньяк еще подливают чаю, говорят: «Расти-расти, наконец,

большою». И в подъезде нашем не сыщется ближе тела, у Алины

Петровны в катышках полквартиры, на границе тучи, выходит во

двор несмело, и в песочнице пьют метиловый спирт вампиры, и шипят

Алине: «Ну что существо такое может делать в театре наших коней

безногих, наших казней египетских». Ах, оставьте меня в покое, а

метиловый спирт очищает кровь, рюмки для немногих, бокалы для

никого, у тебя нет плоти, нет, еще одну, на кого ты их променяла.

Мне всегда говорили «Страшись незнакомцев» тёти, а себя бояться

училась я слишком мало.

Много любили, мало любили нас, потом в стране отменили дешевый

квас, товарищам девочкам/мальчикам не у кого требовать мячик

такой, если спросят: «Для чего ты живешь?», потеряешь покой.

На самом деле это ты ведь меня звала, такая недотрога страна,

что тебе мала, такая недотрога земля, до самых небес вырос наш

небогобоязненный лес, размером он, как Вавилонская Б., судьба

играет вместо тебя на трубе, ибо мы не научены что-то такое сметь, и

не смей меня спрашивать, и за ответом впредь в другие земли лучше

податься вам, не наточен нож, в «Двух гусях» не успеешь в хлам.

Много любили, мало оставили слов, в «Двух гусях» приносят какой-то

плов, традиционное блюдо в нашем лесу, находишь там лисичку или

осу, кофе или сон – что я тебе несу, просыпайся, мой свет, экзамены

на носу. Как в старой доброй русской прозе просыпайся, мой свет,

изучай свои сонники и списки добрых примет, и списки дурных

примет, и нейтральных примет, и учебник по НЛП – вот уже и обед,

и новости на «Часкоре» (ужинать уж пора), много забыли, как черная

в небе дыра засасывает тебя, когда погружаешься в лес, где осы,

лисички и домики спящих принцесс, разные разности разнородные в

неглиже, тепло и уютно к вечеру на душе. Как же я останусь без этой

водицы мертвой на полчаса, как будто жизни хватает нам за глаза.

Много любили, мало любили нас, как будто жизнь предлагается в

первый раз, как будто можно что-то еще успеть, служить ему верою

и колыбельные петь под малиновую настойку, чтобы логики ход

не нарушался потом, и из небесных вод не выходила Афродита на

брег морской, и не глядела с необъяснимой тоской на разногласия

жизни и бытия. А как же ты? А как же, положим, я? Много любили,

мало любили нас, и то, скорее, уже для отвода глаз, для оправдания

сложных кротовьих нор, когда садовник так на расправу скор,

что, скорее всего, уже и не увильнешь, не притворишься, что ты –

безобидный ёж, тихо из крынки лакающий молоко, а не какую-нибудь

La Veuve Cliqot, по всем статьям тебе оправданий нет, поэтому всё

же скорей просыпайся, мой свет, пока по всей стране отменили квас

и ничего не убудет теперь от нас.

64

Теперь мы никогда не бросим друг друга, будем вместе

65

читать

Жоржа Батая, и будет в каждом глазу равномерно сухо, и будет к

месту каждая запятая. Будем вместе читать “Курицын-weekly” за

две тысячи первый год без пробела, потому что лютики выросли и

поникли, и можно к ним приближаться с лопатой смело. На каждом

углу вместо кваса камеры скунсов, учет сережек, песни прекрасной

даме, service unavailable в районе улицы Фрунзе, мощи святых

Киприана и Устинии в Иорданском храме. Теперь мы никогда не

станем умнее, будем любить березовый сок и в деревню летом,

кружки “Ikea”, ладушки Саломее, ICQ на рабочем столе, не сошелся

светом белый клин, был ли мальчик, никто вам не скажет, не был,

или был да сплыл весенней водой живою, и когда совсем никого, он

снимает скрепы и кладет в котлеты вместо овсянки сою. И когда

совсем никого, он к растеньям ближе и к созданьям другим, осиянным

благодатью, разобрать нельзя колечко в котлетной жиже, сползает

луна по форточке и по платью, или датский король свои капли тебе

оставил для отечества всяческих нужд простодушья ради, потому

и решаешь ты не держаться правил, оставляешь себе медальон,

что взяла у Нади, потому что красивый мальчик в том медальоне,

и красивый локон пепельный, как иначе, и в конюшне его красивый

маленький пони, с которым можно летом играть на даче. И в конюшне

его красивый маленький пони, никогда не вырастет он и не станет

плоским, и рубин, что лежит на дне в этом медальоне, и другие всякие

данные нам обноски. Ты не можешь выжить здесь и остаться прежним,

или прежним остаться и выжить – кому как проще, за пристрастие

к пастеризованным водам вешним, павильонам с кариатидами

в темной роще тоже будешь бит – так любят нас все живые, что с

любовью этой нету совсем нам сладу, но откуда в тебе способности к

мимикрии – ты не можешь даже себе подобрать помаду.

