Неделю назад он защищал диссертацию на тему «Древнейшие сказания германского народа». Аудитория была полна, и старый Кирпичников, открывая заседание, сказал длинную изящную фразу о своих учениках, сменивших перо на винтовку и с одинаковым успехом сражающихся на фронтах войны и науки.
Аня тоже была на защите. Она сидела как на иголках, потому что скоро нужно было бежать кормить это удивительное, некрасивое, сморщенное существо, которое только-только появилось у них в комнате, а уже заставляло всех думать о нем, смотреть на него и улыбаться. Он делал ей знаки, что пора, но она кивала, смеялась и все сидела, раскрасневшаяся, счастливая.
Несколько раз ему приходила в голову досадная мысль, что, пожалуй, его так не расхваливали бы, если бы он не приехал с фронта. Но ведь работа в самом деле была, кажется, недурна — все-таки он первый установил связь готской саги об Эрманрихе с легендой о Нибелунгах. Как бы то ни было, он был единогласно избран кандидатом наук, и Кирпичников в заключительном слове сказал, что, в сущности, это докторская диссертация, не хватает только более подробного анализа скандинавских источников, в частности песен Эдды.
После защиты он растерялся от поздравлений и позвал к себе слишком много гостей. Негде было даже усадить их в маленькой комнате, полной книг и пеленок.
Все это было ровно неделю назад. Да полно, было ли это? Мертвое, изрытое снарядами поле лежало перед ним, земля, на которой был посеян и взошел хлеб, сгоревший и развеявшийся по ветру вместе с пороховым дымом, земля, на которой было сделано все, чтобы человек не мог существовать.
По одну сторону этого отрезка земли лежали, прячась за глинистыми буграми, немецкие солдаты, пришедшие в чужую, далекую страну по приказу своих командиров, уничтожающие, грабящие, сжигающие все на своем пути, живущие лишь сегодняшним днем, не желающие смотреть в глаза будущему, которое грозило им гибелью и позором. Их было немало, не меньше взвода.
Напротив них, по эту сторону мертвого ржаного поля, лежал только он один, кандидат филологических наук, младший лейтенант Лев Никольский.
Он был окружен и по всем правилам той войны, которую немцы вот уже более двух лет вели на континенте Европы, должен был сложить оружие и сдаться в плен победителям. Но он не считал себя побежденным.
Пулемет еще работал, а если бы и замолчал, в ход пошли бы винтовки и гранаты.
Двенадцать мертвых товарищей, еще вчера вместе с ним защищавших этот голый кусок земли с одинокой березой, лежали здесь и там вдоль траншеи. Тринадцатый был еще жив. Это был разведчик Петя Данилов, любимец всего полка, талантливый и умный юноша, писавший стихи и читавший их вслух в самые горячие минуты боя.
Теперь он лежал, раненный в грудь, и смотрел в небо, осеннее, но ясное, с редкими, освещенными снизу облаками.
Береза вздрагивала от выстрелов, и желтые листья время от времени падали на раненого. Один лист упал на лицо, но Петя не смахнул его, не пошевелился.
«Умер?» — оглянувшись и увидев это бледное спокойное лицо, на котором лежал желтый лист, подумал Никольский.
В одну из редких пауз тишины он подполз к Пете и, смахнув лист, взял Петю за руку.
— Ну, как ты, а?
— Ничего, — чуть слышно ответил Петя. — Дышать трудно. Послушай…
Он помолчал, потом стал с трудом вынимать из кармана гимнастерки бумаги.
— Тут мои стихи остались. Если уйдешь, пошли их вместе с письмом, ладно?
Накануне он долго писал это письмо, и Никольский знал, что он пишет девушке, которая часто приходила к нему, еще когда часть формировалась в Ленинграде.
— Ладно, пошлю. Пить хочешь?
Он поставил подле Пети кружку с водой и вернулся к пулемету.
Должно быть, не больше пяти минут он провел с Петей, а уж немцы, воспользовавшись тем, что пулемет замолчал, намного продвинулись к траншеям. Никольский дал очередь, другую. Они залегли.
Слева, метрах в двухстах от березы, находилось немецкое орудие. Правда, оно стреляло не по траншее, а в глубину, туда, где на горизонте были видны темные, еле дымящиеся развалины горящей деревни. Нов любую минуту оно могло ударить и по траншее, которую защищала часть, состоящая из двенадцати убитых, одного смертельно раненного и одного живого. «Эх, подобраться бы к этому орудию!» И тропка была, вот там, где за выходами бурой взрытом земли начиналось болотце с высокой травой. Но нечего было и думать. Никольский понимал, что немцы захватят траншею, едва только замолчит пулемет.
Но когда начало темнеть, он невольно вернулся к этой мысли. Солнце заходило, и, обернувшись, он увидел, как под легким ветром клонилась трава на болотце. Теперь тропка была почти не видна.
Ему показалось, что Петя зовет его: он оглянулся и ответил шепотом: «Что?» Петя замолчал. Но прошло несколько минут, и слабый голос снова произнес что-то. Никольский прислушался, и в первый раз его сердце дрогнуло, он крепко сжал зубы, закрыл глаза, чтобы справиться с невольным волнением. Петя читал стихи. Он бредил, но голос был ясный, звонкий.