Интуиция заменяет женщине ум, шинный завод в простое, козленок с

молочным бидоном - в 6:50 завоз, пытаешься вспомнить большое число

простое, самое большое простое число. Не рос, не расходовал КПД на

ненужное взросление, лишни все эти потребности взрослого бытия,

белая кость свинцовая и земляные вишни, прими как свое подобие

– всё оправдаю я. Интуиция заменяет женщине сон – смешение

организмов, региональные представители, горние выси, снег, съедено

даже тирамису, Роланд уж совсем неистов, вот и таи-скрывайся тут

эффективней всех. Эта девушка работает на премьерском сайте,

а раньше снимала клипы, сняла сто десять клипов и стала кем-то

другим, всем теперь ее ставят в пример и шепчут: «А вы могли бы? Вот

мы, например, могли бы, но только не говорим». Интуиция заменяет

женщине всё, и с этим нужно смириться, это только так говорится,

что равенство и прогресс, а если что-то не сложится и как-то не так

случится, у нас во дворе ютится какой-нибудь псковский лес, и ты

гуляешь в лесу и шарики рвешь покуда, висят на березе шариков

дырявые телеса, и все до сих пор надеются, что всё же случится чудо

и примет за плоть куриную с хмельным их душком лиса. Интуиция

заменяет женщине ум, поэтому так случится, и по другому тоже

случится, чтобы было их с чем сличать, чтобы не было разночтений,

ты должен на мне жениться, с удвоенным одиночеством сургуч-на-

губах-печать при разделе оставить мне, чтобы больше совсем ни

звука, чтобы все, наконец, узнали, как мы весело отдохнем, как мы

будем на свет искусственный вместе жмуриться близоруко и особое

удовольствие находить почему-то в нём.

66

Сердце велит поскорее из этой страны, где для живых и для

67

Курочки

Рябы в пелёнах белые ночи порою бывают странны, чувство вины

освежает тобой опаленных. Чувство вины запечатанных в Финский

залив, сосланных левой рукой на снега в Баден-Баден. Шов на

груди всё равно недостаточно крив, и для спасения вод всё равно

ты нескладен. Сердце велит оставаться вон там, где стоишь, и не

расходовать зря невозможность романа, первый-второй, перелетные

падают с крыш и со страниц исчезают, наверное, рано. Первый-

второй, и любой, кто по тексту главней, красное знамя и клей, все

пока не забыли. В первом разделе нам хочется встретиться с ней,

праздник престольный отметить «Советским» на вилле, а до второго

раздела не каждый дожил, много героев – излишний балласт для

сюжета, ярое око и в яблоке олово жил – всё это нужно хоть как-то

осмыслить до лета, после в блокноте со всею душой описать, чтобы

другие узнали, как холодно было. Некого больше от буковок наших

спасать и доставать за рукав потихоньку из ила. Некого больше

расходовать – грошик за лист, как они все тебе Черное море стелили,

каждый теперь перед Богом и совестью чист, только ключи бередят

отпечатками в иле.

Посмотришь на openspace.ru основные книги мая, найдешь на

торентах «Математическую теорию горения и взрыва», легче жить,

совсем ничего ни о чем не зная, и на всё реагировать очень живо.

Почитать о том, что происходит в Каннах, посмотреть подборку

самой смешной рекламы, почитать подборку законов особо странных,

никто не поливает нашу герань и не моет рамы. Никто не звонит в

шесть утра и не жалуется на томление плоти, не советует почитать

Волчека и активировать кундалини, не говорит: «Ну ведь правда вы

не уйдете и будете просыпаться со мной отныне». Каждому нужно

куда-то идти, поэтому все бездомны, каждый забросил свой надел

в коллективной роще, наши долги перед Родиной так огромны, что

все нам советуют стать, наконец-то, проще, ближе к народу стать,

артикулировать гуще, ибо на всех не хватает любви и света, по

вечерам гадать на кофейной гуще, воровать и каяться, каяться до

рассвета. Ибо на всех не хватает хорошей пищи и красоты, которая

мир спасает, поэтому мы сидим у порога нищи, посмотришь на

openspace.ru – нет, но «Яндекс» знает и сохраняет всё, и дает нам

право, и какофонию звуков «земные тверди», ну а теперь посмотрите

еще направо, только глазам своим всё равно не верьте.

68

Так он тебя любил, был февраль какой-то, в городе было совсем 69

не

достать чернил, красили небо в оранжевый из брандспойта, окна

светелки зачем-то тебе чернил. Так он тебя любил, оставлял на мыле

волосы и отпечатки своих ключей, и открывала окна ему не ты ли,

чтоб на паркете снег, а потом ручей. Так он тебя любил, говорил –

в апреле код поменяется, можно забрать сюрприз, было темно и

снаружи мели метели, падала туфелька с пятиэтажки. Вниз тут не

смотреть бы – увидишь такие дива, так с перепугу почувствовать

недолет, не упадет рубашкою карта, лжива вся установка «себя

головой об лёд», прочим бы жить и любить, и смотреть на звезды,

о невозможности встретиться тосковать, до понимания этого не

дорос ты – шею помой, потом прямиком в кровать, слушай квартет

в табакерке, и был бы струнный, был бы какой-нибудь – сказкою

рождены, синюю кровь выливают на кошек гунны, белую пьют,

виноватые без вины. Так он тебя любил, разливал по первой, тонкие

пальцы над скатертью целовал, для нелюбви уже не хватает мер,

той мерою меряй и стеклышко, и металл. Стеклышко зелено, память

твоя проточна, в рот попадала бы, но по усам течет, и потому ты

всегда выражайся точно, и приумножь всё, что было наперечет,

чтобы хватать незабвенное из потока, им любоваться и снова в поток,

быльем слаженный текст порастает, здесь одиноко, и выпадает слово

за окоем. Так он тебя любил, было всем понятно, что ни на привязи, ни

для отвода глаз (выбрали б нас, но на солнце бывают пятна) каждое

слово тут сказано в первый раз, словно в последний, в последний, как

в первый, точно все мы любимы, для радости рождены, было бы сном

и любили себя заочно выше острога и церкви, любой стены, выше

отчаянья выжать хоть каплю правды из ненаписанных писем, но

гороскоп всем говорит, что совсем не имеешь прав ты, были бы вместе

в саду уходящих троп. Он говорит: «Мы поедем весною в Питер», ты

говоришь: «Утоли мне печали все», он разыскал бы чернил и немедля

Загрузка...