Есть улица в нашей столице,
Есть домик, и в домике том
Ты пятую ночь в огневице
Лежишь на одре роковом, —
читал он, закрыв глаза, и каждое слово доносилось отчетливо, плавно.
— Петя, Петя… — взяв его за руку, тихо сказал Никольский.
Петя открыл глаза. Глаза были туманные, и одно мгновение он смотрел на Никольского, не узнавая. Потом очнулся.
— Что? — чуть слышно спросил он.
— Петенька, голубчик… Ты меня слышишь? Пулемет нельзя оставить, а то бы я к ним с тылу зашел. К тому орудию, понимаешь? А так все равно конец. Ты не можешь?.. — Он не окончил, такой бессмысленной вдруг показалась ему эта мысль.
Петя приподнялся на локте. Он хотел что-то сказать, но промолчал и, часто трудно дыша, стал садиться. Волосы упали на лоб. Никольский откинул их и, держа его лицо в руках, говорил что-то, не слыша себя, беспорядочно и быстро.
— Петенька, — говорил он, — милый…
— Дай-ка воды, — отчетливо сказал Петя.
У него было потемневшее, страшное лицо, когда, сунув руку в кружку с водой, он начал водить по лицу, по глазам. Потом вылил воду на голову и, тяжело опершись на Никольского, пополз к пулемету.
— Есть. Иди, — сказал он, схватившись за ручки пулемета, — а я… Да иди же, — нетерпеливо повторил он, видя, что Никольский медлит, и дал очередь.
— Видишь? Все в порядке. Я еще покажу им…
Пробираясь по траншее к болотцу, Никольский услышал Петин голос между двумя пулеметными очередями:
Не снятся ль тебе наши встречи
На улице в жуткий мороз,
Иль наши любовные речи
И ласки, и ласки до слез?
Должно быть, Петя переоценил свои силы, потому что пулемет замолчал, едва только Никольский добрался до выхода из траншеи. Пулемет замолчал, и, не теряя ни минуты, немцы пошли в атаку. Притаившись за большими комьями мокрой земли, Никольский видел, как, стреляя из автоматов, они набежали на траншею и, мешая друг другу, стали прыгать в нее.
Не остерегаясь больше, он поднялся и, сжав зубы, смотрел, как немцы кололи убитых, стреляли в них. И вот… Сердце у него замерло. Высокий худой солдат наклонился над Петей, который, уткнувшись в землю лицом, лежал у пулемета. Потом немец выпрямился. Нож блеснул — раз, другой, третий… Он колол ножом. Лицо уже было залито кровью, а немец все поднимал свой нож — высоко, неторопливо, как будто целясь. В глаза? В сердце?
Никольский вскрикнул и прикусил губу. Все стало для него другим в эту минуту. Он не спал трое суток и почти ничего не ел. Еще полчаса назад он лишь мучительным усилием воли заставлял себя стрелять, следить за своими движениями, думать.
Теперь все переменилось. Он снова был свеж и бодр. Время, тянувшееся бесконечно долго, вдруг разделилось на самые короткие секунды, и сердце билось в такт этим секундам, отчетливо и мерно.
Втянув голову в плечи, он мягко опустился в траву и бесшумно пополз, скорее угадывая, чем видя чуть примятую, пересекавшую болотце тропинку. Редкие выстрелы автоматов еще слышались в траншее — на всякий случай немцы продолжали стрелять в мертвых. Но для него во всем мире наступила одна огромная тишина, и в этой тишине оглушительно громко билось его сердце. Он подобрался к орудию сзади и некоторое время лежал, слушая, как разговаривали немцы. Он ждал, когда весь расчет соберется подле орудия. Минута, другая… Он приподнялся и бросил одну гранату, потом сразу вторую. Все, что произошло потом, было похоже на сон, и это был самый лучший и радостный сон в его жизни.
Немцы были захвачены врасплох, и первым же снарядом из уже заряженного орудия он убил сразу человек двадцать. Петино лицо, бледное, с прядью белокурых волос, упавших на лоб, стояло перед ним, и не было ничего выше, благороднее во все времена, во всем мире, как убивать и убивать фашистов. Он убивал с восторгом, с радостью, с чувством полного, еще никогда не испытанного счастья.
За стихи, которые Петя читал между пулеметными очередями, за дымящиеся развалины сожженной деревни, за ограбленных женщин и детей, бродящих по лесам без крова и пищи, за горе каждой семьи, за разлуку с близкими, за Аню с маленьким сыном, которых он, быть может, больше никогда не увидит…
Из газет:
«Младший лейтенант Лев Никольский на одном из участков Ленинградского фронта, будучи окружен фашистами, в течение суток один держал укрепленный рубеж. Оставив у пулемета раненого товарища, Никольский подобрался с тыла к небольшому немецкому орудию и, овладев им, прямой наводкой уничтожил до 50 немцев. Рубеж был удержан до прихода наших подкреплений».